Юла и якорь. Опыт альтеративной метафизики бесплатное чтение

Александр Секацкий
Юла и якорь. Опыт альтернативной метафизики

© А. Секацкий, 2022

© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2022

© А. Веселов, оформление, 2022

* * *

Часть 1

Якорь: опыт применения одной метафоры

1

Давным-давно я собирался начать статью со слов «давным-давно», и вот наконец представился повод. Я услышал обрывок фразы «Мыслить – это значит бросать якорь».

Соображение показалось мне очень странным и сначала запомнилось именно своей странностью. Если бы сказали, например: «Мыслить – это значит мчаться на всех парусах, ловить попутный ветер, плыть по звездам» – да кажется любая морская метафора подошла бы, даже «пиратствовать» и «брать на абордаж». Меньше всего навскидку годилась как раз эта: «бросать якорь». Иными словами, тормозить, а ведь «мыслить» и «тормозить» – две вещи несовместные.

Сейчас, когда я не просто склонен считать, что связь мышления с бросанием якоря имеет глубокий смысл, но и использую этот образ как подспорье в собственных размышлениях, мне хочется восстановить краткую историю якоря в этом качестве. Сначала из-за своей парадоксальности сравнение хорошо зацепилось, и я специально поставил себе задачу найти сходство в мышлении и забрасывании якоря. По крайней мере, найти применение этомуобразу. И ход рассуждений был примерно такой: для перемещений по суше якорь не нужен. Здесь проблемой является движок, ну иногда и тормоз, если транспорт быстро движется. Если же транспорт остановился, то не нужно никаких дополнительных усилий, чтобы «удерживать стоянку». Совсем иное дело корабль на море: будучи предоставлен самому себе, он плывет по волнам, и требуется специальное обеспечение остановки и стоянки – то есть как раз якорь. И тогда зададим себе вопрос: на какую из этих двух стихий больше похоже мышление? Конечно, оно больше похоже на море (поток мысли чего стоит!), потому-то легко были приняты прочие мореходные метафоры, и лишь вопрос о том, как применить к мышлению якорь, вызывает, в конце концов, даже что-то вроде азарта.

2

Кстати, и сухопутные перемещения вовсю используются в качестве метафоры познания: мы говорим о магистральном пути познания, о том, как не сбиться с пути, говорим о «заблуждениях» и даже греческий термин «апория» буквально означает «бездорожье». Можно вспомнить и ряд частных понятий, таких как «шаг рефлексии». Тут встает вопрос о роли метафоры в целом, вопрос далеко не однозначный, поскольку метафора поддерживает определенные наглядные представления, но другие представления и возможные подсказки интуиции при этом блокируются, так что установить баланс потерь и обретений не так просто. Кроме того, метафорам свойственно «замыливание», и следует в силу этого отпускать их в отпуск или даже отправлять в отставку, призывать на службу новые и поручать им сущностные репрезентации.

Море и мореплавание прекрасно подходят для иллюстрации того, что происходит с мышлением и мыслью. Есть морские течения разной глубины, есть попутный и встречный ветер – и тот и другой искусный мореплаватель может использовать в своих интересах. Можно ли в море заблудиться? Так, как в лесу, пожалуй, нельзя: выходящий в море не может ведь быть столь беспечен в отношении навигации, как входящий в лес. Если же твое судно потерпит крушение, а ты чудом уцелеешь – тогда наоборот, ты не можешь не заблудиться, ибо мореплаватель составляет одно целое с кораблем в гораздо большей степени, чем байкер с мотоциклом или даже всадник с конем. Поэтому снабженный средствами навигации корабль так напоминает кантовский трансцендентальный субъект: лишь на нем можно перемещаться в стихии познания и, следовательно, выступать в качестве субъекта науки. Но, потерпев кораблекрушение, ты не можешь остаться там, где оно тебя застало: даже если у тебя осталась шлюпка, а не обломок борта, отсутствие якоря сыграет роковую роль. Только благодаря ему можно удерживать постоянные координаты, благодаря брошенному якорю тебя могут найти, благодаря ему ты все же можешь сообщить нечто определенное, даже если у тебя нет других средств связи.

Теперь несколько проясняется это странное изречение: «Мыслить – это значит бросать якорь». Это значит иметь возможность остановиться там, где ты сочтешь нужным, изучить окрестности, поскольку именно эти окрестности оказываются для чего-то важны. Морские течения суть потоки ассоциаций, которыми мы не управляем, они разнонаправленны, и их суммарный итог – болтанка на поверхности, то, что принято называть шумом, и такое перемещение по воле волн и вправду не достойно имени мышления. И вот тут якорь может предстать как по крайней мере первый вызов собственной воли в ответ на волю волн. «Я хочу здесь бросить якорь, здесь замерить глубины и познакомиться с глубоководными обитателями» – так забрасывание якоря обретает черты акта собственной мысли. Это минимальный акт, который, однако, требует усилий и не достигается автоматически. Иными словами, дрейф по волнам есть фоновый процесс работающего сознания, сознания в режиме stand by. Но акт ego cogito требует как минимум якоря, требует выхода из фонового дрейфа и сосредоточенности на проблеме. Эффективность всех последующих ходов мысли определяется тем, способен ли ты стоять на якоре или нет.

3

Если вдуматься, то получается, что как раз якорь и решает вопрос об интенциональности мышления. Вспомним самую общую версию этой формулировки, восходящую к Гуссерлю: мысль есть всегда мысль о чем-то, мышление ни о чем – просто нонсенс. Что ж, это верно, но не благодаря свободному дрейфу в стихии мыслимого, а благодаря заброшенности якоря – посредством этого жеста или акта и фиксируется интенциональность. И усилие интенциональности – это усилие удержания, а не проникновения: без якоря машина абстракции будет работать на холостом ходу, то есть попросту имитировать работу.

Но общая форма интенциональности это еще не все. Якорь – главный инструмент членораздельности, ибо грамматическая членораздельность легко превозмогается и в итоге может поддерживать любую интеллектуальную невразумительность. Только якорь не дает трансцендентальному субъекту и вообще мыслящему «растекаться мыслью по древу»: он наша надежда и опора в борьбе с расплывчатостью.

Важно пояснить еще кое-что. Якорь не единственное средство выхода из гипотетической стихии мышления ни о чем. Конечно же, существует гравитация дальних и ближних берегов: сюда относятся прежде всего интересы в самом широком смысле слова, как сугубо личные (типа «своя рубашка ближе к телу»), так и, например, классовые. Или близкородственный круг, который, разумеется, обеспечивает систематическое отклонение потоков мышления и его предметную загрузку, ограничивая тем самым свободный дрейф без руля и без ветрил. Самое общее поле экзистенциальной гравитации намечено Хайдеггером в «Бытии и времени» и его экзистенциалы от заботы до бытия-к-смерти придают неустранимую интенциональную окраску и человеческому мышлению, и самой человеческой жизни. Можно сказать, что предоставленный самому себе (и воле волн) кораблик непременно будет прибит к одному из этих берегов и будет мерно покачиваться на волнах, не теряя из виду дома или своей неминуемой смерти.

Но это не является строгой интенциональностью мышления в понимании феноменологии Гуссерля – так очерчивается круг слишком человеческого и поле экзистенциального запроса в отличие от социального заказа. Полное подчинение этим гравитациям, как бы внутреннее согласие на них, означает смирение с участью мыслить недалеко, в окрестностях того или иного жизненного или житейского вопроса. В каком-то смысле это человеческая обязанность, и не исполнив ее, не войдешь в подлинность бытия. Но, скажем так, это далеко не все, на что способно мышление. Мышление, так же как и речь, имеет и собственные внутренние побудительные мотивы. Речь может выражать многое, выражать почти все в человеческом мире – но, помимо этого, речь осуществляет передачу смыслов и обмен актами существования. Речь должна продолжаться, непрерывная вахта разговора остается важнейшим гарантом сохранения очеловеченности.

То же относится и к мышлению. Да, поразмыслив, можно решить множество житейских вопросов и даже снизить остроту экзистенциального запроса, подобрав подходящие ответы из числа имеющихся. Но есть и другая мотивация, имманентная для самого мышления и, в принципе, трансцендентная для круга житейских вопросов. Ее точно сформулировала одна моя знакомая: «Дело в том, что я любою понимать». Пусть эта любовь к пониманию того же сорта, что и любовь к трем апельсинам (или цукербринам), однако на ее зов откликается трансцендентальный субъект, откликается познающий, которому в этом случае как раз нужен якорь. Ведь якорь не только позволяет не поддаваться самопроизвольным потокам, он способствует сохранению тех избранных мест, в которых заинтересована любовь к пониманию.

Вот что-то высветилось в потоке мысли, обозначился интересный ход: здесь стоило бы остановиться, разобраться с этой загвоздкой, произвести замер ее глубины, проверить близлежащие течения. Но вокруг неупорядоченные потоки, напирает гравитация житейских интересов, не допускающих откладывания. Как там писал Владимир Маяковский о своем товарище:

Правда, есть у нас Асеев Колька.
Этот может. Хватка у него моя,
Но ведь надо заработать сколько!
Маленькая, но семья.

И тут поневоле вспоминается наше меткое изречение: «Мыслить – это значит бросать якорь». Удерживать нужные перекрестки мысли, многообещающие глубины, несмотря на притяжение внешних интересов и на внутреннюю зыбкость самой стихии.

В отличие от буквального корабельного якоря, якорь мыслящего – это не стопор, а скорее метка, позволяющая вернуться. Есть и еще одно отличие. Корабль в море (точнее, его команда) должен обладать многими навыками, чего только стоит искусство навигации. Так что среди всего прочего забрасывание якоря есть нечто рутинное. Но для мыслящего кораблика (и тут уместно поправить Паскаля, заметив, что человек – это, конечно, не «мыслящий тростник», а скорее, мыслящий кораблик, обладающий элементами встроенной навигации, хотя отчасти эти элементы встроены в саму стихию мыслимого – как позывные маяков-экзистенциалов, как гравитация островов, каждый из которых носит имя особенного интереса) умение правильно и вовремя бросит якорь есть сокровенный навык, в чем-то тождественный с самим мышлением как свободомыслием. Ведь это означает предпочесть собственные интересы мышления всем внешним запросам и заказам, какими бы мощными и важными они ни были.

Таким образом, стояние на якоре есть как минимум двойное противостояние: неупорядоченным колебаниям стихии (в частности, «кретинизму побочных ассоциаций» – растеканию мыслью по древу) и зову со стороны мира, для которого мышление есть только инструмент. Бросание якоря – это внесение максимальной членораздельности в стихию умопостигаемого и одновременно мнемотехнический прием, который невозможно подменить содержательным описанием. Еще раз всмотримся в эти два момента.

4

Итак, бросание якоря как тематизация и пунктуация. Мышление, конечно, интенционально, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что предмет мысли – штука достаточно двусмысленная, предмет легко подменить его проекцией, как бы отбрасываемой тенью. Так грамматика и логика выступают инстанциями, стоящими на страже интенциональности мышления, но при этом данные сторожевые посты оказываются обходимыми и исторически уже обойденными. Существует, например, грамматически правильный бред, не говоря уже о «беспредметном разговоре», где каждое предложение членораздельно и тем не менее наличие предмета мысли оказывается под большим вопросом. Или так: промелькнувшая мысль продолжилась серией членораздельных высказываний, грамматически правильных и логически корректных, – однако предмет мысли при этом был утерян, и, следовательно, сама мысль как мысль не сохранилась. Это означает, что инстанция, отвечающая за интенциональность, не справилась со своей задачей, мысль, как говорят в таких случаях, ускользнула, а пустой транспорт благополучно проследовал дальше. Корабль проплыл мимо острова сокровищ, не сумев бросить якорь. Таким образом, брошенный якорь выполняет здесь роль высшей интенциональности: там, где не поможет ни грамматическая правильность, ни формальная логика, там нужно просто бросить якорь – и тогда цель останется на горизонте.

Таким образом, декартовское ego cogito как раз и есть прежде всего брошенный якорь: натяжение якорной цепи не дает слишком уж удалиться от намеченной цели, не дает потерять ее из виду. Допустим, мне нужно доказать, что я существую, или отвергнуть возможность такого доказательства. Это важно? Еще как, предмет мысли в высшей степени достойный. Но даже он не удерживается сам по себе, поток сознания то и дело норовит уйти в сторону и подхватить какой-нибудь другой предмет, как правило, первый попавшийся. Словом, корабль познания то и дело относит то туда то сюда, что и констатировал Декарт с некоторой грустью, но и с планом противодействия:

«Но я вижу, отчего это происходит. Моему уму нравится ошибаться. Он еще не имеет достаточно терпения, чтобы держаться в пределах истины. Что ж, пусть его! Мы отпустим ему поводья с тем, чтобы он тем легче дал править собой потом, когда мы в нужный момент снова накинем на него узду»[1].

Но еще лучше эта сумма действий описывается метафорой «бросить якорь». Одно из таких действий Декарт называет энумерацией: это необходимость время от времени возвращаться к началу, подсчитывая при этом «буйки»; нужно возвращаться, чтобы не потерять истину из виду. Так происходит исследование окрестностей того, что признано самым достоверным, в данном случае истины cogito ergo sum. И понятно, что подобные действия возможны, только если брошен якорь, сохраняющий избранную интенциональность, в противном случае мысль ускользнет, расплывется, ее размоет членораздельность более низкого уровня, та же грамматическая правильность и, конечно же, склонность разума к блужданиям, выстраивающая в противовес энумерации последовательность, устроенную как цепь Маркова, где связь нового очередного элемента с предыдущим может формироваться по совершенно иным основаниям, чем связь этого предыдущего со своим собственным предшественником. Заблокировать такую постоянную готовность к отрыву нельзя, даже находясь в режиме ego cogito, поскольку она встроена в тело мысли, – но можно бросить якорь, благодаря чему даже спонтанное трансцендирование не теряет из виду отмеченную точку или площадку.

Если уж якорь необходим для пристального рассмотрения такой вещи, как cogito ergo sum, то он тем более нужен для предметного исследования чего-нибудь попавшегося на пути или по пути. Иными словами, не бросив якорь, научной проблемы не решить. Остаются неясности насчет буквальности такой процедуры и деталей нашего метафорического якоря. Тут, наверное, все может быть по-разному, но в моем случае дело выглядит так. Столкнувшись с интересной проблемой, с перспективной мыслью, требующей продумывания, и понимая, что вопрос не решить с наскока, я мысленно выхожу на палубу корабля – совсем легкого кораблика, качающегося на волнах, еще раз актуализую мысль, к которой хотел бы вернуться, затем беру якорь с серебристой цепью, лежащий на палубе, и бросаю его за борт. Якорь не тяжелый, но весомый, и он довольно медленно исчезает в морских глубинах, цепляясь, наконец, за дно. Или за что-то цепляясь. Теперь я знаю, что мысль никуда не денется, так происходит уже три десятилетия, с того самого момента, как я понял, что мыслить – значит бросать якорь, и этот единственный в моем арсенале мнемотехнический прием меня не подводит.

Брошенный якорь позволяет мысли оставаться на плаву – но этого мало. Если бы дело было только в мнемотехническом приеме, сгодилась бы первая попавшаяся ассоциация (правда, и ее пришлось бы вспоминать). В юности я придерживался правила: если ты забыл какую-то мысль и не можешь ее вспомнить, не расстраивайся – значит, она того стоила. Действительно важная для тебя мысль никуда не денется.

Но с забрасыванием якоря ситуация меняется: опираясь на собственный опыт, я бы обрисовал ее так. Представьте, что в вашем распоряжении не один-единственный кораблик, а небольшая флотилия, что, в принципе, соответствует разветвленному аналитическому круговороту, в котором совсем не обязательно авторизовать каждую линию. Есть корабль-флагман, центр ego cogito, но иногда флотилия обходится без него. Она бороздит моря-океаны мыслимого, того, что помыслится. И вот какой-нибудь кораблик вдруг оказывается в любопытном, притягательном месте: туда и перемещается фокус внимания. Предположим, первый исследовательский порыв оказался безрезультатным или сомнительным: тогда на корабле бросают якорь – так, как это описывалось ранее. Затем кораблик временно теряется из виду, но потом, вскоре или когда-нибудь, вы вдруг чувствуете натяжение якорной цепи – значит, самое время возвращаться к мысли, оставленной в автономном плавании.

Так вот, мысль при этом не только не теряется, но и как бы прирастает, якорь одновременно оказывается исследовательским зондом. В результате происходит обогащение предметного содержания и появляется перспектива дальнейших ходов. Множество вещей я понял для себя именно таким образом – возвращаясь за брошенным якорем. Главное, бросая якорь, ясно представить себе, на чем ты остановился, после чего еще раз окинуть окрестности – и бросать.

5

Многие годы я продолжаю забрасывать якорь и даже осмеливаюсь рекомендовать эту процедуру как дидактический ход. И все же как в онтологическом, так и в гносеологическом аспекте эта процедура нуждается в более подробном разъяснении.

Смысл якоря, конечно, состоит в замедлении и в паузе, что входит в противоречие со всеми эпитетами мысли и ума. Быстрый ум, все улавливающий на лету, все схватывающий – не нужно дважды повторять, – и где же тут якорь? Его присутствие как будто просматривается лишь в таких характеристиках, как «тугодум» и «тормоз». Что ж, мышление и вправду аутентично соединяется со скоростью и проницательностью, и существует множество вещей, которые можно либо понять быстро, ухватив на лету, либо вообще не понять. Человеческое мышление и восприятие состоят из скоростных режимов временения, параметр скорости в значительной мере определяет саму онтологию мышления: об этом свидетельствует, например, скоростной знаковый транспорт. Ведь сама суть сигнификации (означивания) состоит в избавлении от тяжелой материальности, в мгновенной изымаемости из контекста: идеальными знаками могут быть лишь такие, чье материальное представительство ничтожно и к тому же легко обменивается на какое-нибудь другое, не закрепленное раз и навсегда за определенным материальным носителем.

И все же тезис «Мыслить – это значит бросать якорь» остается в силе. Ведь якорь – это ритмический рисунок, ловушка рефлексии – и как же без этого обрести предметность, содержательность, собственно интенциональность? Обратимся к оптикоцентрической метафоре и представим себе чистое созерцание как усмотрение, выходящее за пределы схемы S – R («стимул – реакция») и далее распространяющееся как луч. В идеале луч пронизывает все преграды, проницает сущее, не сдвигая его с места и даже не отклоняясь при этом от курса. Можно ли сказать, что это идеал чистого созерцания? Скорее, это его идеальное условие. Но созерцание интенционально и должно что-то созерцать, а значит, луч должен где-то отразиться от преграды. Полный идеал чистого созерцания состоит в том, чтобы неодолимая преграда оказалась как можно дальше, где-то там, где и нечто, и туманна даль, и мистическая метафизика. Реальность созерцания, однако, устроена иначе. Луч рефлексии отклоняется мощными гравитациями Weltlauf, о которых уже шла речь, либо, уже обессиленный, достигает размытых горизонтов метафизики, в которых уже ничего толком не усмотреть, принося в качестве добычи лишь абстрактное удивление и почтение к расплывчатым пятнам. Здесь-то и выявляется неоценимая роль якоря: бросить якорь – это и значит усмотреть себе предмет в беспредметном созерцании, усмотреть на манер того, как Бог усмотрел себе агнца для всесожжения. Для интересов и экзистенциальных настроек якорь, в сущности, не нужен, ибо они отклоняют рефлексию по определению, привлекая к тому же все хитрости и предусмотрительность, которые могут пригодиться. Обычно мысль и не отклоняется далеко от этих пунктов ее приписки, если не приложить специальных усилий. Но если удалось вырваться на волю волн, положившись на равнодействующую всех больших гравитаций, что вполне позволяет сделать чистая любовь к пониманию, то тогда без бросания якоря любовь останется абсолютно неразделенной. Тем самым выбирается и фиксируется свободная интенциональность мысли: тщательное, вдумчивое и при этом отложенное рассмотрение того, что по какой-то причине тебя заинтересовало. Это «что-то» может встретиться в любой точке проникающей рефлексии: оно может касаться идентификации материального предмета, например горной породы, может относиться к какому-нибудь нюансу психологической реакции, к отдаленному историческому событию, к устройству машины языка или машины желания, ко всякому «Как это?» и «Почему это?» и вообще к любой конфигурации удивления, не имеющей априорной предметной формы. Эта самая форма (чистая интенциональность) как раз и появляется вместе с бросанием якоря и в результате такого бросания. Это могло быть всего лишь обнаруженное странное место, как в «Алисе» Кэрролла, но брошенный якорь позволит тебе сюда вернуться, задать правильный вопрос и получить ответ на вопрос «Что?». Не факт, что ответ окажется верным, но ты обретешь предмет, который ищет любовь к пониманию; если же отключить эту опцию (бросание якоря или его аналог), мышление потеряет свой суверенитет и значительную часть измерений. Такая, например, вещь, как интеллектуальное хобби, всецело определяется усмотрением предмета на ровном месте, однако и проблемное поле науки намывается вокруг первого удачно брошенного якоря.

Мы уже видели, что существуют большие гравитации, к которым относится и метафизика после того, как она конституирована и признана, а также и инстанции формального принуждения к предметности, прежде всего сам грамматический строй языка. Простенький пример такой инстанции – подсказка вариантов при составлении СМС-сообщения. Например, ты напишешь «же…», имея в виду «жеребячий восторг», а тебе тут же предложат вариант «желаю здоровья и счастья»… И прощай жеребячий восторг! Так, в сущности, работают все институты формального принуждения к интенциональности.

Иное дело заброска якоря, она не формализуема в связи с незаданностью параметров «что», «где», «когда» и «зачем». Якорь бросается посреди моря-океана мысли по причине интереса к близлежащим берегам, подводным течениям, глубоководным обитателям моря-океана. Или даже к следам, которые оставил на море прошедший корабль. Иными словами, не существует готового ассортимента, из которого мысль должна выбрать свое что – напротив, там, где якорь будет брошен по любой из возможных причин, там и возникнет интенциональность мыслимого, пусть даже все прежде проходившие здесь корабли и не заметили никакого что. Но тем не менее якорь брошен, и воистину в этот момент мышление усматривает себе предмет, как Бог агнца или как парящий орел свою добычу. Бытие в ассортименте есть человеческий удел, но мышление «в ассортименте» – просто пустое имя.

Изучение практики применения интеллектуального якоря позволяет пройти между Сциллой слишком человеческого и Харибдой рассеянных блужданий, где лишь «нечто и туманна даль». Кораблик, располагающий якорем, есть суверен собственного трансстихийного плавания. И вновь отметим: одинокого кораблика недостаточно в качестве работающей модели суверенности мышления – все же должна быть именно флотилия, рассредоточенная по всей стихии умопостигаемого. И корабль-флагман, быть может, даже не нуждающийся в собственном якоре, нуждается тем не менее в прожекторе, мощный свет которого достает до любого кораблика, стоит ли он на якоре у неведомого берега или в открытом море. И в тот момент, когда контакт установлен, луч прожектора оказывается продолжением якорной цепи, а добытая, опознанная интенциональность вставляется в обойму. Так суверенный мыслитель мыслит всеми корабликами и якорями своей флотилии – и никакого тростника.

Пока ты, что называется, не собрался с мыслями, можешь напевать «Мои мысли – мои скакуны», они и вправду готовы скакать во всех направлениях, но, когда в мыслях присутствует собранность и они собираются в мышление, о них совсем другая песенка, что-то вроде следующего:

Мои мысли – мои корабли.
Мои мысли – мои якоря.
Когда мыслю за краем земли —
Океаны мои и моря.

Очень может быть, что и режим быстрого схватывания отнюдь не обходится без якоря, точнее, без якорей флотилии: в нужное время луч прожектора выхватывает нужную точку из темного моря-океана – и высвечивается уникальный рельеф помысленного. За этим актом или этой акцией может последовать воплощение, произведение, например текст. Текст воспроизводит внешний формат интенционального, с небольшими возможными искажениями грамматическую структуру и базисный словарь, схемы силлогистики и другие схематизмы трансцендентального субъекта, но навигация флотилии и сокровенная топология якорей обычно остается за скобками, хотя именно она, конечно, является черновиком открытия и кухней большой мысли. Но ведь сказал же Набоков, что следует безжалостно уничтожать черновики и сохранять лишь законченный шедевр, а Ханна Арендт лаконично резюмировала свой творческий опыт: чтобы написать книгу нужно прекратить мыслить и начать вспоминать то, что ты мыслил. Отталкиваясь от нашей метафоры, можно сказать и так: есть время бросать якоря, а есть время поднимать их.

6

Конечно, все это нужно как-то проиллюстрировать, каким-нибудь примером. У меня их множество, но раскрытие творческой кухни на этом уровне имеет, как правило, не слишком благообразный вид. Скрывать свои якоря – это и в самом деле некое внутреннее требование целомудрия, и, напротив, демонстрировать их публично – свидетельство кокетства и самовлюбленности, свойственных некоторым мыслителям в не меньшей степени, чем ветреным красавицам. Иллюзион мысли должен зачаровывать как всякий иллюзион, и даже больше – и заготовку показывать необязательно. Продумать – это одно, а написать, например, статью – совсем другое, значительная часть этого написания состоит как раз в том, чтобы демонтировать «строительные леса мысли».

Однако если именно якорь и процесс его бросания являются темой статьи, привести пример насчет того, как это работает, необходимо.

Итак, я читаю о греческом театре и узнаю, что первоначально актеры были в масках – то же самое относится и к древнейшему японскому театру, а наведя справки, я обнаруживаю, что любой древнейший театр, или, если угодно, прототеатр, начинается с маски. Сразу возникает недоумение: а как же притворство, подражание, мимика, вхождение в образ, важнейшие элементы театрализации, которые маска пресекает или ограничивает? Что-то здесь не так, и я бросаю якорь.

Однако и современный театр заключен в сценическое пространство, в рамку. Какова роль этой рамки? Почему феномен, выходя за рамку, получает иное имя? Погружение в образ и восхождение к психологической правде за пределами сцены утрачивает статус искусства, становясь просто притворством, «паясничаньем». Якорь.

