Из пережитого в чужих краях. Воспоминания и думы бывшего эмигранта бесплатное чтение

Борис Александровский
ИЗ ПЕРЕЖИТОГО В ЧУЖИХ КРАЯХ
Воспоминания и думы бывшего эмигранта
÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷

I
После крушения

В середине октября 1920 года положение белой армии Врангеля сделалось безнадёжным. Под натиском частей Красной Армии она была вынуждена очистить весь Северо-Таврический плацдарм и укрыться в Крыму за юшуньскими и перекопскими укреплениями, которые белое командование задолго до этого объявило «неприступными».

«Неприступные» позиции были взяты Красной Армией штурмом. Разбитая врангелевская армия покатилась к морю.

Имея за собой опыт предыдущей, так называемой новороссийской эвакуации, превратившейся за восемь месяцев до этого из-за недостатка морского транспорта в катастрофу для деникинских «вооружённых сил юга России», Врангель за несколько недель до оставления Крыма отдал приказ о сосредоточении всех кораблей Черноморского торгового флота в портах Крымского полуострова.

В изданных им в эмиграции мемуарах несколько лет спустя после эвакуации Крыма он признался, что вся Крымская кампания, длившаяся восемь месяцев, была по существу не более как «гальванизацией трупа белой армии» и что, приняв в марте 1920 года командование над остатками деникинской армии, он задался целью «спасти честь» этой армии и «показать миру, что она умирает, но не сдаётся». Игра же была окончательно проиграна, по его признанию, в момент разгрома деникинских «вооружённых сил юга России».

14 и 15 ноября 1920 года остатки врангелевской армии грузились в Севастополе, Феодосии и Керчи под прикрытием боевых кораблей белогвардейского флота. Вместе с ними Крым покинули так называемые «гражданские беженцы», состоявшие из представителей финансовой, торгово-промышленной и дворянской знати, сбитой с толку интеллигенции, разночинцев и мещан.

Поздно вечером 15 ноября 1920 года последние корабли врангелевского флота вышли в открытое море. Эта армада, состоявшая из 135 вымпелов, увозила за границу 150 тысяч человек.

Причины поражения всех белых армий общеизвестны. Они полно и всесторонне освещены в нашей исторической, военной, политической и художественной литературе. Останавливаться на них ещё раз излишне. История уже вынесла свой приговор белому движению.

Но не так думали поборники этого движения в описываемые мною годы. В течение долгих лет, находясь за рубежом, эта умирающая кучка теней прошлого с пеною у рта доказывала, что белые армии вышли бы победительницами в борьбе с Советской властью, если бы…

Дальше шла, полная разноголосица о причинах поражения и о том, как и чем это поражение можно было бы предотвратить.

Осколки рухнувшего в феврале 1917 года самодержавного строя причину всех несчастий видели в том, что народ поднял руку на «помазанника божия» царя Николая. Если бы, по их мнению, вожди белых армий объявили, что они ведут борьбу с Советской властью во имя восстановления на престоле «законного царя из дома Романовых», то за ними пошло бы всё крестьянство и тогда бы «большевикам несдобровать…».

Либеральная интеллигенция в свою очередь обвиняла белых вождей в том, что они своими диктаторскими замашками якобы «отпугнули от себя широкие массы населения». Если бы они послушались её и во всеуслышание провозгласили демократические лозунги, то за этими лозунгами пошёл бы «весь народ» и тогда «от большевиков ничего не осталось бы…».

Некоторые очутившиеся в эмиграции белые стратеги считали, что игра проиграна только от неправильно выбранного главного операционного направления и больше ни от чего другого. Деникин сваливал всю вину на Врангеля, Врангель — на Деникина. Наступать нужно было не в тульском и рязанском направлениях, а в царицынском. И целью наступления должно было быть не взятие Москвы, а соединение с армией Колчака. И тогда, конечно, не произошло бы всего того, что произошло, и, конечно, «большевикам совсем плохо пришлось бы…».

Некоторые эмигрантские псевдоисторики гражданской войны обвиняли во всём Антанту: она якобы недостаточно щедро и энергично поддерживала белые армии материально. А не поддерживала потому, что на их знамёнах было написано: «Великая, единая, неделимая Россия», каковой Антанта боялась будто бы пуще огня. Окажи она им более энергичную финансовую и техническую помощь, «большевики были бы раздавлены…».

Участник белого движения Штейфон, генерального штаба генерал-майор, бывший долгое время начальником штаба генерала Кутепова, а впоследствии командир гитлеровского «охранного корпуса», уничтожавшего югославских партизан, в изданных им в эмиграции мемуарах выдвинул свою «теорию»: белые армии потерпели поражение только оттого, что в их организации не был соблюден принцип «регулярства», короче говоря, они не были свободны от «партизанщины». Будь они построены по образцу царской армии, столь любезной для его сердца, «от большевиков одно воспоминание осталось бы…».

Невозможно перечислить все эти «теории», родившиеся в эмиграции и тщетно пытавшиеся вывернуть наизнанку историческую правду. Авторы их, исписавши многие тонны бумаги и опорожнив чуть ли не целые бочки чернил, ни на один миллиметр к этой правде не приблизились.


Настоящие мои воспоминания не имеют целью изложение истории эмиграции в целом и рассмотрение всех вопросов, относящихся к её возникновению, долголетнему существованию и постепенному умиранию. Они только материал для этой истории.

Быть может, будущий историк найдёт в них что-либо заслуживающее его внимания:

И пыль веков от хартий отряхнув,
Правдивые сказанья перепишет…

Поэтому я остановлю внимание читателя на том, из каких элементов состояла русская послереволюционная эмиграция, прошедшая перед моими глазами за 1920–1947 годы.

Первыми по времени появления за рубежом были те эмигранты, которые представляли собою обломки рухнувшего царского самодержавия, — петербургская и царскосельская титулованная аристократия и высшее чиновничество. К этой же группе можно отнести провинциальное дворянство и крупное провинциальное чиновничество. Эмиграция дворянской и феодальной знати, как известно, есть закономерное явление для всех революций вообще, начиная с французской буржуазной революции 1789 года.

Вторым слагаемым в общей сумме русской послереволюционной эмиграции были представители торгово-промышленного и финансового мира. Появление их за рубежом было одним из специфических последствий Октябрьской революции, положившей конец эпохе капитализма в нашей стране.

Третьим слагаемым было офицерство. Оно в свою очередь делилось на две части, глухо враждовавшие между собой: старое кадровое офицерство царской армии и так называемые «офицеры военного времени», то есть недоучившиеся студенты и разночинцы со средним образованием, мобилизованные во время войны 1914–1918 годов и направленные в школы прапорщиков, откуда они выходили через четыре месяца с первым офицерским чином. К концу первой мировой войны их общее количество выражалось шестизначным числом, причём многие из них дослужились до чина штабс-капитана.

«Офицеры военного времени» составляли к концу войны основную массу командного состава действующей армии, занимая должности младших офицеров и ротных командиров, реже — командиров батальонов. Они-то и образовали в 1917–1920 годах ядро белых армий Алексеева, Деникина, Врангеля, Колчака, Каппеля, Миллера, Юденича и три года подряд «делали» гражданскую войну. А когда пришёл закономерный конец этим армиям, бежали за границу и в течение четверти века были там наиболее активными антисоветскими элементами и тем резервуаром, откуда белые генералы Кутепов, Миллер, Туркул черпали людской материал для диверсионной и шпионской работы на территории СССР.

Появление в эмиграции этой категории военнослужащих не было неизбежным. Нельзя забывать, что лучшие представители старого офицерства и генералитета, а также офицеров военного времени отдали весь свой опыт и все свои специальные знания на службу молодой Советской республике и с первых же дней рождения Красной Армии сделали многое для её организации и укрепления боевой мощи. Имена их хорошо известны советским людям.

Их было очень много. Но всё же большинство царских кадровых офицеров армии и флота перешло после Октябрьской революции в стан ярых врагов Советской власти и оставалось в нём до бесславного конца своих дней на чужбине.

Что же отбросило их в этот стан?

На этот вопрос можно дать вполне определённый ответ: потеря ими специфических привилегий, присущих замкнутой офицерской касте царских времён. Каста эта почитала себя высшей из всех существующих. Превосходство её над всеми остальными слоями общества вбивалось в голову будущим офицерам начиная с начальных классов кадетских корпусов и юнкерских училищ.

Первый удар этой идеологии был нанесён Февральской революцией. Октябрьская революция прикончила её.

Рука об руку с белым офицерством во все периоды гражданской войны шла реакционная часть казачества. Она в свою очередь пополняла ряды эмиграции, хотя и не проявляла такой политической активности, как предыдущая группа.

Но если революция нанесла сокрушительный удар привилегированному положению всех перечисленных категорий и отбросила их в антисоветский эмигрантский лагерь, то пребывание в нём представителей либеральной интеллигенции нельзя назвать иначе как недоразумением, притом таким недоразумением, которое было порождено только политическими ошибками этой интеллигенции и больше ничем.

Что заставило этих людей, идеология значительной части которых была построена до революции на служении народу, бежать от народа, когда он взял власть в свои руки? Как могло случиться, что земские врачи, агрономы, оперные и драматические артисты, учителя народных училищ, журналисты из провинциальных газет, инженеры, художники, музыканты, ученые, студенты очутились в том лагере, основная масса которого состояла из их вчерашних врагов?

Ведь подавляющая часть либеральной интеллигенции была пасынком дореволюционного общества и находилась под подозрением у носителей власти в эпоху царского самодержавия.

Единого ответа на эти вопросы дать нельзя, но указать на некоторые общие причины этого явления можно.

Все эти люди не поняли революцию. А не поняли они её потому, что, будучи широко образованными во многих отраслях человеческих знаний, они были совершенными младенцами в одной из них, а именно в социологии. Эта часть интеллигенции, оставшаяся в стороне от истинного и подлинного революционного движения, не имела никакого представления о законах развития человеческого общества. Историческая закономерность классовой борьбы ей была неизвестна. Об учении Маркса она знала только понаслышке, а чаще совсем ничего не знала и не слышала о нём. В революции эти интеллигенты увидели нечто вроде «очередной смены министерства» по образцу западноевропейского парламентаризма. Распропагандированные вожаками буржуазно-демократических партий, они поверили, что длительность жизни этого «министерства» измеряется неделями, самое большее месяцами и что потом «всё придёт в норму».

Они бежали от голода, холода, разрухи, потери минимального комфорта городской жизни, сделав ложный вывод, что эти бедствия составляют специфическую особенность революции, не отдавая себе отчета в их подлинных причинах и в том, что сами они своим неприятием революции только способствуют затяжному существованию этих бедствий.

Не меньшее, если не большее значение для тогдашней психологии этих людей имело и то обстоятельство, что с революцией они утеряли своё положение «интеллектуальной аристократии». Ведь они самонадеянно полагали, что именно им принадлежит монопольное право духовного руководства русским народом. Делиться этим правом с народом они не пожелали.

Но конечно, не беспомощность в теоретических вопросах социологии была главным фактором, приведшим эту часть интеллигенции к эмиграции. Ведь добрая сотня миллионов людей из всего трудового населения бывшей Российской империи была в этих вопросах ещё более беспомощна, а кроме того, малограмотна или даже совсем безграмотна. И тем не менее с первых же дней революции трудовой народ уверовал в неё и безошибочно определил, где и на чьей стороне историческая закономерность и правда, а где безумные попытки повернуть вспять ход истории.

Было ещё одно обстоятельство, которое привело определённую часть интеллигенции в 1919 и 1920 годах к пристаням Севастополя, Одессы, Архангельска, Владивостока. Заключалось оно в том, что значительные её слои при всём своём либерализме и демократической настроенности были гораздо крепче связаны с буржуазией, чем с подлинным народом, то есть с рабочими и крестьянами. Многие представители интеллигенции находились в прямой материальной зависимости от крупной буржуазии и государственного аппарата царской России. Поэтому октябрьский переворот они восприняли как катастрофу и для себя. При этом они сделали совершенно ложный вывод, будто бы переход власти в руки народа угрожает не только их благополучию, но и самому их существованию, и сразу же бросились в объятия белогвардейщины, видя в этом варианте контрреволюционной борьбы единственную возможность избавления от созданных их испуганным воображением несуществующих бед, якобы уготованных им в случае окончательной победы революции.

Несколько забегая вперёд, я скажу, что эта часть интеллигенции, испив до конца горькую чашу испытаний, выпавших на её долю во время долголетнего пребывания за границей, первой во всём русском зарубежье полностью осознала всю нелепость своего отрыва от родного народа, первой полностью признала свои ошибки. Многие из них, окончательно порвав с прежними колебаниями и сомнениями, воссоединились с родной землёй и родным народом.

Тут я должен сделать некоторое отступление.

Поставив своей целью при опубликовании настоящих воспоминаний рассказать советскому читателю о всём том, что за 27 лет моего пребывания за рубежом в качестве эмигранта глаза мои видели и уши слышали, я менее всего хотел при этом говорить о себе самом, полагая, что ни моя персона, ни моя личная судьба не могут представлять для читателя какой-либо особенный интерес. Тем не менее полностью обойти молчанием эту тему нельзя, так как иначе многое в моём дальнейшем повествовании будет для читателя неясным, а частично и совсем непонятным.

Поэтому я прерываю рассказ о севастопольской эвакуации 1920 года и приступаю к изложению кратких сведений о себе.


Моя колыбель — в Москве, на Первой Мещанской, в детской больнице святой Ольги, где мой отец состоял врачом и где я провёл первые шесть лет своей жизни.

Идут последние, заключительные годы прошлого века.

После смерти отца, которого я потерял, будучи шестилетним ребёнком, начались скитания по частным квартирам и жизнь бедной интеллигентской семьи, кормившейся за счёт скудного заработка моей матери, учительницы музыки в двух московских женских институтах. Вскоре после этого — московская 6-я гимназия, наградные книги при переходе из класса в класс «за отличные успехи и отличное поведение» и золотая медаль при окончании.

Потом — медицинский факультет Московского университета: Моховая, Девичье поле, университетские клиники. Весной 1916 года — диплом «лекаря с отличием».

На следующий день после получения диплома и подписания так называемого «факультетского обещания» (письменная врачебная присяга) — отправка на фронт. Леса и болота Белоруссии, окопная жизнь, работа полкового врача и — в конце войны — сухая и лаконичная запись в послужном списке: «В составе полка участвовал во всех походах и боях против австро-германских войск с такого-то числа по такое-то…»

Там же на фронте — Февральская и Октябрьская революции. Демобилизация. Снова Москва. Экстернатура в одной из университетских клиник. Как будто осуществление юношеской мечты: клиническая и научная карьера в родном и любимом городе, среди друзей и подруг детства, отрочества, юности и рядом с родными могилами предков, таких же коренных москвичей, как и я сам.

Однако дальше жизненный фильм начинает крутиться совсем не так, как это рисовалось юношескому воображению.

В самом конце 1918 года — врачебная мобилизация в Красную Армию и отправка на Южный фронт в «Группу войск курского направления». Как в калейдоскопе проходят Воронеж, Валуйки, Купянск, Сватово, Луганск, Донбасс. Я прикреплён к 4-й Красной партизанской дивизии имени Дыбенко сначала в качестве главного врача полевого подвижного госпиталя, которого ещё нет и который нужно создать, позже в качестве помощника дивизионного врача.

Постепенно партизанский облик «Группы», отражавший революционный пафос беднейших крестьян Курской, Воронежской, Харьковской губерний и донбасских горняков, начинает заменяться организационными нормами регулярной армии. «Группа» переименовывается в 10-ю армию, а 4-я партизанская дивизия — в 42-ю стрелковую дивизию. Но в военном отношении она ещё не успела окрепнуть.

Деникин и Краснов нажимают с фронта и флангов. Белые дивизии, обильно оснащённые английской техникой, вытесняют нас с подступов к Ростову и из Донбасса. Во фронте образуются бреши. Английские полевые гаубицы деникинских артиллеристов косят красных бойцов. Конница Улагая, Шкуро и Мамонтова заходит глубоко в тыл отступающих красных дивизий. Дальше — утеря связи со штабом дивизии и с соседними частями, окружение и плен.

Всю вторую половину 1919 и 1920 год вплоть до эвакуации из Крыма я провожу на территории юга России, занятой деникинской, а затем врангелевской армией, в качестве военнопленного врача. Меня прикрепляют то к лечебным учреждениям военных контингентов этих армий, то для лечебной и профилактической работы среди гражданского населения.

Когда Красная Армия в конце октября 1920 года прорывает горлышко «крымской бутылки» и начинается агония врангелевской армии, белое начальство объявляет принудительную посадку на корабли всего находящегося в его распоряжении медицинского персонала для сопровождения раненых и больных белых офицеров и солдат, несколько тысяч которых грузят на какие попало суда, чуть ли не на шхуны, для эвакуации в Константинополь.

Наступает 15 ноября 1920 года. Последний взгляд на Севастополь, Сапун-гору, Малахов курган, Северную сторону и… палуба «Херсона».

Надолго ли я покидаю родную землю?

В тот момент казалось — ненадолго, на каких-нибудь пять-шесть недель.

Вместо этих пяти-шести недель — двадцать семь лет…

Вот и вся краткая фактография первых двадцати шести лет жизни автора настоящих воспоминаний.

Читатель вправе задать себе вопрос: объясняет ли она сама по себе неизбежность вышеописанной посадки и сам факт эмигрирования?

Нет, конечно, никак не объясняет.

Да, посадка для медиков была принудительная, иначе и быть не могло при тех обстоятельствах. И всё же при наличии твёрдой решимости остаться во что бы то ни стало на родной земле её можно было избежать, даже принимая во внимание некоторый риск для жизни, обусловленный законами военного времени и приказами белого командования.

Но именно решимости в тот момент у автора настоящих воспоминаний и не было. А не было её потому, что в те времена он не был свободен от некоторых из тех интеллигентских шатаний, колебаний и сомнений, о которых сказано выше. Эти колебания были порождены всем миросозерцанием той среды, в которой он родился, и той атмосферой, в которой он рос и воспитывался. На этом миросозерцании и на этой атмосфере следует задержать внимание читателя.

Ещё в самые ранние детские годы я всегда находился под впечатлением той особенности нашей жизни, что каждый раз, когда старшие собираются вместе — или у нас в доме, или в гостях, или на прогулках, или ещё где-нибудь, они непременно начинают что-то страстно обсуждать, спорить, волноваться, шуметь и кричать до хрипоты. Вскоре я постигаю и смысл этих бурных словоизвержений: все члены нашей семьи и все, кто бывает в нашем доме и у кого мы сами бываем, ругают царя и царское правительство, словесно разносят в пух и прах самодержавный строй, произносят страстные речи о необходимости свергнуть это правительство, созвать какую-то непонятную «учредиловку» и устроить какую-то мудрёную «конституцию», при которой все будут свободны, счастливы и довольны.

Это длилось годами. Однако дальше громких и прекрасных слов дело не шло. Во всём моём тогдашнем окружении, состоявшем исключительно из представителей столичной интеллигенции — врачей, педагогов, музыкантов, адвокатов, журналистов, не было ни одного человека, который на деле включился бы в активную революционную борьбу и оказал бы какие-либо реальные услуги революционному движению.

Декабрьские события 1905 года застали меня во втором классе гимназии (соответствующем четвертому классу советской средней школы). Речи вокруг меня сделались ещё более громкими и зажигательными, противоправительственный пафос — ещё более сильным. Когда была созвана I Государственная дума, мы, 12-летние подростки, уже читали газеты «от доски до доски», восхищаясь противоправительственными речами оппозиционных лидеров, имели среди них своих любимцев, сами лезли в примитивные политические дискуссии с инакомыслящими сверстниками, если они изредка попадались в нашей среде.

Последующие годы столыпинской реакции ещё более подогрели эти настроения.

В этой атмосфере ненависти к самодержавному строю, царившей в нашей семье и окружавшей меня среде, прошли мои детство, отрочество и юность. Но за этим совершенно искренним пафосом отрицания существовавшего строя и за идущей от чистого сердца идеологией бескорыстного служения народу не крылось никакой позитивной программы. Считалось, что единственной политической целью данной эпохи должно быть свержение самодержавия и созыв Учредительного собрания.

А дальше?

Предполагалось, что дальше сами собою потекут молочные реки в кисельных берегах и что мы подобно чеховским героям «увидим небо в алмазах».

Ну, а как же всё-таки быть с народом — слово, которое не сходило с уст либеральных глашатаев народных свобод. С тем самым народом некрасовской Руси, а потом столыпинской России, над печальной судьбой которого мы совершенно искренне проливали горькие слёзы?

С народом, как нам тогда казалось, всё будет обстоять отлично: хозяйственным мужичкам надо будет прирезать некоторое количество удельной и помещичьей земли и открыть для них чайные без подачи спиртных напитков, а для рабочих построить бесплатные амбулатории и устраивать воскресные чтения на темы, что такое электричество, молния и гром, в чём заключались реформы Петра Первого и какие растения произрастают под тропиками.

Вот и всё, что требовалось для народного счастья, по понятиям той политически пассивной части интеллигенции, о которой я веду речь. Вот и вся позитивная программа прекраснодушия российских маниловых, составлявших очень значительную часть либеральной интеллигенции, в среде которой я родился, воспитывался и вырос, верхушка которой была для меня и моих сверстников и сотоварищей по воспитанию и образованию высшим политическим авторитетом.

Истинных желаний, надежд и чаяний народа мы не знали, хотя мысли наши были обращены к этому народу ежедневно и ежечасно. В подавляющем большинстве мы даже и разговаривать-то с ним как следует не умели. И это несмотря на то, что сами мы в конечном счёте вели своё происхождение из толщи этого самого народа и что никто из нас, наших родителей и наших предков никогда не был ни помещиком, ни фабрикантом, ни торговым предпринимателем или ещё кем-либо эксплуатирующим чужой труд.

Громадному большинству этой части интеллигенции, стоявшей в стороне от подлинных революционных борцов — марксистов, было присуще некоторое самолюбование и гордое сознание того, что она — «элита» и что только с её помощью народ добьётся своего освобождения. А о том, что народ в один прекрасный день завоюет свободу совершенно самостоятельно, не спрашивая разрешения у «элиты», и будет устраивать свою судьбу так, как найдёт нужным, никто из этой «элиты» не думал. В её среде казалась ересью мысль, что народ имеет равные с «элитой» права на Бетховена, Чайковского, Рембрандта, Шекспира, Дарвина, Ломоносова, на все завоевания человеческого гения, на все достижения науки и техники.

На таком фоне у этой части интеллигенции и выросли в эпоху Октябрьской революции сомнения в том, не зашла ли революция чересчур далеко и не угрожает ли она ей, «элите», в её «монопольном праве» на руководство духовной жизнью народа, а кстати, и самому её существованию?

Эти сомнения и колебания, подогреваемые и раздуваемые вождями либерально-буржуазных партий, и привели в конечном счёте многие тысячи российских дореволюционных интеллигентов к эмиграции.

Чтобы закончить повествование о причинах, по которым в эмиграции наряду с махровыми реакционерами из аристократического, военного, чиновничьего и торгово-промышленного мира очутились представители либеральной интеллигенции, я замечу, что среди массы интеллигентов-эмигрантов была одна группа, которую никак нельзя втиснуть в категорию «эмигрантов по недоразумению». Это главари дореволюционных «левых» партий: кадетов, эсеров и меньшевиков, а также их ближайшие помощники и единомышленники, то есть прямые враги победившего в октябре 1917 года политического и общественного строя. В годы гражданской войны они развили бешеную антисоветскую деятельность, и поэтому в факте бегства их за границу в финале этой войны не было ничего удивительного. К их политической деятельности за рубежом мне придётся вернуться в соответствующей главе.


Итак, я стою на палубе «Херсона». В памяти остались на всю жизнь те тяжёлые, безотрадные и мучительные минуты, когда от моего взора постепенно скрывались в морской дали контуры Крымского полуострова, а на борту «Херсона» я увидел в обстановке неизжитых противоречий людскую кашу из самых разнообразных элементов тогдашнего буржуазного, чиновничьего, военного и интеллигентского общества, постоянно враждовавших между собою и очутившихся теперь у разбитого корыта на одинаковом положении и в одинаковых условиях.

Рядом с жандармским полковником сидел на узлах и чемоданах старый земский врач с семьёй, которого, может быть, ещё вчера этот полковник допрашивал «с пристрастием», в качество обвиняемого, по очередному делу о «потрясении основ». Около есаула Всевеликого войска донского, ещё недавно во главе сотни казаков с нагайками в руках разгонявшего толпу демонстрантов, можно было увидеть в полумраке трюма фигуру недоучившегося «вечного студента», быть может участника этой демонстрации. Редактор архичерносотенной газетки, ещё вчера призывавшей к погромам, пререкался с одесским биржевиком-евреем в битком набитой каюте, где яблоку негде было упасть. Чиновники деникинского Освага, сидя на свёрнутых в кормовой части палубы корабельных канатах, переругивались с бывшими репортёрами эсеровских и меньшевистских газет. А я, представитель младшего поколения дореволюционной московской интеллигенции, сын врача и сам врач, стоял, тесно зажатый в сгрудившейся толпе бывших царских и белых офицеров, то есть той касты, которая во все этапы моей жизни глубоко презиралась мною и всеми моими сверстниками и сотоварищами по происхождению, образованию и воспитанию.

Но если спросить, было ли что-либо общее у всех этих людей вышеперечисленных социальных категорий, то ответ можно дать только такой: уверенность в том, что Советская власть есть явление временное и что через несколько месяцев или самое большее через год на смену ей придёт что-то другое — что именно, никто из них не знал. Эта уверенность объединяла всю разнородную людскую массу, заполнившую 135 кораблей врангелевского флота, плывшего по водам Чёрного моря в грядущую неизвестность.

II
По Чёрному морю. Константинополь

Капитаны, штурманы и команды кораблей врангелевского флота едва ли видели когда-либо за всю свою мореходную карьеру переход, подобный тому, который происходил в эти ноябрьские дни в Чёрном море.

Часть кораблей была совершенно не приспособлена для перевозки пассажиров; другая часть имела повреждённые машины и двигалась со скоростью нескольких узлов. Все палубы, каюты, коридоры, трюмы кораблей были забиты людской массой всех возрастов, обоих полов, различного социального положения и различных убеждений. Багажа ни у кого не было. Его и нельзя было брать, если бы он и был. Запасы продовольствия были исчерпаны в первый же день. Воды в перегонных кубах не хватало и на десятую часть пассажиров, никем и никогда не предусмотренных. На кораблях воцарился режим голода и жажды.

В пути люди рождались и умирали. С первого же дня плавания то с одного, то с другого корабля, груженного ранеными и тифозными больными, опускали в море трупы умерших. На «Херсоне», «Саратове» и других крупных судах было зарегистрировано несколько рождений. Около трёхсот врачей и свыше тысячи сестёр милосердия, привлечённых к этой невиданной массовой эвакуации большей частью насильственно, обслуживали эту полуторастатысячную людскую массу.

Двигаясь черепашьим шагом и в состоянии частичной аварийности корабли достигли Константинополя лишь через несколько суток.

Яхта Врангеля «Лукулл» в это время уже стояла в бухте Золотой Рог, а сам он на положении «бедного родственника» вымаливал у полновластных хозяев побеждённой в первой мировой войне Турции — представителей англо-французского командования на Ближнем Востоке — право убежища для остатков своей разгромленной армии и «гражданских беженцев», разделивших судьбу этой армии.

Ужасный вид представляла многотысячная масса обезумевших людей, переполнивших сверх всякой меры плывшие по Чёрному морю в направлении Константинополя корабли. Оборванные, месяцами не мывшиеся, заросшие щетиной, грязные, вшивые, голодные, осунувшиеся от бессонных ночей, стояли эти люди, тесно прижавшись друг к другу, на палубах, в каютах и трюмах. Большинству из них негде было сесть.

