Обратная сила. Том 2. 1965–1982 бесплатное чтение

Александра Маринина
Обратная сила. Том 2. 1965–1982

© Алексеева М. А., 2016

© ООО «Издательство «Э», 2016

* * *

Часть вторая

Между тем всякие психологические задачи труднее решать, нежели физические, потому что деятельность человека не чисто рефлекторная, и как элемент в них входит тот Х, который одними называется свободным произволом, а другими – способностью противопоставлять внешним мотивам те неисчислимые сонмы идей и представлений, которые составляют содержание нашего сознания.

Из защитительной речи В. Д. Спасовича в судебном процессе по делу об убийстве Нины Андреевской

Глава 1
1965 год

– Вы верите в Бога?

Светлые глаза в обрамлении сетки мелких морщинок смотрели на Орлова со спокойным любопытством, чуть выжидательным, но нисколько не тревожным.

– Ну что вы, – с облегчением улыбнулся Орлов, – как можно! Мы все атеисты. Бога нет, это общеизвестно.

Женщина вздохнула и легким быстрым движением коснулась кончиками пальцев края маленькой изящной шляпки.

– Вероятно, вы намного образованнее меня, – произнесла она с едва заметной улыбкой, – поэтому и знаете точно, есть Бог или нет. А я вот, изволите ли видеть, как-то привыкла с детства думать, что он есть. Именно поэтому я и пришла к вам.

Орлов озадаченно сдвинул брови.

– Я не понял…

Он действительно не понимал. Эта приятная немолодая дама, представившаяся переводчицей, приехавшей с французской делегацией на Московский кинофестиваль, находилась в его комнате уже двадцать минут, а цель ее визита так и оставалась для Орлова неясной. Именно в комнате, а не в квартире, ибо квартира была коммунальной. Слава богу, малонаселенной, всего три семьи, и у каждой по большой, метров по 35–40, комнате. Но все равно, квартира не была отдельной, и от этого Орлов немного стеснялся перед иностранной гостьей. В коммуналках жили очень многие, в этом не было ничего особенного и постыдного, а Орлов даже гордился их с женой комнатой, такой уютной, обставленной старинной мебелью, с красивыми шторами и светильниками, с массивным деревянным письменным столом и двумя мягкими кожаными креслами – для хозяина и для посетителя. Адвокат Александр Иванович Орлов и его супруга, юрист на предприятии, имели репутацию людей общительных и гостеприимных, и за стоящим в центре комнаты раздвижным овальным столом частенько собирались весьма приятные и оживленные компании коллег и друзей, то и дело восклицавших:

– Как же у вас тут хорошо! Прямо покой на душу нисходит в вашей комнате!

Александр Иванович в этих случаях обычно скромно улыбался и выразительно кивал на жену, хорошенькую, аппетитно-полненькую и необыкновенно живую и энергичную Люсеньку.

– Это не моя заслуга, – говорил он с улыбкой, – это все Люсенька, умеет она уют создать, настоящая хранительница семейного очага.

А Люсенька в ответ на эту реплику весело хохотала, звонко чмокала Орлова в щеку и неслась на кухню за очередным блюдом. Жену Александр Иванович любил искренне, сыном Борькой был более чем доволен, посему семьей своей имел все основания гордиться. И жилищем своим гордился, ведь оно было не просто красивым, но еще и непохожим на подавляющее большинство квартир и комнат того времени: никакой современной полированной мебели на тонких, того и гляди грозящих подломиться ножках, никаких эстампов и чеканок на стенах – только живопись, багеты, фотографии в хороших рамках. И сам он, адвокат Орлов, вполне под стать своему жилищу выглядел – высокий, крупный, даже несколько полноватый, с густыми серебряной седины волосами и ухоженной окладистой бородой, ни дать ни взять – настоящий судебный защитник девятнадцатого века! Борода, однако, была не данью имиджу, а осознанной необходимостью: прошедший всю войну Александр Орлов вернулся с фронта с неизгладимо обезображенным лицом, всю нижнюю часть которого, от крыльев носа до кадыка, покрывали грубые шрамы и ожоги. Из-за бороды его и в милицию не взяли после окончания университета. Сказали, мол, не может советский офицер, носящий форму, быть в бороде, не по уставу это…

Прозвучали три звонка, и, открывая входную дверь, Орлов был уверен, что пришел очередной посетитель, клиент, которого адвокат ждал сегодня, но, правда, только через час… Что ж, бывает, ничего страшного, человек в тревогах и волнениях время перепутал. Или кто-то, узнав у знакомых адрес «хорошего адвоката» и дни, когда он работает не в консультации, а принимает на дому, решил явиться без предварительной договоренности, наудачу. И такое тоже случается.

Увидев незнакомую хорошо одетую немолодую даму, уверился в своих предположениях, доброжелательно улыбнулся и, ничего не спрашивая, проводил в комнату, привычно ожидая, что она, как и все, кто попадал сюда впервые, начнет восхищенно осматриваться и одобрительно кивать. Дама явно «старорежимная», уж кто, как не она, сможет оценить…

Но дама и не думала оглядываться по сторонам и рассматривать обстановку. Взгляд ее был прикован к лицу Орлова.

– Присаживайтесь, – Александр Иванович указал гостье на кресло для посетителей, сам же занял место за письменным столом. – Я внимательно вас слушаю. Что у вас случилось?

Дама тихонько вздохнула. Сидела она очень прямо, на самом краешке кресла. Каким-то неведомым Орлову образом на ее сером костюме – прямая узкая юбка и короткий элегантный пиджак – не образовалось ни единой складки, словно костюм этот «строили» на сидящей фигуре. «Индпошив, наверное, – мелькнула у него в голове неуместная какая-то мысль. – У хорошего портного шьется».

– Вы – Александр Иванович Орлов, – не то спросила, не то констатировала посетительница.

– Ну, вы же ко мне пришли, – развел руками Орлов. – Стало быть…

– Ваша матушка – Ольга Александровна Орлова, урожденная Раевская, старшая дочь Александра Игнатьевича Раевского, расстрелянного чекистами в девятнадцатом году?

В груди у Орлова мгновенно возникла страшная черная дыра, в которую, как в воронку, стали засасываться спокойствие и способность здраво воспринимать и оценивать окружающую действительность. Надо взять себя в руки, надо… Ничего особенного не происходит, ну подумаешь, дворянские корни, кто их сейчас боится, не тридцатые же годы… Ну и пусть, пусть…

– Да, совершенно верно.

Он сам удивился, насколько спокойно, оказывается, звучит его голос.

– Мама умерла от дифтерии, когда мне было чуть больше годика, – зачем-то добавил он. – Я ее не помню. Меня растил отец.

«Открещивайся, открещивайся, – шептал откуда-то из глубины той страшной черной дыры явственный тревожный шепот, – отказывайся от всего. Может быть, твой дед Александр Раевский, известный криминалист, и оказался контрреволюционером, не зря же его расстреляли, но к тебе это не имеет никакого отношения, ты в то время еще не родился. А твою мать не тронули, значит, к ней у власти претензий не было, Ольга Александровна еще с Первой мировой работала в госпиталях, выхаживала русских солдат. Тебя растил только отец, Иван Степанович Орлов, рабочего происхождения, выбившийся в инженеры, достойный человек, настоящий строитель коммунизма, партиец, имеющий безупречную советскую биографию. На это напирай. А что он женился на дворянке, да еще наполовину немке, так ты, Саша Орлов, ее не помнишь и знать ничего не знаешь. Ты знал всю жизнь только отца и его родню, они тебя воспитывали, про них ты можешь рассказывать бесконечно. А мать уже к моменту замужества была почти совсем одна, все, кроме деда, Александра Раевского, эмигрировали, и про эту ветвь ты ничего не знаешь…»

– Конечно, конечно, – кивнула гостья. – Я знаю. Мне стоило немалых усилий вас найти, в ходе этих изысканий я многое узнала о вашей семье, так что более или менее в курсе. Я представлюсь, с вашего разрешения: Анна Юрьевна Коковницына. Разумеется, в течение жизни по ходу моих замужеств фамилию приходилось менять, но теперь все это в прошлом, и я снова ношу то имя, с которым родилась. Некоторое время назад я поняла, что мне необходимо разыскать потомков рода Гнедичей, поиски были сложными, но в итоге они привели меня к вам.

– Гнедичи? – Изумление адвоката Орлова было совершенно искренним: это имя он слышал впервые в жизни. – А кто это? Какое я имею к ним отношение?

– Самое прямое, – гостья улыбнулась. – Ваша прапрабабка – младшая дочь Гнедичей, вышла замуж за графа Раевского. У нее были два старших брата, но потомства они, увы, не оставили. Посему Раевские – единственные кровные потомки рода Гнедичей. А на сегодняшний день остались только вы. Судьбы остальных Раевских сложились, к сожалению, не так благополучно, по крайней мере, разыскать их мне пока не удалось. Благодаря моему последнему мужу меня хорошо знают в советском посольстве во Франции…

– Во Франции?! – непроизвольно вырвалось у Орлова.

Так она еще и иностранка из эмигрантов! Только этого не хватало…

– В Париже, – кивнула Коковницына. – Моя семья уехала из России в семнадцатом году, после первой революции, но еще до второй. Так вот, как только создали общество советско-французской дружбы, я сразу стала активно там работать, поэтому советское посольство и в особенности атташе по культуре меня хорошо знали. Эти знакомства позволили мне обращаться с просьбами по розыску Раевских. Конечно, дело двигалось не быстро, но, в конце концов, увенчалось успехом. Тот же атташе по культуре помог мне добиться поездки в Москву в качестве переводчицы при французской делегации.

«Зачем? – тут же подумал Орлов, по профессиональной привычке выискивающий нелогичности и несостыковки в том, что ему рассказывают. – Если у тебя такие хорошие связи в советском посольстве во Франции, ты могла бы просто запросить визу как туристка, тебе бы не отказали. Темнишь ты, бабка Коковницына».

Вероятно, тень недоверия все-таки промелькнула по его лицу и от посетительницы не укрылась, потому что Анна Юрьевна едва заметно улыбнулась.

– Вы можете спросить, почему я не попыталась приехать в Советский Союз в качестве обычной туристки. Если у меня столь крепкие связи в посольстве, то в визе мне не отказали бы. Зачем мне нужно было устраиваться переводчицей при делегации?

«Умна, старая карга», – одобрительно хмыкнул Александр Иванович про себя. Почему-то в этот момент ему стало легче.

– И почему же?

– Деньги, голубчик, – ответила Анна Юрьевна с обезоруживающей прямотой. – Для меня такая поездка за свой счет – непозволительная роскошь. Боюсь вас разочаровать, но скажу сразу: я не богата и мы с вами не родственники, поэтому если у вас и мелькала мысль, что объявилась богатая тетушка из Франции, намеревающаяся оставить вам наследство, то вам придется с этой мыслью распроститься.

Орлов пожал плечами.

– Уверяю вас, подобные мысли меня не посетили. Так чем могу быть вам полезен, уважаемая Анна Юрьевна? Для чего вы прилагали столько усилий, чтобы найти меня?

Она помолчала, и Орлов чувствовал, как внутри него снова оживает и начинает вибрировать та самая черная дыра.

– Вы верите в Бога?

* * *

…Дед Анны Юрьевны, граф Михаил Коковницын, женился поздно, до сорока с небольшим лет занимаясь преимущественно тем, что вполне успешно проматывал семейное состояние, без счета тратя деньги на жизнь за границей в обществе многочисленных девиц и не помышляя о семейных узах и продолжении рода. Обнищавшему графу, не сделавшему карьеру на государевой службе и достигшему зрелых лет, не оставалось ничего иного, как жениться на богатом приданом. Девицу из дворянской семьи в этом браке ничто прельстить не могло бы, равно как и ее родителей, а вот межсословные браки во второй половине девятнадцатого века стали распространяться все шире, и теперь дворянину можно было, не нарушая приличий и не вызывая в свете особых пересудов, жениться на дочери заводчика, фабриканта или даже купца, взяв за ней очень неплохие деньги и одарив, в свою очередь, титулом графинюшки. Молодая графиня Коковницына сразу же осчастливила мужа первенцем Юрочкой, и Михаил Аристархович, впервые став отцом в сорок два года, на шестьдесят седьмом году жизни уже с умилением посматривал на беременную невестку, ожидая рождения внука или внучки.

Тяжелая болезнь, как это часто бывает, свалила старика неожиданно, а приближение конца граф почуял как раз в тот день, когда послали за повивальной бабкой: невестке, жене Юрия, подошло время родить. Юрия от женских комнат прогнали, и он сидел у постели умирающего отца, одновременно горюя по родителю и тревожась за роженицу. Именно тогда Михаил Аристархович попросил сына открыть потайную дверцу в книжном шкафу и достать оттуда простую деревянную коробку из-под сигар, которую Юрий ни разу до того времени не видел. Последней просьбой умирающего было передать коробку Раевским, соседям Коковницыных по имению в Калужской губернии. Коробка без замка, самая обыкновенная, со скромной инкрустацией. Внутри Юрий, полюбопытствовав, обнаружил только сложенный вчетверо листок бумаги, старинные часы на цепочке и большого размера кольцо, явно мужское, с черным камнем, по виду не дорогое. Он собрался было спросить, что все это означает и зачем передавать коробку Раевским, но тут отец начал хрипеть и через несколько секунд испустил последний вздох, а еще через минуту со стороны женских комнат послышались душераздирающие крики… Надо ли объяснять, что Юрию Коковницыну стало совсем не до коробки и ее содержимого. О предсмертной просьбе Михаила Аристарховича молодой граф долгое время вообще не вспоминал, очертания того дня, когда умер отец и родилась дочь Анна, утратили четкость и определенность, слившись в единое пятно страшного напряжения и тревоги. Две самые любимые женщины Юрия тяжело и долго болели: мать – после смерти мужа, жена – после трудных родов, и все мысли графа были только о них и о крошечной дочери. А в Бога он не верил, ибо был ярым сторонником материализма и втайне от семьи спонсировал революционную газету и финансово поддерживал революционное движение, посему понятие «последняя просьба умирающего» для него никакой ценности не имело и моральных обязательств не налагало.

С годами граф Коковницын в идеях революции разочаровался. Когда весной 1917 года приняли решение уехать во Францию, во время сборов обнаружилась та самая коробка. Ее упаковали вместе с остальными вещами: не до раздумий было, да и не до поисков Раевских, о которых Коковницыны уже много лет ничего не слышали, ибо имение в Калужской губернии давным-давно было промотано Михаилом Аристарховичем, и ни его супруга, ни тем более сын там никогда не бывали. Да и о каких именно Раевских шла речь, Юрий Михайлович совсем не представлял: этот дворянский род был старинным, имел множество ветвей, потомки которых жили и в Москве, и в Санкт-Петербурге, и в Харькове, и в Нижнем… да где только они не жили! Разумеется, можно было бы тотчас выяснить, чьи имения находились по соседству с имением Коковницыных под Калугой лет примерно пятьдесят назад, но в горячке сборов и предотъездных тревогах и хлопотах кто станет терять время на эдакую безделицу, как коробка с инкрустацией…

Итак, коробка оказалась во Франции, где Юрий Михайлович наконец поведал о ней дочери Анне. Но за давностью лет все это казалось неважным и не имеющим смысла. Просто вещь, коробка, как память о предках. Не выбрасывать же… Пусть стоит. Конечно, лежавший в коробке листок бумаги был прочитан, но ни малейшей ясности не принес: просто отрывочные фразы, словно набросок не то письма, не то монолога, не то дневниковой записи. «На Достоевского похоже», – отметила Анна, аккуратно складывая листок по линиям сгиба и снова закрывая коробку.

Жизнь Коковницыных в эмиграции складывалась трудно, болезни, унижения, нищета и несчастья преследовали их, и только годам к пятидесяти пяти Анна Юрьевна смогла, казалось бы, перевести дух: позади осталось много горя, но впереди ничего плохого уже не ждет. Первый муж умер от сердечного приступа, первый ребенок – от тяжелой пневмонии, второй муж погиб во время войны, участвуя в Сопротивлении, второй сын, подросток, был убит немцами в ходе рядовой облавы, но осталась дочь, здоровая красивая девушка, умненькая, как казалось Анне Юрьевне, и хорошо воспитанная. Глядя на нее, пятидесятипятилетняя Анна Юрьевна думала: «Теперь все будет хорошо, девочка выйдет замуж по большой любви, родит деток, и остаток жизни я проведу в покое».

Встретив хорошего порядочного человека, Анна Юрьевна в пятьдесят шесть лет вышла замуж в третий раз, искренне полагая, что теперь до конца жизни будет вести тихое существование рядом с любимым и радоваться за дочь. Ничего большего она у судьбы не просила. Однако и эти светлые и весьма скромные ожидания не оправдались. Муж бросил ее, влюбившись в совсем молоденькую красавицу. А в дочь словно бес вселился: советов матери и ее увещеваний слушать не хотела, личную жизнь вела совершенно беспорядочную, выскочила замуж за какого-то пьющего подонка, который обобрал Коковницыных до нитки и исчез, оставив молодую жену с неизлечимо больным ребенком на руках. Хуже того: отношения с дочерью испортились окончательно, и теперь Анна Юрьевна осталась совсем одна. Дочь отдала больного сына в приют и исчезла из Парижа, не соизволив сказать матери, куда и надолго ли. Сперва Анна Юрьевна ждала свою девочку каждый день, уверенная, что та вот-вот одумается и вернется, они вместе заберут ребенка домой и станут жить втроем, помогая и поддерживая друг друга. Она обошла все приюты Парижа в надежде самой найти внука и вернуть его, но не преуспела и поняла, что дочь увезла младенца в какой-то другой город и просто подбросила, оставила на ступеньках либо церкви, либо приюта. Естественно, без документов. Так что отыскать малыша, не зная хотя бы приблизительно, в каком он городе, просто невозможно.

Прошел год. За ним другой. Дочь не возвращалась. Не присылала писем. Не звонила. Казалось, она вообще забыла о том, что у нее есть мать и сын. И вот тогда Анне Юрьевне Коковницыной пришла в голову мысль, что все это неспроста. Либо она сама, либо кто-то из ее семьи грубо попрал божеские законы, и до тех пор, пока это не будет исправлено, мир и покой не наступят ни в ее душе, ни в ее жизни.

Много дней и ночей провела Анна Коковницына в воспоминаниях, перебирая по крупицам всю свою жизнь, в попытках понять: что она сделала не так? В чем ошиблась? Где оступилась? Может быть, предала кого-то и не заметила, не поняла этого? Может быть, обидела и не попросила прощения? Возможно, невольно обманула, хотя бы и из самых лучших побуждений? Много чего вспомнила Анна Юрьевна, за что сейчас ей становилось стыдно, но, честно сказать, было все это мелким, сиюминутным и никак не стоящим тех огромных потерь, которые она понесла.

О коробке деда Михаила Аристарховича она вспомнила далеко не сразу. Но когда вспомнила – ощутила болезненный толчок в грудь и мгновенно поняла: вот оно! Оно, то самое. Неисполненная последняя просьба умирающего. Не по-божески это. Ее-то, Анны, вина не так уж велика, ведь о просьбе деда она узнала только в Париже спустя много лет после его смерти. А вот отец… Его вина перед Богом куда значительнее. И в результате разрушена жизнь дочери Юрия Коковницына, умерли двое из троих ее детей, оставшийся в живых ребенок пошел по кривой дороге и пропал невесть где, внук неизлечимо болен и влачит жалкое существование в неизвестно каком приюте… Сыновей не вернуть, что бы Анна Юрьевна ни делала, но, может быть, есть возможность спасти дочь и внука, если исправить ошибку и заслужить прощение и милость Божию…

* * *

Рассказывала Анна Юрьевна кратко, сжато, без лишних подробностей. Ровно столько, сколько необходимо, чтобы объяснить свой визит. В конце рассказа раскрыла сумочку, которую ранее поставила на пол возле кресла, достала маленький пакетик и протянула Орлову.

– Здесь записка, часы и кольцо. Коробку, уж простите, не повезла, она тяжелая, из цельного дерева, да и место в чемодане занимает. При досмотре непременно начали бы спрашивать, для чего я везу в Россию такую коробку, а если бы я заявила, что собираюсь ее кому-то передать… Ну, вы сами все не хуже меня понимаете. Да и ценности в ней никакой нет – самая обыкновенная сигарная коробка.

Орлов с сомнением глядел на аккуратный пакетик, боясь притронуться к нему руками.

– И… Зачем мне это? Что я должен с этим сделать?

– Ровно ничего, – улыбнулась Коковницына. – Он просто должен быть у вас как у последнего представителя рода Раевских. Или у ваших детей. Но это уже на ваше усмотрение. Вы вольны делать с этим все, что пожелаете, хоть на помойку снести. Можно, например, в музей какой-нибудь отдать. Можно в самый дальний угол засунуть. Для меня главное – вернуть это вам. Судя по тому, что мой дед упоминал Раевских как своих соседей по имению, а имение ушло с молотка примерно лет сто назад, часы и кольцо могут представлять определенную ценность для коллекционеров настоящего антиквариата, так что, вполне возможно, вы сможете выручить за них немалые деньги. Да, и еще одно: если станете читать записку, то постарайтесь обращаться с ней аккуратнее, бумага уже хрупкая, может от неосторожного движения рассыпаться.

Она встала и направилась к двери.

– Может быть, чаю? – запоздало спохватился несколько оторопевший Орлов.

Коковницына улыбнулась.

– Благодарю вас, не нужно. Мне пора. Спасибо, что уделили внимание и выслушали. Если я заняла ваше время, предназначенное для приема клиентов, я готова оплатить как консультацию…

– Да бог с вами! – замахал руками Александр Иванович. – Что вы такое говорите?!

Анна Юрьевна смотрела на него спокойно и чуть иронично.

– В Бога не верите, но и не поминать его не можете, – с легкой усмешкой проговорила она. – Это называется диалектикой, да?

Закрыв дверь за гостьей, Орлов вернулся к себе, снова уселся за стол и осторожно раскрыл пакетик. Пальцы подрагивали.

Кольцо. Обыкновенное, ничем не примечательное, ни особой ювелирной работы, ни крупного бриллианта. Слишком массивное и грубоватое для того, чтобы украшать женскую ручку. Да и камень черный, непрозрачный. Значит, мужское. Тщательно начищенное, видно, Анна Юрьевна постаралась. Взяв лупу, Александр Иванович разглядел монограмму в затейливой вязи: «ГГ». Одна «Г» наверняка означает «Гнедич», вторая – инициал имени владельца.

Такая же монограмма обнаружилась и на корпусе часов, столь же тщательно вычищенных.

Теперь записка. Почему-то именно ее Орлов боялся больше всего. Коковницына предупреждала, чтобы был аккуратным. Четкие красивые буквы, ровные строчки. «Про такой почерк криминалисты говорят: выработанный», – некстати подумалось адвокату.


Демоны окружили меня…

Душу мою требуют…

Все мы – рабы своих грехов, и нет у нас будущего…

Петуху голову отрубили…

Я не хочу смотреть…

Но я должен…


Демоны, душа, грехи… «Бред сумасшедшего», – решительно вынес приговор Александр Иванович, сложил записку и вместе с часами и кольцом сунул в ящик стола. Потом снова вспомнил предупреждение французской гостьи, сходил к соседям, выпросил пустую картонную коробочку – пачку из-под папирос, поместил в нее записку, ящик стола запер на ключ.

«Зачем я это делаю? – тоскливо вопрошал он сам себя. – Выбросить – и все. И забыть. И никому не рассказывать. Кольцо и часы можно оценить, чтобы примерно представлять стоимость, мало ли как жизнь повернется, а вдруг деньги срочно понадобятся? От записки же никакого толку».

Он открыл замок, выдвинул ящик, нащупал папиросную коробку и направился в кухню, где стояло ведро для мусора. Но, не дойдя до ведра нескольких шагов, повернул назад. Уже в комнате открыл коробку, прикоснулся кончиками пальцев к сложенному листку. Закрыл крышку…

Вечером с работы придет Люсенька, он ей все расскажет. Люсенька, легкая, веселая, энергичная оптимистка, не склонная к рефлексии, наверняка скажет, что Орлов прав и записку хранить незачем, сама же ее и выбросит. А у него рука не поднимается.

«Я был уверен, что все осталось позади и мне больше не придется об этом вспоминать. Все шло так хорошо, так гладко… И вот явилась эта парижская старуха…»

* * *

Вечером он рассказал Люсе все подробно и показал то, что принесла Коковницына. Реакция жены оказалась для Орлова полной неожиданностью.

– Неужели тебе самому не интересно? – спросила она с горящими от возбуждения глазами.

– Ни капельки не интересно, – признался Александр Иванович.

– Но ты хотя бы знал, что твой дед был известным криминалистом? – допытывалась она. – Ты никогда об этом не рассказывал.

– Понятия не имел. Я знал только, что до революции он служил по полицейскому ведомству, а в девятнадцатом году был расстрелян по подозрению в контрреволюционной деятельности, но через несколько месяцев после его смерти выяснилось, что произошла ошибка, и на судьбе моей матери эта история никак не отразилась, а спустя несколько лет мама и сама умерла. Все. Больше мне ничего не известно.

– Господи! – Люся схватилась за голову. – Ну почему, почему ты не расспросил эту Анну подробнее?! Ведь она же сказала, что собирала сведения о твоих предках, чтобы тебя найти. Она наверняка знает много интересного! И она бы с удовольствием тебе все рассказала, тебе стоило только спросить… Саша, ну как же так? Я тебя не узнаю.

«Я испугался, – мысленно ответил ей Орлов. – Я струсил. Я не хотел об этом вспоминать и уж тем более не хотел говорить об этом с незнакомым человеком. Мне не нужны эти предки, мне не нужна эта чужая жизнь, мне ничего этого не нужно! Оставьте меня в покое и дайте жить своей жизнью».

Но вслух сказал, разумеется, совсем другое.

– Люсенька, она иностранка, пришла в наш дом без предупреждения, без предварительной договоренности, без приглашения. Сейчас, конечно, не сталинские времена, но все равно… У меня на три часа назначена встреча с клиентом, я рассчитывал, что успею к ней подготовиться, а в два часа вдруг она является! Мне нужно было закончить разговор с Анной побыстрее и еще поработать с документами. Нет-нет, милая, мне вся эта история нравится все меньше и меньше. Зачем нам с тобой разговоры о моих дворянских предках, да еще контакты с иностранцами? Сразу найдутся активные доброжелатели, которые начнут звонить во все колокола и писать во все инстанции. В итоге меня выпрут из коллегии, да и из консультации могут запросто уволить. Я-то ладно, не пропаду, а вот на тебе может отразиться очень болезненно, ты же кандидат в члены партии, у тебя кандидатский стаж скоро заканчивается, да и на Борьке потом может сказаться… Кстати, когда мы к нему поедем? А то я соскучился уже!

Орлову казалось, что он весьма ловко перевел разговор на сына, которого на первые два летних месяца отправили на дачу к друзьям, где Борька весело проводил время в компании своих ровесников. На август планировалась поездка на море втроем. Такая хорошая, спокойная, отлаженная жизнь, перспективы, планы… Ну зачем, зачем Орлову это чужое прошлое, скучное и ненужное!

* * *

Людмила Анатольевна Орлова работу свою не особо любила, хотя выполняла ее добросовестно и вполне успешно. Составляла акты, писала претензии, заявляла иски и представляла интересы своего предприятия в арбитражном суде. Будучи студенткой юридического факультета, звезд с неба не хватала, а когда нужно было выбирать специализацию, написала заявление на кафедру уголовного права, ибо именно эта отрасль права казалась ей самой интересной. Однако желающих специализироваться в области уголовного права оказалось намного больше, чем допустимая численность группы, и Люсе отказали, предложив выбрать другую кафедру, менее популярную среди студентов. Она выбрала гражданское право. Что ж, ситуация вполне понятная: высшие учебные заведения должны готовить специалистов для всего народного хозяйства, и что же это получится, если все студенты будут хорошо знать только уголовное право? Стране не нужно такое количество следователей и прокуроров для борьбы с уголовной преступностью, стране нужны юристы на предприятиях и в государственных органах, то есть те, кто владеет знаниями в области гражданского, семейного, трудового, административного, земельного и финансового права.

Неунывающая и энергичная Люсенька, на третьем курсе вышедшая замуж за пятикурсника-фронтовика Саню Орлова, на судьбу жаловаться не собиралась, распределение на должность юрисконсульта завода не оспаривала и честно принялась осваиваться в профессии. Толковая, с хорошей памятью и быстрым, цепким умом, она довольно скоро не только усвоила азы, но и обратила на себя внимание начальства. Ее хвалили, поощряли, ставили в пример. Юриста Орлову любили даже судьи арбитражных судов, потому что она никогда не теряла ни присутствия духа, ни хорошего настроения и, каким бы ни оказывалось судебное решение, никогда не забывала, очаровательно улыбаясь, искренне поблагодарить суд и представителей процессуального противника.

– Не понимаю, – сказала ей как-то начальница – руководитель юридического отдела завода, – почему тебя с твоими мозгами не взяли на кафедру уголовного права? Ты же не могла плохо учиться!

– Я училась хорошо, – весело кивнула Люсенька, – но была плохой студенткой. В общественной работе не участвовала, комсомольские собрания игнорировала, меня в то время больше мальчики интересовали. Ну, сами понимаете, восемнадцать лет, в мягком месте ветер – в поле дым. Замуж вышла рано, надо было семейный очаг строить, гнездо вить, какая тут может быть общественная нагрузка? Недостойной оказалась, вот и не взяли.

Но любви к уголовному праву Люсенька Орлова не утратила и постоянно интересовалась тем, чем занимался ее муж. Самыми удачными она считала те дни, когда за работу в командировке ей предоставляли отгул и именно в этот свободный от работы день Александр выступал в процессе по уголовному делу. Люсенька приходила в суд, садилась в зале заседаний на последний ряд, доставала блокнот и тщательно все записывала, а потом вечером устраивала мужу допрос с пристрастием:

– А почему ты сказал именно так?

– А если бы ты про это не упомянул, судья мог бы изменить квалификацию?

– А почему ты не заявил ходатайство о повторном допросе этого свидетеля?

В ее вопросах не было упреков или желания поддеть. Она действительно хотела понять. Ей было интересно. Александр терпеливо разъяснял ей тонкости квалификации и механизмы действия различных процессуальных норм. Иногда, в особо сложных случаях, при подготовке к процессу он просил жену выступить в роли слушателя и зачитывал ей отрывки из будущей речи.

– Саша, почему ты не читаешь мне всю речь целиком? – спросила однажды Люсенька. – Времени жалко? Или думаешь, что я не пойму и не оценю?

– Ну что ты, милая, – улыбнулся Орлов. – Целиком написанная заранее речь – это нехорошо, это свидетельство низкой квалификации адвоката. В речи нужно не только сказать то, что считает нужным адвокат, но и ответить на аргументы прокурора, если есть что возразить. В конце девятнадцатого века был такой известный адвокат Урусов, так он почти каждое свое выступление начинал словами: «Я в своем возражении пойду шаг за шагом вслед за товарищем прокурора». Кроме того, необходимо проанализировать показания обвиняемого, свидетелей и потерпевших. Допустим, после допроса участников процесса у меня уже есть возможность написать заранее соответствующую часть речи. Но после выступления государственного обвинителя у меня этого времени, как правило, уже нет. И как же будет выглядеть, если адвокат, выслушав неизвестное ему до того момента выступление прокурора, вдруг достанет бумажку и начнет по ней зачитывать, не отрывая глаз? Это же дискредитация профессии! А сидящие в зале заседания люди что подумают?

– Одно из двух, – задумчиво кивнула Люсенька. – Либо адвокат работает по шаблону, лишь бы отбарабанить свое выступление и уйти, а судьба подзащитного ему безразлична. Либо он в сговоре с прокурором и заранее ознакомился с позицией обвинения. И то, и другое адвоката не украшает, но во втором случае еще и прокуратуру порочит. Саня, а раньше как было? Тоже так?

На следующий день Орлов принес домой давно пылившийся на полке в юридической консультации, где он работал, двухтомник «Защитительные речи советских адвокатов», где были опубликованы речи, произнесенные в судах в период с 1948 по 1956 год. Люсенька буквально вырвала книги из рук мужа, разве что победный клич не издала, и поздно вечером, закончив с домашними делами и уложив сына спать, уселась в кресле для посетителей, приготовила, по своему обыкновению, блокнот и ручку и открыла первый том.

В течение ближайшего месяца вечера супругов Орловых так и проходили: Люся читала в кресле, Александр Иванович листал толстые журналы и подремывал, лежа на диване, и сия мирная идиллия то и дело прерывалась Люсиным шепотом:

– С ума сойти! Ой, я не могу! Санечка, ты только послушай!

Она подсаживалась к мужу на краешек дивана и едва слышно, чтобы не разбудить Борьку, зачитывала особо впечатлившие ее фразы или даже целые абзацы.

– Зачем тебе все это? – улыбался Александр Иванович, с любовью глядя на жену.

– Не знаю, – пожимала плечами Люсенька. – Мне почему-то интересно.

– Может, тебе в аспирантуру поступить, пока возраст позволяет? – советовал Орлов. – В очную аспирантуру можно поступать до тридцати шести лет, позже – уже только заочная или соискательство, тебе будет трудно совмещать работу на заводе с работой над диссертацией. Подумай, милая, время еще есть.

– Да ну что ты! – отмахивалась Люсенька. – Что я буду делать в аспирантуре? Снова писать о штрафных санкциях за нарушения сортамента? Бррр! Мне и на заводе этого хватает.

– Но тебе же не обязательно писать диссертацию по гражданскому праву, – возражал Александр Иванович. – Подай документы в Институт прокуратуры, например. Там очень сильный сектор уголовного процесса, там сам Перлов работает! Выбери тему по адвокатуре, коль уж тебе так интересно вникать в речи адвокатов.