Сказки про животных предшествуют сказкам про людей. Почему лисичка-сестричка должна быть достовернее и понятнее, чем сестра Маша? А зайчишка-трусишка и зайчишка-хвастунишка оказываются более аутентичными и понятными носителями соответствующих качеств, чем взрослые и вообще человекообразные хвастуны и трусы? Эмоциональная азбука состоит из зверушек почти в том же смысле, в каком обычная азбука состоит из букв. Якорь.

Самая глубокая и продуманная концепция антропогенеза Бориса Поршнева говорит о беспрецедентном уровне имитативности палеоантропов и неоантропов. Волны неконтролируемого подражания прокатывались через сообщества и популяции гоминид, и такова была плата за способность гоминид имитировать внутривидовые сигналы соседних видов, включая сигнал «я свой», что позволило палеоантропам обрести уникальную экологическую (и этологическую) нишу. Но издержки, связанные как раз с повальной имитативностью, оказались слишком велики. И здесь был брошен якорь.

Все якоря в свое время понадобились, были высвечены лучом прожектора и сложились в зигзагообразную линию понимания. Произошло это во время размышлений о сущности тотемизма. Что все же означает принадлежность к тотему Тигра, Койота, Какаду или Ворона? Откуда этот сквозной, всеобщий характер тотемизма как ранней антропологической константы? Свой выстраданный труд по антропологии Фрейд назвал «Тотем и табу». Его содержание оставляет немало вопросов, но само название очень показательно, поскольку тематизирует две действительно главные для исследуемого мира вещи. Так, сводный труд по физике мог бы называться «Поля и частицы», по биологии – «Приспособление и самотождественность (индивидуальность)», но если говорить о происхождении сознания, то это, конечно, «Тотем и табу». Ну, может быть, в обратном порядке: «Табу и тотем». Ситуация при этом такова, что смысл табу для меня понятен – речь идет о том, чтобы обеспечить автономность munda humana, выйти из-под юрисдикции природы, учредив диктатуру символического. Табуирование есть основной контрестественный жест, и совокупность таких жестов очерчивает своды нового мира, такого, куда не пробиваются законы естественного отбора и который, следовательно, недоступен никаким существам, кроме людей. Различия табу по степени их приоритетности, в общем-то, вторичны; важно, чтобы была сформирована критическая масса табу, что позволяет набрать соответствующий объем присутствия, суверенного по отношению ко всем приспособительным, адаптивным стратегиям. Однако универсальное присутствие тотема в качестве равномощной антропогенной константы оставалось для меня загадочным. Но в один прекрасный момент якоря совпали, вернее, образовали любопытный узор: за такими узорами и гоняются мореплаватели мысли. Маска, сцена, отождествление соплеменников с тотемным животным как способ обретения солидарного автономного мира, а также простейшая азбука эмоций (обучение азам человеческого по зверушкам) – все эти явления, за каждое из которых зацепился свой якорь, оказались соединенными друг с другом.

Поразительно, но сейчас я не помню, с чего именно началась сборка пазла. Кажется, с маски. Если перестать рассматривать маску исключительно как орудие уподобления, а наоборот, присмотреться к ней как к орудию фиксации, прежде всего прекращающему дальнейшие спонтанные неконтролируемые уподобления, итог становится понятным. Допустим, ты палеоантроп и находишься в этом мучительном неконтролируемом преобразовании: ты то койот, то тигр, то жертва боли своего ближнего, ибо куда ты денешься от гримас его боли, от воспроизводства страдающей мины, через которую входит и само страдание, – и ты не в силах ни на чем остановиться. Что и говорить, мучительное состояние, а еще точнее – мучительная несостоятельность. Как хотелось бы определенности, которая прекратила бы эту неудержимую волну, какого-нибудь волнореза…

Сейчас остались лишь реликты подобной имитативной взаимоиндукции. Так распространяется, например, смех, и нередко можно услышать: «Ой, не смеши меня!» Или: «Хватит меня смешить!» То есть смех – это как бы реликтовый заповедник паразитарной имитативности. Вещь безобидная, в чем-то даже и нелепая… Однако представим себе мольбу другого рода: хватить меня страшить, ужасать, цепенеть, хватит меня корчить! Некоторые реликтовые формы соответствующей индукции были описаны С. М. Широкогоровым, например «мэнэрик» как проявление спонтанной массовой истерии у чукчей, спонтанно возникающей и внезапно исчезающей[2]. Внесение членораздельности как раз и достигается универсальным мимическим знаком препинания – маской, она выступает и в роли точки, и в роли пробела.

Теперь, когда подняты все якоря, когда сложились в узор якорные цепи, картинка событий, приведших к появлению базисной антропологической константы, становится ясной, из чего, конечно, автоматически еще не следует ее истинность. Порядок такой: маска – притворство – кванты эмоций и аффектов; из них выстраивается и древнейший театр, и стартовая площадка очеловечивания. Маска как начальный пункт театра, непременное орудие ритуала, как фиксация животного, человека или бога в одном определенном дискретном состоянии, которое больше уже не расплывается, – и в таком раскладе маска будет непременным элементом процесса очеловечивания.

Что ж, лучом прожектора, освещающим брошенные якоря, высвечивается именно такая роль маски. Каково же ее соотношение с другими орудиями, скажем, с орудиями труда, которым придавалось и до сих пор придается такое важное значение в процессе антропогенеза? Все эти рубила, скребки, каменные топоры и костяные ножи – до сих пор позитивисты и бихевиористы полагают, что, появившись в лапах обезьяны, они могут быть опознаны уже в руках человека, они суть орудия этой трансформации. С тех пор зоология и этология обнаружили огромное количество орудий животных. Им дали разные имена, например «экстрателесные приспособления» и прочее, чтобы ни в коем случае не путать с человеческими орудиями труда, хотя ясно, что плотины бобров, сложные сооружения муравьев и пчел, довольно искусные птичьи гнезда вполне могли бы встать в один ряд с орудиями палеоантропов, набор которых, кстати, легко может быть минимизирован. Если собрать все эти орудия вместе с экстрателесными приспособлениями в ряд и окинуть их взглядом сверху, взглядом слегка инопланетным, то едва ли можно будет определить их видовую спецификацию. Иное дело маска: она не орудие труда, она прямое орудие очеловечивания. Волны уподобления, против которых и до сих пор мир зачастую бессилен, взаимная индукция неадекватных рефлексов (Поршнев) означает, что единство вида распущено, его определенность расплывается и в этой возникающей крутоногонерасчленнорукости маска есть воистину спасательный круг, но в некотором смысле и спасительный якорь, закрепляющий идентификацию.

Еще предстоит стать человеком, но для этого нужно сначала стать тигром. Не между делом, не в ходе стихийной индукции эфемерных идентификаций, а всерьез, через тотемное вхождение, вход в которое – маска тигра или тигр-маска. Она, маска, удерживает и стабилизирует поле присутствия и дает возможность быть тигром, но не естественным, а сверхъестественным образом, что особенно важно. Еще раз: путь к естественному человеческому лежит через сверхъестественное, например через бытие в тигре и бытие тигром, начинающееся с надетой маски. Уже с ее поддержкой осуществляется подражание движениям, прыжкам, рычанию, и сюда спонтанно примыкают и танцы (прототанцы), песни, изображения. «Сам тигр» способен только на естественное поведение, но, завладев его телесностью через тотемное вхождение, можно войти в мир, подчиненный диктатуре символического.

Так работал главный инструмент очеловечивания и так он сработал, обеспечив, с одной стороны, защиту от девятого вала неконтролируемой имитации, с другой – достаточно стабильный мир тотема, подчиненный не законам и ограничениям естества, а диктатуре символического. Первым якорем, удерживающим этот мир на плаву, стала маска, а затем на смену ей пришли сцена и образ, дающие возможность деятельного и не столь травматичного освоения символического пространства. Такое последовательное освоение сформировало, в свою очередь, новое естество, начинающееся с детской и даже младенческой авангардной идентификации по букварям, сказкам и домашним животным. Это уже восхождение по безопасным ступенькам, опробованным историей и предысторией человечества. Понимать людей по зверям-зверушкам, выучить назубок эту простейшую азбуку аффектов и эмоций не менее важно, чем освоить азбуку как таковую; соответственно, стадия детской сказки, или сегодня, скорее, «стадия мультика», представляют собой один из первых и важнейших участков конвейера социализации, отмена или пропуск которой чреваты угрозой расчеловечивания. Когда-то этот урок был усвоен дорогой ценой: не научишься быть тигром, волком, братцем кроликом – не стать тебе и человеком. И наоборот, когда эти первые возможные идентификации успешно выполнены, ты можешь легко отождествить себя и с литературным героем, и со сценическим персонажем, и даже с трансцендентальным субъектом. И проникать в мир другого, опираясь на уже знакомые кубики и ступеньки, совсем не то, что бросаться в омут, в бездну неизвестности и страха. И в этой последовательности маска предшествовала другим азбучным истинам, гарантируя определенную стабильность и безопасность, давая время подумать, обеспечивая сопровождение мышления чувственными, аффективными реакциями, что, впрочем, до сих пор не дается нам легко и по-прежнему требует некоторых усилий самообуздания, но и раскрытие динамической достоверности, лежащей за статичной маской, тоже требует активизации некой древней способности, которую мы чаще всего называем даром перевоплощения.

В общем, якорные цепи соединились, и проблема высветилась для меня во всем объеме. В частности, и притягательность лицедейства, оформившаяся в ХХ веке в самый желанный выбор профессии, и сохраняющееся ощущение некоторой аморальности переноса лицедейства за пределы сцены и экрана, все еще отражающее эту грозную архаическую опасность неконтролируемой имитации и связанного с ней манипулирования, – все сразу прояснилось.

Для меня как для «адмирала собственной флотилии» картинка озарилась в тот момент, когда были подняты брошенные якоря, к которым прилагались и сети с уловом. Концепция в общих чертах сложилась, хотя потом пригодилась еще пара якорей. Но для внешней презентации эта схема совсем не так убедительна, как для адмирала собственной флотилии, тут требуются дополнительные обоснования и набор процедур, не используемых в интимных механизмах мышления (Поппер, Мертон, М. К. Петров), поэтому вновь подтверждается правота тезиса Ханны Арендт. Когда-то следует перестать бросать якоря и начать подтягивать и вытаскивать их, обратиться к результату, который никуда уже теперь не денется, – и произвести надлежащие преобразования. Они тоже, разумеется, требуют напряженного умственного труда, но все же не они составляют сердцевину того, что принято понимать под словом «мыслить».

7

Исходя из того, что о заброшенных якорях не принято оповещать посторонних, словосочетание «интимный процесс мысли» выглядит вполне оправданным. Порой о внезапной находке может забыть и сам мыслящий, тогда перед нами вновь встанет проблема ускользающей мысли. И именно во избежание подобного исхода бросание якоря столь ярко визуализировано: это не просто зарубка на память, которая может и подвести. Конечно, из того факта, что меня мои якоря не подводили, трудно сделать обобщающий вывод: возможно, кому-то подойдет именно зарубка, узелок или, скажем, черепаха. Важно, что речь идет о важнейшем знаке препинания (членораздельности) в сфере умопостигаемого, без которого высшая интенциональность мыслительного узора не вырисовывается.

Теперь мы можем поднять нетривиальный вопрос: в какой мере нам могут быть полезны якоря чужой флотилии? Сомнений достаточно: если уж собственные не всегда востребуются, если ситуация «Пришел невод с одною лишь пеной морскою» является скорее правилом, чем исключением, может, и не стоит терять время на осмотр чужих якорных цепей и удовольствоваться готовым продуктом, содержащим результат и концентрат мысли?

Полагаю, однако, что это не так. Во-первых, педагогический смысл усвоения подлинной интенциональности мышления очевиден. Если уж мы ставим перед педагогом задачу «Научить мыслить», то задача научить бросать якорь и сниматься с якоря является ее ближайшей конкретизацией.

Во-вторых, пусть даже до всех брошенных якорей нам действительно нет дела. Формат публичной презентации результата мысли избавляет нас от налипания тины. Но если результат все же ошеломляет? Если находка автора оказалась близка к нашей собственной или, наоборот, оказалась настолько головокружительно неожиданной, хотя вроде бы и добытой в тех же морях, через которые проходили и наши кораблики? Тогда локацию своевременно брошенных якорей изучить, несомненно, стоит. И тогда почти неизбежно возникает некоторое чувство досады, связанное с тем, что постграмматическая пунктуация брошенных якорей, как правило, не указывается в окончательной форме презентации помысленного, будь то научная статья, трактат или эссе. В этом случае вполне уместно организовать экспедицию по следам выловленной мысли – или по следам мысли исчезнувшей. Достаточно интересным представляется странствие в противоход по страницам какой-нибудь мудрой книги – нечто подобное пытался осуществить постмодернизм в виде процедуры, названной re-reading, или re-lire, «перечтение». Однако задача не была точно эксплицирована и потому зачастую сводилась к разного рода фокусам и трюкам. Тем не менее опыт Деррида[3] с прочтением Руссо и Фрейда, опыт Авитал Ронелл[4] и Родольфо Гаше[5] с прочтением Хайдеггера заслуживают внимания. Ну и разумеется, прочтение Гегеля, предложенное Александром Кожевым, может служить отличным образцом.

Дело в том, что термин «углубленное прочтение» в данном случае напрямую относится к нашей метафоре. Речь идет не просто о знакомстве с контекстом, и не только о привлечении биографической канвы, что составляет суть такой уважаемой дисциплины, как герменевтика, но и о целенаправленном поиске стыков, возможно, оставшихся на тех местах, куда в свое время были брошены якоря.

Пожалуй, высшим пилотажем является обнаружение якорей, которые были брошены, но при этом так и не подняты, – автор, возможно, мог бы это сделать, проживи он еще немного, или наверняка сделал бы, будь он жив сейчас. Такого рода исследования я про себя называю мемориальной навигацией и недавно предпринял подобное исследование по мотивам гегелевской «Науки логики» – хочется надеяться, что пару якорей удалось поднять…

Можно сказать, что корабли мемориальной навигации стоят сейчас в ожидании новых экспедиций, а топологическая экспликация бросания и поднятия якорей может стать самой многообещающей поправкой к интенциональности мысли после выделения грамматики и логики.

Юла: опыт метафизики вращения и покоя

* * *

Поступательное движение мысли, и философской мысли в первую очередь, связано с глубиной продумывания, объемом и разнородностью задействуемой эрудиции, с наитием, перебором вариантов, но иногда и с удачным выбором какого-нибудь простого, всем известного предмета в качестве основополагающей картинки. У Платона была пещера; у Лейбница – часы и детали часового механизма, включая зубчатое колесико; у Фрейда – катушка, привязанная к колыбели ребенка. Список неожиданных инструментов не составлен, а АСТ (акторно-сетевая теория) предложила самый широкий набор предметов повседневного обихода от дверного доводчика до вакуумного насоса; правда, они выступают не в качестве инструментов познания (в этом качестве они, скорее, затемняются), а как заместители субъектного присутствия, обладающие при этом разной степенью автономии.

Но нас здесь будет интересовать юла, которую чаще именуют волчком. Детская игрушка, давно пережившая пик своей популярности и все же остающаяся в детском обиходе. Взрослые тоже любят знакомить ребенка с юлой, и когда она раскрутится должным образом, начнет передавать звуки, сверкать, разворачивать узоры, стоя при этом на своем месте или медленно перемещаясь, куда медленнее по сравнению со скоростью вращения, – тогда возникает момент обоюдной зачарованности. Однако в число любимых детских игрушек юла едва ли входит.

Между тем юла-волчок может очень даже пригодиться для описания мира – что ж, обратимся к ней. Вот она лежит – не новая, только что распакованная, а в ящике среди других игрушек; она ничем не примечательна, но это действующая, исправная юла. Если ее раскрутить, придать вращательный момент («крутящий момент» как принято выражаться в физике), волчок придет в вертикальное положение и некоторое время в нем будет находиться. У этого состояния вращающегося волчка может быть немало приложений: меняющийся звук или музыка, сверкание, возможность проекции на потолок или куда-нибудь еще, динамические узоры симметрии и другие приложения; при желании конструктора вращающаяся юла может, например, осуществлять сканирование окружающего пространства и вообще иметь некое элементарное восприятие. Юла, лежащая в ящике, заведомо всех этих опций лишена. Поразмышляем над вращающимся волчком, это того стоит. Поскольку последовательность рассмотрения иногда (и уж тем более в таких случаях) появляется ближе к концу, мы начнем с подборки эпизодов, из которых следует, что юла все же больше, чем юла.

* * *

Когда юла вращается, она обретает множество способностей, недоступных в неподвижном состоянии; тут еще нет ничего особенного, такова, в сущности, любая машина и любой действующий механизм. Особенность же в том, что юла вращается недолго, успевая, правда, слегка очаровать всех, за ней наблюдающих, а большую часть времени она лежит в ящике с игрушками, отличаясь этим, например, от вентилятора. Пребывание в ящике или, скажем, под кроватью, – это, стало быть, обычное состояние нашего волчка, а вращение, со всеми эффектами и вытекающими из этого последствиями – специальное активированное состояние, зависящее от усилий активирующего. Необходимость таких усилий как раз и вводит в заблуждение, и требуется наконец поставить вопрос: «А что если юла-игрушка является исключением среди волчков?» Неким единичным контрпримером, затуманивающим общую картину?

Не имеем ли мы дело с непрерывно работающими волчками вокруг нас? Тут сразу же на ум приходят элементарные частицы, объекты микромира и вообще всех миров, находящихся за пределами нашего привилегированного антропного диапазона. Там объекты теряют или попросту сбрасывают все привычные нам атрибуты, лишаются множества как вторичных, так и первичных качеств: у них больше нет ни твердости, ни рыхлости, ни мягкости, ни упругости, ни соотношения «цена – качество». А что есть? Немногое: электрический заряд, масса, скорость (точнее, принадлежность к определенному диапазону скоростей) и спин. В случае кварков и глюонов отношение к электромагнитному полю перестает быть базисным параметром, но появляется так называемый «цветовой заряд» и «аромат». И, опять-таки, спин. Иными словами, потеряв все, что только можно (иногда теряется и масса покоя), эти мельчайшие крупицы материи, микромонады сущего и происходящего, все же остаются маленькими вращающимися волчками. После такого сообщения взгляд, брошенный на лежащую в ящике с игрушками юлу, может оказаться более взвешенным. Ибо когда исчезнут игрушки и их ящик, исчезнет город, дом, разум, органическая жизнь, кристаллы, планеты, звезды, все молекулы и атомы, когда исчезнет почти все, что мы можем представить себе, юла все-таки останется. Останутся ее сущность и ее принцип.

Верно и обратное рассуждение. Если мы хотим среди всех объектов макромира найти что-нибудь похожее на элементарную частицу, следует, не задерживаясь на звездах, галактиках, квазарах, планетах, организмах, экосистемах, добраться наконец до ящика с игрушками и обратить внимание на волчок. А еще лучше по такому случаю активировать, раскрутить юлу, полюбоваться ее эффектами и призадуматься о них. Не то чтобы каждая элементарная частица есть маленькая юла: физики до сих пор спорят о том, как именно может быть описан и интерпретирован спин, этот неустранимый момент внутреннего беспокойства. Мы еще вернемся к тому, какое описание предпочтительнее с точки зрения космологии и философии природы, пока же важно отметить, что в любом случае речь идет о некой исходной самовращательности, о том, что все самые первые, исходные волчки мира крутятся. В отличие от нашей юлы, которую нужно раскрутить, они исходно вращаются, пока нет кого-то или чего-то, что могло бы остановить их и бросить в ящик. Именно в исходных колебательно-вращательных состояниях эти единицы материи и производят свои важнейшие эффекты, среди которых и эффект длительности, то есть самого существования мира в его привычном фоновом режиме. Наш привилегированный мир навскидку предстает как мир остановившихся волчков – но это еще предстоит проверить.

Тезис о том, что синтез Универсума осуществляется из материи времени, остается пока чисто гипотетическим, но наличие спина в качестве одного из исходных параметров поддерживает этот тезис. Колебательная, вращательная природа этого неустранимого момента беспокойства напрашивается на сопоставление с устойчивыми модами суперструн, а заодно и освежает в памяти базисный гегелевский термин «соотношение с самим собой». В философии природы Гегеля (а впрочем, уже и у Шеллинга) это простейший, далее неразложимый элемент антиномии, и такая элементарность делает его чем-то похожим на спин. Эта исходная реверберация ничем не провоцируется и никак не объясняется, наоборот, с ее помощью объясняются последующие порядки сущего, начиная с наличного бытия (гегелевского, а не хайдеггеровского Dasein), простое наличие чего бы то ни было характеризуется устойчивым (и возобновляемым) соотношением с самим собой. Далее, переходя к последующим более развитым конструкциям, таким как «реальность», «вещественность» и «вещь» и вплоть до самой действительности, соотношение с самим собой (автоколебания) обогащается, соотносится с соотнесенным и с результатом этого соотнесения. Таково, в сущности, время за работой.

Здесь-то и проявляется странность нашей юлы: она покорно лежит в ящике под диваном в ожидании деятеля, у нее нет даже режима stand by, общей фоновой готовности, к которой постепенно переходят вещи человеческого обихода. А подавляющее большинство действующих волчков вращаются, колеблются, дрожат, флуктуируют – и именно в этом исходном состоянии дожидаются творца, деятеля, который произвел бы над ними какую-нибудь операцию. То есть вмешательство творца требуется отнюдь не для «раскручивания», а для того, чтобы замедлить, остановить или забросить под диван тот или иной из заставаемых вращающихся волчков. Принудительная стабилизация свыше и есть имя для первой творческой операции в рамках сотворения мира[6].

Таким образом, универсальность Перводвигателя не подтверждается, эта операция выполнима лишь на локальном участке, например когда человек берет неподвижный волчок и придает ему вращение. Тут ничего не говорится о том, откуда взялся неподвижный волчок, а также предполагается, что, начав с неподвижности, наш волчок рано или поздно в неподвижность и возвратится. Мы будем придерживаться иной, более общей расширенной схемы, следуя одновременно и Гегелю, и квантовой механике. В теологических категориях она будет выглядеть так:

Самовращательность.

Богостоятельность.

Самостоятельность.

Самовращательность второго порядка.

Таков замысел о человеке, и в вольном метафизическом изложении это может выглядеть так.

Застав мир в состоянии текучести, аморфности, дрожания («паразитарного ветвления миров» – уточняет физика), мир, где самовращательность волчков и была простой данностью материи, Бог укротил дрожание и стабилизировал некоторые избранные формы. Так, вместо паразитарной вращательности сущему была дарована богостоятельность, а человек стал венцом этого проекта. Ему был предоставлен для обитания мир, обладавший невиданными запасами покоя. Для этого пришлось остановить множество волчков и скрыть (спрятать) в разномасштабности времен неукротимые спины множества других. Так был исполнен проект богостоятельности, после чего человеку и была дарована самостоятельность. В некотором высшем смысле это означает, что он получил доступ к активированию автоколебаний, говоря попросту, он овладел юлой и создал технику по ее образу и подобию – таковы, в сущности, все машины, спокойно пребывающие «под диваном» в ожидании раскручивания, активации, первотолчка.

И вот, став самостоятельным, человек бесстрашно подошел к черте, где он сможет бесстрашно подключиться и к самовращательности – использовать первичную материю на свой лад; говоря с оттенком метафоричности, настало время опираться на спины первичных, исходных элементов. Что это значит, как выглядит и как может это выглядеть, попробую в дальнейшем разъяснить.

* * *

Теперь выскажем такое утверждение: вращающийся волчок обнаруживает разнородные свойства, которые априори невозможно предсказать или предвидеть, если имеешь дело с неподвижным волчком.

Вот юла – в крутящемся состоянии она будет генерировать звуки, разворачивать узор, если на поверхность нанесены цветные полоски, а если это умная юла, то может выравнивать вибрации, отпугивать насекомых и среди прочего порождать слабое магнитное поле, заставляющее следить за ее вращением. Но даже и простейший волчок в виде колесика, надетого на вертикальную ось, в своем вращении буквально замирает на месте и тоже генерирует различные поля, являя свои атрибуты. Некое общее фоновое поле можно назвать полем Лейбница в честь философа, как бы ненароком обратившего внимание на эффект искусственной прозрачности:

«<Достойно внимания явление> искусственной прозрачности, которую я видел у часовщика и которая образуется благодаря быстрому вращению зубчатого колеса: невозможно обнаружить идеи зубцов колеса, т. е. причины этого явления; от этого вращения зубцы колеса исчезают и вместо них появляется видимость непрерывной прозрачности, состоящей из последовательных появлений зубцов и промежутков между ними, но смена их происходит так быстро, что они недоступны нашему наглядному представлению. Мы находим эти зубцы в отчетливом понятии прозрачности, но не в чувственном неотчетливом восприятии, которое по природе своей неотчетливо и остается таковым. В самом деле, если бы неотчетливость прекратилась (например, если бы движение происходило так медленно, что можно было бы наблюдать элементы его и их последовательную смену), то не было бы уже прежнего восприятия, т. е. не было бы уже прозрачной видимости этого круга. И так же как нет нужды думать, что Бог по своему произволу сообщает нам это призрачное явление и что оно независимо от движения зубцов колеса и промежутков между ними, а наоборот, мы знаем, что оно есть лишь неотчетливое выражение того, что происходит при этом движении – выражение, заключающееся в том, что последовательно сменяющие друг друга вещи сливаются в кажущуюся одновременность, так же легко понять, что то же самое относится к другим чувственным прозрачным явлениям, столь совершенным анализом которых мы не обладаем еще, каковы, например, цвета, вкусы и т. д.»[7].

Но какого рода искусственная прозрачность присуща тому или иному волчку? И нельзя ли, модифицируя нашу юлу, добиваться интересных или нужных нам эффектов прозрачности в самом широком смысле слова? Не менее, а эвристически и более важным может оказаться и другой вопрос: «А что если некоторые привычные, рутинные явления нашего мира и даже некоторые его константы, зоны стабильности, являются разноуровневыми эффектами искусственной прозрачности?» И коли это так, следовало бы направить усилия на то, чтобы отыскать их вращающиеся волчки.