Но сколь бы ни была подавлена всем происшедшим их психика, они шумели, спорили, кричали, проклинали кого-то…

Слухи рождались ежечасно. Они быстро обходили закоулки каждого корабельного отсека. Осмыслить неизбежность всего происшедшего никто из беглецов не мог. Печальная действительность рождала грёзы, фантазии, бредовые мечты…

В одном углу «Саратова» или «Херсона» передавали, что на западе Белоруссии и в Польше генерал Перемыкин формирует грандиозную армию, которая не сегодня-завтра двинется на Москву.

В другом говорили об англо-франко-американском десанте, который высадится завтра одновременно в Крыму, Одессе и на Кавказе, и о том, что «союзники» уже вынесли решение, касающееся всех белых, плывущих сейчас по Чёрному морю: они составят ядро будущей противосоветской армии.

В третьем горячо обсуждали неизвестно откуда пришедшее известие о каких-то невиданных и неслыханных грандиозных крестьянских восстаниях, о том, что восставшие окружили Москву и что «большевики уже улепётывают во все лопатки…».

Каждый грезил и скрашивал печальную действительность как умел. И даже те, кто не был склонен верить ни в Перемыкина, ни в десанты, ни в крестьянские восстания, всё же считали, что происшедшая катастрофа поправима, что «большевизм в России — явление мимолётное» и что вообще особенно беспокоиться нечего, через несколько недель или месяцев «всё придёт в норму…».

Что же касается того, какую форму будет иметь эта «норма», мнения расходились.

Никогда эти люди не спорили так шумно и страстно, как сейчас, качаясь на волнах Чёрного моря. Они обвиняли друг друга; досылали проклятия всем и каждому, кто был с ними не согласен в оценке происшедшего; клялись расправиться с кем-то, кого они считали виновниками только что случившейся катастрофы; ссылались на историю, Священное писание, речи «вождей», пророчества партийных лидеров. Кричали и спорили долго — до седьмого пота и до хрипоты.

И только один вопрос, самый актуальный из всех, не занимал ничьего внимания: что ждёт их завтра после высадки на чужую землю и в какой роли и на какие средства они будут существовать далее, живя у чужих людей?

Этот вопрос не возник ни у кого даже и тогда, когда на горизонте показалась туманная полоса турецкой земли и когда несколько часов спустя врангелевские корабли стали на якорь в быстротекущих водах Босфора — узкой водяной змейки, отделяющей вместе с Мраморным морем и такой же змейкой — Дарданеллами Европу от Азии.


Незабываемую и неповторимую по своеобразной красоте картину представляет Константинополь!

Тысячи нагромождённых друг на друга домов — частью каменные громады дворцов и современных построек, частью сколоченные из досок хибарки и хижины; сотни мечетей с византийскими куполами-полушариями и остроконечными шпилями, уходящими в небо; среди этих мечетей — древняя Айя София, бывшая в далёкие века святыней для всего христианского Востока, а за последующие пять веков вплоть до наших дней — такая же святыня для мусульманского Востока. Людской муравейник на площадях, улицах, улочках, в переулках, закоулках.

Рядом — лазурь Мраморного моря, тысячи парусных лодок, фелюг, шхун, катеров, пароходиков и пароходов, а поодаль — мрачные, грозные силуэты английских и французских дредноутов, охраняющих интересы тех, кто в те дни был хозяином положения на Ближнем Востоке.

Рыбачьи фелюги и лодки пронырливых торговцев облепляют прибывшие корабли. Пожива будет богатая. Никому она раньше и не снилась. Полтораста тысяч измученных и голодных людей отдают последнее, чтобы утолить голод и жажду. За одну жареную рыбёшку и пару апельсинов с борта корабля спускается на верёвочке плата — золотое обручальное кольцо. За три пончика, жаренных на бараньем жире, и за полфунта халвы — бирюзовые серьги.

А у борта одного из кораблей иная сцена: на верёвочке опущены карманные серебряные часы. Юркий торговец-грек, вместо того чтобы привязать к ней сторгованную связку инжира, хватается за вёсла и, работая ими изо всех сил, быстро удаляется от корабля, Вслед гремит пистолетный выстрел владельца часов. Грек роняет голову на грудь, руки его виснут как плети, по рубашке сочится кровь, а тело грузно опускается на дно лодки.

Кругом — ни испуга, ни смятения. Торговля есть торговля. Всякое бывает… Лови момент!

Торговцы с удвоенной энергией поднимают на борт корабля коробки фиников, рахат-лукум, инжир, лимоны, апельсины, халву, лепёшки, пончики, куски жареного барашка, рыбу… Вниз на веревочках спускаются кольца, брошки, амулеты, браслеты, шелковые платки, запасные пары ботинок (у кого они случайно оказались) и многое другое, что можно ещё снять с себя и превратить в еду.

Денег у нахлынувшей массы людей нет. Вчерашние, имевшие хождение в Крыму кредитные билеты, не покрытые никаким золотым обеспечением, теперь могут служить лишь для оклейки комнат. О турецких лирах, греческих драхмах, фунтах стерлингов, франках и долларах можно лишь страстно и бесплодно мечтать. У приехавших их нет и быть не может.

Наступает ночь. Панорама виднеющегося вдали города принимает волшебный вид. Город загорается сотнями тысяч огней. На рейде — иллюминация на англо-французских дредноутах. Полная луна отражается в водах Босфора. На врангелевских кораблях томятся в неизвестности десятки тысяч людей. Слухи плодятся и множатся…

Утром следующего дня начинается по распоряжению англо-французского командования выгрузка раненых и больных. Вместе с ними выгружена и часть медицинского персонала. Другая часть задержана на кораблях и должна сопровождать основную массу так называемых «беженцев» вплоть до мест окончательного их расселения. В последнюю категорию попадает и автор настоящих воспоминаний. Никакого карантина, санитарных и дезинфекционных мер провести невозможно: вместо выгруженных тяжелобольных, почти сплошь инфекционных, тотчас появляются вновь заболевшие. Каюты, отведённые под лазареты, заполняются в первый же день после выгрузки.

По решению союзного командования остатки разбитой армии будут расселены в лагерях Галлиполийского полуострова и островов Эгейского моря. Очевидно, командование имеет на них какие-то виды. «Гражданские беженцы» должны быть высажены в Константинополе.

Но разобраться в этой людской каше — кто «армейский», а кто «гражданский» — невозможно. У сгрудившихся на кораблях людей одно желание: сойти во что бы то ни стало на берег, выбраться из того ада, в который превратились палубы, каюты и трюмы кораблей врангелевской армады.

Но это не так просто: генералы Кутепов, Витковский, Скоблин, Туркул, Манштейн и другие пресловутые «герои» гражданской войны выставляют у трапов караул и сами решают, кто должен быть задержан на пароходах как материал для будущих авантюр и кто может быть спущен на берег. Стоящие рядом французские офицеры безучастно наблюдают за распределением.

Десятки тысяч людей сходят на берег.

С этих дней начинается «константинопольский» период в жизни русской послереволюционной эмиграции.

Всё перемешалось в заполнившей константинопольские набережные разношёрстной толпе, говорящей на русском языке. Бывшие губернаторы, прокуроры, акцизные чиновники, мелкопоместные дворяне, генштабисты, гусары, уланы, драгуны, лейб-казаки, артиллеристы, юнкера, редакторы газет, репортёры, кинооператоры, певцы, артисты, музыканты, художники, врачи, инженеры, агрономы, классные дамы, фрейлины, офицерские жёны — калейдоскоп всех слоёв дореволюционного русского буржуазно-дворянского и интеллигентского общества. И — как исключение — отдельные, затерянные в этой массе ремесленники, хлеборобы, рабочие.

Они рассеялись по всему городу, и перед каждым из них во весь рост встали те вопросы, над которыми до этого момента никто из них не задумывался: Что делать дальше?

Куда идти?

Где и под какой крышей преклонить голову?

На какие средства существовать?

В первые дни на базары и толкучие рынки относилось всё то немногое, что ещё не было снято с себя. Дальше прибывшие «беженцы» вновь становились лицом к лицу с прежними мучительными и неразрешёнными вопросами.

Вчерашние «превосходительства», «сиятельства», «господа офицеры», «дамы общества», не имеющие никакой специальности и не знавшие, что такое труд, превратились в никому не нужных нищих.

Лишь единицы из них смогли временно устроить свою судьбу более или менее сносно: одним помогли старые заграничные знакомства, другим — мимолётные связи, третьим — знание в совершенстве иностранных языков, в частности английского и французского. Кое-кто попал в расставленные искусной рукой сети иностранных разведок, продал свою честь за фунты, франки, доллары и зажил привольной для «беженца» жизнью.

Некоторые — единицы — из «беженцев» сразу оказались при деньгах. Они скупали за гроши на «толкучках» золотые портсигары, табакерки, фамильные бриллианты, разбазариваемые их соотечественниками, и в тот же день продавали их втридорога иностранцам. На вырученные деньги открывали притоны, кабаки, «обжорки», устраивали «тараканьи бега», торговали своими жёнами и дочерьми, прогорали, вновь бросались в омут спекуляции, рвачества, обмана, азарта, вновь составляли себе в несколько дней «оборотный капитал» и снова пускали его в ход, устраивая разные дела, почти всегда тёмные.

Появилась русская газетка. В ней — зазывающие объявления специалистов по венерическим и мочеполовым болезням, акушерок, «дающих советы секретно беременным», зубных врачей, портных из Петербурга, Киева, Одессы, реклама ресторанов, комиссионеров. И — отдел розысков:

Разыскиваю Петра Ивановича Доброхотова, штабс-капитана 114-го пехотного Новоторжского полка. Сведений о нём нет со времени первой одесской эвакуации. Просьба писать по адресу…

Знающих что-либо о судьбе Шуры и Кати Петровых 17 и 19 лет из Новочеркасска срочно просят сообщить их матери по адресу…

Сотоварищей по второй новороссийской эвакуации и по верхней палубе парохода «Рион» прошу срочно сообщить свои адреса по адресу…

Шурик, откликнись! Мама и я получили визу в Аргентину.

Пиши по адресу…

Виза! Какое манящее и многообещающее слово! Оно раньше не было известно почти никому из этой массы выброшенных за борт жизни людей. Теперь его узнали все.

Это — улыбка судьбы, подающая надежду получившему её на какую-то лучшую жизнь вне константинопольского ада.

Для детей, ежедневно слышащих это волшебное слово, оно что-то вроде сказочной принцессы или доброй феи, которая одарит их щедрыми дарами и игрушками, а маму и папу осыплет благоухающими цветами и вместе со всеми членами семьи укажет им путь прямо в земной рай.

Но как получить визу? Как добиться, чтобы какое-нибудь иностранное консульство в Константинополе поставило на паспорте заветный штамп, дающий право на въезд в выбранную просителем страну? Где, как и откуда взять паспорт этой беспаспортной массе оборванных, нищих, голодных людей? Кому они нужны? Какая страна пустит их в свои пределы?

Вопросы эти остаются без ответа.

«Беженцы» по-прежнему заполняют константинопольские панели, набережные и площади. Они ютятся в трущобах, развалинах домов, щелях, хижинах, часто ночуя под открытым небом.

В жизнь многоязычной столицы Оттоманской империи, в которой уживались на протяжении веков турки, греки, армяне, евреи, вклинились пришельцы с севера, говорящие на никому не понятном языке и живущие своей обособленной, столь же никому не понятной жизнью.

Но иностранные разведки не дремлют. Некоторые категории русских «беженцев» представляют для них большой интерес. Кое-кого из них они завлекают в свои сети для «текущей работы» по доставке им точных сведений о настроениях, мыслях и чаяниях русской эмигрантской массы. Кое-кто, может быть, пригодится им в будущем для более сложных поручений: ведь обстановка в Восточной Европе неясная. Нельзя дать себя застигнуть врасплох. Нужно держать наготове нити для плетения будущих политических узоров и хитроумных комбинаций.

В частности, у Второго бюро Центрального управления французской разведки есть и более неотложная забота: в спешном порядке организовать «улов» среди нахлынувших на Ближний Восток «беженцев» для Иностранного легиона. Щупальца Второго бюро проникают во все уголки капиталистического мира. Каждый раз, когда где-либо появляются массы или отдельные группы психически шокированных людей, спасающихся от судебных и административных кар у себя на родине и не знающих, куда себя девать на чужбине, тайная агентура сманивает их, вербуя как пушечное мясо специальной армии, призванной защищать интересы финансовой олигархии на подопечных Франции заморских территориях.

Во всех местах массового скопления безработных как в самой Франции, так и в её «сферах влияния» в те времена можно было увидеть расклеенные на стенах домов и заборов красочные плакаты, призывавшие молодых людей добровольно вступать в ряды этой армии. На плакате — изображение земного рая. Синее море и лазурное небо. Яркое солнце. Песчаный пляж с растущими поодаль стройными пальмами. На этом фоне — солдат Иностранного легиона. На лице его — выражение счастья и восторга. Надпись: «Записывайтесь в самый прекрасный из всех полков мира!»

Что же это за «самый прекрасный полк»? — спросит читатель.

В описываемые годы он состоял из пехотных, кавалерийских, артиллерийских, сапёрных и бронетанковых частей. Все вместе они более всего подходят под понятие соединения, именуемого в военное время армией (номерной).

Все солдаты и частично сержанты легиона — из иностранцев. Командный состав — только французы. Служба — по контракту, подписываемому в так называемом «добровольном» порядке на пять лет.

Основной контингент этих невольных «добровольцев», воинов-рабов — уголовные преступники всех стран, если только им удалось бежать со своей родины от судебных и полицейских преследований и очутиться на чужой территории в сфере видимости тайных агентов Второго бюро. Поступление в Иностранный легион освобождает их от выдачи государству, откуда они происходят.

С того момента, когда убийца, грабитель, насильник, бандит, вор, растратчик иностранного происхождения поставил свою подпись под контрактом пятилетней службы в Иностранном легионе, он делается недосягаемым для полиции, администрации и суда. О его прошлом при поступлении в легион никто не спрашивает. С момента зачисления в солдаты легиона он теряет своё прежнее имя, фамилию, звание, национальность и получает только индивидуальный номер. С этого момента он больше не человек, а только номер.

Дисциплина — палочная. За малейшее неповиновение — расстрел. Место службы — колонии тропического пояса: Западная и Экваториальная Африка, Мадагаскар, Индокитай, Марокко, Алжир, Тунис, Сирия, Ливан.

Многие сотни русских эмигрантов подписали контракты, обрекавшие их на эту пятилетнюю военную каторгу. Больше половины из них сложили свои головы в знойных пустынях Северной Африки, джунглях Индокитая и Мадагаскара, сражённые меткой пулей арабов, сенегальцев, аннамитов, мальгашей. Другие умерли на госпитальной койке от тропических болезней, солнечного удара, укусов ядовитых змей.

Едва ли нужно говорить, что в 1920–1923 годах в Константинополе Второе бюро собрало обильный людской урожай для «самого прекрасного полка в мире».

В течение последующих лет, проведённых мною в Париже, мне неоднократно приходилось встречаться и беседовать с эмигрантами, уцелевшими на этой военизированной каторге и отслужившими пятилетний контрактный срок в «самом прекрасном полку в мире», оставившем в памяти всей эмиграции зловещее воспоминание.

«Константинопольский» период жизни эмигрантов, эвакуировавшихся в 1919 и 1920 годах, продолжался около трёх лет.

Возникшее в Турции мощное национально-освободительное движение, возглавленное Кемалем Ататюрком, вынудило Антанту эвакуировать свои сухопутные и морские силы из пределов этой страны.

Оккупация кончилась. Вместе с ней кончилось и пребывание в Константинополе русских эмигрантов. Большинство из них было выслано в 1923 году из страны и перебралось в Болгарию, Югославию, Грецию, Чехословакию и Францию.

Следует отметить, что вышесказанное относится к категории «гражданских беженцев» и к тем бывшим военнослужащим врангелевской армии, которые сразу же после севастопольской эвакуации перешли на положение гражданских лиц, то есть не были связаны с сохранившими воинскую организацию основными кадрами разгромленной армии. Эти последние, как читатель узнает из следующей главы, были размещены в подавляющей своей части вне Константинополя и его окрестностей. Для них «турецкий» период, который иногда неправильно называют «константинопольский», окончился раньше — ещё в конце 1921 года, когда их остатки были перевезены в Югославию и Болгарию.

III
«Долина роз и смерти»

Тёплое ноябрьское утро 1920 года встретило в Мраморном море флотилию из нескольких десятков судов, развозивших по местам окончательного назначения врангелевские контингенты и «гражданских беженцев».

По распоряжению англо-французского командования на Ближнем Востоке основная часть разбитой врангелевской армии была дислоцирована в Галлиполи, казачьи части — на острове Лемнос, остальные численно незначительные контингенты — в окрестностях Константинополя и на островах Мраморного моря. «Гражданские беженцы» в большей своей части выгрузились в том же Константинополе, в меньшей — были направлены в Пирей, Бейрут и Александрию, моряки военного флота — в Бизерту. Ядром этой разношёрстной людской массы были те родившиеся в процессе гражданской войны белые полки и дивизии, которые в течение трёх лет «делали» эту войну и составляли остов основанной генералами Алексеевым и Корниловым «добровольческой армии», потом — деникинских «вооружённых сил юга России» и в заключение — врангелевской армии.

Руководствуясь своими соображениями, французское и английское правительства дали директивы своему командованию на Ближнем Востоке сохранить разбитые врангелевские дивизии.

Англия, оказывавшая мощную финансовую и материальную поддержку Деникину, окончательно отказалась к тому времени от дальнейшей помощи белым армиям, по-видимому считая её совершенно бесполезной. Франция, наоборот, официально заявила, что берёт под своё покровительство русских «беженцев» и что делает это якобы из чувства «гуманности», о чём французские власти неоднократно оповещали население эмигрантских лагерей. «Гуманность» эта была, впрочем, довольно своеобразная: французское правительство распорядилось выдать своим новым подопечным — «беженцам» — оставшиеся от Дарданелльской операции 1915 года старые палатки, залежавшиеся банки мясных консервов и превратившуюся чуть ли не в камень фасоль, а в виде платы за всё это забрала угнанные Врангелем боевые корабли Черноморского флота и целиком весь торговый флот, сосредоточенный к моменту эвакуации по приказу Врангеля в портах Чёрного моря[1].

В те же руки попало и всё ценное имущество, которым были нагружены эти корабли. Не нужно быть экономистом и статистиком, чтобы понять, что «гуманности» в этом бизнесе очень мало.

В ноябре 1920 года 30 тысяч офицеров и солдат врангелевской армии — алексеевцев, корниловцев, марковцев, дроздовцев и других — вместе со штабами, интендантствами, госпиталями и вспомогательными учреждениями высадились на пустынном европейском берегу Дарданелльского пролива, около маленького городка Галлиполи. Это было то самое место, где в 1915 году англо-французские морские силы и наземные войска тщетно пытались штурмовать турецкие береговые укрепления; где погибло в турецком плену множество офицеров и солдат русской армии, начавшей в 1877 году военные операции против Турции, за освобождение единоплеменной Болгарии; где ещё раньше сложили свои головы запорожцы, воевавшие с турецким султаном, и где, по преданию, в глубине веков грозный Ксеркс велел «высечь море»…

В те же самые дни на столь же пустынные берега острова Лемнос были выгружены 15 тысяч донских казаков из той же врангелевской армии. Один из многочисленных островов Эгейского моря, Лемнос, не мог похвастаться столь богатым историческим прошлым, как Галлиполийский полуостров. В 1915 году здесь в глубоких бухтах укрывались боевые корабли союзного флота, предназначенного для операции по овладению Константинополем и проливами.

Врангелевский военный флот в составе одного линейного корабля, одного крейсера, шести миноносцев и ряда вспомогательных судов получил приказ идти в тунисский порт Бизерту. Там его разоружили, а личный состав вместе с воспитанниками морского корпуса был списан на берег, где он и прожил около года вплоть до расселения по разным городам и департаментам Франции.

Я провёл в Галлиполи девять с половиной месяцев на положении врача одного из лечебных учреждений, расположенного на территории белогвардейского лагеря, и имел возможность наблюдать за повседневной жизнью этого своеобразного мирка, отгороженного от остального мира не только географически, но и психологически.


Стояла ясная, солнечная и теплая погода. Зима в этих широтах наступает поздно. Тихий и заброшенный турецкий городок Галлиполи на Каменистом и пустынном берегу Дарданелл, в то время представлявший собою, как и большинство турецких городов, груду сбитых в кучу деревянных, убогих лачуг с редкими каменными домами и мечетями среди них, не видел за всё своё многовековое существование такой массы пришельцев с непонятной, громкой и певучей речью. Они за два-три часа заполнили все его набережные, улочки и переулки.

В веками сложившуюся медлительную жизнь Востока, с его неподвижными людскими фигурами и лицами с застывшей мимикой вклинилось что-то новое, чужое, необычное… Прибывшая масса людей, обросших щетиной, грязных, в обтрёпанных шинелях (подарках его величества английского короля), бурлила, шумела, спорила, размахивала руками. Это были незадачливые воины белой армии, которую русский народ и история выплеснули на чужие берега, где она бесславно окончила своё никому не нужное существование.

Но не так думали сами прибывшие. И тогда в Галлиполи, и много лет спустя заброшенные в иные страны они продолжали верить в свою миссию «освободителей» и строителей «великой, единой, неделимой России». Они окружили самих себя ореолом геройства, а убогий турецкий городишко сделали символом непрекращавшейся за рубежом борьбы с «мировым злом — большевизмом». Они создали легенду о «галлиполийском сидении», разнесли её по всем углам русского зарубежного рассеяния, а себя украсили нагрудным железным крестом с начертанным на нем словом «Галлиполи».

Три с лишним десятка лет после этого они жили мечтою о грядущем «весеннем походе», о нанесении ими сокрушающего удара по «мировому злу — большевизму» и о победоносном своём возвращении на родину. Жили, верили, надеялись, незаметно старились, дряхлели… и постепенно вымирали.

В первые же дни после высадки разбитой белой армии в Галлиполи и на Лемносе находившийся в Константинополе Врангель отдал свой первый зарубежный приказ. Ему нужно было как-то сохранить своё лицо и вдохнуть в приунывших после крымской катастрофы подчинённых какую-то надежду. В высокопарных выражениях приказ упоминал об историческом предопределении расселения белой армии на землях около древней Византии с её храмом тысячелетней древности — святой Софией; на тех самых землях, где покоятся кости воинов Олега, запорожских сечевиков, некрасовских беженцев-казаков, русских пленных балканской армии…

В описываемое время он старался прежде всего сохранить военные кадры, не допустить их растворения в массе «гражданских беженцев». Сам он на это уже не был способен: авторитет его среди белого офицерства был поколеблен. Нужны были новые люди. Нужен был, с его точки зрения, человек, который смог бы восстановить нарушенный порядок в разгромленном белом воинстве, с сильно разболтанной дисциплиной, собрать это воинство в кулак для будущих военных авантюр. Выбор его пал на генерала А.П. Кутепова, одного из высших военачальников руководимой им в Крыму армии.

Формально Врангель продолжал возглавлять военные контингенты разбитой армии вплоть до своей смерти, последовавшей в Брюсселе в 1928 году. В свою очередь эти контингенты продолжали считать его главнокомандующим тоже формально и тоже до этой даты. Но истинным выразителем дум и чаяний белого офицерства и его душою уже в ту пору сделался Кутепов, к которому после смерти Врангеля перешло автоматически командование этой призрачной армией.

Кутепов, уроженец одной из крайних северных губерний бывшей Российской империи, не был ничем примечателен ни в первую мировую войну, ни в гражданскую. Он имел неполное гимназическое образование, затем прошёл курс юнкерского училища, откуда был выпущен подпоручиком в один из армейских полков. После Февральской революции, нанёсшей удар аристократической касте гвардейских офицеров, его перевели в старейший гвардейский полк старой армии — Преображенский. В первую мировую войну Кутепов решительно ничем не выделялся из остальной офицерской массы. Вместе с другими контрреволюционно настроенными офицерами он в конце 1917 года пробрался на Дон, где в то время формировалась «добровольческая армия», и в качестве командира роты одного из офицерских полков совершил вместе с Корниловым так называемый «ледяной поход».

В гражданскую войну офицерская карьера в белой армии часто делалась с головокружительной быстротой. Поэтому нет ничего удивительного, что, быстро пройдя должности командиров батальона, полка и начальника дивизии, он к моменту занятия деникинской армией юга России летом 1919 года был уже командиром корпуса. Но ни в тот период, ни в последующие вплоть до окончательного разгрома белой армии он не пользовался среди боевой части белого офицерства большим авторитетом. В противоположность белым генералам Туркулу, Манштейну, Скоблину за ним не числилось ни одного крупного боевого успеха. Зато в тыловой жизни он был грозою всего подчинённого ему офицерства и генералитета.

Для поставленной Врангелем цели это был самый подходящий человек. В первом же своём слове, обращённом к деморализованным офицерам и солдатам, обитателям галлиполийского лагеря и города Галлиполи, Кутепов заявил, что ничего особенного не случилось; что крымская катастрофа — сущий пустяк; что вскоре последует десант и вновь начнётся прерванная на короткий срок борьба с ненавистной Советской властью; что в успехе этой борьбы нет и не может быть никакого сомнения; что вскоре в армии вновь будут, как и в царские времена, 52 номерные дивизии…

А сейчас — прежде всего такая же воинская дисциплина, как и в благословенные царские времена. Никому никаких поблажек. За малейшее нарушение её — арест и содержание на гауптвахте, за более крупное — разжалование в солдаты, за очень крупное — расстрел.

В каждом своём приказе, в речах на парадах, в беседах с офицерами он вбивал им в голову любезные их уму и сердцу идеи, что военная каста — высшая из всех существующих в человеческом обществе; что они — корниловцы, марковцы, дроздовцы, алексеевцы — «соль земли» и что с великодушной помощью этой «соли» Россия и русский народ будут спасены от «порабощения большевиками».

Авторитет Кутепова стал быстро расти. Для деморализованной и претерпевшей психический шок белоофицерской массы он сделался идеалом военачальника, а в будущем — диктатора России. К концу «галлиполийского сидения» он был в глазах этой массы естественным главой всего зарубежного белого воинства. Таким он в её представлении остался вплоть до его исчезновения в Париже в 1930 году.

Кутепов рьяно принялся за устройство галлиполийской лагерной жизни. Сам он расположился со своим штабом на городской территории Галлиполи. Для размещения многочисленных штабных отделов и подотделов были сняты частные помещения. У Врангеля для этой цели денег было достаточно: казна его, питавшаяся в своё время фунтами стерлингов, сыпавшимися в изобилии с Британских островов, ещё не опустела. Там же в городе расположились вывезенные вместе с остатками разбитой армии шесть юнкерских училищ всех родов оружия (хотя и безо всякого оружия), технический полк, три офицерские школы, железнодорожный батальон, госпитали, хозяйственные и подсобные учреждения.

Для основной массы эвакуированных на Галлиполийский полуостров врангелевских контингентов французское командование отвело пустынную долину в семи километрах от города. Здесь в первые же дни после высадки вырос целый город белых палаток, выделенных, как было выше сказано, в порядке «гуманности» по распоряжению французского правительства французскими интендантами.

Странное было время! На турецкой территории с преобладающим греческим населением хозяйничали победители — англичане и французы. Территория Галлиполийского полуострова оказалась подчинённой французам. В городе был расквартирован полк чернокожих сенегальских стрелков, а в бухте стоял французский контрминоносец с наведёнными на русский «беженский» лагерь жерлами орудий. На всякий случай… Так спокойнее. Кто их знает, этих «беженцев», что у них на уме! Ведь они как-то ухитрились протащить с собою на пароходах и выгрузить на сушу некоторое количество винтовок, пулемётов и патронов. С ними надо быть начеку. Ближний Восток — классическое место для всякого рода политических сюрпризов и авантюр.