– Сам Илья Давыдович Перлов? – удивилась Люся, впервые услышав, что этот известный ученый-процессуалист, работы которого она читала, будучи студенткой, работает в Институте прокуратуры.

– Я тебе больше скажу, – хитро улыбнулся ее муж, – там еще и Строговича можно встретить, он хоть и в Институте государства и права трудится, но в Институте прокуратуры частенько бывает на ученых советах.

– Михаил Соломонович! – ахнула Люся, блестя глазами. – Слушай, мне всегда было жутко интересно, за что его гнобили до самой смерти Сталина? Что он такого сделал?

Орлов вздохнул. Выдающегося специалиста в области уголовно-процессуального права Михаила Соломоновича Строговича отлучили от научной и преподавательской деятельности за то, что он в одной из своих работ назвал английский уголовно-процессуальный кодекс наиболее демократичным. Вообще-то это была цитата из Энгельса, спорить с которым не полагалось, но разбираться не стали, и профессора быстренько обвинили в «космополитизме и низкопоклонстве перед Западом», в то время это была модная тема. Генетика, вейсманизм-морганизм, космополитизм – все из одной кучи. Мало того, прицепились даже к тому, что Михаил Соломонович настаивал: законы и формы мышления – это правила, которым мы должны следовать. Речь шла о возможностях процесса познания истины и, в конечном итоге, о доказывании и доказательствах, то есть о самом главном, что есть в уголовном процессе. Но и здесь усмотрели космополитизм и «формально-логический уклон». Господи, ну что плохого может быть в формальной логике?! Строговича отстранили от руководства кафедрой и даже поставили на партсобрании вопрос об исключении из партии.

К теме аспирантуры супруги в том разговоре больше не возвращались, но Орлов видел, что сама идея зацепила жену и постепенно пускала корни в ее голове. Недавно созданный Всесоюзный научно-исследовательский институт по изучению причин и разработке мер предупреждения преступности при Прокуратуре СССР, для краткости именуемый всеми просто «Институтом прокуратуры», казался привлекательным, как все новое, и опасным, как все неизвестное. С 1949 года существовал ВНИИ криминалистики Прокуратуры СССР, потом к нему присоединили секторы уголовного права и уголовного процесса двух других крупных научно-исследовательских институтов – и родился в 1963 году тот самый Институт прокуратуры, в аспирантуру которого Орлов советовал поступать своей любимой жене.

А Людмила Анатольевна все больше увлекалась историей, от речей первой половины пятидесятых перейдя к выступлениям Спасовича, Урусова, Кони, искала труды Карабчевского и Слиозберга… Теперь улыбчивую любознательную жену адвоката Орлова знали во всех букинистических магазинах Москвы, а сам Орлов, получая от благодарного клиента очередной «микст» сверх оплаченного через кассу юридической консультации гонорара, непременно откладывал небольшую сумму в отдельный конвертик – Люсеньке на книги: букинистическая литература стоила не в пример дороже современной.

1968 год

– Ты представляешь, что я нашла!

Люсенька ураганом ворвалась в комнату. Орлов, сидевший за письменным столом и готовившийся к процессу, недовольно поднял голову: он не любил, когда его отвлекают.

– Я нашла еще одно упоминание о твоем предке Павле Гнедиче! Ты только послушай! Ну послушай же, Санечка, – жена уселась перед Орловым на стул, даже не сняв плащ, только туфельки скинула у самой двери.

Достала из портфельчика папку с завязками, вытащила оттуда несколько мелко исписанных листков.

– Я вообще сегодня так удачно поработала в архиве, дай бог здоровья Раисе Степановне, золотая женщина! Кстати, Саня, надо ее как-то отблагодарить, может, ты бы достал для нее билеты на Таганку или в Большой, а?

– Люсенька, мне нужно работать, – сердито отозвался Орлов. – Давай потом поговорим, а?

– Про билеты – хорошо, поговорим потом, а про Гнедича я тебе сразу прочитаю. Ну неужели тебе совсем-совсем не интересно? Это же твой предок!

– Люся, мы с тобой сто раз говорили об этом! Мои предки – Раевские, а не Гнедич. У Гнедича детей не было, и быть моим предком он никак не может. Я – потомок не Павла, а его родной сестры Варвары.

– Но это же все равно семья, – возразила Люсенька, быстро пробегая глазами по строчкам в поисках нужного места. – Нельзя отрекаться от семьи, Санечка. Вот, нашла. Это из переписки княгини Тверской-Болотиной с одним известным петербургским адвокатом. Судя по тону письма, у них был многолетний затяжной флирт, но это не важно… Вот, слушай: «Вчера на обеде у вас присутствовал молодой товарищ прокурора граф Николай Раевский, а ведь моя сестра Евгения когда-то в юности была увлечена его дядюшкой, князем Павлом Николаевичем Гнедичем. До сих пор улыбаюсь, когда вспоминаю один забавный эпизод из тех давних лет. Эжени неудачно упала с лошади во время верховой прогулки и сильно ушибла руку, настолько сильно, что не могла держать перо, и покуда ушиб не зажил, я писала для нее под ее диктовку. Однажды Эжени попросила меня написать от ее имени своей подруге, которая была близка с Варварой Николаевной Раевской. Впрочем, Варвара Николаевна тогда была еще Варенькой или просто Барбарой, месяца два-три как из-под венца. Эжени диктовала, я записывала, и мы так увлеклись, что не услыхали, как кто-то встал у двери. Представьте, друг мой: Эжени говорит о своем интересе к Гнедичу, и тут вдруг появляется наша маменька! Не стану пересказывать вам все, что она говорила, но вы вполне можете себе это вообразить, ибо правила, касающиеся поведения девиц в конце сороковых годов, наверняка еще не истерлись из вашей памяти. Смею похвалить себя за то, что не растерялась и сумела незаметно от маменьки спрятать письмо, так что когда гроза миновала, Эжени его все-таки отправила адресату. Но чтобы вы могли в полной мере понять степень негодования, охватившего нашу маменьку, приведу лишь одну фразу, ту самую, на которой мы с сестрой оказались застигнуты на месте преступления: «Милая Катрин, не могла ли бы ты спросить у Барбары Раевской касательно ее брата Павла Гнедича? В свете говорят, что он был помолвлен, но помолвка расторгнута. Я пыталась дознаться, отчего, по какой причине, но мне никто не говорит. Не влюблен ли он сейчас? Не болен ли неизлечимо? Не расстроены ли его доходы? Нет ли какой-то тайны, по причине которой он не может вступить в брак? Не стану скрывать, милая Катрин, молодой князь Гнедич занимает мои мысли…» Огромного труда нам с Эжени стоило убедить маменьку, что мы просто дурачились. Но когда первый испуг прошел, мы так долго хохотали с сестрой! И вчера, увидев у вас в доме племянника Павла Николаевича Гнедича, я так явственно вдруг вспомнила эти беззаботные часы веселья, которое свойственно одним лишь юным душам, не отягощенным печальными опытами жизни…» Ну, дальше там про другое, это уже не интересно.

Люся закончила читать и аккуратно сложила листки в папку. Орлов молчал.

– Ну что ты молчишь? – теребила она мужа. – Смотри, что получается: этот Павел Гнедич был помолвлен, потом вдруг разорвал помолвку и больше не женился. Почему? Что случилось?

– Почему ты решила, что он не женился? Он не оставил потомства, но это не значит, что он не был женат.

– Ну ладно, пускай, пускай он потом все-таки женился, но почему расторгнул помолвку? По тем временам это было не так просто, нужны были очень веские причины. Не зря же Эжени Тверская спрашивает, нет ли какой болезни или тайны? Просто так отказаться от помолвки было невозможно, я специально у Раисы Степановны спрашивала. Значит, там что-то произошло. Ну, Саня! Неужели тебе не хочется знать, что именно? А вдруг это связано с той запиской, часами и перстнем?

Орлов посмотрел на жену с ласковым порицанием, с каким обычно взрослые смотрят на излишне шаловливого, но обожаемого ребенка.

– Люсенька, что бы там ни случилось, но завтра я сажусь в большой и сложный процесс. Мне нужно подготовиться.

– Хорошо, – Люся со вздохом сунула папку в портфельчик. – Про билеты не забудешь? Для Раисы Степановны.

– Не забуду, – буркнул Александр Иванович, снова утыкаясь в бумаги.

1970 год

Люсенька так увлеклась историческими изысканиями и получала такое удовольствие от работы, что само написание диссертации прошло незамеченным. Просто вдруг – раз! – и оказалось, что осталось написать только введение и заключение. Завершилась, в конце концов, и долгая череда мытарств с оформлением документов и подготовкой к защите. Уже и дата защиты назначена, и вступительное слово написано, и ответы на замечания оппонентов подготовлены… И у Людмилы Анатольевны, сотни раз выступавшей в судах, вдруг начался мандраж. Одна только мысль о том, что нужно будет выйти, встать за трибуну и говорить в микрофон под устремленными на нее взглядами и членов Ученого совета, и присутствующих в зале, повергала ее в ужас.

– В суде – совсем другое дело, – говорила она мужу, – там я сижу за столом, выступаю с места, просто встаю, и все, никуда не выхожу. И в зале никого нет обычно. Только судья и юристы тяжущихся сторон. Это так кулуарно получается, что-то вроде междусобойчика, не страшно совсем. А тут – прямо театр с публикой.

Александр Иванович успокаивал жену как мог. Он понимал ее как никто.

– Хорошо тебе говорить, – продолжала жаловаться Люся, – ты в зале суда ведешь себя, как заправский актер, будто всю жизнь на сцене провел, и говоришь гладко и связно, не волнуешься совсем. А я от страха двух слов не свяжу. Повезло тебе, ты от природы такой, не боишься публичных выступлений.

От природы! Знала бы она… Сейчас действительно трудно поверить в то, что адвокат Орлов в детстве был весьма косноязычен, и ответ у школьной доски превращался для мальчика в пытку. Однажды бабушка, приятельствовавшая с его классным руководителем, усадила внука перед собой и сказала:

– Сейчас я расскажу тебе одну историю. Это история для взрослых, не детская, но ты уже достаточно большой, чтобы все понять. Было это давно, больше тридцати лет назад…

– Еще до революции? – уточнил он.

– Задолго до революции, – бабушка почему-то усмехнулась. – Но твой папа уже родился в то время. Так вот, жил в Полтаве один человек по фамилии Комаров…

…Комаров, секретарь Полтавской духовной консистории, был человеком жестким, прямолинейным и безжалостным. Реформатор по всему складу характера, он стремился обновить и реорганизовать и жизнь консистории, и в своей деятельности не знал ни снисхождения, ни компромиссов. О Комарове говорили, что он нетерпим к чужому мнению и равнодушен к чужим страданиям.

Надо ли сомневаться в том, что этого человека мало кто любил, зато многие ненавидели?

Была у Комарова еще одна особенность, заметно пополнившая стан его врагов: он был ярым противников разводов. А для получения развода в те времена необходимо было согласие Синода, и на согласие это самым прямым образом влияло мнение консистории, вернее, ее секретаря. Никаким иным способом расторгнуть церковный брак было невозможно, и вот появились в огромном числе особые стряпчие по бракоразводным делам, которые, имея «на прикорме» целую плеяду людей, готовых давать какие угодно показания и выступать свидетелями, довольно успешно доводили дело до официального развода. Для таких стряпчих, кормившихся гонорарами от жаждавших развода супругов, неумолимый и принципиальный секретарь консистории был острой костью в горле. Гонорары-то до пяти, а то и десяти тысяч рублей выходили, а это, по тем временам, было весьма солидно.

И вот в один прекрасный летний день Комаров, закончив к обеденному времени выполнение служебных обязанностей, направился к себе на дачу, благо идти было не так далеко. Он был счастливо женат, и любящая супруга всегда примерно в одно и то же время выходила встречать мужа к мостику через речку. Однако в тот день утром, отправляясь на службу, Комаров предупредил ее, чтобы в этот раз она его не встречала.

Женщина наказ мужа выполнила и мирно ждала его дома с готовым обедом. Когда к пяти часам вечера Комаров не пришел, она отправилась в Полтаву, в консисторию, узнать, не срочные ли дела задержали благоверного и когда ожидать его домой. Однако на службе Комарова не оказалось. Наутро, так и не дождавшись ни супруга, ни записки от него, жена вновь отправилась в консисторию. Там все уже были взбудоражены тем, что пунктуальный и четкий во всех проявлениях служебной деятельности секретарь до сих пор не появился в кабинете. Сообщили в полицию и всем консисторским составом двинулись на поиски.

К середине дня поиски увенчались успехом, но, увы, трагическим. Тело секретаря консистории обнаружили на опушке леса, примыкавшего к той тропинке, по которой Комаров должен был за пять минут дойти от мостика до дачи. Мостик секретарь перешел, тому и свидетели тотчас нашлись. А вот до дачи не дошел. Неуступчивый секретарь был найден с удавкой на шее.

Кто мог убить его? Да кто угодно! Мало ли врагов у такого человека? Убийцей мог быть кто-то из уволенных по инициативе секретаря или пониженных в должности служащих консистории, а было их – ох, как немало. Или кто-то, пострадавший от неудачи в бракоразводном деле. Или даже обыкновенные грабители-разбойники, во множестве появлявшиеся каждый год во время знаменитой Ильинской ярмарки, дабы поживиться тем, что выручат удачливые торговцы. Кроме того, следовало бы призадуматься над тем, что Комаров велел жене, против обыкновения, не встречать его в тот день. Почему? У него была назначена с кем-то встреча, которую он хотел бы сохранить в тайне даже от жены? С кем? Одним словом, поле для деятельности сыскной полиции открывалось самое обширное, но… В тот момент, когда утром в консистории стало известно об исчезновении секретаря Комарова, эконом архиерейского дома пробормотал будто бы себе под нос, дескать, уж не братья ли Скитские к делу причастны… Степан и Петр Скитские были служащими консистории, и Комаров то и дело устраивал им выволочки, впрочем, равно как и всем, кто трудился под его началом.

Однако слово было не только произнесено, но и услышано. К вечеру того же дня, когда нашли труп, о братьях Скитских с уверенностью говорили уже по всему городу, а в речи, произнесенной епископом на похоронах Комарова, намек на виновность братьев прозвучал вполне явственно. Версия оказалась настолько удобной для всех, кроме самих несчастных Степана и Петра, что никого больше и искать не стали. И если в среде городских низов и интеллигенции крепло убеждение в том, что братья Скитские ни в чем не виноваты, то в городских верхах никакого иного мнения даже не рассматривали. Уволенные служащие или разошедшиеся супруги могли же оказаться людьми уважаемыми, нехорошо как-то выйдет, если вдруг выявится надобность их под суд отдавать. А разбойников – их ведь еще искать надо… Братья же Скитские – вот они, простые, незатейливые, оправдаться толком не могут, и виновность их в убийстве ничью репутацию не подрывает. Опять же, искать их не надо.

Арестовали братьев почти сразу, суд же состоялся спустя полгода. За эти полгода один полтавский журналист, писавший для «Губернских ведомостей», свел знакомство с недавно вернувшимся в город господином Ливиным, местным уроженцем, служившим начальником Сахалинской каторжной тюрьмы. Ливин, человек, приятный во всех отношениях, много и охотно рассказывал о Сахалине и об отдельных каторжанах, а также о визитах в те края писателя Чехова и очеркиста Дорошевича, сетовал на то, что в их опубликованных описаниях далеко не все подано так, как было на самом деле… И среди прочего поведал, что его красавица-супруга там, на Сахалине, сошлась с одним богачом, бросила Ливина и вместе с новым избранником приехала в Полтаву, откуда родом ее муж, дабы добиться развода. Развода, само собой разумеется, она не получила: секретарь Комаров твердо стоял на своих позициях, и никакие деньги, даже самые внушительные, предложенные богатым «будущим женихом», не смутили его душевный покой. Комаров лично (хотя это вовсе не входило в его обязанности) передопросил всех заявленных стряпчим свидетелей и нашел их показания ложными. Женщина впала в ярость и заявила Ливину: «Я никому не прощаю посягательств на мое счастье, я ему отомщу, уничтожу его, а другой сговорчивей будет».

Услышав эту печальную повесть, сотрудник газеты немедленно свел нового знакомца с Моисеем Зеленским, взявшим на себя защиту братьев Скитских на суде. И вот настал тот день, когда Ливина вызвали в судебное заседание для дачи показаний. Но, к огорчению защиты, человек, так свободно и красноречиво рассказывавший свою историю, сидя в удобном кресле и видя перед собой лишь одного собеседника, совершенно растерялся при большом скоплении народа и в осознании важности момента. Он мямлил, говорил невнятно и тихо, председательствующий никак не мог взять в толк, зачем вызвали этого свидетеля и какие факты он пытается донести до судей. Одним словом, такая живая и убедительная версия убийства услышана не была.

Выездная сессия Харьковской судебной палаты, слушавшая дело, братьев Скитских оправдала. Но полтавская правоохранительная власть не успокоилась, ведь если Скитские не виновны, стало быть, преступление не раскрыто и надобно искать других убийц. Искать не хотелось. Куда проще было сфальсифицировать новые доказательства, что и было немедленно сделано. Недавно выпущенных на свободу Скитских снова арестовали. Во второй раз несчастных братьев судили уже в Харькове и признали виновными, приговорив к двенадцати годам каторжных работ. Адвокаты подали кассационную жалобу, и Сенат в Петербурге принял решение отменить обвинительный приговор и рассмотреть дело еще раз. В третий раз судила их Киевская судебная палата, выехавшая для проведения заседаний в Полтаву, и Скитских снова оправдали, на этот раз уже окончательно.

Длилось все это три года. Три года жизни отнято у двоих безвинных мелких служащих, обыкновенных полтавских мужиков, за которых некому было заступиться. А ведь если бы Ливин не растерялся на суде, если бы сохранил способность внятно и красочно излагать без волнения и страха, если бы он был услышан судьями, то все могло бы сложиться иначе…

Бабушка рассказывала не торопясь, с яркими подробностями, и мальчику казалось, что он сам присутствует в том переполненном зале суда, своими глазами видит братьев-подсудимых, собственными ушами слышит невнятное бормотание Ливина и всем своим чистым детским сердечком переживает и страдает, потому что нужные и правильные слова никто не слышит, никто не обращает на них внимания.

– Ты, может быть, думаешь, что не собираешься становиться артистом или адвокатом, и умение не теряться и говорить на публике тебе не пригодится, – закончила бабушка. – Но я специально рассказала тебе эту грустную историю, чтобы ты понимал: от этого умения может в один прекрасный день встать в зависимость судьба человека и даже его жизнь. И не имеет значения, какая у тебя профессия. Ты можешь быть крестьянином, врачом, инженером, чиновником, да кем угодно. Но если ты человек великодушный и милосердный, если тебе небезразличны другие люди, ты обязан уметь говорить так, чтобы тебя слушали и слышали…

… – Ничего себе, – протянула Люся. – Вот это история! Откуда твоя бабушка про нее узнала? Разве она из Полтавы?

– Бабушка из Твери, – привычно солгал Орлов, – но об этом деле много писали и тот же Влас Дорошевич, и никому в то время еще не известный Леонид Андреев, он тогда для «Курьера» работал, они присутствовали на третьем суде. Странно, что ты не читала о деле братьев Скитских, ты же столько литературы перелопатила.

– Не мой период, – ответила жена, – я же вокруг реформ шестьдесят первого – шестьдесят четвертого годов крутилась. Про период с начала царствования Александра Второго и до тысяча восемьсот восьмидесятого года, кажется, все, что можно, прочитала. А на рубеж веков не выходила. Саша, а ты долго учился выступать на публике?

– Да я и не учился как-то специально, просто бабушка посоветовалась с моей классной, и они дружно решили, что меня нужно тренировать потихоньку-полегоньку. Я и не вникал особо, просто через пару лет вдруг обнаружил, что выхожу к доске без страха, не волнуюсь ни капельки. Оно как-то само произошло. Ну, конечно, это мне только казалось, что само, на самом деле бабушка и Клавдия Максимовна постарались.

– Два года… – задумчиво повторила Люся. – Не успею. До защиты две недели.

Орлову казалось, что озабоченная предстоящим Ученым советом Люся сразу забыла об этом разговоре, но ночью, уже засыпая, она вдруг повернулась к мужу.

– Саша, а дело-то чем кончилось?

Он, уже успевший задремать, даже не понял в первый момент, о чем речь.

– Ну, с братьями этими, Скитскими. Нашли настоящего убийцу?

– Нет, не нашли.

– Все равно замечательно, что Сенат отменил приговор и вернул дело на новое рассмотрение. Значит, там заседали люди, которым небезразличны интересы правосудия. Саш, а почему нам в школе и в университете все время говорили, что при царизме все было устроено так, чтобы гнобить простой народ и выгораживать правящий класс? Ведь эти братья – простые мелкие служащие, а Сенат за них заступился, хотя мог бы, в интересах корпоративной этики, поддержать решение суда.

В этом была вся Люся. Она искренне верила в советскую власть и полагала, что лгать может только слабый, а сильный правды не боится. Поэтому все предупреждения Орлова об осторожности в высказываниях на нее не действовали. Люся считала, что советской власти – власти сильной и справедливой – ложь не нужна, и всегда ужасно удивлялась, обнаружив в идеологически выверенных постулатах какую-то неправду, которую юрист Орлова, вполне естественно, принимала просто за ошибку.

– Люсенька, милая, ну ты как ребенок, право слово, – рассмеялся Орлов. – Не вздумай где-нибудь публично поделиться своими крамольными мыслями. В твоей диссертации акценты правильно расставлены, ты молодец, а мысли свои держи при себе.

– Что, и даже тебе не говорить? – сердито спросила Люся.

– Мне – можно, но только мне. Больше никому. Если ты пообещаешь не вести нигде таких разговоров, я тебе расскажу, что говорил на этом заседании Сената обер-прокурор Случевский. Обещаешь?

– Ну конечно! – от возбуждения Люсенька даже включила бра над головой и приподнялась.

– Владимир Константинович сказал: «Приговор должен быть не только справедлив и согласен с действительностью по существу, но также должен и казаться справедливым для всех и каждого. Только удовлетворяя этому последнему требованию, судебный приговор в состоянии произвести то благотворное психологическое впечатление, наличностью которого обусловливается сила уголовной репрессии в обществе. Только при наличности приговоров, способных создать в обществе уверенность, что суд осуждает виновных и оправдывает невиновных, устанавливается их высокое уголовно-политическое значение».

– С ума сойти! – выдохнула жена. – Это же нужно во всех учебниках приводить!

– Нельзя, – усмехнулся Орлов, – это было сказано при царизме, а при царизме все были неправы, в том числе и юристы Сената. Правы были только революционеры.

– Вот бы почитать всю речь Случевского, – мечтательно протянула Люся. – А где ты про это прочитал? Может, там и подробности какие-то есть?

– Не помню уже, – уклончиво ответил Александр Иванович, – я еще в школе учился, тогда мне в руки много разных книг попадалось, маме удалось сохранить часть библиотеки деда. Я все глотал, а названия и авторов не запоминал. Да и где теперь эти книги?

Он и сам удивился, что до сих пор помнит текст наизусть. Написанные быстрым острым почерком строчки стояли перед глазами, будто на фотографии. Корреспондент полтавской ежедневной газеты был командирован в Петербург для присутствия на заседании Сената и подготовки репортажей. Свои записи, сделанные на заседании, он бережно хранил в домашнем архиве, и вот эти-то записи и довелось увидеть… Почему они оказались у бабушки – для мальчика так и осталось загадкой, но он многократно тайком открывал заветную папку и перечитывал записи неведомого журналиста. Но нельзя же рассказать об этом Люсе. Нельзя. Люсенька любознательна и пытлива, она непременно начнет задавать вопросы, и, отвечая на них, Орлову придется все глубже и глубже увязать во лжи. Он вообще уже жалел, что так неосмотрительно завел разговоры о деле братьев Скитских. Не читала Люся о нем – и слава богу. Надо было промолчать.

1973 год

Никогда, ни разу за все годы, что Борис учился в школе, Александр Иванович не ходил ни на родительские собрания, ни на беседы с учителями. Собственно, никаких бесед и не было, родителей Бориса Орлова в школу не вызывали, а разговаривать с учителями по собственной инициативе Александру Ивановичу и в голову не приходило. Зачем? Парень нормально учится, нареканий по поведению нет. На родительские собрания ходила Люся, и то не каждый раз.

Когда вчера вечером Борька, пряча глаза, объявил, что родителей вызывают на педсовет, удивлению Александра Ивановича не было предела. Ну что, что мог натворить его сын? Стекло разбить футбольным мячом? Ничего страшного. Подраться? Тоже не катастрофа, все пацаны дерутся. Курил в туалете? Нехорошо, конечно, но кто из мальчишек не пробует в этом возрасте. Если из каждого такого проступка устраивать педсовет и вызывать родителей, то учителям в классы некогда будет приходить.

– И что ж ты такого сделал? – весело, не ожидая ничего особенно неприятного, спросил Александр Иванович.

Он был настроен вполне благодушно, вернувшись домой после судебного заседания, на котором огласили приговор, еще раз подтвердивший отличную репутацию адвоката: подсудимому, хотя и признанному виновным, назначили срок ниже низшего предела, приняв во внимание все представленные и подтвержденные защитой смягчающие обстоятельства.

– Ничего, – Борька с деланым равнодушием пожал плечами.

– Подрался?

– Нет.

– Стекло разбил?

– Ну ты что, пап… Какое стекло?

– Курил и попался?

Смугловатые щеки сына мучительно покраснели, но каким-то чутьем Орлов угадал: да, курил, это само собой, но не попался, и вызывают на педсовет совсем не за это. Что же тогда?

– Я на истории не так ответил.

Сердце Орлова на миг остановилось и тут же забилось болезненно и часто. Ну вот, допрыгалась Люсенька со своими архивными изысканиями. Ведь просил же, просил не говорить ничего сыну, и вообще ничего ни с кем не обсуждать, брать из материалов только то, что нужно для диссертации, более того, не просто «то, что нужно», а то, что можно подать в правильном ключе, все остальное отбрасывать и забывать. И уж ни в коем случае не рассказывать этого подростку, чей ум еще недостаточно окреп, чтобы понимать суровые реалии, в которых они сейчас живут.

Жена в этот момент на кухне готовила ужин. Первым побуждением Орлова было немедленно поговорить с ней, высказать все, что думает, и отругать как следует, но через пару мгновений он принял другое решение: он сам пойдет в школу. И Люсе пока ничего не скажет. По крайней мере, до тех пор, пока не выяснит, какова позиция учителей.

– Маме не говори, – строго велел он сыну. – И пока она на кухне, быстро рассказывай, что произошло.

Оказалось, что Борю Орлова вызвали к доске отвечать параграф о борьбе с неграмотностью и о заслугах советской власти в этой борьбе. И мальчик ответил совсем не то, что написано в учебнике, а то, что ему рассказала мама: к моменту Великой Октябрьской социалистической революции в деревне среди взрослого мужского населения в возрасте трудовой активности было 70 процентов грамотных, а в городах – 84 процента. Те же маленькие цифры, которые фигурируют в учебниках, получены искусственным путем, с учетом стариков, чья юность прошла в дореформенные годы, и малолетних детей. Дотошная и плавающая в цифрах, как рыба в воде, Люсенька даже показала Борьке с карандашом в руках, как и из чего получаются такие показатели. И еще добавила, что если взять данные из последней переписи населения и посчитать уровень грамотности с учетом всех подряд, в том числе новорожденных младенцев, то цифры тоже будут совсем не такими, как в газетах и учебниках, где говорится о стопроцентной грамотности населения страны. Борька и выдал все это на уроке. Даже взял мел и произвел для наглядности несложные математические расчеты. Правда, мать он слушал все-таки внимательно, поэтому ради справедливости и объективности добавил, что речь в данном случае идет только о мужчинах, а женщины до революции, конечно, испытывали трудности с получением образования, и в этом советская власть им очень помогла. Но все равно в учебнике неправильно написано, что велась борьба с неграмотностью, надо было написать «с женской неграмотностью», это было бы точнее.

– Мальчики, мойте руки и за стол! – послышался голос Людмилы Анатольевны.

Орлов кинул на сына предостерегающий взгляд, Борька кивнул. Разрумянившаяся у плиты и ни о чем не подозревающая Люся весело кормила своих мужчин, подкладывала добавку, сетовала на то, что малосольные огурчики в этом году получились не такими вкусными, как в прошлом… Сын быстро поел и ушел в свою комнату делать уроки, отказавшись от чая. Александр Иванович молча пил чай с вареньем и белым хлебом, усиленно изображая погруженность в профессиональные мысли. Ему удалось взять себя в руки, успокоиться и ничего не сказать жене.

На следующий день он в указанное время явился в школу. Он совсем не представлял себе, какие у Борьки учителя, парень никогда о них не рассказывал, да Орлов и не интересовался. Наметанным глазом, привыкшим с одного взгляда делить присутствующих в зале судебного заседания на «ненавистников» и «сочувствующих», Орлов довольно быстро определил, кто из учителей к какому лагерю относится, и с огорчением констатировал, что «сочувствующих» было меньше. Слово взяла завуч, она же преподаватель русского языка и литературы в старших классах, и с негодованием поведала, как ученик 9-го класса «Б» Борис Орлов пытался на уроке истории опорочить политику советского государства в послереволюционный период. Выслушав ее краткий, но эмоциональный доклад, свое возмущение высказали еще две учительницы, не добавившие к сути сказанного ничего нового, из чего Орлов заключил, что на их уроках Борька ничего эдакого себе не позволял и добавить им «по существу дела» просто нечего. Уже легче. Он собрался было ответить в том духе, что примет меры и благодарен педагогическому коллективу за своевременное указание на недоработки в семейном воспитании, когда неожиданно слово попросил учитель истории, на уроке которого Борька и отличился, высокий, очень смуглый мужчина примерно одних лет с Орловым.

– Хочу сказать, что вина Бориса Орлова не так велика, как здесь подается, – сказал он низким, но каким-то скрипучим неприятным голосом. – Если кто и виноват, то скорее я. В теме, посвященной детским годам Владимира Ильича Ленина, я уделил значительное внимание заслугам его отца, Ильи Николаевича Ульянова, инспектора гимназий Симбирской губернии. Согласитесь, без описания гуманистической просветительской деятельности Ильи Николаевича представление о детских и гимназических годах жизни вождя было бы неполным. Я говорил ученикам о том, что за годы службы в Симбирске Илья Николаевич открыл по всей губернии двести пятьдесят школ, из них восемьдесят девять – для детей из семей нерусских народностей. Более того, он приложил огромные усилия к тому, чтобы школьное образование получали не только мальчики, но и девочки. При Илье Николаевиче девочки массово садились за школьные парты, а число учительниц женских школ достигло ста пятидесяти, а ведь их было совсем немного, буквально единицы. Борис Орлов творчески осмыслил полученную на уроке информацию и пришел к выводу, что при таких показателях по одной только губернии, к тому же за три десятка лет до Великой Октябрьской социалистической революции, вряд ли справедливо говорить о всеобщей неграмотности населения. Я убедительно прошу членов педсовета отнестись к Орлову снисходительно. Борис отлично успевает по всем предметам, это вдумчивый и старательный юноша, а то, что он неправильно осмыслил данную на уроке информацию и сделал из нее неверные выводы, является виной моей, и только моей.

«Ишь ты! – саркастически подумал Александр Иванович. – Сначала настучал директору на Борьку, а теперь всю вину на себя берет. С чего бы это?»

Орлов бросил выжидательный взгляд на директора – маленькую пожилую даму, очень морщинистую и очень живую.

– Спасибо, Леонид Аркадьевич, за разъяснения, – проговорила директор, и Орлов понял, что она старательно прячет улыбку. – Попрошу вас впредь быть внимательнее к материалу, который вы даете ученикам на уроках, и снабжать фактические данные необходимыми комментариями, чтобы избежать, так сказать, разночтений в неокрепших умах.

– Да как это так можно! – взорвалась завуч. – Я не понимаю вашей либеральной позиции, Алевтина Никитична! Это вопиющее безобразие, а вы считаете, что оно должно сойти с рук?

«Так, все понятно, лагерь «ненавистников» возглавляется завучем, – бесстрастно отметил про себя Александр Иванович, – а лагерем «сочувствующих» руководит эта милая старушонка-директриса. Начинается битва гигантов».

К завучу мгновенно примкнула старшая пионервожатая, которая, к удивлению Орлова, тоже оказалась членом педсовета, и бурная дискуссия быстро переросла в свару, которую зычным голосом прервал учитель физкультуры, здоровенный молодой парень с фигурой тяжелоатлета, одетый в спортивный костюм.

– Уважаемые коллеги! Коллеги! Минуточку внимания!

Все разом притихли, половина учительниц уставилась на него смущенно и с некоторым даже, как показалось Орлову, трепетом, остальные молчали негодующе и сердито. Только директор Алевтина Никитична почему-то весело улыбалась.

– Слушаем вас внимательно, Дмитрий Олегович, – сказала она, подперев рукой подбородок.

– Я тоже хочу заступиться за Орлова, – заявил физкультурник. – Сам недавно был таким же, как он, пацаном и знаю, что в этом возрасте в голове черт знает что творится…

– Дмитрий Олегович! – директор укоризненно покачала головой. – Вы на педсовете, а не в кругу друзей, не забывайтесь.

– Да, извините, – миролюбиво отозвался учитель. – Короче, вы тут все меня поняли, от ошибок юности никто не застрахован, все их совершают, а потом вырастают в достойных членов общества. И я тоже ошибки совершал, но ничего, вон даже учителем стал. Я уверен, что Орлову уже и так понятно, что думать надо лучше, а если что неясно – спросить у тех, кто понимает. Вот пусть его отец пообещает, что будет давать правильные ответы на вопросы парня, и можно спокойно расходиться.

Теперь все уставились на Орлова, как будто до этого вообще не замечали его присутствия. Нужные слова были у Александра Ивановича заготовлены еще накануне, осталось только прочувствованно произнести их, а потом выдержать шквал полагающихся ему упреков.