Парадоксально, что таким вопросом не задавалась даже общая физика, а уж ей, имеющей дело со струнами, спинами, осцилляциями и флуктуациями, такая общая постановка вопроса могла бы принести очевидный бонус. Но и для метафизики, и для здравого смысла (житейского рассудка) подобное предложение могло бы иметь революционные последствия, могло бы вызвать определенный прорыв понимания. Тут можно действовать в два этапа:

1) Очистить материю от «юл», застрявших под диванами и брошенных в ящики, пробиться к самовращательным элементам-монадам, остающимся приблизительно в том виде, в каком застал их Господь Бог.

2) Попробовать перейти к выборочной остановке волчков, наблюдая при этом за изменением поля Лейбница.

Что касается современной физики, в частности таких ее разделов, как квантовая электродинамика и квантовая хромодинамика, то экспериментальная выборочная остановка волчков могла бы помочь в решении проблемы отключения «конденсатов», то есть слоев многослойного, надежно укомплектованного пространства. Обратимся к Фрэнку Вильчеку, вполне осознающему проблему под собственным углом зрения:

«Для обеспечения последовательности метрическое поле должно быть квантовым, как и другие. То есть оно должно спонтанно флуктуировать. У нас нет удовлетворительной теории для этих флуктуаций. Мы знаем, что эффекты квантовых флуктуаций в метрическом поле обычно – а судя по нашему существующему опыту, всегда – на практике малы просто потому, что мы получаем очень успешные теории, игнорируя их! Начиная с тонкой биохимии, продолжая необычными опытами на ускорителях и заканчивая эволюцией звезд и первыми моментами после Большого взрыва, мы могли делать точные предсказания и получали их подтверждения, игнорируя при этом возможные квантовые флуктуации в метрическом поле. <…> Экспериментаторы усердно трудились над обнаружением хоть какого-то эффекта, который можно было бы приписать квантовым флуктуациям в метрическом поле, другими словами, квантовой гравитации. Нобелевская премия и вечная слава ждут тех, кто сделает это открытие. До сих пор этого не произошло»[8].

Заметим, что, помимо общего поля Лейбница, существует и множество других, можно сказать, локальных эффектов искусственной прозрачности. Они, возможно, выполняются на расстоянии вытянутой руки, и пусть пример юлы поможет нам в их экспликации.

* * *

Но обратимся к феноменам человеческого мира, которые, даже если они и не буквально находятся на расстоянии вытянутой руки, синтезируют «конденсат» в разных темпоральных масштабах, и в каждом из важнейших акторов, обеспечивающих воспроизводство человеческого в человеке, работает чудесная юла.

Первым делом на ум почему-то приходит экономика. Именно в ней самовращение кажется очевидным, очевидно также, что принцип автономности и саморегулируемости относится не ко всей и не ко всякой экономике. Просто этот волчок однажды удалось запустить – не сразу, не с первой попытки, но и безуспешные попытки, и падения, и бросание уже раскрученной, заполняющей человеческий мир бликами и миражами юлы в ящик (например, тотальная экспроприация частной собственности) – все это более или менее на виду. В принципе, прослеживается путь от несамостоятельной дистрибуции вещей к автономной и самостоятельной, от тотального поэзиса к эйкономии и сберегающей экономике и расширенному воспроизводству. Однако, поскольку методология юлы для соответствующего анализа не применялась, ряд важных вопросов остается нерешенным. Среди них и такие.

1) Является ли сама экономика расширенного воспроизводства юлой или скорее ее эффектом, а то и совокупностью эффектов вращающегося волчка? А может быть, требуется несколько самовращающихся волчков для запуска тотальной автономной экономики?

2) Что тогда является собственно «волчком», если экономика относится к разряду эффектов?

Ответ Маркса на оба эти вопроса как раз и стал его главным открытием: это капитал. Самовозрастающая стоимость, запущенная после многих неудач и сбоев, – она и есть тот самовращающийся волчок, который не нужно всякий раз доставать из ящика, чтобы его раскрутить, он вращается сам по себе и спонтанно генерирует поле с множеством эффектов. Это всепроникающее поле по аналогии с физикой элементарных частиц можно даже назвать конденсатом. Мы пока воздержимся от оценок того, является ли экономика (которая в этом случае равна капитализму) первой самовращательностью, раскрученной и отправленной в бытие с онтологической позиции самостоятельности (в отличие от богостоятельности) – ясно лишь, что она не единственная самовращателность. Например, экосистему или в целом природу в этом качестве человек уже застает. Но большинство объективаций, включая технику, он (то есть мы) производит путем поэзиса, а вот производящая экономика замкнута в цикл самопорождения, то есть в своеобразный генезис в отличие от поэзиса.

Начнем просто с того, что мы применили метод юлы и за множеством наслаивающихся друг на друга эффектов обнаружили самовращающийся волчок, издающий свою музыку (или, скорее, зов), отбрасывающий ряд проекций, которые рассматривались самостоятельно, в отрыве друг от друга, – и вот теперь выясняется их причастность к волчку самовозрастающей стоимости.

Остановимся кратко на том, что вытекает из этого рассмотрения. Юлу самовозрастающей экономики все еще можно остановить и швырнуть в ящик. Тем самым прекращается генерирование поля Лейбница и продуцирование «конденсата», свойства и особенности которого вызывают столько возмущения в человеческих сердцах. Здесь и расслоение общества на богатых и бедных, и эксплуатация труда, понимаемая, правда, весьма расплывчато, и прогрессирующая монетизация человеческих отношений. Одним словом, бессовестная власть чистогана. Неудивительно, что чаша терпения время от времени переполняется и все решительнее начинают звучать голоса: «Остановить юлу! Вышвырнуть ее в ящик, забросить на свалку истории!» И был проведен ряд локальных и планетарных экспериментов, последствия которых в случае владения методом юлы можно было предсказать заранее. Пресечение самовращательности прекращает генерирование поля или полей, вызывает исчезновение множества спецэффектов, казавшихся несвязанными друг с другом. Происходит череда событий, первоисточник которых, безусловно, прописан по ту сторону добра и зла, и хотя гневные обличения капитала справедливы в своей системе отсчета, в некой полноте человеческого, но сама эта система по отношению к генерируемым полям локальна и трансцендентна. Иными словами, можно обвинять дождь в том, что он мокрый, и все же соорудить навес или взять зонтик было бы более правильной реакцией на «феномен дождя»…

Таким образом, волчок капитала обнаружил собственные эффекты примерно в том смысле, в каком обнаруживает их молния, которая, согласно Ницше, не может не сверкать – благодаря чему открылись новые, не всегда желательные измерения человеческого присутствия, а в другие, соседние модусы бытия, были внесены систематические искажения, возник неожиданный фон, но кое-где появились и новые возможности. Проблема в том, что нельзя избирательно отключить, скажем, вибрацию, оставив успокаивающее круговращение, или выключить проекцию на потолок, сохранив способность обходить препятствия. В отличие от юлы-игрушки самовращающиеся волчки так не работают. Необходимо всякий раз решать особую задачу экранирования потолка и блокировки от вибрации, то есть работать все же в направлении зонтика, а не в направлении удаления «мокрых составляющих» из общей картины дождя. Такой же вывод можно было бы сделать и непосредственно из результатов массовых экспериментов истории, но без применения методологии юлы он не так убедителен и допускает слишком много различных толкований.

Вернемся пока к капиталу как первоисточнику поля Лейбница и других полей, входящих в конденсат. Тут есть своя долгая история, которая в интересующем нас аспекте может быть представлена как высвобождение простора. Скажем, сначала «потребовалось» освободить дистрибуцию вещей от ритуально-мифологической нагрузки, извлечь вещи из тотального поэзиса, чтобы они стали легкими и подъемными, избавить их от мемориальной функции, от всех препятствий их отражения в субстанции стоимости (а уж сколько возмущения пришлось выслушать по этому поводу!). Великое множество обличений, как демонстративных, так и совершенно искренних проявлений совести, сводятся к тому, чтобы обуздать меркантильность и взять под контроль капитал. Когда-то, во времена Адама Смита и Роберта Мальтуса, за спонтанную динамику капитала выступал либерализм – тогда он еще был либерализмом, однако это имя давно уже экспроприировано чем-то противоположным: современные «либералы» призывают к обузданию капитала всеми возможными способами.

Между тем последним ящиком, в котором этот волчок дистрибуции вещей хранился еще в разобранномсостоянии, была сдерживающая ячейка средневекового христианства, некий условный монастырь, в котором производство вещей входило в общий спектр послушания, так что труд в огороде или в мастерских трактовался как разновидность богоугодного и благочестивого времяпрепровождения. Волчок капитала ушел в отрыв, если угодно, был отправлен в самовращательность после отсоединения этой сдерживающей связки – и теперь труд должен был стать производительным независимо от того, был ли он при этом подневольным, богоугодным, свободным или детским трудом; он теперь должен был определяться силовыми линиями поля, посредством которых труд направлялся на овеществление, а его овеществленные частицы оказались способными при этом передавать друг другу заряд без присоединения самой материи – потребительской стоимости. Эти синтетические частицы второго порядка выявили способность напрямую притягивать и экспроприировать труд, привлекать его к капитализации либо через промежуточное овеществление (производство товаров), либо напрямую (предпринимательство). Синтезируемые в самовращающемся ускорителе частицы, как выяснилось, оживляют, мобилизуют, преобразуют на свой лад и человеческую психологию, и социальность. Непрерывная проекция, генерируемая и отбрасываемая волчком, отображается на экране психики, зуммер (вибрация) контролирует настройки воли, мелодии возникающих обещаний гипнотизируют воображение, но самым зримым эффектом вращения этой удивительной юлы является возведение материально-технического каркаса цивилизации. Подобно тому, как Гайавата «делал пением лодку»[9], самовращающаяся экономика возводит города, мегаполисы, транспортные артерии, заполняет эти артерии бесчисленными машинами, а заодно, попутно и одновременно, стерилизует и человеческие отношения: коммерциализует аффекты, чувства, побуждения, совокупную мотивацию. Такова удивительная эффективность этой юлы, вращающейся за пределами добра и зла.

А материальными частицами, способными переносить колоссальную энергию капитала и активировать вокруг преобразующее почти все феномены поле, являются деньги, и здесь, похоже, аналогия с физическими полями и частицами не работает, поскольку деньги обладают дискретной суммируемостью и распадаются на устойчивые дискретные суммы. Правда, можно говорить об их взаимном притяжении («деньги к деньгам»), и открытым остается вопрос о квантовых эффектах в мире денег. На психологическом уровне некоторое квантование все же происходит, например, различие между такими феноменами, как «смешные деньги», «приличные деньги», «большие деньги» и «очень большие деньги».

* * *

Метод юлы, впрочем, выявляет набор аналогий, гомологий и просто сходств и не претендует на большее, чем предварительное сопоставление волчков и отыскание скрытых самовращений. Пока в качестве крайних членов ряда он имеет, с одной стороны, обыкновенную механическую юлу, которая не обладает самовращательностью (почему-то хочется сказать: «Пока не обладает»), а с другой – элементарные частицы, включая глюоны и кварки, обладающие спином как неким интегральным моментом вращения или константой автоколебаний, – это как раз то, что можно назвать базисным параметром или атрибутом материи. Возможно, что спин есть минимальный элемент исходной самотождественности или даже естественная единица (квант) времени в отличие от произвольных делений линейки типа секунд или парсеков.

И вот наш метод юлы позволяет опознать если не ближайшую, то все же хорошо различимую юлу; таковой в рассмотренном случае является производящая экономика, и это пока самая общая тематизация, поскольку экономика (скажем проще: капитализм) есть юла вместе с ее эффектами. Требуется теперь выделить сам волчок, наверняка обладающий спином в собственной событийной размерности – следует лишь в облаке свойств и носителей отделить носителей от их свойств. Кроме того, важно также провести разделение собственно носителей и их конденсатов, проекций на ту или иную плоскость, даже если эта плоскость первостепенно важна для человеческой реальности.

Безусловна заслуга Маркса в открытии самовращающейся монады, которая и продуцирует на выходе все реалии капитализма как сберегающей и производящей экономики. В качестве такой монады был идентифицирован капитал. Неизбежен наивный вопрос: «Имеется в виду весь совокупный капитал, то есть капитал как таковой, или его отдельные проявления, представляющие собой, так сказать, отдельные бизнесы?» Вопрос, однако, не так наивен и тривиален, как может показаться, даже в плане возможности однозначно ответить на него «да» или «нет». В каком-то смысле он перекликается с вопросом об индивидуальности элементарной частицы, индивидуальности ноты и индивидуальности знака, например каждой отдельной буквы «а». Из этих сравнений вытекает, что мы все же можем рассматривать конкретный бизнес как отдельный капитал за работой – но при условии его эмиссии со стороны совокупного капитала и его столь же имманентной причастности к единому телу капитала.

Тем не менее каждое конкретное производство (бизнес) в определенном аспекте может рассматриваться как отдельный волчок, временно отделившийся от капитала и легко втягивающийся в его тело. Точно так же всякому обособленному предприятию можно приписать фундаментальный параметр – крутящий момент или спин, что, собственно, открыл уже Маркс, и в политической экономии этот параметр называется нормой прибыли. Маркс, правда, говорил о норме прибавочной стоимости, но в интересующем нас аспекте это различие не слишком важно. Допустим, каждый бизнес приносит свой доход и доход может отклоняться от средней нормы, но это будет как раз результатом «трения», а не результатом воздействия имманентных настроек самовращающейся экономики: так, вращающаяся на полу юла перебирается через постеленный маленький коврик, изменяя параметры движения, тот же спин. Но если предположить, что самовращательность юлы задана и гарантирована, она со временем разровняет себе поверхность. Вовлеченность материи, вещей, денег, людей в воронку бизнеса (предприятия) – это вхождение в особым образом искривленное, а затем особым образом выровненное пространство: попадание в воронку имеет своим следствием подчинение его базисному параметру, каковым является спин. Его значение важнее, чем чистое побуждение каждой отдельной воли. Участники процесса иногда используют выражение «Да было бы за что крутиться» – так и возникает нормативный момент вращения, в нашем случае конкретно-исторически детерминированный спин. Остающиеся ситуативные различия в общем не слишком отличаются от нормативного значения: волчки отдельных бизнесов «срастаются спинами», как сиамские близнецы. Время от времени происходят отклонения, те или иные флуктуации – они вновь выравниваются, а иногда совокупный капитал переходит на новый конкретно-исторический уровень, что, быть может, и является главной детерминантой состояния дел в обществе.

И все же поле неоднородно, и отражает оно не только фоновый эффект Лейбница. Во-первых, криминальный бизнес и криминальный капитал, актуализуемые в том же поле, имеют другой спин, в этом случае норма прибыли может доходить до тысячи процентов, что опять же прекрасно подметил Маркс, но при этом сопоставимо возрастает и «норма риска», так что эти частицы более высокого энергетического уровня являются существенно более редкими по сравнению с обычным бизнесом, ради которого стоит крутиться. С элементарными частицами дело обстоит сходным образом:

«Чтобы получить квантовые состояния с наименьшей энергией, протон объединяет множество классических состояний, каждое из которых имеет соответствующую амплитуду. Второе по предпочтительности квантовое состояние имеет совершенно иной набор амплитуд и гораздо более высокий уровень энергии. Вследствие этого вы должны довольно сильно потревожить протон, чтобы хоть как-то изменить его внутреннюю структуру. Небольшие возмущения не обеспечивают достаточного количества энергии для изменения амплитуды. Поэтому для малых возмущений всегда существует уникальный набор амплитуд – вариации подвергаются цензуре. Внутренняя структура, по сути, заморожена»[10].

Вот и «криминальный спин» в самовращающейся экономике разворачивает собственную реальность, негативная реакция на которую как раз и побуждает остановить юлу, чтобы ее отладить, непременно звучат и более радикальные требования вообще без нее обойтись. Следует, пожалуй, заметить, что коль скоро экономика выходит на уровень самовращательности, в ней неизбежно происходит синтез различных полей и частиц с различными спинами (амплитудами). Допустим, образование криминального капитала можно предотвратить. Однако нельзя предотвратить рискованные инвестиции, включая сюда и биржевые спекуляции, и другие игры. Такую ситуацию следует отнести к неизбежным издержкам работы капитала, то есть всякой автономной производящей экономики. Тотальность ограничений в этом отношении приводит к падению юлы и свертыванию всех ее эффектов, не только спонтанного производства и обмена вещей; сворачивается в том числе проекция волчка в континуум человеческой психики, и как следствие репрессируется предприимчивость в широком смысле слова, так сказать, инициативность за пределами специфических умений.

Применение метода юлы для анализа и объяснения производящей экономики этим, разумеется, не исчерпывается, немало интересного связано с проблемой взаимной трансцендентности проекций, но нам пока этого достаточно.

* * *

Бросим теперь заново взгляд на человеческие феномены с позиций метафизического принципа самовращательности как исходной данности, на фоне которой могут создаваться произведения покоя (всегда относительного) и шедевры вторичной самовращательности, способные к синтезу новой субстанции. Тут важно собраться с мыслями и хорошенько присмотреться. Вот природа в совокупности своих наслаивающихся конденсатов от «обычного вещества» (теперь это стандартный физический термин) до биологической жизни и ее эффектов; каждый из конденсатов генерируется собственным самовращающимся волчком. Вот экономика – запущенная нами, но переведенная на генезис, не нуждающаяся в тотальном подкручивании юла, верное свидетельство человеческого могущества. А нет ли в ближайших и дальних окрестностях еще чего-нибудь подобного?

Мегамашины в смысле Мамфорда, сопоставимые с экономикой, могут и должны обнаружиться несмотря на трудности, препятствующие идентификации. Казалось бы, какие тут трудности, если речь идет о вещах размером с экономику, а может быть, и больше? Тем не менее трудности есть и немалые, и они отсылают к известному даосскому тезису о том, что «надежнее всего Поднебесную можно спрятать в Поднебесной». Несопоставимые и даже трансцендентные друг другу вещи можно спрятать, например, в единстве имени. Современная социальная инженерия хорошо усвоила этот прием маскировки, засунув гомосексуальные союзы в благопристойный ярлык «семья». Для таких маневров в русском языке есть хорошее сравнение – «Под дурочку шарить», – но ведь сработало же!

А уж «экономика» и в самом деле исторически соединяет в себе множество формаций. Дистрибуция вещей может осуществляться посредством самых различных принципов, и их сокрытие под единым именем экономики, конечно, здорово затрудняет работу историкам, экономистам, культурологам, совершенно запутывает здравый смысл – увы, дезориентирует и философов. Но метод юлы меняет дело: он позволяет выделить автономную экономику и ее имманентные поля из грандиозного смешения практик дистрибуции вещей – выражаясь языком Маркса, из многоукладности, обусловленной не только историческим наследием, но и современными напластованиями, регулярно появляющимися в соответствии с требованиями этики и текущей политики (то есть популизма). Да, вещь как итог получается во всех случаях ввиду неизбежности объективации для любого систематического проявления духа, но это несколько иная тема. В некоторых случаях вещь (изделие) принимает товарную форму, но юлу производства все равно надо раскручивать. И лишь когда мы наконец регистрируем самовозрастающую стоимость, возобновляемое расширенное воспроизводство, вот тогда мы наконец можем воскликнуть, что наша юла ушла в свободное плавание или в свободный полет, стала самовращающимся волчком. До рукоятки юлы все еще можно дотянуться, это может сделать, например, пресловутая мозолистая рука рабочего класса, но искусственная прозрачность, силовое поле Лейбница, еще раскинуто над миром как шатер. И не всегда можно сразу определить, кто кем распоряжается: предприниматель своим капиталом или капитал своим человекоорудием.

Прежде чем обращаться к другим конденсатам сопоставимого масштаба на предмет поиска их демиургических самовращающихся частиц, следует констатировать, что человеческая техника, несмотря на всю ее сложность, изощренность и продвинутость, принадлежит к тому же классу, что и юла, доставаемая из ящика. Пока еще так и не осуществилось глубинное проникновение к существующим естественным полям с целью подключения интересующих нас волчков. Вот и беспроводная связь, будучи шагом в этом направлении, все еще предполагает подводку энергии «вручную», ни одно техническое устройство еще не обрело собственный спин.

Это довольно позорное обстоятельство с ученым видом и непререкаемостью называют невозможностью вечного двигателя. Хочется сказать: «Расскажите об этом частице нейтрино, которая с первых секунд Большого взрыва, от сотворения мира, так и мчится, не снижая скорости». Для перевода в режим автономного снабжения наша юла должна обладать достаточно длинным и при этом прочным острием, чтобы проникнуть на нужную глубину и приступить к синтезу собственного конденсата. Помимо заботы об остроте острия, возможно, что юлу предварительно нужно еще хорошенько раскрутить, придать ей начальный импульс, руководствуясь задачей преобразования его в автономный базисный спин.

Почему-то я представляю себе будущий техноценоз так. Из коробочек достают две небольшие разноцветные полупрозрачные юлы. Их, не слишком напрягаясь, раскручивают на полу – два-три движения для получения удовольствия, – после чего волчки сами набирают нужную скорость вращения и взлетают под потолок. Они зависают там бесшумно и вращаются настолько стремительно, что создаваемая ими искусственная прозрачность не отличается от прозрачности воздуха. Иногда волчки слегка визуализируются, иногда подают звуковой сигнал – их, в сущности, достаточно, чтобы продуцировать весь техноценоз близлежащего пространства.

Волчки напрямую подсоединены к разнородным полям и генерируют собственные поля: в моем представлении это как минимум две воспарившие юлы – наверное, представление это опирается на взаимодополняемость электрического и магнитного поля, когда лишь изменения одного поля индицируют процессы во втором, а статический заряд, например, на магнитное поле не влияет (и наоборот). Вот и самовращающиеся волчки пронизывают различные поля, заставляя их возмущать друг друга.

Парящие под потолком волчки следят за температурой и влажностью помещения, за энергетической подпиткой отдельных приборов и девайсов, включая мобильные телефоны и другие устройства связи, они одновременно висящие антенны, парящие электростанции, станции скорой помощи (включая, возможно, и психологическую), принтеры для одноразовых изделий из тяжелой материи (типа стульев и одеял), которые теперь можно будет взять с потолка, а на улице они будут буквально с неба сыпаться. Но главным образом две вращающиеся юлы синтезируют новый универсальный конденсат, который и есть, в сущности, не что иное, как альтернативная материя. Не все ее свойства контролируемы и не все предсказуемы, и вопрос «Что уготовит нам сегодня пара волчков под потолком?» будет, возможно, столь же уместным, как и вопрос о предстоящей погоде. Однако проблема разворачивания техноценоза поверх биосферы есть проблема перехода от всегда наследуемой самостоятельности к самовращательности второго порядка. Можно смело добавить: с ;использованием самовращательностей первого порядка, поскольку мы сможем иметь дело с ними самими (и возможно, регулировать спин), а не с их эффектами.

Подобное проникновение, ясное дело, снимает вопрос о вечном двигателе – как говорится, нет ничего проще: копни поглубже и обнаружишь дрожь земли, которая старше самой земли… Что действительно невозможно, так это «вечный успокоитель», в связи с чем роль Перводвигателя, отводимая божеству Аристотелем, конечно, мелковата для Бога и выглядит как ненужное удвоение всегда уже наличного, тогда как быть Первостабилизатором, усмирителем спонтанного ветвления миров – такая задача потруднее будет и, стало быть, она скорее подобает божеству.

Современная физическая теория, так называемая стандартная модель, рассматривает стабилизацию и замедление элементарных частиц как результат своеобразной «сверхпроводимости» в качестве свойства или эффекта синтезируемого конденсата[11]. Впрочем, то, что покой относителен, а движение абсолютно, было ясно уже Галилею, по крайней мере, в пределах земной и небесной механики. Самое интересное и интригующе состоит, конечно, в том, что самовращательность второго порядка осуществляет синтез альтернативной материи (ну ладно, конденсата), то есть генерирует поля с неизвестными заранее свойствами, и если это так в случае самовозрастающей экономики (капитал проникает в душу), то почему это должно быть иначе в случае иных, запущенных на орбиту волчков? Как тут опять не вспомнить чью-то перефразированную пословицу: когда гора падает с плеч, береги ноги. Ну а уж когда запускается на орбиту Большая юла, освобождающая тебя от труда и привычных трудностей – тут уж, пожалуй, береги душу…

И все же, поскольку переход от богостоятельности к самостоятельности свершился, представляется неизбежным и следующий рывок: от подлинной самостоятельности к самовращательности второго порядка.

* * *

Предварительная ревизия будущих техноценозов, несомненно, должна быть проделана. Но пока оставим их в стороне и вновь обратимся к мегамашинам. Здесь, помимо капитала и его порождения, капитализма, есть и еще более фундаментальная реальность, точно так же похожая на Поднебесную, спрятанную в Поднебесной. Она, пожалуй, спрятана еще надежнее, поскольку не совсем даже понятно, какое дать ей имя. Может быть, назвать ее речь – но ясно, что это будет не вся речь, далеко не все речевые практики. Но тогда что? Самовозобновляемый рассказ, история, взывающая к продолжению? Разговор, прорастающий сквозь намерения собеседников и не считающийся с их намерениями?