Высадившиеся на полуострове врангелевские соединения были сведены в единицы более мелкого порядка. Армия превратилась в корпус, который получил громкое название — «1-й армейский корпус русской армии». Белая идеология не могла обойтись без увязывания всякой новой своей авантюры с именем России.

Корниловская, Марковская, Дроздовская и Алексеевская дивизии превратились в полки тех же названий. Они составили 1-ю пехотную дивизию. Белая кавалерия (кроме донских казаков, высаженных на остров Лемнос, и кубанских и терских казаков, расселённых около Константинополя) была сведена в четырёхполковую «1-ю кавалерийскую дивизию». Коней у этих кавалеристов, конечно, не было, но за былые офицерские традиции старых кавалерийских полков они держались крепко.

Вся врангелевская артиллерия (кроме казачьей) была сведена в шесть дивизионов, составивших «артиллерийскую бригаду 1-го армейского корпуса». Пушек, конечно, тоже не было, но артиллерийский «дух» дивизионов и батарей царской армии усиленно культивировался в рядах белых артиллеристов.

О чём думала эта 30-тысячная масса выброшенных за борт жизни людей, не занятая никаким производительным трудом? Какие мысли бродили в голове у всех этих пехотинцев, кавалеристов, артиллеристов, сапёров, военных железнодорожников и юнкеров?

Прежде всего воспоминания, воспоминания и воспоминания…

Ими жили в последующую четверть века не только галлиполийцы, но и вся эмиграция. Время как бы остановилось для этой эмиграции. Реальная жизнь для эмигрантов кончилась в тот момент, когда они сели на корабли в Севастополе, Одессе, Новороссийске, Феодосии, Архангельске, Владивостоке.

Дальше начался сон, кошмарный сон. Но сон этот, конечно, скоро кончится…

Отсюда — вторая половина духовной жизни эмиграции — надежды, надежды и надежды…

На что надежды?

На то, что реки потекут вспять, что солнце взойдёт завтра на западе, а зайдёт на востоке и что колесо истории покатится в обратном направлении.


Повседневная жизнь этих 30 тысяч бездельничавших людей, прозябавших во французских палатках на заплесневелом хлебе, консервах пятилетней давности и гнилой фасоли, сводилась к передаче лагерных слухов, ласкавших воображение и окрылявших обитателей его новыми надеждами, и к пережевыванию все одних и тех же воспоминаний о лихой юнкерской жизни, чинах, орденах и служебных продвижениях, о боевых эпизодах и походах и о том, что главной ошибкой была чья-то непростительная мягкость. Надо было в своё время «перевешать и расстрелять всех проклятых слюнявых интеллигентов с Милюковым и Керенским во главе». Не будь их, ничего бы и не было, «сидели бы мы сейчас спокойно в Москве и Петербурге».

От слухов в лагере некуда было уйти:

«Франция признала армию… Через два месяца десант… Армия покатится к Москве, как снежный ком… В три месяца с большевиками будет покончено…»

«Президент Вильсон официально заявил, что он оставляет большевикам еще только шесть недель жизни…»

«Англия согласилась на военную диктатуру. Кутепов уже назначен диктатором. Его будущая резиденция — Московский Кремль…»

«Каждый месяц галлиполийского сидения приравнен к году службы. Уже заготовлен приказ о производстве в следующие чины всех господ офицеров…»

«Франция предлагает нам почётную службу охраны новой французской границы на Рейне… Установлены высокие оклады. Отправка — через две недели…»

А пока — пустынный и безотрадный Галлиполи, «голое поле», как его называли обитатели лагеря, брезентовые палатки, одеяла и чашки американского Красного Креста, гнилые консервы, кутеповская игра в солдатики, маршировка, гауптвахта за неотданное воинское приветствие или нечёткий ответ начальству, а для поднятия «духа» — развлечения: футбол, самодеятельный под открытым небом театр без декораций и костюмов, лагерная газетка «паршивка», «объединения» офицеров за чашкой разведенного спирта, юнкерские песни канувших в вечность времён…

Но Кутепов крепко держал лагерь в своих руках. Недовольству не должно быть места. О настроениях обитателей лагеря его информирует в секретном порядке созданная им контрразведка. Неблагополучия быстро устраняются. Под подозрение взят бывший начальник Дроздовской дивизии, а ныне командир Дроздовского полка генерал Туркул: перед его палаткой на лагерной линейке — клумба со сложенным из мелкого камня изображением двуглавого орла — о ужас! — без короны.

Но это ещё не всё. Информаторы сообщают, что в его штабной палатке поздно вечером собираются и о чём-то шепчутся преданные ему дроздовцы. Вскоре они выясняют предмет этих шептаний: перехвачено его письмо в Париж к лидерам эмигрантских республиканских кругов. Выдвинут новый лозунг: «Довольно монархий! Даёшь республику!» Туркул вызван к Кутепову. Он понимает, чем пахнет такое дело. Бесславно окончить свои дни в застенке галлиполийской кутеповской контрразведки он не хочет. Он приносит публичное покаяние. К двуглавому орлу на лагерной линейке в расположении Дроздовского полка спешно приделывается корона. Кутепов заключает раскаявшегося генерала-бунтовщика в свои объятия.

Буря в стакане воды окончена. Мир на галлиполийской земле восстановлен.

К концу «галлиполийского сидения» из обитателей лагеря Кутеповым была создано сплочённое и послушное орудие для будущих авантюр, посеяны семена РОВСа — Российского обще-воинского союза.

Официальное рождение РОВСа относится к 1924 году. Именно тогда в точности определились его организационная структура, права и обязанности членов, устав и прочие подробности юридического и организационного порядка. Но зародыши его идеологии относятся именно к «галлиполийскому» периоду, а творцом этой идеологии и вдохновителем будущего РОВСа был и остался, как я уже упоминал, командир «1-го корпуса русской армии» и будущий «диктатор Российского государства» генерал Кутепов.

Галлиполийский лагерь просуществовал примерно год. Основная масса его обитателей покинула его летом и глубокой осенью 1921 года.

Некоторая часть лагерников отсеялась в первые месяцы после его основания. Она была представлена теми элементами, до сознания которых дошла вся нелепость кутеповской игры в солдатики и полная бесперспективность галлиполийского ничегонеделания. С ведома и согласия французских властей эти люди перешли на положение «гражданских беженцев», с тем чтобы покинуть лагерь и самостоятельным трудом добывать себе средства к существованию на территории Турции и Греции. Многие из них, соблазнившись посулами бразильских плантаторов, обещавших им золотые горы в Бразилии, уехали в эту далёкую страну, где, попав на кофейные плантаций штата Сан-Паулу в качестве чернорабочих, фактически перешли на положение полурабов и в большинстве окончили там свои дни.

Кутепов предал анафеме «гражданских беженцев», нарушивших единство кадров будущего РОВСа, но задержать их в лагере не мог: французские власти весьма недвусмысленно дали ему понять, что он является хозяином лагеря лишь постольку поскольку. Все основные вопросы жизни лагеря решают они.

Склонные к опоэтизированию безотрадной действительности своего «сидения», галлиполийцы окрестили отведённую им между каменистыми холмами площадь «долиной роз и смерти». Никаких роз там, правда, не водилось, смерти тоже не было, так как никогда никто в этой долине не жил. Но это название «звучало» и к ореолу «галлиполийских сидельцев» прибавляло, с их точки зрения, лишний луч сияния.

Утром и вечером, на зимнем ветру и летнем солнцепёке можно было видеть одинокие фигуры лагерников, стоящих на холмах, обступивших с двух сторон «долину роз и смерти», и с тоской смотрящих вдаль. Перед ними по узкому водному коридору Дарданелл плыли морские гиганты под флагами всех стран, привозящие в Константинополь, Бургас, Варну и Констанцу и увозящие оттуда людей всех наций.

За водами пролива — Малая Азия с цепями гор, белых зимою, зелёных весною и летом, жёлтых поздней осенью. Налево — гладь Мраморного моря с еле виднеющимися на горизонте контурами холмистых островов. За ними — невидимые для глаза Босфор, Константинополь, святая София, Чёрное море, родная земля…

Нередко случалось, что одна из этих фигур вынимала из кармана обгрызенный карандаш и клочок бумаги, нервно писала на нём что-то, а потом, достав из другого кармана револьвер и приставив его к своему виску, спускала курок. А на следующий день после захода солнца выстроенным на линейке офицерам и солдатам «1-го армейского корпуса русской армии» читался приказ по корпусу: «Покончившего жизнь самоубийством поручика такой-то роты такого-то полка (или дивизиона) исключить из списков…»

Рядом с «долиной роз и смерти» образовалось и росло с каждым днём русское лагерное кладбище. Не проходило ни одного дня, чтобы в галлиполийский грунт не опускали несколько гробов. Сыпной, возвратный и брюшной тиф косили истощённых и морально подавленных людей.

Окружённое воображаемым ореолом славы «галлиполийское сидение» требовало каких-то внешних форм выражения этой «славы».

По приказу Кутепова приступили к постройке памятника на кладбище. Каждый галлиполиец был обязан принести туда один камень весом не менее десяти килограммов. Через несколько дней на высшей точке одного из холмов, господствующих над «долиной роз и смерти», образовалась грандиозная груда камней, из них в течение ближайших после этого недель был воздвигнут памятник, который, по мысли Кутепова, должен был олицетворять мужество и аскетическую жизнь «галлиполийских сидельцев». Это был больших размеров каменный цилиндр, на котором покоился такой же конус. Высеченная на камне надпись гласила, что сей памятник воздвигнут на месте упокоения воинских чинов «1-го армейского корпуса русской армии», их предков — запорожцев, а также офицеров и солдат, умерших в турецком плену.

Тогда по почину того же Кутепова было введено ношение нагрудного значка всеми: участниками превознесённого им до небес «галлиполийского сидения». Каждый из них получил при этом именную грамоту такого содержания: «В воздаяние беспримерного мужества, проявленного в борьбе с большевиками в исключительно трудных условиях пребывания первого армейского корпуса русской армии в городе Галлиполи и галлиполийском лагере, дано сие удостоверение такому-то на право ношения нагрудного галлиполийского значка номер такой-то…»

Желающие «сидельцы» могли, сверх того, носить на любом пальце железное кольцо с тем же словом: «Галлиполи».

Значками и кольцами Кутепов старался закрепить единство выпестованных им кадров будущих диверсантов и антисоветских активистов.

Врангель приезжал в Галлиполи только один раз. Французские власти признали нежелательными повторные посещения. Встречали его галлиполийцы без особого энтузиазма. На их глазах появился и вырос новый «бог» и будущий «диктатор государства Российского» — генерал Кутепов. Врангель остался для них только неким символом антисоветской борьбы. Реального значения он уже не имел.

Но по мысли Кутепова, встречу ему устроили формально как царю. На его приветствие выстроенным в «долине роз и смерти» белым полкам и дивизионам «Здорово, орлы!» «орлы» после традиционного «Здравия желаем, ваше высокопревосходительство» кричали «ура!» — почесть, оказывавшаяся по давней традиции только царям.

Высокий, худой, со сдвинутой на затылок папахой, стоял Врангель перед строем остатков своей разбитой армии. Свою речь он поминутно прерывал возгласом: «Держитесь, орлы!» Когда в покрывавших небо тучах образовался разрыв и глянул луч солнца, он театральным взмахом руки показал на него и воскликнул:

— Верьте, орлы, что большевизм будет свергнут, и это солнце вновь воссияет на небе нашей измученной родины!

«Орлы» слушали эту речь, затаив дыхание. Уж если самое высокое начальство говорит о скором падении Советской власти, то какое ещё может быть в этом сомнение!

Кроме Врангеля в галлиполийский лагерь изредка наведывались из Константинополя представители так называемой «эмигрантской общественности»: князь Павел Долгорукий, впоследствии нелегально перешедший из Польши советскую границу с чужим паспортом и под чужим именем; писатель Илья Сургучев, впоследствии отсидевший шесть месяцев во французской тюрьме за активное сотрудничество с гитлеровскими оккупантами; председатель всеэмигрантского комитета профессор богословия Карташов, впоследствии видный антисоветский активист, и многие другие. Все они обещали «сидельцам» скорое и победоносное возвращение на родину, приводили несомненные в их глазах доказательства справедливости такого прогноза. «Сидельцы» слушали их и, разойдясь по своим палаткам, в тысячный раз пережёвывали одну и ту же тему: где, когда и при каких обстоятельствах последует десант, во сколько дивизий и корпусов развернётся «1-й армейский корпус» и какое операционное направление следует выбрать, чтобы в кратчайший срок окружить Москву…

Два или три раза за год «сидения» в городе и лагере Врангель порадовал своих «орлов» чем-то более существенным, нежели обещания победного возвращения на родную землю: каждому галлиполийцу из остатков находившихся у него «казённых сумм» он выдавал по две турецкие лиры. И всякий раз несколько десятков тысяч этих лир оказывались в карманах греческих торговцев спиртными напитками. А во всех палатках лагеря и городских зданиях, занятых чинами «1-го армейского корпуса», раздавалось нестройное пение:

Берегись! По дороге той
Пеший, конный не пройдёт живой!

— пели пьяными голосами в одной палатке.

Взвейтесь, соколы, орлами,
Полно горе горевать!
То ли дело под шатрами
В поле-лагере стоять!

— неслось из другой. Пьяное пение чередовалось с криками «ура!» и беспорядочной стрельбой в воздух.

Ещё в начале галлиполийского и лемносского «сидений» Врангель обратился к югославскому и болгарскому правительствам с просьбой принять и расселить в обеих странах офицеров и солдат разгромленной в Крыму армии. Он взывал к славянофильским чувствам обоих правительств, напоминал им о понесённых Россией жертвах в борьбе за освобождение братьев-славян и жонглировал образом и ликом «будущей России», покровительницы всех славянских народов.

Французы со своей стороны торопили его в этой миссии. Они ежедневно твердили, что, кроме забранного ими военного и коммерческого флота, у него, Врангеля, нет никакого другого материального обеспечения для прокормления его «армии»; что в этих условиях они далее проявлять свою «гуманность» в отношении этой «армии» не могут; что «будущая Россия» — это нечто весьма неопределённое и сомнительное и что одних голых обещаний, касающихся будущих отношений с этой проблематической Россией, им недостаточно.

Старания Врангеля увенчались успехом.

Югославия согласилась принять на постоянную пограничную службу на положении рядовых под командой югославских офицеров несколько тысяч врангелевских офицеров и солдат, находившихся в Галлиполи. В июне 1921 года лагерь проводил в Югославию всю кавалерийскую дивизию во главе с генералом Барбовичем.

А в конце августа того же года Кутепов объявил в приказе о предстоящей отправке дроздовцев и алексеевцев в Болгарию. Ещё несколько тысяч человек покинули лагерь вместе со штабами, интендантскими, медицинскими и подсобными учреждениями. Вместе с одним из этих учреждений — палаточным лазаретом из «долины роз и смерти» — был отправлен в Болгарию и я, бывший в ту пору младшим ординатором этого лазарета.

В декабре 1921 года последняя часть «1-го армейского корпуса» во главе с самим Кутеповым и его штабом, интендантством и госпиталями погрузилась на пароходы и отбыла в Варну. Одновременно туда же были перевезены донские казаки с острова Лемнос.

Галлиполийский лагерь перестал существовать.

Но галлиполийцы, скреплённые цементом кутеповщины, увозили с собою не только нагрудные значки, кольца и грамоты. В их умах была твёрдая уверенность, что завтра вооружённая борьба против Советской власти возобновится и они вскоре после этого с триумфом вступят в Москву.

Галлиполи кончилось. На смену ему шёл РОВС — Российский обще-воинский союз.

IV
Лицом к братьям-славянам

В последних числах августа 1921 года в Варненском порту пришвартовался пароход «Решид-паша» под турецким флагом. На нём была перевезена первая партия кутеповских галлиполийцев. Почти одновременно в Болгарию начали прибывать большие группы донских казаков с острова Лемнос. Продолжалось это три месяца.

В декабре того же года переселение закончилось. Как я уже упоминал, с последней партией галлиполийцев в Болгарию переехал и сам Кутепов со своим штабом. Таким образом, через год после полного разгрома врангелевской армии остатки её, реорганизованные Кутеповым в «1-й армейский корпус русской армии», были расселены в Югославии и Болгарии.

До этого Югославия и особенно Болгария приняли на свою территорию многочисленных «гражданских беженцев», то есть представителей крупной и средней буржуазии и интеллигенции, бежавших вместе с отступавшей в конце 1919 года и окончательно разгромленной в начале 1920 года деникинской армией. Прибывшие в Болгарию в 1921 году кутеповские галлиполийцы не смешивались с этой массой «гражданских беженцев». Они смотрели на последних свысока. В их глазах это были «штафирки»[2], тогда как сами они считали себя кастой избранных.

Согласно заключённому в Нейи мирному договору, побеждённая Болгария обязалась разоружить свою армию. Ей было разрешено (так же как и её партнёрам Германии, Австрии, Венгрии, Турции) держать под ружьём только ничтожное количество офицеров и солдат для несения внутренней службы.

Болгарские казармы опустели. В них и были направлены прибывшие из Галлиполи кутеповские военные контингенты. Началось расселение «1-го армейского корпуса» по болгарским городам.

Кутепов со всеми штабными учреждениями разместился в древней болгарской столице Велико Тырново. Подразделения, входившие в «1-й армейский корпус», заняли казармы в Свиштове, Севлиеве, Никополе, Белоградчике, Орхание (ныне Ботевград) и других городах. Донские казаки были размещены преимущественно в Южной Болгарии. Контингенты эти полностью сохранили военную организацию и военный уклад жизни, как в Галлиполи. Не было только оружия, если не считать имевшихся в каждом «гарнизоне» нескольких десятков тайно привезённых винтовок.

Самой характерной их чертой, поразившей всё болгарское население, было то, что эти люди совершенно не думали о завтрашнем дне и не учитывали реальных условий окружавшей их жизни. Почти год после переезда в Болгарию они пребывали в состоянии полной беспечности и ничегонеделания.

При заключении соглашения с болгарским правительством о размещении галлиполийских и лемносских контингентов Врангель депонировал в Болгарском народном банке сумму, обеспечивавшую пропитание «1-го армейского корпуса» в течение одного года из расчёта 10 левов[3] на одного человека в день. Каждому галлиполийцу он обеспечивал койку в казарме и пищу из солдатского котла. Думал ли он в то время о том, что будет завтра, когда иссякнут имевшиеся у него на руках «казённые» суммы, я не знаю. Но из 20 тысяч подчинённых ему офицеров и солдат, расселённых в Болгарии, об этом не думал никто.

Да и стоило ли думать? Ведь завтра «весенний поход» и «всё придёт в норму»… А армия при всех обстоятельствах останется армией. Ей и не полагается думать. Обо всём этом позаботится начальство. «Кутепыч не подкачает…»

Характерная черта в жизни этих «гарнизонов» состояла в том, что офицеры, их составлявшие, относились к болгарам и ко всей Болгарии с нескрываемым высокомерием, иной раз в совершенно недопустимой форме, задевавшей национальное чувство каждого болгарина. В каждом слове и каждом жесте этих людей в обтрёпанных английских шинелях, старых солдатских френчах и изношенной обуви сквозило сознание своего превосходства над «младшими братьями», а заодно и над всем окружающим миром. От болгар они ждали восторженного преклонения перед их «доблестью» и перед ореолом русской военной славы, носителями которой они себя почитали. Плывя на «Решид-паше» из Галлиполи в Варну, они страстно обсуждали вопрос о том, в какой форме готовится им торжественная встреча на болгарской земле и какие овации ожидают их — потомков освободителей Болгарии. Туркуловский полковой оркестр спешно разучивал болгарский гимн. Дроздовцы и алексеевцы, выстроившись на верхней палубе, репетировали предполагаемую встречу.

Но вот в туманной дали вырисовываются очертания варненской бухты и города Варны. «Решид-паша» входит в бухту. На палубе раздаются торжественные звуки болгарского гимна «Шуми Марица окръвавена». Начальник «1-й пехотной дивизии» генерал Витковский в парадной форме выходит на палубу и расставляет чинов своего штаба и командиров полков, ожидая появления на палубе болгарских делегаций и цветочных подношений.

Но что же это такое?

Где делегации?

Где толпы народа, восторженно встречающие прибывшую в Болгарию «соль земли»?

Почему никто не бросает в воздух шапок и не машет платочками?

Быть может, «Решид-паша» по ошибке пришвартовался не в том месте, где нужно?

Нет, он стоит точно в том месте, где ему указано.

Полное разочарование! Вместо тысячных восторженно настроенных толп — на берегу полтора десятка портовых зевак и бездельников; вместо делегаций — поднимающийся на борт санитарный врач, коротко и сухо дающий распоряжения о порядке проведения карантина. Потом — многочасовое ожидание распоряжений, касающихся высадки и места ночлега. Мировое событие, каким представляли себе въезд в Болгарию дроздовцы и алексеевцы, превращается в мыльный пузырь.

Галлиполийской гордыне нанесён первый удар: никто «армию» не признаёт и ею не интересуется; галлиполийских химер никто не разделяет. Приехало несколько тысяч беженцев — и только. Остальное — забота портовых властей: как их наилучшим образом разместить, накормить, а попутно и оградить собственное население от возможных инфекций, привезённых этими беженцами.

Пока тысячи прибывших в Варну галлиполийцев ждут на палубе, в каютах и трюмах «Решид-паши» дальнейших распоряжений, генерал Витковский, глава прибывшего эшелона, вместе со своим штабом направляется в город. В гостинице на главном проспекте он снимает два номера — для себя и высших чинов штаба. Чтобы подчеркнуть своё «высокое» положение, у входа в гостиницу он ставит двух часовых и вывешивает трёхцветный царский флаг.

Не проходит и получаса, как его вызывают к коменданту города и требуют немедленно убрать и часовых, и флаг.

В тот же вечер прибывшие в Варну дроздовцы и алексеевцы узнают от чинов штаба подробности состоявшегося в комендатуре разговора. На предъявленное ему требование генерал Витковский заявил в самой резкой форме протест, указав своему собеседнику, что Болгария, освобождённая от турецкого ига в 1878 году Россией, не имеет права предъявлять ультиматум начальнику «1-й пехотной дивизии русской армии».

Ему мягко, но решительно объяснили, что никакой армии за пределами Советской России не существует; что сам он никого не представляет; что Болгарию он не освобождал и рассматривается здесь как обыкновенный беженец наряду с другими такими же, как и он, беженцами, уже имеющимися на болгарской земле.

Возмущению Витковского нет границ. Назвать армию «беженцами» — это в глазах галлиполийцев высшее оскорбление! Но приходится смириться. Флаг и часовые убраны, несколько тысяч пассажиров, переполнявших «Решид-пашу», сходят на берег и размещаются в карантинных бараках.

В дальнейшем при расселении галлиполийской «армии» по местам окончательного назначения возглавляющим полки и дивизионы генералам приходится на каждом шагу убеждаться, что за пределами воздушного замка, построенного их воображением, ни один серьёзный человек не считает эти выброшенные с родных просторов остатки ревнителей прошлого «русской армией».

В первую же ночь на болгарской земле из прибывших полков и дивизионов бегут десятки людей. По прибытии на места назначения — ещё больше.

«1-й армейский корпус русской армии» состоял не из одних офицеров. Были в нём и солдаты, хотя и в ничтожном количестве. Идеологии офицерства царской армии они, конечно, не понимали и не могли понять: ведь по этой идеологии они — «нижние чины», и ничего более. Ещё менее они понимали, зачем Кутепов, Витковский, Туркул, Скоблин, Манштейн насильно удерживают их в рядах несуществующей армии. Они первыми покидают «1-й армейский корпус». За ними следует и незначительная часть офицеров, частично прозревших и понявших, что кутеповская игра в солдатики зашла слишком далеко и что они сделались посмешищем в глазах окружающих их людей.

Генералы рвут и мечут. Задержать «дезертиров» сами они на болгарской территории, конечно, не могут. Они обращаются к помощи местных властей и требуют немедленного ареста «отступников». Им снова разъясняют, что созданной в их воображении «армии» на болгарской территории не существует; что каждый беженец волен избирать себе любое местожительство и заниматься любой найденной им работой; что в факте оставления этими людьми указанного им на первое время местопребывания нет состава преступления, поэтому об аресте не может быть и речи.

Генералам не остаётся ничего другого, как вновь смириться и утешаться изданием приказов об исключении из списков полков и дивизионов «изменников белой идеи» и «предателей своей родины».

Приблизительно в то же время в рядах этих «полков» образовалась новая брешь: чехословацкое правительство, отчасти движимое ложно понимаемыми славянофильскими идеями, отчасти желая перекинуть мостик к «будущей России», широко распахнуло двери своих высших учебных заведений для недоучившихся у себя на родине русских студентов.

Большую роль в этом вопросе сыграла также некоторая оглядка реакционного чехословацкого правительства на Россию вполне реальную. Оно уже тогда отдавало себе отчёт в том, что Советская Россия может предъявить законное требование вернуть ту часть государственного золотого запаса, которую вывезли с Дальнего Востока чехословацкие легионеры в период гражданской войны и иностранной интервенции. Оно рассчитывало, что финансовые издержки, связанные с обучением крупного контингента русских студентов, в какой-то мере позволят ему отделаться от этих возможных требований.

Недоучившимися студентами были молодые люди, мобилизованные царским правительством во время первой мировой войны и окончившие школы прапорщиков военного времени. Едва ли нужно говорить, что они с радостью откликнулись на предоставленную им возможность закончить высшее образование и с не меньшей радостью расстались с казармами «1-го армейского корпуса». Их никто не пытался удерживать.

Кутепов, понявший, что дни «1-го армейского корпуса» сочтены и что нужные ему кадры надо втискивать в какие-то новые организационные формы, уже носился в то время с идеей создания РОВСа, который должен был заменить за рубежом «армию». Его новой заботой сделалось зарубежное объединение бывших военнослужащих по территориальному принципу. Поэтому он охотно благословил студентов на их отделение от массива «1-го армейского корпуса».

Уехавшие в Чехословакию студенты образовали там «галлиполийское землячество». Вместе с другими аналогичными землячествами из других стран оно образовало Союз галлиполийцев, который через некоторое время в свою очередь вошёл одной из главных составных частей во вновь организованный РОВС.

К организации и деятельности РОВСа мне придётся неоднократно возвращаться в последующих главах настоящих воспоминаний.

Последний и окончательный удар возрождённым в Галлиполи остаткам врангелевской армии был нанесён летом 1922 года.

Врангелевская казна опустела. Все средства на дальнейшее существование «армии» иссякли, пополнения не было и не могло быть. Если в долговечность Советской власти западноевропейское общественное мнение всё ещё не верило, то ещё менее оно верило в возможность свергнуть эту власть с помощью обанкротившихся, разбитых и выброшенных за границы России белых армий.

Врангель отдал приказ, в котором оповещал «всех, всех, всех», что казна его пуста и что все чины «армии» должны отныне самостоятельно зарабатывать хлеб насущный в поте лица своего.

«Гарнизоны» растаяли.

Многотысячная масса «рыцарей белой мечты» разбрелась по Болгарии. За редчайшими исключениями, они перешли на положение чернорабочих на шахтах, рудниках, лесозаготовках, прокладках шоссе, строительных работах и на положение маляров, официантов, торговцев вразнос, сельских батраков и т.д.

В описываемые годы нельзя было себе представить ни одного болгарского города, рабочего посёлка или другого более или менее крупного населённого пункта без бродящих по их улицам фигур, одетых в превратившиеся в лохмотья френчи и шинели времён деникинской авантюры. Они отгородились от окружающего их мира непроницаемой стеной, продолжали считать себя поручиками, капитанами и полковниками, свободное время проводили только в своей среде, перебирали в своих беседах все те же избитые темы, что и в Галлиполи, а беспросветную свою жизнь, разбитые надежды, бедность, горе и моральное одичание топили в крепкой ракии (самогоне) и в кислом и терпком дешёвом вине. Немало предприимчивых лавочников и корчмарей нажили сотни тысяч левов на этих последних пропиваемых галлиполийцами-чернорабочими заработанных в поте лица грошах.