Педсовет закончился. В коридоре Орлов догнал быстрым шагом идущего историка.

– Леонид Аркадьевич, хочу поблагодарить вас за то, что вступились за Бориса. Я приму меры…

– Да что вы такое говорите, – историк расстроенно махнул рукой. – Борис отлично мыслит, строго, последовательно, логично. Не дай вам бог испортить его. Просто объясните мальчику, что нужно быть осторожнее. Не все одноклассники любят его.

Он выразительно посмотрел на Орлова умными темно-карими глазами, и Орлов понял, что «стукнул» на сына не учитель, а кто-то из учеников. Ему стало неловко за свои недавние подозрения.

– У вас будут неприятности из-за Бориса? – сочувственно спросил Александр Иванович.

– А! – Историк снова махнул рукой, на этот раз беззаботно. – У кого их нет? Мне повезло родиться мужчиной, мужчин-учителей в наших школах берегут, мальчики в пединституты поступают неохотно, так что нас мало. Прежде чем налагать наказание на мужчину-учителя, в РОНО сто раз подумают: а вдруг уволится? Вашего сына любят почти все учителя, если не я – то кто-нибудь другой обязательно заступился бы.

– Почти? – Александр Иванович вопросительно приподнял брови.

– Вы наверняка и сами уже догадались. Русский и литература, наш уважаемый завуч.

– Что, Борька и у нее тоже?.. – с ужасом спросил Орлов.

– Пока нет, – успокоил его Леонид Аркадьевич. – Иначе об этом бы уже знал весь педколлектив. Но самостоятельность мышления вашего сына ее тревожит. Ни одного сочинения он не написал так, как рекомендовано учебником или рассказано на уроке. Борис не говорит ничего… ммм… ничего крамольного, просто говорит не то и не так, и это ее сильно беспокоит.

Они дошли уже до первого этажа и остановились перед входной дверью. За дверью, на улице, должен был ждать Борька.

– Что вы мне посоветуете? – беспомощно спросил Орлов, совершенно не понимающий, как реагировать на слова учителя и как теперь вести себя с сыном. – Поговорить с ним, поставить мозги на место?

– Я бы не стал с этим торопиться, – задумчиво ответил учитель истории. – Самостоятельность и независимость мышления – товар чрезвычайно ценный в наше время. Ценный, редкий, но и небезопасный. Если есть возможность его сохранить без ущерба для биографии… Впрочем, вы – отец, вам и решать. Был рад знакомству.

Мужчины пожали друг другу руки, и Орлов, уже сделав шаг к двери, вдруг снова остановился, чтобы задать мучивший его вопрос:

– Скажите, а вы действительно давали на уроке все эти цифры про деятельность Ульянова-старшего?

Лицо историка оставалось серьезным, но яркие блестящие глаза смеялись.

– А вы сомневаетесь? – весело спросил он и направился к лестнице, чтобы вернуться в учительскую.

Александр Иванович Орлов и в самом деле сомневался.

«В точности как в фильме «Доживем до понедельника», – с сердитым недоумением думал он, выискивая глазами сына, который должен был ждать в близлежащем сквере. – Умный и тонкий учитель истории и прямолинейно-идейная завуч-русичка. Во всех школах, что ли, такой расклад? Или в фильме показаны, как нас учили еще в школе, типические герои в типических обстоятельствах?»

Сына он обнаружил не в сквере, а на лавочке перед автобусной остановкой. Парень увлеченно читал книгу. Заметив, что подошел отец, Борька вскинул голову и с тревогой посмотрел на Орлова.

– Ну что? Исключают? Или из комсомола выгоняют?

– Обошлось на первый раз, – строго произнес Орлов. – Но давай договоримся, сын: не путать форму и содержание. Ты меня понял?

– Нет, – честно признался Борька.

– Думать ты имеешь право так, как хочешь, как считаешь правильным. Но излагать свои мысли нужно стараться так, чтобы к ним невозможно было придраться. Если ты хочешь нормально закончить школу, поступить в институт, получить образование и профессию, тебе придется этому научиться. Содержание остается на твоей совести, но форма должна быть безупречной. Если ты не знаешь, как этого добиться, обратись к маме. Наша мама – большой мастер по данному вопросу, можешь мне поверить. Я сам у нее учился.

Паренек молча кивнул и принялся запихивать книгу в портфель.

– Кстати, а что насчет вашего физрука? – спросил Орлов. – Я заметил, многие учителя к нему прислушиваются.

– Да ну! – рассмеялся Борька. – Он холостой и поэтому перспективный, и все наши училки, кто не замужем, смотрят ему в рот и хотят понравиться. А ты почему спросил?

– Он за тебя заступился, а учителя смотрели на него как на оракула. Теперь понятно, почему. А те, кто замужем, как к нему относятся?

– Эти – по-разному, – очень серьезно прокомментировал паренек. – Кто умный – те уважают Митяя, а кто дуры совсем, те, конечно, не любят. Ну, пап, понятно же все, чего ты спрашиваешь.

Орлов в очередной раз подивился тому, как быстро взрослеет сын. Всего пятнадцать, казалось бы, дитя еще неразумное, а вот, однако же, все замечает и даже анализирует. Впрочем, разве пятнадцать лет – это мало? Дик Сэнд – пятнадцатилетний капитан из любимого в детстве романа Жюля Верна. Да и Гайдар, как учили в школе, в четырнадцать лет командовал полком, хотя на самом деле Аркадий Голиков, впоследствии известный как Гайдар, полком командовал в семнадцать, а в четырнадцать был принят в партию с правом совещательного голоса. Хотя и семнадцать – тоже не возраст… Так что, может, напрасно он все еще считает Бориса ребенком?

«Ничего-то я в педагогике не смыслю», – огорченно вынес себе вердикт адвокат Орлов.

Глава 2
1975 год

Чувство мщения свойственно немногим людям; оно не так естественно, не так тесно связано с человеческой природой, как страсть, например, ревность, но оно бывает иногда весьма сильно, если человек не употребит благороднейших чувств души на подавление в себе стремления отомстить, если даст этому чувству настолько ослепить себя и подавить, что станет смешивать отомщение с правосудием, забывая, что враждебное настроение – плохое подспорье для справедливости решения.

Из выступления председательствующего А. Ф. Кони перед присяжными на судебном процессе по обвинению Веры Засулич

– Вера Леонидовна, Шаров вызывает, – сообщил звонкий девичий голос, доносящийся из телефонной трубки.

Вера вздохнула и встала из-за стола. Начальник Следственного управления Генеральной прокуратуры СССР Шаров снова требует отчет по какому-нибудь делу, находящемуся в производстве у следователя по особо важным делам Потаповой. Хоть бы сказал, по какому именно делу… Не тащить же с собой все. А в голове множество деталей и подробностей не удержишь…

Она быстро оглядела себя в зеркале, прикрепленном на дверце шкафа с внутренней стороны: короткие волосы лежат идеально, косметика не размазалась, кожа на лбу и крыльях носа не блестит. Правда, сегодня Вера не в прокурорской синей форме, а в цивильном костюме, но это не страшно, Шаров в отношении внешнего вида подчиненных всегда был демократом. Нет, что ни говори, а для своих сорока четырех лет Вера Потапова выглядит просто великолепно!

Руководитель Следственного комитета был хмур и чем-то раздражен, его широкое одутловатое лицо, плавно переходящее в толстые складки на шее, лоснилось от пота. Каждый раз, видя Шарова, Вера вспоминала свое первое знакомство с ним и улыбалась про себя: бывает же так! При необыкновенно отталкивающей внешности человек оказывался умным, профессиональным и очень приятным. Редко, но случается. И Евгений Викторович Шаров был именно таким.

– Садись, Вера Леонидовна, – буркнул он, не поднимая головы и не отрываясь от бумаг. – Не трясись, по делам спрашивать не буду. Дела передашь, твой начальник распишет сам, кому.

– Увольняете? – невольно улыбнулась Вера. – Чем я провинилась?

– В командировку едешь. В составе следственной бригады. Завтра утром вылетаешь.

– Куда?

– В Киев.

Сердце замерло на мгновение, потом Вере показалось, что оно стало словно бы пустым. Легким, как воздушный шарик, наполненный газом и оттого беспрепятственно подпрыгивающий прямо к горлу. Ей стало страшно.

– Почему? Что там, в Киеве?

– Там крупные хищения, – коротко ответил Шаров, по-прежнему не поднимая головы.

Все сотрудники знали, что Евгений Викторович обладает способностью одновременно вести беседу и работать с документами, не теряя смысловой нити, не сбиваясь и не путаясь, поэтому никто давно уже не обижался, если Шаров, разговаривая, не поднимал глаз.

– Почему Москва? – продолжала допытываться Потапова.

В самом деле, зачем нужно включать в бригаду следователей из Прокуратуры СССР, если хищения на Украине?

– Взятки, – по-прежнему кратко пояснил Шаров. – В Госплане и в союзных министерствах. Ну и еще кое-где.

При последних словах он все-таки оторвал глаза от бумаг, что у любого другого человека равнозначно было бы «возведению очей к небу». Иными словами – взятки где-то на большом верху, даже выше, чем в Госплане, упоминание о котором никакого подкрепляющего жеста не удостоилось. Ну, примерно понятно, где.

– Оперативная поддержка от КГБ? – спросила она.

– Само собой. Дело большое. Трудное. И есть указание.

– Понятно, – кивнула Вера. – Приказ уже готов? Кто старший?

– Ты.

– Евгений Викторович…

– Ты, – жестко повторил Шаров. – Ты лучший следователь по хозяйственным и финансовым делам.

– Но хищения же на территории Украины… – попыталась протестовать Потапова.

– Хищениями займутся украинские следователи. Наши будут вести только взятки, и только те, которые были получены московскими чиновниками. Ряд эпизодов имел место в Киеве и в Харькове, когда наши деятели наносили туда дружественные визиты, этими эпизодами тоже займутся киевляне, но вместе с нашими ребятами. Твое дело – общее руководство и московские эпизоды. Но придется ехать в Киев. Хотя бы для начала. Потом посмотрим. Взяткополучатели все здесь. Но взяткодатели все там, на Украине.

Документ, изучаемый Шаровым, наконец закончился, Евгений Викторович перелистнул его до первой страницы и в верхнем углу размашисто начертал визу и подпись. Теперь его маленькие серые глазки в обрамлении припухших красноватых век смотрели прямо на следователя Потапову.

– Ты все поняла, Вера Леонидовна?

– Я все поняла, Евгений Викторович. Разрешите идти?

– Иди. Приказ возьми у девочек. Твой начальник уже в курсе.

* * *

Примерно через час ситуация стала более или менее понятной, и выводы Вере Леонидовне Потаповой совсем не понравились. Следственная бригада по делу о хищениях и взяточничестве создана в составе пяти человек: три следователя из Следственного управления Прокуратуры Украинской ССР и двое из Москвы. Второй московский следователь, коллега Веры, как выяснилось, улетел в Киев уже сегодня, а сам приказ о создании группы датирован вообще вчерашним числом. Почему же ее, Веру Потапову, поставили в известность только сейчас, а отправляют в Киев завтра, а не вместе с другим следователем? Она еще раз, склоняясь над плечом сотрудницы секретариата, внимательно посмотрела в текст приказа. Дата вчерашняя, а вот перечисленные в ней имена… Ее фамилии там не было. Вместе с коллегой в бригаду первоначально включили совсем другого следователя, очень опытного и уважаемого профессионала. А вот и второй приказ, уже сегодняшний, и в нем стоит имя Веры Потаповой. Почему произошла замена? Тот опытный следователь не может ехать? Заболел? Но Вера сегодня столкнулась с ним в коридоре, он был жив-здоров и даже улыбался.

Полутора минут размышлений вполне хватило на то, чтобы сопоставить необъяснимую замену следователя со словами Шарова: есть указание. Вера – женщина, а значит, легко управляема. Она сделает так, как надо, и не станет кочевряжиться. Если есть указание – она его выполнит и не поморщится. Целые сутки руководство Следственного управления судило-рядило, как обеспечить выполнение «указания сверху». Дело трудное и тонкое, сперва назначили действительно того, кто справится, у кого есть огромный опыт, потом подумали – и поняли, что насчет выполнения указания с этим следователем могут возникнуть проблемы. Мужчина такого возраста, когда жилье он давно получил, а пенсии уже не боится… Как на него давить? А на Веру Потапову давить легко, и управлять ею легко, ей до пенсии еще далеко, а очередь на квартиру двигается медленно. В доставшейся ей после размена родительской квартиры «однушке» она уже дочь, считай, вырастила и в очереди стоит лет десять, не меньше.

Никто никогда не считал Веру упрямой и строптивой. Она была вспыльчивой, взрывной, по любому вопросу имела собственное мнение, которое непременно высказывала, но при этом легко соглашалась сделать так, как ее просят или «как надо», хотя обязательно говорила при этом:

– Хорошо, я сделаю, но вы должны знать, что я с этим не согласна.

Когда ее спрашивали, почему же она не настаивает на своем, если уверена в своей правоте, она только усмехалась: толку-то настаивать? Лбом стену прошибать? Она высказалась, позицию свою обозначила, дураков назвала дураками – и достаточно, дальше пусть как хотят. Хотят, чтобы было по-дурацки, – пусть делают. Друзья шутливо называли ее «Верка, которая всегда права», а сама Вера мысленно добавляла: «Но которая всегда поступает неправильно». Делай, что велят, и молчи, не сопротивляйся, иначе не выживешь. Эту простую истину она усвоила в детстве очень хорошо. Зато думать ты имеешь право так, как считаешь нужным.

Она всегда готова была уступить в поступках, но не во мнении. А мнение – это ведь ерунда, пустой звук, сотрясание воздуха. Главное – как человек поступает, что делает и каков результат. И поэтому на работе ее считали покладистой и управляемой. Наверное, так было бы и в этот раз, есть указание – готова исполнить, каким бы оно ни было. Но слово «Украина» будто прорвало плотину здравых рассуждений, на которых воспитаны советские люди и члены партии.

На Украине она не была ни разу с тех самых пор… Сколько бы ни звали ее на отдых в Крым – всегда отказывалась, хотя поехать на море и погреться на солнышке очень хотелось. Предпочитала Черноморское побережье Кавказа, автобусные туры по Золотому кольцу, поездки в Ленинград, пребывание на даче у друзей – да что угодно, только бы не ехать на Украину. Вера панически боялась самого этого слова. И еще больше боялась на Украине оказаться. Ей казалось, что как только она ступит на украинскую землю, она сразу умрет.

Так было легче. Легче не думать и не вспоминать. Легче правильно оценивать происходящее. И вообще – легче жить.

Ей нестерпимо захотелось хоть с кем-то поговорить об этом. Но с кем? Правду знает только муж, теперь уже бывший, он поймет ее страх. Не звонить же ему? У него новая семья, и с самого развода так повелось, что если Вера и звонит сама, то только когда что-то срочное, касающееся их дочери. Во всех остальных случаях бывший муж звонил первым. Но и это было редкостью, обычно все контакты осуществлялись через дочь.

Вера посмотрела на часы: половина шестого, он должен быть еще на работе, никогда раньше времени не уходит. Сняла трубку и набрала номер.

– Меня отправляют в командировку завтра утром, – сообщила она, стараясь говорить спокойно.

– Далеко?

– В Киев. Может быть, придется еще и в Харьков ехать.

В трубке зазвенело молчание, потом снова раздался голос мужа, теперь уже глуховатый и более мягкий:

– Сочувствую. Отказаться не можешь?

– Нет. На каком основании? Я же не могу никому ничего объяснить… Ты Танюшку проконтролируешь? Я могу застрять надолго.

– Может, пусть бы она у нас пожила? – неуверенно предложил бывший муж.

– Не нужно, она взрослая, студентка как-никак, у нее своя жизнь. Наверняка обрадуется, что меня не будет какое-то время. Просто чтобы глупостей не наделала… Я, конечно, буду звонить ей каждый день, но ты все-таки поближе.

– Конечно, не волнуйся, я прослежу.

Ничего особенного он не сказал, но после разговора Вере стало почему-то спокойнее. Ей всегда хотелось, чтобы хоть кто-нибудь, хоть одна живая душа знала, что она думает и чувствует на самом деле.

На сегодняшний вечер куплены билеты в театр, она собиралась пойти с очередным поклонником, которых у красавицы Веры Потаповой всегда было хоть отбавляй. Надо не в театр идти, а домой, закупить продукты хотя бы на первое время, чтобы Танюшка не голодала, приготовить еду дня на три-четыре, собрать чемодан… «Да пошло оно все! – с внезапным ожесточением подумала Вера. – Кого спасут эти продукты на неделю, если меня не будет как минимум месяц? И собраться можно завтра утром. У меня не тысяча нарядов, чтобы долго раздумывать. Два костюма – один на мне, второй в чемодан; пять блузок, пачка стирального порошка, белье, крем для лица – вот и все мои сборы, десяти минут хватит. Кипятильник и чай не забыть. Будильник. Тапочки. Ночная рубашка. Остальное или в гостинице найду, или в магазинах. Если завтра мне будет плохо, то пусть хотя бы сегодня будет хорошо. Татьяна – взрослая девка, сама справится».

Достав из сумки косметику, она ожесточенно навела красоту, сделав поярче глаза и губы, заперла кабинет и отправилась в театр.

* * *

В аэропорту «Борисполь» ее встретил симпатичный крепкий мужчина, назвавшийся Олесем, улыбчивый и любезный. Но эта улыбчивость и демонстративная вежливость Веру не обманули: цепкий взгляд, быстрые и точные движения при кажущейся внешней расслабленности и даже какой-то ленивости выдавали в нем оперативника. «Милицейский или комитетский?» – подумала она.

– Добро пожаловать в вильну Украину, – он легко подхватил ее чемодан. – Сейчас я вас отвезу в нашу гостиницу, вы устроитесь, потом поедем в прокуратуру.

На площади их ждала черная «Волга» с водителем.

– На Ирининскую, – бросил оперативник, усаживаясь на переднее пассажирское сиденье.

– Красивое название, – заметила Вера, стараясь хоть какой-то, пусть самой пустяковой болтовней заглушить поднимающийся из середины живота прямо к горлу ужас.

– Это в честь Ирининского монастыря назвали, – охотно пояснил пожилой водитель, – улица как раз через его бывшую территорию проходит. Правда, перед войной ее переименовали, сделали Жана Жореса, а потом снова старое название вернули. А то что это такое: улица Жана Жореса! Там рядом Владимирская, Малоподвальная, Золотоворотская, Паторжинского – все честь по чести, голос истории, можно сказать, и вдруг какой-то Жан Жорес! Ирининская – зовсим же ж инша справа!

«Совсем же другое дело», – автоматически перевела Вера. Неужели она до сих пор помнит украинский язык? Лежал он себе под спудом столько лет… Оказывается, жив.

Водитель упомянул Владимирскую, а Вера знала, что на этой улице в доме 33 находится здание КГБ Украины. Значит, и гостиница комитетская. И опер этот тоже из комитетчиков. Она поежилась.

Доехали минут за сорок. Вера старалась не смотреть в окно, ей было страшно. И неуютно.

Серое четырехэтажное здание с портиком и колоннами на Владимирской, 33, выглядело неухоженным дворцом, совсем не похожим на мрачное, гладкое, какое-то вылизанное здание на Лубянке. Каменная кладка «рустика» напоминала Ленинград, и Веру чуть-чуть отпустило.

Проехав вдоль здания, свернули на Ирининскую. Девятиэтажная гостиница выглядела непримечательно, впрочем, как и все гостиницы МВД и КГБ, в которых Вере во время командировок довелось немало пожить.

– Ваш коллега, который вчера приехал, живет на одном этаже с вами, – радостно сообщил Олесь. – Вы устраивайтесь, мы подождем внизу, в машине, совещание в прокуратуре начнется через час, тут езды минут десять.

– А если пешком? – спросила Вера, любившая пешие прогулки.

– Отсюда до Резницкой километра четыре будет. Не успеете.

– Хорошо, – вздохнула она, – я постараюсь не задерживаться.

* * *

Вера Леонидовна Потапова вряд ли стала бы следователем по особо важным делам в Следственном управлении Генеральной прокуратуры СССР, если бы привлекала к ответственности и успешно доводила до суда исключительно мелких несунов или халатно исполняющих свои обязанности ночных сторожей. Она была тщательной и усидчивой, умела работать с документами и карьеру сделала на сложных многоэпизодных хозяйственных делах, разбираться с которыми мало у кого из следователей-мужчин хватало терпения. Однако опыт в ведении следствия по таким делам неизбежно повлек за собой и другое – отчетливое понимание реалий. Крупные хозяйственные руководители крайне редко были «сами по себе». Как правило, у них всегда находились заступники и поручители, которым нельзя было отказывать. Не потому, что трудно, а просто потому, что опасно для жизни и карьеры. У этой игры были свои определенные правила, Вера Леонидовна их быстро выучила и старалась не нарушать. «Главное – не привлечь к ответственности невиновного, – думала она, – а уж отпустить и оставить без наказания виновного – бог с ним, грех не велик, вон их сколько по улицам ходит, одним больше – одним меньше, ведь не убийца же, не бандит, не насильник, не грабитель, на чужую жизнь и здоровье не покушается. Ну, украл у государства, ну, живет богаче всех нас, но если я его посажу, моя собственная жизнь лучше и легче не станет». Вера никогда не была завистливой, и чужое благосостояние, равно как и чужая успешность, оставляли ее равнодушной и не вызывали того, что принято называть «классовой ненавистью». Она не жила общественными интересами и думала в основном о своей семье, своей работе, своей жизни и о себе самой.

Через два дня после приезда в Киев и ознакомления с материалами дела ей стало ясно: пресловутое «указание сверху» состоит в том, чтобы привлечь к ответственности крайних, «стрелочников», ни в чем, в сущности, не виноватых. Спустить столь громкое дело на тормозах уже невозможно, кого-то надо посадить. А тех, кто действительно виновен, сажать ну никак нельзя, это ж такие люди, такие посты занимают…

В первый же день вечером, когда она после совещания вернулась в гостиницу, к ней явился гость. С цветами, коньяком, конфетами и фруктами. Привел его к ней в номер тот самый московский коллега, который прилетел накануне. Вера моментально пришла в ярость, однако у нее хватило выдержки не сказать вслух то, что она действительно подумала. Она просто замахала руками и торопливо заговорила о том, что она с дороги, ей нужно принять душ и лечь, она очень устала и плохо себя чувствует, и вообще… Гость ретировался, а через несколько минут Вера в коридоре поймала коллегу, вышедшего из номера, чтобы попросить у дежурной заварочный чайничек.

– Свои вопросы решай по своему усмотрению, – сказала она твердо. – Но не забывай, что я – женщина…

– Причем красивая, – ухмыльнулся коллега, давно уже, хотя и безуспешно, подбивавший клинья к Вере.

– Я – женщина, – повторила она с каменным лицом, – и не смей ни сам приходить ко мне в номер, ни тем более приводить кого-то. Для тебя открыт весь мир, кроме маленького кусочка за моей дверью. Ты меня понял?

Коллега фыркнул, кивнул и резво потрусил к столу дежурной, которая с нескрываемым любопытством наблюдала за ними.

На следующий вечер Вера решила в гостиницу после работы не идти, а прогуляться. Ей хотелось убить одновременно двух зайцев: подумать о материалах дела и избежать попыток вступить в дружеский контакт. Ей по-прежнему было очень страшно от одной только мысли, что она находится всего в нескольких сотнях километров от тех мест. От той жизни. От тех воспоминаний. Но осознание, что из нее пытаются сделать марионетку, которая должна добиться осуждения невиновного, приводило ее в такое бешенство, что страх, казалось бы, отступал. «Врага надо знать в лицо, – твердила себе Вера Потапова, – мои воспоминания и страхи – мои враги, надо ходить по улицам, рассматривать дома и людей, чтобы в голове все улеглось, чтобы пыль воспоминаний осела и оказалось, что это другая жизнь, не та. Это другие люди, не те. Это другая Украина».

Выйдя из здания на Резницкой, она отправилась по улице Суворова до метро «Арсенальная», оттуда – до Крещатика, постояла на площади Октябрьской Революции, по Крещатику дошла до Владимирской. Прогулка заняла почти три часа, ноги гудели, зато уже без малого одиннадцать, и можно было безбоязненно возвращаться в номер без риска быть поставленной в сложную ситуацию.

За первые несколько дней Вера Леонидовна, садясь в метро на «Арсенальной», «Печерской» или «Кловской» и доезжая до какой-нибудь станции, обошла множество мест: от станции метро «Тараса Шевченко» до Почтовой площади и от Бессарабской площади до Тургеневской улицы. Бессарабская площадь снова напомнила ей Ленинград, магазин «Хлеб» на Нижнем Валу поразил ее тем, что круглые буханки черного хлеба были свалены кучей прямо в витрине; храм на улице Академика Зелинского порадовал своей белизной, стоящая на улице очередь в гастроном на Константиновской напомнила Москву, бабушка, идущая по Контрактовой площади с вязанкой из пяти «Киевских» тортов, заставила улыбнуться и с удовольствием подумать о чае с тортиком, а вот двор одного из домов, куда она забрела, просто задумавшись, без всякой цели, навеял воспоминания об одном черноморском городе, почему-то считавшемся «курортом»: и во дворе, и в том городе царили неустроенность и разруха.

Длительные прогулки внесли успокоение в душу, уняли страх и придали уверенность: она не нарушит правил игры, но и обращаться с собой, как с тряпичной куклой, никому не позволит. Да, сегодня она еще плохо представляет, как и что нужно сделать, чтобы не допустить осуждения невиновных, но в том, что она, Вера Потапова, этого не допустит, можно было не сомневаться.

Проведя еще полдня за изучением всех материалов, она вызвала к себе Олеся.

– Что ты можешь рассказать о Завгороднем? – спросила она.

– Ничего особенного, – Олесь пожал плечами, туго обтянутыми светлой сорочкой. – Обычная семья: жена, двое детей, живут в «двушке» на Борщаговке, так что сами понимаете. Лишних денег в семье точно нет. Вернее, они есть, деньги-то, только Завгородний их никому не показывает, не тратит… Под матрасом хранит, наверное.

Голос у Олеся, произносившего последние слова, стал напряженным. Слух Веры безошибочно уловил эту перемену: сначала капитан говорил свободно и выразительно, а под конец модуляции исчезли, и речь стала какой-то механической. Он говорил не то, что думал, а то, что должен был сказать. Значит, Вера не ошиблась, спущенное сверху «указание» касалось в том числе и Завгороднего.

– А какая связь между Борщаговкой и отсутствием денег? – не поняла Потапова.

– Район не престижный. Вот если бы он жил на Артема или на Печерске в районе бульвара Леси Украинки, да еще в кооперативном доме, тогда я бы заподозрил неладное. А так… Ничего у них не было до недавнего времени: ни денег, ни связей. Вот Завгородний и ввязался в хищения, чтобы денег собрать и жилищные условия улучшить. А вы почему спросили? Там же все понятно. Начальник цеха, участвовал в создании товарных излишков и в хищениях, по вашим эпизодам – непосредственно передавал взятки помощнику заместителя министра. Все чисто.

И снова – начало фразы произнесено самым обычным тоном, вторая же половина – с напором и деланым спокойствием.

Вера Леонидовна достала из сейфа бланки повесток.

– Хочу допросить жену Завгороднего. Отвезите ей повестку, лично вручите, пусть завтра придет, – сказала она, не глядя на Олеся.

– Зачем?

Вот она, прекрасная правда жизни! В государстве, где во главе всего стоит КГБ, опер-комитетчик смеет задавать следователю прокуратуры подобные вопросы. Что ж, таковы правила игры. Вера, разумеется, постарается сделать все по-своему, однако в нарушении этих самых правил ее никто не должен иметь возможность упрекнуть.

Она аккуратным почерком тщательно заполнила бланк повестки, протянула Олесю, посмотрела на него весело и невинно, словно ничего особенного не происходило.

– Ну как зачем? Посмотрю, как она одета, как выглядит, поговорю о семейном бюджете. Если ее муж участвовал в хищениях, это должно где-то выплыть. Товарищ капитан, вы же прекрасно понимаете, что дело у нас с вами не простое и материалы, которые лягут в основу обвинительного заключения, должны быть безупречны. Дело вызывает пристальное внимание в инстанциях, а обвинений в недостаточном профессионализме мне хотелось бы избежать. Думаю, что и вам тоже.

Олесь молча взял повестку и вышел.

* * *

Жена начальника цеха крупного завода, Мария Станиславовна Завгородняя, пришла намного раньше указанного в повестке времени и терпеливо ждала внизу, когда за ней кто-нибудь спустится и проведет к следователю Потаповой. Модница Вера с первого же взгляда оценила далеко не новый костюм из джерси, темно-синий с белыми полосками, она и сама такой носила лет восемь-десять назад, да в них пол-Москвы ходило. Туфли тоже были старыми, но видно, что владелица носила их бережно и ухаживала тщательно. Похоже, в семье действительно лишних денег нет, и связей тоже нет, ибо где связи – там блат, без которого хороших вещей не купишь. Или Мария Станиславовна специально достала из закромов старье, которое пожалела в свое время выбросить или отдать? Известная уловка, дабы произвести на следователя нужное впечатление: мол, не воруем, живем скромно, копейки считаем. Были у Потаповой такие дамы-подследственные, были, повидала она их: дома шкафы ломились от шуб и импортных платьев, а на допрос в прокуратуру являлись в специально припасенном дешевеньком и простеньком одеянии. Впрочем, Мария Завгородняя все-таки постаралась «выглядеть» перед столичным следователем и повязала на шею газовую косынку, хорошо сочетавшуюся по цвету и с костюмом, и с оттенком теней, нанесенных на веки. Вере даже показалось, что под косынкой виднеется приколотая к костюму брошь.

На вопросы Завгородняя отвечала коротко и скупо: да, муж участвовал в даче взятки, ей очень стыдно и очень жаль, что он проявил слабость и повел себя не так, как должен вести себя настоящий коммунист и советский человек, она осуждает его поступок. Плечи напряжены, глаза в пол. «Лжет, – подумала Вера, занося в протокол очередной ответ Марии Станиславовны. – Выдает мне хорошо вызубренное вранье. Поэтому такое напряжение: боится сбиться. И фразы поэтому куцые, она не рассказывает, а повторяет заученное».

– Муж отдавал вам деньги, которые получал за участие в хищениях? Вкладывал их в семейный бюджет?

Завгородняя отрицательно покачала головой.

– Нет.

– Но он сказал, сколько было этих денег?

– Нет. Я вообще не знала о них, пока Славу не арестовали. Мне потом следователь сказал, что он… Ну, что он расхититель и взяточник.

– Что еще вам сказали? – осведомилась Вера, внутренне собираясь.

Она знала, как правильно задавать вопросы. Под безличной формой глагола «вам сказали» подразумевалось: сказал не только следователь. Это могло сработать.

И оно сработало. Мария Завгородняя поведала, как ее муж придумал и осуществил схему создания излишков и как искал потом тех, через кого эти излишки можно реализовать, и как давал взятки московским чиновникам. Теперь Вере стало совершенно понятно: мужа и жену Завгородних вежливо, но аргументированно попросили «взять все на себя». И тщательно проинструктировали, чтобы в их показаниях было все необходимое для нужной квалификации преступления и не было ничего лишнего, что позволило бы привлечь к ответственности не тех, кого нужно и можно.

– Каков метраж жилой площади в вашей квартире? – спросила Потапова.

– Тридцать два метра.

– Проживаете вчетвером?

– Нас пятеро. Мы со Славой, детей двое и еще мама моя. Только она не прописана у нас.

– Почему не улучшаете жилищные условия? В профкоме нам дали сведения, что ваш муж не стоит в очереди на квартиру.

– Как – не стоит?! – ахнула Мария Станиславовна. – Он должен стоять… должен быть в списках очередников… Уже скоро совсем…

– Давно он стоит в этой очереди? Сколько лет? – коварно спросила Вера, получив еще одно подтверждение своей догадке.

Завгородняя молчала, не поднимая глаз. Все понятно.

– Что же, Мария Станиславовна, получается, обманули вас, да? – участливо заговорила Вера. – Из профкома завода пришла обстоятельная бумага, в которой следствию объяснили, что первоочередным правом на улучшение жилищных условий пользуются те, кто живет в бараках и в аварийном жилье, подлежащем сносу. И предпочтение отдается именно рабочим, а не служащим, причем желательно – членам партии. Ваш супруг в партию вступил поздно, почти в сорок лет, в жизни парторганизации завода активного участия не принимал, общественной работой не занимался. Жилье у вас тесное, но не аварийное и не в бараках. И вам в постановке в очередь на улучшение жилищных условий отказали. Ведь так?

Снова молчание. Взгляд женщины по-прежнему устремлен в пол, но плечи и спина стали еще более напряженными.

– А потом вам пообещали, что вставят вас в эту очередь, причем поближе к началу, и новую квартиру вы получите уже совсем скоро. Сначала пообещали, а потом и заверили, что все сделано, все бумаги подписаны, вы находитесь в первой «десятке» или «двадцатке» очередников и получите квартиру в первом же новом доме, в котором заводу будет выделена квота. Конечно, и здесь будут определенные трудности, ведь если начальник цеха получает срок и сидит, кто ж ему квартиру даст? Его нужно из очереди немедленно выкинуть. Но можно задействовать связи в горкоме и горсовете и договориться, что предназначенную вашей семье квартиру отдадут кому-то из очередников другого предприятия или другого района, а взамен ваша семья получит новое жилье, только не от завода, а от города. Схема отработанная, ее по всей стране применяют. И вы поверили. Правильно?

Мария Станиславовна вскинула голову, по щекам ее текли быстрые обильные слезы, оставляющие разводы и полосы от растекающейся черной туши и серо-синих теней. Губы в розовой помаде дрожали и некрасиво кривились.