К этому моменту стоит повнимательнее присмотреться. Вот беседа в рамках самостоятельности собеседников, отражающая их намерения и подчиненная множеству регуляторов: правилам вежливости, ритуальным канонам, интересам участников, которые как раз в порядке соблюдения своих интересов должны сохранять самообладание. Что удается далеко не всегда. Как тут не вспомнить какое-нибудь характерное описание: «Ну а там слово за слово зацепились – и понеслось…»

Что это? Произошел самопроизвольный синтез разговора, нить управления которым была потеряна собеседниками и странным образом обнаружилась внутри самой воронки разговора. Набрав обороты, разговор словно бы сам себя продолжает, он осуществляет себя в окружении обмена товарами, услугами и, конечно же, словами – но этот разговор не подчиняется власти налаженных обменов, он легко освобождается от навязанной утилитарности и втягивает в собственную воронку и своих приверженцев (и таковых немало среди людей), и нередко тех, кто собирался действовать исключительно утилитарно и прагматически. Он осуществляется как самовозрастающая стоимость, как сам себе капитал, и захватывает пространство человеческого присутствия как сокровенная Поднебесная, отделившаяся от профанной Поднебесной. Тогда поверхностная зона контакта покрыта самоуглубляющимися воронками. Прекрасное описание подобных воронок можно встретить у поэтов:

Там речь гудит, как печь, красна и горяча.
(Ю. Левитанский)

В этом конденсате гудящей речи работают свои аналоги предприятий (бизнесов) – там разворачиваются разговоры. Каждый из них имеет свою потребительную стоимость – нужно что-то попросить, чего-то добиться, внести уточнения в дела. При этом разговоры (речи) являются ипостасями различных единств и прежде всего – важнейшего из них, аутентичного человеческого присутствия в мире. Быть и говорить – важнейшая тема Ханны Арендт, и здесь спорить с ней трудно:

«Поступки, не сопровождающиеся речами, утрачивают большую часть своего характера откровения, они становятся “непонятны” и их цель тогда обычно шокировать или, как говорится, саботировать поставлением перед свершившимся фактом всякую возможность взаимопонимания. Как таковые они, конечно, понятны, они отклоняют слово и речь и своей понятностью обязаны этому отклонению, понимаемое нами есть именно демонстративная немота. Сверх того, если бы действительно существовало принципиально бессловесное действие, то результирующие из него деяния как бы теряли субъекта действия, самого деятеля, не действующие люди, но роботы исполняли бы то, что для людей неизбежно оставалось бы в принципе непонятно»[12].

В этом же ключе экзистенциальную роль высказывания трактовали и Бахтин и Хайдеггер. Мир, наполненный прекрасными и многообразными делами, даже объективациями и опусами, но лишенный обращенной друг к другу речи, остается сущностно анонимным, и тогда высшее, что он может выразить, – это глубинная тоска по слову.

Несомненно то, что именно на слово, на речь опирается всякая человеческая самостоятельность, и пока я могу говорить, я не порабощен. Ни манипулятивные стратегии, ни власть капитала, ни современная политика как шедевр цинического разума не могут лишить меня авторизации в мире. Любопытно, что здесь Арендт расходится с Марксом, с его представлением о всесилии интересов и неизбежной зависимости риторики от твоего места в общественном производстве и распределении благ. У Арендт читаем:

«Коренная ошибка всех попыток материалистического понимания политической сферы – и этот материализм не придумка Маркса, и даже не специфическое новоевропейское изобретение, он в существенных чертах ровно так же стар, как история политической философии – заключается в том, что вне поля зрения остается присущий всякому поступку и слову фактор раскрытия личности, а именно то простое обстоятельство, что даже преследуя свои интересы и имея перед глазами определенные цели в мире, люди просто не могут не выказать себя в своей личной уникальности и не ввести ее среди прочего в игру. Исключение этого так называемого “субъективного фактора” означало бы превращение людей в нечто такое, что они не есть…»[13]

Что ж, будем считать, что таково предельное экзистенциальное основание речи, что есть такая истина! Но ведь это еще не все. Речь является завершающей или дополняющей проекцией множества феноменов: обещаний, обязательств, актов гражданского состояния и множества других вещей. Здесь, в этой Поднебесной, как раз и спрятана интересующая нас юла, в значительной мере ответственная за производство человеческого в человеке.

Ее простейшим носителем как раз и является самодостаточный разговор. Такие разговоры отнюдь не заполняют поле коммуникации целиком, но они встречаются и встречаются сплошь и рядом поскольку безусловно относятся к сердцевине Weltlauf, мира слишком человеческого. До подобного самодостаточного разговора не всегда доходит дело, требуется определенный энергетический уровень (как для любого волчка вторичной самовращаемости) и стечение обстоятельств: «слово за слово», «зацепились языками» и так далее. Но в итоге разговор завязывается, схлестываются убеждения – и, конечно же, не только установление истины является целью подобных разговоров. Сюда вовлекается практически весь ассортимент языковых игр, годятся даже «ворчалки» и «дразнилки» (без «дразнилок» в легкой форме, без взаимного подначивания, пожалуй, и вообще не может быть настоящей дружеской беседы) – но преобладают остроумие и игра слов как акты самообновления речи. Речевой восходящий столб иногда поднимается как смерч в прериях, втягивая и завихряя близлежащие сознания, и подобно тому как в воронках самовозрастающей стоимости резко повышается интенсивность производства вещей, в завязавшемся самодостаточном разговоре интенсифицируется обмен словами. Процесс этот, пожалуй, можно сравнить с цепной реакцией синтеза, что и резюмируется русской пословицей «Ради красного словца не пожалеешь и отца».

Нас, безусловно, интересует, какое поле Лейбница генерирует данная самовращающаяся юла и какова общая характеристика конденсата, создаваемого самозабвенной речью. К сожалению, пока еще отсутствует аппарат анализа, формирующийся из опыта применения метода юлы, что создает трудности даже для самого общего картографирования.

Как и в случае самовозрастающей стоимости внутри всей многоукладности дистрибуции вещей, мы должны тщательно отделить зону ответственности самодостаточного разговора от «многоукладности», многослойности и многоуровневости соседних и параллельных обменов речами и словами. Просто воля к речи, жажда высказывания, «мука неуслышанности» (Бахтин) – такие вещи здесь не годятся, поскольку они хотя и реализуются через интересующий нас тип разговора, но отнюдьне специфичны для него, они принадлежат всякой речи. Скорее здесь подойдет азарт как вид затронутости, самозабвенность, подстерегающая нас потеря контроля; именно поэтому юла самовращательной речи решительно изымается из дипломатии, где говорящий должен держать свои слова под неустанным контролем, иначе на роль дипломата он в принципе не годится. Но если ты не дипломат, то иногда в досаде самоотчета приходится говорить: «Прости, папа, не смог удержаться».

Разговор, поддерживаемый самовращаюшимся волчком, безусловно, задевает за живое, даже если его предмет до этого не слишком затрагивал нас, а то и вовсе был неизвестен. В вихревой воронке формируются «каверзные» вопросы и точки зрения, которые эту воронку еще больше завихряют, дополнительно интенсифицируют разговор. Согласно Гройсу, большинство так называемых точек зрения в разговорах ради разговора как раз и рождаются. Тут можно добавить, что большинство из них, в свою очередь, только в течение таких разговоров и живут.

Это не повод для иронии. Во-первых, большинство не значит все. А во-вторых, иррадиация этих самодостаточных бесед «вовнутрь» вносит огромный вклад в человеческую суверенность. Да, папа может пострадать (ох уж это «красное словцо»), истина может не утвердиться и даже не родиться в таком споре, но сама открытость, готовность решить нечто важное, быть может самое важное, посредством альтернативной материи, такой тонкой материи, как слова, есть безошибочное свидетельство одушевленности и одухотворенности говорящего субъекта. Более того, доступность соответствующего измерения как раз и задает надлежащую мерность субъекта, сами люди суть существа, которым это доступно. Но здесь же и опасность (прямо по Хайдеггеру – Гельдерлину), поскольку юла, отпущенная или ушедшая в свободное вращение, непременно в какой-то момент окажется по ту сторону добра и зла, отдав предварительно должное и тому и другому.

Можно сказать попросту, что собеседники могут наметить себе любые цели, они могут считаться или не считаться друг с другом, тем не менее разговор все равно способен заставить их с собой считаться. Если отталкиваться от «желающего производства» Делеза и Гваттари[14] в качестве первичного бульона психического и ввести затем в него гравитацию и центры кристаллизации, то помимо атрибутирования желаний субъектам или акторам, то есть появления более крупных единиц вроде моих, его или ее желаний (и вообще чьих-то), происходит еще особая атрибуция желаний самого разговора, которые лишь после этого, лишь опосредованно становятся моими, оставаясь все же силовыми линиями беседы-разговора. Любопытно, что даже в многообразных перекрестных проекциях «другой – я», которые так любят описывать французские персоналисты и постструктуралисты, в этой ажурной многоэтажной постройке желания, исходящие из самого разговора, из особым образом организованного потока слов, сохраняют собственную автономию порой к немалому удивлению субъектов, выстраивающих речь, насыщенную чувствами и желаниями. И те, кто вроде бы сумел учесть все желания другого, нередко оказываются у разбитого корыта, поскольку с желаниями самого разговора совладать не удалось.

Несомненно, в этом конденсате самовращающихся волчков стоит выделить поле азарта. Оно отличается по своей интенсивности от поля, генерируемого собственно азартными играми, но сохраняет близость к нему, оба, по сути, являются флуктуациями все того же общего, единого поля и пронизывающего риск-излучения[15]. А где риск-излучение, там и защитные устройства. Вольфганг Гигерих сравнивает разговор с настольной игрой[16], когда «на стол» выкладываются игровые комбинации, подобные карточным – и игрока, конечно, влечет к этому столу в надежде на выигрыш или в надежде отыграться: в этом азартные игроки и азартные спорщики суть одного поля ягоды. В ход идут не одни только «аргументы установленного порядка», но и реплики произвольного вида. То и дело слышится: «Ну что, нечем крыть?», и многое зависит от спина образовавшейся в результате вихря частицы, завертевшейся юлы. И хотя следует отдать должное проницательности Гигериха, но в качестве модели для полей высокой интенсивности больше подходит описание «игры в дурня», данное Гоголем в «Пропавшей грамоте»:

«У деда на руках одни козыри; не думая, не гадая долго, хвать королей по усам всех козырями.

– Ге-ге! да это не по-козацки! А чем ты кроешь, земляк?

– Как чем? козырями!

– Может быть, по-вашему, это и козыри, только, по-нашему, нет!

Глядь – в самом деле простая масть. Что за дьявольщина! Пришлось в другой раз быть дурнем и чертаньё пошло снова драть горло: “Дурень, дурень!” – так, что стол дрожал и карты прыгали по столу»[17].

Как тут, в этом описании, не узнать спонтанный разговор, генерирующий поле азарта и, в свою очередь, индицируемый этим полем! Но надо признать, что конденсат к этому полю вовсе не сводится, и опосредованное принятие желаний разговора как моих собственных – это важная составная часть производства человеческого в человеке. Желание поговорить можно сравнить с практикой вождения. Вот владелец машины: он считается с ее устройством и правилами дорожного движения, пользуется своим транспортом, когда нужно куда-нибудь доехать. Но автомобиль – это все же юла в ящике, как, в сущности, и все современные машины, тем не менее и тут желание просто поездить принимается в состав собственных желаний. Что же касается стихии разговора, то, применяя метод юлы, в нем можно распознать самовращающийся волчок со всей совокупностью следствий автономного и даже суверенного самовращения: тут осуществляется желающее производство, приумножаются знания и смыслы, и процессы эти идут, говоря словами поэта, «то вместе, то поврозь, а то попеременно». Поэт правда, добавляет в качестве затаенного пожелания:

Давайте говорить друг другу комплименты –
Ведь это все любви прекрасные моменты.

И далее:

Давайте жить, во всем друг другу потакая, –
Тем более, что жизнь короткая такая.
(Б. Окуджава)

Но самодостаточный разговор такой режим не поддерживает, несмотря на наше возможное согласие жить именно так. Агональность и борьба за признанность как сердцевина экзистенциального измерения неразрывно связаны с новообретенным желанием бросаться в разговор как в омут, более того, даже обретенная признанность не освобождает от воздействия полей этой чрезвычайно азартной игры. Присвоенные желания при этом не имеют пика насыщения и относятся к категории сладчайшего.

* * *

Описание всей совокупности эффектов и спецэффектов не входит в нашу задачу, но ясно картографирована пока далеко не вся Поднебесная, спрятанная в Поднебесной. Волчки-воронки разговоров разворачиваются на полевом уровне, при этом они даже дополнительно экранируют тот факт, что на некотором отдалении и даже буквально рядом вращается еще одна юла, с иной амплитудой и несравненно больших размеров. И с собственным спином. Это не что иное, как тождество самости и субстанции, или самости и самосознания, выведенное Гегелем в качестве итога поступательного развития понятия. Тождество существует в режиме автоколебаний, или флуктуаций, так что здесь могла бы подойти и такая характеристика, как «частота». Мерцающая (мерцательная) природа сознания не ускользнула, разумеется, от внимания феноменологии, на нее указывали и Декарт, и Гуссерль, и Пятигорский – Мамардашвили. Тождество самости-сознания является важнейшей ипостасью этого «феномена» и отвечает за человеческую самостоятельность.

Колебания в контуре «самость – субстанция», несомненно, содержат вращательный момент, прекрасно описываемый историей о Колобке[18]. Колобок ушел от бабушки, от дедушки, от зайца, волка и так далее, и каждое «ушел» есть манифестация самости, простое я есть. Казалось бы, ушел и скройся, целее будешь. Оставайся сам себе хитрым, и не нужно будет столько крутиться и катиться. И подобная стратегия самостоятельности существует, ее можно рассматривать как сквозную шпионологию мира, связанную с неустранимой заброшенностью и самозабрасыванием, позволяющим уйти от всех исчерпывающих идентификаций. Однако стратегия эта не единственная, и буквально рядом с ней проходит орбита, вдоль которой вращается Колобок и великое множество колобков, крутящихся и в нашем внутреннем мире, и в то же время в собственном пространстве, которое этим вращением и создается.

Крутящий момент (спин) состоит в том, чтобы рассказать о себе, о том, как ты ушел и сумел дойти, сумел прильнуть к океану историй. В этом океане сохранен каждый, про кого есть история и пока она есть. Ты возобновляешь историю и продолжаешь ее, ведь ты ушел не только от бабушки, но и от дедушки, и от волка. Ты ушел от преследования, от несправедливости, от недооценки, и тебя слушают, подтверждая тем самым твое существование. Кроме того, на этой же орбите ты слушаешь и распознаешь истории о себе. Вот звучит история об ушедшем от волка и от зайца. «Да это же обо мне! Я узнаю все ее перипетии, она, несомненно, касается меня и дает мне силы. Я есть!»

Так вращается этот волчок по довольно замысловатой многоступенчатой орбите, своим челночным движением он обеспечивает единство самости и субстанции.

* * *

Если я не ушел от бабушки или от дедушки – меня нет. Если ушел, но никто не узнал об этом – меня нет. Но если я есть, то я совершаю вклад в то, что вообще есть я, этого бытия может хватить и для тех, кто не подключился непосредственно к полю самодвижущегося волчка. Дело тут обстоит примерно так же, как в случае коллективного иммунитета: совсем не обязательно всем индивидам непременно переболеть или вакцинироваться. Вот и Колобок своей песенкой, своей историей по кругу не только утверждает себя как личность, но и тех, кто рядом, и окружающих спасает от безличности. Рано или поздно песенка Колобка в прямом эфире прервется: он-таки попадется – дедушке, волку, медведю, лисе. Или пропадет где-нибудь. Но песенку эту непременно подхватят, ведь юла саморассказываемой истории крутится и передает крутящий момент всем попадающимся колобкам: «Расскажи, от кого ты ушел! Расскажи, как страдал! «Расскажи, как добился успеха, расскажи и приобщись к субстанции своей историей». А история, и рассказанная и дошедшая (услышанная), инициирует отрыв я-присутствия от фоновой анонимности, и тогда прощай бабушка с дедушкой. Тогда я обретаю самостоятельность благодаря самовращательности волчка и эффектам его полей.

Следует отметить важную вещь: юла самовозрастающей истории, истории, которая то моя, то обо мне, вращается не останавливаясь с того момента, как была запущена. Но среди важнейших эффектов такого вращения присутствует относительный покой. Для физики подобные вещи давно известны и очевидны, а вот феноменология только подходит к их осознанию. Можно, например, сказать, что таким образом сохраняется самотождественность я. Если волчок остановится и трансляция песенки прервется, а Колобок, допустим, продолжит свой побег в молчании, то откуда мы будем знать, что это тот же самый Колобок, если он и мелькнет перед нами в самом начале и ближе к концу? Откуда он сам будет знать это, если нет истории? Наш Колобок, скорее всего, исчезнет в любом из эпизодов, и каждый из ловцов (волк, заяц, медведь) будет иметь дело со своим собственным колобком.

Именно так обстояло дело в архаическом социуме: ребенок, скажем мальчик, не прошедший инициацию, и взрослый охотник – это отнюдь не тождественные существа. У них разные имена, различный жизненный опыт, разная чувственность, поскольку основные аффекты записаны в трансперсональной матрице, а не в индивидуальном теле, но главное – между ипостасями отсутствуют перекидные мостики историй. Если же далее происходит экстраординарная инициация шамана (например, на охотника или пастуха снизошел дух одного из предков-шаманов), то перед нами опять новое существо: шаман не вспомнит прежний охотничий опыт как свой. Так все шло до тех пор, пока не был запущен самовращающийся волчок, способный продуцировать биографическое единство, причем не только пожизненно, но и посмертно. В каком-то смысле если и не бессмертие души, то ее удивительную долгосрочность, «живучесть», удалось обрести в новой субстанции: не в богостоятельности, посредством которой отбираются праведники и спасенные, а в самовращательности, в истории, которая, если она о тебе или твоя, способна тебя увековечить.

Таким образом, эффект покоя и устойчивости это и есть суть той работы, которую совершает непоседливый Колобок. Но есть еще и множество спецэффектов и проекций на разные поверхности. Когда метод юлы войдет в практику, все они, конечно, будут описаны и классифицированы – и сопоставлены с волчками фюзиса в порядке изохронии.

Сейчас я хочу подчеркнуть, что одним из спецэффектов нашей самой большой самовращательной юлы является литература. Нет, не вся литература и не всё в литературе, тут дело обстоит так же, как и с дистрибуцией вещей, которая ведь осуществляется и помимо товарного производства. Но задумаемся вот над каким ключевым моментом. Колобок вышел в эфир, ему важно передать репортаж, важно рассказать свою историю и быть услышанным, зарегистрированным в существовании. Однако в эфире он не один, существует конкуренция историй и за внимание слушающих надо бороться. Следовательно, недостаточно оповестить мир о том, что ты от зайца ушел и от волка ушел, нужно еще рассказать, как ты это сделал, требуется сюжет, интрига, определенный порядок слов. Эти требования отчасти похожи на желания «самого разговора», внедряемые впоследствии во внутренний мир как мои собственные желания, но все же отличаются особой интенциональностью. Литература в значительно степени получает свой облик в силу конкуренции историй, включая и конкуренцию тех, кто уже выиграл первую привилегию особого внимания.

Писатель есть колобок, который наконец встретился с лисой – но дальше его сказка может иметь и иное, совсем неожиданное окончание. Классическая версия сказки описывает судьбу среднего литератора: лиса, будь она критиком или олицетворением читательской аудитории, съест колобка и забудет; и это, заметим, далеко не худшая участь – спросите у засохших колобков-пирожков, которых вообще никто не заметил и не услышал. И не отличил от праха земного.

Однако если перед нами великий писатель – Пушкин, Набоков или Фолкнер, – с ними дело обстоит иначе. Увидев лису, такой колобок не задумываясь покатится к ней и вспрыгнет прямо на носок. И конечно же, запоет свою песенку. Обрадованная лиса, в свою очередь, откроет рот – но так и замрет. Застынет с приоткрытым ртом, ибо таково чудесное свойство песенки этого колобка. Лиса так и будет стоять, пока не перебросит чарующего певца-сказителя на трепещущий носок другой лисы, которая – и в этом нет сомнений – не замедлит оказаться рядом. И вот спустя какое-то время, возможно немалое, быть может пройдут месяцы, годы, десятилетия, мы сможем увидеть странную картинку.

Мы увидим поляну, сплошь заполненную лисами, этими профессиональными охотницами за колобками. Все они будут стоять с приоткрытыми ртами, а наш колобок будет перескакивать с одного лисьего носика на другой, а потом воспарит, продолжив свое вращение и свою песенку в воздухе.

И тогда другой, свежеиспеченный колобок, увидев эту картинку, эту высокоорбитальную частицу с эталонным спином, произнесет: «Прощайте, бабушка и дедушка», – и устремится в свой собственный поход. Таков один из важнейших спецэффектов нашей юлы.

* * *

Метод юлы позволяет поставить еще одну проблему. Он может быть применен для диагностики современности. Предварительно уже был обозначен вектор восходящего хронопоэзиса, отталкивающегося от исходной самовращательности, от уровня фоновых автоколебаний и ветвления миров. В теологической иерархии далее следует богостоятельность человека, затем его самостоятельность, а затем и самовращательность второго порядка, готовность к запуску волчков, что как раз и отражает способность к синтезу материи. Можно, конечно, представлять дело так, что та или иная юла достается из ящика, осуществляется ее пробный запуск и, если результаты такового впечатляют или, по крайней мере, устраивают, начинается работа над отправкой юлы в автономное плавание. В действительности дело происходит не совсем так, и вихри альтернативной материи скорее обживаются по мере их обнаружения, при этом поля азарта, наиболее характерные в качестве эффектов искусственной прозрачности, специально блокируются. И в целом освоение нового конденсата по-прежнему напоминает маленькое чудо.

Все векторы хронопоэзиса предполагают увеличение парка вращающихся волчков и, соответственно, обогащение конденсата человеческой реальности как альтернативной материи. На больших отрезках истории это действительно так. Однако для конкретных эпох могут быть характерны и противоположные тенденции – это во-первых; а во-вторых, хронопоэзис вовсе не обязан иметь predestination, некое записанное где-то предназначение. Вместо того чтобы задуматься над запуском новой юлы на орбиту человеческого или сверхчеловеческого, уже работающие волчки могут быть остановлены и брошены в ящик.

Применение метода юлы в качестве объективного теста дает основания полагать, что нечто подобное как раз сейчас и происходит. Посмотрим под этим углом зрения на судьбы трех выделенных здесь волчков и их конденсатов, на совокупность многомерных проекций, где каждая проекция легко представляется в виде самостоятельного феномена, хотя и является эффектом самовращающегося волчка, что становится очевидным в случае обращения к методу юлы.

Начнем с самовозрастающего капитала и его проекций. После того как первый коммунистический бунт провалился и юлу товаропроизводящей экономики не удалось остановить и забросить в ящик, за дело взялась социальная инженерия, поставившая своей задачей как раз тотальную ликвидацию многоукладности человеческого в человеке. И надо отметить, что успехи в деле торможения волчка и блокировки неподконтрольных проекций очевидны. Бизнес уже не просто призывают к социальной ответственности, но все чаще принуждают к таковой. Повсеместно принимаются меры для контроля и сдерживания рискованных инвестиций, повсюду мы видим торжество социального иждивенчества и, так сказать, ползучего социализма. Сохраняют лишь самые низкоэнергетические уровни работающего капитала, если можно так выразиться, с низким спином; они, эти уровни, и вправду меньше «фонят», но в пределах близкодействия оказывают свое преобразующее влияние на реальность слишком человеческого. И дистрибуция вещей через квоты и прожиточные минимумы медленно, но неуклонно изымается из воронки или из вихря самовозрастающей стоимости.

Пока еще расширенное воспроизводство не может быть выведено из самовращения Д – Т – Д, отделено от капитала и рынка. Сброс в овеществление все еще не стал простой технической процедурой. Но все больше экономистов, да и просто людей понимают: эту юлу собираются остановить и бросить в ящик, причем за дело взялись уже не только марксисты, но и собственно «цивилизаторы», контролирующие западный мир, так сказать, прямые агенты остывающей Вселенной. Чем это грозит человечеству, можно видеть по интенсивности блокировки той или иной проекции: речь идет о расставании с предприимчивостью, которая генерируется капиталом буквально на уровне поля Лейбница. Ясно, что это в интересах «цивилизаторов», поскольку сворачивание предпринимательской инициативы означает и устранение противодействия социальной инженерии.

Теперь присмотримся к колобку коммуникации на орбите. Его самовращение обеспечивает тождество самости и субстанции, давая опору суверенности индивида: сегодня такая опора не требуется, она даже мешает достижению гомогенной социальной среды. Кроме того, как уже отмечалось, стратегия авторствования инициируется и поддерживается конкуренцией колобков, той настройкой, которая в итоге позволила человечеству обрести великую литературу. Немало, конечно, и побочных последствий, связанных с тем, что орбита любой большой юлы на значительном своем протяжении проходит по ту сторону добра и зла. Колобок не исключение, он обеспечивает суверенность и поддерживает литературу как конкурентную среду, по сути, как форму борьбы за признанность, где к тому же осуществляется раздельный зачет этической и эстетической участи (Набоков). И еще он дразнит дедушек-бабушек и прочую живность.

Но для охлажденной и даже для охлаждающейся социальности суверенность индивида помеха, а не ценность. Это же касается и борьбы за признанность как перманентного источника несправедливости. Поэтому новый гуманизм склонен полагать, что конкуренция историй должна быть остановлена – и это, по-видимому, произойдет в несколько этапов. Первый этап, разворачивающийся сейчас, – это вытеснение литературы как продвинутой песенки Колобка «сторителлингом» в самом широком смысле. Тут и корпоративные собеседования, с которых story telling, собственно, и стартовал, и ширящаяся практика арт-терапии, где без всякой дискриминации практикуется такое замечательное лечебное средство, как внимательное выслушивание. Ну и незатейливые мемуары, которые оседают в литературных архивах, – пока неизвестно, что делать с такими гигантскими залежами ископаемых, но как знать, может, со временем они станут чем-то вроде электронной нефти…

Следующая стадия торможения и приостановки юлы, скорее всего, пройдет под девизом «Одна история не хуже другой», и, исходя из этого принципа равенства, предпочтение определенного рода историй, скажем, Чехова, Набокова, Стриндберга или Стивена Кинга есть дискриминация, с которой нужно бороться. Если уж и вводить преференции для авторов, то они должны быть прозрачны и носить этический характер: например, стоило бы установить, не придерживается ли автор-претендент скандальных политических взглядов, не расист ли он, не заподозрен ли в гомофобии и так далее. Словом, расхождения между этической и эстетической участью должны быть решительно устранены, что уже давно сделано по отношению к актуальному искусству (которое, к счастью для социальной инженерии, не обладает моментом самовращаемости, в отличие от литературы).