Но антисоветские настроения среди белоэмигрантов продолжали цвести. Краеугольным камнем их идеологии теперь была мечта о вооружённой борьбе не только с Советской властью на их родине, но и с коммунизмом вообще в мировом масштабе.

Они жадно ловили каждый слух и каждую газетную заметку о том, что где-то что-то «начинается», и мечтали: нельзя ли им зацепиться за это «что-то» и вновь, как и прежде, выступить с оружием в руках против «мирового зла — коммунизма».

Кутепов в свою очередь не дремал. Он создал для своих бывших подчинённых «устную газету». «Газета» эта была представлена несколькими офицерами, имевшими высшее образование, которые разъезжали по местам наибольшего скопления галлиполийцев, выступали перед ними с читкой подобранных из различных источников тенденциозных корреспонденции о жизни в Советской России и приводили несомненные в глазах аудитории доказательства того, что «большевики доживают последние дни». Аудитория верила им и прямо с собрания шла в соседнюю корчму, где, распивая графин за графином ракию, разрабатывала планы грядущего «весеннего похода».

Один раз, а именно в начале осени 1923 года, на глазах рассеянных по всей Болгарии белоэмигрантов развернулась драматическая борьба, отчасти напоминавшая ту, что происходила на их родине за несколько лет до того. Некоторые из них приняли неблаговидное участие в этой борьбе на стороне реакционных сил.

В сентябре 1923 года в Северо-Западной Болгарии и в некоторых пунктах Южной Болгарии вспыхнуло восстание против коалиционного правительства Александра Цанкова, представлявшего так называемый «Демократический сговор».

Восстание было подготовлено Болгарской коммунистической партией.

В городах Южной Болгарии оно было подавлено в один-два дня. Здесь это выступление носило характер отдельных, разрозненных вооружённых вспышек.

Значительно серьёзнее для коалиционного правительства сложилась обстановка в северо-западных округах — Видинском и Вратчанском. Восставшие захватили после упорных боёв некоторые города и многие сёла обоих округов.

Почти вся территория Вратчанского округа оказалась в руках восставших. К окружному центру с разных сторон приближались многочисленные повстанческие отряды.

Во Враце в эти дни среди правящих кругов, верхушки городской чиновной и торговой знати, полиции и значительной части интеллигенции царила полная растерянность.

Но овладеть городом Враца повстанцы не смогли. Там с помощью офицеров запаса болгарской армии были наспех созданы местные пехотные и артиллерийские подразделения, взявшие в свои руки защиту города от натиска восставших.

К этому моменту в пределы Вратчанского округа вошли мобилизованные в Плевене правительственные вооружённые силы — пехота и артиллерия. Положение восставших сделалось трудным.

Вскоре подоспели регулярные воинские части из Софии и Шумена. В неравных боях с превосходящими силами правительства мужественно сражавшиеся повстанцы были разгромлены.

Во Вратчанском округе началось систематическое «прочёсывание» всех сёл. Пленных не брали. Всех заподозренных в участии в восстании или в сочувствии восставшим расстреливали на месте без суда и следствия. Наиболее активных участников восстания вешали в центре села.

Превосходно вооружённые колонны правительственных войск в количестве нескольких сот человек в каждой быстро рассеивали повстанцев, тесня их к югославской границе. Другие вновь прибывшие части войск в свою очередь нажимали с флангов. К концу десятого дня восстание было подавлено, а наиболее активная часть восставших перешла границу и была интернирована в Югославии.

Как потом стало известно, свыше 20 тысяч мужчин, женщин, юношей было расстреляно или повешено. Жуткие картины беспощадной расправы над беззащитными людьми во многом напоминали бесчинства, творившиеся белогвардейцами Колчака, Деникина, Врангеля в годы гражданской войны на территории Советской России.

Мне уже приходилось говорить, что кроме военных контингентов, перевезённых из Галлиполи и Лемноса, в Болгарии в описываемые годы жило и работало значительное количество «гражданских беженцев». Среди них было немало представителей интеллигенции, хотя и не принимавших активного участия в белом движении, но своим весом усиливших антисоветские позиции всей эмиграции в целом. Многие из них с самого начала или в дальнейшем совершенно устранились от всякого эмигрантского политиканства. Большое число их нашло применение своим силам на болгарской государственной и общественной службе в качестве профессоров Софийского университета, агрономов, архитекторов, инженеров, врачей, музыкантов, певцов, артистов, режиссеров, чертежников, механиков и т.д.

Некоторые из них живы и до сих пор. Будучи в течение многих лет болгарскими гражданами и занимая разные посты во всех уголках своей новой родины, они включились в её жизнь и принимают активное участие в строительстве новой Болгарии. Несколько тысяч человек вернулись в 1955 году на родину.

V
Служба в Болгарии

Я прожил в Болгарии пять лет — с 1921 по 1926 год.

В начале 20-х годов поступление на болгарскую государственную службу для русского врача, имевшего русский диплом «лекаря с отличием», не представляло больших затруднений.

Первые восемь месяцев моего пребывания в Болгарии я занимал должность заведующего русским отделением больницы маленького города Орхание, расположенного в горной котловине в 70 километрах от Софии. Эти месяцы были временем наибольшей концентрации в Болгарии русских эмигрантов, как «гражданских беженцев», так и военных контингентов, описанных мною в предыдущих главах.

Заболеваемость среди них была ужасающая. Печальное наследие гражданской войны — сыпной, брюшной и возвратный тиф и дизентерия продолжали делать своё дело. К ним присоединилась малярия, как галлиполийская, так и свежая, местная. Койки русского отделения орханийской городской больницы никогда не пустовали. Только к весне 1922 года благодаря несколько улучшившимся по сравнению с лагерными условиями жизни заболеваемость среди беженцев пошла на убыль. Это дало возможность мне и многим моим собратьям по профессии распроститься с русскими отделениями местных больниц и амбулаторий и перейти на болгарскую службу.

В те годы около двухсот русских врачей были направлены министерством народного здравия в сельскую местность. К этому вопросу мне придётся ещё вернуться при описании положения русских врачей за границей.

В дальнейшем я описываю Болгарию такой, какой она прошла перед моими глазами в те годы.

Болгария принадлежит к числу тех стран, которые усеяны десятками тысяч могил, оставшихся от 1877–1878 годов и напоминающих о тех жертвах, которые понёс русский народ в борьбе за освобождение своих единокровных славянских братьев от пятивекового турецкого ига.

Болгарский народ свято чтит память русских офицеров, солдат, врачей, сестёр милосердия, сложивших свои головы в этой освободительной войне. В какую местность Болгарии вы ни попали бы, вы увидите повсюду и памятники русской славы, и одинокие могильные кресты или группы могил. Переправы через Дунай у Зимницы и Систова (Свиштова), осада Плевны, бои на Шипкинском перевале, у Софии, Старой Загоры, Ловеча, Правеца и других памятных мест — всё это навеки вошло в болгарскую историю.

В последующие годы по всей болгарской земле начали вырастать памятники-музеи, памятники-храмы, обелиски, мемориальные доски, напоминающие о кровавой жатве годов болгарского освобождения.

Есть в Софии посреди одного из городских садов и «докторский» памятник. На четырёх гранях его усеченной пирамиды высечены имена и фамилии русских врачей и сестёр милосердия, оставивших свои кости в болгарской земле.

Но не только мемориальными памятниками характеризуются те отношения сердечности, которые существуют между обоими народами и которые пышно расцвели за последнее двадцатилетие. Ни в одной стране мира нет такого преклонения перед русской культурой, русским языком, Россией вообще, как в Болгарии.

За пять лет мне пришлось побывать в сотнях домов болгарских интеллигентов и иных лиц в столице, окружных и околийских городах, сёлах, станционных посёлках. Как бы ни была бедна обстановка жилища болгарского городского или сельского интеллигента, вы в каждом таком жилище непременно найдёте на книжной полке наряду с Иваном Вазовым, Алеко Константиновым, Яворовым, Славейковым и другими болгарскими классиками томики Пушкина, Тургенева, Льва Толстого, Чехова в русских изданиях. Хозяин дома, видя перед собой русского, никогда не откажет себе в удовольствии перейти в разговоре с болгарского языка на русский, хотя бы его собеседник свободно говорил по-болгарски, а сам он с трудом изъяснялся по-русски.

Каждый болгарин, кто бы он ни был — горожанин или селянин, служащий или пастух, торговец или земледелец, учитель или сторож, в разговоре с вами на разные темы непременно свернёт на тему о России. Он будет говорить о ней с чувством такой теплоты и любви и в таком тоне, каких вы никогда и ни при каких других обстоятельствах в его разговоре на другие темы не услышите. Он непременно несколько раз произнесёт при этом слова: «Наша велика майка[4] Русия».

В каждом болгарском селе тогда ещё были живы старики, своими глазами видевшие войну 1877–1878 годов. Не ожидая расспросов, они охотно рассказывали о ней во всех подробностях, с чувством гордости очевидца, на долю которого выпало счастье увидеть освобождение своего народа пришедшими с севера братьями. Но болгары, глубоко преклоняясь перед Россией и русской культурой, в то же время были всегда болезненно чувствительны к малейшему проявлению пренебрежительного отношения к их собственной стране и народу со стороны кого бы то ни было.

В этом отношении, как я уже упоминал, непрошеные русские эмигранты 20-х годов, больше чем кто-либо, проявляли на каждом шагу удивительную бестактность и кололи самолюбие каждого болгарина в отдельности и всех болгар вообще. Большую и неприглядную роль сыграли в связи с этим культивировавшиеся в Российской империи идеи великодержавия и господствующего положения России среди славянских народов. Для носителей этой идеологии болгары, сербы и черногорцы были не более как «бедные родственники».

С такими чувствами явились на болгарскую землю тысячи эмигрантов, покинувших родину в самом начале 20-х годов. Подавляющее большинство их не считало нужным не только ознакомиться с болгарской культурой, но даже хотя бы немного изучить болгарский язык. О том, что болгарский народ имеет многовековую историю, эти люди не имели никакого представления. Для них эта история начиналась с того момента, когда русские войска перешли в 1877 году Дунай и начали постепенно очищать Болгарию от её поработителей — турок. О болгарском народном эпосе, литературе, поэзии, народной песне, прикладном искусстве они в громадном большинстве не хотели ничего знать.

На какую ещё там литературу и искусство способны «бедные родственники» из «Задунайской губернии»! — таков был в описываемые годы образ мыслей значительной части белоэмигрантов. За пять проведённых мною в Болгарии лет я был бесчисленное количество раз свидетелем того, с какой горечью и чувством обиды болгарин переживал это незаконное презрительное и высокомерное отношение к его народу и родной ему культуре.

Особенно непростительно это было для тех пришельцев, перед которыми Болгария широко распахнула свои двери и предоставила возможность выбора места жительства и занятия любой работой на своей территории. Нельзя забывать при этом и того обстоятельства, что в описываемые годы Болгария была побеждённой страной, бедной и экономически отсталой, и что сами болгары в массе своей переживали лишения и нужду, наступившие при развязке той авантюры, в которую их вовлёк царь Фердинанд, бывший принц Кобург-Готский, немец по происхождению и русофоб, бросивший Болгарию в орбиту имперской политики Гогенцоллернов и Габсбургов.

Говоря всё это, я совершенно не склонен идеализировать ни Болгарию, ни болгар, ни болгарскую жизнь. Люди всегда остаются людьми. И всё же каждый русский эмигрант, проживший в Болгарии долгие годы, должен будет признать, если он хочет остаться объективным и честным, что Болгария и, пожалуй, Югославия были тогда единственными государствами во всём мире, где отношение к русским оставалось доброжелательным со стороны определённой части населения.

Как я уже упоминал, после восьмимесячного заведования русским стационаром орханийской городской больницы я поступил весною 1922 года на болгарскую так называемую окружную службу во Вратчанском округе в качестве сельского участкового врача. В течение первого года этой службы моей резиденцией было село Смоляновцы, расположенное в предгорьях северо-западных отрогов Балканского хребта; последующие три года — село Малорад, находившееся в Придунайской равнине, в 40 километрах от Дуная.

Окружная служба в Болгарии в те годы представляла собою почти точную копию земской службы в дореволюционной России. Описывать её вряд ли представит какой-либо интерес для читателя не врача. Скажу лишь несколько слов вообще о положении сельского врача в тогдашней Болгарии.

У каждого крестьянина в отдельности и у всех крестьян каждого села, вместе взятых, наряду с общим для всех болгар «государственным» патриотизмом существует патриотизм, так сказать, «местный». Болгарский крестьянин совершенно искренне считает, что его родное село лучше и краше всех на свете. Он гордится каждым новым насаждением культуры в этом селе, будь то врачебный участок, ветеринарный пункт, почтово-телеграфное отделение, школа, читальня, постройка какого-либо нового общественно полезного здания и т.д. Все лица, принимающие участие в жизни этих учреждений, — желанные гости, двери крестьянских домов широко открыты для них. Их окружают почётом, их любят, о них заботятся, ими гордятся. Болгарский крестьянин в разговоре со случайно попавшим в его село путником не преминет козырнуть своей амбулаторией, школой, учителями, врачом, фельдшером.

В описываемые годы окружная постоянная комиссия (учреждение, соответствовавшее русской губернской земской управе дореволюционных времен), открывая врачебные участки на селе, включала в свой бюджет только содержание врача, фельдшера и уборщика. Все остальные расходы по содержанию и функционированию его принимала на себя сельская община того села, где этот участок открывался: она отводила для амбулатории помещение, отапливала и освещала его, производила необходимый ремонт и т.д.

В большинстве случаев внешний вид этих амбулаторий был довольно убогий: обычно это была снимаемая общиной хата какого-либо зажиточного крестьянина. Оборудование её, инструментарий и маленькая аптека были примитивны. И всё же эти сельские врачебные участки сыграли в истории болгарской медицины такую же громадную роль, как и в истории русской медицины старые земские больницы и амбулатории.

Много нового для себя увидел я, попав в самую гущу болгарского крестьянства и прожив в болгарской деревне подряд четыре года.

Болгарские сёла тех времён, расположенные в равнинных местах, по своему внешнему виду во многом похожи на прежние наши украинские сёла: широкие немощёные улицы, пыльные летом и труднопроходимые из-за невылазной грязи весною и осенью. Белые глинобитные хаты, широко разбросанные вдоль улиц, крыты были не соломой, а плоскими каменными плитами имеющегося в Болгарии в изобилии серого камня; из него же были сложены изгороди. Кирпичные дома встречались редко.

В каждом селе — пять или десять двухэтажных домов сельских богатеев; церковь в византийском стиле, как правило насчитывающая несколько веков своего существования; сравнительно обширное кирпичное здание, занимаемое начальной школой, а кое-где прогимназией; такое же здание, занимаемое общинским управлением; несколько лавочек, торгующих сахаром, солью, леденцами, керосином, канатами, подковами, гвоздями и прочим товаром, необходимым для крестьянского хозяйства, и, наконец, корчмы — пять, десять и более.

Испокон веков и до последних довоенных лет корчмы были главным местом, где протекала деревенская общественная жизнь. Это были сельские клубы, без которых невозможно представить себе болгарской деревенской жизни в описываемую эпоху. Утром и днем они пустовали. С заходом солнца их заполняло почти все взрослое мужское население села. Здесь обменивались новостями, говорили об урожае и ценах на хлеб, затевались политические дискуссии. Женщины в корчму не заходили.

Всё убранство корчмы состояло из скамеек, расставленных вдоль стен, и столов. Сверху свешивалась керосиновая лампа. На стенах — плакаты страховых компаний и цветные лубочные картинки «Балканского папагала»[5]. Больше ничего. Как правило, еда не готовилась и не подавалась. Собравшиеся пили ракию и красное вино, приготовленные самим корчмарём. Но обычаи допускали присутствие односельчан, которые ничего не пили, а тем более не ели, хотя часами просиживали в корчме, участвуя в разговорах и спорах.

В довоенной сельской Болгарии корчмарь представлял собою очень внушительную величину. Не всякий мог открыть корчму. Для этого были нужны деньги и выполнение целого ряда формальностей. Корчмарями были деревенские толстосумы, вполне укладывающиеся в наше понятие кулаков. Влияние их на всю жизнь болгарского села было громадным. Они в трудную для крестьянина минуту давали ему ссуду деньгами или зерном под большие проценты; давали работу или, наоборот, отказывали в ней сельским батракам; руководили общественным мнением; оказывали сильный нажим на избирателей во время выборов для проведения в выборные учреждения нужных им людей; там, где это было им нужно, спаивали колеблющихся; были в близких связях с полицией и судебными органами.

Сёла горных и предгорных районов Болгарии по своему внешнему виду несколько отличались от равнинных и имели некоторые отдалённые черты сходства с кавказскими аулами. Как правило, они были значительно беднее равнинных.

Внутренний вид крестьянского жилища поражал своей бедностью. И не только у тех слоёв, которые мы называем бедняками, но и у некоторой части деревенских богатеев. Мне неоднократно приходилось слышать, что это было следствием исторических условий, в которых жил в предыдущие столетия болгарский народ, и особенно в пору пятивекового рабства под пятою турецких султанов. Турецкие сборщики дани и податей с болгарского населения устанавливали их произвольно, руководствуясь при обложении оценкой внешнего вида жилища и внутреннего его убранства. Отсюда вынужденное прибеднение и умышленно создаваемое убожество обстановки.

Со двора вы попадали в полутёмное помещение. У одной из стен — очаг: каменные плиты на полу, на них тлеющий кизяк или хворост, котёл с варевом на уходящей кверху цепи, закреплённой на идущем поперёк чугунном шесте, дыра в потолке над очагом для выхода дыма. Отсюда вы проходите в единственную жилую комнату. Пол — земляной. Столов и стульев не было. Вместо первых — круглая деревянная подставка на ножках 15–20-сантиметровой высоты, вместо вторых — маленькие самодельные деревянные треножники такой же высоты. Деревянные кровати были редкостью, металлических совсем не было. Вся семья спала вповалку и не раздеваясь на нарах, покрытых самотканной чергой (половик). Укрывались другим половиком. Белья, одеял и подушек не было. Вместо последних — маленькие, набитые соломой взглавницы. В углу — иконы-олеографии.

Еда не сложная. Хлеба на дрожжах не пекли. Вместо хлеба — большая лепёшка, которую готовили на углях очага, на противне, прикрытом сверху жестяной крышкой, или кукурузное тесто, которое варили в котле; когда оно остывало, его резали ножом. Из перца же готовилась особая толчонка. Без перца вообще нет ни одного блюда. Это подлинно национальная болгарская еда. К четырём вкусовым понятиям — кисло, солоно, сладко, горько — болгарский язык для обозначения ощущения, получаемого во рту от перца, присоединяет пятое: люто. От болгарского кушанья у каждого неболгарина с первым же глотком поднимается во рту такое жжение, что кусок или содержимое ложки застревает в горле, а из глаз катятся слёзы.

Другое национальное кушанье — знаменитое кислое молоко (кисело млеко), без которого невозможно представить себе болгарский стол ни в городе, ни в деревне, ни у бедняка, ни у богатея. В ежедневном пожизненном употреблении этого молока учёные в течение долгого времени видели одну из причин болгарского долголетия.

Глубоких стариков в Болгарии действительно много. Поражает в них то, что в подавляющем большинстве они сохраняют до 80–85-летнего возраста физическую и умственную бодрость; они подвижны, физически сильны, занимаются земледелием и домашними делами.

Животных белков, кроме кислого молока и овечьего сыра (сирене), в пище болгарского крестьянина почти совершенно не было. Яйца — редкость. Мясо обычно появлялось на столе только три раза в год: на рождество, когда в каждом доме кололи свинью, после чего ели свинину утром, днём и вечером 7–10 дней подряд; в день святого Георгия (7 мая), считающегося покровителем земледелия, когда в каждом доме закалывали молодого барашка; во время сентябрьских деревенских ярмарок (панаири). В прочее время года потребность организма в белковой пище покрывалась за счёт растительного белка в виде фасоли. Фасоль можно было бы условно назвать третьим болгарским национальным кушаньем.

Положение болгарской крестьянки, такое, каким оно было на протяжении веков и каким я его видел в описываемые годы, было очень тяжёлым. Как и в большинстве стран Ближнего и Среднего Востока, вся тяжесть полевых работ лежала не на мужчине, а на женщине. Она с восходом солнца уходила в поле, брала с собой грудного ребёнка и без устали работала до вечера вместе с мужчинами, с заходом солнца возвращалась в село, и, в то время как мужчины гурьбою шли в корчму, она шла за водой, готовила ужин, стирала бельё, укладывала детей спать. Непосильная для женщины тяжёлая физическая работа и недостаточное питание способствовали тому, что болгарская крестьянка уже к 30 годам внешне выглядела как старуха.

То, что удельный вес труда женщины в хозяйстве был чрезвычайно велик, вело к своеобразной особенности крестьянского быта, а именно: каждая семья старалась задержать до пределов возможного пребывание «в девках» своих взрослых дочерей и, наоборот, женить как можно раньше своих сыновей, чтобы ввести в дом новую работницу. Поэтому в крестьянских браках, как правило, жена была старше своего мужа на два-три года. Браки эти принадлежали к числу так называемых «ранних»: очень часто жениху ещё не было требуемых законом 18 лет. В этом случае, чтобы женить его, требовалось разрешение митрополита и справка от врача. И то и другое получить было нетрудно.

Крестьянская свадьба представляла собою весьма колоритную картину. Она имела форму, освящённую традициями вековой давности.

Сватовство в болгарской деревне ничем не отличалось от сватовства в старой русской деревне: вопросы брака решали не брачующиеся, а их родители, и притом решали их с узкой точки зрения хозяйственных интересов обоих домов. Свадьба праздновалась пышно. Брак заключался в церкви. По вековому обычаю, обряд венчания «весёлый»: все присутствующие на нём; включая и священника, должны ежеминутно искусственно фыркать от смеха, иначе, по поверью, молодожёны не будут счастливы в брачной жизни. Обрядовые возгласы священника прерывались весёлыми выкриками присутствующих:

— А бе свърши по-скоро, попе, че ракията ни чака![6]

Из церкви молодожёнов везли по всем улицам села в телеге, запряжённой парой коней или буйволов, разукрашенных лентами. За ней — вереница телег с родителями, родственниками и гостями. Там, где не было лошадей и волов, свадебный кортеж передвигался пешком. Молодая жена со спускающимся на затылок и шею головным платочком — отличие замужней женщины от незамужней — поминутно целовала руку у всех встречных односельчан, одинаково у мужчин и женщин. Гостям раздавали платочки, цветные тряпочки, самодельные вязаные варежки и носки.

Свадебный пир продолжался три дня. К описанным мною несложным блюдам прибавлялся запечённый ягнёнок, курица с рисом, слоеный пирог с овечьим сыром. На дворе все присутствующие, взявшись за руки и образуя круг, плясали хоро — болгарский национальный танец наподобие нашего хоровода. Оркестр несложный: две-три самодельные дудки и барабан, иногда флейта, или кларнет, или корнет-а-пистон.

А потом наступали безотрадные будни. В семье молодая женщина прежде всего работница, нечто вроде рабочей лошади. Бить её, правда, нельзя. Если муж ударял жену хоть раз, она сейчас же уходила от него к своим родителям. Её принимали там с распростёртыми объятиями: ведь у них она тоже желанная работница, облегчающая труд в поле. Одновременно она подавала на своего мужа в суд. Надо сказать, что случаи побоев, наносимых мужем жене, были величайшей редкостью.

С первых же месяцев, проведённых в болгарской деревне, мне бросилось в глаза полное отсутствие хулиганства. За пять лет я не видел ни одного случая, который можно было бы хотя бы с натяжкой уложить в рамки этого порока. Не было хулиганства и в городах. Быть может, только в болгарской столице встречались изредка исключения из этого правила. Наряду с этим и в деревнях, и в городах я никогда не слышал сквернословия. Что касается безделья, то и этот порок мне не встречался. Болгарин отличается особенным трудолюбием.

Наряду с полным отсутствием в болгарской деревне хулиганства, воровства и грабежей одной из привлекательных сторон её жизни, произведшей на меня сильное впечатление, было отсутствие пьянства. Там пили красное или, реже, белое натуральное виноградное вино и ракию — и то и другое в более чем умеренных количествах. Ни в деревне, ни в городе никогда не увидишь не только валяющихся на земле, напившихся до бесчувствия людей, но даже и людей шатающихся, сквернословящих, горланящих на всю улицу. Если болгарин подвыпил, он делается только очень весёлым и словоохотливым. Дальше этого дело у него не идёт.

И только в крупных городах — Софии, Пловдиве, Варне, Рущуке — в болгарскую жизнь начинали вклиниваться проникшие из так называемой «культурной» Европы пороки, присущие жизни больших европейских городов. Описывать их нет нужды; они общеизвестны.

Как известно, деревня во всех странах мира есть главная сокровищница всех видов самобытного народного творчества, передаваемых из поколения в поколение. Касается это преданий, сказок, сказаний, былин, народных песен, плясок, красочной народной одежды и предметов так называемого кустарного искусства.

Национальная одежда изумительна по своей красоте. Если вам, читатель, случится быть в Софии, загляните в Национальный музей, где выставлена коллекция народной одежды, собранной из всех округов Болгарии. Если же обстоятельства позволят вам совершить путешествие по болгарской периферии, то эта одежда произведёт на вас ещё более сильное впечатление, чем в музее: вы увидите её на фоне дивной балканской природы — гор, предгорий, горных котловин, долин и лугов.

Мужчины носили и зимою, и летом шапки из бараньей шерсти, отдалённо напоминающие наши папахи. Белые рубахи с едва намеченным узором заправлялись в суконные шаровары грандиозных размеров. Поверх рубахи — незастегивающаяся суконная безрукавка, иногда с узором (эта часть одежды общая для крестьян всего Балканского полуострова и отчасти стран Центральной Европы). На ногах и зимою, и летом — самодельные носки из грубой шерсти или суконные онучи и некоторое подобие самодельных кожаных сандалий (царвули), по форме имеющих отдалённое сходство с лаптями.

Замужние женщины носили на голове косынку. У девушек косынок нет. У тех и других — медные серьги в ушах и ожерелье из медных монет и жетонов. Поверх белой рубахи — сукман (подобие сарафана), из сукна, обычно синего цвета, — передник с вытканным по краям цветистым узором, иногда бархатный. На ногах — самодельные цветные шерстяные чулки (и зимою, и летом) и царвули.

В праздничные дни вся нарядно разодетая сельская и городская Болгария выходила за околицу и до наступления темноты плясала хоро — танец, в разных вариантах тоже общий для всех славянских народов. Это — круг людей, держащих друг друга за руки, слегка качающих ими в такт музыке и выделывающих ногами то простые, то замысловатые «па».

Хоро имеет многовековую давность. Без него нельзя себе представить в Болгарии ни одного воскресенья и праздника, ни одной ярмарки, свадьбы, вечеринки, бала. Его танцуют зимою и летом, богатые и бедные, молодые и старые, мужчины и женщины, юноши и девушки, подростки и дети.

На каждого впервые прибывшего в Болгарию хоро производит неизгладимое впечатление. На фоне молчаливых далёких или близких гор, на зелёном лугу или в горной котловине эти празднично разодетые в народную одежду селяне и горожане, пляшущие под аккомпанемент нескольких дудок и свирелей, производят впечатление действующих лиц какой-то идиллии. Если прибавить к этому, что за весь день вы не услышите в кругу этих людей и стоящей рядом толпы таких же разодетых селян и горожан ни одного скверного слова, ни одной перебранки и не увидите ни одной ссоры или драки, то вся вышеописанная картина и впрямь окажется идиллией.