– Этого не может быть, – проговорила она сквозь слезы. – Мы должны быть в очереди… Как же так… Сын в следующем году школу заканчивает, ему в институт поступать… Не может быть!

– Значит, и с институтом помочь обещали, – констатировала Потапова. – Что же получается у нас с вами, Мария Станиславовна? Почему ваш муж пошел на это безобразие? Почему дал себя уговорить? Из-за квартиры? Из-за института для сына? А может быть, обещали и материально помогать вашей семье, пока он будет сидеть за чужие грехи? Или ему чем-то угрожали?

Завгородняя решительно тряхнула головой и машинально промокнула лицо кончиками косынки. Снова мелькнула брошь на лацкане костюма, но рассмотреть ее Вера не успела. Синтетическая ткань косынки ничего в себя не впитала, только размазала черно-синие потеки еще больше. Но женщина, казалось, не думала об этом. Заметив испачканные концы, она просто сдернула косынку с шеи и стала комкать в руках, нимало не озаботившись своим лицом.

– Чем нам можно угрожать? Только тем, что до старости будем ютиться впятером на этих метрах в доме без лифта, и тем, что сын в армию пойдет, – горько произнесла она. – А если сын женится и дочка замуж выйдет, да детки пойдут – вообще непонятно, как мы выживем все вместе. Придется нашим детям не по любви жениться, а по расчету, чтоб жилье какое-то было. И будут всю жизнь несчастными. Что хорошего? Слава всегда старался все для семьи, для детей… Он на все готов пойти, только бы мы уже начали жить, как нормальные люди.

– Не на все, – мягко возразила Потапова. – На хищения же он не пошел. И на взяточничество. Или все-таки пошел?

– Да он не знал ничего! – почти выкрикнула Мария Станиславовна. – Все за его спиной делали! То есть он догадывался, конечно, начальник цеха же не может не знать, что у него в цеху творится, но он с этого ни копейки не имел! Ни копейки! Ему приказывали – он выполнял. Надеялся, что если будет послушным и промолчит, то квартиру дадут. Ну и понимал, конечно, что если откажется, так и уволить могут, и под статью подвести. Будто вы не понимаете, как это делается! Они сами все эти дела проворачивали. Потом давали ему бутылку водки или коньяка в подарочной коробке и корзинку с фруктами, мол, отвези в гостиницу нашему гостю, он и возил, откуда ему было знать, что в коробке не только бутылка, но и пачка денег! А потом пришли и сказали: возьмешь все на себя – будет и квартира, и институт для сына, и деньгами поможем. Не возьмешь на себя – найдем другого, кто возьмет, но только ты уже ничего и никогда не получишь, и в военкомат команду дадим, чтобы сына твоего в самую страшную дыру служить отправили.

Она опять расплакалась. Вера достала из сумки платок, хотела протянуть его жене Завгороднего через стол, но взгляд ее снова упал на брошку, которую теперь ничто не прикрывало. В груди болезненно кольнуло, Вера прищурилась, но видно все равно было плохо. Близорукость. Красивую оправу нигде не купить, а если попадалось в магазине что-то более или менее пристойное, то обязательно оказывалось, что по расстоянию между центрами зрачков не подходит. Глаза у Веры Леонидовны поставлены близко, и по параметрам ей подходили только детские оправы, смешные и нелепые. Она много раз пыталась договориться с оптиками, но ответ получала один и тот же: мы стекла не центруем, вставляем такими, какие они есть. Однажды Вера рискнула и заказала очки в довольно симпатичной «мужской» оправе, имевшей лишних 6 миллиметров. Через несколько минут ходьбы по квартире в новых очках у нее закружилась голова, затошнило, заломило в висках, потом в затылке. Она потратила месяц на то, чтобы постараться привыкнуть, и поняла, что затея эта бесполезна: кроме жутких головных болей и дискомфорта толку не было. В конце концов, читать и писать близорукость не мешала. А вот номер автобуса можно было определить только тогда, когда он уже останавливался у тротуара.

Плохо понимая истинные движущие мотивы своего поступка, прислушиваясь только к разливающейся боли в груди, Вера Леонидовна встала из-за стола и подошла вплотную к плачущей свидетельнице. Та взяла протянутый следователем платок и принялась отирать щеки и глаза.

Брошь. Точно такая же. Господи, как же больно…

– Красивая брошь, – сказала она, вернувшись на свое место. – Антиквариат?

– Не знаю, наверное. Это Слава подарил мне на рождение сына, сказал, что от его бабушки осталась. Купить такую мы не смогли бы, дорого очень. Единственное украшение у меня. И обручальное кольцо еще. Сережки мама подарила на восемнадцатилетие, золотые, с рубинами, но мы их продали, когда Славе нужно было после операции черную икру кушать, врачи посоветовали. А где ее возьмешь? В магазинах нету, пришлось у спекулянтов брать, с большой переплатой, вот денег за сережки как раз хватило, чтобы Славу выходить.

Вера вспомнила паспортные данные Марии Завгородней, которые сама же час тому назад вписывала в «шапку» протокола допроса: родилась в 1934 году во Львове. А ее муж – уроженец каких мест? Можно, конечно, достать из сейфа дело и посмотреть. А можно просто спросить. Господи, как же страшно…

– Вы сами из Львова. А ваш супруг откуда? Тоже львовский уроженец? Или киевлянин?

– Он из Черниговской области, из Прилук…

Завгородняя говорила что-то еще, но ее слова доносились до Веры как сквозь вату. Слово «Прилуки» накрыло ее плотным колпаком невыносимого отчаяния, поднявшегося из глубины детских воспоминаний.

Брошь. Не «точно такая же». Та же самая.

Вера Леонидовна не могла оторвать взгляд от украшения на костюме Марии Станиславовны. Та расценила этот взгляд по-своему, торопливо расстегнула булавку и протянула брошь следователю.

– Возьмите, пожалуйста, возьмите, только Славу не сажайте, он не виноват ни в чем, – бормотала Завгородняя, протягивая брошь.

«Не прикасайся к ней, – скомандовала сама себе Вера Леонидовна, – не трогай, не смей».

И тут же поняла, что руки сами взяли украшение и поднесли поближе к глазам. Изящная работа – букет маргариток, розовых и фиолетовых, золотые резные листочки, такие миниатюрные, что не верится, будто сделаны человеческими руками. Вот здесь не хватает самого маленького камешка, он выпал, когда бабушка Рахиль выронила из дрожащих рук на пол мешочек с ценностями. Из мешочка выкатилась брошка, десятилетняя Верочка тут же схватила ее и зажала в кулачке. Брошка была самой любимой из всего, что хранилось в бабушкином мешочке, она казалась Верочке такой красивой, такой невероятной, такой «из другого мира»! Девочка могла часами рассматривать ювелирное изделие, она знала каждую царапинку на нем, каждый камешек. И конечно же, знала и могла в любой момент воспроизвести надпись на непонятном языке непонятными буквами. Однажды Вера спросила у бабушки, что означают эти буквы и почему они такие странные, и бабушка Рахиль ответила, что это иврит, а слово означает «На память».

Но бабушка увидела, что девочка взяла брошку, и строго велела положить ее назад в мешочек. Вера тогда успела заметить, что крохотный камешек выпал из одного цветка и закатился в угол, но ничего не сказала бабушке, приняв такое детское и в то же время недетское решение: сейчас надо промолчать, а потом найти камешек и сохранить, потому что это же часть любимой брошки, и можно будет считать, что это вся брошка целиком.

Но найти камешек Верочка уже не успела…

Все царапинки, которые она помнила с детства, были на месте. Правда, и новые прибавились. Видно, что брошку носили все эти годы. И надпись не исчезла, все те же волнистые угловатые буквы. «На память».

– Берите, Вера Леонидовна, – доносился до нее умоляющий голос Завгородней, – только помогите Славе, он же ни в чем не виноват, он ни копейки не взял…

Вере удалось совладать с собой и вынырнуть из-под колпака.

– Вы с ума сошли, – строго проговорила она, положив брошь на край стола. – Вы хоть понимаете, что это взятка? Заберите немедленно. Все, что должно быть сделано по закону, будет сделано. Следствие во всем разберется. Давайте повестку, я подпишу, и можете идти. Но я вызову вас еще не один раз.

Руки Марии Станиславовны тряслись так, что совладать с булавкой она не смогла и после нескольких безуспешных попыток просто сунула брошь в сумку.

Оставшись одна, Вера Потапова заперла дверь кабинета изнутри, открыла сейф, достала материалы дела, нашла протокол «избрания меры пресечения в виде заключения под стражу». Там же лежала и фотография Вячеслава Завгороднего, начальника цеха крупного спиртового завода, арестованного по обвинению в хищениях и взяточничестве в особо крупных размерах. Статья расстрельная.

Он? Или не он? Прошло больше тридцати лет, тогда он был мальчиком лет двенадцати, сейчас это солидный мужчина «за сорок». Как разглядеть в нем черты того пацаненка, бежавшего рядом с колонной евреев из гетто, которых вели на расстрел, и торжествующе кричавшего: «Так вам и надо! Кончилась ваша власть! Чтоб вы сдохли, жиды проклятые!» В смертной колонне шли бабушка Рахиль, ее младшая дочка Розочка, совсем подросток, хотя и приходилась Вере теткой, и трехлетняя Леночка, дочь бабушкиной старшей дочери, тети Сони. Отец Веры, Леонид, был средним сыном бабушки…

Вера многое забыла из того страшного военного времени. Но этот мальчишка из памяти никак не стирался. И простить его она не могла. Потом, на следующий день, она увидела мальчишку еще раз. Он играл во дворе дома, где жила та женщина. Та, которая обманула и предала. Наверное, мальчик был ее сыном.

И вот мальчик вырос. Закончил школу, получил высшее образование, стал начальником цеха. Даже в партию вступил, хотя по всей биографии заметно, что не сильно-то он этого хотел, просто понимал, что дальнейшего продвижения по службе без членства в КПСС не будет, и в очередь на получение нового жилья его, беспартийного, не поставят, будут отказывать под любыми благовидными предлогами. Женился, обзавелся детьми. По случаю рождения сына подарил жене брошь, которую получил от матери. Соврал, что от бабушки. Или это мать его обманула? Сказала, что брошь бабушкина, утаила от сына, откуда на самом деле взялось украшение.

Итак, вопрос: знал ли Вячеслав Завгородний истинную историю броши? Допустим, не знал. Допустим, мать об этом благоразумно умолчала…

А что, если Завгородний вообще не тот мальчик? Что, если та женщина, которая обманула и предала, давным-давно продала брошь кому-то из жителей города, и Завгородний – мальчик из совсем другой семьи, которую, оперируя правовыми категориями, можно назвать добросовестными приобретателями? Брошь оказалась у его родителей законным путем, потом перешла к сыну.

В одном Вера Потапова была уверена твердо: мальчишка, радовавшийся расстрелу евреев и желавший им смерти, был тем же самым, кого она видела во дворе дома той женщины. В этом никаких сомнений не было. Она хорошо его запомнила – и лицо, и волосы, и одежду. Оставалось только выяснить, был ли этот мальчик Славой Завгородним. А выяснить это совсем несложно.

* * *

– Думаете, он мог деньги прятать в доме у матери? Она умерла лет десять назад, – с сомнением переспросил Олесь, получив от следователя Потаповой новое задание.

– Я ничего не думаю, – сухо ответила Вера Леонидовна. – Мне пока думать не над чем, вы мне никакой информации не предоставили. Завгородний уже неделю под стражей, а вы ничего, кроме обыска в его квартире, не сделали. К вам лично у меня претензий нет, – тут же добавила она, – вы не принимаете процессуальных решений, это задача следователя, но уж информацию-то о ближнем круге подозреваемого можно было собрать. А вы даже о его родственниках ничего не выяснили, не говоря уж о друзьях детства, одноклассниках и однокурсниках. Неужели этот Завгородний такой ушлый, что смог сам придумать схему хищений и сам ее реализовать? Если у него не было подельников на заводе, значит, они были среди его друзей, причем друзей старых, давних, проверенных. Возможно, искать следует среди его земляков, выходцев из Прилук. Я специально не допрашиваю пока Завгороднего, его уже допросили ваши киевские следователи, а мне нужно дождаться такой информации, с которой я его расколю с первого раза.

– Да зачем колоть-то его? Он же признался, ничего не отрицает.

– Товарищ капитан, я вам уже объясняла: сейчас не те времена, когда признание считалось царицей доказательств. Если судья начнет интересоваться, каким образом Завгородний в одиночку проворачивал свои махинации, мы получим дело на доследование и по выговору с занесением. Кстати, фотоальбомы при обыске нашли?

– Вроде да, – в голосе Олеся слышалось сомнение. Вероятно, он плохо помнил такие детали.

– Изъяли?

– Нет, а зачем?

– Послушайте, – сердито проговорила Вера Леонидовна, – ну почему я должна объяснять вам такие очевидные вещи? Я сейчас вынесу постановление о выемке, берите его, поезжайте к Завгородним домой, изымайте альбомы, все, какие найдете, и будем смотреть, какие персонажи появляются рядом с фигурантом с детства и до последнего времени. Вот к ним – особое внимание. Они могут оказаться подельниками. Докажем группу – уже полегче будет.

До оперативника наконец дошло, что «указание» можно выполнять не буквально, а толковать расширенно. В самом деле, если есть задача посадить «стрелочника» и вывести из-под удара истинных виновников, то надо сделать это красиво и убедительно, а кто сказал, что ради такой благой цели нельзя пожертвовать еще парой-тройкой обычных граждан? Капитан КГБ отлично понимал, что репутация видных партийных и хозяйственных руководителей есть основа доверия народа к партии и правительству, иными словами – к власти, а как же без доверия и без репутации сделаешь народ управляемым? Никак не сделаешь. И чтобы сохранить управляемость, можно и посадить кого-нибудь попроще или, к примеру, в психушку утолкать, навесив несуществующий диагноз и заколов сильными препаратами. Как говаривал знакомый Олеся, врач-психиатр, «галоперидол в задницу – и привет горячий». Управляемость простого народа – это и есть та самая государственная безопасность, обеспечению и защите которой он, капитан Олесь Огневой, служит.

Вера Леонидовна быстро написала постановление, и Олесь обещал привезти альбомы сегодня же к вечеру, а завтра прямо с утра кто-нибудь из оперов отправится в Прилуки наводить справки о матери Вячеслава Завгороднего и друзьях его детства.

Делая все, что полагалось по службе, Вера старалась не думать о фотографиях, которые увидит уже через несколько часов. Однако то и дело ловила себя на ошибках, которые совершала, как только позволяла мыслям уйти в опасную сторону. Рвала бумаги, начинала все сызнова, злилась…

Фотоальбомы привезли около восьми вечера. Вера Леонидовна не уходила из здания на Резницкой: ждала. Огромным усилием воли сохраняла спокойное лицо, пока оперативники не покинули ее кабинет. И только после этого дрожащими руками открыла первый альбом.

Уже через несколько минут никаких сомнений у нее не осталось: Вячеслав Завгородний тридцать лет тому назад и был тем самым мальчиком. Его лицо и весь облик до сих пор стояли перед глазами Веры столь отчетливо, словно не было всех этих лет. И лицо той женщины она тоже не забыла. Вот она, на детских и юношеских фотографиях – рядом с сыном. Позже – с сыном и невесткой, молодой симпатичной Марией, потом с маленьким внуком, потом с внуком и внучкой. Шли годы, Вячеслав матерел, наливался мужской силой, а мать его с фотографий исчезла. Капитан Огневой сказал, что она умерла около десяти лет назад.

Вера снова вернулась к фотографиям, на которых Славе было лет шестнадцать-семнадцать. Карточки сделаны в ателье, сразу после войны. За годы войны он мало изменился, разве что стал повыше, покрепче, в плечах пошире, но лицо осталось все таким же, каким она его помнила. Те же глаза, злобно прищуренные, тот же полный ненависти взгляд. Кого же он так люто ненавидел после Победы? И точно такая же злоба и ненависть – в лице его матери. Со временем их глаза успокоились, лица смягчились, вот снимок Вячеслава в форме, сделанный во время службы в армии. Вот выпускной институтский альбом. В те годы любительская фотография была большой редкостью, мало у кого имелись свои фотоаппараты, снимки делали чаще всего в ателье, где человек обычно может взять себя в руки и придать лицу выражение спокойной задумчивости и благообразия. Интересно, то успокоение и смягчение, которое увиделось Вере в фотографиях, было настоящим, искренним, или напускным, искусственным, предназначенным для постороннего взгляда? «Чтоб вы сдохли, жиды проклятые!» Если человек так думает в двенадцать лет, то высока ли вероятность, что в двадцать он станет думать иначе? А в тридцать? В сорок?

Сколько раз Вера за тридцать три года вспоминала этого мальчишку – столько раз испытывала омерзение, ненависть и желание убить его. «Я могу его посадить, – билась в голове одна-единственная мысль, пока следователь Потапова запирала кабинет и шла от здания Прокуратуры УССР к метро. – Собственно, именно для этого меня сюда и прислали. Я должна его посадить. И я могу. Но он не виновен, и я это знаю. Он не виновен в хищениях и взятках. Но он виновен в антисемитизме. Он желал смерти бабушке Рахили, Розочке, Леночке. Он дошел с колонной до самого конца и смотрел, как в них стреляют. Смотрел и радовался. Могу я его простить? Нет, не могу. Могу я поверить в то, что он вырос, одумался, стал другим и что ему теперь стыдно за то, что он сделал? Нет, не могу. Я в это не верю. Могу я его посадить? Да, могу. Могу я пойти на поводу у руководства и позволить сделать из себя послушное орудие? Могу, но не хочу. Могу я отправить на скамью подсудимых заведомо невиновного? Наверное, могу, если рассуждать теоретически, и, наверное, должна, учитывая мою ненависть именно к этому человеку. Но если я это сделаю, я потеряю уважение к себе самой. А уж на это я пойти точно не могу».

Она все шла и шла по обсаженным деревьями киевским улицам, выбирая маршрут подлиннее. Отчего-то казалось, что, пока она гуляет, решение можно не принимать, но как только она окажется в своем номере в гостинице, откладывать будет уже нельзя. Ловя на себе заинтересованные и одобрительные взгляды встречных мужчин, Вера то и дело говорила себе: «Я сейчас не следователь, я просто женщина, красивая женщина. Никто из прохожих не знает, что я следователь. И можно делать вид, что я – никто, обычная горожанка-киевлянка. Пока я ни с кем не разговариваю, никто не услышит мой московский говор и не узнает, что я не местная. Никто не вправе требовать сейчас от меня никаких решений».

* * *

… – Что я скажу Гале? – монотонно повторяла бабушка Рахиль, глядя в окно. – Что же я скажу Гале? Она отправила ребенка со мной, а я не уберегла… Отпустила Верочку одну…

Все начиналось так радостно! Летние каникулы, Верочка Малкина закончила третий класс, и ей сказали, что папина мама, бабушка Рахиль, повезет их на отдых в Прилуки, где жили какие-то родственники. Их – это трехлетнюю Леночку, дочку папиной старшей сестры Сони, папину младшую сестричку Розочку и саму Веру. Мужа у Сони не было, но мама объяснила, что Сонечка не мать-одиночка, муж у нее когда-то был, просто они поссорились и расстались, а потом и развелись. Родители этого «когда-то мужа» тоже жили в Прилуках. Миролюбивая и мудрая бабушка Рахиль сумела сохранить с ними хорошие отношения, и сваты, теперь уже бывшие, усиленно приглашали ее с девочками на отдых, обещая помочь устроить жилье и суля самые свежие фрукты, ягоды и овощи. Ведь маленькая Леночка приходилась им как-никак родной внучкой, причем внучкой первой и пока единственной: Сониным мужем был их старший сын, остальные дети еще не стали взрослыми. Однако у семьи Малкиных в Прилуках была и своя родня, кровная, и ехали бабушка и девочки именно к ним: к Батшеве и Михаилу, гостеприимно уступившим им одну из комнат в доме.

И вдруг… Война! В июле сыновья Батшевы ушли на фронт, примерно тогда же пришло письмо от Верочкиной мамы, которая писала, что из Ленинграда началась эвакуация детей: «Рахиль Ароновна, я так рада, что Верочка с вами, а не здесь! Сейчас ее увезли бы неизвестно куда, а когда вы рядом – я спокойна за мою девочку».

Разговоры об эвакуации велись всюду, уезжали, кто мог, но Михаил почему-то ждал, когда будут эвакуировать колхоз, в котором он был председателем. Не мог он бросить на произвол судьбы свое отлаженное хозяйство… Или же были какие-то другие причины, о которых маленькая Вера Малкина не ведала.

В августе все-таки двинулись вслед за отступающей Красной армией. Погрузили скарб на телеги и отправились. Куда? Никто не знал. Надолго ли? Этого тоже никто не знал. Вера не помнила всей картины целиком и последовательно, память сохранила только какие-то обрывки: понукания волов «цоб-цобэ»; проливной дождь ночью, попытку бабушки устроить девочек на ночлег, ее голос, горячо убеждающий хозяев какого-то дома, что «они русские», и испуганно-раздраженные голоса этих хозяев, ответивших отказом; бомбежку, крики «Ложись!» и жуткий вой раненой лошади… Обоз шел вместе с осколком какой-то воинской части, человек 100–150 солдат, растерянных и не умеющих воевать, оставшихся практически без командиров. И еще Вера помнила панический вопль:

– Мы окружены!

Этот вопль, полный ужаса и отчаяния, словно бы поставил точку на всем, что было раньше. Больше не оставалось надежды оказаться среди «своих». Начиналась другая жизнь. Жизнь, в которой для человека переставало существовать понятие «завтра» и даже «через час». Потому что в этой новой действительности тебя могут убить в любую секунду.

Уцелевшие после бомбежки прятались по подвалам, оврагам и сараям. Но разбежаться далеко не удалось, ведь они действительно были окружены. Очень скоро послышалась команда:

– Жиды и коммунисты, на выход!

Вера плохо помнила, что было сразу после этого. То ли их везли, то ли сами шли… Но понимала, что их гонят назад, в Прилуки, уже занятые немцами.

Немцы, разумеется, тут же развернули антиеврейскую деятельность, обозначили территорию гетто и всем евреям велели пребывать в здании школы. Здесь, в этой школе, жили, спали, болели и умирали. И ждали, когда придут «наши» – советские войска, которые прогонят фашистов и освободят город. Выходить за территорию разрешали один раз в день, в 12 часов. Через час нужно было вернуться. Их даже не охраняли – в этом не было смысла: любого, кто осмелился бы идти по городу в неурочное время или без повязки-«бенделы», тут же сдали бы в комендатуру. Здесь все друг друга знали, а объявления о немедленной казни каждого, кто окажет помощь еврею, пестрели на каждом столбе. Кормить обитателей гетто никто не собирался, а команды «убивать» пока не поступало, потому и разрешили выходить один раз в день, чтобы прокормиться.

И Вера, и Леночка были полукровками. Мать Веры, Галина, была русской, отец Леночки – украинец. То есть по немецким законам Вера считалась еврейкой, а вот Лена – нет. Ее можно было попытаться спасти, и как только Малкины и их родственники оказались в гетто, бабушка Рахиль попросила сватов оставить внучку у себя. Те колебались, потом сказали, что должны получить разрешение в комендатуре. На следующий день заявили, что в комендатуре им запретили оставлять у себя дочь еврейки и украинца. Так что в школе они оказались вшестером: бабушка с тремя девочками и Батшева с Михаилом.

Вере повезло: отцовские гены никак не проявились в ее внешности, она пошла в мать, деревенскую девушку из Ленинградской области, в которую влюбился бравый военнослужащий, родом из бессарабской черты оседлости. Курносая, светлоглазая, белокожая девочка с прямыми темными волосами совсем не походила на еврейку, и ее то и дело отправляли на городской рынок хоть что-то съестного купить. Походы эти заканчивались по-разному: иногда Вера приносила несколько картофелин, луковиц и буряков, а иногда возвращалась ни с чем – без продуктов и без денег, которые у нее на рынке просто-напросто отбирали. Соблазн ограбить худенькую десятилетнюю девочку, которая не может дать отпор, оказывался сильнее всего человеческого. Но страх местного населения перед наказанием и непонятная Вере ненависть к евреям делали практически невозможными походы на «базарчик» кого-то из взрослых. И бабушка, и Батшева, и Розочка чаще всего возвращались без покупок: им просто отказывались продавать продукты, ведь это могло быть расценено властями как «помощь евреям».

Немцы в школу почти не заходили, а вот полицаи появлялись регулярно и все время что-то искали. Впрочем, даже Вера, совсем еще ребенок, отлично понимала, что ищут они ценные вещи. Если находили – забирали. Это было катастрофой, потому что ценности обменивались на рынке на продукты, а если менять станет нечего, то наступит голодная смерть. Батшеве каким-то чудом удалось спрятать и сохранить как свои драгоценности, так и вещи своих сыновей (они понадобятся, когда мальчики вернутся с фронта): она нашла укромное место в печке, куда полицаи не заглядывали. В этом же месте бабушка Рахиль хранила заветный мешочек, из которого доставались ценные вещицы для похода на рынок.

Денег нет, есть нечего. Немцы разрешили пойти в поле и накопать картошки. Но это был уже, наверное, декабрь, потому что картошка была мерзлая. Бабушка заставляла Веру есть ее с хреном, но девочку тошнило, и ее оставили в покое. Однажды откуда-то появилась банка с мукой, и бабушка испекла буханку хлеба. Когда Вера съела кусок этого хлеба, то испытала какое-то необыкновенное чувство! Ничего вкуснее она в жизни не ела. Во взгляде девочки было столько мольбы, что бабушка дала ей еще кусочек.

От голода Вера не страдала, у нее с рождения был плохой аппетит, она вообще никогда не хотела есть. Но ей тогда, в гетто, очень хотелось именно хлеба. Она с тоской вспоминала сытую и счастливую довоенную жизнь, в которой хлеб всегда был на столе и мама, озабоченная болезненной худобой дочери, постоянно говорила: «Ешь с хлебом! Возьми хлеб!»

Почему она раньше его не ела? Почему она была такой глупой и не наелась хлебом на всю оставшуюся жизнь, когда была такая возможность?

Вера обладала удивительной способностью фиксироваться только на «здесь и сейчас». Здесь и сейчас нужно было выживать. И она выживала. Воспоминания о хлебе, появившиеся после той изготовленной в школьной печке буханки, были единственным, что связывало ее с жизнью до войны. Она не вспоминала ни родителей, ни подруг, ни школу, ни комнату, в которой они жили в Ленинграде. Она вспоминала только хлеб. И думала только о той жизни, в которой существовала теперь, в гетто. В этой жизни были две главные задачи: достать еду и не поднимать глаза на немцев, которые встречались ей на улицах или изредка заглядывали в школу. Почему-то Вера ужасно боялась посмотреть им в лицо и всегда опускала глаза, утыкаясь взглядом в их начищенные сапоги, поэтому на долгие годы образ этих сверкающих сапог остался связанным со словом «немец». Ей казалось тогда, что если она поднимет глаза, сразу же случится что-то ужасное.

Потом тринадцатилетнюю Розочку «отобрали» для помощи на офицерской кухне. Однажды, вернувшись поздно вечером в школу, Розочка долго и отчаянно рыдала в углу, и по шепоту обитателей Вера поняла, что с ней случилось что-то плохое.

Весной 1942 года периодически стал слышаться звук моторов советских самолетов, и в гетто заговорили о том, что скоро придут наши войска, и бабушка Рахиль начала шить новые нарукавные повязки, которые должны были носить все евреи. Встречать «наших» следовало в чистом и при полном параде!

Но советские войска отходили все дальше, а из других городов доходили вести о массовых расстрелах евреев. И вот, наконец, на всех столбах появились объявления о том, что евреи должны явиться завтра к 6 утра в такое-то место со всеми теплыми и ценными вещами для отправки на работы. Ни у кого из обитателей гетто не было ни малейших иллюзий. Все прекрасно понимали, что это означает.

В оставшиеся часы бабушка Рахиль сделала все, что могла, чтобы спасти внучек.

– Верочка с нами не пойдет, – твердо сказала Рахиль Ароновна. – Она не похожа на еврейку, у нее есть шанс уйти. А Леночка по немецким законам считается русской, я сегодня ее отведу к сватам. Должно же у людей быть сострадание! Она ведь внучка им!

– А я? – горестно спросила Роза. – Меня завтра убьют?

– Нас всех завтра убьют, – странным, каким-то чужим голосом ответила Батшева, медленно раскачиваясь на стуле. – Не думай об этом, деточка. Изменить мы ничего не можем. Надо только попытаться спасти тех, кого можно спасти.

Взяв с собой Лену, бабушка отправилась к сватам. Время было неурочное, вечер, выходить не полагалось, но какое значение это теперь имело? Важно было оставить малышку в безопасности, а уж если полицай поймает, то какая разница? Все равно завтра расстреляют.

В школу она вернулась с Леной на руках. Девочку сваты отказались оставлять у себя: в семье еще трое детей-подростков, которые могут пострадать, если немцам что-то не понравится. Роза начала рыдать, она так любила свою маленькую племянницу, которую завтра поведут на смерть вместе со всеми…

А бабушка принялась собирать Веру. Нужно было одеться так, чтобы не вызывать подозрений. Иными словами, девочка должна выглядеть таким образом, чтобы казалось, будто она просто вышла из дому погулять. Стояло лето, и никаких теплых вещей при ней быть не могло. Платьице, сандалики с носочками, в волосах бант. Только так можно спастись.

– Выйдешь, как стемнеет, и пойдешь на кладбище, – говорила она внучке. – Там можно спрятаться, никто тебя не найдет. Будет холодно, ты замерзнешь, но ты уж потерпи. И рано утром начинай выбираться из города. Здесь тебе оставаться нельзя, здесь многие знают, что ты – еврейка из гетто, иди в любой большой город, где тебя никто не знает и где ты сможешь сойти за русскую. Если попадешь к нашим, не забудь свой домашний адрес: Ленинград, улица Боровая, двадцать четыре, квартира шесть. А бабушка твоя, мамина мама, живет в деревне Пельгора под Ленинградом, запомнила?

– Пельгора, – послушно повторяла Вера, не сводя глаз с бабушки, Розочки и Леночки. Ведь совсем скоро ей придется уйти, и она больше никогда их не увидит. Как бы ни сложилась жизнь, она их не увидит, потому что завтра их всех расстреляют.

Больше никогда… Она так и не сумела до конца осознать весь холодный безысходный ужас этих слов. Просто смотрела на своих любимых, бывших ее единственными близкими «здесь и сейчас».

Сгустились сумерки, скоро нужно уходить… И вдруг в школе появилась женщина, которую Вера смутно помнила: в ту неделю, что они прожили в Прилуках до начала войны, эта крупная, всегда веселая тетка то и дело появлялась в доме Батшевы и Михаила. И как она не побоялась прийти вечером в гетто!

– Бася, – торопливо заговорила она, обращаясь к Батшеве, – вас завтра увезут… на работы… все равно у вас все отберут, а вот мальчики твои с войны вернутся, и ничего ведь нету… Оставляй мне, я сохраню и им отдам, когда все закончится.

Батшева тут же вытащила из укромного угла печки узел с вещами сыновей и заветную тряпицу с оставшимися драгоценностями. Потом показала на Верочку.

– Вера с нами не пойдет, – сказала она, – у нее внешность несемитская, она может попробовать спастись. Возьми ее теплые вещи, завтра она к тебе зайдет, отдай ей, хорошо?

– Конечно, конечно, – согласно закивала женщина. – Давайте, я все отдам, и девочке, и мальчикам твоим, когда вернутся.

Бабушка Рахиль решительно протянула ей мешочек. Тот самый, содержимое которого так любила в счастливые довоенные времена разглядывать Вера.

– Возьми, сохрани, пожалуйста. Завтра Верочка придет за вещами, отдай ей. Конечно, кто-нибудь найдет и отберет, но, может быть, хоть на первое время хватит. Хотя бы на несколько дней… На хлеб… И на ночлег…

Из бабушкиных глаз беспрерывно текли слезы, руки тряслись, мешочек выпал, несколько вещиц оказалось на полу. Пришедшая к Батшеве женщина молниеносно наклонилась, чтобы подобрать драгоценности, но Вера успела схватить свою любимую брошку.

– Отдай, деточка, – строго произнесла бабушка. – Тебе сейчас ничего нельзя с собой носить. Пока мы живы, пока немцы не будут уверены, что всех евреев уже расстреляли, они будут обыскивать на улице каждого, кто покажется им подозрительным. Завтра, когда нас не станет, они успокоятся и будут уже не так внимательны.

Вера заметила выпавший от удара об пол камешек, хотела поднять его и спрятать, но не успела. Женщина ушла, а бабушка, крепко прижимая к себе уже одетую и готовую к выходу Веру, встала у окна и заговорила:

– Что я скажу Гале? Боже, боже, что я скажу Гале? Она доверила мне ребенка, она так радовалась, что ты со мной, она надеялась на меня, а я не оправдала… Что я скажу Гале? Как я могла отпустить тебя одну?

Вера не помнила, как уходила. И не помнила, куда пошла. Ей было слишком больно и страшно осознавать и чувствовать происходящее. И она заставила себя думать только о том, как выжить. Бабушка и Розочка знают, что завтра их расстреляют, и их поддерживает только мысль о том, что она, Вера, спасется. Значит, она должна спастись. Они надеются на нее, и она должна оправдать их надежды.

На кладбище, как было велено, Вера отчего-то не пошла. Всю ночь просидела на какой-то лавочке, а когда рассвело, побежала к баракам – тому месту, которое было указано в объявлении и куда должны были явиться евреи «с теплыми и ценными вещами для отправки на работы». Она не думала об опасности, она вообще не думала ни о чем, кроме одного: нужно увидеть бабушку, Розочку и Леночку в последний раз. Побыть с ними хотя бы на расстоянии. Пусть не попрощаться, но хоть как-то дотянуться, прикоснуться взглядом, душой…

У бараков уже толпились местные жители. «Наверное, все они тоже хотят попрощаться со своими знакомыми», – наивно подумала Вера, смешиваясь с толпой.