Вероятно, последние конкурентные истории в духе песенки Колобка будут называться «Как я сменил пол и обрел новую жизнь» (после чего, разумеется, и от бабушки ушел, и от дедушки ушел). Но по мере нарастания банальности случившегося и эти истории станут лишь простым поводом что-то сказать. И тогда остановленную юлу можно будет смело бросать в ящик.

Что касается воронки разговора, обладающего собственным спином, то ровно те же тенденции просматриваются и здесь. Благодаря социальным сетям разговоры как таковые мало-помалу выбывают из человеческой практики, они переносятся в герметичное пространство, что приводит к почти полному их обезвреживанию, во всяком случае, паразитарные поля в значительной мере блокируются. Если же такие разговоры все же возникают «в реале», то страх перевешивает все прочие чувства их участников, и бедные собеседники все больше напоминают начинающих велосипедистов, которые так и не научились ездить в свое удовольствие, стало быть, должны постоянно думать о том, чтобы не потерять равновесие и не упасть. «Страх вратаря перед одиннадцатиметровым» – так назвал когда-то свой роман австрийский писатель Петер Хандке, но кажется, этот страх ничто по сравнению со страхом собеседников друг перед другом. Похоже, и с самовращательностью разговора социум больше не справляется.

Констатируя факт убыли предприимчивости, приостановку борьбы за признанность и невероятное оскудение рынка обмена словами – и даже оставляя пока в стороне соображения о том, насколько эти тенденции необратимы, – можно смело говорить о выпадении измерений человеческого присутствия; и это тот результат, который фиксируется применением метода юлы. Зачистка паразитарных полей, в значительной мере определявших бытие навстречу друг другу, просто бросается в глаза. И прежде всего заблокированы поля азарта, генерируемые всеми самовращающимися волчками, а эти несомненно опасные по своему воздействию поля в то же время необходимы для поддержания предприимчивости, инициативы, готовности к риску, а значит, и для человеческой суверенности. Все значимые мыслители от Аристотеля и Гегеля до Ницше и Хайдеггера не уставали напоминать об этом.

Достоевский, точнее всех предвидевший угрозу или, лучше сказать, перемену участи, высказал устами своего персонажа:

«Клянусь вам, господа, что слишком сознавать – это болезнь, настоящая, полная болезнь. Для человеческого обихода слишком было бы достаточно обыкновенного человеческого сознания, то есть в половину, в четверть меньше той порции, которая достается на долю развитого человека нашего несчастного девятнадцатого столетия…»[19]

Больше известно другое изречение: «Широк человек, слишком даже широк, я бы сузил». Но в любом случае писатель попал в точку: именно обуздание и сужение разброса, флуктуаций непредсказуемого человеческого и есть то, с чем мы сегодня имеем дело.

Одно за другим отключаются или блокируются экзистенциальные измерения, что на языке термодинамики может быть описано, как стабилизация и усреднение частиц-индивидов, стандартизация их внутреннего устройства и преодоления броуновского разброса. В целом это вполне соответствует картине остывания, перехода от флуктуаций и вихревых полей к гомогенному конденсату. Отсюда автоматически не следует, что человека удалось сделать умнее, терпеливее, удалось облагородить его или осчастливить. Однозначно следует лишь то, что его удалось сузить. То есть редуцировать, избавить от лишних измерений, сделать вполне вычислимым и исчислимым существом. Если же вместо термодинамики применить термины квантовой механики, можно говорить об успешном расщеплении суперпозиции и полной декогеренции… Экранированы импульсы бессознательного, позывные трансперсональных матриц, источники риск-излучения, просто «взбрыки» на ровном месте.

На самом деле говорить о полной зачистке полей и остановке волчков пока еще рано. Все же свободная воля неистребима, и право на каприз, на своеволие и по сей день не дает угаснуть сознанию. Зато вырисовывается теперь вполне объективное, регистрируемое определение варваров, мракобесов и прочих врагов прогрессивного человечества: это те, кого не удалось сузить, кто не поддался обузданию и сохранил взаимодействие со всеми полями. Таковой, в частности, является и целая страна – Россия.

А что же делать этим неуспокоившимся душам? Не влиться ли им в ряды защитников природы с собственным девизом: «Сохраним самовращение великих волчков! Оставьте юлу в движении, а человека в покое!»

Швабра Витгенштейна

«Когда я говорю: “Моя швабра стоит в углу”, то о чем, собственно, это высказывание о палке и щетке? Во всяком случае, его можно было бы заменить другим высказыванием о положении палки и положении щетки. А ведь это высказывание более детально проанализированная форма первого. <…> И смысл первого предложения предполагал это как бы в скрытом виде. В проанализированном же предложении это выражено явно. Так что же, тот, кто говорит, что швабра стоит в углу, по сути, имеет в виду следующее: там находится палка и щетка и палка воткнута в щетку? Спроси мы кого-нибудь, действительно ли он так думал, он, по всей вероятности, ответил бы, что совсем не думал о палке и щетке порознь. И это был бы верный ответ, ибо он не собирался говорить ни о палке, ни о щетке в отдельности. Представь, что вместо “Принеси мне швабру!” ты говоришь кому-то “Принеси мне палку и щетку, в которую она воткнута!”. Не прозвучит ли в ответ на это: “Ты просишь швабру? Почему же ты так странно выражаешься?” Будет ли точнее понято детально проанализированное предложение?»

Людвиг Витгенштейн[20]

От швабры Витгенштейна к атому Бора и далее

Перед нами просто и точно сформулированный парадокс, который так и не привлек надлежащего внимания. Для большого количества предположений этот парадокс может служить универсальным контрпримером. Итак, если ты хочешь, чтобы тебя лучше поняли, предложи более подробное описание, сделай «детально проанализированное предложение», как его называет Виттгенштейн. Сделай это, и ты, по крайней мере, не прогадаешь. И вот, добиваясь исчерпывающего понимания, я и говорю: принеси мне щетку, в которую воткнута палка! И что же? Вопреки ожиданиям, вопреки вполне логичному теоретическому предположению, более обстоятельное описание как раз и вызвало затруднения…

Но как такое может быть (при том что подобное случается сплошь и рядом)? Почему «швабра» и есть самое точное имя для нашего предмета в отличие от «палки со щеткой» и «вон той штуковины в углу»? Допустим, швабра есть не подлежащая дальнейшему уточнению смысловая единица. Но почему «дальнейшее уточнение» вообще способно привести к результату, противоположному ожиданиям? Почему отсутствует напрашивающийся к уточнению парный термин «расточнение»? И еще множество вопросов возникает в этой связи, некоторые из них оказываются метафизически нетривиальными. Таков вопрос о надлежащем уровне точности, вопрос, который мы можем прояснить, фигурально сметая с него пыль и сор шваброй Витгенштейна.

Вспомним бритву Оккама – это инструмент, предназначенный для отсечения всех избыточных и промежуточных сущностей. Швабра Витгенштейна действует более тонко: она расчищает поверхность до нужного уровня точности. При этом мы должны признать, что все уровни точности равноправны, если каждому из них соответствует некий собственный набор феноменов. Уточнение швабры до состояния щетки, насаженной на палку, нелепо, однако если мы хотим, например, представить мир щеток – что вполне возможно для какой-нибудь детской (или не детской) познавательной передачи, – то там, наряду с платяной, зубной щеткой и кисточкой, вполне уместной будет и щетка, насаженная на палку (ведущий может предварить это словами: «А вот и наша знакомая швабра – она тоже щетка»). То есть уточнение, поначалу совершенно бессмысленное, все же обрело некий топос уместности, хотя и весьма экзотический.

С другой стороны, «расточнение» до уровня «длинной штуковины в углу» – и оно может обрести свой оптимальный диапазон, если, например, нужно потревожить кота, забравшегося на высокий шкаф, – тут ведь, в принципе, подойдут и лыжи, тоже почему-то стоящие в этом углу.

Тогда, наряду с общелогической процедурой обобщения и индивидуации, мы можем выделить параллельную ей, но совершенно особую шкалу, где перемещающийся регулятор будет двигаться либо в сторону уточнения, либо в сторону «расточнения», причем может оказаться, что, перемещаясь вдоль шкалы, мы обнаружим несколько подходящих феноменов (уровней), для каждого из которых в соответствующий момент будет достигнута оптимальная точность, и при этом промежутки как уточнения, так и «расточнения» будут пустыми.

Феномены проступают в своей определенности по ходу уточнения и «расточнения» шкалы, как электроны на квантовой орбите, – скачками, квантовыми порциями. Кстати, и движение вглубь материи, в процессе которого физика уточняет свое понимание мира, двигаясь при этом в сторону обобщения, – и оно вынуждено считаться со шваброй Витгенштейна. Например, атом Демокрита (ну или Лавуазье, Ломоносова) мы может сравнить с атомом Бора уже знакомым нам способом.

– Разве атом не является мельчайшей частицей материи? – так долгое время спрашивали сторонники атомистики, пока не услышали ответ Бора и его сторонников, вернее уточняющий вопрос:

– Вы имеете в виду ядро, состоящее из протонов и нейтронов, вокруг которого вращаются электроны по своим орбитам?

Уточнение было принято и признано триумфом физической науки. Положительно заряженное ядро и отрицательно заряженные электроны – такая своеобразная комбинация элементарных частиц несколько десятилетий репрезентировала собственную реальность атома. Пока не возникла квантовая хромодинамика (КХД), которая и развенчала эту комбинацию, разобрала на манер щетки, в которую воткнута палка. И, разумеется, последовал новый уточняющий вопрос:

– Что вы, собственно, имеете в виду под протонами и нейтронами? Определенную конфигурацию из кварков и антикварков, обладающую цветным зарядом?

«Когда количество новых элементарных частиц перевалило за сотню, теоретики схватились за голову, но в начале 1960-х годов Мюррей Гелл-Ман в Калтехе разработал кварковую модель, позволившую навести некоторый порядок в открытом экспериментаторами хаосе. Согласно его предположению, все вновь открытые частицы можно составить из простых комбинаций фундаментальных объектов, которые Гелл-Ман назвал кварками. Частицы, получаемые в ускорителе, можно было разделить на состоящие из трех кварков и на состоящие из кварка и антикварка. Новые комбинации, составленные из того же набора, из которого состоят протон и нейтрон, согласно предсказаниям, должны были образовывать нестабильные частицы с массами порядка массы протона. Такие частицы были действительно обнаружены, и их время жизни оказалось довольно близким к нашей оценке – 10–24 секунды»[21].

Возникает искушение применить подобное описание и для других объектов, не столь мелких. Попробуем.

Объект «щетка», входящий в состав швабры, в действительности является неэлементарным, он представлен ворсинками и щетинками, прикрепленными к плоскости различным образом: либо перпендикулярно и параллельно (собственно щетки), либо кустообразно – кисти и кисточки. Благодаря этим успехам уточнения удалось теоретически предсказать появление «швабр» – устойчивых объектов, масса которых достигает 1 × 1000 масс зубной щетки – и вскоре эти объекты были экспериментально обнаружены стоящими в углу рядом с лыжами…

Заметим, однако, что открытие щетинок и их конфигураций, из которых действительно составлены различные объекты макромира, не отменило реальности объектов, ранее считавшихся логическими индивидами: щетка отнюдь не исчезла из словаря после того, как выяснилось, что это всего лишь набор ворсинок (щетинок), закрепленных перпендикулярно плоскости, не исчезла она и из готового инвентаря, более того, там в качестве своеобразных атомарных индивидов остались и еще более сложные конфигурации, такие как швабры.

Вот и атом не потерял своей реальности от того, что он оказался конструкцией, состоящей из конструкций. Просто уточнения и «расточнения» (некоторые из них, которые можно назвать удачными) позволяют обнаружить и другие уровни, каждый из которых, в свою очередь, дает возможность внести кое-какие изменения в исходный уровень. Во всем остальном соответствующая реальность описывается как и описывалась. Реальность, соответствующая физике Галилея, никуда не исчезла.

Диапазоны реальности и проблема устойчивости

Как уточнение, так и «расточнение» носят квантовый характер, несмотря на плавное перемещение «риски». Между двумя соседними диапазонами реальности располагается что-то вроде слепой зоны. Электрон перескакивает с одной орбиты на другую, заполняя разрешенные ему уровни; что с ним происходит в промежутках, как он при этом выглядит, мы не знаем. Вот и протон в этом же смысле есть разрешенный уровень, устойчивая конфигурация трех кварков. Прочие конфигурации слишком неустойчивы и тем самым уровня реальности не образуют.

Все это феномены микромира, и если в поле классической физики и тем более в сфере живой природы признавался восходящий к Аристотелю принцип «Природа не делает скачков», то здесь, в квантовом мире, впору выдвигать противоположное утверждение: природа не знает постепенности. И, как уверены многие физики, в промежутках между разрешенными орбитами электрон просто не существует. Нельзя даже сказать, что истина где-то посередине, поскольку середины как раз-таки и нет. Истина ad marginem, по краям. А швабра Витгенштейна похожа на инструмент, который поможет в этом разобраться. Теоретически понятно, что веник, метелка, щетка, палка, совок, ведро и другие подобные объекты могут составлять самые разные комбинации. Любой объект можно прикрепить к любому другому, но устойчивой комбинации не получится. Да и парад щеток, куда вошли бы разнообразные экспонаты вроде щеточки для усов и щетки-расчески, вряд ли может образовать стабильную реальность. Лишь определенные комбинации радикально меняют дело: три кварка с соответствующими цветными зарядами или кварк и антикварк. Или палка, воткнутая в щетку, – она и есть швабра, ей полагается отдельное имя, и оно как распорка удерживает соответствующий диапазон реальности.

Это, несомненно, чудесное открытие, и тут есть к чему присмотреться. До появления швабры, когда нужна была надетая на палку щетка, в горизонте сознания преобладали затруднения и неопределенность. Ситуацию можно охарактеризовать как случайное сканирование возможных пересечений миров щеток и палок: даже уточнение локализации – «Там, в углу» – не устраняло всей неопределенности. И лишь когда регулятор уточнения – «расточнения» остановился на риске «швабра», все сразу встало на свои места. Теперь швабра выделилась из множества в углу, где рядом с ней находились вертикально стоящие лыжи, зонтик и прочее в том же роде, и вошла в другую картинку, на которой были представлены валяющиеся на полу несколько мятых бумажек наряду с другим мусором, – в картинку, уже не требовавшую дополнительного уточнения. Вспомним: сложились три кварка, совпали нужные цветные заряды – и в синтезированной, как бы сфокусированной реальности отдельные кварки больше не присутствуют, они растворились без остатка, передав полномочия своим удачным комбинациям. Полномочия, понятное дело, имеют силу лишь для своего собственного диапазона.

Так и в нашем случае: удачная комбинация нескольких параметров – длины палки, диаметра отверстия, нужного количества «волос» (щетинок) – привела к обретению отдельного имени («швабра») и к лавинообразному росту присутствия этого объекта в интерьерах макромира. Компоненты при этом исчезли в качестве «отдельных кварков», возобновить отдельное присутствие они теперь могут, скорее всего, лишь в качестве обломков. И такое возобновление присутствия нельзя будет назвать освобождением (или высвобождением) щетки, как и палки; их путь после этого направлен в воронку хлама, в серую дыру, где важнейшей силой является «расточнение» и взаимоуподобление.

Пока сопоставление квантовых эффектов в случае двух прорывов – к «протону» и к «швабре» – кажется слишком уж натянутым. Возражение, сразу же приходящее на ум, состоит в том, что элементарные частицы «сами сложились», а швабра так или иначе «сделана», и кажется, нет ничего дальше расположенного друг от друга, чем генезис и поэзис, возникшее и сделанное. Неявно предполагается, что самое простенькое из возникшего, например травинку, квазар или протон, невозможно «сделать», а самое элементарное из сделанного, например та же щетка, не может возникнуть. И даже если мы решили сравнивать эти «явления», то неизвестно, на каких основаниях это возможно. Например, состояния «недоделанности» и «сломанности» (или изношенности) с одной стороны и что-то вроде «недовозникновения» с другой. Тут мы скорее обнаружим подтверждение того, что природа не делает скачков, чем аргумент в пользу тезиса «Природа не знает постепенности» – и тогда этот принцип придется приберечь исключительно для квантового мира.

Что ж, вернемся к квантовому миру, туда, где все происходит порционно и скачкообразно. То, что делает электрон между орбитами и вообще любая элементарная частица между стабильными (стационарными) состояниями, укладывается в принцип неопределенности. То есть нельзя точно сказать, что именно она делает и она ли делает это. Обратимся вновь у Лоуренсу Крауссу, размышляющему над тем, что же происходит в этом воистину таинственном промежутке:

«Может ли частица в течение очень коротких промежутков времени превышать скорость света, если мы принципиально не можем обнаружить этот факт из-за принципа неопределенности и, более того, если этот факт вообще не имеет никаких наблюдаемых последствий? В обоих случаях ответ: да»[22].

Мы просто не можем знать, что происходит в этом интервале между квантовыми состояниями. То есть, когда мы говорим, что природа не знает постепенности, это не значит, что она ее не допускает, получается, что она ее именно не знает.

«Но квантовая механика не запрещает частицам в течение очень коротких промежутков времени двигаться быстрее света при условии, что такое движение в силу принципа неопределенности никаким способом не может быть обнаружено. До тех пор пока мы принципиально не можем измерить сверхсветовую скорость частицы, она не нарушает никаких требований специальной теории относительности. Но чтобы квантовая теория оставалась согласованной со специальной теорией относительности, в течение таких интервалов времени частица, двигаясь со сверхсветовой скоростью, должна путешествовать назад во времени»[23].

Но как описать то, чего сама природа не знает, не говоря уже о наблюдателе? У Краусса это выглядит следующим образом:

«…Никакой реальный наблюдатель не способен измерить скорость электрона между моментами времени 1 и 3 – это запрещает принцип неопределенности. Точно так же никакой реальный наблюдатель не способен обнаружить рождение частиц из ничего, равно как и измерить скорость частицы, движущейся быстрее света. Но независимо от того, можем мы или нет зарегистрировать такие процессы, квантовая механика их не запрещает. Если рождение и уничтожение частиц происходит на таких временных интервалах, когда принцип неопределенности делает невозможным их обнаружение, то никаких противоречий со специальной теорией относительности не возникает. Такие частицы называются виртуальными. <…> Подобные процессы не могут быть обнаружены путем прямых измерений, но они могут косвенно влиять на результат других экспериментов, что и было показано Бете и его коллегами»[24].

Ну и как же все это соотносится с нашей шваброй, точнее, со шваброй Витгенштейна? Где тут световые скорости и виртуальные частицы? Зона неопределенности, расположенная между щеткой и шваброй, имеет собственную репрезентативную модель – поиск в сознании, в котором мы обнаруживаем нечто отдаленно похожее на облако виртуальных частиц или на чертовщину – кто какой термин предпочитает. Итак, «Принеси мне палку и щетку, в которую она воткнута». Этим обращением вводится интервал неопределенности «Что бы это значило?». Интервал заканчивается уточняющим (в данном случае «расточняющим») вопросом «Что ты имеешь в виду?» и внутри интервала могут происходить различные события. Например, быстрый лихорадочный поиск, в ходе которого может быть обнаружена и швабра – что, однако, не отменяет уточняющего опроса, различные предположения: «Может, русский у него не родной? А может, огреть его палкой по спине – так ведь, кажется, дается просветление в чань-буддизме?» Чаще всего происходит погружение в ступор, как правило, очень краткосрочный и, возможно, совпадающий, если изменить масштаб времени, с тем промежутком, когда электрон пребывает между орбитами или когда кварки свободны, а не связаны в устойчивую комбинацию по имени «протон» (или «нейтрон»). Говоря чисто спекулятивно, если бы сознание могло проникнуть в масштабы планковской длины, чего бы оно там только ни повидало…

Воспользовавшись репрезентативной моделью швабры Витгенштейна, мы можем высказать аргументы в пользу квантовой природы сознания. По отношению к пониманию это давно уже установили феноменология (Гуссерль, Мамардашвили, Пятигорский) и психология (Л. М. Веккер), описывая прорывы понимания как «ага-эффект», «инсайт» или как «всегда уже понимаю».

Ну а в мире самих вещей встречаются недошвабры и их аналоги? Несомненно, но только среди заготовок или среди хлама, а стало быть, в статусе «Еще не вещь» или «Уже не вещь». Там и вправду может оказать щетка с торчащими из нее обломками палки и жалкими остатками щетины, но даже в этом случае ближайшим обобщающим классом, к которому относится сей предмет, будет именно «хлам», а не класс щеток или, скажем, вещей домашнего обихода.

С другой стороны, поскольку Гамлет был все-таки прав и есть многое на свете, что и не снилось нашим мудрецам, – особенно в масштабах планковской длины, то тут могут встретиться и химеры, являющиеся возможными долгожителями иных миров.

Вспоминаются арт-объекты вроде чайной ложечки, покрытой мехом, или знаменитых очков для влюбленных (рис. 1).

Рис. 1. Очки для влюбленных. В них можно смотреть только друг другу в глаза


Тут могла бы быть и двойная зубная щетка, чтобы не наносить пасту дважды (рис. 2).

Рис. 2. Двойная зубная щетка


А также и щетка, в которую воткнута палка, но почему-то со стороны щетины (рис. 3).

Рис. 3. Щетка, в которую воткнута палка


Все это химеры планковского интервала в реальном мире, однако в качестве арт-объектов они могут просуществовать намного дольше, чем швабра в качестве действующего инструмента. И кстати, если исходить из симметрии хронопоэзисов, то ничто не мешает предположить, что и масштабах планковской длины между двумя позициями электронов могут быть зарегистрированы химеры, являющиеся долгожителями каких-нибудь иных миров. Кстати, нечто подобное заподозрил еще Августин:

«Итак, изменчивое в силу самой изменчивости своей способно принимать все формы, через которые, меняясь, проходит изменчивое. Что это такое? Душа? Тело? Некий вид души или тела? Если бы можно было о ней сказать: “ничто, которое есть нечто” и “есть то, чего нет”, – я так и сказал бы»[25].

Все же кажется, что случай со щеткой, в которую вставлена палка, не совсем тот. Ведь перед нами «детально проанализированное предложение», которое затрудняет понимание, вместо того чтобы его облегчать. Однако если вместо требования принести нас попросят дать определение швабры, мы, вполне возможно, согласимся с детально проанализированным предложением «Палка и щетка, в которую она воткнута». Скорее всего, мы сочтем его не научным, а житейским; житейским же определениям свойственно пребывать в скрытом состоянии, они озвучиваются куда реже, чем научные, и, опять-таки, в некоторых специальных ситуациях. Но ясно, что швабра Витгенштейна и здесь является показательным примером.

Обратимся к Гуссерлю и его феноменологии. Интенциональность как предметность любого возможного состояния сознания является здесь важнейшим постулатом. Если сознание включено, непременно отыщется некоторое «что», о чем это сознание, и в непременном «что» всегда присутствует все сознание. Так говорит Гуссерль, и последующая феноменология идет в этом отношении по его стопам. «Актуальное» может быть удержано и определено в своих неотъемлемых параметрах, атрибутах, что и делает Гуссерль, исследуя ноэтико-ноэматический состав данного, феноменологию времени данности – но все это лишь постольку, поскольку сохраняется и удерживается сама интенциональность данного. Сам же Гуссерль, однако, пишет, что поскольку имеется актуальное, целиком занимающее окно данности сейчас, имеется и «неактуальное», всегда готовое занять место актуального, причем в том же самом окне, подхватив эстафету интенциональности. Гуссерль, хоть и без ссылок, руководствуется феноменологическим ходом Гегеля в отношении «вот», «здесь» и «сейчас» – ход, обычно иллюстрируемый картинками оптических объектов типа «Ваза и два профиля» (рис. 4).


Рис. 4. Ваза и два профиля


Это хорошее подтверждение альтернативных квантовых состояний, теперь в качестве гештальтов сознания. Ваза не состоит из элементов профилей, в двух профилях, когда они отчетливо даны, нет никакого предчувствия вазы, но эстафета предметности передана без сбоев и без стыков – такова реальность сознания как самости. Но возникает вопрос: «Неужели этой мгновенной сменой состояний и исчерпывается вся реальность сознания? А нельзя ли использовать швабру Витгенштейна для осторожной расчистки стыков между заступающими на дежурство актуальностями Гуссерля?»

Еще как можно. В сущности, именно этим путем пошел современник Витгенштейна и Гуссерля Фрейд. Они жили примерно в одно и то же время в одном городе, ходили по тем же улицам Вены, и их легко представить в виде клининговой бригады: Витгенштейн, конечно, со шваброй, Гуссерль с бархоткой для зачистки паркетных плит и Фрейд с мусорным ведром. Их совместная процедура вполне может именоваться расчисткой сознания с целью последующего картографирования. Но также и для того, чтобы им, сознанием, можно было и дальше пользоваться. К сожалению, в реальности эти мастера своего дела не сотрудничали друг с другом, а их последователи образовали замкнутые цеха, представители которых не собирались и не собираются объединяться в бригаду. Так что комплексный клининг сознания все еще остается делом будущего.

Логично предположить, что стыки между хорошо подогнанными данностями сознания заполняет бессознательное. Но загадка в том, что психоанализ Фрейда обнаруживает всегда имеющееся бессознательное легко, а швабра Витгенштейна визуализирует сами стыки, однако относительно их заполнения не слишком может нам помочь. Почему? С этим стоит разобраться. Ведь вроде бы ясны две вещи: 1) мы всегда пребываем в полноте присутствия; 2) но, пребывая в полноте, мы при этом не удерживаем одну и ту же актуальность, а просто продолжаем мыслить предметно, независимо от имеющегося или «подсунутого» предмета. Тогда путь к бессознательному может показаться легким: нет нужды вглядываться в стыки между вазой и профилями, раз они исчезающе малы в процессе смены актуальностей, достаточно дождаться отключения всех актуальностей, попросту заснуть и проникнуть в стихию сновидений, где то, что едва различимо между стыками, распускается пышным цветом.