Характерной чертой болгарской деревенской жизни были местные ярмарки, так называемые панаири. Они устраивались почти во всех сколько-нибудь крупных сёлах в конце лета по окончании полевых работ. О дате открытия таких панаири население оповещалось особым глашатаем — барабанщиком, который после захода солнца обходил улицы, бил в свой барабан и громогласно объявлял все новости. Хотя от гоголевских времён описываемые мною годы были отделены почти сотней лет, эти панаири как две капли воды походили на «Сорочинскую ярмарку».

Я описал болгарскую деревню такой, какой я её видел в первой половине 20-х годов. Вступившая после войны на путь прогресса новая Болгария изменила свой лик. Многое, описанное мною, кануло в вечность, Изменился внешний вид сёл и городов, изменились люди, нравы, обычаи. Кое-где перемены коснулись и природы.

Чудесна природа Балканских гор! Это первозданная красота, большей частью ещё не тронутая рукою человека. Снежные вершины гор, предгорья с тропинками вместо дорог. Журчание родников с чистой как кристалл студеной водой. Сосны и ели, дуб и орешник. Луга, покрытые весною ковром цветов. Окаймлённые цепью далёких гор котловины. Туманные дали придунайской равнины.

Красота, могущая исцелить самую глубокую подавленность самого мрачного человека.

В небольших городках вроде Орхание, которых в Болгарии великое множество, в описываемые времена не было никаких промышленных предприятий, даже самых малых. Население их состояло из людей, существовавших торговлей с деревней, кустарей, ремесленников и служащих немногочисленных учреждений.

В моей памяти Орхание осталось тихим, мирным и сонным городком. Такими же были и промелькнувшие перед моими глазами Михайловград (называвшийся тогда городом Фердинандом, а ещё ранее — Кутловицей), Оряхово, Бела-Слатина, Берковица.

Значительно более оживлёнными были окружные города. Крупной прослойкой в их населении были служащие многочисленных окружных учреждений и значительное число торговцев и торговых служащих. Кое-где существовали мелкие фабрики и заводы. Во внешнем облике этих городов — некоторые следы так называемой городской цивилизации: каменные двух-, трёх- и четырёхэтажные дома, электрическое освещение, мощёные улицы, железнодорожный вокзал, гостиницы, пароконные экипажи, вытесненные в последующие годы импортными автомобилями, большое оживление на улицах.

Таков был мой окружной город Враца, приблизительно такими же были другие окружные города, в которых мне приходилось бывать: Плевен (Плевна), Шумен (Шумла — ныне Коларовград), Русе (Рущук), Варна, древняя болгарская столица Велико Тырново.

На второй год моего пребывания в Болгарии в связи с поступлением на болгарскую службу я, покинув Орхание и переселившись в деревню, в значительной мере утерял контакт с эмигрантской массой.

Эмигранты в деревне были представлены в те годы одиночными, случайными элементами: это был какой-нибудь кубанский казак, женившийся на дочери корчмаря, или бывший корниловский офицер, торговавший бузою (квасом) собственного изготовления, или бывший юнкер, батрачивший у деревенского богатея, или бродячие торговцы иконами-олеографиями.

Три раза в неделю почтальон приносил мне берлинский «Руль» и софийскую «Русь». Мне ещё придётся вернуться к эмигрантской периодической печати в целом. Сейчас упомяну только о том, что обе эти газеты изо дня в день и из номера в номер твердили всё об одном и том же — о скором и неминуемом падении Советской власти, притом каждая из них на свой лад: «Руль» талдычил что-то о грядущей буржуазно-демократической республике, «Русь» — о «законном царе из дома Романовых…».

Каждому жителю столицы и больших городов хорошо знакомо чувство неописуемой радости и душевного подъёма, которые он испытывает, попадая в родную ему городскую стихию после длительного пребывания в деревне, акклиматизироваться в которой ему трудно, чтобы не сказать невозможно. Поэтому на протяжении четырёх проведённых мною на селе лет я, с детских лет столичный житель, все свои отпуска проводил в Софии. Как и всем врачам, мне полагалось в году тридцать отпускных дней. В Софию я ездил три раза в год, каждый раз на десять дней. И каждый раз за этот короткий срок я попадал из мира болгарского в мир русский. В те годы существовала своеобразная «русская София», как впоследствии существовал «русский Париж», первая, конечно, в неизмеримо меньшем масштабе, чем второй.

В центре города на Московской улице находилась амбулатория так называемого «Российского общества Красного Креста старой организации» с двумя десятками врачей и консультантов. Несколько поодаль, на улице Искъръ, — русский краснокрестовский хирургический госпиталь. Полтора десятка университетских кафедр занимали русские профессора. Художественным руководителем национального оперного театра и создателем первого болгарского симфонического оркестра был бывший балетный дирижер московского Большого театра Ю.Н. Померанцев; главным режиссером того же театра — бывший артист Московского Художественного театра Массалитинов. Оперный хор состоял наполовину из русских. «Евгений Онегин», «Пиковая дама» и «Царская невеста» шли на русском языке. На стройках — русские архитекторы и бригадиры, на технических предприятиях — русские инженеры. Организатором софийской пожарной команды был некто Захарчук, одна из самых популярных фигур в городе.

Но, как правило, болгарского общества они сторонились и болгарской культурой не интересовались. Крепко верили они лишь в одно, а именно что всё это временно и что за «софийским» периодом их жизни возобновятся прерванные «московский», «петербургский», «киевский», «харьковский», «ростовский» или иные периоды.

Материальное положение русских врачей в Болгарии было в описываемые годы очень хорошим. Моральная атмосфера — ещё лучше. И «левое» правительство Стамболийского и правое правительство Цанкова одинаково высоко оценивали участие русских врачей в деле охраны здоровья болгарского народа.

Гинеколог профессор Рейн создал из софийского Майчина дома[7] образцовое акушерско-гинекологическое учреждение современного типа. Одесский психиатр профессор Попов реорганизовал постановку психиатрической помощи в столице. Участник Балканской войны 1912 года петербургский хирург В.М. Тылинский впервые организовал в болгарской провинции квалифицированную хирургическую помощь. К нему в Михайловград стекались на операции больные из всей Северо-Западной Болгарии. В Софии было популярным имя главного врача русского краснокрестовского госпиталя хирурга Р.Ю. Берзина, к которому больные приезжали со всех концов Болгарии. В Варне славился гинеколог Смоленский, в Борисовграде — хирург Павлов-Сильванский.

Население окружило русских врачей заботой, любовью и вниманием. Но путь русского врача в Болгарии всё же не был усыпан розами. Были и шипы.

Я не буду касаться здесь вопросов, связанных с самой сущностью врачебной профессии, это вывело бы меня за пределы темы настоящих воспоминаний. Упомяну лишь об одном шипе, самом главном, который стоял на пути всех без исключения русских врачей, живших и работавших в Болгарии в описываемые годы, и который каждый из них ощущал ежедневно и ежечасно. Это борьба, явная и скрытая, которую вели болгарские врачи против своих русских коллег.

Читателю, конечно, непонятно, чем эта борьба была вызвана и в чём она выражалась. Я расскажу об этом в той главе настоящих воспоминаний, в которой буду описывать положение русских врачей — эмигрантов зарубежных стран. Здесь же только напомню, что в описываемые годы в противоположность послевоенной эпохе мораль и нравы капиталистического мира царили и среди болгарских врачей.


Четырёхлетняя сельская врачебная служба в Болгарии прибавила к моему тогда ещё совсем небольшому профессиональному опыту очень многое. Нигде врач не встречается с таким многообразием человеческих недугов, как на селе. Но для молодого врача есть в сельской работе и отрицательная сторона: отсутствие руководства и советов старших товарищей. Вот почему в 1926 году я принял решение оставить эту службу и переехать в Париж — один из крупнейших медицинских центров мира, открывший с давних пор двери своих клиник и больниц врачам всех стран, ищущим научного и практического совершенствования.

Я хорошо знал, что тот же самый Париж наглухо закрыл для тех же врачей все пути легальной врачебной работы как источника существования. Но к тому времени в недрах существующего много веков Парижа французского сам собою образовался никем ранее не предусмотренный «русский Париж», который давал русским врачам какую-то возможность существования.

В течение последующих 13 лет моё клиническое и научное совершенствование протекало в парижских университетских клиниках и городских больницах, а практическая деятельность в течение 21 года — в поликлиниках, амбулаториях и стационарах «русского Парижа».

Прожитые в «русском Париже» годы доставили меня лицом к лицу с русской послереволюционной эмиграцией. Я очутился в самой гуще населения «столицы» несуществующего на карте эмигрантского «государства», наблюдал её повседневную жизнь, радости и огорчения, надежды и разочарования, неистовства и исступления, старение, одряхление и вымирание…

Об этом я расскажу в последующих главах.


В один из июньских вечеров 1926 года я простился с болгарской землёй, о которой навсегда сохранил самые тёплые воспоминания.

Дунайский пароход увозил меня в Вену. Оттуда поезд — в Швейцарию и Францию.

6 июня 1926 года я прибыл в Париж, в котором прожил безвыездно 21 год.

VI
Лицом к Европе

В 1923–1927 годах происходило массовое переселение русских эмигрантов во Францию из стран Балканского полуострова и Германии и в несколько меньшей степени — из Прибалтийских стран, Чехословакии, Польши и Румынии. Именно в эти годы окончательно определилась «география» эмиграции и образовался своеобразный центр её — как часто в те времена называли столицу несуществующего на карте эмигрантского государства.

Это переселение не было случайным. В основе его лежали те самые движущие силы, которые управляли и управляют капиталистическим миром, то есть в конечном счёте интересы социальной верхушки капиталистического общества.

Чтобы пояснить вышесказанное, надо начать издалека. Франция понесла в первую мировую войну тяжёлые потери в людях и вышла из неё в значительной степени обескровленной. Естественно, что эти потери задели почти исключительно мужскую половину населения, и притом больше всего цветущий возраст. К этому надо прибавить ещё и то обстоятельство, что в течение десятилетий смертность во Франции превышала рождаемость.

Прогрессивное уменьшение народонаселения было для Франции одной из самых жгучих проблем государственного масштаба во все годы после первой мировой войны. Волновала она и политиков, и социологов, и экономистов, и медиков. Немало тревог причиняла она по понятным причинам и верхушке промышленного мира, которому в этих условиях пришлось призадуматься над вопросом о создании резервов рабочей силы. Наконец, экономическая конъюнктура, сложившаяся во Франции в начале 20-х годов, немало способствовала тому, что импорт этой силы сделался для крупной промышленности насущной необходимостью.

Курс франка неуклонно падал и к середине 20-х годов достиг одной пятой своей довоенной стоимости, выраженной в золоте. Падение курса франка по отношению к фунту стерлингов, доллару, гульдену, шведской кроне и другим «крепким» валютам и связанная с этим дешевизна французских товаров для иностранных покупателей повели к тому, что количество заказов на эти товары стало быстро расти.

Французские газеты заговорили об «эпохе процветания». Правильнее было бы назвать этот зигзаг капиталистической экономики не процветанием, а мыльным пузырём, которому рано или поздно уготована естественная судьба: он лопается при всех обстоятельствах. Лопнула в конце концов и разрекламированная «эпоха процветания». Об этом я расскажу в одной из последующих глав. Но так или иначе, в середине 20-х годов французские промышленники ликовали и подсчитывали барыши от полученных заказов. Единственное, в чём они испытывали нужду, — это в дешёвой рабочей силе. Найти эту силу было нетрудно.

За всё время моего пребывания в чужих краях ни в одной из стран капиталистического мира за пределами обескровленной Франции не было недостатка в безработных. Острота этого вопроса для каждой страны определялась лишь количеством их. Если, например, в Англии число безработных на 50 миллионов населения не превышало 1 миллиона, то такое положение признавалось до некоторой степени «терпимым», во всяком случае не выходящим за пределы понятия хронической болезни. Об «обострении болезни» начинали говорить в том случае, если это число переваливало за 1,5–2 миллиона. Если же оно подходило к 3 миллионам и выше, то английская общественность начинала бить в набат.

Ещё в худшем положении были ближайшие соседи по Средиземноморскому бассейну — Италия и Испания. Население этих стран в противоположность Франции быстро увеличивалось. Обе они принадлежали к числу государств со слаборазвитым сельским хозяйством и недостаточно развитой промышленностью, не способными прокормить своё быстро растущее население. Обе они были с давних пор поставщиками людской массы для пароходных компаний, занимавшихся перевозкой переселенцев через океан в относительно мало населённые государства Латинской Америки.

В Центральной и Восточной Европе в те времена сложились в свою очередь очаги постоянной безработицы. Это территориально маленькая Чехословакия со значительной плотностью населения и Польша с населением 30 миллионов человек, слаборазвитым сельским хозяйством и маломощной промышленностью.

Если не считать Англии, которая не давала на континент ни одного своего безработного, то остальные четыре вышеуказанных страны, а также французские колонии Северной Африки и стали тем резервуаром, откуда французская промышленность черпала в течение 20 лет между двумя мировыми войнами необходимую ей дешёвую рабочую силу.

За время пребывания во Франции мне неоднократно приходилось видеть в газетах официальные сводки численности иностранцев, осевших в этой стране. Читая их, я поражался тому, что каждый десятый житель Франции — иностранец.

На первом месте неизменно шли итальянцы: число их всегда держалось около 1 миллиона. Они представляли интерес не только для промышленности.

Как я указывал выше, Франция после первой мировой войны была кровно заинтересована в увеличении своего населения. С этой точки зрения итальянские переселенцы, покинувшие свою родину из-за нищеты, безработицы и голода, представляли особенно благодарный «материал». Принадлежа в подавляющем большинстве к мужскому полу и к возрасту 20–35 лет, они, кроме того, были идеальным с точки зрения интересов правящей верхушки пополнением того пушечного мяса, которого так не хватало Франции для ведения её империалистической политики. Попав во Францию главным образом как строительные рабочие или в качестве батраков на частновладельческих фермах, они быстро ассимилировались, женились на француженках, получали после пятилетнего пребывания в стране французское подданство и заполняли собою ту брешь в мужской половине населения, о которой говорилось выше.

Но с точки зрения интересов господствующих классов Франции в этом притоке рабочей силы из Италии был один существенный минус: не все эти переселенцы покинуло свою страну только из-за безработицы и нищеты. Среди них было немало эмигрантов политических, бежавших от гнёта фашистского режима, установившегося в Италии в начале 20-х годов. Французская разведка зорко следила за этим не вполне благонадёжным, с её точки зрения, элементом итальянской эмиграции, который в случае решительной схватки труда и капитала в самой Франции мог бы сыграть не последнюю роль.

От бунтарского духа не было свободно и другое слагаемое импортируемой рабочей силы, а именно испанские рабочие, которых в описываемые годы было около полумиллиона. Они расселялись в качестве чернорабочих и батраков преимущественно в южных и юго-западных районах страны. Среди них тоже было немалое число людей, бежавших от политического гнёта королевской Испании, а также достаточное количество анархистского элемента, всегда служившего пугалом для капиталиста и для мещанина.

По этой причине при решении вопроса о ввозе рабочей силы из-за границы взоры промышленников обратились в Центральную и Восточную Европу, в страны послевоенных союзников Франции — Чехословакию и Польшу. Политический фон этого «импорта» был несколько иным. Главным контингентом его были забитые, запуганные, приниженные польские и словацкие крестьяне, задыхавшиеся в тисках нищеты и голода у себя на родине и видевшие единственный выход из этого положения только в переселении в чужие края. Политическая активность этой массы, попавшей в чужую для неё страну и в обстановку чуждого ей быта, без знания языка, естественно, была ничтожной. «Покорная славянская рабочая сила», как выразился во французском парламенте один из депутатов, вполне устраивала французских работодателей.

Количество осевших во Франции рабочих-поляков доходило до 800 тысяч человек. Это были по преимуществу шахтёры на севере страны. Часто случалось, что природный француз, попав в один из шахтёрских посёлков, широко раскрывал от изумления глаза, слыша вокруг себя только польскую речь и видя вывески только на польском языке. Немалое количество поляков было также рассеяно в других департаментах в качестве чернорабочих и батраков.

Однако, сколь бы тихо ни вела себя эта «покорная славянская рабочая сила», правящая верхушка отлично понимала, что классового сознания у неё не вытравишь никакими посулами, задабриваниями, а тем более угрозами и репрессиями. При изменившихся обстоятельствах в случае «последнего и решительного боя» и эта «покорная сила» могла оказаться по ту сторону баррикад, плечом к плечу с основной массой пролетариата.

В этих условиях крупные французские промышленники не могли, конечно, не заметить, что после разгрома белых армий на политическом горизонте Европы появилась некая новая «туманность», отлично устраивавшая их в вопросе об импорте столь нужной им рабочей силы. «Туманность» эта — русская белая эмиграция, за которой французская разведка вела зоркое наблюдение с момента появления этой эмиграции на чужих берегах.

К 1923–1924 годам подавляющее большинство офицеров и солдат разгромленных армий Деникина, Врангеля, Юденича, Миллера, Колчака, Каппеля и других незадачливых авантюристских «вождей» перешло на положение чернорабочих и осело преимущественно на Балканах, в Польше, Германии, Эстонии, Финляндии, Румынии и на Дальнем Востоке.

Заняв последнюю, низшую ступень в многоступенчатой лестнице капиталистического общества, эти люди, принадлежавшие у себя на родине к привилегированным слоям, перейдя теперь фактически по роду своей работы на положение пролетариев, сохранили тем не менее в полной мере свою прежнюю психологию, не впитав в себя ни одной капли классовой пролетарской психологии. Они создали в своём воображении воздушный замок «будущей, освобождённой от большевиков России», где, по их мнению, им уже было заранее уготовано подобающее их происхождению, званию, чинам и образованию положение. Они считали своё падение до низшей ступени лестницы обстоятельством хотя и мучительно болезненным, но во всяком случае временным. Они отгородились от окружавшего их ненавистного им пролетарского мира непроницаемой психологической стеной.

Вся их духовная жизнь протекала в своей собственной среде — той среде, в которой люди с полуслова понимали друг друга, мыслили одними и теми же мыслями, оперировали одними и теми же понятиями, признавали общие для них авторитеты и исповедовали один и тот же «символ веры». Этот «символ веры» составлял фундамент того воздушного замка, в котором белая русская эмиграция прожила 20 с лишним лет вплоть до второй мировой войны и в котором последние её остатки, не протрезвившиеся даже в результате грозных событий 1941–1945 годов, пребывает и посейчас.

Вот вкратце основные положения этого «символа веры»: «Большевизм — мировое зло. Большевики погубили Россию. Но большевизм — явление временное и рано или поздно будет свергнут. Нам, белым эмигрантам, будет принадлежать ведущая роль в деле построения будущей России. Мы ещё себя покажем! Мы перевешаем всех большевиков, а заодно с ними и тех, кто расчистил им путь к власти: слюнявых интеллигентов, социалистов, эсеров, кадетов и других врагов России и русского народа!»

Как видит читатель, этот «символ веры» очень несложен, и если и подлежит какому-либо анализу, то, пожалуй, только психиатрическому. Но он-то и составил основу мышления русского белого эмигранта — пролетария по видимости и классового врага пролетариата по существу.

Этому белому эмигранту в рабочем комбинезоне, шофёрской шинели, холщовом пиджаке официанта или ливрее швейцара были ненавистны такие понятия, как «пролетариат», «классовая борьба», «прибавочная стоимость», «забастовка», «баррикады» и т.д. Он хорошо знал своё место на случай «последнего и решительного боя». И не только знал, но и на деле показал, где это место находится: во время подавления коммунистического восстания в Болгарии в 1923 году; в годы гражданской войны в Испании, когда запись добровольцев в армию фашистских мятежников приняла среди врангелевцев массовый характер; при формировании «охранного корпуса» в Югославии, уничтожавшего в годы последней войны югославских партизан; наконец, в грозные годы вражеского нашествия на советскую землю, когда некоторые (хотя и немногие) бывшие врангелевские офицеры добровольно надели на себя германскую военную форму и вместе с гитлеровским вермахтом и эсэсовцами пошли выкорчёвывать с этой земли «мировое зло — большевизм».

Однако было бы ошибкой думать, что подобный образ мышления был присущ всей послереволюционной русской эмиграции в целом. Уже в первые годы после её зарождения некоторое количество белых эмигрантов стало постепенно отходить от позиций непризнания Советской власти, а тем более продолжения борьбы с этой властью. Нельзя забывать, что среди эмигрантов, вернувшихся на родину в 20-х годах, были писатели Алексей Толстой и Скиталец, поэт Агнивцев, генерал Слащев и многие другие. В дальнейшем расслоение эмиграции продолжало углубляться, хотя этот процесс на всём протяжении 20-х и 30-х годов протекал крайне медленно. И лишь гроза 1941–1945 годов, пронёсшаяся над нашей Родиной, перевернула вверх дном все «символы веры» и все традиционные эмигрантские установки.

К этому вопросу мне придётся неоднократно возвращаться на страницах настоящих воспоминаний. Но как бы то ни было, описанный выше «символ веры» был главенствующим в эпоху массового переселения эмигрантов во Францию из других стран.

Психология белой эмиграции, в частности бывшего военного её сектора, чётко обозначилась в первые же годы после постигшей белые армии катастрофы.

Нужно ли говорить, что крупные промышленники ухватились с благословения французской разведки за мысль использовать в качестве рабочей силы на заводах, фабриках, шахтах и рудниках этот вполне благонадёжный, с их точки зрения, элемент. И не только благонадёжный, но и заранее великолепно организованный на случай наступления каких-либо чрезвычайных обстоятельств внутриполитического характера.

Французский промышленник мыслил в этом вопросе приблизительно так: «Белые армии больше не существуют. Они и не нужны, если оружие выбито из рук». Последние их остатки в Болгарии, Югославии и Польше распущены. Но военная организация этих контингентов остаётся. Пусть нет белых армий, зато зарождается и появляется на эмигрантском горизонте РОВС, объединяющий на принципах добровольности всех бывших военнослужащих Российской империи, а затем белых армий. Нет белых корпусов и дивизий, но есть заменяющие эти корпуса пять отделов РОВСа, дислоцированных во многих странах. Нет белых воинских гарнизонов, но есть «группы» в городах и посёлках. Нет командиров и начальников частей, но есть старшие «групп», никогда не выбираемые (боже упаси!), а только назначаемые свыше. Есть списки наличного состава «групп», есть дисциплина, есть привычные формы обращения друг с другом и с начальниками. Нет только оружия. Дайте его завтра этим «группам», и они действительно себя «покажут».

При таком рассуждении едва ли можно было отказаться от мысли иметь на фабриках и заводах, шахтах и рудниках этот весьма «полезный» элемент, который в случае чего можно будет противопоставить тем беспокойным и «бунтарским» силам, которые нарушают покой и сон капиталиста и мещанина.

Один французский сахарозаводчик в беседе со мною сказал:

— Русские белые эмигранты на наших заводах — это дар божий, упавший к нам с небес…

Кстати, ни обхаживать, ни задабривать их не нужно. И никаких поблажек давать тоже не нужно: во-первых, это всего-навсего беспаспортные иностранцы, а во-вторых, ведь этот «дар божий» ненавидит лютой ненавистью не только коммунистов, но и социалистов. Но с социалистами крупному капиталу ссориться никак нельзя: они — люди полезные и услужливые. Когда политический маятник резко качнётся влево, они тотчас же шарахаются вправо. Это совсем неплохо. Зачем же в таком случае их раздражать и оказывать какое-то особое покровительство белым русским, которых они, социалисты, очень и очень недолюбливают?

А если настанут чрезвычайные обстоятельства и дело по-настоящему запахнет «последним и решительным боем», тогда эти самые белые и без всякого покровительства найдут своё место в бою. Дай им только оружие!

Но кстати, этих «чрезвычайных обстоятельств» пока, слава богу, нет. На политической кухне никакими боями не пахнет. Можно спать спокойно. А русские белые эмигранты в политическом «хозяйстве» всегда пригодятся.

Так был решён в начале 20-х годов за кулисами французской политики вопрос о массовом въезде во Францию белых офицеров.

Надо сказать, что просачивание в эту страну русских эмигрантов началось значительно раньше. Но оно происходило в индивидуальном порядке при наличии уважительных причин для въезда: родственных связей, дореволюционных имущественных и служебных отношений, желания совершенствоваться в науках и искусстве, получения высшего образования и т.д.

Немалое количество эмигрантов переехало во Францию из Германии после того, как испуганное эмигрантское воображение усмотрело там «призрак надвигающейся красной опасности» в виде катастрофического падения курса марки, уличных демонстраций, отдельных неорганизованных вооружённых выступлений и т.д. «Бежать куда угодно, хоть на край света, лишь бы не видеть во второй раз ужасов революции…» — вот психология русского эмигранта, укладывающего в Берлине свои чемоданы для отъезда туда, где никакие революции, по его мнению, «просто немыслимы».

В противоположность этой неорганизованной миграции массовое переселение во Францию бывших врангелевских офицеров и солдат велось в середине 20-х годов по детально разработанному плану.

В Софию и Белград присылались заявки на определённое количество рабочих из русских эмигрантов. Эти заявки исходили от частновладельческих промышленных предприятий и визировались французским министерством иностранных дел. Каждому желающему переселиться во Францию предлагалось подписать контракт на шесть месяцев с обязательством работать в течение этого срока на данном предприятии. По окончании срока контракта завербованному рабочему предоставлялось право остаться во Франции на постоянное жительство. Далее он мог продолжать работать на том же предприятии, если там работа была, или самостоятельно искать её себе в любом пункте страны.

Летом 1926 года в Софии мне пришлось увидеть проводы очередной группы таких завербованных рабочих из бывших врангелевских офицеров.

Во дворе особняка, занимавшегося отделом РОВСа в Болгарии, собралось человек 40–50. Все они были одеты бедно и неряшливо: кто в залатанных рубахах, кто в старых поношенных френчах, куртках, пиджаках, кто в обтрёпанных английских солдатских шинелях времён деникинской авантюры. Это были бывшие белые офицеры, а после роспуска врангелевской армии — чернорабочие, шахтёры, грузчики, официанты, шофёры и т.д.

Я стоял поодаль и наблюдал за происходящим. Дверь особняка отворилась. Из неё вышел начальник отдела РОВСа в Болгарии генерал Витковский, бывший начальник Дроздовской дивизии в деникинские времена, а впоследствии председатель Общества галлиполийцев и глава РОВСа, сменивший на этом посту генерала Миллера.

Раздалась команда:

— Равнение направо! Господа офицеры!

Старший группы подошёл к генералу с рапортом. «Офицеры» замерли по команде «смирно». Генерал обратился к отъезжавшим с речью.

О чём он говорил?

О том, во что верила в те годы, за редким исключением, вся эмиграция и что составляло основу построенного ею воздушного замка. Вот вкратце содержание его речи: «Пребывание большевиков у власти затянулось, но гибель их предрешена. Они падут, скоро падут. Перед вами, доблестными офицерами русской армии, откроется блестящее будущее. Вы будете создателями армии будущей России. Сейчас вы унижены. Ваше офицерское достоинство оскорблено. Но всё это временно, только временно. Мир начинает понимать, что большевизм — мировое зло. Нам помогут. Нас вооружат. Мы дождёмся этого момента. В схватке с большевизмом окончательная победа останется за нами. Надеюсь, господа офицеры, что при следующей нашей встрече я увижу вас уже в форме, с погонами и при оружии. А сейчас — счастливого пути!»

Я наблюдал за лицами стоявших в позе «смирно» офицеров-чернорабочих, слушавших эту чепуху. На них застыло выражение благоговения и сознания торжественности момента. Ведь говорило «начальство», и притом очень высокого ранга. А кому же, как не начальству, знать ближайшие судьбы «армии» и сроки грядущего «весеннего похода»!