Из школы начали выходить приговоренные, и Вера вдруг впервые за целый год увидела, что в гетто находились в основном старики и дети. Колонну повели, толпа двинулась следом с криками:

– Кончилась ваша власть!

Сначала Вера даже не поняла, что это означает. Ведь эти люди пришли попрощаться… Наверное, они кричат это немцам! Ну конечно, именно немцам! Чтобы подбодрить тех, кого ведут на смерть.

Толпа шла сзади, а Вера бежала сбоку, совсем рядом с бабушкой, Розочкой и Леночкой. Казалось, протяни руку – и можно дотронуться до них. Чуть впереди нее бежал какой-то мальчишка лет двенадцати-тринадцати, размахивал руками и с остервенением орал:

– Так вам и надо! Сдохните, жиды проклятые! Кончилась ваша власть! Так вам и надо!

Вера слышала его голос, но в душе ее в тот момент не было ни гнева, ни удивления, ни возмущения. Не было ничего, кроме одной-единственной мысли: вот они, они еще живы, я еще могу их видеть.

Внезапно полицаи стали останавливать толпу: дальше идти не полагалось, дальше идут только те, кого ждет расстрел. Все внимание было приковано к этим двум полицаям, и Вера, не задумываясь, рванулась к маленькой Леночке, схватила ее и упала вместе с ней в высохшую, поросшую высокой травой канаву. От неожиданности девчушка даже не пискнула. И никто ничего не заметил.

Колонну провели дальше, горожане стали расходиться по домам, Вера выждала некоторое время, потом осторожно подняла голову и с облегчением узнала улицу: дом бабушкиных сватов находится совсем близко. Схватив сестренку за руку, она быстро побежала к знакомому дому, подергала калитку – заперто, кричать и звать хозяев побоялась, чтобы не привлекать внимания, подняла малышку и перебросила ее через невысокий штакетник прямо в огород.

Вера прошла уже почти полдороги до кладбища, когда услышала выстрелы. Она споткнулась и остановилась, по всему телу мгновенно разлилась какая-то ледянящая боль. Вот и все. Больше нет бабушки Рахили. Больше нет Розочки. Нет тети Батшевы и дяди Миши. Она осталась совсем одна.

Она понимала, что надо уходить из города, но куда? Накануне, омертвевшие от горя, они так и не поговорили о том, в каком направлении уходить. Сказали только адрес той женщины, которой отдали теплые вещи и которая пообещала вернуть их Верочке, если та сумеет уцелеть.

И у нее совсем не осталось сил… Вторую после ухода из гетто ночь девочка провела на кладбище, дрожа от холода. Конец мая, днем тепло, а ночью температуры еще низкие.

Утром отправилась узнать, все ли в порядке с Леночкой. А вдруг ее до сих пор не нашли? Вдруг трехлетний ребенок плачет где-то среди огородных грядок? Бабушка говорила, что после расстрела полицаи уже не будут присматриваться к прохожим на улицах… Надо скорее убедиться, что с Леной все в порядке, и уходить. А вдруг и самой Вере повезет, эти люди сжалятся над ней и оставят у себя? Она ведь не похожа на еврейку.

– Нет, мы не можем тебя взять, – ответили ей. – У тебя отец еврей, значит, по немецким законам ты еврейка. А у Леночки отец украинец, нам комендатура разрешила ее оставить.

Вера была слишком мала, чтобы сопоставлять происходящее с ранее сказанным, ей и в голову не пришло в тот момент задаться вопросом, почему еще позавчера оставлять Лену было нельзя, а сегодня уже можно. То, что было позавчера, – это прошлое. Это воспоминания. Позавчера еще были живы и бабушка, и Розочка, и тетя Батшева, и ее муж. Позавчера была другая жизнь, совсем другая, и ее больше нет и не будет. И незачем о ней думать. Она, Вера, – здесь и сейчас. Здесь и сейчас Леночка в безопасности, а ей, Вере, нужно раздобыть теплую одежду, забрать бабушкин мешочек, чтобы покупать еду, и выяснить, куда идти.

Родственники подробно объяснили ей, на какой улице и в каком доме найти «ту женщину» и как потом добраться до Нежина, находящегося в 60 километрах от Прилук. Вера не думала о том, много это или мало, она просто запомнила направление и знала: она должна дойти, чтобы спастись.

Опустив голову и не поднимая глаз, чтобы ни с кем не встретиться взглядом, она добрела до улицы, которую ей назвали, и нашла нужный дом. Среди деревьев в саду играл какой-то парнишка. Вера поднялась на крыльцо и постучала в дверь.

Женщина, приходившая к ним в гетто вечером накануне расстрела, встретила Веру неприветливо и даже почему-то злобно.

– У нас ничего твоего нет! – решительно отрезала она. – Иди-иди отсюда, иди, а то полицаев позову.

Вера попыталась настаивать:

– Я замерзла ночью. Бабушка дала вам кофту и теплые штаны… Отдайте, пожалуйста.

– Вот что ты привязалась! – в раздражении воскликнула «та женщина». – Я же сказала: у нас ничего твоего нет. Иди отсюда.

Игравший в саду мальчик подбежал к ним, взобрался на крыльцо, встал рядом с матерью и с насмешливым вызовом посмотрел на Веру.

– Ну, чего стоишь? Сказано тебе: вали отсюда. Щас полицая кликну, если не отвалишь, жидовка.

Вера с трудом оторвала от него взгляд. Это был тот самый пацан, который вчера бежал рядом с колонной смертников и кричал: «Сдохните, жиды проклятые!»

Больше просить она не стала. Просто повернулась и ушла.

То, что происходило дальше, было мучительно и страшно, но ничто и никто больше не вызывал в Вере такого чувства, как этот пацан. Она никого потом не простила, но с годами забыла почти всех. Забыла тех, чьи поступки, пусть и некрасивые, но поддавались объяснению. Помнила только тех людей, поступки которых не понимала. Вот этого мальчишку, сына «той женщины». И еще немца, адъютанта нежинского коменданта, который – единственный за всю скорбную эпопею ее пребывания в оккупации – пожалел ее… Только эти два человека, только эти два лица остались в ее памяти.

* * *

Не было во взрослой жизни Веры Леонидовны Потаповой ночи тяжелее этой. Ни смерть близких, ни развод с мужем не заставляли ее плакать так, как плакала она в душном маленьком номере ведомственной гостиницы в Киеве. Вся боль, все отчаяние и ужас одиннадцатилетнего ребенка, брошенного на произвол судьбы, ребенка, до которого никому не было дела и которого никто не собирался ни поддерживать, ни защищать, вернулись к ней той ночью.

* * *

На следующее утро Вера Леонидовна Потапова проснулась с мутной гудящей головой, разбитая и раздраженная. Выпив в гостиничном буфете тепловатой бурды, носящей гордое название «какао», и сжевав пару бутербродов с варено-копченой колбасой, она отправилась в прокуратуру, уже точно зная, что собирается делать. До начала рабочего дня времени более чем достаточно, звонить в Москву из кабинета в прокуратуре она не хотела – не верила в то, что телефонная связь такого уровня не контролируется, и Вера отправилась на переговорный пункт. Междугородных автоматов оказалось целых пять, однако позвонить в Москву можно было только с двух, да и из них один радовал посетителей вывешенной на кабинке табличкой «Не работает», ко второму же выстроилась огромная очередь. Если заказать, то получится наверняка быстрее, решила Вера и заказала три разговора, два из них – с дочерью и с бывшим мужем. Если кто поинтересуется – она звонила, чтобы проверить, как дела дома. А третий разговор есть хороший шанс «замылить».

Татьяна сидела дома, вернее, еще лежала и сладко спала, судя по голосу, которым она ответила на звонок матери. Разгар летней сессии, вчера дочь сдала очередной экзамен, получив вполне заслуженную оценку «хорошо», и наверняка пригласила одногруппников в свободную от присутствия матери квартиру. Ну ладно, жива-здорова – это главное. Служебный телефон бывшего мужа, разумеется, не отвечал, поскольку еще не было девяти, звонить ему домой тоже бессмысленно: он в пути, наверное, как раз из метро выходит и направляется к остановке автобуса. Но если кому-то вздумается проверить следователя Потапову, то пусть лучше будет заказ на номер, который можно оправдать.

Третий звонок был Саше Орлову, опытному адвокату, с которым Вера познакомилась давным-давно, еще когда была студенткой юрфака Ленинградского университета и приезжала в Ярославль на Всесоюзную конференцию научного студенческого общества. Работавший в Москве, в юридической консультации, Саня Орлов в качестве молодого юриста и активиста парторганизации Министерства юстиции тогда был руководителем секции уголовно-процессуального права. Они быстро подружились, однако ничего романтического в их отношениях даже близко не просматривалось: Орлов уже был женат и приключений на свою голову не искал, Вера же, по уши влюбленная в своего будущего мужа Геннадия Потапова, видела в Орлове не молодого интересного мужчину, а человека, прочитавшего за свою пока еще недолгую жизнь бездну книг и умеющего потрясающе рассказывать о них. Выросшая в Ленинграде, Вера Малкина в то время еще не подозревала, что пройдет всего несколько лет, и она переедет в Москву. Номерами телефонов она с Орловым тогда обменялась, но была уверена, что «не пригодится».

Однако, оказавшись в столице, она довольно быстро нашла Орлова, и с тех пор они периодически перезванивались и даже какое-то время дружили семьями, пока Вера не развелась с мужем. Занимаясь расследованием хозяйственных дел, Потапова иногда прибегала к помощи Люсеньки Орловой, хорошо разбиравшейся в правовых аспектах финансово-хозяйственной деятельности предприятий, просила объяснить, растолковать, прокомментировать то, что находила в приобщенной к материалам дела документации. После развода с Геннадием походы в гости стали реже, а со временем и вовсе прекратились: Вера много работала, активно занималась своей профессиональной карьерой и, если выдавался свободный вечер, предпочитала провести его с кем-нибудь из поклонников или просто дома на диване с книгой. Иногда Вера Потапова и Александр Орлов сталкивались в прокуратуре, куда адвокат приходил знакомиться с материалами уголовного дела после вынесения обвинительного заключения, и тогда буквально вцеплялись друг в друга, непременно проводя остаток дня в расположенном неподалеку ресторане, где Орлова хорошо знали и куда вход для него был открыт всегда, и свободный столик волшебным образом находился.

– Верунчик, что стряслось? – зарокотал в трубке бас Александра Ивановича. – Рабочий день еще не начался, а ты уже звонишь. С Танькой что-то?

– Не волнуйся, с ней все в порядке, – поспешила заверить его Потапова. – Саня, я в командировке в Киеве, мне нужна твоя консультация.

– Всегда пожалуйста. Излагай.

– У тебя в Киеве есть хорошо знакомые адвокаты?

– Навалом. А что нужно-то? Защиту принять? Или исковое составить?

– Нужен такой адвокат, с которым суд побоится связываться. Ты меня понимаешь?

– Само собой, – хмыкнул Орлов. – Но надо подумать, чтобы бить точно в цель и не промазать. Тебе как срочно нужно?

– Имя – срочно, день-два. А сам адвокат – можно подождать. Но он должен быть предупрежден.

– Я тебя понял. Позвони мне завтра в это же время.

Александр Иванович слово сдержал, и на следующее утро Вера Леонидовна Потапова вошла в выделенный ей кабинет с ясным пониманием того, что и кому собирается сказать. Усевшись за стол, она сняла трубку телефона и набрала номер Евгения Викторовича Шарова, своего начальника. Голос нужно сделать испуганным и виноватым, но напор должен ощущаться. Где ты, великий Малый театр или МХАТ! Почему до сих пор не призвал на свои священные подмостки следователя Потапову?

– У нас не все просто с фигурантом, – она старалась выбирать выражения аккуратно. – Боюсь, не сумею сделать так, как хотелось бы.

– В чем проблема? – деловито осведомился Шаров.

– Мне стало известно, что его жена собирается пригласить Терновского.

– Кто такой? Впервые слышу.

– Я тоже впервые услышала сегодня утром, – Вера быстро улыбнулась, сказав чистую правду. – У него отец. И мать тоже. И еще тесть. Семья очень сильная. Он за восемь лет не проиграл ни одного процесса. И не потому, что гениальный. Понимаете, Евгений Викторович?

– Твою мать! – в сердцах бросил начальник Следственного управления и с грохотом швырнул трубку на рычаг.

«Ну что ж, я предупредила, – насмешливо подумала Вера, глядя на зажатую в ладони трубку, из которой доносились истерически-надрывные короткие гудки отбоя. – Теперь попробуйте мне вменить хоть какое-то нарушение правил игры. Доказательственную базу я пыталась обеспечить? Пыталась. Все комитетские опера это подтвердят. Личные симпатии по отношению к обвиняемому? Не прокатит, я его ни разу не допросила, общалась исключительно с женой. Хотя только один Бог знает, чего мне стоило удержаться и не поехать в следственный изолятор, чтобы посмотреть в его бесстыжие мерзкие глаза. А вот сегодня, когда я озвучила Шарову имя опасного для дела адвоката, уже можно и поехать».

* * *

Ожидая, когда в помещение для допросов приведут арестованного, Вера Леонидовна больше всего боялась не справиться с собой и выказать волнение и растерянность. Однако как только ввели Вячеслава Завгороднего, она с удивлением обнаружила в себе не просто полное спокойствие, а даже какое-то равнодушие. Всякий раз, когда Вера вспоминала о мальчишке, бегущем рядом с расстрельной колонной, ей казалось, что она с наслаждением убила бы его, удавила собственными руками. А теперь не чувствовала ничего, кроме омерзения. И еще любопытства: изменился ли он? Стал ли другим?

– Гражданин Завгородний, – она говорила, глядя куда-то в середину щеки человека, сидящего перед ней. – Я – следователь по особо важным делам Потапова Вера Леонидовна. Сегодня я вас допрашивать не буду, это пустая трата времени. Вы лжете следствию, и мне это не интересно. Должна вас проинформировать, что ваши благодетели вас обманули, в очереди на получение жилья ваша семья не стоит и помогать вашему сыну с поступлением в институт никто не собирается. Тратить свое время на то, чтобы выслушивать и записывать вашу ложь, я не намерена. Даю вам время до завтра. Завтра я допрошу вас, как полагается, и очень хочется надеяться, что при завтрашнем допросе мое время не окажется потраченным впустую. Вы меня поняли?

И только после этих слов она посмотрела ему прямо в глаза. Завгородний, приготовившийся, по-видимому, снова повторять хорошо выученные показания о том, как он осуществлял хищения и давал взятки высоким чиновникам из Москвы, растерянно молчал.

– Но я говорю правду… – выдавил он наконец.

– Вы говорите неправду, и для меня это очевидно. Кроме того, это подтверждено показаниями вашей жены, которая все мне рассказала.

В глазах арестованного плеснулось отчаяние.

– Мария!.. Черт, ну зачем? Зачем?

Он помолчал, зажмурившись, потом устремил на Потапову горящие ненавистью глаза. Точно такие же глаза, наполненные точно такой же ненавистью, она уже видела в мае сорок второго.

– Что вам нужно? Зачем вы лезете в мою жизнь? Зачем вы ее разрушаете? Вы видели, в каких условиях живет моя семья? И я ничего, совсем ничего не могу сделать для своих родных, только вот это… Я сам согласился сесть, я сам выбрал свой путь, потому что другого у меня нет. Уйдите с моей дороги и дайте мне ее пройти! Не мешайте мне! Я буду все отрицать, я буду настаивать на том, что во всем виноват я один, но у моей семьи будет нормальная жизнь. Так и знайте!

Вера вздохнула.

– Гражданин Завгородний, вы хоть понимаете, что говорите? Вы сами себя слышите? Какая нормальная жизнь может быть у семьи человека, отбывающего длительный срок по тяжкой статье уголовного кодекса? А ведь статья расстрельная, так что речь может идти и о высшей мере наказания. Неужели вы всерьез полагаете, что кто-то из вашей семьи будет счастлив, получив лишние метры и зная, что вы расстреляны? Неужели вы думаете, что сей не украшающий вас факт можно будет скрыть? О нем будут знать все. И вряд ли найдется много желающих соединить свои жизни с жизнями ваших детей. А ваша жена, если все закончится более или менее благополучно и вы отделаетесь всего лишь пятнадцатью годами усиленного режима, будет обречена на мучительные поездки к вам в колонию на свидания, и то не сразу, потому что свидания разрешены только через определенный срок после начала отбывания наказания. Вы действительно верите в то, что сделаете жизнь своей семьи счастливой? Не обольщайтесь. Это полная глупость, и потворствовать вам в этой глупости я не собираюсь.

– Дети за отцов не отвечают, не те времена, – уверенно заявил Завгородний.

– Да ну? – усмехнулась Потапова. – А когда же, интересно, были «те»? Испокон веку все твердят, что дети за отцов не отвечают, однако почему-то каждый раз оказывается, что отвечают, причем не разово, а всей своей жизнью и жизнью своих супругов, детей и даже внуков. В общем, подумайте до завтра. Предупреждаю вас: на вашу ложь я в любом случае не поведусь. Вопрос только в том, в какую именно сторону вы завтра измените свои показания. Но вы их измените.

– Нет, – твердо ответил он.

Вера слегка улыбнулась.

– Посмотрим. А теперь, поскольку уж вас все равно доставили в допросную, задам вам вопрос: вы выросли там же, где родились?

– Да, в Прилуках. А какое это имеет…

– И долго вы там жили?

– До армии. После армии уехал в Киев поступать в институт, здесь и остался. А почему…

– Значит, во время оккупации вы жили под немцами?

Завгородний пожал плечами.

– Ну да. Я не понимаю…

– Я объясню.

Вера помолчала.

– Видите ли, во время войны мне тоже пришлось жить на оккупированной территории. Я была маленькой, но все равно кое-что замечала и понимала. Местное население не хотело прихода Красной армии, оно не хотело нашей победы. По крайней мере, так было в том городе, где я оказалась в те годы. А у вас в Прилуках было так же? Или иначе?

Ей не нужен был ответ на вопрос, Вера его и без того знала. Ей нужна была реакция Завгороднего.

И снова на его лице отразилась уже знакомая смесь злобы и ненависти, которая, впрочем, через мгновение исчезла, сменившись выражением даже некоторой укоризны.

– Как можно? Что вы такое говорите, гражданка следователь? У нас в Прилуках все ждали прихода наших войск, мы же все были за советскую власть… А вы в каком городе оккупацию пережили?

– В Белоруссии, почти у самой границы с Литвой, – солгала Вера не моргнув глазом. – Там всех евреев согнали в гетто и потом расстреляли. В Прилуках не было такого?

– Почем мне знать, я малой был совсем, мне такие подробности не говорили, – быстро ответил арестованный.

Все, что угодно, можно было бы увидеть на его лице, только не стыд и раскаяние. Значит, ни на грамм Вячеслав Завгородний не изменился за все эти годы. Как был антисемитом – так и остался. Только научился соображать, при какой власти это можно показывать, а при какой лучше держать при себе.

На нее снова накатили штормовой волной воспоминания, и Вера Леонидовна Потапова поняла, что если пробудет с этим человеком в одном помещении еще хотя бы три минуты, то в самом лучшем случае ей будет грозить увольнение из органов прокуратуры, а в самом худшем – тюремный срок.

Она нажала кнопку вызова конвоя.

– До завтра, гражданин Завгородний, – сказала она, стараясь не смотреть на него. – Подумайте как следует, чтобы завтра у нас с вами не возникло никаких неприятных неожиданностей. Свидания с женой вам не разрешают, поэтому скажу: для вашей защиты на суде, если до него дойдет дело, Мария Станиславовна намерена пригласить адвоката Терновского. Слышали о таком?

– Да бросьте, – вяло мотнул головой Завгородний, – какой Терновский? Про него весь Киев знает. Он такие деньги дерет… У нас таких сроду не было.

– Думаю, что до суда дело не дойдет, если до завтрашнего дня вы примете правильное решение. Так что про адвоката я вам сообщила просто для информации. Чтобы для вас не было неожиданностью, если кто-то вам об этом скажет. И еще одно: если дело все-таки дойдет до суда, Терновский не допустит признания вас виновным, он очень сильный адвокат. И гонорар возьмет. Так что вы выйдете из зала суда свободным и абсолютно нищим, по уши в долгах на всю оставшуюся жизнь. Это к тому, что вы намерены сделать свою семью счастливой. До завтра, гражданин Завгородний.

* * *

– Ты понимаешь, что это провал? – кричал начальник Следственного управления Евгений Викторович Шаров. – Я отправил тебя руководить следственной группой, я на тебя понадеялся, а ты что мне привезла? Почему обвиняемый изменил показания? Что я скажу Генеральному теперь? А он сам что должен говорить там?

Последовало быстрое движение веками, обозначающее взгляд вверх, на потолок.

– Ну, увольте меня, – вяло ответила Вера.

Ей было все равно. И очень хотелось спать. Разумеется, как только Завгородний отказался от данных ранее показаний, следователя Потапову немедленно отозвали в Москву, прислав на ее место другого руководителя. Именно этого она и добивалась. Если Завгородний будет твердо стоять на своем и даст показания на тех, кто уговорил его подставиться, дело против начальника цеха развалится. Будут искать другого стрелочника. И заниматься этим будут другие следователи. Если же Завгородний даст слабину и вернется к прежней позиции, то пусть это будет его собственное решение, а осуждение невиновного – грехом чьим угодно, только не ее, Веры Потаповой. Не станет она терять уважение к себе ради того, чтобы наказать эту мразь и успокоить свою ненависть.

Перед отъездом из Киева Вера встретилась с Марией Завгородней.

– Меня сняли с этого дела, – сказала Потапова, – потому что я убедила вашего мужа дать правдивые показания. В Киеве есть адвокат по фамилии Терновский, его тесть – председатель КГБ Украины, а отец – заведующий административным отделом ЦК партии Украины. Этот адвокат очень бережет свою безупречную репутацию и нажимает на все доступные ему рычаги, чтобы не проиграть ни одного дела. А рычаги у него, как вы можете догадаться, весьма и весьма мощные. Я всем сказала, что вы собираетесь пригласить его для защиты мужа, если дело будет передано в суд. Это подействовало. Войны с комитетом и адмотделом ЦК никто не хочет. Конечно, рано или поздно они договорятся, но теперь у вашего мужа хотя бы появился шанс остаться на свободе. Больше я ничего не могу для вас сделать.

Завгородняя заплакала.

– Спасибо вам, – прошептала она сквозь слезы.

…И вот теперь Вера Леонидовна сидела в кабинете руководства и выслушивала все упреки и претензии, полагающиеся ей за невыполнение «указания». Она прекрасно понимала, что просто так с рук ей это не сойдет, и была готова к любому решению руководства – и к строгому выговору с занесением в личное дело, и к понижению в должности. Уволить-то ее, конечно, не уволят, такие мастера по ведению хозяйственных дел на дороге не валяются, но переведут куда-нибудь в районную прокуратуру простым следователем, и хорошо еще, если в Москве оставят, а не пошлют на периферию.

– И что ты молчишь? – гневно вопрошал Шаров. – Вот скажи мне, Потапова, что ты молчишь? Давай, раз ты такая умная, скажи мне, что я должен отвечать, когда меня спросят, как я отреагировал на твою самодеятельность?

Вера подняла голову.

– Скажите, что я больше не работаю в системе прокуратуры. Им хватит.

– Смелая какая! И где ж ты работаешь?

– Я найду себе работу, вы за меня не волнуйтесь. Юристы не только в прокуратуре нужны, есть и Минюст, и МВД, и народное хозяйство, в конце концов. Или преподавание, юридических вузов тоже много.

– Для преподавания ученая степень нужна, – проворчал Шаров, – а без степени быть простым преподавателем в твоем возрасте уже стыдно, не девочка, чай. Поверить не могу, что ты, Вера Леонидовна, так бездарно провалила дело! Как ты вообще допустила, что арестованный начал менять показания?

– А это надо со следственным изолятором разбираться, пусть выясняют, кто с фигурантом в одной камере сидит, кто какую информацию с воли мог ему притащить. Пусть опера работают, а не штаны просиживают. Не мне вам объяснять, что следователь только проводит допрос, но к допросу фигуранта нужно готовить, и это – прямая задача тюремных оперов. Вот они и прохлопали все, что могли, а те, кто пошустрее, вовремя подсуетились и подготовили человека. Что я могла сделать в этих условиях?

– Ох, Потапова, – вздохнул начальник. – Неделю тебе сроку даю, придумай сама что-нибудь, если хочешь уйти красиво и на равноценную должность, а не по статье и с понижением. Иначе мне самому придется придумывать. Иди уж.

Вернувшись в свой кабинет, Вера Леонидовна поняла, что все изменилось. Еще два часа назад она смотрела на эти шкафы, стулья, стол, сейф, на горшки с цветами, уставившими подоконник, как на свое личное пространство, в котором все знакомое, родное, привычное и удобное. Теперь придется привыкать к мысли, что это пространство очень скоро станет чужим. Какое неуютное, холодное ощущение… Кто будет поливать цветы так же заботливо, как следователь Потапова? И вообще: будут ли, или просто дождутся, когда растения зачахнут, и выбросят горшки на помойку?

От этой мысли на глаза навернулись слезы.

Вера решительно тряхнула головой и позвонила Орлову.

* * *

Занятий в этот день у Людмилы Анатольевны Орловой по расписанию не было, на кафедре можно не появляться, и к приходу Веры Потаповой домовитая и расторопная хозяйка успела поставить в духовку пирог с капустой и напечь изрядную стопку тонких кружевных блинов.

– Веруня, на тебе лица нет, – Люсенька с заботливым вниманием оглядела гостью. – Случилось что-то? Саня говорил, ты в командировке надолго, а ты, оказывается, в Москве. Ты не заболела?

Вера кивнула, пряча кривую улыбку.

– Ага. Заболела. Непроходимой глупостью. Вот пришла советоваться с вами, как выбираться из того, что

Скачать книгу

© Алексеева М. А., 2016

© ООО «Издательство «Э», 2016

* * *

Часть вторая

Между тем всякие психологические задачи труднее решать, нежели физические, потому что деятельность человека не чисто рефлекторная, и как элемент в них входит тот Х, который одними называется свободным произволом, а другими – способностью противопоставлять внешним мотивам те неисчислимые сонмы идей и представлений, которые составляют содержание нашего сознания.

Из защитительной речи В. Д. Спасовича в судебном процессе по делу об убийстве Нины Андреевской

Глава 1

1965 год

– Вы верите в Бога?

Светлые глаза в обрамлении сетки мелких морщинок смотрели на Орлова со спокойным любопытством, чуть выжидательным, но нисколько не тревожным.

– Ну что вы, – с облегчением улыбнулся Орлов, – как можно! Мы все атеисты. Бога нет, это общеизвестно.

Женщина вздохнула и легким быстрым движением коснулась кончиками пальцев края маленькой изящной шляпки.

– Вероятно, вы намного образованнее меня, – произнесла она с едва заметной улыбкой, – поэтому и знаете точно, есть Бог или нет. А я вот, изволите ли видеть, как-то привыкла с детства думать, что он есть. Именно поэтому я и пришла к вам.

Орлов озадаченно сдвинул брови.

– Я не понял…

Он действительно не понимал. Эта приятная немолодая дама, представившаяся переводчицей, приехавшей с французской делегацией на Московский кинофестиваль, находилась в его комнате уже двадцать минут, а цель ее визита так и оставалась для Орлова неясной. Именно в комнате, а не в квартире, ибо квартира была коммунальной. Слава богу, малонаселенной, всего три семьи, и у каждой по большой, метров по 35–40, комнате. Но все равно, квартира не была отдельной, и от этого Орлов немного стеснялся перед иностранной гостьей. В коммуналках жили очень многие, в этом не было ничего особенного и постыдного, а Орлов даже гордился их с женой комнатой, такой уютной, обставленной старинной мебелью, с красивыми шторами и светильниками, с массивным деревянным письменным столом и двумя мягкими кожаными креслами – для хозяина и для посетителя. Адвокат Александр Иванович Орлов и его супруга, юрист на предприятии, имели репутацию людей общительных и гостеприимных, и за стоящим в центре комнаты раздвижным овальным столом частенько собирались весьма приятные и оживленные компании коллег и друзей, то и дело восклицавших:

– Как же у вас тут хорошо! Прямо покой на душу нисходит в вашей комнате!

Александр Иванович в этих случаях обычно скромно улыбался и выразительно кивал на жену, хорошенькую, аппетитно-полненькую и необыкновенно живую и энергичную Люсеньку.

– Это не моя заслуга, – говорил он с улыбкой, – это все Люсенька, умеет она уют создать, настоящая хранительница семейного очага.

А Люсенька в ответ на эту реплику весело хохотала, звонко чмокала Орлова в щеку и неслась на кухню за очередным блюдом. Жену Александр Иванович любил искренне, сыном Борькой был более чем доволен, посему семьей своей имел все основания гордиться. И жилищем своим гордился, ведь оно было не просто красивым, но еще и непохожим на подавляющее большинство квартир и комнат того времени: никакой современной полированной мебели на тонких, того и гляди грозящих подломиться ножках, никаких эстампов и чеканок на стенах – только живопись, багеты, фотографии в хороших рамках. И сам он, адвокат Орлов, вполне под стать своему жилищу выглядел – высокий, крупный, даже несколько полноватый, с густыми серебряной седины волосами и ухоженной окладистой бородой, ни дать ни взять – настоящий судебный защитник девятнадцатого века! Борода, однако, была не данью имиджу, а осознанной необходимостью: прошедший всю войну Александр Орлов вернулся с фронта с неизгладимо обезображенным лицом, всю нижнюю часть которого, от крыльев носа до кадыка, покрывали грубые шрамы и ожоги. Из-за бороды его и в милицию не взяли после окончания университета. Сказали, мол, не может советский офицер, носящий форму, быть в бороде, не по уставу это…

Прозвучали три звонка, и, открывая входную дверь, Орлов был уверен, что пришел очередной посетитель, клиент, которого адвокат ждал сегодня, но, правда, только через час… Что ж, бывает, ничего страшного, человек в тревогах и волнениях время перепутал. Или кто-то, узнав у знакомых адрес «хорошего адвоката» и дни, когда он работает не в консультации, а принимает на дому, решил явиться без предварительной договоренности, наудачу. И такое тоже случается.

Увидев незнакомую хорошо одетую немолодую даму, уверился в своих предположениях, доброжелательно улыбнулся и, ничего не спрашивая, проводил в комнату, привычно ожидая, что она, как и все, кто попадал сюда впервые, начнет восхищенно осматриваться и одобрительно кивать. Дама явно «старорежимная», уж кто, как не она, сможет оценить…

Но дама и не думала оглядываться по сторонам и рассматривать обстановку. Взгляд ее был прикован к лицу Орлова.

– Присаживайтесь, – Александр Иванович указал гостье на кресло для посетителей, сам же занял место за письменным столом. – Я внимательно вас слушаю. Что у вас случилось?

Дама тихонько вздохнула. Сидела она очень прямо, на самом краешке кресла. Каким-то неведомым Орлову образом на ее сером костюме – прямая узкая юбка и короткий элегантный пиджак – не образовалось ни единой складки, словно костюм этот «строили» на сидящей фигуре. «Индпошив, наверное, – мелькнула у него в голове неуместная какая-то мысль. – У хорошего портного шьется».

– Вы – Александр Иванович Орлов, – не то спросила, не то констатировала посетительница.

– Ну, вы же ко мне пришли, – развел руками Орлов. – Стало быть…

– Ваша матушка – Ольга Александровна Орлова, урожденная Раевская, старшая дочь Александра Игнатьевича Раевского, расстрелянного чекистами в девятнадцатом году?

В груди у Орлова мгновенно возникла страшная черная дыра, в которую, как в воронку, стали засасываться спокойствие и способность здраво воспринимать и оценивать окружающую действительность. Надо взять себя в руки, надо… Ничего особенного не происходит, ну подумаешь, дворянские корни, кто их сейчас боится, не тридцатые же годы… Ну и пусть, пусть…

– Да, совершенно верно.

Он сам удивился, насколько спокойно, оказывается, звучит его голос.

– Мама умерла от дифтерии, когда мне было чуть больше годика, – зачем-то добавил он. – Я ее не помню. Меня растил отец.

«Открещивайся, открещивайся, – шептал откуда-то из глубины той страшной черной дыры явственный тревожный шепот, – отказывайся от всего. Может быть, твой дед Александр Раевский, известный криминалист, и оказался контрреволюционером, не зря же его расстреляли, но к тебе это не имеет никакого отношения, ты в то время еще не родился. А твою мать не тронули, значит, к ней у власти претензий не было, Ольга Александровна еще с Первой мировой работала в госпиталях, выхаживала русских солдат. Тебя растил только отец, Иван Степанович Орлов, рабочего происхождения, выбившийся в инженеры, достойный человек, настоящий строитель коммунизма, партиец, имеющий безупречную советскую биографию. На это напирай. А что он женился на дворянке, да еще наполовину немке, так ты, Саша Орлов, ее не помнишь и знать ничего не знаешь. Ты знал всю жизнь только отца и его родню, они тебя воспитывали, про них ты можешь рассказывать бесконечно. А мать уже к моменту замужества была почти совсем одна, все, кроме деда, Александра Раевского, эмигрировали, и про эту ветвь ты ничего не знаешь…»

– Конечно, конечно, – кивнула гостья. – Я знаю. Мне стоило немалых усилий вас найти, в ходе этих изысканий я многое узнала о вашей семье, так что более или менее в курсе. Я представлюсь, с вашего разрешения: Анна Юрьевна Коковницына. Разумеется, в течение жизни по ходу моих замужеств фамилию приходилось менять, но теперь все это в прошлом, и я снова ношу то имя, с которым родилась. Некоторое время назад я поняла, что мне необходимо разыскать потомков рода Гнедичей, поиски были сложными, но в итоге они привели меня к вам.