Сновидения, сознание и квантовый мир

Сновидения не интенциональны, в них действительно встречаются конструкции вроде щетки, в которую воткнута палка и трансформации вроде тех, которым посвящена песенка Пугачевой:

Сделать хотел утюг,
Слон получился вдруг.

Здесь же и Пепермалдеев с ключом на носу, если привлечь еще и обэриутов, в частности Хармса. Это может подтолкнуть нас к такой топографии, где узенькие промежутки стыковых швов будут в конечном итоге вливаться в бессознательное, в Тихий океан сновидений, что означало бы следующее: интервал между квантовыми гранями бодрствования и интервал между режимами бодрствования одной и той же природы.

Но действительно ли эти гипотетические промежутки между тектоническими плитами всегда предметного сознания, содержащие «ничто, которое есть нечто» плавно переходят в океаническое бессознательное сновидений?

Пожалуй, правильный ответ будет такой: среди «краткоживущих», мгновенно развоплощаемых химер, примостившихся или, лучше сказать, мелькающих между очередными заступающими на вахту актуальностями, есть и долгожители своих странных, выморочных миров, в том числе и сновидческого мира. Правда, пребывают они в состоянии «ничто, которое есть нечто», так что проблема фиксации содержания практически неразрешима, по крайней мере в дискурсивном мышлении. Чтобы опознать явленность в просветах передачи эстафеты интенциональности сознания, требуется что-то вроде ответа на вопрос в духе Витгенштейна: «Возможны ли любовь и верность продолжительностью несколько секунд?»

Так что, осторожно работая щеточкой, следует еще иметь в виду по крайней мере две вещи. Во-первых, образ и мотивы сновидений, как бы свободно плавающие в разреженном пространстве, когда сознание отключено, в состоянии ego cogito пребывают под огромным давлением, дробящим в крошку, в пыль все то, что может распускаться в океане сновидений, в резервуаре бессознательного вообще.

А во-вторых, – и такой точки зрения, похоже, придерживался сам Фрейд, – побуждения бессознательного проникают в интенсивное светлое поле сознания, в его актуальность, не в качестве узкой исчезающей каемки по краям, а в форме иноприсутствия. То, что не вытеснено вытеснением, подвергается, например, так называемой рационализации или может быть отслежено в качестве оговорок, очиток и описок, для объяснения которых Фрейд, как правило, отсылает к более явным формам бессознательного, к тем же сновидениям. Иногда бессознательные мотивы, несмотря на давление репрессивной инстанции сверх-я, все же «продавливаются» в ясную картинку ego cogito, окрашивая ее специфической иновидимостью.

На долю виртуальных частиц, заполняющих вахтовые промежутки интенциональности, остается не так уж и много, тем более что в этом виртуальном облаке представлены и свернутые измерения психического, когда-то заполнявшие всю «территорию психе», а теперь остающиеся в виде реликтов. Вслушаемся в размышления Фрейда на этот счет, содержащиеся, в частности, в работе «Неудовлетворенность в культуре»:

«Род огромных ящеров вымер и уступил место млекопитающим, но истинный представитель этого рода, крокодил, по-прежнему живет вместе с нами. Возможно, эта аналогия слишком отдаленная, к тому же она не совсем верна из-за того обстоятельства, что выжившие низшие виды в большинстве случаев не являются настоящими предками нынешних, более развитых. Промежуточные звенья, как правило, вымерли и известны только благодаря реконструкции. В душевной области, наоборот, сохранение примитивного рядом с тем, что возникло из него и преобразовалось, встречается настолько часто, что не стоит даже обращаться к примерам. Чаще всего это происходит в результате разрывов в развитии. Один количественный компонент установки, импульс влечения, остался неизменным, у другого произошло дальнейшее развитие»[26].

Можно саму панораму психики или психического взять в фокус сознания; то, что предстанет тогда перед нами, можно сравнить с неоднократно разрушавшимся и отстраиваемым городом. Потребуется совмещение и взаимоориентация нескольких хрономасштабов, а эта задача отнюдь не из легких. Сам Фрейд сравнивает построение такой панорамы с экспедицией по Риму знатока римской истории:

«Самое большее, что он мог бы сделать благодаря своим наилучшим знаниям о Риме со времен Республики, – это указать места, где находились храмы и общественные здания той эпохи. Теперь на их месте руины, но не самих этих зданий, а их более поздних перестроений, возникших после пожаров и разрушений. Едва ли требуется особо упоминать, что все эти останки Древнего Рима вкраплены в лабиринт улиц Большого Города, возникшего за последние столетия, начиная с эпохи Возрождения. Разумеется, многие древности по-прежнему погребены в почве города или под его современными сооружениями. Таков способ сохранения прошлого, с которым мы сталкиваемся в исторических местах, таких как Рим»[27].

Проблема в том, что в случае города разместить эти слои по соседству и тем более совместить их в плоскости нереально: «Если мы хотим пространственно представить историческую последовательность, то это можно сделать только через существование в пространстве, одно и то же пространство нельзя заполнить дважды. Наша попытка кажется праздной забавой, у нее есть только одно оправдание – она показывает нам, как мы далеки от того, чтобы выразить своеобразие душевной жизни с помощью наглядного изображения»[28].

Действительно, комплектация души нисколько не похожа на зачистку гомогенной плоскости, и локализация в пространстве психического радикально отличается от локализации объектов в развернутом физическом пространстве макромира. И все же щетка Витгенштейна, в которую воткнута палка, – это неплохой инструмент как раз в археологическом смысле, инструмент, пригодный для того, чтобы сметать пыль времени с едва различимых контуров действительности и реставрировать некое грандиозное целое, исчезнувшее в свернутом измерении, при том что некоторые его части продолжают торчать из земли, а некоторые используются в совсем других, последующих единствах. Смещение фокуса внимания вдоль нескольких диапазонов точности позволяет иногда из отдельных уцелевших фрагментов реставрировать то или иное ушедшее настоящее – если и не как нечто, предъявляемое к проживанию, то по крайней мере как альтернативную тематизацию совокупности явлений. Тогда в порядке переключения актуальностей могут мелькнуть трансперсональные матрицы жертвенного аутопоэзиса, дионисийских мистерий, тотемных идентификаций и иные целостности поведения, самочувствия и мирочувствия, которые теперь больше не встречаются самостоятельно. Например, теперь они всего лишь ворсинки от щетки – но были девственным лесом, шумом и смыслом которого являлась душа тогда, когда она вообще впервые явилась.

Движение вдоль шкалы «уточнение – “расточнение”» сопровождается появлением внезапных четких ракурсов, каждый из которых соответствует определенному миру. Чтобы предстать в фокусе, такой мир должен быть расчищен, очищен от детализаций, уточнений, которые сфокусированы на собственных местах в иных мирах, а здесь являются лишь помехами и загромождениями. В современной физике такие ракурсы, компактные участки диапазона, называются эффективными теориями, собственно эффективность которых прямо пропорциональна безжалостности избавления от всего лишнего. Хочется привести на этот счет еще одну цитату из Лоуренса Краусса, тем более что она содержит косвенную отсылку к швабре Витгенштейна:

«Может показаться чудом, что мы можем вот так запросто выбросить из теории огромное количество информации, и какое-то время это казалось чудом даже для самих изобретателей такой процедуры, например, Фейнман назвал подобный прием “заметанием мусора под ковер” (sic!). Но после некоторых размышлений теоретики пришли к выводу, что если физика вообще возможна, то она и должна “работать” именно таким образом. В конце концов, информация, которую мы отбрасываем, не должна быть корректной! Каждое измерение, которое мы выполняем в нашем мире, подразумевает некоторый масштаб длины или энергии. Наши теории ограничиваются масштабом физических явлений, на котором работают наши измерительные приборы. Эти теории могут предсказывать все что угодно за пределами возможности наших измерений, но почему мы должны принимать во внимание эти предсказания, если мы принципиально неспособны их проверить? Было бы замечательно, если бы теория, описывающая взаимодействие электронов с фотонами, давала абсолютно правильные предсказания для любых расстояний, вплоть до бесконечно малых. Но есть ли смысл в таких предсказаниях, если мы в принципе не способны проводить измерения на сколь угодно малых расстояниях? Конечно, нет. Ведь в этом случае мы получили бы теорию, предсказывающую некие экзотические процессы, в отношении которых мы не имеем ни малейшего понятия, как их наблюдать. Поэтому разумнее выбросить из рассмотрения такие процессы, по крайней мере до тех пор, пока у нас не появится хотя бы какое-то их понимание»[29].

Ну а в вольном пересказе пояснение эффективных теорий будет звучать так. Мы можем смело пользоваться шваброй, игнорируя тот факт, что она представляет собой щетку, в которую воткнута палка, – если и когда мы подметаем пол. Но возможно, нас вдруг заинтересует едва заметная щель между плитками. Тогда нам придется обратиться к более общей теории, то есть кое-что уточнить. Возможно, миновав диапазон комбинаторики палок и щеток и дойдя до уровня щетинок. Допустим, нам нужно извлечь застрявшую крошку, совсем крошечную крошку, крупицу. Если не упускать из виду физику, тогда может понадобиться некий аналог коллайдера, ускорителя, не такого большого, как БАК, а совсем маленького. В нашем случае это будет миниатюрная щеточка, снабженная тонкими и упругими волосиками-щетинками – ведь нам нужно собрать крупицы драгоценного золотого песка или, наоборот, какого-нибудь чрезвычайно опасного порошкообразного вещества. В этом случае направление уточнения примет другой характер.

– Принеси-ка мне щетку, в которую воткнута палка.

– Почему ты так странно выражаешься? Ты имеешь в виду швабру?

– Нет, я имею в виду специальную щеточку, которая в сейфе для редких инструментов.

Существенная разница, однако, в том, что в физике эффективные теории выстроены в основном иерархично, что же касается психической реальности или «эффективных практик» в составе человеческой деятельности, то они располагаются в основном квадратно-гнездовым способом. Комплектующие психического уже приходилось сравнивать с многогранником, имеющим взаимно-трансцендентные стороны, количество которых точно не известно, и при этом вращающимися так, что каждая грань в момент ее фиксации представляет собой все сознание. Это также означает, что осцилляция «ваза – два профиля», будучи всего лишь бинарной, далеко не исчерпывает всех уровней собственной точности или эффективных теорий, хорошо описывающих определенный регион сущего. Главное, что всякий раз перед нами все сознание, поэтому самовращающийся многогранник психического не распадается, а его конденсат собирает в себе весь универсум психического и символического, не теряются и прошедшие состояния. Совокупность измерений может быть свернута, но все останется в игре.

Мусорное ведро Фрейда было противопоставлено швабре Витгенштейна. Действительно, психоанализ имеет дело с самыми разнородными отходами психической деятельности: со сновидениями и их обрывками, с оговорками, обознатушками, завалившимися куда-то совсем далеко детскими воспоминаниями. Именно они заполняют контейнер анализов, который можно поставить рядом с набором пробирок, содержащих чисто физиологические анализы. Но в таком случае прямым аналогом или конкретным воплощением швабры Витгенштейна будет кушетка психоаналитика, возлежание на которой как раз и сопровождается частным выметанием всего забившегося в щели между хорошо подогнанными паттернами психической жизни. При этом нам совсем не обязательно считать поиск первичной сцены действительной целью всего процесса; даже установление скрытого смысла сновидения может рассматриваться как эпизод. Чего? Да как раз увлекательной языковой игры в смысле Витгенштейна. Вслед за Фрейдом это можно назвать игрой в реставрацию Рима. В самом деле, проводятся археологические раскопки, панорама постоянно сверяется с имеющимися антикварными картами и труднодоступными источниками, детали и фрагменты как бы извлекаются из новых, позднейших целостностей, которые, в свою очередь, экранируются маскировочной сеткой. Руины достраиваются в воображении до величественных зданий, каковыми они, предположительно, когда-то и были. Участники игры как бы облачаются в римские тоги и говорят на смеси детского языка и варварской латыни. Действительно ли благодаря этому преодолевается фрустрация и устраняется невроз, сказать трудно. Но совершенно точно избывается и утоляется тоска по полноте собственных времен – та, о которой писал поэт:

Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка – она со временем прочтется,
и перечтется много раз, и ей зачтется,
и все, что было в ней, останется при ней.
Но вот глаза – они уходят навсегда,
как некий мир, который так и не открыли,
как некий Рим, который так и не отрыли,
и не отрыть уже, и в этом вся печаль.
(Ю. Левитанский)

Психоанализ и вправду представляет собой образцовую археологию души – как некий Рим, который все-таки отрыли, восстановили, восполнили столь волнующую лакуну бытия-присутствия, которая казалась навеки провалившейся между вазой и двумя профилями. Точная хронология слоев «отрытого Рима» при этом в любом случае остается под вопросом, но это и не столь важно, ведь и само узнавание отнюдь не следует точной хронологии, а оно и есть важнейший стимул этой игры. Ну а если еще в реставрированном замке удастся обнаружить утерянную вещь, которая с тех пор была не на месте и потому никак не узнавалась, то мы имеем дело с дополнительным бонусом, который Фрейд назвал отреагированием.

Примененный психоанализом инструмент способствовал выявлению и раскрытию свернутого измерения. Оно было восстановлено из «масштабов планковской длины», из завалившегося в щель мусора и присоединено к многограннику сознания-присутствия, то есть стало признанной темой возможной речи. В этом смысле психоанализ является самым успешным археологическим проектом – и в этом же смысле он вполне может рассматриваться как эффективная теория, эффективная пусть и не в качестве лечебной процедуры, но уж точно в качестве одной из полноценных граней многогранника человеческого присутствия. Так и хочется сказать (хочется провести незаконную аналогию), что, если бы нашелся умный электрон, который жил бы упорядоченной жизнью, перескакивая, как положено, с одной орбиты на другую, и если бы он хорошенько присмотрелся к межорбитальному планковскому промежутку и, пользуясь совсем крошечной щеточкой Витгенштейна, подчистил там мусор, провел реставрационные работы, он мог бы открыть (отрыть) свернутое измерение и поднять его в качестве альтернативной орбиты.

Как минимум он обрел бы дополнительную степень свободы для себя и своих товарищей, а может – как знать, – расширил бы мерность мира, сделав Вселенную неузнаваемой. Только для этого нужна совсем-совсем крошечная щеточка, с очень мягкими и тонкими щетинками – лишь такой инструмент может изменить судьбу Вселенной…

Если теперь с этой незаконной аналогией вернуться в наш мир, то сновидения можно сопоставить с космической пылью межорбитальных пространств, а Фрейда – с умным электроном. Ведь он сделал это!

Правда, извлеченный космический мусор Фрейд сразу же приложил к делу, связав его с отбросами запретных желаний, с перверсиями и, прежде всего, с либидо, чьи приключения и составляют жизнь бессознательного. Этот мотив Фрейд провел чрезвычайно последовательно, обнаружив его и в навязчивых действиях, и в оговорках, да и практически во всех проявлениях сознательной жизни, в которых только может иметься скрытый, неучтенный смысл. Что тут сказать? Пациенты соглашались с ним, иногда, правда, только после настойчивых уговоров. Можно ли обвинить честолюбивого доктора, первооткрывателя своего рода, в вымысле? Ведь отклоненное либидо, безусловно, может быть обнаружено в бессознательном. Лучше всего обратиться к невольной оговорке самого Фрейда – вот что пишет он о навязчивых действиях одной из своих пациенток:

«Связь со сценой после неудачной брачной ночи и мотив нежности больной вместе составляют то, что мы называем “смыслом” навязчивого действия. Но этот смысл в обоих направлениях, “откуда” и “зачем”, был ей неизвестен, когда она выполняла навязчивое действие. Таким образом, в ней действовали душевные процессы, а навязчивое действие было именно результатом их влияния; в нормальном состоянии она чувствовала это влияние, но до ее сознания не доходило ничего из душевных предпосылок этого влияния. Она вела себя точно так же, как загипнотизированный, которому Бернгейм внушил через пять минут после пробуждения открыть в палате зонтик и который выполнил это внушение в бодрствующем состоянии, не умея объяснить мотива своего поступка. Именно такое положение вещей мы имеем в виду, когда говорим о существовании бессознательных душевных процессов»[30].

Что ж, наличие бессознательного тем самым доказано, зато сексуальная природа скрытых мотиваций едва ли не опровергнута Фрейдом – как раз благодаря остроумному примеру с зонтиком. Сразу вспоминается известный афоризм: ничто так не вредит хорошему человеку, как желание казаться еще лучше.

И все же как в расщелинах между плитами, так и в глубоком провале, с которым эти расщелины соединяются – то есть в навязчивых действиях и в сновидениях, – мы, несомненно, можем обнаружить сексуальные мотивы – но с двумя важными поправками.

Во-первых, они отнюдь не присутствуют в виде той складной истории, которую склонен рассказывать психоанализ, а представляют собой мелкую нарезку, смешанную с другим сором.

Во-вторых, первичный и вторичный (вытесненный) хаос межквантовых пространств содержит в себе все что угодно, лучше сказать, всю совокупную невразумительность мира. И здесь Гоголь ближе подошел к пониманию сути дела, чем Фрейд. Трудно удержаться от приведения длинной цитаты, являющейся лучшим сводным описанием сновидческой реальности вообще:

«Наконец желанный сон, этот всеобщий успокоитель посетил его; но какой сон! еще несвязнее сновидения он никогда не видывал. То снилось ему, что вокруг его все шумит, вертится, а он бежит, бежит, не чувствуя под собою ног… вот уже выбивается из сил… Вдруг кто-то хватает его за ухо. “Ай! Кто это?” – “Это я, твоя жена”, – с шумом говорил ему какой-то голос. И он вдруг пробуждался. То представлялось ему, что он уже женат, что все в домике их так чудно, так странно: в его комнате стоит вместо одинокой – двойная кровать. На стуле сидит жена. Ему странно; он не знает, как подойти к ней, что говорить с нею, и замечает, что у нее гусиное лицо. Нечаянно поворачивается он в сторону и видит другую жену, тоже с гусиным лицом. Поворачивается в другую сторону – стоит третья жена. Назад – еще одна жена. Тут его берет тоска. Он бросился бежать в сад; но в саду жарко. Он снял шляпу, видит: и в шляпе сидит жена. Пот выступил у него на лице. Полез в карман за платком – и в кармане жена; вынул из уха хлопчатую бумагу – и там сидит жена… То вдруг он прыгал на одной ноге, а тетушка, глядя на него, говорила с важным видом: “Да, ты должен прыгать, потому что ты теперь уже женатый человек”. Он к ней – но тетушка уже не тетушка, а колокольня. И чувствует, что его кто-то тащит веревкою на колокольню. “Кто же это тащит меня?” – жалобно проговорил Иван Федорович. “Это я, жена твоя, тащу тебя, потому что ты колокол”. – “Нет, я не колокол, я Иван Федорович!” – кричал он. “Да, ты колокол” – говорил, проходя мимо, полковник П*** пехотного полка. То вдруг снилось ему, что жена вовсе не человек, а какая-то шерстяная материя; что он в Могилеве приходит в лавку к купцу. “Какой прикажете материи? –

Скачать книгу

© А. Секацкий, 2022

© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2022

© А. Веселов, оформление, 2022

* * *

Часть 1

Якорь: опыт применения одной метафоры

1

Давным-давно я собирался начать статью со слов «давным-давно», и вот наконец представился повод. Я услышал обрывок фразы «Мыслить – это значит бросать якорь».

Соображение показалось мне очень странным и сначала запомнилось именно своей странностью. Если бы сказали, например: «Мыслить – это значит мчаться на всех парусах, ловить попутный ветер, плыть по звездам» – да кажется любая морская метафора подошла бы, даже «пиратствовать» и «брать на абордаж». Меньше всего навскидку годилась как раз эта: «бросать якорь». Иными словами, тормозить, а ведь «мыслить» и «тормозить» – две вещи несовместные.

Сейчас, когда я не просто склонен считать, что связь мышления с бросанием якоря имеет глубокий смысл, но и использую этот образ как подспорье в собственных размышлениях, мне хочется восстановить краткую историю якоря в этом качестве. Сначала из-за своей парадоксальности сравнение хорошо зацепилось, и я специально поставил себе задачу найти сходство в мышлении и забрасывании якоря. По крайней мере, найти применение этомуобразу. И ход рассуждений был примерно такой: для перемещений по суше якорь не нужен. Здесь проблемой является движок, ну иногда и тормоз, если транспорт быстро движется. Если же транспорт остановился, то не нужно никаких дополнительных усилий, чтобы «удерживать стоянку». Совсем иное дело корабль на море: будучи предоставлен самому себе, он плывет по волнам, и требуется специальное обеспечение остановки и стоянки – то есть как раз якорь. И тогда зададим себе вопрос: на какую из этих двух стихий больше похоже мышление? Конечно, оно больше похоже на море (поток мысли чего стоит!), потому-то легко были приняты прочие мореходные метафоры, и лишь вопрос о том, как применить к мышлению якорь, вызывает, в конце концов, даже что-то вроде азарта.

2

Кстати, и сухопутные перемещения вовсю используются в качестве метафоры познания: мы говорим о магистральном пути познания, о том, как не сбиться с пути, говорим о «заблуждениях» и даже греческий термин «апория» буквально означает «бездорожье». Можно вспомнить и ряд частных понятий, таких как «шаг рефлексии». Тут встает вопрос о роли метафоры в целом, вопрос далеко не однозначный, поскольку метафора поддерживает определенные наглядные представления, но другие представления и возможные подсказки интуиции при этом блокируются, так что установить баланс потерь и обретений не так просто. Кроме того, метафорам свойственно «замыливание», и следует в силу этого отпускать их в отпуск или даже отправлять в отставку, призывать на службу новые и поручать им сущностные репрезентации.

Море и мореплавание прекрасно подходят для иллюстрации того, что происходит с мышлением и мыслью. Есть морские течения разной глубины, есть попутный и встречный ветер – и тот и другой искусный мореплаватель может использовать в своих интересах. Можно ли в море заблудиться? Так, как в лесу, пожалуй, нельзя: выходящий в море не может ведь быть столь беспечен в отношении навигации, как входящий в лес. Если же твое судно потерпит крушение, а ты чудом уцелеешь – тогда наоборот, ты не можешь не заблудиться, ибо мореплаватель составляет одно целое с кораблем в гораздо большей степени, чем байкер с мотоциклом или даже всадник с конем. Поэтому снабженный средствами навигации корабль так напоминает кантовский трансцендентальный субъект: лишь на нем можно перемещаться в стихии познания и, следовательно, выступать в качестве субъекта науки. Но, потерпев кораблекрушение, ты не можешь остаться там, где оно тебя застало: даже если у тебя осталась шлюпка, а не обломок борта, отсутствие якоря сыграет роковую роль. Только благодаря ему можно удерживать постоянные координаты, благодаря брошенному якорю тебя могут найти, благодаря ему ты все же можешь сообщить нечто определенное, даже если у тебя нет других средств связи.

Теперь несколько проясняется это странное изречение: «Мыслить – это значит бросать якорь». Это значит иметь возможность остановиться там, где ты сочтешь нужным, изучить окрестности, поскольку именно эти окрестности оказываются для чего-то важны. Морские течения суть потоки ассоциаций, которыми мы не управляем, они разнонаправленны, и их суммарный итог – болтанка на поверхности, то, что принято называть шумом, и такое перемещение по воле волн и вправду не достойно имени мышления. И вот тут якорь может предстать как по крайней мере первый вызов собственной воли в ответ на волю волн. «Я хочу здесь бросить якорь, здесь замерить глубины и познакомиться с глубоководными обитателями» – так забрасывание якоря обретает черты акта собственной мысли. Это минимальный акт, который, однако, требует усилий и не достигается автоматически. Иными словами, дрейф по волнам есть фоновый процесс работающего сознания, сознания в режиме stand by. Но акт ego cogito требует как минимум якоря, требует выхода из фонового дрейфа и сосредоточенности на проблеме. Эффективность всех последующих ходов мысли определяется тем, способен ли ты стоять на якоре или нет.

3

Если вдуматься, то получается, что как раз якорь и решает вопрос об интенциональности мышления. Вспомним самую общую версию этой формулировки, восходящую к Гуссерлю: мысль есть всегда мысль о чем-то, мышление ни о чем – просто нонсенс. Что ж, это верно, но не благодаря свободному дрейфу в стихии мыслимого, а благодаря заброшенности якоря – посредством этого жеста или акта и фиксируется интенциональность. И усилие интенциональности – это усилие удержания, а не проникновения: без якоря машина абстракции будет работать на холостом ходу, то есть попросту имитировать работу.

Но общая форма интенциональности это еще не все. Якорь – главный инструмент членораздельности, ибо грамматическая членораздельность легко превозмогается и в итоге может поддерживать любую интеллектуальную невразумительность. Только якорь не дает трансцендентальному субъекту и вообще мыслящему «растекаться мыслью по древу»: он наша надежда и опора в борьбе с расплывчатостью.

Важно пояснить еще кое-что. Якорь не единственное средство выхода из гипотетической стихии мышления ни о чем. Конечно же, существует гравитация дальних и ближних берегов: сюда относятся прежде всего интересы в самом широком смысле слова, как сугубо личные (типа «своя рубашка ближе к телу»), так и, например, классовые. Или близкородственный круг, который, разумеется, обеспечивает систематическое отклонение потоков мышления и его предметную загрузку, ограничивая тем самым свободный дрейф без руля и без ветрил. Самое общее поле экзистенциальной гравитации намечено Хайдеггером в «Бытии и времени» и его экзистенциалы от заботы до бытия-к-смерти придают неустранимую интенциональную окраску и человеческому мышлению, и самой человеческой жизни. Можно сказать, что предоставленный самому себе (и воле волн) кораблик непременно будет прибит к одному из этих берегов и будет мерно покачиваться на волнах, не теряя из виду дома или своей неминуемой смерти.