Описанная сцена происходила шесть лет спустя после окончательного разгрома врангелевской армии.

Шли годы. Вокруг уцелевших остатков этой армии, рассеянных сначала на Балканах, а в дальнейшем во Франции, Бельгии, Чехословакии, Германии, шла и кипела жизнь — реальная жизнь с её радостями и горестями, успехами и неуспехами, прогрессом и застоем. Но эти уцелевшие остатки не хотели замечать её, отгородившись от неё каменной стеной. Они создали в своём воображении иллюзорный мир — мир «будущей России», мечтая и гадая о сроках, когда эта «будущая Россия» станет «Россией настоящего». Всё остальное было для них только долгим, тяжёлым и кошмарным сном, который вот-вот должен кончиться.

И в эту массу не приспособленных к жизни, обезволенных и придавленных людей с опустошённой душой «командование», добровольно ими признаваемое, лило два десятка лет подряд яд антисоветской пропаганды, прикрывая своим авторитетом самые дикие политические бредни. Говорились речи на торжественных собраниях, банкетах, встречах и проводах; писались приказы по РОВСу и его отделам. «Доблестных офицеров» подталкивали на усмирение «мятежей» и на помощь испанским фашистам; на участие в финской войне против СССР и на вступление в жандармские войска гитлеровской армии — «охранный корпус» в Югославии; наконец, их благословляли на «включение в священную борьбу против мирового зла — большевизма» под гитлеровскими знамёнами и в форме гитлеровского вермахта.

Ну, а каковы же были, спросит читатель, чувства этих переселенцев к странам их теперешнего и будущего местопребывания — Болгарии и Франции?

Тут читатель столкнётся с фактом, мало ему понятным.

Как общее правило, белые русские эмигранты во все годы своего пребывания за рубежом относились резко отрицательно к стране, в которой жили. Это отрицательное отношение имело очень обширный диапазон, начиная от простого ворчания и кончая бешеной злобой ко всему, что носило на себе печать данной страны и данного народа.

Этот факт общеизвестен за рубежом. Я, на протяжении 27 лет живший в самой гуще эмиграции, имел возможность бесчисленное количество раз лично в этом убедиться.

Повсюду, где бы эмигранты ни оседали на постоянное жительство, они, как правило, замыкались в своём узком кругу, чуждаясь коренного населения и не смешиваясь с ним. Французские газеты, засылавшие время от времени своих репортёров в гущу «русского Парижа», неизменно приходили к одному и тому же выводу: «Русские абсолютно не поддаются никакой ассимиляции и никакому «офранцуживанию». Они живут замкнутым кланом. Значительная их часть, прожив долгие годы во Франции, даже не говорит по-французски и с трудом понимает французскую речь…»

Само собой разумеется, что это касалось только первого поколения эмигрантов. С молодёжью, родившейся во Франции от родителей-эмигрантов или приехавшей с ними в детском возрасте, дело обстояло, конечно, иначе, о чём мне придётся говорить несколько ниже.

Но откуда же всё-таки бралось у них повальное недовольство страною постоянного жительства, переходящее во враждебность и злобу?

Причину этого явления нужно искать в том, что в подавляющем большинстве белые эмигранты, очутившись за рубежом, как я уже неоднократно отмечал, заняли самую низшую ступень многоступенчатой лестницы капиталистического общества.

Читателю, родившемуся и воспитанному в советском обществе, довольно трудно представить себе эту лестницу. А между тем она не фантазия, не миф и не политический плакат, а нечто вполне реальное.

Ни талант, ни ум, ни образование, ни воспитание не определяют порядкового номера ступени, на которой очутится человек, попав в любое государство капиталистического мира. Его положение в этом классовом обществе, разделённом непроницаемыми перегородками, определяют исключительно материальные ценности, которыми он располагает: деньги, банковский текущий счёт, рента, драгоценности, недвижимость, дорогая квартирная обстановка, торговый фонд, пай в акционерном обществе или какая-либо редкая специальность, нужная в данный момент социальной верхушке данного государства. Если ничего этого у него нет, то он ни при каких обстоятельствах не сможет занять какую-либо другую ступень, кроме самой низшей. И ему не помогут ссылки на то, что всё это у него когда-то было. Никого не интересует то, что было. Принимается во внимание только то, что есть. Это — неумолимый закон жизни капиталистического общества. Он-то и определяет судьбу человека и его положение в этом обществе.

Именно это и случилось с белой эмиграцией.

Лишь единицы из её состава имели за границей к моменту революции какие-либо материальные ценности, давшие им возможность независимого сносного существования. Вся остальная масса явилась на берега Балканского полуострова, в Германию, Францию, Чехословакию и другие страны в том виде, который чётко и лаконично обрисован в латинском изречении: «Omnia mea mecum porto» («Всё, что у меня есть, я ношу с собою»).

С первого же дня пребывания за рубежом перед новоявленными эмигрантами встали вполне реальные вопросы: что делать дальше? Как существовать? Где, как и чем зарабатывать себе хлеб насущный?

Капитализм ответов на эти вопросы не даёт. Делай что хочешь! Существуй как знаешь! Зарабатывай как можешь!

Дальше произошло то, что должно было произойти: вчерашние адвокаты стали ночными сторожами, архитекторы — шофёрами, инженеры — грузчиками, фрейлины её величества — официантками, начальники департаментов — швейцарами, полковники, капитаны, поручики — шахтёрами, грузчиками, дворниками, жокеями, лакеями, уборщиками.

Интеллектуальный труд разделяет в капиталистических странах судьбу труда физического: предложение этого труда всегда превышало и превышает спрос. Отсюда безработица и в этом секторе.

Лишь очень немногим эмигрантам удалось как-то зацепиться за окружающую их жизнь и устроиться на работу по своей специальности. Вся остальная масса расположилась на последней ступени лестницы и так и не смогла сойти с неё в течение всех последующих лет.

Очутившись в «стане погибающих», эти люди, познавшие когда-то сладость жизни «стана ликующих», почувствовали себя униженными и оскорблёнными до крайнего предела. Они затаили в себе глухую злобу. Но злоба эта потекла совсем не по тому руслу, по которому она, следуя законам логики, должна была бы течь. В описываемую пору ни один русский белый эмигрант не отдавал себе отчёта в том, что судьба и положение в обществе его самого и его сотоварищей есть не более как частный случай общей судьбы всех эксплуатируемых. Его злоба против эксплуататоров, на которых ему, попав за границу, пришлось работать, была бы вполне понятна и закономерна. Он же обрушил её целиком на всю страну, в которой теперь работал, и на народ, среди которого он жил, считая их виновниками своего падения.

А между тем ни страна, ни народ были тут ни при чём. В частности, как мне уже приходилось отмечать в предыдущей главе, общая конъюнктура, сложившаяся в Болгарии в описываемые годы, была очень благоприятной для эмигрантов.

Болгария (так же как и Югославия) согласилась принять в 1921 году несколько десятков тысяч человек — бывших военнослужащих врангелевской армии, донских казаков и «гражданских беженцев». Я уже говорил, что при этом решении играли роль не только политические соображения, но и глубоко вкоренившиеся в сознание каждого болгарина идеи славянофильства и чувство глубокой признательности России и русскому народу за освобождение в 1878 году от пятивекового турецкого владычества.

Попав в Болгарию, бывшие обитатели галлиполийского, лемносского и константинопольского лагерей в подавляющем большинстве очутились на тяжёлых, изнурительных и скуднооплачиваемых работах у частных предпринимателей. И вот свою затаённую злобу и неприязнь к тем, на кого они вынуждены были трудиться, белоэмигранты перенесли на всю Болгарию в целом, на весь болгарский народ, на его культуру, искусство, быт и нравы.

За пять лет, проведённых мною в Болгарии, близко соприкасаясь с тысячами белых эмигрантов, я не запомнил ни одного случая, чтобы кто-нибудь из них заинтересовался болгарской историей и культурой, познакомился с богатой болгарской литературой и поэзией, изучил болгарское народное искусство и, наконец, хотя бы свободно говорил по-болгарски.

Русские эмигранты неизменно говорили в своей среде о Болгарии и болгарах в пренебрежительно-высокомерном тоне. Считая себя прямыми потомками того поколения, которое вступило в 1877 году на болгарскую землю в качестве освободителей, они претендовали на то, чтобы победоносные лавры их предков были целиком перенесены на них самих. Они недоумевали и негодовали, когда увидели, что болгарский народ отнюдь не склонен считать обоснованными эти странные претензии.

После этого читатель поймёт, что, когда в 1923 году для белых эмигрантов, осевших в Болгарии, открылась возможность переезда во Францию, тысячи их ухватились за неё с восторгом. Был провозглашён новый лозунг: «Лицом к Европе!»

А о том, что во Франции их ждут ещё более тяжёлые и изнурительные работы и что выход из создавшегося положения заключается не в том, чтобы переезжать из страны в страну, а в чём-то совсем другом, никто из них в описываемые годы не думал. «Ведь всё это временно. Завтра — «весенний поход», большевики будут свергнуты и мы с триумфом вернёмся в Россию…»


Итак, началось массовое переселение эмигрантов с Балкан во Францию. Оно продолжалось до конца 20-х годов, то есть до того момента, когда разразился очередной экономический кризис во всех странах капиталистического мира. Заказы, сыпавшиеся на французскую промышленность из-за границы как из рога изобилия, кончились. Часть фабрик и заводов закрылась. Торговые предприятия лопались одно за другим. Приток туристов, давший Франции в 1926 году 2 миллиарда долларов, прекратился. Русских эмигрантов, работавших на заводах, — шахтах и других частных предприятиях, выкинули за борт первыми.

Но всё же за 1923–1927 годы во Францию переехало с Балкан несколько десятков тысяч эмигрантов.

Лозунг «Лицом к Европе!» временно давал им надежду и иллюзию некоторого приобщения к «настоящей европейской жизни» вместо «прозябания в какой-то деревне», как они часто называли страны Балканского полуострова. Но чувства их к Франции были довольно смутными и во всяком случае далёкими от восторга.

Психологический «климат» во Франции для русских эмигрантов был совершенно иной, не имевший ничего общего с тем отношением, какое они встретили в 1921 году в Болгарии.

На этом «климате» стоит остановиться подробнее. Начинать опять приходится издалека.

Первую мировую войну русское интеллигентное общество, за исключением истинно революционной его части, относившейся к войне непримиримо, встретило с сознанием каких-то сверхвысоких и благородных целей, какие эта война якобы преследовала. Тут были и самые тёплые чувства к обиженной Австрией «младшей славянской сестре» — Сербии, и освобождение из-под ига габсбургской монархии западных и южных славян, и религиозный фанатизм под лозунгом «Крест на святую Софию!», и политический лозунг «Константинополь и проливы!». Сверх всего этого ненависть к прусской военщине, преклонение перед страданиями раздавленной Бельгии, восхищение так называемыми «демократическими свободами» союзных парламентарных государств и многое другое.

Словом, кажется, было всё, кроме самого главного — понимания настоящих причин, вызвавших эту бессмысленную бойню, обошедшуюся Европе в 10 миллионов человеческих жизней.

Истинной физиономии империализма никто, кроме просвещённых в вопросах социологии одиночек, разглядеть не смог. На западноевропейских союзников это общество смотрело с благоговением и восторгом. Отношение его к ним было проникнуто духом рыцарской вер�

Скачать книгу

© «Центрполиграф», 2023

* * *

От издательства

О таких людях, как Борис Николаевич Александровский, говорят: человек сложной судьбы. Он родился в 1893 году в Москве, в небогатой интеллигентной семье (отец – врач, мать – учительница музыки). После ранней смерти отца семья с трудом сводила концы с концами, но все же мать сумела дать Борису хорошее образование. В 1916 году он окончил медицинский факультет Московского университета, однако на следующий же день после получения диплома был призван в армию в качестве военного врача – шла Первая мировая война. Дальнейшие события хорошо известны – революционный 1917 год, разложение царской армии, Брестский мир с Германией, Гражданская война…

В 1918 году вернувшийся в Москву Александровский мечтал заняться научными исследованиями в области медицины, но был призван в Красную армию. В 1919-м он попал в плен к белым и перешел в армию Деникина. Сам он утверждает, что это было подневольное решение, по собственным словам, Александровский служил «военнопленным врачом» – странная должность, хотя чего в годы Гражданской войны не бывало… Однако то, как он был принят в среде белого офицерства (как один из соратников-офицеров, а не как пленный «красный»), его широкие дружеские знакомства и деловые связи в период эмиграции показывают: он был своим в этой среде и переход его скорее был добровольным, чем вынужденным.

Как бы то ни было, оказавшись на положении военного врача у белых, он в ноябре 1920 года эвакуировался из Крыма вместе с разбитыми частями Врангеля, ставшего к тому времени главнокомандующим русской армией. Это был тяжелый период для белого офицерства. Упаднические настроения поразили всех, кроме немногих фанатиков белой идеи, уверенных, что еще возможно взять реванш.

Сам Александровский не раз жалел о решении покинуть родину. Он писал: «Да, посадка для медиков была принудительная, иначе и быть не могло при тех обстоятельствах. И все же, при наличии твердой решимости остаться во что бы то ни стало на родной земле, ее можно было избежать, даже принимая во внимание некоторый риск для жизни, обусловленный законами военного времени и приказами белого командования. Но именно решимости в тот момент у автора настоящих воспоминаний и не было. А не было ее потому, что в те времена он не был свободен от некоторых из интеллигентских шатаний, колебаний и сомнений…»

Неизвестно, как сложилась бы жизнь Александровского, останься он в Крыму – вошедшие на полуостров красные части сразу начали аресты и расстрелы оставшихся врангелевцев. Шла Гражданская война, и вражда между разными полюсами русского общества достигла предела. По данным советских историков, было расстреляно от 52 до 56 тысяч человек, но существуют предположения, что число казненных значительно превышало 60 тысяч.

Однако Бориса Александровского ждала судьба эмигранта послереволюционной волны с ее обычными вехами – турецкий Галлиполи, где встали лагерем военные беженцы, потом Болгария и, наконец, Франция… Долгие годы его жизнь была связана с эмигрантским «русским Парижем», быту, нравам и общественным связям которого и посвящена значительная часть воспоминаний бывшего военного врача. Александровский очень хорошо знал эту среду и коснулся самых разных тем – деятельности русских политических объединений, православной церкви за рубежом, русских музыкантов, художников и писателей, оказавшихся в изгнании, русских учебных заведений, открытых в Париже и других городах «русского рассеяния»… На страницах книги можно встретить знаменитые имена – Рахманинова, Шаляпина, Бенуа, Коровина, Билибина, Куприна и многих других «властителей дум», занесенных судьбой в эмиграцию. Автору есть что рассказать о жизни этих людей на чужбине. Наиболее емко общее настроение выразил Глазунов. Борис Александровский вспоминал:

«Друзья, знакомые, бывшие сослуживцы и репортеры без конца интересовались: „Чем объяснить, что неисчерпаемый родник его творческого вдохновения иссяк? Почему он больше ничего не пишет, находясь в расцвете своих творческих сил и возможностей?“

Глазунов словоохотливостью не отличался. Он всегда говорил мало и с длинными паузами, но когда начинал говорить, то говорил веско. Вот каким был его ответ, быстро облетевший весь музыкальный мир и перепечатанный десятками журналов и газет: „Для того чтобы написать что-нибудь, есть только одно средство: вернуться на берега родной Невы, коснуться родной земли и вдохнуть воздух родного города. Вновь вступить под своды Консерватории и Мариинского театра, встретиться с русскими артистами, музыкантами и русской публикой, встать за дирижерский пульт и взмахнуть палочкой. Тогда, и только тогда на меня вновь снизойдет вдохновение. Тогда, и только тогда я вновь буду способен к творчеству…“»

Сам Александровский настойчиво занимался медицинской практикой, несмотря на все препоны, чинимые французскими властями профессиональным врачам, не имевшим французского диплома, – дипломы других стран не признавались. Но русским врачам разрешалось оказывать помощь своим же собратьям-эмигрантам, в чем Александровский никому не отказывал, обычно бескорыстно, так как многие изгнанники жили в Париже на грани голода и нищеты. И эти стороны жизни белой эмиграции он показывает в своих мемуарах откровенно…

Как член Общества русских врачей им. Мечникова и Объединения русских врачей за границей, Б.Н. Александровский играл заметную роль в научно-медицинских сообществах эмигрантов. Но его мечтой всегда было возвращение на родину и возможность приложить знания и силы в своей стране…

Такая возможность представилась только по окончании Второй мировой войны. В числе других репатриантов Борис Александровский в 1947 году вернулся в СССР, проведя в изгнании 27 лет.

На радостной ноте возвращения и завершаются мемуары бывшего эмигранта. Но судя по личным отступлениям в разных главах книги, Александровский с благодарностью принял все, что ожидало его в России.

Из пережитого в чужих краях

Воспоминания и думы бывшего эмигранта

I

После крушения

В середине октября 1920 года положение Белой армии Врангеля сделалось безнадежным. Под натиском частей Красной армии она была вынуждена очистить весь Северо-Таврический плацдарм и укрыться в Крыму за юшуньскими и перекопскими укреплениями, которые белое командование задолго до этого объявило «неприступными».

«Неприступные» позиции были взяты Красной армией штурмом. Разбитая врангелевская армия покатилась к морю.

Имея за собой опыт предыдущей, так называемой новороссийской эвакуации, превратившейся за восемь месяцев до этого из-за недостатка морского транспорта в катастрофу для деникинских Вооруженных сил Юга России, Врангель за несколько недель до оставления Крыма отдал приказ о сосредоточении всех кораблей Черноморского торгового флота в портах Крымского полуострова.

В изданных им в эмиграции мемуарах несколько лет спустя после эвакуации Крыма он признался, что вся Крымская кампания, длившаяся восемь месяцев, была, по существу, не более как «гальванизацией трупа Белой армии» и что, приняв в марте 1920 года командование над остатками деникинской армии, он задался целью «спасти честь» этой армии и «показать миру, что она умирает, но не сдается». Игра же была окончательно проиграна, по его признанию, в момент разгрома деникинских Вооруженных сил Юга России. 14 и 15 ноября 1920 года остатки врангелевской армии грузились в Севастополе, Феодосии и Керчи под прикрытием боевых кораблей белогвардейского флота. Вместе с ними Крым покинули так называемые «гражданские беженцы», состоявшие из представителей финансовой, торгово-промышленной и дворянской знати, сбитой с толку интеллигенции, разночинцев и мещан.

Поздно вечером 15 ноября 1920 года последние корабли врангелевского флота вышли в открытое море. Эта армада, состоявшая из 135 вымпелов, увозила за границу 150 тысяч человек.

Причины поражения всех белых армий общеизвестны. Они полно и всесторонне освещены в нашей исторической, военной, политической и художественной литературе.

Останавливаться на них еще раз излишне. История уже вынесла свой приговор Белому движению.

Но не так думали поборники этого движения в описываемые мною годы. В течение долгих лет, находясь за рубежом, эта умирающая кучка теней прошлого с пеною у рта доказывала, что белые армии вышли бы победительницами в борьбе с советской властью, если бы…

Дальше шла полная разноголосица о причинах поражения и о том, как и чем это поражение можно было бы предотвратить.

Осколки рухнувшего в феврале 1917 года самодержавного строя причину всех несчастий видели в том, что народ поднял руку на «помазанника Божия» царя Николая.

Если бы, по их мнению, вожди белых армий объявили, что они ведут борьбу с советской властью во имя восстановления на престоле «законного царя из дома Романовых», то за ними пошло бы все крестьянство, и тогда бы «большевикам несдобровать».

Либеральная интеллигенция в свою очередь обвиняла белых вождей в том, что они своими диктаторскими замашками якобы «отпугнули от себя широкие массы населения». Если бы они послушались ее и во всеуслышание провозгласили демократические лозунги, то за этими лозунгами пошел бы «весь народ», и тогда «от большевиков ничего не осталось бы».

Некоторые очутившиеся в эмиграции белые стратеги считали, что игра проиграна только от неправильно выбранного главного операционного направления и больше ни от чего другого. Деникин сваливал всю вину на Врангеля, Врангель – на Деникина. Наступать нужно было не в тульском и рязанском направлениях, а в царицынском.

И целью наступления должно было быть не взятие Москвы, а соединение с армией Колчака. И тогда, конечно, не произошло бы всего того, что произошло, и, конечно, «большевикам совсем плохо пришлось бы».

Некоторые эмигрантские псевдоисторики Гражданской войны обвиняли во всем Антанту: она якобы недостаточно щедро и энергично поддерживала белые армии материально. А не поддерживала потому, что на их знаменах было написано: «Великая, единая, неделимая Россия», каковой Антанта боялась будто бы пуще огня. Окажи она им более энергичную финансовую и техническую помощь, «большевики были бы раздавлены».

Участник Белого движения Штейфон, Генерального штаба генерал-майор, бывший долгое время начальником штаба генерала Кутепова, а впоследствии командир гитлеровского «Охранного корпуса», уничтожавшего югославских партизан, в изданных им в эмиграции мемуарах выдвинул свою «теорию»: белые армии потерпели поражение только оттого, что в их организации не был соблюден принцип «регулярства», короче говоря, они не были свободны от «партизанщины». Будь они построены по образцу царской армии, столь любезной для его сердца, «от большевиков одно воспоминание осталось бы».

Невозможно перечислить все эти «теории», родившиеся в эмиграции и тщетно пытавшиеся вывернуть наизнанку историческую правду. Авторы их, исписавши многие тонны бумаги и опорожнив чуть ли не целые бочки чернил, ни на один миллиметр к этой правде не приблизились.

Настоящие мои воспоминания не имеют целью изложение истории эмиграции в целом и рассмотрение всех вопросов, относящихся к ее возникновению, долголетнему существованию и постепенному умиранию. Они только материал для этой истории.

Быть может, будущий историк найдет в них что-либо, заслуживающее его внимания:

  • И, пыль веков от хартий отряхнув,
  • Правдивые сказанья перепишет…

Поэтому я остановлю внимание читателя на том, из каких элементов состояла русская послереволюционная эмиграция, прошедшая перед моими глазами за 1920–1947 годы.

Первыми по времени появления за рубежом были те эмигранты, которые представляли собой обломки рухнувшего царского самодержавия, – петербургская и царскосельская титулованная аристократия и высшее чиновничество. К этой же группе можно отнести провинциальное дворянство и крупное провинциальное чиновничество. Эмиграция дворянской и феодальной знати, как известно, есть закономерное явление для всех революций вообще, начиная с Французской буржуазной революции 1789 года.

Вторым слагаемым в общей сумме русской послереволюционной эмиграции были представители торгово-промышленного и финансового мира. Появление их за рубежом было одним из специфических последствий Октябрьской революции, положившей конец эпохе капитализма в нашей стране.

Третьим слагаемым было офицерство. Оно, в свою очередь, делилось на две части, глухо враждовавшие между собой: старое кадровое офицерство царской армии и так называемые «офицеры военного времени», то есть недоучившиеся студенты и разночинцы со средним образованием, мобилизованные во время войны 1914–1918 годов и направленные в школы прапорщиков, откуда они выходили через четыре месяца с первым офицерским чином.

К концу Первой мировой войны их общее количество выражалось шестизначным числом, причем многие из них дослужились до чина штабс-капитана.

«Офицеры военного времени» составляли к концу войны основную массу командного состава действующей армии, занимая должности младших офицеров и ротных командиров, реже – командиров батальонов. Они-то и образовали в 1917–1920 годах ядро белых армий Алексеева, Деникина, Врангеля, Колчака, Каппеля, Миллера, Юденича и три года подряд «делали» Гражданскую войну.

А когда пришел закономерный конец этим армиям, бежали за границу и в течение четверти века были там наиболее активными антисоветскими элементами и тем резервуаром, откуда белые генералы Кутепов, Миллер, Туркул черпали людской материал для диверсионной и шпионской работы на территории СССР.

Появление в эмиграции этой категории военнослужащих не было неизбежным. Нельзя забывать, что лучшие представители старого офицерства и генералитета, а также офицеров военного времени отдали весь свой опыт и все свои специальные знания на службу молодой советской республике и с первых же дней рождения Красной армии сделали многое для ее организации и укрепления боевой мощи. Имена их хорошо известны советским людям.

Их было очень много. Но все же большинство царских кадровых офицеров армии и флота перешли после Октябрьской революции в стан ярых врагов советской власти и оставались в нем до бесславного конца своих дней на чужбине.

Что же отбросило их в этот стан?

На этот вопрос можно дать вполне определенный ответ: потеря ими специфических привилегий, присущих замкнутой офицерской касте царских времен. Каста эта почитала себя высшей из всех существующих. Превосходство ее над всеми остальными слоями общества вбивалось в голову будущим офицерам, начиная с начальных классов кадетских корпусов и юнкерских училищ.

Первый удар этой идеологии был нанесен Февральской революцией. Октябрьская революция прикончила ее.

Рука об руку с белым офицерством во все периоды Гражданской войны шла реакционная часть казачества.

Она, в свою очередь, пополняла ряды эмиграции, хотя и не проявляла такой политической активности, как предыдущая группа.

Но если революция нанесла сокрушительный удар привилегированному положению всех перечисленных категорий и отбросила их в антисоветский эмигрантский лагерь, то пребывание в нем представителей либеральной интеллигенции нельзя назвать иначе как недоразумением, притом таким недоразумением, которое было порождено только политическими ошибками этой интеллигенции и больше ничем.

Что заставило этих людей, идеология значительной части которых была построена до революции на служении народу, бежать от народа, когда он взял власть в свои руки? Как могло случиться, что земские врачи, агрономы, оперные и драматические артисты, учителя народных училищ, журналисты из провинциальных газет, инженеры, художники, музыканты, ученые, студенты очутились в том лагере, основная масса которого состояла из их вчерашних врагов?

Ведь подавляющая часть либеральной интеллигенции была пасынком дореволюционного общества и находилась под подозрением у носителей власти в эпоху царского самодержавия.

Единого ответа на эти вопросы дать нельзя, но указать на некоторые общие причины этого явления можно.

Все эти люди не поняли революцию. А не поняли они ее потому, что, будучи широко образованными во многих отраслях человеческих знаний, они были совершенными младенцами в одной из них, а именно в социологии. Эта часть интеллигенции, оставшаяся в стороне от истинного и подлинного революционного движения, не имела никакого представления о законах развития человеческого общества. Историческая закономерность классовой борьбы ей была неизвестна. Об учении Маркса она знала только понаслышке, а чаще совсем ничего не знала и не слышала о нем. В революции эти интеллигенты увидели нечто вроде «очередной смены министерства» по образцу западноевропейского парламентаризма. Распропагандированные вожаками буржуазно-демократических партий, они поверили, что длительность жизни этого «министерства» измеряется неделями, самое большее месяцами, и что потом «все придет в норму».

Они бежали от голода, холода, разрухи, потери минимального комфорта городской жизни, сделав ложный вывод, что эти бедствия составляют специфическую особенность революции, не отдавая себе отчета в их подлинных причинах и в том, что сами они своим неприятием революции только способствуют затяжному существованию этих бедствий.

Не меньшее, если не большее значение для тогдашней психологии этих людей имело и то обстоятельство, что с революцией они утеряли свое положение «интеллектуальной аристократии». Ведь они самонадеянно полагали, что именно им принадлежит монопольное право духовного руководства русским народом. Делиться этим правом с народом они не пожелали.

Но конечно, не беспомощность в теоретических вопросах социологии была главным фактором, приведшим эту часть интеллигенции к эмиграции. Ведь добрая сотня миллионов людей из всего трудового населения бывшей Российской империи была в этих вопросах еще более беспомощна, а кроме того, малограмотна или даже совсем безграмотна. И тем не менее с первых же дней революции трудовой народ уверовал в нее и безошибочно определил, где и на чьей стороне историческая закономерность и правда, а где безумные попытки повернуть вспять ход истории.