– Гнедичи? – Изумление адвоката Орлова было совершенно искренним: это имя он слышал впервые в жизни. – А кто это? Какое я имею к ним отношение?

– Самое прямое, – гостья улыбнулась. – Ваша прапрабабка – младшая дочь Гнедичей, вышла замуж за графа Раевского. У нее были два старших брата, но потомства они, увы, не оставили. Посему Раевские – единственные кровные потомки рода Гнедичей. А на сегодняшний день остались только вы. Судьбы остальных Раевских сложились, к сожалению, не так благополучно, по крайней мере, разыскать их мне пока не удалось. Благодаря моему последнему мужу меня хорошо знают в советском посольстве во Франции…

– Во Франции?! – непроизвольно вырвалось у Орлова.

Так она еще и иностранка из эмигрантов! Только этого не хватало…

– В Париже, – кивнула Коковницына. – Моя семья уехала из России в семнадцатом году, после первой революции, но еще до второй. Так вот, как только создали общество советско-французской дружбы, я сразу стала активно там работать, поэтому советское посольство и в особенности атташе по культуре меня хорошо знали. Эти знакомства позволили мне обращаться с просьбами по розыску Раевских. Конечно, дело двигалось не быстро, но, в конце концов, увенчалось успехом. Тот же атташе по культуре помог мне добиться поездки в Москву в качестве переводчицы при французской делегации.

«Зачем? – тут же подумал Орлов, по профессиональной привычке выискивающий нелогичности и несостыковки в том, что ему рассказывают. – Если у тебя такие хорошие связи в советском посольстве во Франции, ты могла бы просто запросить визу как туристка, тебе бы не отказали. Темнишь ты, бабка Коковницына».

Вероятно, тень недоверия все-таки промелькнула по его лицу и от посетительницы не укрылась, потому что Анна Юрьевна едва заметно улыбнулась.

– Вы можете спросить, почему я не попыталась приехать в Советский Союз в качестве обычной туристки. Если у меня столь крепкие связи в посольстве, то в визе мне не отказали бы. Зачем мне нужно было устраиваться переводчицей при делегации?

«Умна, старая карга», – одобрительно хмыкнул Александр Иванович про себя. Почему-то в этот момент ему стало легче.

– И почему же?

– Деньги, голубчик, – ответила Анна Юрьевна с обезоруживающей прямотой. – Для меня такая поездка за свой счет – непозволительная роскошь. Боюсь вас разочаровать, но скажу сразу: я не богата и мы с вами не родственники, поэтому если у вас и мелькала мысль, что объявилась богатая тетушка из Франции, намеревающаяся оставить вам наследство, то вам придется с этой мыслью распроститься.

Орлов пожал плечами.

– Уверяю вас, подобные мысли меня не посетили. Так чем могу быть вам полезен, уважаемая Анна Юрьевна? Для чего вы прилагали столько усилий, чтобы найти меня?

Она помолчала, и Орлов чувствовал, как внутри него снова оживает и начинает вибрировать та самая черная дыра.

– Вы верите в Бога?

* * *

…Дед Анны Юрьевны, граф Михаил Коковницын, женился поздно, до сорока с небольшим лет занимаясь преимущественно тем, что вполне успешно проматывал семейное состояние, без счета тратя деньги на жизнь за границей в обществе многочисленных девиц и не помышляя о семейных узах и продолжении рода. Обнищавшему графу, не сделавшему карьеру на государевой службе и достигшему зрелых лет, не оставалось ничего иного, как жениться на богатом приданом. Девицу из дворянской семьи в этом браке ничто прельстить не могло бы, равно как и ее родителей, а вот межсословные браки во второй половине девятнадцатого века стали распространяться все шире, и теперь дворянину можно было, не нарушая приличий и не вызывая в свете особых пересудов, жениться на дочери заводчика, фабриканта или даже купца, взяв за ней очень неплохие деньги и одарив, в свою очередь, титулом графинюшки. Молодая графиня Коковницына сразу же осчастливила мужа первенцем Юрочкой, и Михаил Аристархович, впервые став отцом в сорок два года, на шестьдесят седьмом году жизни уже с умилением посматривал на беременную невестку, ожидая рождения внука или внучки.

Тяжелая болезнь, как это часто бывает, свалила старика неожиданно, а приближение конца граф почуял как раз в тот день, когда послали за повивальной бабкой: невестке, жене Юрия, подошло время родить. Юрия от женских комнат прогнали, и он сидел у постели умирающего отца, одновременно горюя по родителю и тревожась за роженицу. Именно тогда Михаил Аристархович попросил сына открыть потайную дверцу в книжном шкафу и достать оттуда простую деревянную коробку из-под сигар, которую Юрий ни разу до того времени не видел. Последней просьбой умирающего было передать коробку Раевским, соседям Коковницыных по имению в Калужской губернии. Коробка без замка, самая обыкновенная, со скромной инкрустацией. Внутри Юрий, полюбопытствовав, обнаружил только сложенный вчетверо листок бумаги, старинные часы на цепочке и большого размера кольцо, явно мужское, с черным камнем, по виду не дорогое. Он собрался было спросить, что все это означает и зачем передавать коробку Раевским, но тут отец начал хрипеть и через несколько секунд испустил последний вздох, а еще через минуту со стороны женских комнат послышались душераздирающие крики… Надо ли объяснять, что Юрию Коковницыну стало совсем не до коробки и ее содержимого. О предсмертной просьбе Михаила Аристарховича молодой граф долгое время вообще не вспоминал, очертания того дня, когда умер отец и родилась дочь Анна, утратили четкость и определенность, слившись в единое пятно страшного напряжения и тревоги. Две самые любимые женщины Юрия тяжело и долго болели: мать – после смерти мужа, жена – после трудных родов, и все мысли графа были только о них и о крошечной дочери. А в Бога он не верил, ибо был ярым сторонником материализма и втайне от семьи спонсировал революционную газету и финансово поддерживал революционное движение, посему понятие «последняя просьба умирающего» для него никакой ценности не имело и моральных обязательств не налагало.

С годами граф Коковницын в идеях революции разочаровался. Когда весной 1917 года приняли решение уехать во Францию, во время сборов обнаружилась та самая коробка. Ее упаковали вместе с остальными вещами: не до раздумий было, да и не до поисков Раевских, о которых Коковницыны уже много лет ничего не слышали, ибо имение в Калужской губернии давным-давно было промотано Михаилом Аристарховичем, и ни его супруга, ни тем более сын там никогда не бывали. Да и о каких именно Раевских шла речь, Юрий Михайлович совсем не представлял: этот дворянский род был старинным, имел множество ветвей, потомки которых жили и в Москве, и в Санкт-Петербурге, и в Харькове, и в Нижнем… да где только они не жили! Разумеется, можно было бы тотчас выяснить, чьи имения находились по соседству с имением Коковницыных под Калугой лет примерно пятьдесят назад, но в горячке сборов и предотъездных тревогах и хлопотах кто станет терять время на эдакую безделицу, как коробка с инкрустацией…

Итак, коробка оказалась во Франции, где Юрий Михайлович наконец поведал о ней дочери Анне. Но за давностью лет все это казалось неважным и не имеющим смысла. Просто вещь, коробка, как память о предках. Не выбрасывать же… Пусть стоит. Конечно, лежавший в коробке листок бумаги был прочитан, но ни малейшей ясности не принес: просто отрывочные фразы, словно набросок не то письма, не то монолога, не то дневниковой записи. «На Достоевского похоже», – отметила Анна, аккуратно складывая листок по линиям сгиба и снова закрывая коробку.

Жизнь Коковницыных в эмиграции складывалась трудно, болезни, унижения, нищета и несчастья преследовали их, и только годам к пятидесяти пяти Анна Юрьевна смогла, казалось бы, перевести дух: позади осталось много горя, но впереди ничего плохого уже не ждет. Первый муж умер от сердечного приступа, первый ребенок – от тяжелой пневмонии, второй муж погиб во время войны, участвуя в Сопротивлении, второй сын, подросток, был убит немцами в ходе рядовой облавы, но осталась дочь, здоровая красивая девушка, умненькая, как казалось Анне Юрьевне, и хорошо воспитанная. Глядя на нее, пятидесятипятилетняя Анна Юрьевна думала: «Теперь все будет хорошо, девочка выйдет замуж по большой любви, родит деток, и остаток жизни я проведу в покое».

Встретив хорошего порядочного человека, Анна Юрьевна в пятьдесят шесть лет вышла замуж в третий раз, искренне полагая, что теперь до конца жизни будет вести тихое существование рядом с любимым и радоваться за дочь. Ничего большего она у судьбы не просила. Однако и эти светлые и весьма скромные ожидания не оправдались. Муж бросил ее, влюбившись в совсем молоденькую красавицу. А в дочь словно бес вселился: советов матери и ее увещеваний слушать не хотела, личную жизнь вела совершенно беспорядочную, выскочила замуж за какого-то пьющего подонка, который обобрал Коковницыных до нитки и исчез, оставив молодую жену с неизлечимо больным ребенком на руках. Хуже того: отношения с дочерью испортились окончательно, и теперь Анна Юрьевна осталась совсем одна. Дочь отдала больного сына в приют и исчезла из Парижа, не соизволив сказать матери, куда и надолго ли. Сперва Анна Юрьевна ждала свою девочку каждый день, уверенная, что та вот-вот одумается и вернется, они вместе заберут ребенка домой и станут жить втроем, помогая и поддерживая друг друга. Она обошла все приюты Парижа в надежде самой найти внука и вернуть его, но не преуспела и поняла, что дочь увезла младенца в какой-то другой город и просто подбросила, оставила на ступеньках либо церкви, либо приюта. Естественно, без документов. Так что отыскать малыша, не зная хотя бы приблизительно, в каком он городе, просто невозможно.

Прошел год. За ним другой. Дочь не возвращалась. Не присылала писем. Не звонила. Казалось, она вообще забыла о том, что у нее есть мать и сын. И вот тогда Анне Юрьевне Коковницыной пришла в голову мысль, что все это неспроста. Либо она сама, либо кто-то из ее семьи грубо попрал божеские законы, и до тех пор, пока это не будет исправлено, мир и покой не наступят ни в ее душе, ни в ее жизни.

Много дней и ночей провела Анна Коковницына в воспоминаниях, перебирая по крупицам всю свою жизнь, в попытках понять: что она сделала не так? В чем ошиблась? Где оступилась? Может быть, предала кого-то и не заметила, не поняла этого? Может быть, обидела и не попросила прощения? Возможно, невольно обманула, хотя бы и из самых лучших побуждений? Много чего вспомнила Анна Юрьевна, за что сейчас ей становилось стыдно, но, честно сказать, было все это мелким, сиюминутным и никак не стоящим тех огромных потерь, которые она понесла.

О коробке деда Михаила Аристарховича она вспомнила далеко не сразу. Но когда вспомнила – ощутила болезненный толчок в грудь и мгновенно поняла: вот оно! Оно, то самое. Неисполненная последняя просьба умирающего. Не по-божески это. Ее-то, Анны, вина не так уж велика, ведь о просьбе деда она узнала только в Париже спустя много лет после его смерти. А вот отец… Его вина перед Богом куда значительнее. И в результате разрушена жизнь дочери Юрия Коковницына, умерли двое из троих ее детей, оставшийся в живых ребенок пошел по кривой дороге и пропал невесть где, внук неизлечимо болен и влачит жалкое существование в неизвестно каком приюте… Сыновей не вернуть, что бы Анна Юрьевна ни делала, но, может быть, есть возможность спасти дочь и внука, если исправить ошибку и заслужить прощение и милость Божию…

* * *

Рассказывала Анна Юрьевна кратко, сжато, без лишних подробностей. Ровно столько, сколько необходимо, чтобы объяснить свой визит. В конце рассказа раскрыла сумочку, которую ранее поставила на пол возле кресла, достала маленький пакетик и протянула Орлову.

– Здесь записка, часы и кольцо. Коробку, уж простите, не повезла, она тяжелая, из цельного дерева, да и место в чемодане занимает. При досмотре непременно начали бы спрашивать, для чего я везу в Россию такую коробку, а если бы я заявила, что собираюсь ее кому-то передать… Ну, вы сами все не хуже меня понимаете. Да и ценности в ней никакой нет – самая обыкновенная сигарная коробка.

Орлов с сомнением глядел на аккуратный пакетик, боясь притронуться к нему руками.

– И… Зачем мне это? Что я должен с этим сделать?

– Ровно ничего, – улыбнулась Коковницына. – Он просто должен быть у вас как у последнего представителя рода Раевских. Или у ваших детей. Но это уже на ваше усмотрение. Вы вольны делать с этим все, что пожелаете, хоть на помойку снести. Можно, например, в музей какой-нибудь отдать. Можно в самый дальний угол засунуть. Для меня главное – вернуть это вам. Судя по тому, что мой дед упоминал Раевских как своих соседей по имению, а имение ушло с молотка примерно лет сто назад, часы и кольцо могут представлять определенную ценность для коллекционеров настоящего антиквариата, так что, вполне возможно, вы сможете выручить за них немалые деньги. Да, и еще одно: если станете читать записку, то постарайтесь обращаться с ней аккуратнее, бумага уже хрупкая, может от неосторожного движения рассыпаться.

Она встала и направилась к двери.

– Может быть, чаю? – запоздало спохватился несколько оторопевший Орлов.

Коковницына улыбнулась.

– Благодарю вас, не нужно. Мне пора. Спасибо, что уделили внимание и выслушали. Если я заняла ваше время, предназначенное для приема клиентов, я готова оплатить как консультацию…

– Да бог с вами! – замахал руками Александр Иванович. – Что вы такое говорите?!

Анна Юрьевна смотрела на него спокойно и чуть иронично.

– В Бога не верите, но и не поминать его не можете, – с легкой усмешкой проговорила она. – Это называется диалектикой, да?

Закрыв дверь за гостьей, Орлов вернулся к себе, снова уселся за стол и осторожно раскрыл пакетик. Пальцы подрагивали.

Кольцо. Обыкновенное, ничем не примечательное, ни особой ювелирной работы, ни крупного бриллианта. Слишком массивное и грубоватое для того, чтобы украшать женскую ручку. Да и камень черный, непрозрачный. Значит, мужское. Тщательно начищенное, видно, Анна Юрьевна постаралась. Взяв лупу, Александр Иванович разглядел монограмму в затейливой вязи: «ГГ». Одна «Г» наверняка означает «Гнедич», вторая – инициал имени владельца.

Такая же монограмма обнаружилась и на корпусе часов, столь же тщательно вычищенных.

Теперь записка. Почему-то именно ее Орлов боялся больше всего. Коковницына предупреждала, чтобы был аккуратным. Четкие красивые буквы, ровные строчки. «Про такой почерк криминалисты говорят: выработанный», – некстати подумалось адвокату.

Демоны окружили меня…

Душу мою требуют…

Все мы – рабы своих грехов, и нет у нас будущего…

Петуху голову отрубили…

Я не хочу смотреть…

Но я должен…

Демоны, душа, грехи… «Бред сумасшедшего», – решительно вынес приговор Александр Иванович, сложил записку и вместе с часами и кольцом сунул в ящик стола. Потом снова вспомнил предупреждение французской гостьи, сходил к соседям, выпросил пустую картонную коробочку – пачку из-под папирос, поместил в нее записку, ящик стола запер на ключ.

«Зачем я это делаю? – тоскливо вопрошал он сам себя. – Выбросить – и все. И забыть. И никому не рассказывать. Кольцо и часы можно оценить, чтобы примерно представлять стоимость, мало ли как жизнь повернется, а вдруг деньги срочно понадобятся? От записки же никакого толку».

Он открыл замок, выдвинул ящик, нащупал папиросную коробку и направился в кухню, где стояло ведро для мусора. Но, не дойдя до ведра нескольких шагов, повернул назад. Уже в комнате открыл коробку, прикоснулся кончиками пальцев к сложенному листку. Закрыл крышку…

Вечером с работы придет Люсенька, он ей все расскажет. Люсенька, легкая, веселая, энергичная оптимистка, не склонная к рефлексии, наверняка скажет, что Орлов прав и записку хранить незачем, сама же ее и выбросит. А у него рука не поднимается.

«Я был уверен, что все осталось позади и мне больше не придется об этом вспоминать. Все шло так хорошо, так гладко… И вот явилась эта парижская старуха…»

* * *

Вечером он рассказал Люсе все подробно и показал то, что принесла Коковницына. Реакция жены оказалась для Орлова полной неожиданностью.

– Неужели тебе самому не интересно? – спросила она с горящими от возбуждения глазами.

– Ни капельки не интересно, – признался Александр Иванович.

– Но ты хотя бы знал, что твой дед был известным криминалистом? – допытывалась она. – Ты никогда об этом не рассказывал.

– Понятия не имел. Я знал только, что до революции он служил по полицейскому ведомству, а в девятнадцатом году был расстрелян по подозрению в контрреволюционной деятельности, но через несколько месяцев после его смерти выяснилось, что произошла ошибка, и на судьбе моей матери эта история никак не отразилась, а спустя несколько лет мама и сама умерла. Все. Больше мне ничего не известно.

– Господи! – Люся схватилась за голову. – Ну почему, почему ты не расспросил эту Анну подробнее?! Ведь она же сказала, что собирала сведения о твоих предках, чтобы тебя найти. Она наверняка знает много интересного! И она бы с удовольствием тебе все рассказала, тебе стоило только спросить… Саша, ну как же так? Я тебя не узнаю.

«Я испугался, – мысленно ответил ей Орлов. – Я струсил. Я не хотел об этом вспоминать и уж тем более не хотел говорить об этом с незнакомым человеком. Мне не нужны эти предки, мне не нужна эта чужая жизнь, мне ничего этого не нужно! Оставьте меня в покое и дайте жить своей жизнью».

Но вслух сказал, разумеется, совсем другое.

– Люсенька, она иностранка, пришла в наш дом без предупреждения, без предварительной договоренности, без приглашения. Сейчас, конечно, не сталинские времена, но все равно… У меня на три часа назначена встреча с клиентом, я рассчитывал, что успею к ней подготовиться, а в два часа вдруг она является! Мне нужно было закончить разговор с Анной побыстрее и еще поработать с документами. Нет-нет, милая, мне вся эта история нравится все меньше и меньше. Зачем нам с тобой разговоры о моих дворянских предках, да еще контакты с иностранцами? Сразу найдутся активные доброжелатели, которые начнут звонить во все колокола и писать во все инстанции. В итоге меня выпрут из коллегии, да и из консультации могут запросто уволить. Я-то ладно, не пропаду, а вот на тебе может отразиться очень болезненно, ты же кандидат в члены партии, у тебя кандидатский стаж скоро заканчивается, да и на Борьке потом может сказаться… Кстати, когда мы к нему поедем? А то я соскучился уже!

Орлову казалось, что он весьма ловко перевел разговор на сына, которого на первые два летних месяца отправили на дачу к друзьям, где Борька весело проводил время в компании своих ровесников. На август планировалась поездка на море втроем. Такая хорошая, спокойная, отлаженная жизнь, перспективы, планы… Ну зачем, зачем Орлову это чужое прошлое, скучное и ненужное!

* * *

Людмила Анатольевна Орлова работу свою не особо любила, хотя выполняла ее добросовестно и вполне успешно. Составляла акты, писала претензии, заявляла иски и представляла интересы своего предприятия в арбитражном суде. Будучи студенткой юридического факультета, звезд с неба не хватала, а когда нужно было выбирать специализацию, написала заявление на кафедру уголовного права, ибо именно эта отрасль права казалась ей самой интересной. Однако желающих специализироваться в области уголовного права оказалось намного больше, чем допустимая численность группы, и Люсе отказали, предложив выбрать другую кафедру, менее популярную среди студентов. Она выбрала гражданское право. Что ж, ситуация вполне понятная: высшие учебные заведения должны готовить специалистов для всего народного хозяйства, и что же это получится, если все студенты будут хорошо знать только уголовное право? Стране не нужно такое количество следователей и прокуроров для борьбы с уголовной преступностью, стране нужны юристы на предприятиях и в государственных органах, то есть те, кто владеет знаниями в области гражданского, семейного, трудового, административного, земельного и финансового права.

Неунывающая и энергичная Люсенька, на третьем курсе вышедшая замуж за пятикурсника-фронтовика Саню Орлова, на судьбу жаловаться не собиралась, распределение на должность юрисконсульта завода не оспаривала и честно принялась осваиваться в профессии. Толковая, с хорошей памятью и быстрым, цепким умом, она довольно скоро не только усвоила азы, но и обратила на себя внимание начальства. Ее хвалили, поощряли, ставили в пример. Юриста Орлову любили даже судьи арбитражных судов, потому что она никогда не теряла ни присутствия духа, ни хорошего настроения и, каким бы ни оказывалось судебное решение, никогда не забывала, очаровательно улыбаясь, искренне поблагодарить суд и представителей процессуального противника.

– Не понимаю, – сказала ей как-то начальница – руководитель юридического отдела завода, – почему тебя с твоими мозгами не взяли на кафедру уголовного права? Ты же не могла плохо учиться!

– Я училась хорошо, – весело кивнула Люсенька, – но была плохой студенткой. В общественной работе не участвовала, комсомольские собрания игнорировала, меня в то время больше мальчики интересовали. Ну, сами понимаете, восемнадцать лет, в мягком месте ветер – в поле дым. Замуж вышла рано, надо было семейный очаг строить, гнездо вить, какая тут может быть общественная нагрузка? Недостойной оказалась, вот и не взяли.

Но любви к уголовному праву Люсенька Орлова не утратила и постоянно интересовалась тем, чем занимался ее муж. Самыми удачными она считала те дни, когда за работу в командировке ей предоставляли отгул и именно в этот свободный от работы день Александр выступал в процессе по уголовному делу. Люсенька приходила в суд, садилась в зале заседаний на последний ряд, доставала блокнот и тщательно все записывала, а потом вечером устраивала мужу допрос с пристрастием:

– А почему ты сказал именно так?

– А если бы ты про это не упомянул, судья мог бы изменить квалификацию?

– А почему ты не заявил ходатайство о повторном допросе этого свидетеля?

В ее вопросах не было упреков или желания поддеть. Она действительно хотела понять. Ей было интересно. Александр терпеливо разъяснял ей тонкости квалификации и механизмы действия различных процессуальных норм. Иногда, в особо сложных случаях, при подготовке к процессу он просил жену выступить в роли слушателя и зачитывал ей отрывки из будущей речи.

– Саша, почему ты не читаешь мне всю речь целиком? – спросила однажды Люсенька. – Времени жалко? Или думаешь, что я не пойму и не оценю?

– Ну что ты, милая, – улыбнулся Орлов. – Целиком написанная заранее речь – это нехорошо, это свидетельство низкой квалификации адвоката. В речи нужно не только сказать то, что считает нужным адвокат, но и ответить на аргументы прокурора, если есть что возразить. В конце девятнадцатого века был такой известный адвокат Урусов, так он почти каждое свое выступление начинал словами: «Я в своем возражении пойду шаг за шагом вслед за товарищем прокурора». Кроме того, необходимо проанализировать показания обвиняемого, свидетелей и потерпевших. Допустим, после допроса участников процесса у меня уже есть возможность написать заранее соответствующую часть речи. Но после выступления государственного обвинителя у меня этого времени, как правило, уже нет. И как же будет выглядеть, если адвокат, выслушав неизвестное ему до того момента выступление прокурора, вдруг достанет бумажку и начнет по ней зачитывать, не отрывая глаз? Это же дискредитация профессии! А сидящие в зале заседания люди что подумают?

– Одно из двух, – задумчиво кивнула Люсенька. – Либо адвокат работает по шаблону, лишь бы отбарабанить свое выступление и уйти, а судьба подзащитного ему безразлична. Либо он в сговоре с прокурором и заранее ознакомился с позицией обвинения. И то, и другое адвоката не украшает, но во втором случае еще и прокуратуру порочит. Саня, а раньше как было? Тоже так?

На следующий день Орлов принес домой давно пылившийся на полке в юридической консультации, где он работал, двухтомник «Защитительные речи советских адвокатов», где были опубликованы речи, произнесенные в судах в период с 1948 по 1956 год. Люсенька буквально вырвала книги из рук мужа, разве что победный клич не издала, и поздно вечером, закончив с домашними делами и уложив сына спать, уселась в кресле для посетителей, приготовила, по своему обыкновению, блокнот и ручку и открыла первый том.

В течение ближайшего месяца вечера супругов Орловых так и проходили: Люся читала в кресле, Александр Иванович листал толстые журналы и подремывал, лежа на диване, и сия мирная идиллия то и дело прерывалась Люсиным шепотом:

– С ума сойти! Ой, я не могу! Санечка, ты только послушай!

Она подсаживалась к мужу на краешек дивана и едва слышно, чтобы не разбудить Борьку, зачитывала особо впечатлившие ее фразы или даже целые абзацы.

– Зачем тебе все это? – улыбался Александр Иванович, с любовью глядя на жену.

– Не знаю, – пожимала плечами Люсенька. – Мне почему-то интересно.

– Может, тебе в аспирантуру поступить, пока возраст позволяет? – советовал Орлов. – В очную аспирантуру можно поступать до тридцати шести лет, позже – уже только заочная или соискательство, тебе будет трудно совмещать работу на заводе с работой над диссертацией. Подумай, милая, время еще есть.

– Да ну что ты! – отмахивалась Люсенька. – Что я буду делать в аспирантуре? Снова писать о штрафных санкциях за нарушения сортамента? Бррр! Мне и на заводе этого хватает.

– Но тебе же не обязательно писать диссертацию по гражданскому праву, – возражал Александр Иванович. – Подай документы в Институт прокуратуры, например. Там очень сильный сектор уголовного процесса, там сам Перлов работает! Выбери тему по адвокатуре, коль уж тебе так интересно вникать в речи адвокатов.

– Сам Илья Давыдович Перлов? – удивилась Люся, впервые услышав, что этот известный ученый-процессуалист, работы которого она читала, будучи студенткой, работает в Институте прокуратуры.

– Я тебе больше скажу, – хитро улыбнулся ее муж, – там еще и Строговича можно встретить, он хоть и в Институте государства и права трудится, но в Институте прокуратуры частенько бывает на ученых советах.

– Михаил Соломонович! – ахнула Люся, блестя глазами. – Слушай, мне всегда было жутко интересно, за что его гнобили до самой смерти Сталина? Что он такого сделал?

Орлов вздохнул. Выдающегося специалиста в области уголовно-процессуального права Михаила Соломоновича Строговича отлучили от научной и преподавательской деятельности за то, что он в одной из своих работ назвал английский уголовно-процессуальный кодекс наиболее демократичным. Вообще-то это была цитата из Энгельса, спорить с которым не полагалось, но разбираться не стали, и профессора быстренько обвинили в «космополитизме и низкопоклонстве перед Западом», в то время это была модная тема. Генетика, вейсманизм-морганизм, космополитизм – все из одной кучи. Мало того, прицепились даже к тому, что Михаил Соломонович настаивал: законы и формы мышления – это правила, которым мы должны следовать. Речь шла о возможностях процесса познания истины и, в конечном итоге, о доказывании и доказательствах, то есть о самом главном, что есть в уголовном процессе. Но и здесь усмотрели космополитизм и «формально-логический уклон». Господи, ну что плохого может быть в формальной логике?! Строговича отстранили от руководства кафедрой и даже поставили на партсобрании вопрос об исключении из партии.

К теме аспирантуры супруги в том разговоре больше не возвращались, но Орлов видел, что сама идея зацепила жену и постепенно пускала корни в ее голове. Недавно созданный Всесоюзный научно-исследовательский институт по изучению причин и разработке мер предупреждения преступности при Прокуратуре СССР, для краткости именуемый всеми просто «Институтом прокуратуры», казался привлекательным, как все новое, и опасным, как все неизвестное. С 1949 года существовал ВНИИ криминалистики Прокуратуры СССР, потом к нему присоединили секторы уголовного права и уголовного процесса двух других крупных научно-исследовательских институтов – и родился в 1963 году тот самый Институт прокуратуры, в аспирантуру которого Орлов советовал поступать своей любимой жене.

А Людмила Анатольевна все больше увлекалась историей, от речей первой половины пятидесятых перейдя к выступлениям Спасовича, Урусова, Кони, искала труды Карабчевского и Слиозберга… Теперь улыбчивую любознательную жену адвоката Орлова знали во всех букинистических магазинах Москвы, а сам Орлов, получая от благодарного клиента очередной «микст» сверх оплаченного через кассу юридической консультации гонорара, непременно откладывал небольшую сумму в отдельный конвертик – Люсеньке на книги: букинистическая литература стоила не в пример дороже современной.

1968 год

– Ты представляешь, что я нашла!

Люсенька ураганом ворвалась в комнату. Орлов, сидевший за письменным столом и готовившийся к процессу, недовольно поднял голову: он не любил, когда его отвлекают.

– Я нашла еще одно упоминание о твоем предке Павле Гнедиче! Ты только послушай! Ну послушай же, Санечка, – жена уселась перед Орловым на стул, даже не сняв плащ, только туфельки скинула у самой двери.

Достала из портфельчика папку с завязками, вытащила оттуда несколько мелко исписанных листков.

– Я вообще сегодня так удачно поработала в архиве, дай бог здоровья Раисе Степановне, золотая женщина! Кстати, Саня, надо ее как-то отблагодарить, может, ты бы достал для нее билеты на Таганку или в Большой, а?

– Люсенька, мне нужно работать, – сердито отозвался Орлов. – Давай потом поговорим, а?

– Про билеты – хорошо, поговорим потом, а про Гнедича я тебе сразу прочитаю. Ну неужели тебе совсем-совсем не интересно? Это же твой предок!

– Люся, мы с тобой сто раз говорили об этом! Мои предки – Раевские, а не Гнедич. У Гнедича детей не было, и быть моим предком он никак не может. Я – потомок не Павла, а его родной сестры Варвары.

– Но это же все равно семья, – возразила Люсенька, быстро пробегая глазами по строчкам в поисках нужного места. – Нельзя отрекаться от семьи, Санечка. Вот, нашла. Это из переписки княгини Тверской-Болотиной с одним известным петербургским адвокатом. Судя по тону письма, у них был многолетний затяжной флирт, но это не важно… Вот, слушай: «Вчера на обеде у вас присутствовал молодой товарищ прокурора граф Николай Раевский, а ведь моя сестра Евгения когда-то в юности была увлечена его дядюшкой, князем Павлом Николаевичем Гнедичем. До сих пор улыбаюсь, когда вспоминаю один забавный эпизод из тех давних лет. Эжени неудачно упала с лошади во время верховой прогулки и сильно ушибла руку, настолько сильно, что не могла держать перо, и покуда ушиб не зажил, я писала для нее под ее диктовку. Однажды Эжени попросила меня написать от ее имени своей подруге, которая была близка с Варварой Николаевной Раевской. Впрочем, Варвара Николаевна тогда была еще Варенькой или просто Барбарой, месяца два-три как из-под венца. Эжени диктовала, я записывала, и мы так увлеклись, что не услыхали, как кто-то встал у двери. Представьте, друг мой: Эжени говорит о своем интересе к Гнедичу, и тут вдруг появляется наша маменька! Не стану пересказывать вам все, что она говорила, но вы вполне можете себе это вообразить, ибо правила, касающиеся поведения девиц в конце сороковых годов, наверняка еще не истерлись из вашей памяти. Смею похвалить себя за то, что не растерялась и сумела незаметно от маменьки спрятать письмо, так что когда гроза миновала, Эжени его все-таки отправила адресату. Но чтобы вы могли в полной мере понять степень негодования, охватившего нашу маменьку, приведу лишь одну фразу, ту самую, на которой мы с сестрой оказались застигнуты на месте преступления: «Милая Катрин, не могла ли бы ты спросить у Барбары Раевской касательно ее брата Павла Гнедича? В свете говорят, что он был помолвлен, но помолвка расторгнута. Я пыталась дознаться, отчего, по какой причине, но мне никто не говорит. Не влюблен ли он сейчас? Не болен ли неизлечимо? Не расстроены ли его доходы? Нет ли какой-то тайны, по причине которой он не может вступить в брак? Не стану скрывать, милая Катрин, молодой князь Гнедич занимает мои мысли…» Огромного труда нам с Эжени стоило убедить маменьку, что мы просто дурачились. Но когда первый испуг прошел, мы так долго хохотали с сестрой! И вчера, увидев у вас в доме племянника Павла Николаевича Гнедича, я так явственно вдруг вспомнила эти беззаботные часы веселья, которое свойственно одним лишь юным душам, не отягощенным печальными опытами жизни…» Ну, дальше там про другое, это уже не интересно.

Люся закончила читать и аккуратно сложила листки в папку. Орлов молчал.

– Ну что ты молчишь? – теребила она мужа. – Смотри, что получается: этот Павел Гнедич был помолвлен, потом вдруг разорвал помолвку и больше не женился. Почему? Что случилось?

– Почему ты решила, что он не женился? Он не оставил потомства, но это не значит, что он не был женат.

– Ну ладно, пускай, пускай он потом все-таки женился, но почему расторгнул помолвку? По тем временам это было не так просто, нужны были очень веские причины. Не зря же Эжени Тверская спрашивает, нет ли какой болезни или тайны? Просто так отказаться от помолвки было невозможно, я специально у Раисы Степановны спрашивала. Значит, там что-то произошло. Ну, Саня! Неужели тебе не хочется знать, что именно? А вдруг это связано с той запиской, часами и перстнем?

Орлов посмотрел на жену с ласковым порицанием, с каким обычно взрослые смотрят на излишне шаловливого, но обожаемого ребенка.

– Люсенька, что бы там ни случилось, но завтра я сажусь в большой и сложный процесс. Мне нужно подготовиться.