Но это не является строгой интенциональностью мышления в понимании феноменологии Гуссерля – так очерчивается круг слишком человеческого и поле экзистенциального запроса в отличие от социального заказа. Полное подчинение этим гравитациям, как бы внутреннее согласие на них, означает смирение с участью мыслить недалеко, в окрестностях того или иного жизненного или житейского вопроса. В каком-то смысле это человеческая обязанность, и не исполнив ее, не войдешь в подлинность бытия. Но, скажем так, это далеко не все, на что способно мышление. Мышление, так же как и речь, имеет и собственные внутренние побудительные мотивы. Речь может выражать многое, выражать почти все в человеческом мире – но, помимо этого, речь осуществляет передачу смыслов и обмен актами существования. Речь должна продолжаться, непрерывная вахта разговора остается важнейшим гарантом сохранения очеловеченности.

То же относится и к мышлению. Да, поразмыслив, можно решить множество житейских вопросов и даже снизить остроту экзистенциального запроса, подобрав подходящие ответы из числа имеющихся. Но есть и другая мотивация, имманентная для самого мышления и, в принципе, трансцендентная для круга житейских вопросов. Ее точно сформулировала одна моя знакомая: «Дело в том, что я любою понимать». Пусть эта любовь к пониманию того же сорта, что и любовь к трем апельсинам (или цукербринам), однако на ее зов откликается трансцендентальный субъект, откликается познающий, которому в этом случае как раз нужен якорь. Ведь якорь не только позволяет не поддаваться самопроизвольным потокам, он способствует сохранению тех избранных мест, в которых заинтересована любовь к пониманию.

Вот что-то высветилось в потоке мысли, обозначился интересный ход: здесь стоило бы остановиться, разобраться с этой загвоздкой, произвести замер ее глубины, проверить близлежащие течения. Но вокруг неупорядоченные потоки, напирает гравитация житейских интересов, не допускающих откладывания. Как там писал Владимир Маяковский о своем товарище:

  • Правда, есть у нас Асеев Колька.
  • Этот может. Хватка у него моя,
  • Но ведь надо заработать сколько!
  • Маленькая, но семья.

И тут поневоле вспоминается наше меткое изречение: «Мыслить – это значит бросать якорь». Удерживать нужные перекрестки мысли, многообещающие глубины, несмотря на притяжение внешних интересов и на внутреннюю зыбкость самой стихии.

В отличие от буквального корабельного якоря, якорь мыслящего – это не стопор, а скорее метка, позволяющая вернуться. Есть и еще одно отличие. Корабль в море (точнее, его команда) должен обладать многими навыками, чего только стоит искусство навигации. Так что среди всего прочего забрасывание якоря есть нечто рутинное. Но для мыслящего кораблика (и тут уместно поправить Паскаля, заметив, что человек – это, конечно, не «мыслящий тростник», а скорее, мыслящий кораблик, обладающий элементами встроенной навигации, хотя отчасти эти элементы встроены в саму стихию мыслимого – как позывные маяков-экзистенциалов, как гравитация островов, каждый из которых носит имя особенного интереса) умение правильно и вовремя бросит якорь есть сокровенный навык, в чем-то тождественный с самим мышлением как свободомыслием. Ведь это означает предпочесть собственные интересы мышления всем внешним запросам и заказам, какими бы мощными и важными они ни были.

Таким образом, стояние на якоре есть как минимум двойное противостояние: неупорядоченным колебаниям стихии (в частности, «кретинизму побочных ассоциаций» – растеканию мыслью по древу) и зову со стороны мира, для которого мышление есть только инструмент. Бросание якоря – это внесение максимальной членораздельности в стихию умопостигаемого и одновременно мнемотехнический прием, который невозможно подменить содержательным описанием. Еще раз всмотримся в эти два момента.

4

Итак, бросание якоря как тематизация и пунктуация. Мышление, конечно, интенционально, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что предмет мысли – штука достаточно двусмысленная, предмет легко подменить его проекцией, как бы отбрасываемой тенью. Так грамматика и логика выступают инстанциями, стоящими на страже интенциональности мышления, но при этом данные сторожевые посты оказываются обходимыми и исторически уже обойденными. Существует, например, грамматически правильный бред, не говоря уже о «беспредметном разговоре», где каждое предложение членораздельно и тем не менее наличие предмета мысли оказывается под большим вопросом. Или так: промелькнувшая мысль продолжилась серией членораздельных высказываний, грамматически правильных и логически корректных, – однако предмет мысли при этом был утерян, и, следовательно, сама мысль как мысль не сохранилась. Это означает, что инстанция, отвечающая за интенциональность, не справилась со своей задачей, мысль, как говорят в таких случаях, ускользнула, а пустой транспорт благополучно проследовал дальше. Корабль проплыл мимо острова сокровищ, не сумев бросить якорь. Таким образом, брошенный якорь выполняет здесь роль высшей интенциональности: там, где не поможет ни грамматическая правильность, ни формальная логика, там нужно просто бросить якорь – и тогда цель останется на горизонте.

Таким образом, декартовское ego cogito как раз и есть прежде всего брошенный якорь: натяжение якорной цепи не дает слишком уж удалиться от намеченной цели, не дает потерять ее из виду. Допустим, мне нужно доказать, что я существую, или отвергнуть возможность такого доказательства. Это важно? Еще как, предмет мысли в высшей степени достойный. Но даже он не удерживается сам по себе, поток сознания то и дело норовит уйти в сторону и подхватить какой-нибудь другой предмет, как правило, первый попавшийся. Словом, корабль познания то и дело относит то туда то сюда, что и констатировал Декарт с некоторой грустью, но и с планом противодействия:

«Но я вижу, отчего это происходит. Моему уму нравится ошибаться. Он еще не имеет достаточно терпения, чтобы держаться в пределах истины. Что ж, пусть его! Мы отпустим ему поводья с тем, чтобы он тем легче дал править собой потом, когда мы в нужный момент снова накинем на него узду»[1].

Но еще лучше эта сумма действий описывается метафорой «бросить якорь». Одно из таких действий Декарт называет энумерацией: это необходимость время от времени возвращаться к началу, подсчитывая при этом «буйки»; нужно возвращаться, чтобы не потерять истину из виду. Так происходит исследование окрестностей того, что признано самым достоверным, в данном случае истины cogito ergo sum. И понятно, что подобные действия возможны, только если брошен якорь, сохраняющий избранную интенциональность, в противном случае мысль ускользнет, расплывется, ее размоет членораздельность более низкого уровня, та же грамматическая правильность и, конечно же, склонность разума к блужданиям, выстраивающая в противовес энумерации последовательность, устроенную как цепь Маркова, где связь нового очередного элемента с предыдущим может формироваться по совершенно иным основаниям, чем связь этого предыдущего со своим собственным предшественником. Заблокировать такую постоянную готовность к отрыву нельзя, даже находясь в режиме ego cogito, поскольку она встроена в тело мысли, – но можно бросить якорь, благодаря чему даже спонтанное трансцендирование не теряет из виду отмеченную точку или площадку.

Если уж якорь необходим для пристального рассмотрения такой вещи, как cogito ergo sum, то он тем более нужен для предметного исследования чего-нибудь попавшегося на пути или по пути. Иными словами, не бросив якорь, научной проблемы не решить. Остаются неясности насчет буквальности такой процедуры и деталей нашего метафорического якоря. Тут, наверное, все может быть по-разному, но в моем случае дело выглядит так. Столкнувшись с интересной проблемой, с перспективной мыслью, требующей продумывания, и понимая, что вопрос не решить с наскока, я мысленно выхожу на палубу корабля – совсем легкого кораблика, качающегося на волнах, еще раз актуализую мысль, к которой хотел бы вернуться, затем беру якорь с серебристой цепью, лежащий на палубе, и бросаю его за борт. Якорь не тяжелый, но весомый, и он довольно медленно исчезает в морских глубинах, цепляясь, наконец, за дно. Или за что-то цепляясь. Теперь я знаю, что мысль никуда не денется, так происходит уже три десятилетия, с того самого момента, как я понял, что мыслить – значит бросать якорь, и этот единственный в моем арсенале мнемотехнический прием меня не подводит.

Брошенный якорь позволяет мысли оставаться на плаву – но этого мало. Если бы дело было только в мнемотехническом приеме, сгодилась бы первая попавшаяся ассоциация (правда, и ее пришлось бы вспоминать). В юности я придерживался правила: если ты забыл какую-то мысль и не можешь ее вспомнить, не расстраивайся – значит, она того стоила. Действительно важная для тебя мысль никуда не денется.

Но с забрасыванием якоря ситуация меняется: опираясь на собственный опыт, я бы обрисовал ее так. Представьте, что в вашем распоряжении не один-единственный кораблик, а небольшая флотилия, что, в принципе, соответствует разветвленному аналитическому круговороту, в котором совсем не обязательно авторизовать каждую линию. Есть корабль-флагман, центр ego cogito, но иногда флотилия обходится без него. Она бороздит моря-океаны мыслимого, того, что помыслится. И вот какой-нибудь кораблик вдруг оказывается в любопытном, притягательном месте: туда и перемещается фокус внимания. Предположим, первый исследовательский порыв оказался безрезультатным или сомнительным: тогда на корабле бросают якорь – так, как это описывалось ранее. Затем кораблик временно теряется из виду, но потом, вскоре или когда-нибудь, вы вдруг чувствуете натяжение якорной цепи – значит, самое время возвращаться к мысли, оставленной в автономном плавании.

Так вот, мысль при этом не только не теряется, но и как бы прирастает, якорь одновременно оказывается исследовательским зондом. В результате происходит обогащение предметного содержания и появляется перспектива дальнейших ходов. Множество вещей я понял для себя именно таким образом – возвращаясь за брошенным якорем. Главное, бросая якорь, ясно представить себе, на чем ты остановился, после чего еще раз окинуть окрестности – и бросать.

5

Многие годы я продолжаю забрасывать якорь и даже осмеливаюсь рекомендовать эту процедуру как дидактический ход. И все же как в онтологическом, так и в гносеологическом аспекте эта процедура нуждается в более подробном разъяснении.

Смысл якоря, конечно, состоит в замедлении и в паузе, что входит в противоречие со всеми эпитетами мысли и ума. Быстрый ум, все улавливающий на лету, все схватывающий – не нужно дважды повторять, – и где же тут якорь? Его присутствие как будто просматривается лишь в таких характеристиках, как «тугодум» и «тормоз». Что ж, мышление и вправду аутентично соединяется со скоростью и проницательностью, и существует множество вещей, которые можно либо понять быстро, ухватив на лету, либо вообще не понять. Человеческое мышление и восприятие состоят из скоростных режимов временения, параметр скорости в значительной мере определяет саму онтологию мышления: об этом свидетельствует, например, скоростной знаковый транспорт. Ведь сама суть сигнификации (означивания) состоит в избавлении от тяжелой материальности, в мгновенной изымаемости из контекста: идеальными знаками могут быть лишь такие, чье материальное представительство ничтожно и к тому же легко обменивается на какое-нибудь другое, не закрепленное раз и навсегда за определенным материальным носителем.

И все же тезис «Мыслить – это значит бросать якорь» остается в силе. Ведь якорь – это ритмический рисунок, ловушка рефлексии – и как же без этого обрести предметность, содержательность, собственно интенциональность? Обратимся к оптикоцентрической метафоре и представим себе чистое созерцание как усмотрение, выходящее за пределы схемы S – R («стимул – реакция») и далее распространяющееся как луч. В идеале луч пронизывает все преграды, проницает сущее, не сдвигая его с места и даже не отклоняясь при этом от курса. Можно ли сказать, что это идеал чистого созерцания? Скорее, это его идеальное условие. Но созерцание интенционально и должно что-то созерцать, а значит, луч должен где-то отразиться от преграды. Полный идеал чистого созерцания состоит в том, чтобы неодолимая преграда оказалась как можно дальше, где-то там, где и нечто, и туманна даль, и мистическая метафизика. Реальность созерцания, однако, устроена иначе. Луч рефлексии отклоняется мощными гравитациями Weltlauf, о которых уже шла речь, либо, уже обессиленный, достигает размытых горизонтов метафизики, в которых уже ничего толком не усмотреть, принося в качестве добычи лишь абстрактное удивление и почтение к расплывчатым пятнам. Здесь-то и выявляется неоценимая роль якоря: бросить якорь – это и значит усмотреть себе предмет в беспредметном созерцании, усмотреть на манер того, как Бог усмотрел себе агнца для всесожжения. Для интересов и экзистенциальных настроек якорь, в сущности, не нужен, ибо они отклоняют рефлексию по определению, привлекая к тому же все хитрости и предусмотрительность, которые могут пригодиться. Обычно мысль и не отклоняется далеко от этих пунктов ее приписки, если не приложить специальных усилий. Но если удалось вырваться на волю волн, положившись на равнодействующую всех больших гравитаций, что вполне позволяет сделать чистая любовь к пониманию, то тогда без бросания якоря любовь останется абсолютно неразделенной. Тем самым выбирается и фиксируется свободная интенциональность мысли: тщательное, вдумчивое и при этом отложенное рассмотрение того, что по какой-то причине тебя заинтересовало. Это «что-то» может встретиться в любой точке проникающей рефлексии: оно может касаться идентификации материального предмета, например горной породы, может относиться к какому-нибудь нюансу психологической реакции, к отдаленному историческому событию, к устройству машины языка или машины желания, ко всякому «Как это?» и «Почему это?» и вообще к любой конфигурации удивления, не имеющей априорной предметной формы. Эта самая форма (чистая интенциональность) как раз и появляется вместе с бросанием якоря и в результате такого бросания. Это могло быть всего лишь обнаруженное странное место, как в «Алисе» Кэрролла, но брошенный якорь позволит тебе сюда вернуться, задать правильный вопрос и получить ответ на вопрос «Что?». Не факт, что ответ окажется верным, но ты обретешь предмет, который ищет любовь к пониманию; если же отключить эту опцию (бросание якоря или его аналог), мышление потеряет свой суверенитет и значительную часть измерений. Такая, например, вещь, как интеллектуальное хобби, всецело определяется усмотрением предмета на ровном месте, однако и проблемное поле науки намывается вокруг первого удачно брошенного якоря.

Мы уже видели, что существуют большие гравитации, к которым относится и метафизика после того, как она конституирована и признана, а также и инстанции формального принуждения к предметности, прежде всего сам грамматический строй языка. Простенький пример такой инстанции – подсказка вариантов при составлении СМС-сообщения. Например, ты напишешь «же…», имея в виду «жеребячий восторг», а тебе тут же предложат вариант «желаю здоровья и счастья»… И прощай жеребячий восторг! Так, в сущности, работают все институты формального принуждения к интенциональности.

Иное дело заброска якоря, она не формализуема в связи с незаданностью параметров «что», «где», «когда» и «зачем». Якорь бросается посреди моря-океана мысли по причине интереса к близлежащим берегам, подводным течениям, глубоководным обитателям моря-океана. Или даже к следам, которые оставил на море прошедший корабль. Иными словами, не существует готового ассортимента, из которого мысль должна выбрать свое что – напротив, там, где якорь будет брошен по любой из возможных причин, там и возникнет интенциональность мыслимого, пусть даже все прежде проходившие здесь корабли и не заметили никакого что. Но тем не менее якорь брошен, и воистину в этот момент мышление усматривает себе предмет, как Бог агнца или как парящий орел свою добычу. Бытие в ассортименте есть человеческий удел, но мышление «в ассортименте» – просто пустое имя.

Изучение практики применения интеллектуального якоря позволяет пройти между Сциллой слишком человеческого и Харибдой рассеянных блужданий, где лишь «нечто и туманна даль». Кораблик, располагающий якорем, есть суверен собственного трансстихийного плавания. И вновь отметим: одинокого кораблика недостаточно в качестве работающей модели суверенности мышления – все же должна быть именно флотилия, рассредоточенная по всей стихии умопостигаемого. И корабль-флагман, быть может, даже не нуждающийся в собственном якоре, нуждается тем не менее в прожекторе, мощный свет которого достает до любого кораблика, стоит ли он на якоре у неведомого берега или в открытом море. И в тот момент, когда контакт установлен, луч прожектора оказывается продолжением якорной цепи, а добытая, опознанная интенциональность вставляется в обойму. Так суверенный мыслитель мыслит всеми корабликами и якорями своей флотилии – и никакого тростника.

Пока ты, что называется, не собрался с мыслями, можешь напевать «Мои мысли – мои скакуны», они и вправду готовы скакать во всех направлениях, но, когда в мыслях присутствует собранность и они собираются в мышление, о них совсем другая песенка, что-то вроде следующего:

  • Мои мысли – мои корабли.
  • Мои мысли – мои якоря.
  • Когда мыслю за краем земли —
  • Океаны мои и моря.

Очень может быть, что и режим быстрого схватывания отнюдь не обходится без якоря, точнее, без якорей флотилии: в нужное время луч прожектора выхватывает нужную точку из темного моря-океана – и высвечивается уникальный рельеф помысленного. За этим актом или этой акцией может последовать воплощение, произведение, например текст. Текст воспроизводит внешний формат интенционального, с небольшими возможными искажениями грамматическую структуру и базисный словарь, схемы силлогистики и другие схематизмы трансцендентального субъекта, но навигация флотилии и сокровенная топология якорей обычно остается за скобками, хотя именно она, конечно, является черновиком открытия и кухней большой мысли. Но ведь сказал же Набоков, что следует безжалостно уничтожать черновики и сохранять лишь законченный шедевр, а Ханна Арендт лаконично резюмировала свой творческий опыт: чтобы написать книгу нужно прекратить мыслить и начать вспоминать то, что ты мыслил. Отталкиваясь от нашей метафоры, можно сказать и так: есть время бросать якоря, а есть время поднимать их.

6

Конечно, все это нужно как-то проиллюстрировать, каким-нибудь примером. У меня их множество, но раскрытие творческой кухни на этом уровне имеет, как правило, не слишком благообразный вид. Скрывать свои якоря – это и в самом деле некое внутреннее требование целомудрия, и, напротив, демонстрировать их публично – свидетельство кокетства и самовлюбленности, свойственных некоторым мыслителям в не меньшей степени, чем ветреным красавицам. Иллюзион мысли должен зачаровывать как всякий иллюзион, и даже больше – и заготовку показывать необязательно. Продумать – это одно, а написать, например, статью – совсем другое, значительная часть этого написания состоит как раз в том, чтобы демонтировать «строительные леса мысли».

Однако если именно якорь и процесс его бросания являются темой статьи, привести пример насчет того, как это работает, необходимо.

Итак, я читаю о греческом театре и узнаю, что первоначально актеры были в масках – то же самое относится и к древнейшему японскому театру, а наведя справки, я обнаруживаю, что любой древнейший театр, или, если угодно, прототеатр, начинается с маски. Сразу возникает недоумение: а как же притворство, подражание, мимика, вхождение в образ, важнейшие элементы театрализации, которые маска пресекает или ограничивает? Что-то здесь не так, и я бросаю якорь.

Однако и современный театр заключен в сценическое пространство, в рамку. Какова роль этой рамки? Почему феномен, выходя за рамку, получает иное имя? Погружение в образ и восхождение к психологической правде за пределами сцены утрачивает статус искусства, становясь просто притворством, «паясничаньем». Якорь.

Сказки про животных предшествуют сказкам про людей. Почему лисичка-сестричка должна быть достовернее и понятнее, чем сестра Маша? А зайчишка-трусишка и зайчишка-хвастунишка оказываются более аутентичными и понятными носителями соответствующих качеств, чем взрослые и вообще человекообразные хвастуны и трусы? Эмоциональная азбука состоит из зверушек почти в том же смысле, в каком обычная азбука состоит из букв. Якорь.

Самая глубокая и продуманная концепция антропогенеза Бориса Поршнева говорит о беспрецедентном уровне имитативности палеоантропов и неоантропов. Волны неконтролируемого подражания прокатывались через сообщества и популяции гоминид, и такова была плата за способность гоминид имитировать внутривидовые сигналы соседних видов, включая сигнал «я свой», что позволило палеоантропам обрести уникальную экологическую (и этологическую) нишу. Но издержки, связанные как раз с повальной имитативностью, оказались слишком велики. И здесь был брошен якорь.

Все якоря в свое время понадобились, были высвечены лучом прожектора и сложились в зигзагообразную линию понимания. Произошло это во время размышлений о сущности тотемизма. Что все же означает принадлежность к тотему Тигра, Койота, Какаду или Ворона? Откуда этот сквозной, всеобщий характер тотемизма как ранней антропологической константы? Свой выстраданный труд по антропологии Фрейд назвал «Тотем и табу». Его содержание оставляет немало вопросов, но само название очень показательно, поскольку тематизирует две действительно главные для исследуемого мира вещи. Так, сводный труд по физике мог бы называться «Поля и частицы», по биологии – «Приспособление и самотождественность (индивидуальность)», но если говорить о происхождении сознания, то это, конечно, «Тотем и табу». Ну, может быть, в обратном порядке: «Табу и тотем». Ситуация при этом такова, что смысл табу для меня понятен – речь идет о том, чтобы обеспечить автономность munda humana, выйти из-под юрисдикции природы, учредив диктатуру символического. Табуирование есть основной контрестественный жест, и совокупность таких жестов очерчивает своды нового мира, такого, куда не пробиваются законы естественного отбора и который, следовательно, недоступен никаким существам, кроме людей. Различия табу по степени их приоритетности, в общем-то, вторичны; важно, чтобы была сформирована критическая масса табу, что позволяет набрать соответствующий объем присутствия, суверенного по отношению ко всем приспособительным, адаптивным стратегиям. Однако универсальное присутствие тотема в качестве равномощной антропогенной константы оставалось для меня загадочным. Но в один прекрасный момент якоря совпали, вернее, образовали любопытный узор: за такими узорами и гоняются мореплаватели мысли. Маска, сцена, отождествление соплеменников с тотемным животным как способ обретения солидарного автономного мира, а также простейшая азбука эмоций (обучение азам человеческого по зверушкам) – все эти явления, за каждое из которых зацепился свой якорь, оказались соединенными друг с другом.

Поразительно, но сейчас я не помню, с чего именно началась сборка пазла. Кажется, с маски. Если перестать рассматривать маску исключительно как орудие уподобления, а наоборот, присмотреться к ней как к орудию фиксации, прежде всего прекращающему дальнейшие спонтанные неконтролируемые уподобления, итог становится понятным. Допустим, ты палеоантроп и находишься в этом мучительном неконтролируемом преобразовании: ты то койот, то тигр, то жертва боли своего ближнего, ибо куда ты денешься от гримас его боли, от воспроизводства страдающей мины, через которую входит и само страдание, – и ты не в силах ни на чем остановиться. Что и говорить, мучительное состояние, а еще точнее – мучительная несостоятельность. Как хотелось бы определенности, которая прекратила бы эту неудержимую волну, какого-нибудь волнореза…

Сейчас остались лишь реликты подобной имитативной взаимоиндукции. Так распространяется, например, смех, и нередко можно услышать: «Ой, не смеши меня!» Или: «Хватит меня смешить!» То есть смех – это как бы реликтовый заповедник паразитарной имитативности. Вещь безобидная, в чем-то даже и нелепая… Однако представим себе мольбу другого рода: хватить меня страшить, ужасать, цепенеть, хватит меня корчить! Некоторые реликтовые формы соответствующей индукции были описаны С. М. Широкогоровым, например «мэнэрик» как проявление спонтанной массовой истерии у чукчей, спонтанно возникающей и внезапно исчезающей[2]. Внесение членораздельности как раз и достигается универсальным мимическим знаком препинания – маской, она выступает и в роли точки, и в роли пробела.

Теперь, когда подняты все якоря, когда сложились в узор якорные цепи, картинка событий, приведших к появлению базисной антропологической константы, становится ясной, из чего, конечно, автоматически еще не следует ее истинность. Порядок такой: маска – притворство – кванты эмоций и аффектов; из них выстраивается и древнейший театр, и стартовая площадка очеловечивания. Маска как начальный пункт театра, непременное орудие ритуала, как фиксация животного, человека или бога в одном определенном дискретном состоянии, которое больше уже не расплывается, – и в таком раскладе маска будет непременным элементом процесса очеловечивания.

Что ж, лучом прожектора, освещающим брошенные якоря, высвечивается именно такая роль маски. Каково же ее соотношение с другими орудиями, скажем, с орудиями труда, которым придавалось и до сих пор придается такое важное значение в процессе антропогенеза? Все эти рубила, скребки, каменные топоры и костяные ножи – до сих пор позитивисты и бихевиористы полагают, что, появившись в лапах обезьяны, они могут быть опознаны уже в руках человека, они суть орудия этой трансформации. С тех пор зоология и этология обнаружили огромное количество орудий животных. Им дали разные имена, например «экстрателесные приспособления» и прочее, чтобы ни в коем случае не путать с человеческими орудиями труда, хотя ясно, что плотины бобров, сложные сооружения муравьев и пчел, довольно искусные птичьи гнезда вполне могли бы встать в один ряд с орудиями палеоантропов, набор которых, кстати, легко может быть минимизирован. Если собрать все эти орудия вместе с экстрателесными приспособлениями в ряд и окинуть их взглядом сверху, взглядом слегка инопланетным, то едва ли можно будет определить их видовую спецификацию. Иное дело маска: она не орудие труда, она прямое орудие очеловечивания. Волны уподобления, против которых и до сих пор мир зачастую бессилен, взаимная индукция неадекватных рефлексов (Поршнев) означает, что единство вида распущено, его определенность расплывается и в этой возникающей крутоногонерасчленнорукости маска есть воистину спасательный круг, но в некотором смысле и спасительный якорь, закрепляющий идентификацию.

Еще предстоит стать человеком, но для этого нужно сначала стать тигром. Не между делом, не в ходе стихийной индукции эфемерных идентификаций, а всерьез, через тотемное вхождение, вход в которое – маска тигра или тигр-маска. Она, маска, удерживает и стабилизирует поле присутствия и дает возможность быть тигром, но не естественным, а сверхъестественным образом, что особенно важно. Еще раз: путь к естественному человеческому лежит через сверхъестественное, например через бытие в тигре и бытие тигром, начинающееся с надетой маски. Уже с ее поддержкой осуществляется подражание движениям, прыжкам, рычанию, и сюда спонтанно примыкают и танцы (прототанцы), песни, изображения. «Сам тигр» способен только на естественное поведение, но, завладев его телесностью через тотемное вхождение, можно войти в мир, подчиненный диктатуре символического.