Было еще одно обстоятельство, которое привело определенную часть интеллигенции в 1919 и 1920 годах к пристаням Севастополя, Одессы, Архангельска, Владивостока.

Заключалось оно в том, что значительные ее слои при всем своем либерализме и демократической настроенности были гораздо крепче связаны с буржуазией, чем с подлинным народом, то есть с рабочими и крестьянами. Многие представители интеллигенции находились в прямой материальной зависимости от крупной буржуазии и государственного аппарата царской России. Поэтому Октябрьский переворот они восприняли как катастрофу и для себя.

При этом они сделали совершенно ложный вывод, будто бы переход власти в руки народа угрожает не только их благополучию, но и самому их существованию, и сразу же бросились в объятия белогвардейщины, видя в этом варианте контрреволюционной борьбы единственную возможность избавления от созданных их испуганным воображением несуществующих бед, якобы уготованных им в случае окончательной победы революции.

Несколько забегая вперед, я скажу, что эта часть интеллигенции, испив до конца горькую чашу испытаний, выпавших на ее долю во время долголетнего пребывания за границей, первой во всем русском зарубежье полностью осознала всю нелепость своего отрыва от родного народа, первой полностью признала свои ошибки. Многие из них, окончательно порвав с прежними колебаниями и сомнениями, воссоединились с родной землей и родным народом.

Тут я должен сделать некоторое отступление. Поставив своей целью при опубликовании настоящих воспоминаний рассказать советскому читателю о всем том, что за 27 лет моего пребывания за рубежом в качестве эмигранта глаза мои видели и уши слышали, я менее всего хотел при этом говорить о себе самом, полагая, что ни моя персона, ни моя личная судьба не могут представлять для читателя какой-либо особенный интерес. Тем не менее полностью обойти молчанием эту тему нельзя, так как иначе многое в моем дальнейшем повествовании будет для читателя неясным, а частично и совсем непонятным.

Поэтому я прерываю рассказ о севастопольской эвакуации 1920 года и приступаю к изложению кратких сведений о себе.

Моя колыбель – в Москве, на Первой Мещанской, в детской больнице Святой Ольги, где мой отец состоял врачом и где я провел первые шесть лет своей жизни.

Идут последние, заключительные годы прошлого века.

После смерти отца, которого я потерял, будучи шестилетним ребенком, начались скитания по частным квартирам и жизнь бедной интеллигентской семьи, кормившейся за счет скудного заработка моей матери, учительницы музыки в двух московских женских институтах.

Вскоре после этого – московская 6-я гимназия, наградные книги при переходе из класса в класс «за отличные успехи и отличное поведение» и золотая медаль при окончании.

Потом – медицинский факультет Московского университета: Моховая, Девичье поле, университетские клиники.

Весной 1916 года – диплом «лекаря с отличием».

На следующий день после получения диплома и подписания так называемого «факультетского обещания» (письменная врачебная присяга) – отправка на фронт. Леса и болота Белоруссии, окопная жизнь, работа полкового врача и – в конце войны – сухая и лаконичная запись в послужном списке: «В составе полка участвовал во всех походах и боях против австро-германских войск с такого-то числа по такое-то…» Там же на фронте – Февральская и Октябрьская революции. Демобилизация. Снова Москва. Экстернатура в одной из университетских клиник. Как будто осуществление юношеской мечты: клиническая и научная карьера в родном и любимом городе, среди друзей и подруг детства, отрочества, юности и рядом с родными могилами предков, таких же коренных москвичей, как и я сам.

Однако дальше жизненный фильм начинает крутиться совсем не так, как это рисовалось юношескому воображению.

В самом конце 1918 года – врачебная мобилизация в Красную армию и отправка на Южный фронт в группу войск Курского направления. Как в калейдоскопе проходят Воронеж, Валуйки, Купянск, Сватово, Луганск, Донбасс.

Я прикреплен к 4-й красной партизанской дивизии имени Дыбенко, сначала в качестве главного врача полевого подвижного госпиталя, которого еще нет и который нужно создать, позже в качестве помощника дивизионного врача.

Постепенно партизанский облик группы, отражавший революционный пафос беднейших крестьян Курской, Воронежской, Харьковской губерний и донбасских горняков, начинает заменяться организационными нормами регулярной армии. Группа переименовывается в 10-ю армию, а 4-я партизанская дивизия – в 42-ю стрелковую дивизию. Но в военном отношении она еще не успела окрепнуть.

Деникин и Краснов нажимают с фронта и флангов.

Белые дивизии, обильно оснащенные английской техникой, вытесняют нас с подступов к Ростову и из Донбасса. Во фронте образуются бреши. Английские полевые гаубицы деникинских артиллеристов косят красных бойцов.

Конница Улагая, Шкуро и Мамонтова заходит глубоко в тыл отступающих красных дивизий. Дальше – утеря связи со штабом дивизии и с соседними частями, окружение и плен.

Всю вторую половину 1919 и 1920 год вплоть до эвакуации из Крыма я провожу на территории юга России, занятой деникинской, а затем врангелевской армией, в качестве военнопленного врача. Меня прикрепляют то к лечебным учреждениям военных контингентов этих армий, то для лечебной и профилактической работы среди гражданского населения.

Когда Красная армия в конце октября 1920 года прорывает горлышко «крымской бутылки» и начинается агония врангелевской армии, белое начальство объявляет принудительную посадку на корабли всего находящегося в его распоряжении медицинского персонала для сопровождения раненых и больных белых офицеров и солдат, несколько тысяч которых грузят на какие попало суда, чуть ли не на шхуны, для эвакуации в Константинополь.

Наступает 15 ноября 1920 года. Последний взгляд на Севастополь, Сапун-гору, Малахов курган, Северную сторону и… палуба «Херсона».

Надолго ли я покидаю родную землю?

В тот момент казалось – ненадолго, на каких-нибудь пять-шесть недель.

Вместо этих пяти-шести недель – двадцать семь лет…

Вот и вся краткая фактография первых двадцати шести лет жизни автора настоящих воспоминаний. Читатель вправе задать себе вопрос: объясняет ли она сама по себе неизбежность вышеописанной посадки и сам факт эмиграции?

Нет, конечно, никак не объясняет.

Да, посадка для медиков была принудительная, иначе и быть не могло при тех обстоятельствах. И все же, при наличии твердой решимости остаться во что бы то ни стало на родной земле, ее можно было избежать, даже принимая во внимание некоторый риск для жизни, обусловленный законами военного времени и приказами белого командования.

Но именно решимости в тот момент у автора настоящих воспоминаний и не было. А не было ее потому, что в те времена он не был свободен от некоторых из тех интеллигентских шатаний, колебаний и сомнений, о которых сказано выше. Эти колебания были порождены всем миросозерцанием той среды, в которой он родился, и той атмосферой, в которой он рос и воспитывался. На этом миросозерцании и на этой атмосфере следует задержать внимание читателя.

Еще в самые ранние детские годы я всегда находился под впечатлением той особенности нашей жизни, что каждый раз, когда старшие собираются вместе – или у нас в доме, или в гостях, или на прогулках, или еще где-нибудь, они непременно начинают что-то страстно обсуждать, спорить, волноваться, шуметь и кричать до хрипоты.

Вскоре я постигаю и смысл этих бурных словоизвержений: все члены нашей семьи и все, кто бывает в нашем доме и у кого мы сами бываем, ругают царя и царское правительство, словесно разносят в пух и прах самодержавный строй, произносят страстные речи о необходимости свергнуть это правительство, созвать какую-то непонятную «учредиловку» и устроить какую-то мудреную «конституцию», при которой все будут свободны, счастливы и довольны.

Это длилось годами. Однако дальше громких и прекрасных слов дело не шло. Во всем моем тогдашнем окружении, состоявшем исключительно из представителей столичной интеллигенции – врачей, педагогов, музыкантов, адвокатов, журналистов, не было ни одного человека, который на деле включился бы в активную революционную борьбу и оказал бы какие-либо реальные услуги революционному движению.

Декабрьские события 1905 года застали меня во втором классе гимназии (соответствующем четвертому классу советской средней школы). Речи вокруг меня сделались еще более громкими и зажигательными, противоправительственный пафос – еще более сильным. Когда была созвана Первая Государственная дума, мы, 12-летние подростки, уже читали газеты «от доски до доски», восхищаясь противоправительственными речами оппозиционных лидеров, имели среди них своих любимцев, сами лезли в примитивные политические дискуссии с инакомыслящими сверстниками, если они изредка попадались в нашей среде.

Последующие годы столыпинской реакции еще более подогрели эти настроения.

В этой атмосфере ненависти к самодержавному строю, царившей в нашей семье и окружавшей меня среде, прошли мои детство, отрочество и юность. Но за этим совершенно искренним пафосом отрицания существовавшего строя и за идущей от чистого сердца идеологией бескорыстного служения народу не крылось никакой позитивной программы. Считалось, что единственной политической целью данной эпохи должно быть свержение самодержавия и созыв Учредительного собрания.

А дальше?

Предполагалось, что дальше сами собою потекут молочные реки в кисельных берегах и что мы, подобно чеховским героям, «увидим небо в алмазах».

Ну а как же все-таки быть с народом – слово, которое не сходило с уст либеральных глашатаев народных свобод.

С тем самым народом некрасовской Руси, а потом столыпинской России, над печальной судьбой которого мы совершенно искренне проливали горькие слезы?

С народом, как нам тогда казалось, все будет обстоять отлично: хозяйственным мужичкам надо будет прирезать некоторое количество удельной и помещичьей земли и открыть для них чайные без подачи спиртных напитков, а для рабочих построить бесплатные амбулатории и устраивать воскресные чтения на темы, что такое электричество, молния и гром, в чем заключались реформы Петра Первого и какие растения произрастают под тропиками.

Вот и все, что требовалось для народного счастья, по понятиям той политически пассивной части интеллигенции, о которой я веду речь. Вот и вся позитивная программа прекраснодушия российских Маниловых, составлявших очень значительную часть либеральной интеллигенции, в среде которой я родился, воспитывался и вырос, верхушка которой была для меня и моих сверстников и сотоварищей по воспитанию и образованию высшим политическим авторитетом.

Истинных желаний, надежд и чаяний народа мы не знали, хотя мысли наши были обращены к этому народу ежедневно и ежечасно. В подавляющем большинстве мы даже и разговаривать-то с ним как следует не умели. И это несмотря на то, что сами мы в конечном счете вели свое происхождение из толщи этого самого народа и что никто из нас, наших родителей и наших предков никогда не был ни помещиком, ни фабрикантом, ни торговым предпринимателем или еще кем-либо, эксплуатирующим чужой труд.

Громадному большинству этой части интеллигенции, стоявшей в стороне от подлинных революционных борцов – марксистов, было присуще некоторое самолюбование и гордое сознание того, что она – «элита» и что только с ее помощью народ добьется своего освобождения. А о том, что народ в один прекрасный день завоюет свободу совершенно самостоятельно, не спрашивая разрешения у «элиты», и будет устраивать свою судьбу так, как найдет нужным, никто из этой «элиты» не думал. В ее среде казалась ересью мысль, что народ имеет равные с «элитой» права на Бетховена, Чайковского, Рембрандта, Шекспира, Дарвина, Ломоносова, на все завоевания человеческого гения, на все достижения науки и техники.

На таком фоне у этой части интеллигенции и выросли в эпоху Октябрьской революции сомнения в том, не зашла ли революция чересчур далеко и не угрожает ли она ей, «элите», в ее «монопольном праве» на руководство духовной жизнью народа, а кстати, и самому ее существованию?

Эти сомнения и колебания, подогреваемые и раздуваемые вождями либерально-буржуазных партий, и привели в конечном счете многие тысячи российских дореволюционных интеллигентов к эмиграции.

Чтобы закончить повествование о причинах, по которым в эмиграции наряду с махровыми реакционерами из аристократического, чиновничьего и торгово-промышленного мира очутились представители либеральной интеллигенции, я замечу, что среди массы интеллигентов-эмигрантов была одна группа, которую никак нельзя втиснуть в категорию «эмигрантов по недоразумению».

Это главари дореволюционных левых партий: кадетов, эсеров и меньшевиков, а также их ближайшие помощники и единомышленники, то есть прямые враги победившего в октябре 1917 года политического и общественного строя.

В годы Гражданской войны они развили бешеную антисоветскую деятельность, и поэтому в факте бегства их за границу в финале этой войны не было ничего удивительного. К их политической деятельности за рубежом мне придется вернуться в соответствующей главе.

Итак, я стою на палубе «Херсона». В памяти остались на всю жизнь те тяжелые, безотрадные и мучительные минуты, когда от моего взора постепенно скрывались в морской дали контуры Крымского полуострова, а на борту «Херсона» я увидел в обстановке неизжитых противоречий людскую кашу из самых разнообразных элементов тогдашнего буржуазного, чиновничьего, военного и интеллигентского общества, постоянно враждовавших между собою и очутившихся теперь у разбитого корыта на одинаковом положении и в одинаковых условиях.

Рядом с жандармским полковником сидел на узлах и чемоданах старый земский врач с семьей, которого, может быть, еще вчера этот полковник допрашивал «с пристрастием», в качестве обвиняемого по очередному делу о «потрясении основ». Около есаула Всевеликого войска Донского, еще недавно во главе сотни казаков с нагайками в руках разгонявшего толпу демонстрантов, можно было увидеть в полумраке трюма фигуру недоучившегося «вечного студента», быть может, участника этой демонстрации. Редактор архичерносотенной газетки, еще вчера призывавшей к погромам, пререкался с одесским биржевиком-евреем в битком набитой каюте, где яблоку негде было упасть. Чиновники деникинского Освага, сидя на свернутых в кормовой части палубы корабельных канатах, переругивались с бывшими репортерами эсеровских и меньшевистских газет. А я, представитель младшего поколения дореволюционной московской интеллигенции, сын врача и сам врач, стоял, тесно зажатый в сгрудившейся толпе бывших царских и белых офицеров, то есть той касты, которая во все этапы моей жизни глубоко презиралась мною и всеми моими сверстниками и сотоварищами по происхождению, образованию и воспитанию.

Но если спросить, было ли что-либо общее у всех этих людей вышеперечисленных социальных категорий, то ответ можно дать только такой: уверенность в том, что советская власть есть явление временное и что через несколько месяцев или самое большее через год на смену ей придет что-то другое – что именно, никто из них не знал. Эта уверенность объединяла всю разнородную людскую массу, заполнившую 135 кораблей врангелевского флота, плывшего по водам Черного моря в грядущую неизвестность.

II

По Черному морю. Константинополь

Капитаны, штурманы и команды кораблей врангелевского флота едва ли видели когда-либо за всю свою мореходную карьеру переход, подобный тому, который происходил в эти ноябрьские дни в Черном море.

Часть кораблей была совершенно не приспособлена для перевозки пассажиров; другая часть имела поврежденные машины и двигалась со скоростью нескольких узлов. Все палубы, каюты, коридоры, трюмы кораблей были забиты людской массой всех возрастов, обоих полов, различного социального положения и различных убеждений. Багажа ни у кого не было. Его и нельзя было брать, если бы он и был. Запасы продовольствия были исчерпаны в первый же день. Воды в перегонных кубах не хватало и на десятую часть пассажиров, никем и никогда не предусмотренных. На кораблях воцарился режим голода и жажды.

В пути люди рождались и умирали. С первого же дня плавания то с одного, то с другого корабля, груженного ранеными и тифозными больными, опускали в море трупы умерших. На «Херсоне», «Саратове» и других крупных судах было зарегистрировано несколько рождений.

Около трехсот врачей и свыше тысячи сестер милосердия, привлеченных к этой невиданной массовой эвакуации большей частью насильственно, обслуживали эту полуторастатысячную людскую массу.

Двигаясь черепашьим шагом и в состоянии частичной аварийности, корабли достигли Константинополя лишь через несколько суток.

Яхта Врангеля «Лукулл» в это время уже стояла в бухте Золотой Рог, а сам он на положении «бедного родственника» вымаливал у полновластных хозяев побежденной в Первой мировой войне Турции – представителей англо-французского командования на Ближнем Востоке – право убежища для остатков своей разгромленной армии и «гражданских беженцев», разделивших судьбу этой армии.

Ужасный вид представляла многотысячная масса обезумевших людей, переполнивших сверх всякой меры плывшие по Черному морю в направлении Константинополя корабли. Оборванные, месяцами не мывшиеся, заросшие щетиной, грязные, вшивые, голодные, осунувшиеся от бессонных ночей, стояли эти люди, тесно прижавшись друг к другу, на палубах, в каютах и трюмах. Большинству из них негде было сесть.

Но сколь бы ни была подавлена всем происшедшим их психика, они шумели, спорили, кричали, проклинали кого-то…

Слухи рождались ежечасно. Они быстро обходили закоулки каждого корабельного отсека. Осмыслить неизбежность всего происшедшего никто из беглецов не мог.

Печальная действительность рождала грезы, фантазии, бредовые мечты…

В одном углу «Саратова» или «Херсона» передавали, что на западе Белоруссии и в Польше генерал Перемыкин формирует грандиозную армию, которая не сегодня завтра двинется на Москву.

В другом говорили об англо-франко-американском десанте, который высадится завтра одновременно в Крыму, Одессе и на Кавказе, и о том, что «союзники» уже вынесли решение, касающееся всех белых, плывущих сейчас по Черному морю: они составят ядро будущей противосоветской армии.

В третьем горячо обсуждали неизвестно откуда пришедшее известие о каких-то невиданных и неслыханных грандиозных крестьянских восстаниях, о том, что восставшие окружили Москву и что «большевики уже улепетывают во все лопатки».

Каждый грезил и скрашивал печальную действительность как умел. И даже те, кто не были склонны верить ни в Перемыкина, ни в десанты, ни в крестьянские восстания, все же считали, что происшедшая катастрофа поправима, что «большевизм в России – явление мимолетное» и что вообще особенно беспокоиться нечего, через несколько недель или месяцев «все придет в норму».

Что же касается того, какую форму будет иметь эта «норма», мнения расходились.

Никогда эти люди не спорили так шумно и страстно, как сейчас, качаясь на волнах Черного моря. Они обвиняли друг друга; досылали проклятия всем и каждому, кто был с ними не согласен в оценке происшедшего; клялись расправиться с кем-то, кого они считали виновниками только что случившейся катастрофы; ссылались на историю, Священное Писание, речи «вождей», пророчества партийных лидеров. Кричали и спорили долго – до седьмого пота и до хрипоты.

И только один вопрос, самый актуальный из всех, не занимал ничьего внимания: что ждет их завтра после высадки на чужую землю и в какой роли и на какие средства они будут существовать далее, живя у чужих людей?

Этот вопрос не возник ни у кого даже и тогда, когда на горизонте показалась туманная полоса турецкой земли и когда несколько часов спустя врангелевские корабли стали на якорь в быстротекущих водах Босфора – узкой водяной змейки, отделяющей вместе с Мраморным морем и такой же змейкой Дарданеллами – Европу от Азии.

Незабываемую и неповторимую по своеобразной красоте картину представляет Константинополь!

Тысячи нагроможденных друг на друга домов – частью каменные громады дворцов и современных построек, частью сколоченные из досок хибарки и хижины; сотни мечетей с византийскими куполами-полушариями и остроконечными шпилями, уходящими в небо; среди этих мечетей – древняя Айя-София, бывшая в далекие века святыней для всего христианского Востока, а за последующие пять веков вплоть до наших дней – такая же святыня для мусульманского Востока. Людской муравейник на площадях, улицах, улочках, в переулках, закоулках.

Рядом – лазурь Мраморного моря, тысячи парусных лодок, фелюг, шхун, катеров, пароходиков и пароходов, а поодаль – мрачные, грозные силуэты английских и французских дредноутов, охраняющих интересы тех, кто в те дни был хозяином положения на Ближнем Востоке.

Рыбачьи фелюги и лодки пронырливых торговцев облепляют прибывшие корабли. Пожива будет богатая.

Никому она раньше и не снилась. Полтораста тысяч измученных и голодных людей отдают последнее, чтобы утолить голод и жажду. За одну жареную рыбешку и пару апельсинов с борта корабля спускается на веревочке плата – золотое обручальное кольцо. За три пончика, жаренных на бараньем жире, и за полфунта халвы – бирюзовые серьги.

А у борта одного из кораблей иная сцена: на веревочке спущены карманные серебряные часы. Юркий торговец-грек, вместо того чтобы привязать к ней сторгованную связку инжира, хватается за весла и, работая ими изо всех сил, быстро удаляется от корабля. Вслед гремит пистолетный выстрел владельца часов. Грек роняет голову на грудь, руки его виснут как плети, по рубашке сочится кровь, а тело грузно опускается на дно лодки.

Кругом – ни испуга, ни смятения. Торговля есть торговля. Всякое бывает… Лови момент!

Торговцы с удвоенной энергией поднимают на борт корабля коробки фиников, рахат-лукум, инжир, лимоны, апельсины, халву, лепешки, пончики, куски жареного барашка, рыбу… Вниз на веревочках спускаются кольца, брошки, амулеты, браслеты, шелковые платки, запасные пары ботинок (у кого они случайно оказались) и многое другое, что можно еще снять с себя и превратить в еду.

Денег у нахлынувшей массы людей нет. Вчерашние, имевшие хождение в Крыму кредитные билеты, не покрытые никаким золотым обеспечением, теперь могут служить лишь для оклейки комнат. О турецких лирах, греческих драхмах, фунтах стерлингов, франках и долларах можно лишь страстно и бесплодно мечтать. У приехавших их нет и быть не может.

Наступает ночь. Панорама виднеющегося вдали города принимает волшебный вид. Город загорается сотнями тысяч огней. На рейде – иллюминация на англо-французских дредноутах. Полная луна отражается в водах Босфора. На врангелевских кораблях томятся в неизвестности десятки тысяч людей. Слухи плодятся и множатся…

Утром следующего дня начинается по распоряжению англо-французского командования выгрузка раненых и больных. Вместе с ними выгружена и часть медицинского персонала. Другая часть задержана на кораблях и должна сопровождать основную массу так называемых «беженцев» вплоть до мест окончательного их расселения.

В последнюю категорию попадает и автор настоящих воспоминаний. Никакого карантина, санитарных и дезинфекционных мер провести невозможно: вместо выгруженных тяжелобольных, почти сплошь инфекционных, тотчас появляются вновь заболевшие. Каюты, отведенные под лазареты, заполняются в первый же день после выгрузки.

По решению союзного командования остатки разбитой армии будут расселены в лагерях Галлиполийского полуострова и островов Эгейского моря. Очевидно, командование имеет на них какие-то виды. «Гражданские беженцы» должны быть высажены в Константинополе.

Но разобраться в этой людской каше – кто «армейский», а кто «гражданский» – невозможно. У сгрудившихся на кораблях людей одно желание: сойти во что бы то ни стало на берег, выбраться из того ада, в который превратились палубы, каюты и трюмы кораблей врангелевской армады.

Но это не так просто: генералы Кутепов, Витковский, Скоблин, Туркул, Манштейн и другие пресловутые «герои» Гражданской войны выставляют у трапов караул и сами решают, кто должен быть задержан на пароходах, как материал для будущих авантюр, и кто может быть спущен на берег. Стоящие рядом французские офицеры безучастно наблюдают за распределением.

Десятки тысяч людей сходят на берег.

С этих дней начинается «константинопольский» период в жизни русской послереволюционной эмиграции.

Все перемешалось в заполнившей константинопольские набережные разношерстной толпе, говорящей на русском языке. Бывшие губернаторы, прокуроры, акцизные чиновники, мелкопоместные дворяне, генштабисты, гусары, уланы, драгуны, лейб-казаки, артиллеристы, юнкера, редакторы газет, репортеры, кинооператоры, певцы, артисты, музыканты, художники, врачи, инженеры, агрономы, классные дамы, фрейлины, офицерские жены – калейдоскоп всех слоев дореволюционного русского буржуазно-дворянского и интеллигентского общества. И – как исключение – отдельные, затерянные в этой массе ремесленники, хлеборобы, рабочие.

Они рассеялись по всему городу, и перед каждым из них во весь рост встали те вопросы, над которыми до этого момента никто из них не задумывался:

Что делать дальше?

Куда идти?

Где и под какой крышей преклонить голову?

На какие средства существовать?

В первые дни на базары и толкучие рынки относилось все то немногое, что еще не было снято с себя. Дальше прибывшие «беженцы» вновь становились лицом к лицу с прежними мучительными и неразрешенными вопросами.

Вчерашние «превосходительства», «сиятельства», «господа офицеры», «дамы общества», не имеющие никакой специальности и не знавшие, что такое труд, превратились в никому не нужных нищих.

Лишь единицы из них смогли временно устроить свою судьбу более или менее сносно: одним помогли старые заграничные знакомства, другим – мимолетные связи, третьим – знание в совершенстве иностранных языков, в частности английского и французского. Кое-кто попал в расставленные искусной рукой сети иностранных разведок, продал свою честь за фунты, франки, доллары и зажил привольной для «беженца» жизнью.

Некоторые – единицы – из «беженцев» сразу оказались при деньгах. Они скупали за гроши на толкучках золотые портсигары, табакерки, фамильные бриллианты, разбазариваемые их соотечественниками, и в тот же день продавали их втридорога иностранцам. На вырученные деньги открывали притоны, кабаки, «обжорки», устраивали «тараканьи бега», торговали своими женами и дочерьми, прогорали, вновь бросались в омут спекуляции, рвачества, обмана, азарта, вновь составляли себе в несколько дней «оборотный капитал» и снова пускали его в ход, устраивая разные дела, почти всегда темные.

Появилась русская газетка. В ней – зазывающие объявления специалистов по венерическим и мочеполовым болезням, акушерок, «дающих советы секретно беременным», зубных врачей, портных из Петербурга, Киева, Одессы, реклама ресторанов, комиссионеров. И – отдел розысков.

«Разыскиваю Петра Ивановича Доброхотова, штабс-капитана 114-го пехотного Новоторжского полка. Сведений о нем нет со времени первой одесской эвакуации. Просьба писать по адресу…»

«Знающих что-либо о судьбе Шуры и Кати Петровых 17 и 19 лет из Новочеркасска срочно просят сообщить их матери по адресу…»

«Сотоварищей по второй новороссийской эвакуации и по верхней палубе парохода „Рион“ прошу срочно сообщить свои адреса по адресу…»

«Шурик, откликнись! Мама и я получили визу в Аргентину. Пиши по адресу…»

Виза! Какое манящее и многообещающее слово! Оно раньше не было известно почти никому из этой массы выброшенных за борт жизни людей. Теперь его узнали все.

Это – улыбка судьбы, подающая надежду получившему ее на какую-то лучшую жизнь вне константинопольского ада.

Для детей, ежедневно слышащих это волшебное слово, оно что-то вроде сказочной принцессы или доброй феи, которая одарит их щедрыми дарами и игрушками, а маму и папу осыплет благоухающими цветами и вместе со всеми членами семьи укажет им путь прямо в земной рай.

Но как получить визу? Как добиться, чтобы какое-нибудь иностранное консульство в Константинополе поставило на паспорте заветный штамп, дающий право на въезд в выбранную просителем страну? Где, как и откуда взять паспорт этой беспаспортной массе оборванных, нищих, голодных людей? Кому они нужны? Какая страна пустит их в свои пределы?

Вопросы эти остаются без ответа.

«Беженцы» по-прежнему заполняют константинопольские панели, набережные и площади. Они ютятся в трущобах, развалинах домов, щелях, хижинах, часто ночуя под открытым небом.

В жизнь многоязычной столицы Оттоманской империи, в которой уживались на протяжении веков турки, греки, армяне, евреи, вклинились пришельцы с севера, говорящие на никому не понятном языке и живущие своей обособленной, столь же никому не понятной жизнью.