– Хорошо, – Люся со вздохом сунула папку в портфельчик. – Про билеты не забудешь? Для Раисы Степановны.

– Не забуду, – буркнул Александр Иванович, снова утыкаясь в бумаги.

1970 год

Люсенька так увлеклась историческими изысканиями и получала такое удовольствие от работы, что само написание диссертации прошло незамеченным. Просто вдруг – раз! – и оказалось, что осталось написать только введение и заключение. Завершилась, в конце концов, и долгая череда мытарств с оформлением документов и подготовкой к защите. Уже и дата защиты назначена, и вступительное слово написано, и ответы на замечания оппонентов подготовлены… И у Людмилы Анатольевны, сотни раз выступавшей в судах, вдруг начался мандраж. Одна только мысль о том, что нужно будет выйти, встать за трибуну и говорить в микрофон под устремленными на нее взглядами и членов Ученого совета, и присутствующих в зале, повергала ее в ужас.

– В суде – совсем другое дело, – говорила она мужу, – там я сижу за столом, выступаю с места, просто встаю, и все, никуда не выхожу. И в зале никого нет обычно. Только судья и юристы тяжущихся сторон. Это так кулуарно получается, что-то вроде междусобойчика, не страшно совсем. А тут – прямо театр с публикой.

Александр Иванович успокаивал жену как мог. Он понимал ее как никто.

– Хорошо тебе говорить, – продолжала жаловаться Люся, – ты в зале суда ведешь себя, как заправский актер, будто всю жизнь на сцене провел, и говоришь гладко и связно, не волнуешься совсем. А я от страха двух слов не свяжу. Повезло тебе, ты от природы такой, не боишься публичных выступлений.

От природы! Знала бы она… Сейчас действительно трудно поверить в то, что адвокат Орлов в детстве был весьма косноязычен, и ответ у школьной доски превращался для мальчика в пытку. Однажды бабушка, приятельствовавшая с его классным руководителем, усадила внука перед собой и сказала:

– Сейчас я расскажу тебе одну историю. Это история для взрослых, не детская, но ты уже достаточно большой, чтобы все понять. Было это давно, больше тридцати лет назад…

– Еще до революции? – уточнил он.

– Задолго до революции, – бабушка почему-то усмехнулась. – Но твой папа уже родился в то время. Так вот, жил в Полтаве один человек по фамилии Комаров…

…Комаров, секретарь Полтавской духовной консистории, был человеком жестким, прямолинейным и безжалостным. Реформатор по всему складу характера, он стремился обновить и реорганизовать и жизнь консистории, и в своей деятельности не знал ни снисхождения, ни компромиссов. О Комарове говорили, что он нетерпим к чужому мнению и равнодушен к чужим страданиям.

Надо ли сомневаться в том, что этого человека мало кто любил, зато многие ненавидели?

Была у Комарова еще одна особенность, заметно пополнившая стан его врагов: он был ярым противников разводов. А для получения развода в те времена необходимо было согласие Синода, и на согласие это самым прямым образом влияло мнение консистории, вернее, ее секретаря. Никаким иным способом расторгнуть церковный брак было невозможно, и вот появились в огромном числе особые стряпчие по бракоразводным делам, которые, имея «на прикорме» целую плеяду людей, готовых давать какие угодно показания и выступать свидетелями, довольно успешно доводили дело до официального развода. Для таких стряпчих, кормившихся гонорарами от жаждавших развода супругов, неумолимый и принципиальный секретарь консистории был острой костью в горле. Гонорары-то до пяти, а то и десяти тысяч рублей выходили, а это, по тем временам, было весьма солидно.

И вот в один прекрасный летний день Комаров, закончив к обеденному времени выполнение служебных обязанностей, направился к себе на дачу, благо идти было не так далеко. Он был счастливо женат, и любящая супруга всегда примерно в одно и то же время выходила встречать мужа к мостику через речку. Однако в тот день утром, отправляясь на службу, Комаров предупредил ее, чтобы в этот раз она его не встречала.

Женщина наказ мужа выполнила и мирно ждала его дома с готовым обедом. Когда к пяти часам вечера Комаров не пришел, она отправилась в Полтаву, в консисторию, узнать, не срочные ли дела задержали благоверного и когда ожидать его домой. Однако на службе Комарова не оказалось. Наутро, так и не дождавшись ни супруга, ни записки от него, жена вновь отправилась в консисторию. Там все уже были взбудоражены тем, что пунктуальный и четкий во всех проявлениях служебной деятельности секретарь до сих пор не появился в кабинете. Сообщили в полицию и всем консисторским составом двинулись на поиски.

К середине дня поиски увенчались успехом, но, увы, трагическим. Тело секретаря консистории обнаружили на опушке леса, примыкавшего к той тропинке, по которой Комаров должен был за пять минут дойти от мостика до дачи. Мостик секретарь перешел, тому и свидетели тотчас нашлись. А вот до дачи не дошел. Неуступчивый секретарь был найден с удавкой на шее.

Кто мог убить его? Да кто угодно! Мало ли врагов у такого человека? Убийцей мог быть кто-то из уволенных по инициативе секретаря или пониженных в должности служащих консистории, а было их – ох, как немало. Или кто-то, пострадавший от неудачи в бракоразводном деле. Или даже обыкновенные грабители-разбойники, во множестве появлявшиеся каждый год во время знаменитой Ильинской ярмарки, дабы поживиться тем, что выручат удачливые торговцы. Кроме того, следовало бы призадуматься над тем, что Комаров велел жене, против обыкновения, не встречать его в тот день. Почему? У него была назначена с кем-то встреча, которую он хотел бы сохранить в тайне даже от жены? С кем? Одним словом, поле для деятельности сыскной полиции открывалось самое обширное, но… В тот момент, когда утром в консистории стало известно об исчезновении секретаря Комарова, эконом архиерейского дома пробормотал будто бы себе под нос, дескать, уж не братья ли Скитские к делу причастны… Степан и Петр Скитские были служащими консистории, и Комаров то и дело устраивал им выволочки, впрочем, равно как и всем, кто трудился под его началом.

Однако слово было не только произнесено, но и услышано. К вечеру того же дня, когда нашли труп, о братьях Скитских с уверенностью говорили уже по всему городу, а в речи, произнесенной епископом на похоронах Комарова, намек на виновность братьев прозвучал вполне явственно. Версия оказалась настолько удобной для всех, кроме самих несчастных Степана и Петра, что никого больше и искать не стали. И если в среде городских низов и интеллигенции крепло убеждение в том, что братья Скитские ни в чем не виноваты, то в городских верхах никакого иного мнения даже не рассматривали. Уволенные служащие или разошедшиеся супруги могли же оказаться людьми уважаемыми, нехорошо как-то выйдет, если вдруг выявится надобность их под суд отдавать. А разбойников – их ведь еще искать надо… Братья же Скитские – вот они, простые, незатейливые, оправдаться толком не могут, и виновность их в убийстве ничью репутацию не подрывает. Опять же, искать их не надо.

Арестовали братьев почти сразу, суд же состоялся спустя полгода. За эти полгода один полтавский журналист, писавший для «Губернских ведомостей», свел знакомство с недавно вернувшимся в город господином Ливиным, местным уроженцем, служившим начальником Сахалинской каторжной тюрьмы. Ливин, человек, приятный во всех отношениях, много и охотно рассказывал о Сахалине и об отдельных каторжанах, а также о визитах в те края писателя Чехова и очеркиста Дорошевича, сетовал на то, что в их опубликованных описаниях далеко не все подано так, как было на самом деле… И среди прочего поведал, что его красавица-супруга там, на Сахалине, сошлась с одним богачом, бросила Ливина и вместе с новым избранником приехала в Полтаву, откуда родом ее муж, дабы добиться развода. Развода, само собой разумеется, она не получила: секретарь Комаров твердо стоял на своих позициях, и никакие деньги, даже самые внушительные, предложенные богатым «будущим женихом», не смутили его душевный покой. Комаров лично (хотя это вовсе не входило в его обязанности) передопросил всех заявленных стряпчим свидетелей и нашел их показания ложными. Женщина впала в ярость и заявила Ливину: «Я никому не прощаю посягательств на мое счастье, я ему отомщу, уничтожу его, а другой сговорчивей будет».

Услышав эту печальную повесть, сотрудник газеты немедленно свел нового знакомца с Моисеем Зеленским, взявшим на себя защиту братьев Скитских на суде. И вот настал тот день, когда Ливина вызвали в судебное заседание для дачи показаний. Но, к огорчению защиты, человек, так свободно и красноречиво рассказывавший свою историю, сидя в удобном кресле и видя перед собой лишь одного собеседника, совершенно растерялся при большом скоплении народа и в осознании важности момента. Он мямлил, говорил невнятно и тихо, председательствующий никак не мог взять в толк, зачем вызвали этого свидетеля и какие факты он пытается донести до судей. Одним словом, такая живая и убедительная версия убийства услышана не была.

Выездная сессия Харьковской судебной палаты, слушавшая дело, братьев Скитских оправдала. Но полтавская правоохранительная власть не успокоилась, ведь если Скитские не виновны, стало быть, преступление не раскрыто и надобно искать других убийц. Искать не хотелось. Куда проще было сфальсифицировать новые доказательства, что и было немедленно сделано. Недавно выпущенных на свободу Скитских снова арестовали. Во второй раз несчастных братьев судили уже в Харькове и признали виновными, приговорив к двенадцати годам каторжных работ. Адвокаты подали кассационную жалобу, и Сенат в Петербурге принял решение отменить обвинительный приговор и рассмотреть дело еще раз. В третий раз судила их Киевская судебная палата, выехавшая для проведения заседаний в Полтаву, и Скитских снова оправдали, на этот раз уже окончательно.

Длилось все это три года. Три года жизни отнято у двоих безвинных мелких служащих, обыкновенных полтавских мужиков, за которых некому было заступиться. А ведь если бы Ливин не растерялся на суде, если бы сохранил способность внятно и красочно излагать без волнения и страха, если бы он был услышан судьями, то все могло бы сложиться иначе…

Бабушка рассказывала не торопясь, с яркими подробностями, и мальчику казалось, что он сам присутствует в том переполненном зале суда, своими глазами видит братьев-подсудимых, собственными ушами слышит невнятное бормотание Ливина и всем своим чистым детским сердечком переживает и страдает, потому что нужные и правильные слова никто не слышит, никто не обращает на них внимания.

– Ты, может быть, думаешь, что не собираешься становиться артистом или адвокатом, и умение не теряться и говорить на публике тебе не пригодится, – закончила бабушка. – Но я специально рассказала тебе эту грустную историю, чтобы ты понимал: от этого умения может в один прекрасный день встать в зависимость судьба человека и даже его жизнь. И не имеет значения, какая у тебя профессия. Ты можешь быть крестьянином, врачом, инженером, чиновником, да кем угодно. Но если ты человек великодушный и милосердный, если тебе небезразличны другие люди, ты обязан уметь говорить так, чтобы тебя слушали и слышали…

… – Ничего себе, – протянула Люся. – Вот это история! Откуда твоя бабушка про нее узнала? Разве она из Полтавы?

– Бабушка из Твери, – привычно солгал Орлов, – но об этом деле много писали и тот же Влас Дорошевич, и никому в то время еще не известный Леонид Андреев, он тогда для «Курьера» работал, они присутствовали на третьем суде. Странно, что ты не читала о деле братьев Скитских, ты же столько литературы перелопатила.

– Не мой период, – ответила жена, – я же вокруг реформ шестьдесят первого – шестьдесят четвертого годов крутилась. Про период с начала царствования Александра Второго и до тысяча восемьсот восьмидесятого года, кажется, все, что можно, прочитала. А на рубеж веков не выходила. Саша, а ты долго учился выступать на публике?

– Да я и не учился как-то специально, просто бабушка посоветовалась с моей классной, и они дружно решили, что меня нужно тренировать потихоньку-полегоньку. Я и не вникал особо, просто через пару лет вдруг обнаружил, что выхожу к доске без страха, не волнуюсь ни капельки. Оно как-то само произошло. Ну, конечно, это мне только казалось, что само, на самом деле бабушка и Клавдия Максимовна постарались.

– Два года… – задумчиво повторила Люся. – Не успею. До защиты две недели.

Орлову казалось, что озабоченная предстоящим Ученым советом Люся сразу забыла об этом разговоре, но ночью, уже засыпая, она вдруг повернулась к мужу.

– Саша, а дело-то чем кончилось?

Он, уже успевший задремать, даже не понял в первый момент, о чем речь.

– Ну, с братьями этими, Скитскими. Нашли настоящего убийцу?

– Нет, не нашли.

– Все равно замечательно, что Сенат отменил приговор и вернул дело на новое рассмотрение. Значит, там заседали люди, которым небезразличны интересы правосудия. Саш, а почему нам в школе и в университете все время говорили, что при царизме все было устроено так, чтобы гнобить простой народ и выгораживать правящий класс? Ведь эти братья – простые мелкие служащие, а Сенат за них заступился, хотя мог бы, в интересах корпоративной этики, поддержать решение суда.

В этом была вся Люся. Она искренне верила в советскую власть и полагала, что лгать может только слабый, а сильный правды не боится. Поэтому все предупреждения Орлова об осторожности в высказываниях на нее не действовали. Люся считала, что советской власти – власти сильной и справедливой – ложь не нужна, и всегда ужасно удивлялась, обнаружив в идеологически выверенных постулатах какую-то неправду, которую юрист Орлова, вполне естественно, принимала просто за ошибку.

– Люсенька, милая, ну ты как ребенок, право слово, – рассмеялся Орлов. – Не вздумай где-нибудь публично поделиться своими крамольными мыслями. В твоей диссертации акценты правильно расставлены, ты молодец, а мысли свои держи при себе.

– Что, и даже тебе не говорить? – сердито спросила Люся.

– Мне – можно, но только мне. Больше никому. Если ты пообещаешь не вести нигде таких разговоров, я тебе расскажу, что говорил на этом заседании Сената обер-прокурор Случевский. Обещаешь?

– Ну конечно! – от возбуждения Люсенька даже включила бра над головой и приподнялась.

– Владимир Константинович сказал: «Приговор должен быть не только справедлив и согласен с действительностью по существу, но также должен и казаться справедливым для всех и каждого. Только удовлетворяя этому последнему требованию, судебный приговор в состоянии произвести то благотворное психологическое впечатление, наличностью которого обусловливается сила уголовной репрессии в обществе. Только при наличности приговоров, способных создать в обществе уверенность, что суд осуждает виновных и оправдывает невиновных, устанавливается их высокое уголовно-политическое значение».

– С ума сойти! – выдохнула жена. – Это же нужно во всех учебниках приводить!

– Нельзя, – усмехнулся Орлов, – это было сказано при царизме, а при царизме все были неправы, в том числе и юристы Сената. Правы были только революционеры.

– Вот бы почитать всю речь Случевского, – мечтательно протянула Люся. – А где ты про это прочитал? Может, там и подробности какие-то есть?

– Не помню уже, – уклончиво ответил Александр Иванович, – я еще в школе учился, тогда мне в руки много разных книг попадалось, маме удалось сохранить часть библиотеки деда. Я все глотал, а названия и авторов не запоминал. Да и где теперь эти книги?

Он и сам удивился, что до сих пор помнит текст наизусть. Написанные быстрым острым почерком строчки стояли перед глазами, будто на фотографии. Корреспондент полтавской ежедневной газеты был командирован в Петербург для присутствия на заседании Сената и подготовки репортажей. Свои записи, сделанные на заседании, он бережно хранил в домашнем архиве, и вот эти-то записи и довелось увидеть… Почему они оказались у бабушки – для мальчика так и осталось загадкой, но он многократно тайком открывал заветную папку и перечитывал записи неведомого журналиста. Но нельзя же рассказать об этом Люсе. Нельзя. Люсенька любознательна и пытлива, она непременно начнет задавать вопросы, и, отвечая на них, Орлову придется все глубже и глубже увязать во лжи. Он вообще уже жалел, что так неосмотрительно завел разговоры о деле братьев Скитских. Не читала Люся о нем – и слава богу. Надо было промолчать.

1973 год

Никогда, ни разу за все годы, что Борис учился в школе, Александр Иванович не ходил ни на родительские собрания, ни на беседы с учителями. Собственно, никаких бесед и не было, родителей Бориса Орлова в школу не вызывали, а разговаривать с учителями по собственной инициативе Александру Ивановичу и в голову не приходило. Зачем? Парень нормально учится, нареканий по поведению нет. На родительские собрания ходила Люся, и то не каждый раз.

Когда вчера вечером Борька, пряча глаза, объявил, что родителей вызывают на педсовет, удивлению Александра Ивановича не было предела. Ну что, что мог натворить его сын? Стекло разбить футбольным мячом? Ничего страшного. Подраться? Тоже не катастрофа, все пацаны дерутся. Курил в туалете? Нехорошо, конечно, но кто из мальчишек не пробует в этом возрасте. Если из каждого такого проступка устраивать педсовет и вызывать родителей, то учителям в классы некогда будет приходить.

– И что ж ты такого сделал? – весело, не ожидая ничего особенно неприятного, спросил Александр Иванович.

Он был настроен вполне благодушно, вернувшись домой после судебного заседания, на котором огласили приговор, еще раз подтвердивший отличную репутацию адвоката: подсудимому, хотя и признанному виновным, назначили срок ниже низшего предела, приняв во внимание все представленные и подтвержденные защитой смягчающие обстоятельства.

– Ничего, – Борька с деланым равнодушием пожал плечами.

– Подрался?

– Нет.

– Стекло разбил?

– Ну ты что, пап… Какое стекло?

– Курил и попался?

Смугловатые щеки сына мучительно покраснели, но каким-то чутьем Орлов угадал: да, курил, это само собой, но не попался, и вызывают на педсовет совсем не за это. Что же тогда?

– Я на истории не так ответил.

Сердце Орлова на миг остановилось и тут же забилось болезненно и часто. Ну вот, допрыгалась Люсенька со своими архивными изысканиями. Ведь просил же, просил не говорить ничего сыну, и вообще ничего ни с кем не обсуждать, брать из материалов только то, что нужно для диссертации, более того, не просто «то, что нужно», а то, что можно подать в правильном ключе, все остальное отбрасывать и забывать. И уж ни в коем случае не рассказывать этого подростку, чей ум еще недостаточно окреп, чтобы понимать суровые реалии, в которых они сейчас живут.

Жена в этот момент на кухне готовила ужин. Первым побуждением Орлова было немедленно поговорить с ней, высказать все, что думает, и отругать как следует, но через пару мгновений он принял другое решение: он сам пойдет в школу. И Люсе пока ничего не скажет. По крайней мере, до тех пор, пока не выяснит, какова позиция учителей.

– Маме не говори, – строго велел он сыну. – И пока она на кухне, быстро рассказывай, что произошло.

Оказалось, что Борю Орлова вызвали к доске отвечать параграф о борьбе с неграмотностью и о заслугах советской власти в этой борьбе. И мальчик ответил совсем не то, что написано в учебнике, а то, что ему рассказала мама: к моменту Великой Октябрьской социалистической революции в деревне среди взрослого мужского населения в возрасте трудовой активности было 70 процентов грамотных, а в городах – 84 процента. Те же маленькие цифры, которые фигурируют в учебниках, получены искусственным путем, с учетом стариков, чья юность прошла в дореформенные годы, и малолетних детей. Дотошная и плавающая в цифрах, как рыба в воде, Люсенька даже показала Борьке с карандашом в руках, как и из чего получаются такие показатели. И еще добавила, что если взять данные из последней переписи населения и посчитать уровень грамотности с учетом всех подряд, в том числе новорожденных младенцев, то цифры тоже будут совсем не такими, как в газетах и учебниках, где говорится о стопроцентной грамотности населения страны. Борька и выдал все это на уроке. Даже взял мел и произвел для наглядности несложные математические расчеты. Правда, мать он слушал все-таки внимательно, поэтому ради справедливости и объективности добавил, что речь в данном случае идет только о мужчинах, а женщины до революции, конечно, испытывали трудности с получением образования, и в этом советская власть им очень помогла. Но все равно в учебнике неправильно написано, что велась борьба с неграмотностью, надо было написать «с женской неграмотностью», это было бы точнее.

– Мальчики, мойте руки и за стол! – послышался голос Людмилы Анатольевны.

Орлов кинул на сына предостерегающий взгляд, Борька кивнул. Разрумянившаяся у плиты и ни о чем не подозревающая Люся весело кормила своих мужчин, подкладывала добавку, сетовала на то, что малосольные огурчики в этом году получились не такими вкусными, как в прошлом… Сын быстро поел и ушел в свою комнату делать уроки, отказавшись от чая. Александр Иванович молча пил чай с вареньем и белым хлебом, усиленно изображая погруженность в профессиональные мысли. Ему удалось взять себя в руки, успокоиться и ничего не сказать жене.

На следующий день он в указанное время явился в школу. Он совсем не представлял себе, какие у Борьки учителя, парень никогда о них не рассказывал, да Орлов и не интересовался. Наметанным глазом, привыкшим с одного взгляда делить присутствующих в зале судебного заседания на «ненавистников» и «сочувствующих», Орлов довольно быстро определил, кто из учителей к какому лагерю относится, и с огорчением констатировал, что «сочувствующих» было меньше. Слово взяла завуч, она же преподаватель русского языка и литературы в старших классах, и с негодованием поведала, как ученик 9-го класса «Б» Борис Орлов пытался на уроке истории опорочить политику советского государства в послереволюционный период. Выслушав ее краткий, но эмоциональный доклад, свое возмущение высказали еще две учительницы, не добавившие к сути сказанного ничего нового, из чего Орлов заключил, что на их уроках Борька ничего эдакого себе не позволял и добавить им «по существу дела» просто нечего. Уже легче. Он собрался было ответить в том духе, что примет меры и благодарен педагогическому коллективу за своевременное указание на недоработки в семейном воспитании, когда неожиданно слово попросил учитель истории, на уроке которого Борька и отличился, высокий, очень смуглый мужчина примерно одних лет с Орловым.

– Хочу сказать, что вина Бориса Орлова не так велика, как здесь подается, – сказал он низким, но каким-то скрипучим неприятным голосом. – Если кто и виноват, то скорее я. В теме, посвященной детским годам Владимира Ильича Ленина, я уделил значительное внимание заслугам его отца, Ильи Николаевича Ульянова, инспектора гимназий Симбирской губернии. Согласитесь, без описания гуманистической просветительской деятельности Ильи Николаевича представление о детских и гимназических годах жизни вождя было бы неполным. Я говорил ученикам о том, что за годы службы в Симбирске Илья Николаевич открыл по всей губернии двести пятьдесят школ, из них восемьдесят девять – для детей из семей нерусских народностей. Более того, он приложил огромные усилия к тому, чтобы школьное образование получали не только мальчики, но и девочки. При Илье Николаевиче девочки массово садились за школьные парты, а число учительниц женских школ достигло ста пятидесяти, а ведь их было совсем немного, буквально единицы. Борис Орлов творчески осмыслил полученную на уроке информацию и пришел к выводу, что при таких показателях по одной только губернии, к тому же за три десятка лет до Великой Октябрьской социалистической революции, вряд ли справедливо говорить о всеобщей неграмотности населения. Я убедительно прошу членов педсовета отнестись к Орлову снисходительно. Борис отлично успевает по всем предметам, это вдумчивый и старательный юноша, а то, что он неправильно осмыслил данную на уроке информацию и сделал из нее неверные выводы, является виной моей, и только моей.

«Ишь ты! – саркастически подумал Александр Иванович. – Сначала настучал директору на Борьку, а теперь всю вину на себя берет. С чего бы это?»

Орлов бросил выжидательный взгляд на директора – маленькую пожилую даму, очень морщинистую и очень живую.

– Спасибо, Леонид Аркадьевич, за разъяснения, – проговорила директор, и Орлов понял, что она старательно прячет улыбку. – Попрошу вас впредь быть внимательнее к материалу, который вы даете ученикам на уроках, и снабжать фактические данные необходимыми комментариями, чтобы избежать, так сказать, разночтений в неокрепших умах.

– Да как это так можно! – взорвалась завуч. – Я не понимаю вашей либеральной позиции, Алевтина Никитична! Это вопиющее безобразие, а вы считаете, что оно должно сойти с рук?

«Так, все понятно, лагерь «ненавистников» возглавляется завучем, – бесстрастно отметил про себя Александр Иванович, – а лагерем «сочувствующих» руководит эта милая старушонка-директриса. Начинается битва гигантов».

К завучу мгновенно примкнула старшая пионервожатая, которая, к удивлению Орлова, тоже оказалась членом педсовета, и бурная дискуссия быстро переросла в свару, которую зычным голосом прервал учитель физкультуры, здоровенный молодой парень с фигурой тяжелоатлета, одетый в спортивный костюм.

– Уважаемые коллеги! Коллеги! Минуточку внимания!

Все разом притихли, половина учительниц уставилась на него смущенно и с некоторым даже, как показалось Орлову, трепетом, остальные молчали негодующе и сердито. Только директор Алевтина Никитична почему-то весело улыбалась.

– Слушаем вас внимательно, Дмитрий Олегович, – сказала она, подперев рукой подбородок.

– Я тоже хочу заступиться за Орлова, – заявил физкультурник. – Сам недавно был таким же, как он, пацаном и знаю, что в этом возрасте в голове черт знает что творится…

– Дмитрий Олегович! – директор укоризненно покачала головой. – Вы на педсовете, а не в кругу друзей, не забывайтесь.

– Да, извините, – миролюбиво отозвался учитель. – Короче, вы тут все меня поняли, от ошибок юности никто не застрахован, все их совершают, а потом вырастают в достойных членов общества. И я тоже ошибки совершал, но ничего, вон даже учителем стал. Я уверен, что Орлову уже и так понятно, что думать надо лучше, а если что неясно – спросить у тех, кто понимает. Вот пусть его отец пообещает, что будет давать правильные ответы на вопросы парня, и можно спокойно расходиться.

Теперь все уставились на Орлова, как будто до этого вообще не замечали его присутствия. Нужные слова были у Александра Ивановича заготовлены еще накануне, осталось только прочувствованно произнести их, а потом выдержать шквал полагающихся ему упреков.

Педсовет закончился. В коридоре Орлов догнал быстрым шагом идущего историка.

– Леонид Аркадьевич, хочу поблагодарить вас за то, что вступились за Бориса. Я приму меры…

– Да что вы такое говорите, – историк расстроенно махнул рукой. – Борис отлично мыслит, строго, последовательно, логично. Не дай вам бог испортить его. Просто объясните мальчику, что нужно быть осторожнее. Не все одноклассники любят его.

Он выразительно посмотрел на Орлова умными темно-карими глазами, и Орлов понял, что «стукнул» на сына не учитель, а кто-то из учеников. Ему стало неловко за свои недавние подозрения.

– У вас будут неприятности из-за Бориса? – сочувственно спросил Александр Иванович.

– А! – Историк снова махнул рукой, на этот раз беззаботно. – У кого их нет? Мне повезло родиться мужчиной, мужчин-учителей в наших школах берегут, мальчики в пединституты поступают неохотно, так что нас мало. Прежде чем налагать наказание на мужчину-учителя, в РОНО сто раз подумают: а вдруг уволится? Вашего сына любят почти все учителя, если не я – то кто-нибудь другой обязательно заступился бы.

– Почти? – Александр Иванович вопросительно приподнял брови.

– Вы наверняка и сами уже догадались. Русский и литература, наш уважаемый завуч.

– Что, Борька и у нее тоже?.. – с ужасом спросил Орлов.

– Пока нет, – успокоил его Леонид Аркадьевич. – Иначе об этом бы уже знал весь педколлектив. Но самостоятельность мышления вашего сына ее тревожит. Ни одного сочинения он не написал так, как рекомендовано учебником или рассказано на уроке. Борис не говорит ничего… ммм… ничего крамольного, просто говорит не то и не так, и это ее сильно беспокоит.

Они дошли уже до первого этажа и остановились перед входной дверью. За дверью, на улице, должен был ждать Борька.

– Что вы мне посоветуете? – беспомощно спросил Орлов, совершенно не понимающий, как реагировать на слова учителя и как теперь вести себя с сыном. – Поговорить с ним, поставить мозги на место?

– Я бы не стал с этим торопиться, – задумчиво ответил учитель истории. – Самостоятельность и независимость мышления – товар чрезвычайно ценный в наше время. Ценный, редкий, но и небезопасный. Если есть возможность его сохранить без ущерба для биографии… Впрочем, вы – отец, вам и решать. Был рад знакомству.

Мужчины пожали друг другу руки, и Орлов, уже сделав шаг к двери, вдруг снова остановился, чтобы задать мучивший его вопрос:

– Скажите, а вы действительно давали на уроке все эти цифры про деятельность Ульянова-старшего?

Лицо историка оставалось серьезным, но яркие блестящие глаза смеялись.

– А вы сомневаетесь? – весело спросил он и направился к лестнице, чтобы вернуться в учительскую.

Александр Иванович Орлов и в самом деле сомневался.

«В точности как в фильме «Доживем до понедельника», – с сердитым недоумением думал он, выискивая глазами сына, который должен был ждать в близлежащем сквере. – Умный и тонкий учитель истории и прямолинейно-идейная завуч-русичка. Во всех школах, что ли, такой расклад? Или в фильме показаны, как нас учили еще в школе, типические герои в типических обстоятельствах?»

Сына он обнаружил не в сквере, а на лавочке перед автобусной остановкой. Парень увлеченно читал книгу. Заметив, что подошел отец, Борька вскинул голову и с тревогой посмотрел на Орлова.

– Ну что? Исключают? Или из комсомола выгоняют?

– Обошлось на первый раз, – строго произнес Орлов. – Но давай договоримся, сын: не путать форму и содержание. Ты меня понял?

– Нет, – честно признался Борька.

– Думать ты имеешь право так, как хочешь, как считаешь правильным. Но излагать свои мысли нужно стараться так, чтобы к ним невозможно было придраться. Если ты хочешь нормально закончить школу, поступить в институт, получить образование и профессию, тебе придется этому научиться. Содержание остается на твоей совести, но форма должна быть безупречной. Если ты не знаешь, как этого добиться, обратись к маме. Наша мама – большой мастер по данному вопросу, можешь мне поверить. Я сам у нее учился.

Паренек молча кивнул и принялся запихивать книгу в портфель.

– Кстати, а что насчет вашего физрука? – спросил Орлов. – Я заметил, многие учителя к нему прислушиваются.

– Да ну! – рассмеялся Борька. – Он холостой и поэтому перспективный, и все наши училки, кто не замужем, смотрят ему в рот и хотят понравиться. А ты почему спросил?

– Он за тебя заступился, а учителя смотрели на него как на оракула. Теперь понятно, почему. А те, кто замужем, как к нему относятся?

– Эти – по-разному, – очень серьезно прокомментировал паренек. – Кто умный – те уважают Митяя, а кто дуры совсем, те, конечно, не любят. Ну, пап, понятно же все, чего ты спрашиваешь.

Орлов в очередной раз подивился тому, как быстро взрослеет сын. Всего пятнадцать, казалось бы, дитя еще неразумное, а вот, однако же, все замечает и даже анализирует. Впрочем, разве пятнадцать лет – это мало? Дик Сэнд – пятнадцатилетний капитан из любимого в детстве романа Жюля Верна. Да и Гайдар, как учили в школе, в четырнадцать лет командовал полком, хотя на самом деле Аркадий Голиков, впоследствии известный как Гайдар, полком командовал в семнадцать, а в четырнадцать был принят в партию с правом совещательного голоса. Хотя и семнадцать – тоже не возраст… Так что, может, напрасно он все еще считает Бориса ребенком?

«Ничего-то я в педагогике не смыслю», – огорченно вынес себе вердикт адвокат Орлов.

Глава 2

1975 год

Чувство мщения свойственно немногим людям; оно не так естественно, не так тесно связано с человеческой природой, как страсть, например, ревность, но оно бывает иногда весьма сильно, если человек не употребит благороднейших чувств души на подавление в себе стремления отомстить, если даст этому чувству настолько ослепить себя и подавить, что станет смешивать отомщение с правосудием, забывая, что враждебное настроение – плохое подспорье для справедливости решения.

Из выступления председательствующего А. Ф. Кони перед присяжными на судебном процессе по обвинению Веры Засулич

– Вера Леонидовна, Шаров вызывает, – сообщил звонкий девичий голос, доносящийся из телефонной трубки.

Вера вздохнула и встала из-за стола. Начальник Следственного управления Генеральной прокуратуры СССР Шаров снова требует отчет по какому-нибудь делу, находящемуся в производстве у следователя по особо важным делам Потаповой. Хоть бы сказал, по какому именно делу… Не тащить же с собой все. А в голове множество деталей и подробностей не удержишь…

Она быстро оглядела себя в зеркале, прикрепленном на дверце шкафа с внутренней стороны: короткие волосы лежат идеально, косметика не размазалась, кожа на лбу и крыльях носа не блестит. Правда, сегодня Вера не в прокурорской синей форме, а в цивильном костюме, но это не страшно, Шаров в отношении внешнего вида подчиненных всегда был демократом. Нет, что ни говори, а для своих сорока четырех лет Вера Потапова выглядит просто великолепно!

Руководитель Следственного комитета был хмур и чем-то раздражен, его широкое одутловатое лицо, плавно переходящее в толстые складки на шее, лоснилось от пота. Каждый раз, видя Шарова, Вера вспоминала свое первое знакомство с ним и улыбалась про себя: бывает же так! При необыкновенно отталкивающей внешности человек оказывался умным, профессиональным и очень приятным. Редко, но случается. И Евгений Викторович Шаров был именно таким.

– Садись, Вера Леонидовна, – буркнул он, не поднимая головы и не отрываясь от бумаг. – Не трясись, по делам спрашивать не буду. Дела передашь, твой начальник распишет сам, кому.

– Увольняете? – невольно улыбнулась Вера. – Чем я провинилась?

– В командировку едешь. В составе следственной бригады. Завтра утром вылетаешь.