Так работал главный инструмент очеловечивания и так он сработал, обеспечив, с одной стороны, защиту от девятого вала неконтролируемой имитации, с другой – достаточно стабильный мир тотема, подчиненный не законам и ограничениям естества, а диктатуре символического. Первым якорем, удерживающим этот мир на плаву, стала маска, а затем на смену ей пришли сцена и образ, дающие возможность деятельного и не столь травматичного освоения символического пространства. Такое последовательное освоение сформировало, в свою очередь, новое естество, начинающееся с детской и даже младенческой авангардной идентификации по букварям, сказкам и домашним животным. Это уже восхождение по безопасным ступенькам, опробованным историей и предысторией человечества. Понимать людей по зверям-зверушкам, выучить назубок эту простейшую азбуку аффектов и эмоций не менее важно, чем освоить азбуку как таковую; соответственно, стадия детской сказки, или сегодня, скорее, «стадия мультика», представляют собой один из первых и важнейших участков конвейера социализации, отмена или пропуск которой чреваты угрозой расчеловечивания. Когда-то этот урок был усвоен дорогой ценой: не научишься быть тигром, волком, братцем кроликом – не стать тебе и человеком. И наоборот, когда эти первые возможные идентификации успешно выполнены, ты можешь легко отождествить себя и с литературным героем, и со сценическим персонажем, и даже с трансцендентальным субъектом. И проникать в мир другого, опираясь на уже знакомые кубики и ступеньки, совсем не то, что бросаться в омут, в бездну неизвестности и страха. И в этой последовательности маска предшествовала другим азбучным истинам, гарантируя определенную стабильность и безопасность, давая время подумать, обеспечивая сопровождение мышления чувственными, аффективными реакциями, что, впрочем, до сих пор не дается нам легко и по-прежнему требует некоторых усилий самообуздания, но и раскрытие динамической достоверности, лежащей за статичной маской, тоже требует активизации некой древней способности, которую мы чаще всего называем даром перевоплощения.

В общем, якорные цепи соединились, и проблема высветилась для меня во всем объеме. В частности, и притягательность лицедейства, оформившаяся в ХХ веке в самый желанный выбор профессии, и сохраняющееся ощущение некоторой аморальности переноса лицедейства за пределы сцены и экрана, все еще отражающее эту грозную архаическую опасность неконтролируемой имитации и связанного с ней манипулирования, – все сразу прояснилось.

Для меня как для «адмирала собственной флотилии» картинка озарилась в тот момент, когда были подняты брошенные якоря, к которым прилагались и сети с уловом. Концепция в общих чертах сложилась, хотя потом пригодилась еще пара якорей. Но для внешней презентации эта схема совсем не так убедительна, как для адмирала собственной флотилии, тут требуются дополнительные обоснования и набор процедур, не используемых в интимных механизмах мышления (Поппер, Мертон, М. К. Петров), поэтому вновь подтверждается правота тезиса Ханны Арендт. Когда-то следует перестать бросать якоря и начать подтягивать и вытаскивать их, обратиться к результату, который никуда уже теперь не денется, – и произвести надлежащие преобразования. Они тоже, разумеется, требуют напряженного умственного труда, но все же не они составляют сердцевину того, что принято понимать под словом «мыслить».

7

Исходя из того, что о заброшенных якорях не принято оповещать посторонних, словосочетание «интимный процесс мысли» выглядит вполне оправданным. Порой о внезапной находке может забыть и сам мыслящий, тогда перед нами вновь встанет проблема ускользающей мысли. И именно во избежание подобного исхода бросание якоря столь ярко визуализировано: это не просто зарубка на память, которая может и подвести. Конечно, из того факта, что меня мои якоря не подводили, трудно сделать обобщающий вывод: возможно, кому-то подойдет именно зарубка, узелок или, скажем, черепаха. Важно, что речь идет о важнейшем знаке препинания (членораздельности) в сфере умопостигаемого, без которого высшая интенциональность мыслительного узора не вырисовывается.

Теперь мы можем поднять нетривиальный вопрос: в какой мере нам могут быть полезны якоря чужой флотилии? Сомнений достаточно: если уж собственные не всегда востребуются, если ситуация «Пришел невод с одною лишь пеной морскою» является скорее правилом, чем исключением, может, и не стоит терять время на осмотр чужих якорных цепей и удовольствоваться готовым продуктом, содержащим результат и концентрат мысли?

Полагаю, однако, что это не так. Во-первых, педагогический смысл усвоения подлинной интенциональности мышления очевиден. Если уж мы ставим перед педагогом задачу «Научить мыслить», то задача научить бросать якорь и сниматься с якоря является ее ближайшей конкретизацией.

Во-вторых, пусть даже до всех брошенных якорей нам действительно нет дела. Формат публичной презентации результата мысли избавляет нас от налипания тины. Но если результат все же ошеломляет? Если находка автора оказалась близка к нашей собственной или, наоборот, оказалась настолько головокружительно неожиданной, хотя вроде бы и добытой в тех же морях, через которые проходили и наши кораблики? Тогда локацию своевременно брошенных якорей изучить, несомненно, стоит. И тогда почти неизбежно возникает некоторое чувство досады, связанное с тем, что постграмматическая пунктуация брошенных якорей, как правило, не указывается в окончательной форме презентации помысленного, будь то научная статья, трактат или эссе. В этом случае вполне уместно организовать экспедицию по следам выловленной мысли – или по следам мысли исчезнувшей. Достаточно интересным представляется странствие в противоход по страницам какой-нибудь мудрой книги – нечто подобное пытался осуществить постмодернизм в виде процедуры, названной re-reading, или re-lire, «перечтение». Однако задача не была точно эксплицирована и потому зачастую сводилась к разного рода фокусам и трюкам. Тем не менее опыт Деррида[3] с прочтением Руссо и Фрейда, опыт Авитал Ронелл[4] и Родольфо Гаше[5] с прочтением Хайдеггера заслуживают внимания. Ну и разумеется, прочтение Гегеля, предложенное Александром Кожевым, может служить отличным образцом.

Дело в том, что термин «углубленное прочтение» в данном случае напрямую относится к нашей метафоре. Речь идет не просто о знакомстве с контекстом, и не только о привлечении биографической канвы, что составляет суть такой уважаемой дисциплины, как герменевтика, но и о целенаправленном поиске стыков, возможно, оставшихся на тех местах, куда в свое время были брошены якоря.

Пожалуй, высшим пилотажем является обнаружение якорей, которые были брошены, но при этом так и не подняты, – автор, возможно, мог бы это сделать, проживи он еще немного, или наверняка сделал бы, будь он жив сейчас. Такого рода исследования я про себя называю мемориальной навигацией и недавно предпринял подобное исследование по мотивам гегелевской «Науки логики» – хочется надеяться, что пару якорей удалось поднять…

Можно сказать, что корабли мемориальной навигации стоят сейчас в ожидании новых экспедиций, а топологическая экспликация бросания и поднятия якорей может стать самой многообещающей поправкой к интенциональности мысли после выделения грамматики и логики.

Юла: опыт метафизики вращения и покоя

* * *

Поступательное движение мысли, и философской мысли в первую очередь, связано с глубиной продумывания, объемом и разнородностью задействуемой эрудиции, с наитием, перебором вариантов, но иногда и с удачным выбором какого-нибудь простого, всем известного предмета в качестве основополагающей картинки. У Платона была пещера; у Лейбница – часы и детали часового механизма, включая зубчатое колесико; у Фрейда – катушка, привязанная к колыбели ребенка. Список неожиданных инструментов не составлен, а АСТ (акторно-сетевая теория) предложила самый широкий набор предметов повседневного обихода от дверного доводчика до вакуумного насоса; правда, они выступают не в качестве инструментов познания (в этом качестве они, скорее, затемняются), а как заместители субъектного присутствия, обладающие при этом разной степенью автономии.

Но нас здесь будет интересовать юла, которую чаще именуют волчком. Детская игрушка, давно пережившая пик своей популярности и все же остающаяся в детском обиходе. Взрослые тоже любят знакомить ребенка с юлой, и когда она раскрутится должным образом, начнет передавать звуки, сверкать, разворачивать узоры, стоя при этом на своем месте или медленно перемещаясь, куда медленнее по сравнению со скоростью вращения, – тогда возникает момент обоюдной зачарованности. Однако в число любимых детских игрушек юла едва ли входит.

Между тем юла-волчок может очень даже пригодиться для описания мира – что ж, обратимся к ней. Вот она лежит – не новая, только что распакованная, а в ящике среди других игрушек; она ничем не примечательна, но это действующая, исправная юла. Если ее раскрутить, придать вращательный момент («крутящий момент» как принято выражаться в физике), волчок придет в вертикальное положение и некоторое время в нем будет находиться. У этого состояния вращающегося волчка может быть немало приложений: меняющийся звук или музыка, сверкание, возможность проекции на потолок или куда-нибудь еще, динамические узоры симметрии и другие приложения; при желании конструктора вращающаяся юла может, например, осуществлять сканирование окружающего пространства и вообще иметь некое элементарное восприятие. Юла, лежащая в ящике, заведомо всех этих опций лишена. Поразмышляем над вращающимся волчком, это того стоит. Поскольку последовательность рассмотрения иногда (и уж тем более в таких случаях) появляется ближе к концу, мы начнем с подборки эпизодов, из которых следует, что юла все же больше, чем юла.

* * *

Когда юла вращается, она обретает множество способностей, недоступных в неподвижном состоянии; тут еще нет ничего особенного, такова, в сущности, любая машина и любой действующий механизм. Особенность же в том, что юла вращается недолго, успевая, правда, слегка очаровать всех, за ней наблюдающих, а большую часть времени она лежит в ящике с игрушками, отличаясь этим, например, от вентилятора. Пребывание в ящике или, скажем, под кроватью, – это, стало быть, обычное состояние нашего волчка, а вращение, со всеми эффектами и вытекающими из этого последствиями – специальное активированное состояние, зависящее от усилий активирующего. Необходимость таких усилий как раз и вводит в заблуждение, и требуется наконец поставить вопрос: «А что если юла-игрушка является исключением среди волчков?» Неким единичным контрпримером, затуманивающим общую картину?

Не имеем ли мы дело с непрерывно работающими волчками вокруг нас? Тут сразу же на ум приходят элементарные частицы, объекты микромира и вообще всех миров, находящихся за пределами нашего привилегированного антропного диапазона. Там объекты теряют или попросту сбрасывают все привычные нам атрибуты, лишаются множества как вторичных, так и первичных качеств: у них больше нет ни твердости, ни рыхлости, ни мягкости, ни упругости, ни соотношения «цена – качество». А что есть? Немногое: электрический заряд, масса, скорость (точнее, принадлежность к определенному диапазону скоростей) и спин. В случае кварков и глюонов отношение к электромагнитному полю перестает быть базисным параметром, но появляется так называемый «цветовой заряд» и «аромат». И, опять-таки, спин. Иными словами, потеряв все, что только можно (иногда теряется и масса покоя), эти мельчайшие крупицы материи, микромонады сущего и происходящего, все же остаются маленькими вращающимися волчками. После такого сообщения взгляд, брошенный на лежащую в ящике с игрушками юлу, может оказаться более взвешенным. Ибо когда исчезнут игрушки и их ящик, исчезнет город, дом, разум, органическая жизнь, кристаллы, планеты, звезды, все молекулы и атомы, когда исчезнет почти все, что мы можем представить себе, юла все-таки останется. Останутся ее сущность и ее принцип.

Верно и обратное рассуждение. Если мы хотим среди всех объектов макромира найти что-нибудь похожее на элементарную частицу, следует, не задерживаясь на звездах, галактиках, квазарах, планетах, организмах, экосистемах, добраться наконец до ящика с игрушками и обратить внимание на волчок. А еще лучше по такому случаю активировать, раскрутить юлу, полюбоваться ее эффектами и призадуматься о них. Не то чтобы каждая элементарная частица есть маленькая юла: физики до сих пор спорят о том, как именно может быть описан и интерпретирован спин, этот неустранимый момент внутреннего беспокойства. Мы еще вернемся к тому, какое описание предпочтительнее с точки зрения космологии и философии природы, пока же важно отметить, что в любом случае речь идет о некой исходной самовращательности, о том, что все самые первые, исходные волчки мира крутятся. В отличие от нашей юлы, которую нужно раскрутить, они исходно вращаются, пока нет кого-то или чего-то, что могло бы остановить их и бросить в ящик. Именно в исходных колебательно-вращательных состояниях эти единицы материи и производят свои важнейшие эффекты, среди которых и эффект длительности, то есть самого существования мира в его привычном фоновом режиме. Наш привилегированный мир навскидку предстает как мир остановившихся волчков – но это еще предстоит проверить.

Тезис о том, что синтез Универсума осуществляется из материи времени, остается пока чисто гипотетическим, но наличие спина в качестве одного из исходных параметров поддерживает этот тезис. Колебательная, вращательная природа этого неустранимого момента беспокойства напрашивается на сопоставление с устойчивыми модами суперструн, а заодно и освежает в памяти базисный гегелевский термин «соотношение с самим собой». В философии природы Гегеля (а впрочем, уже и у Шеллинга) это простейший, далее неразложимый элемент антиномии, и такая элементарность делает его чем-то похожим на спин. Эта исходная реверберация ничем не провоцируется и никак не объясняется, наоборот, с ее помощью объясняются последующие порядки сущего, начиная с наличного бытия (гегелевского, а не хайдеггеровского Dasein), простое наличие чего бы то ни было характеризуется устойчивым (и возобновляемым) соотношением с самим собой. Далее, переходя к последующим более развитым конструкциям, таким как «реальность», «вещественность» и «вещь» и вплоть до самой действительности, соотношение с самим собой (автоколебания) обогащается, соотносится с соотнесенным и с результатом этого соотнесения. Таково, в сущности, время за работой.

Здесь-то и проявляется странность нашей юлы: она покорно лежит в ящике под диваном в ожидании деятеля, у нее нет даже режима stand by, общей фоновой готовности, к которой постепенно переходят вещи человеческого обихода. А подавляющее большинство действующих волчков вращаются, колеблются, дрожат, флуктуируют – и именно в этом исходном состоянии дожидаются творца, деятеля, который произвел бы над ними какую-нибудь операцию. То есть вмешательство творца требуется отнюдь не для «раскручивания», а для того, чтобы замедлить, остановить или забросить под диван тот или иной из заставаемых вращающихся волчков. Принудительная стабилизация свыше и есть имя для первой творческой операции в рамках сотворения мира[6].

Таким образом, универсальность Перводвигателя не подтверждается, эта операция выполнима лишь на локальном участке, например когда человек берет неподвижный волчок и придает ему вращение. Тут ничего не говорится о том, откуда взялся неподвижный волчок, а также предполагается, что, начав с неподвижности, наш волчок рано или поздно в неподвижность и возвратится. Мы будем придерживаться иной, более общей расширенной схемы, следуя одновременно и Гегелю, и квантовой механике. В теологических категориях она будет выглядеть так:

Самовращательность.

Богостоятельность.

Самостоятельность.

Самовращательность второго порядка.

Таков замысел о человеке, и в вольном метафизическом изложении это может выглядеть так.

Застав мир в состоянии текучести, аморфности, дрожания («паразитарного ветвления миров» – уточняет физика), мир, где самовращательность волчков и была простой данностью материи, Бог укротил дрожание и стабилизировал некоторые избранные формы. Так, вместо паразитарной вращательности сущему была дарована богостоятельность, а человек стал венцом этого проекта. Ему был предоставлен для обитания мир, обладавший невиданными запасами покоя. Для этого пришлось остановить множество волчков и скрыть (спрятать) в разномасштабности времен неукротимые спины множества других. Так был исполнен проект богостоятельности, после чего человеку и была дарована самостоятельность. В некотором высшем смысле это означает, что он получил доступ к активированию автоколебаний, говоря попросту, он овладел юлой и создал технику по ее образу и подобию – таковы, в сущности, все машины, спокойно пребывающие «под диваном» в ожидании раскручивания, активации, первотолчка.

И вот, став самостоятельным, человек бесстрашно подошел к черте, где он сможет бесстрашно подключиться и к самовращательности – использовать первичную материю на свой лад; говоря с оттенком метафоричности, настало время опираться на спины первичных, исходных элементов. Что это значит, как выглядит и как может это выглядеть, попробую в дальнейшем разъяснить.

* * *

Теперь выскажем такое утверждение: вращающийся волчок обнаруживает разнородные свойства, которые априори невозможно предсказать или предвидеть, если имеешь дело с неподвижным волчком.

Вот юла – в крутящемся состоянии она будет генерировать звуки, разворачивать узор, если на поверхность нанесены цветные полоски, а если это умная юла, то может выравнивать вибрации, отпугивать насекомых и среди прочего порождать слабое магнитное поле, заставляющее следить за ее вращением. Но даже и простейший волчок в виде колесика, надетого на вертикальную ось, в своем вращении буквально замирает на месте и тоже генерирует различные поля, являя свои атрибуты. Некое общее фоновое поле можно назвать полем Лейбница в честь философа, как бы ненароком обратившего внимание на эффект искусственной прозрачности:

«<Достойно внимания явление> искусственной прозрачности, которую я видел у часовщика и которая образуется благодаря быстрому вращению зубчатого колеса: невозможно обнаружить идеи зубцов колеса, т. е. причины этого явления; от этого вращения зубцы колеса исчезают и вместо них появляется видимость непрерывной прозрачности, состоящей из последовательных появлений зубцов и промежутков между ними, но смена их происходит так быстро, что они недоступны нашему наглядному представлению. Мы находим эти зубцы в отчетливом понятии прозрачности, но не в чувственном неотчетливом восприятии, которое по природе своей неотчетливо и остается таковым. В самом деле, если бы неотчетливость прекратилась (например, если бы движение происходило так медленно, что можно было бы наблюдать элементы его и их последовательную смену), то не было бы уже прежнего восприятия, т. е. не было бы уже прозрачной видимости этого круга. И так же как нет нужды думать, что Бог по своему произволу сообщает нам это призрачное явление и что оно независимо от движения зубцов колеса и промежутков между ними, а наоборот, мы знаем, что оно есть лишь неотчетливое выражение того, что происходит при этом движении – выражение, заключающееся в том, что последовательно сменяющие друг друга вещи сливаются в кажущуюся одновременность, так же легко понять, что то же самое относится к другим чувственным прозрачным явлениям, столь совершенным анализом которых мы не обладаем еще, каковы, например, цвета, вкусы и т. д.»[7].

Но какого рода искусственная прозрачность присуща тому или иному волчку? И нельзя ли, модифицируя нашу юлу, добиваться интересных или нужных нам эффектов прозрачности в самом широком смысле слова? Не менее, а эвристически и более важным может оказаться и другой вопрос: «А что если некоторые привычные, рутинные явления нашего мира и даже некоторые его константы, зоны стабильности, являются разноуровневыми эффектами искусственной прозрачности?» И коли это так, следовало бы направить усилия на то, чтобы отыскать их вращающиеся волчки.

Парадоксально, что таким вопросом не задавалась даже общая физика, а уж ей, имеющей дело со струнами, спинами, осцилляциями и флуктуациями, такая общая постановка вопроса могла бы принести очевидный бонус. Но и для метафизики, и для здравого смысла (житейского рассудка) подобное предложение могло бы иметь революционные последствия, могло бы вызвать определенный прорыв понимания. Тут можно действовать в два этапа:

1) Очистить материю от «юл», застрявших под диванами и брошенных в ящики, пробиться к самовращательным элементам-монадам, остающимся приблизительно в том виде, в каком застал их Господь Бог.

2) Попробовать перейти к выборочной остановке волчков, наблюдая при этом за изменением поля Лейбница.

Что касается современной физики, в частности таких ее разделов, как квантовая электродинамика и квантовая хромодинамика, то экспериментальная выборочная остановка волчков могла бы помочь в решении проблемы отключения «конденсатов», то есть слоев многослойного, надежно укомплектованного пространства. Обратимся к Фрэнку Вильчеку, вполне осознающему проблему под собственным углом зрения:

«Для обеспечения последовательности метрическое поле должно быть квантовым, как и другие. То есть оно должно спонтанно флуктуировать. У нас нет удовлетворительной теории для этих флуктуаций. Мы знаем, что эффекты квантовых флуктуаций в метрическом поле обычно – а судя по нашему существующему опыту, всегда – на практике малы просто потому, что мы получаем очень успешные теории, игнорируя их! Начиная с тонкой биохимии, продолжая необычными опытами на ускорителях и заканчивая эволюцией звезд и первыми моментами после Большого взрыва, мы могли делать точные предсказания и получали их подтверждения, игнорируя при этом возможные квантовые флуктуации в метрическом поле. <…> Экспериментаторы усердно трудились над обнаружением хоть какого-то эффекта, который можно было бы приписать квантовым флуктуациям в метрическом поле, другими словами, квантовой гравитации. Нобелевская премия и вечная слава ждут тех, кто сделает это открытие. До сих пор этого не произошло»[8].

Заметим, что, помимо общего поля Лейбница, существует и множество других, можно сказать, локальных эффектов искусственной прозрачности. Они, возможно, выполняются на расстоянии вытянутой руки, и пусть пример юлы поможет нам в их экспликации.

* * *

Но обратимся к феноменам человеческого мира, которые, даже если они и не буквально находятся на расстоянии вытянутой руки, синтезируют «конденсат» в разных темпоральных масштабах, и в каждом из важнейших акторов, обеспечивающих воспроизводство человеческого в человеке, работает чудесная юла.

Первым делом на ум почему-то приходит экономика. Именно в ней самовращение кажется очевидным, очевидно также, что принцип автономности и саморегулируемости относится не ко всей и не ко всякой экономике. Просто этот волчок однажды удалось запустить – не сразу, не с первой попытки, но и безуспешные попытки, и падения, и бросание уже раскрученной, заполняющей человеческий мир бликами и миражами юлы в ящик (например, тотальная экспроприация частной собственности) – все это более или менее на виду. В принципе, прослеживается путь от несамостоятельной дистрибуции вещей к автономной и самостоятельной, от тотального поэзиса к эйкономии и сберегающей экономике и расширенному воспроизводству. Однако, поскольку методология юлы для соответствующего анализа не применялась, ряд важных вопросов остается нерешенным. Среди них и такие.

1) Является ли сама экономика расширенного воспроизводства юлой или скорее ее эффектом, а то и совокупностью эффектов вращающегося волчка? А может быть, требуется несколько самовращающихся волчков для запуска тотальной автономной экономики?

2) Что тогда является собственно «волчком», если экономика относится к разряду эффектов?

Ответ Маркса на оба эти вопроса как раз и стал его главным открытием: это капитал. Самовозрастающая стоимость, запущенная после многих неудач и сбоев, – она и есть тот самовращающийся волчок, который не нужно всякий раз доставать из ящика, чтобы его раскрутить, он вращается сам по себе и спонтанно генерирует поле с множеством эффектов. Это всепроникающее поле по аналогии с физикой элементарных частиц можно даже назвать конденсатом. Мы пока воздержимся от оценок того, является ли экономика (которая в этом случае равна капитализму) первой самовращательностью, раскрученной и отправленной в бытие с онтологической позиции самостоятельности (в отличие от богостоятельности) – ясно лишь, что она не единственная самовращателность. Например, экосистему или в целом природу в этом качестве человек уже застает. Но большинство объективаций, включая технику, он (то есть мы) производит путем поэзиса, а вот производящая экономика замкнута в цикл самопорождения, то есть в своеобразный генезис в отличие от поэзиса.

Начнем просто с того, что мы применили метод юлы и за множеством наслаивающихся друг на друга эффектов обнаружили самовращающийся волчок, издающий свою музыку (или, скорее, зов), отбрасывающий ряд проекций, которые рассматривались самостоятельно, в отрыве друг от друга, – и вот теперь выясняется их причастность к волчку самовозрастающей стоимости.

Остановимся кратко на том, что вытекает из этого рассмотрения. Юлу самовозрастающей экономики все еще можно остановить и швырнуть в ящик. Тем самым прекращается генерирование поля Лейбница и продуцирование «конденсата», свойства и особенности которого вызывают столько возмущения в человеческих сердцах. Здесь и расслоение общества на богатых и бедных, и эксплуатация труда, понимаемая, правда, весьма расплывчато, и прогрессирующая монетизация человеческих отношений. Одним словом, бессовестная власть чистогана. Неудивительно, что чаша терпения время от времени переполняется и все решительнее начинают звучать голоса: «Остановить юлу! Вышвырнуть ее в ящик, забросить на свалку истории!» И был проведен ряд локальных и планетарных экспериментов, последствия которых в случае владения методом юлы можно было предсказать заранее. Пресечение самовращательности прекращает генерирование поля или полей, вызывает исчезновение множества спецэффектов, казавшихся несвязанными друг с другом. Происходит череда событий, первоисточник которых, безусловно, прописан по ту сторону добра и зла, и хотя гневные обличения капитала справедливы в своей системе отсчета, в некой полноте человеческого, но сама эта система по отношению к генерируемым полям локальна и трансцендентна. Иными словами, можно обвинять дождь в том, что он мокрый, и все же соорудить навес или взять зонтик было бы более правильной реакцией на «феномен дождя»…

1 Декарт Р. Разыскание истины. СПб.: Азбука, 2000. С. 155.
2 См. Широкогоров С. Избранные работы и материалы. Владивосток, 2001. Кн. 1.
3 Деррида Ж. О грамматологии. М., 2000.
4 Ronell A. The Telephone Book.
5 Gasche R. The Tain of the Mirror.
6 См. Секацкий А. Вода, Песок, Бог, пустота // «Метафизика Петербурга». Петербургские чтения по теории, истории и философии культуры. – 1993. – № 1. – С. 170–191.
7 Лейбниц Г.-В. Соч. в 4 т. М., 1983. Т. 2. С. 411–412.
8 Вильчек Ф. Тонкая физика. Масса, эфир и объединение всемирных сил. СПб., 2019. С. 140.
Скачать книгу