Но иностранные разведки не дремлют. Некоторые категории русских «беженцев» представляют для них большой интерес. Кое-кого из них они завлекают в свои сети для «текущей работы» по доставке им точных сведений о настроениях, мыслях и чаяниях русской эмигрантской массы. Кое-кто, может быть, пригодится им в будущем для более сложных поручений: ведь обстановка в Восточной Европе неясная. Нельзя дать себя застигнуть врасплох. Нужно держать наготове нити для плетения будущих политических узоров и хитроумных комбинаций.

В частности, у второго бюро Центрального управления французской разведки есть и более неотложная забота: в спешном порядке организовать «улов» среди нахлынувших на Ближний Восток «беженцев» для Иностранного легиона. Щупальца второго бюро проникают во все уголки капиталистического мира. Каждый раз, когда где-либо появляются массы или отдельные группы психически шокированных людей, спасающихся от судебных и административных кар у себя на родине и не знающих, куда себя девать на чужбине, тайная агентура сманивает их, вербуя как пушечное мясо специальной армии, призванной защищать интересы финансовой олигархии в подопечных Франции заморских территориях.

Во всех местах массового скопления безработных как в самой Франции, так и в ее «сферах влияния» в те времена можно было увидеть расклеенные на стенах домов и заборов красочные плакаты, призывавшие молодых людей добровольно вступать в ряды этой армии. На плакате – изображение земного рая. Синее море и лазурное небо. Яркое солнце. Песчаный пляж с растущими поодаль стройными пальмами. На этом фоне – солдат Иностранного легиона. На лице его – выражение счастья и восторга. Надпись: «Записывайтесь в самый прекрасный из всех полков мира!» Что же это за «самый прекрасный полк»? – спросит читатель.

В описываемые годы он состоял из пехотных, кавалерийских, артиллерийских, саперных и бронетанковых частей. Все вместе они более всего подходят под понятие соединения, именуемого в военное время армией (номерной).

Все солдаты и частично сержанты легиона – из иностранцев. Командный состав – только французы. Служба – по контракту, подписываемому в так называемом добровольном» порядке на пять лет.

Основной контингент этих невольных «добровольцев», воинов-рабов – уголовные преступники всех стран, если только им удалось бежать со своей родины от судебных и полицейских преследований и очутиться на чужой территории в сфере видимости тайных агентов второго бюро.

Поступление в Иностранный легион освобождает их от выдачи государству, откуда они происходят.

С того момента, когда убийца, грабитель, насильник, бандит, вор, растратчик иностранного происхождения поставил свою подпись под контрактом пятилетней службы в Иностранном легионе, он делается недосягаемым для полиции, администрации и суда. О его прошлом при поступлении в легион никто не спрашивает. С момента зачисления в солдаты легиона он теряет свое прежнее имя, фамилию, звание, национальность и получает только индивидуальный номер. С этого момента он больше не человек, а только номер.

Дисциплина – палочная. За малейшее неповиновение – расстрел. Место службы – колонии тропического пояса: Западная и Экваториальная Африка, Мадагаскар, Индокитай, Марокко, Алжир, Тунис, Сирия, Ливан.

Многие сотни русских эмигрантов подписали контракты, обрекавшие их на эту пятилетнюю военную каторгу.

Больше половины из них сложили свои головы в знойных пустынях Северной Африки, джунглях Индокитая и Мадагаскара, сраженные меткой пулей арабов, сенегальцев, аннамитов, мальгашей. Другие умерли на госпитальной койке от тропических болезней, солнечного удара, укусов ядовитых змей.

Едва ли нужно говорить, что в 1920–1923 годах в Константинополе второе бюро собрало обильный людской урожай для «самого прекрасного полка в мире».

В течение последующих лет, проведенных мною в Париже, мне неоднократно приходилось встречаться и беседовать с эмигрантами, уцелевшими на этой военизированной каторге и отслужившими пятилетний контрактный срок в «самом прекрасном полку в мире», оставившем в памяти всей эмиграции зловещее воспоминание.

«Константинопольский» период жизни эмигрантов, эвакуировавшихся в 1919 и 1920 годах, продолжался около трех лет.

Возникшее в Турции мощное национально-освободительное движение, возглавленное Кемалем Ататюрком, вынудило Антанту эвакуировать свои сухопутные и морские силы из пределов этой страны.

Оккупация кончилась. Вместе с ней кончилось и пребывание в Константинополе русских эмигрантов.

Большинство из них было выслано в 1923 году из страны и перебралось в Болгарию, Югославию, Грецию, Чехословакию и Францию.

Следует отметить, что вышесказанное относится к категории «гражданских беженцев» и к тем бывшим военнослужащим врангелевской армии, которые сразу же после севастопольской эвакуации перешли на положение гражданских лиц, то есть не были связаны с сохранившими воинскую организацию основными кадрами разгромленной армии. Эти последние, как читатель узнает из следующей главы, были размещены в подавляющей своей части вне Константинополя и его окрестностей. Для них «турецкий» период, который иногда неправильно называют «константинопольским», окончился раньше – еще в конце 1921 года, когда их остатки были перевезены в Югославию и Болгарию.

III

«Долина роз и смерти»

Теплое ноябрьское утро 1920 года встретило в Мраморном море флотилию из нескольких десятков судов, развозивших по местам окончательного назначения врангелевские контингенты и «гражданских беженцев».

По распоряжению англо-французского командования на Ближнем Востоке основная часть разбитой врангелевской армии была дислоцирована в Галлиполи, казачьи части – на острове Лемнос, остальные численно незначительные контингенты – в окрестностях Константинополя и на островах Мраморного моря. «Гражданские беженцы» в большей своей части выгрузились в том же Константинополе, в меньшей – были направлены в Пирей, Бейрут и Александрию, моряки военного флота – в Бизерту. Ядром этой разношерстной людской массы были те родившиеся в процессе Гражданской войны белые полки и дивизии, которые в течение трех лет «делали» эту войну и составляли остов основанной генералами Алексеевым и Корниловым Добровольческой армии, потом – деникинских Вооруженных сил Юга России и в заключение – врангелевской армии.

Руководствуясь своими соображениями, французское и английское правительства дали директивы своему командованию на Ближнем Востоке сохранить разбитые врангелевские дивизии.

Англия, оказывавшая мощную финансовую и материальную поддержку Деникину, окончательно отказалась к тому времени от дальнейшей помощи белым армиям, по-видимому считая ее совершенно бесполезной.

Франция, наоборот, официально заявила, что берет под свое покровительство русских «беженцев» и что делает это якобы из чувства «гуманности», о чем французские власти неоднократно оповещали население эмигрантских лагерей. «Гуманность» эта была, впрочем, довольно своеобразная: французское правительство распорядилось выдать своим новым подопечным – «беженцам» – оставшиеся от Дарданелльской операции 1915 года старые палатки, залежавшиеся банки мясных консервов и превратившуюся чуть ли не в камень фасоль, а в виде платы за все это забрала угнанные Врангелем боевые корабли Черноморского флота и целиком весь торговый флот, сосредоточенный к моменту эвакуации по приказу Врангеля в портах Черного моря.

В те же руки попало и все ценное имущество, которым были нагружены эти корабли. Не нужно быть экономистом и статистиком, чтобы понять, что «гуманности» в этом бизнесе очень мало.

В ноябре 1920 года 30 тысяч офицеров и солдат врангелевской армии – алексеевцев, корниловцев, марковцев, дроздовцев и других – вместе со штабами, интендантствами, госпиталями и вспомогательными учреждениями высадились на пустынном европейском берегу Дарданелльского пролива, около маленького городка Галлиполи. Это было то самое место, где в 1915 году англо-французские морские силы и наземные войска тщетно пытались штурмовать турецкие береговые укрепления; где погибло в турецком плену множество офицеров и солдат русской армии, начавшей в 1877 году военные операции против Турции, за освобождение единоплеменной Болгарии; где еще раньше сложили свои головы запорожцы, воевавшие с турецким султаном, и где, по преданию, в глубине веков грозный Ксеркс велел «высечь море»…

В те же самые дни на столь же пустынные берега острова Лемнос были выгружены 15 тысяч донских казаков из той же врангелевской армии. Один из многочисленных островов Эгейского моря, Лемнос, не мог похвастаться столь богатым историческим прошлым, как Галлиполийский полуостров. В 1915 году здесь в глубоких бухтах укрывались боевые корабли союзного флота, предназначенного для операции по овладению Константинополем и проливами.

Врангелевский военный флот в составе одного линейного корабля, одного крейсера, шести миноносцев и ряда вспомогательных судов получил приказ идти в тунисский порт Бизерту. Там его разоружили, а личный состав вместе с воспитанниками Морского корпуса был списан на берег, где он и прожил около года вплоть до расселения по разным городам и департаментам Франции.

Я провел в Галлиполи девять с половиной месяцев на положении врача одного из лечебных учреждений, расположенного на территории белогвардейского лагеря, и имел возможность наблюдать за повседневной жизнью этого своеобразного мирка, отгороженного от остального мира не только географически, но и психологически.

Стояла ясная, солнечная и теплая погода. Зима в этих широтах наступает поздно. Тихий и заброшенный турецкий городок Галлиполи на каменистом и пустынном берегу Дарданелл, в то время представлявший собою, как и большинство турецких городов, груду сбитых в кучу деревянных, убогих лачуг с редкими каменными домами и мечетями среди них, не видел за все свое многовековое существование такой массы пришельцев с непонятной, громкой и певучей речью. Они за два-три часа заполнили все его набережные, улочки и переулки.

В веками сложившуюся медлительную жизнь Востока, с его неподвижными людскими фигурами и лицами с застывшей мимикой, вклинилось что-то новое, чужое, необычное… Прибывшая масса людей, обросших щетиной, грязных, в обтрепанных шинелях (подарках его величества английского короля), бурлила, шумела, спорила, размахивала руками. Это были незадачливые воины Белой армии, которую русский народ и история выплеснули на чужие берега, где она бесславно окончила свое никому не нужное существование.

Но не так думали сами прибывшие. И тогда в Галлиполи, и много лет спустя заброшенные в иные страны, они продолжали верить в свою миссию «освободителей» и строителей «великой, единой, неделимой России». Они окружили самих себя ореолом геройства, а убогий турецкий городишко сделали символом не прекращавшейся за рубежом борьбы с «мировым злом – большевизмом». Они создали легенду о «галлиполийском сидении», разнесли ее по всем углам русского зарубежного рассеяния, а себя украсили нагрудным железным крестом с начертанным на нем словом «Галлиполи».

Три с лишним десятка лет после этого они жили мечтою о грядущем «весеннем походе», о нанесении ими сокрушающего удара по «мировому злу – большевизму» и о победоносном своем возвращении на родину. Жили, верили, надеялись, незаметно старились, дряхлели… и постепенно вымирали.

В первые же дни после высадки разбитой Белой армии в Галлиполи и на Лемносе находившийся в Константинополе Врангель отдал свой первый зарубежный приказ.

Ему нужно было как-то сохранить свое лицо и вдохнуть в приунывших после крымской катастрофы подчиненных какую-то надежду. В высокопарных выражениях приказ упоминал об историческом предопределении расселения Белой армии на землях около древней Византии с ее храмом тысячелетней древности – Святой Софией; на тех самых землях, где покоятся кости воинов Олега, запорожских сечевиков, некрасовских беженцев-казаков, русских пленных балканской армии…

В описываемое время он старался прежде всего сохранить военные кадры, не допустить их растворения в массе «гражданских беженцев». Сам он на это уже не был способен: авторитет его среди белого офицерства был поколеблен. Нужны были новые люди. Нужен был, с его точки зрения, человек, который смог бы восстановить нарушенный порядок в разгромленном белом воинстве, с сильно разболтанной дисциплиной, собрать это воинство в кулак для будущих военных авантюр. Выбор его пал на генерала А.П. Кутепова, одного из высших военачальников руководимой им в Крыму армии.

Формально Врангель продолжал возглавлять военные контингенты разбитой армии вплоть до своей смерти, последовавшей в Брюсселе в 1928 году. В свою очередь, эти контингенты продолжали считать его главнокомандующим тоже формально и тоже до этой даты. Но истинным выразителем дум и чаяний белого офицерства и его душою уже в ту пору сделался Кутепов, к которому после смерти Врангеля перешло автоматически командование этой призрачной армией.

Кутепов, уроженец одной из крайних северных губерний бывшей Российской империи, не был ничем примечателен ни в Первую мировую войну, ни в Гражданскую.

Он имел неполное гимназическое образование, затем прошел курс юнкерского училища, откуда был выпущен подпоручиком в один из армейских полков. После Февральской революции, нанесшей удар аристократической касте гвардейских офицеров, его перевели в старейший гвардейский полк старой армии – Преображенский. В Первую мировую войну Кутепов решительно ничем не выделялся из остальной офицерской массы. Вместе с другими контрреволюционно настроенными офицерами он в конце 1917 года пробрался на Дон, где в то время формировалась Добровольческая армия, и в качестве командира роты одного из офицерских полков совершил вместе с Корниловым так называемый Ледяной поход.

В Гражданскую войну офицерская карьера в Белой армии часто делалась с головокружительной быстротой. Поэтому нет ничего удивительного, что, быстро пройдя должности командира батальона, полка и начальника дивизии, он к моменту занятия деникинской армией Юга России летом 1919 года был уже командиром корпуса. Но ни в тот период, ни в последующие вплоть до окончательного разгрома Белой армии он не пользовался среди боевой части белого офицерства большим авторитетом. В противоположность белым генералам Туркулу, Манштейну, Скоблину за ним не числилось ни одного крупного боевого успеха. Зато в тыловой жизни он был грозою всего подчиненного ему офицерства и генералитета.

Для поставленной Врангелем цели это был самый подходящий человек. В первом же своем слове, обращенном к деморализованным офицерам и солдатам, обитателям Галлиполийского лагеря и города Галлиполи, Кутепов заявил, что ничего особенного не случилось; что крымская катастрофа – сущий пустяк; что вскоре последует десант и вновь начнется прерванная на короткий срок борьба с ненавистной советской властью; что в успехе этой борьбы нет и не может быть никакого сомнения; что вскоре в армии вновь будут, как и в царские времена, 52 номерные дивизии…

А сейчас – прежде всего такая же воинская дисциплина, как и в благословенные царские времена. Никому никаких поблажек. За малейшее нарушение ее – арест и содержание на гауптвахте, за более крупное – разжалование в солдаты, за очень крупное – расстрел.

В каждом своем приказе, в речах на парадах, в беседах с офицерами он вбивал им в голову любезные их уму и сердцу идеи, что военная каста – высшая из всех существующих в человеческом обществе; что они – корниловцы, марковцы, дроздовцы, алексеевцы – «соль земли» и что с великодушной помощью этой «соли» Россия и русский народ будут спасены от «порабощения большевиками».

Авторитет Кутепова стал быстро расти. Для деморализованной и претерпевшей психический шок белой офицерской массы он сделался идеалом военачальника, а в будущем – диктатора России. К концу «галлиполийского сидения» он был в глазах этой массы естественным главой всего зарубежного белого воинства. Таким он в ее представлении остался вплоть до его исчезновения в Париже в 1930 году.

Кутепов рьяно принялся за устройство галлиполийской лагерной жизни. Сам он расположился со своим штабом на городской территории Галлиполи. Для размещения многочисленных штабных отделов и подотделов были сняты частные помещения. У Врангеля для этой цели денег было достаточно: казна его, питавшаяся в свое время фунтами стерлингов, сыпавшимися в изобилии с Британских островов, еще не опустела. Там же, в городе, расположились вывезенные вместе с остатками разбитой армии шесть юнкерских училищ всех родов оружия (хотя и безо всякого оружия), технический полк, три офицерские школы, железнодорожный батальон, госпитали, хозяйственные и подсобные учреждения.

Для основной массы эвакуированных на Галлиполийский полуостров врангелевских контингентов французское командование отвело пустынную долину в семи километрах от города. Здесь в первые же дни после высадки вырос целый город белых палаток, выделенных, как было выше сказано, в порядке «гуманности» по распоряжению французского правительства французскими интендантами.

Странное было время! На турецкой территории с преобладающим греческим населением хозяйничали победители – англичане и французы. Территория Галлиполийского полуострова оказалась подчиненной французам. В городе был расквартирован полк чернокожих сенегальских стрелков, а в бухте стоял французский контрминоносец с наведенными на русский «беженский» лагерь жерлами орудий. На всякий случай… Так спокойнее. Кто их знает, этих беженцев, что у них на уме! Ведь они как-то ухитрились протащить с собою на пароходах и выгрузить на сушу некоторое количество винтовок, пулеметов и патронов. С ними надо быть начеку. Ближний Восток – классическое место для всякого рода политических сюрпризов и авантюр.

Высадившиеся на полуострове врангелевские соединения были сведены в единицы более мелкого порядка. Армия превратилась в корпус, который получил громкое название – 1-й армейский корпус русской армии. Белая идеология не могла обойтись без увязывания всякой новой своей авантюры с именем России.

Корниловская, Марковская, Дроздовская и Алексеевская дивизии превратились в полки тех же названий. Они составили 1-ю пехотную дивизию. Белая кавалерия (кроме донских казаков, высаженных на остров Лемнос, и кубанских и терских казаков, расселенных около Константинополя) была сведена в четырехполковую 1-ю кавалерийскую дивизию. Коней у этих кавалеристов, конечно, не было, но за былые офицерские традиции старых кавалерийских полков они держались крепко.

Вся врангелевская артиллерия (кроме казачьей) была сведена в шесть дивизионов, составивших артиллерийскую бригаду 1-го армейского корпуса. Пушек, конечно, тоже не было, но артиллерийский «дух» дивизионов и батарей царской армии усиленно культивировался в рядах белых артиллеристов.

О чем думала эта 30-тысячная масса выброшенных за борт жизни людей, не занятая никаким производительным трудом? Какие мысли бродили в голове у всех этих пехотинцев, кавалеристов, артиллеристов, саперов, военных железнодорожников и юнкеров?

Прежде всего воспоминания, воспоминания и воспоминания…

Ими жили в последующую четверть века не только галлиполийцы, но и вся эмиграция. Время как бы остановилось для этой эмиграции. Реальная жизнь для эмигрантов кончилась в тот момент, когда они сели на корабли в Севастополе, Одессе, Новороссийске, Феодосии, Архангельске, Владивостоке.

Дальше начался сон, кошмарный сон. Но сон этот, конечно, скоро кончится…

Отсюда – вторая половина духовной жизни эмиграции – надежды, надежды и надежды…

На что надежды?

На то, что реки потекут вспять, что солнце взойдет завтра на западе, а зайдет на востоке и что колесо истории покатится в обратном направлении.

Повседневная жизнь этих 30 тысяч бездельничавших людей, прозябавших во французских палатках на заплесневелом хлебе, консервах пятилетней давности и гнилой фасоли, сводилась к передаче лагерных слухов, ласкавших воображение и окрылявших обитателей его новыми надеждами, и к пережевыванию все одних и тех же воспоминаний о лихой юнкерской жизни, чинах, орденах и служебных продвижениях, о боевых эпизодах и походах и о том, что главной ошибкой была чья-то непростительная мягкость. Надо было в свое время «перевешать и расстрелять всех проклятых слюнявых интеллигентов с Милюковым и Керенским во главе». Не будь их, ничего бы и не было, «сидели бы мы сейчас спокойно в Москве и Петербурге».

От слухов в лагере некуда было уйти: «Франция признала армию… Через два месяца десант… Армия покатится к Москве, как снежный ком… В три месяца с большевиками будет покончено…», «Президент Вильсон официально заявил, что он оставляет большевикам еще только шесть недель жизни…», «Англия согласилась на военную диктатуру. Кутепов уже назначен диктатором. Его будущая резиденция – Московский Кремль…», «Каждый месяц галлиполийского сидения приравнен к году службы. Уже заготовлен приказ о производстве в следующие чины всех господ офицеров…», «Франция предлагает нам почетную службу охраны новой французской границы на Рейне… Установлены высокие оклады. Отправка – через две недели…».

А пока – пустынный и безотрадный Галлиполи, «голое поле», как его называли обитатели лагеря, брезентовые палатки, одеяла и чашки американского Красного Креста, гнилые консервы, кутеповская игра в солдатики, маршировка, гауптвахта за неотданное воинское приветствие или нечеткий ответ начальству, а для поднятия «духа» – развлечения: футбол, самодеятельный под открытым небом театр без декораций и костюмов, лагерная газетка «паршивка», «объединения» офицеров за чашкой разведенного спирта, юнкерские песни канувших в вечность времен…

Но Кутепов крепко держал лагерь в своих руках. Недовольству не должно быть места. О настроениях обитателей лагеря его информирует в секретном порядке созданная им контрразведка. Неблагополучия быстро устраняются. Под подозрение взят бывший начальник Дроздовской дивизии, а ныне командир Дроздовского полка генерал Туркул: перед его палаткой на лагерной линейке – клумба со сложенным из мелкого камня изображением двуглавого орла – о, ужас! – без короны.

Но это еще не все. Информаторы сообщают, что в его штабной палатке поздно вечером собираются и о чем-то шепчутся преданные ему дроздовцы. Вскоре они выясняют предмет этих шептаний: перехвачено его письмо в Париж к лидерам эмигрантских республиканских кругов.

Выдвинут новый лозунг: «Довольно монархий! Даешь республику!» Туркул вызван к Кутепову. Он понимает, чем пахнет такое дело. Бесславно окончить свои дни в застенке галлиполийской кутеповской контрразведки он не хочет. Он приносит публичное покаяние. К двуглавому орлу на лагерной линейке в расположении Дроздовского полка спешно приделывается корона. Кутепов заключает раскаявшегося генерала-бунтовщика в свои объятия.

Буря в стакане воды окончена. Мир на галлиполийской земле восстановлен.

К концу «галлиполийского сидения» из обитателей лагеря Кутеповым была создано сплоченное и послушное орудие для будущих авантюр, посеяны семена РОВСа – Российского общевоинского союза.

Официальное рождение РОВСа относится к 1924 году.

Именно тогда в точности определились его организационная структура, права и обязанности членов, устав и прочие подробности юридического и организационного порядка. Но зародыши его идеологии относятся именно к «галлиполийскому» периоду, а творцом этой идеологии и вдохновителем будущего РОВСа был и остался, как я уже упоминал, командир 1-го корпуса русской армии и будущий диктатор Российского государства генерал Кутепов.

Галлиполийский лагерь просуществовал примерно год.

Основная масса его обитателей покинула его летом и глубокой осенью 1921 года.

Некоторая часть лагерников отсеялась в первые месяцы после его основания. Она была представлена теми элементами, до сознания которых дошла вся нелепость кутеповской игры в солдатики и полная бесперспективность галлиполийского ничегонеделания. С ведома и согласия французских властей эти люди перешли на положение «гражданских беженцев», с тем чтобы покинуть лагерь и самостоятельным трудом добывать себе средства к существованию на территории Турции и Греции. Многие из них, соблазнившись посулами бразильских плантаторов, обещавших им золотые горы в Бразилии, уехали в эту далекую страну, где, попав на кофейные плантации штата Сан-Паулу в качестве чернорабочих, фактически перешли на положение полурабов и в большинстве окончили там свои дни.

Кутепов предал анафеме «гражданских беженцев», нарушивших единство кадров будущего РОВСа, но задержать их в лагере не мог: французские власти весьма недвусмысленно дали ему понять, что он является хозяином лагеря лишь постольку-поскольку. Все основные вопросы жизни лагеря решают они.

Склонные к опоэтизированию безотрадной действительности своего «сидения», галлиполийцы окрестили отведенную им между каменистыми холмами площадь «Долиной роз и смерти». Никаких роз там, правда, не водилось, смерти тоже не было, так как никогда никто в этой долине не жил. Но это название «звучало», и к ореолу «галлиполийских сидельцев» прибавляло, с их точки зрения, лишний луч сияния.

Утром и вечером, на зимнем ветру и летнем солнцепеке можно было видеть одинокие фигуры лагерников, стоящих на холмах, обступивших с двух сторон «Долину роз и смерти», и с тоской смотрящих вдаль. Перед ними по узкому водному коридору Дарданелл плыли морские гиганты под флагами всех стран, привозящие в Константинополь, Бургас, Варну и Констанцу и увозящие оттуда людей всех наций.

За водами пролива – Малая Азия с цепями гор, белых зимою, зеленых весною и летом, желтых поздней осенью.

Налево – гладь Мраморного моря с еле виднеющимися на горизонте контурами холмистых островов. За ними – невидимые для глаза Босфор, Константинополь, Святая София, Черное море, родная земля…

Нередко случалось, что одна из этих фигур вынимала из кармана обгрызенный карандаш и клочок бумаги, нервно писала на нем что-то, а потом, достав из другого кармана револьвер и приставив его к своему виску, спускала курок. А на следующий день после захода солнца выстроенным на линейке офицерам и солдатам 1-го армейского корпуса русской армии читался приказ по корпусу: «Покончившего жизнь самоубийством поручика такой-то роты такого-то полка (или дивизиона) исключить из списков…» Рядом с «Долиной роз и смерти» образовалось и росло с каждым днем русское лагерное кладбище. Не проходило ни одного дня, чтобы в галлиполийский грунт не опускали несколько гробов. Сыпной, возвратный и брюшной тиф косил истощенных и морально подавленных людей.

Окруженное воображаемым ореолом славы, «галлиполийское сидение» требовало каких-то внешних форм выражения этой «славы».

По приказу Кутепова приступили к постройке памятника на кладбище. Каждый галлиполиец был обязан принести туда один камень весом не менее десяти килограммов. Через несколько дней на высшей точке одного из холмов, господствующих над «Долиной роз и смерти», образовалась грандиозная груда камней, из них в течение ближайших после этого недель был воздвигнут памятник, который, по мысли Кутепова, должен был олицетворять мужество и аскетическую жизнь «галлиполийских сидельцев». Это был больших размеров каменный цилиндр, на котором покоился такой же конус. Высеченная на камне надпись гласила, что «сей памятник воздвигнут на месте упокоения воинских чинов 1-го армейского корпуса русской армии, их предков – запорожцев, а также офицеров и солдат, умерших в турецком плену».

Тогда по почину того же Кутепова было введено ношение нагрудного значка всеми участниками превознесенного им до небес «галлиполийского сидения». Каждый из них получил при этом именную грамоту такого содержания: «В воздаяние беспримерного мужества, проявленного в борьбе с большевиками в исключительно трудных условиях пребывания 1-го армейского корпуса русской армии в городе Галлиполи и галлиполийском лагере, дано сие удостоверение такому-то на право ношения нагрудного галлиполийского значка номер такой-то…»

Желающие «сидельцы» могли, сверх того, носить на любом пальце железное кольцо с тем же словом: «Галлиполи».

Значками и кольцами Кутепов старался закрепить единство выпестованных им кадров будущих диверсантов и антисоветских активистов.

Врангель приезжал в Галлиполи только один раз. Французские власти признали нежелательными повторные посещения. Встречали его галлиполийцы без особого энтузиазма. На их глазах появился и вырос новый «бог» и будущий «диктатор государства Российского» – генерал Кутепов. Врангель остался для них только неким символом антисоветской борьбы. Реального значения он уже не имел.

Но по мысли Кутепова, встречу ему устроили формально как царю. На его приветствие выстроенным в «Долине роз и смерти» белым полкам и дивизионам: «Здорово, орлы!» – «орлы» после традиционного «Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!» кричали «ура!» – почесть, оказывавшаяся по давней традиции только царям.

Высокий, худой, со сдвинутой на затылок папахой, стоял Врангель перед строем остатков своей разбитой армии. Свою речь он поминутно прерывал возгласом: «Держитесь, орлы!» Когда в покрывавших небо тучах образовался разрыв и глянул луч солнца, он театральным взмахом руки показал на него и воскликнул:

Скачать книгу