– Куда?

– В Киев.

Сердце замерло на мгновение, потом Вере показалось, что оно стало словно бы пустым. Легким, как воздушный шарик, наполненный газом и оттого беспрепятственно подпрыгивающий прямо к горлу. Ей стало страшно.

– Почему? Что там, в Киеве?

– Там крупные хищения, – коротко ответил Шаров, по-прежнему не поднимая головы.

Все сотрудники знали, что Евгений Викторович обладает способностью одновременно вести беседу и работать с документами, не теряя смысловой нити, не сбиваясь и не путаясь, поэтому никто давно уже не обижался, если Шаров, разговаривая, не поднимал глаз.

– Почему Москва? – продолжала допытываться Потапова.

В самом деле, зачем нужно включать в бригаду следователей из Прокуратуры СССР, если хищения на Украине?

– Взятки, – по-прежнему кратко пояснил Шаров. – В Госплане и в союзных министерствах. Ну и еще кое-где.

При последних словах он все-таки оторвал глаза от бумаг, что у любого другого человека равнозначно было бы «возведению очей к небу». Иными словами – взятки где-то на большом верху, даже выше, чем в Госплане, упоминание о котором никакого подкрепляющего жеста не удостоилось. Ну, примерно понятно, где.

– Оперативная поддержка от КГБ? – спросила она.

– Само собой. Дело большое. Трудное. И есть указание.

– Понятно, – кивнула Вера. – Приказ уже готов? Кто старший?

– Ты.

– Евгений Викторович…

– Ты, – жестко повторил Шаров. – Ты лучший следователь по хозяйственным и финансовым делам.

– Но хищения же на территории Украины… – попыталась протестовать Потапова.

– Хищениями займутся украинские следователи. Наши будут вести только взятки, и только те, которые были получены московскими чиновниками. Ряд эпизодов имел место в Киеве и в Харькове, когда наши деятели наносили туда дружественные визиты, этими эпизодами тоже займутся киевляне, но вместе с нашими ребятами. Твое дело – общее руководство и московские эпизоды. Но придется ехать в Киев. Хотя бы для начала. Потом посмотрим. Взяткополучатели все здесь. Но взяткодатели все там, на Украине.

Документ, изучаемый Шаровым, наконец закончился, Евгений Викторович перелистнул его до первой страницы и в верхнем углу размашисто начертал визу и подпись. Теперь его маленькие серые глазки в обрамлении припухших красноватых век смотрели прямо на следователя Потапову.

– Ты все поняла, Вера Леонидовна?

– Я все поняла, Евгений Викторович. Разрешите идти?

– Иди. Приказ возьми у девочек. Твой начальник уже в курсе.

* * *

Примерно через час ситуация стала более или менее понятной, и выводы Вере Леонидовне Потаповой совсем не понравились. Следственная бригада по делу о хищениях и взяточничестве создана в составе пяти человек: три следователя из Следственного управления Прокуратуры Украинской ССР и двое из Москвы. Второй московский следователь, коллега Веры, как выяснилось, улетел в Киев уже сегодня, а сам приказ о создании группы датирован вообще вчерашним числом. Почему же ее, Веру Потапову, поставили в известность только сейчас, а отправляют в Киев завтра, а не вместе с другим следователем? Она еще раз, склоняясь над плечом сотрудницы секретариата, внимательно посмотрела в текст приказа. Дата вчерашняя, а вот перечисленные в ней имена… Ее фамилии там не было. Вместе с коллегой в бригаду первоначально включили совсем другого следователя, очень опытного и уважаемого профессионала. А вот и второй приказ, уже сегодняшний, и в нем стоит имя Веры Потаповой. Почему произошла замена? Тот опытный следователь не может ехать? Заболел? Но Вера сегодня столкнулась с ним в коридоре, он был жив-здоров и даже улыбался.

Полутора минут размышлений вполне хватило на то, чтобы сопоставить необъяснимую замену следователя со словами Шарова: есть указание. Вера – женщина, а значит, легко управляема. Она сделает так, как надо, и не станет кочевряжиться. Если есть указание – она его выполнит и не поморщится. Целые сутки руководство Следственного управления судило-рядило, как обеспечить выполнение «указания сверху». Дело трудное и тонкое, сперва назначили действительно того, кто справится, у кого есть огромный опыт, потом подумали – и поняли, что насчет выполнения указания с этим следователем могут возникнуть проблемы. Мужчина такого возраста, когда жилье он давно получил, а пенсии уже не боится… Как на него давить? А на Веру Потапову давить легко, и управлять ею легко, ей до пенсии еще далеко, а очередь на квартиру двигается медленно. В доставшейся ей после размена родительской квартиры «однушке» она уже дочь, считай, вырастила и в очереди стоит лет десять, не меньше.

Никто никогда не считал Веру упрямой и строптивой. Она была вспыльчивой, взрывной, по любому вопросу имела собственное мнение, которое непременно высказывала, но при этом легко соглашалась сделать так, как ее просят или «как надо», хотя обязательно говорила при этом:

– Хорошо, я сделаю, но вы должны знать, что я с этим не согласна.

Когда ее спрашивали, почему же она не настаивает на своем, если уверена в своей правоте, она только усмехалась: толку-то настаивать? Лбом стену прошибать? Она высказалась, позицию свою обозначила, дураков назвала дураками – и достаточно, дальше пусть как хотят. Хотят, чтобы было по-дурацки, – пусть делают. Друзья шутливо называли ее «Верка, которая всегда права», а сама Вера мысленно добавляла: «Но которая всегда поступает неправильно». Делай, что велят, и молчи, не сопротивляйся, иначе не выживешь. Эту простую истину она усвоила в детстве очень хорошо. Зато думать ты имеешь право так, как считаешь нужным.

Она всегда готова была уступить в поступках, но не во мнении. А мнение – это ведь ерунда, пустой звук, сотрясание воздуха. Главное – как человек поступает, что делает и каков результат. И поэтому на работе ее считали покладистой и управляемой. Наверное, так было бы и в этот раз, есть указание – готова исполнить, каким бы оно ни было. Но слово «Украина» будто прорвало плотину здравых рассуждений, на которых воспитаны советские люди и члены партии.

На Украине она не была ни разу с тех самых пор… Сколько бы ни звали ее на отдых в Крым – всегда отказывалась, хотя поехать на море и погреться на солнышке очень хотелось. Предпочитала Черноморское побережье Кавказа, автобусные туры по Золотому кольцу, поездки в Ленинград, пребывание на даче у друзей – да что угодно, только бы не ехать на Украину. Вера панически боялась самого этого слова. И еще больше боялась на Украине оказаться. Ей казалось, что как только она ступит на украинскую землю, она сразу умрет.

Так было легче. Легче не думать и не вспоминать. Легче правильно оценивать происходящее. И вообще – легче жить.

Ей нестерпимо захотелось хоть с кем-то поговорить об этом. Но с кем? Правду знает только муж, теперь уже бывший, он поймет ее страх. Не звонить же ему? У него новая семья, и с самого развода так повелось, что если Вера и звонит сама, то только когда что-то срочное, касающееся их дочери. Во всех остальных случаях бывший муж звонил первым. Но и это было редкостью, обычно все контакты осуществлялись через дочь.

Вера посмотрела на часы: половина шестого, он должен быть еще на работе, никогда раньше времени не уходит. Сняла трубку и набрала номер.

– Меня отправляют в командировку завтра утром, – сообщила она, стараясь говорить спокойно.

– Далеко?

– В Киев. Может быть, придется еще и в Харьков ехать.

В трубке зазвенело молчание, потом снова раздался голос мужа, теперь уже глуховатый и более мягкий:

– Сочувствую. Отказаться не можешь?

– Нет. На каком основании? Я же не могу никому ничего объяснить… Ты Танюшку проконтролируешь? Я могу застрять надолго.

– Может, пусть бы она у нас пожила? – неуверенно предложил бывший муж.

– Не нужно, она взрослая, студентка как-никак, у нее своя жизнь. Наверняка обрадуется, что меня не будет какое-то время. Просто чтобы глупостей не наделала… Я, конечно, буду звонить ей каждый день, но ты все-таки поближе.

– Конечно, не волнуйся, я прослежу.

Ничего особенного он не сказал, но после разговора Вере стало почему-то спокойнее. Ей всегда хотелось, чтобы хоть кто-нибудь, хоть одна живая душа знала, что она думает и чувствует на самом деле.

На сегодняшний вечер куплены билеты в театр, она собиралась пойти с очередным поклонником, которых у красавицы Веры Потаповой всегда было хоть отбавляй. Надо не в театр идти, а домой, закупить продукты хотя бы на первое время, чтобы Танюшка не голодала, приготовить еду дня на три-четыре, собрать чемодан… «Да пошло оно все! – с внезапным ожесточением подумала Вера. – Кого спасут эти продукты на неделю, если меня не будет как минимум месяц? И собраться можно завтра утром. У меня не тысяча нарядов, чтобы долго раздумывать. Два костюма – один на мне, второй в чемодан; пять блузок, пачка стирального порошка, белье, крем для лица – вот и все мои сборы, десяти минут хватит. Кипятильник и чай не забыть. Будильник. Тапочки. Ночная рубашка. Остальное или в гостинице найду, или в магазинах. Если завтра мне будет плохо, то пусть хотя бы сегодня будет хорошо. Татьяна – взрослая девка, сама справится».

Достав из сумки косметику, она ожесточенно навела красоту, сделав поярче глаза и губы, заперла кабинет и отправилась в театр.

* * *

В аэропорту «Борисполь» ее встретил симпатичный крепкий мужчина, назвавшийся Олесем, улыбчивый и любезный. Но эта улыбчивость и демонстративная вежливость Веру не обманули: цепкий взгляд, быстрые и точные движения при кажущейся внешней расслабленности и даже какой-то ленивости выдавали в нем оперативника. «Милицейский или комитетский?» – подумала она.

– Добро пожаловать в вильну Украину, – он легко подхватил ее чемодан. – Сейчас я вас отвезу в нашу гостиницу, вы устроитесь, потом поедем в прокуратуру.

На площади их ждала черная «Волга» с водителем.

– На Ирининскую, – бросил оперативник, усаживаясь на переднее пассажирское сиденье.

– Красивое название, – заметила Вера, стараясь хоть какой-то, пусть самой пустяковой болтовней заглушить поднимающийся из середины живота прямо к горлу ужас.

– Это в честь Ирининского монастыря назвали, – охотно пояснил пожилой водитель, – улица как раз через его бывшую территорию проходит. Правда, перед войной ее переименовали, сделали Жана Жореса, а потом снова старое название вернули. А то что это такое: улица Жана Жореса! Там рядом Владимирская, Малоподвальная, Золотоворотская, Паторжинского – все честь по чести, голос истории, можно сказать, и вдруг какой-то Жан Жорес! Ирининская – зовсим же ж инша справа!

«Совсем же другое дело», – автоматически перевела Вера. Неужели она до сих пор помнит украинский язык? Лежал он себе под спудом столько лет… Оказывается, жив.

Водитель упомянул Владимирскую, а Вера знала, что на этой улице в доме 33 находится здание КГБ Украины. Значит, и гостиница комитетская. И опер этот тоже из комитетчиков. Она поежилась.

Доехали минут за сорок. Вера старалась не смотреть в окно, ей было страшно. И неуютно.

Серое четырехэтажное здание с портиком и колоннами на Владимирской, 33, выглядело неухоженным дворцом, совсем не похожим на мрачное, гладкое, какое-то вылизанное здание на Лубянке. Каменная кладка «рустика» напоминала Ленинград, и Веру чуть-чуть отпустило.

Проехав вдоль здания, свернули на Ирининскую. Девятиэтажная гостиница выглядела непримечательно, впрочем, как и все гостиницы МВД и КГБ, в которых Вере во время командировок довелось немало пожить.

– Ваш коллега, который вчера приехал, живет на одном этаже с вами, – радостно сообщил Олесь. – Вы устраивайтесь, мы подождем внизу, в машине, совещание в прокуратуре начнется через час, тут езды минут десять.

– А если пешком? – спросила Вера, любившая пешие прогулки.

– Отсюда до Резницкой километра четыре будет. Не успеете.

– Хорошо, – вздохнула она, – я постараюсь не задерживаться.

* * *

Вера Леонидовна Потапова вряд ли стала бы следователем по особо важным делам в Следственном управлении Генеральной прокуратуры СССР, если бы привлекала к ответственности и успешно доводила до суда исключительно мелких несунов или халатно исполняющих свои обязанности ночных сторожей. Она была тщательной и усидчивой, умела работать с документами и карьеру сделала на сложных многоэпизодных хозяйственных делах, разбираться с которыми мало у кого из следователей-мужчин хватало терпения. Однако опыт в ведении следствия по таким делам неизбежно повлек за собой и другое – отчетливое понимание реалий. Крупные хозяйственные руководители крайне редко были «сами по себе». Как правило, у них всегда находились заступники и поручители, которым нельзя было отказывать. Не потому, что трудно, а просто потому, что опасно для жизни и карьеры. У этой игры были свои определенные правила, Вера Леонидовна их быстро выучила и старалась не нарушать. «Главное – не привлечь к ответственности невиновного, – думала она, – а уж отпустить и оставить без наказания виновного – бог с ним, грех не велик, вон их сколько по улицам ходит, одним больше – одним меньше, ведь не убийца же, не бандит, не насильник, не грабитель, на чужую жизнь и здоровье не покушается. Ну, украл у государства, ну, живет богаче всех нас, но если я его посажу, моя собственная жизнь лучше и легче не станет». Вера никогда не была завистливой, и чужое благосостояние, равно как и чужая успешность, оставляли ее равнодушной и не вызывали того, что принято называть «классовой ненавистью». Она не жила общественными интересами и думала в основном о своей семье, своей работе, своей жизни и о себе самой.

Через два дня после приезда в Киев и ознакомления с материалами дела ей стало ясно: пресловутое «указание сверху» состоит в том, чтобы привлечь к ответственности крайних, «стрелочников», ни в чем, в сущности, не виноватых. Спустить столь громкое дело на тормозах уже невозможно, кого-то надо посадить. А тех, кто действительно виновен, сажать ну никак нельзя, это ж такие люди, такие посты занимают…

В первый же день вечером, когда она после совещания вернулась в гостиницу, к ней явился гость. С цветами, коньяком, конфетами и фруктами. Привел его к ней в номер тот самый московский коллега, который прилетел накануне. Вера моментально пришла в ярость, однако у нее хватило выдержки не сказать вслух то, что она действительно подумала. Она просто замахала руками и торопливо заговорила о том, что она с дороги, ей нужно принять душ и лечь, она очень устала и плохо себя чувствует, и вообще… Гость ретировался, а через несколько минут Вера в коридоре поймала коллегу, вышедшего из номера, чтобы попросить у дежурной заварочный чайничек.

– Свои вопросы решай по своему усмотрению, – сказала она твердо. – Но не забывай, что я – женщина…

– Причем красивая, – ухмыльнулся коллега, давно уже, хотя и безуспешно, подбивавший клинья к Вере.

– Я – женщина, – повторила она с каменным лицом, – и не смей ни сам приходить ко мне в номер, ни тем более приводить кого-то. Для тебя открыт весь мир, кроме маленького кусочка за моей дверью. Ты меня понял?

Коллега фыркнул, кивнул и резво потрусил к столу дежурной, которая с нескрываемым любопытством наблюдала за ними.

На следующий вечер Вера решила в гостиницу после работы не идти, а прогуляться. Ей хотелось убить одновременно двух зайцев: подумать о материалах дела и избежать попыток вступить в дружеский контакт. Ей по-прежнему было очень страшно от одной только мысли, что она находится всего в нескольких сотнях километров от тех мест. От той жизни. От тех воспоминаний. Но осознание, что из нее пытаются сделать марионетку, которая должна добиться осуждения невиновного, приводило ее в такое бешенство, что страх, казалось бы, отступал. «Врага надо знать в лицо, – твердила себе Вера Потапова, – мои воспоминания и страхи – мои враги, надо ходить по улицам, рассматривать дома и людей, чтобы в голове все улеглось, чтобы пыль воспоминаний осела и оказалось, что это другая жизнь, не та. Это другие люди, не те. Это другая Украина».

Выйдя из здания на Резницкой, она отправилась по улице Суворова до метро «Арсенальная», оттуда – до Крещатика, постояла на площади Октябрьской Революции, по Крещатику дошла до Владимирской. Прогулка заняла почти три часа, ноги гудели, зато уже без малого одиннадцать, и можно было безбоязненно возвращаться в номер без риска быть поставленной в сложную ситуацию.

За первые несколько дней Вера Леонидовна, садясь в метро на «Арсенальной», «Печерской» или «Кловской» и доезжая до какой-нибудь станции, обошла множество мест: от станции метро «Тараса Шевченко» до Почтовой площади и от Бессарабской площади до Тургеневской улицы. Бессарабская площадь снова напомнила ей Ленинград, магазин «Хлеб» на Нижнем Валу поразил ее тем, что круглые буханки черного хлеба были свалены кучей прямо в витрине; храм на улице Академика Зелинского порадовал своей белизной, стоящая на улице очередь в гастроном на Константиновской напомнила Москву, бабушка, идущая по Контрактовой площади с вязанкой из пяти «Киевских» тортов, заставила улыбнуться и с удовольствием подумать о чае с тортиком, а вот двор одного из домов, куда она забрела, просто задумавшись, без всякой цели, навеял воспоминания об одном черноморском городе, почему-то считавшемся «курортом»: и во дворе, и в том городе царили неустроенность и разруха.

Длительные прогулки внесли успокоение в душу, уняли страх и придали уверенность: она не нарушит правил игры, но и обращаться с собой, как с тряпичной куклой, никому не позволит. Да, сегодня она еще плохо представляет, как и что нужно сделать, чтобы не допустить осуждения невиновных, но в том, что она, Вера Потапова, этого не допустит, можно было не сомневаться.

Проведя еще полдня за изучением всех материалов, она вызвала к себе Олеся.

– Что ты можешь рассказать о Завгороднем? – спросила она.

– Ничего особенного, – Олесь пожал плечами, туго обтянутыми светлой сорочкой. – Обычная семья: жена, двое детей, живут в «двушке» на Борщаговке, так что сами понимаете. Лишних денег в семье точно нет. Вернее, они есть, деньги-то, только Завгородний их никому не показывает, не тратит… Под матрасом хранит, наверное.

Голос у Олеся, произносившего последние слова, стал напряженным. Слух Веры безошибочно уловил эту перемену: сначала капитан говорил свободно и выразительно, а под конец модуляции исчезли, и речь стала какой-то механической. Он говорил не то, что думал, а то, что должен был сказать. Значит, Вера не ошиблась, спущенное сверху «указание» касалось в том числе и Завгороднего.

– А какая связь между Борщаговкой и отсутствием денег? – не поняла Потапова.

– Район не престижный. Вот если бы он жил на Артема или на Печерске в районе бульвара Леси Украинки, да еще в кооперативном доме, тогда я бы заподозрил неладное. А так… Ничего у них не было до недавнего времени: ни денег, ни связей. Вот Завгородний и ввязался в хищения, чтобы денег собрать и жилищные условия улучшить. А вы почему спросили? Там же все понятно. Начальник цеха, участвовал в создании товарных излишков и в хищениях, по вашим эпизодам – непосредственно передавал взятки помощнику заместителя министра. Все чисто.

И снова – начало фразы произнесено самым обычным тоном, вторая же половина – с напором и деланым спокойствием.

Вера Леонидовна достала из сейфа бланки повесток.

– Хочу допросить жену Завгороднего. Отвезите ей повестку, лично вручите, пусть завтра придет, – сказала она, не глядя на Олеся.

– Зачем?

Вот она, прекрасная правда жизни! В государстве, где во главе всего стоит КГБ, опер-комитетчик смеет задавать следователю прокуратуры подобные вопросы. Что ж, таковы правила игры. Вера, разумеется, постарается сделать все по-своему, однако в нарушении этих самых правил ее никто не должен иметь возможность упрекнуть.

Она аккуратным почерком тщательно заполнила бланк повестки, протянула Олесю, посмотрела на него весело и невинно, словно ничего особенного не происходило.

– Ну как зачем? Посмотрю, как она одета, как выглядит, поговорю о семейном бюджете. Если ее муж участвовал в хищениях, это должно где-то выплыть. Товарищ капитан, вы же прекрасно понимаете, что дело у нас с вами не простое и материалы, которые лягут в основу обвинительного заключения, должны быть безупречны. Дело вызывает пристальное внимание в инстанциях, а обвинений в недостаточном профессионализме мне хотелось бы избежать. Думаю, что и вам тоже.

Олесь молча взял повестку и вышел.

* * *

Жена начальника цеха крупного завода, Мария Станиславовна Завгородняя, пришла намного раньше указанного в повестке времени и терпеливо ждала внизу, когда за ней кто-нибудь спустится и проведет к следователю Потаповой. Модница Вера с первого же взгляда оценила далеко не новый костюм из джерси, темно-синий с белыми полосками, она и сама такой носила лет восемь-десять назад, да в них пол-Москвы ходило. Туфли тоже были старыми, но видно, что владелица носила их бережно и ухаживала тщательно. Похоже, в семье действительно лишних денег нет, и связей тоже нет, ибо где связи – там блат, без которого хороших вещей не купишь. Или Мария Станиславовна специально достала из закромов старье, которое пожалела в свое время выбросить или отдать? Известная уловка, дабы произвести на следователя нужное впечатление: мол, не воруем, живем скромно, копейки считаем. Были у Потаповой такие дамы-подследственные, были, повидала она их: дома шкафы ломились от шуб и импортных платьев, а на допрос в прокуратуру являлись в специально припасенном дешевеньком и простеньком одеянии. Впрочем, Мария Завгородняя все-таки постаралась «выглядеть» перед столичным следователем и повязала на шею газовую косынку, хорошо сочетавшуюся по цвету и с костюмом, и с оттенком теней, нанесенных на веки. Вере даже показалось, что под косынкой виднеется приколотая к костюму брошь.

На вопросы Завгородняя отвечала коротко и скупо: да, муж участвовал в даче взятки, ей очень стыдно и очень жаль, что он проявил слабость и повел себя не так, как должен вести себя настоящий коммунист и советский человек, она осуждает его поступок. Плечи напряжены, глаза в пол. «Лжет, – подумала Вера, занося в протокол очередной ответ Марии Станиславовны. – Выдает мне хорошо вызубренное вранье. Поэтому такое напряжение: боится сбиться. И фразы поэтому куцые, она не рассказывает, а повторяет заученное».

– Муж отдавал вам деньги, которые получал за участие в хищениях? Вкладывал их в семейный бюджет?

Завгородняя отрицательно покачала головой.

– Нет.

– Но он сказал, сколько было этих денег?

– Нет. Я вообще не знала о них, пока Славу не арестовали. Мне потом следователь сказал, что он… Ну, что он расхититель и взяточник.

– Что еще вам сказали? – осведомилась Вера, внутренне собираясь.

Она знала, как правильно задавать вопросы. Под безличной формой глагола «вам сказали» подразумевалось: сказал не только следователь. Это могло сработать.

И оно сработало. Мария Завгородняя поведала, как ее муж придумал и осуществил схему создания излишков и как искал потом тех, через кого эти излишки можно реализовать, и как давал взятки московским чиновникам. Теперь Вере стало совершенно понятно: мужа и жену Завгородних вежливо, но аргументированно попросили «взять все на себя». И тщательно проинструктировали, чтобы в их показаниях было все необходимое для нужной квалификации преступления и не было ничего лишнего, что позволило бы привлечь к ответственности не тех, кого нужно и можно.

– Каков метраж жилой площади в вашей квартире? – спросила Потапова.

– Тридцать два метра.

– Проживаете вчетвером?

– Нас пятеро. Мы со Славой, детей двое и еще мама моя. Только она не прописана у нас.

– Почему не улучшаете жилищные условия? В профкоме нам дали сведения, что ваш муж не стоит в очереди на квартиру.

– Как – не стоит?! – ахнула Мария Станиславовна. – Он должен стоять… должен быть в списках очередников… Уже скоро совсем…

– Давно он стоит в этой очереди? Сколько лет? – коварно спросила Вера, получив еще одно подтверждение своей догадке.

Завгородняя молчала, не поднимая глаз. Все понятно.

– Что же, Мария Станиславовна, получается, обманули вас, да? – участливо заговорила Вера. – Из профкома завода пришла обстоятельная бумага, в которой следствию объяснили, что первоочередным правом на улучшение жилищных условий пользуются те, кто живет в бараках и в аварийном жилье, подлежащем сносу. И предпочтение отдается именно рабочим, а не служащим, причем желательно – членам партии. Ваш супруг в партию вступил поздно, почти в сорок лет, в жизни парторганизации завода активного участия не принимал, общественной работой не занимался. Жилье у вас тесное, но не аварийное и не в бараках. И вам в постановке в очередь на улучшение жилищных условий отказали. Ведь так?

Снова молчание. Взгляд женщины по-прежнему устремлен в пол, но плечи и спина стали еще более напряженными.

– А потом вам пообещали, что вставят вас в эту очередь, причем поближе к началу, и новую квартиру вы получите уже совсем скоро. Сначала пообещали, а потом и заверили, что все сделано, все бумаги подписаны, вы находитесь в первой «десятке» или «двадцатке» очередников и получите квартиру в первом же новом доме, в котором заводу будет выделена квота. Конечно, и здесь будут определенные трудности, ведь если начальник цеха получает срок и сидит, кто ж ему квартиру даст? Его нужно из очереди немедленно выкинуть. Но можно задействовать связи в горкоме и горсовете и договориться, что предназначенную вашей семье квартиру отдадут кому-то из очередников другого предприятия или другого района, а взамен ваша семья получит новое жилье, только не от завода, а от города. Схема отработанная, ее по всей стране применяют. И вы поверили. Правильно?

Мария Станиславовна вскинула голову, по щекам ее текли быстрые обильные слезы, оставляющие разводы и полосы от растекающейся черной туши и серо-синих теней. Губы в розовой помаде дрожали и некрасиво кривились.

– Этого не может быть, – проговорила она сквозь слезы. – Мы должны быть в очереди… Как же так… Сын в следующем году школу заканчивает, ему в институт поступать… Не может быть!

– Значит, и с институтом помочь обещали, – констатировала Потапова. – Что же получается у нас с вами, Мария Станиславовна? Почему ваш муж пошел на это безобразие? Почему дал себя уговорить? Из-за квартиры? Из-за института для сына? А может быть, обещали и материально помогать вашей семье, пока он будет сидеть за чужие грехи? Или ему чем-то угрожали?

Завгородняя решительно тряхнула головой и машинально промокнула лицо кончиками косынки. Снова мелькнула брошь на лацкане костюма, но рассмотреть ее Вера не успела. Синтетическая ткань косынки ничего в себя не впитала, только размазала черно-синие потеки еще больше. Но женщина, казалось, не думала об этом. Заметив испачканные концы, она просто сдернула косынку с шеи и стала комкать в руках, нимало не озаботившись своим лицом.

– Чем нам можно угрожать? Только тем, что до старости будем ютиться впятером на этих метрах в доме без лифта, и тем, что сын в армию пойдет, – горько произнесла она. – А если сын женится и дочка замуж выйдет, да детки пойдут – вообще непонятно, как мы выживем все вместе. Придется нашим детям не по любви жениться, а по расчету, чтоб жилье какое-то было. И будут всю жизнь несчастными. Что хорошего? Слава всегда старался все для семьи, для детей… Он на все готов пойти, только бы мы уже начали жить, как нормальные люди.

– Не на все, – мягко возразила Потапова. – На хищения же он не пошел. И на взяточничество. Или все-таки пошел?

– Да он не знал ничего! – почти выкрикнула Мария Станиславовна. – Все за его спиной делали! То есть он догадывался, конечно, начальник цеха же не может не знать, что у него в цеху творится, но он с этого ни копейки не имел! Ни копейки! Ему приказывали – он выполнял. Надеялся, что если будет послушным и промолчит, то квартиру дадут. Ну и понимал, конечно, что если откажется, так и уволить могут, и под статью подвести. Будто вы не понимаете, как это делается! Они сами все эти дела проворачивали. Потом давали ему бутылку водки или коньяка в подарочной коробке и корзинку с фруктами, мол, отвези в гостиницу нашему гостю, он и возил, откуда ему было знать, что в коробке не только бутылка, но и пачка денег! А потом пришли и сказали: возьмешь все на себя – будет и квартира, и институт для сына, и деньгами поможем. Не возьмешь на себя – найдем другого, кто возьмет, но только ты уже ничего и никогда не получишь, и в военкомат команду дадим, чтобы сына твоего в самую страшную дыру служить отправили.

Она опять расплакалась. Вера достала из сумки платок, хотела протянуть его жене Завгороднего через стол, но взгляд ее снова упал на брошку, которую теперь ничто не прикрывало. В груди болезненно кольнуло, Вера прищурилась, но видно все равно было плохо. Близорукость. Красивую оправу нигде не купить, а если попадалось в магазине что-то более или менее пристойное, то обязательно оказывалось, что по расстоянию между центрами зрачков не подходит. Глаза у Веры Леонидовны поставлены близко, и по параметрам ей подходили только детские оправы, смешные и нелепые. Она много раз пыталась договориться с оптиками, но ответ получала один и тот же: мы стекла не центруем, вставляем такими, какие они есть. Однажды Вера рискнула и заказала очки в довольно симпатичной «мужской» оправе, имевшей лишних 6 миллиметров. Через несколько минут ходьбы по квартире в новых очках у нее закружилась голова, затошнило, заломило в висках, потом в затылке. Она потратила месяц на то, чтобы постараться привыкнуть, и поняла, что затея эта бесполезна: кроме жутких головных болей и дискомфорта толку не было. В конце концов, читать и писать близорукость не мешала. А вот номер автобуса можно было определить только тогда, когда он уже останавливался у тротуара.

Плохо понимая истинные движущие мотивы своего поступка, прислушиваясь только к разливающейся боли в груди, Вера Леонидовна встала из-за стола и подошла вплотную к плачущей свидетельнице. Та взяла протянутый следователем платок и принялась отирать щеки и глаза.

Брошь. Точно такая же. Господи, как же больно…

– Красивая брошь, – сказала она, вернувшись на свое место. – Антиквариат?

– Не знаю, наверное. Это Слава подарил мне на рождение сына, сказал, что от его бабушки осталась. Купить такую мы не смогли бы, дорого очень. Единственное украшение у меня. И обручальное кольцо еще. Сережки мама подарила на восемнадцатилетие, золотые, с рубинами, но мы их продали, когда Славе нужно было после операции черную икру кушать, врачи посоветовали. А где ее возьмешь? В магазинах нету, пришлось у спекулянтов брать, с большой переплатой, вот денег за сережки как раз хватило, чтобы Славу выходить.

Вера вспомнила паспортные данные Марии Завгородней, которые сама же час тому назад вписывала в «шапку» протокола допроса: родилась в 1934 году во Львове. А ее муж – уроженец каких мест? Можно, конечно, достать из сейфа дело и посмотреть. А можно просто спросить. Господи, как же страшно…

– Вы сами из Львова. А ваш супруг откуда? Тоже львовский уроженец? Или киевлянин?

– Он из Черниговской области, из Прилук…

Завгородняя говорила что-то еще, но ее слова доносились до Веры как сквозь вату. Слово «Прилуки» накрыло ее плотным колпаком невыносимого отчаяния, поднявшегося из глубины детских воспоминаний.

Брошь. Не «точно такая же». Та же самая.

Вера Леонидовна не могла оторвать взгляд от украшения на костюме Марии Станиславовны. Та расценила этот взгляд по-своему, торопливо расстегнула булавку и протянула брошь следователю.

– Возьмите, пожалуйста, возьмите, только Славу не сажайте, он не виноват ни в чем, – бормотала Завгородняя, протягивая брошь.

«Не прикасайся к ней, – скомандовала сама себе Вера Леонидовна, – не трогай, не смей».

И тут же поняла, что руки сами взяли украшение и поднесли поближе к глазам. Изящная работа – букет маргариток, розовых и фиолетовых, золотые резные листочки, такие миниатюрные, что не верится, будто сделаны человеческими руками. Вот здесь не хватает самого маленького камешка, он выпал, когда бабушка Рахиль выронила из дрожащих рук на пол мешочек с ценностями. Из мешочка выкатилась брошка, десятилетняя Верочка тут же схватила ее и зажала в кулачке. Брошка была самой любимой из всего, что хранилось в бабушкином мешочке, она казалась Верочке такой красивой, такой невероятной, такой «из другого мира»! Девочка могла часами рассматривать ювелирное изделие, она знала каждую царапинку на нем, каждый камешек. И конечно же, знала и могла в любой момент воспроизвести надпись на непонятном языке непонятными буквами. Однажды Вера спросила у бабушки, что означают эти буквы и почему они такие странные, и бабушка Рахиль ответила, что это иврит, а слово означает «На память».

Но бабушка увидела, что девочка взяла брошку, и строго велела положить ее назад в мешочек. Вера тогда успела заметить, что крохотный камешек выпал из одного цветка и закатился в угол, но ничего не сказала бабушке, приняв такое детское и в то же время недетское решение: сейчас надо промолчать, а потом найти камешек и сохранить, потому что это же часть любимой брошки, и можно будет считать, что это вся брошка целиком.

Но найти камешек Верочка уже не успела…

Все царапинки, которые она помнила с детства, были на месте. Правда, и новые прибавились. Видно, что брошку носили все эти годы. И надпись не исчезла, все те же волнистые угловатые буквы. «На память».

– Берите, Вера Леонидовна, – доносился до нее умоляющий голос Завгородней, – только помогите Славе, он же ни в чем не виноват, он ни копейки не взял…

Вере удалось совладать с собой и вынырнуть из-под колпака.

– Вы с ума сошли, – строго проговорила она, положив брошь на край стола. – Вы хоть понимаете, что это взятка? Заберите немедленно. Все, что должно быть сделано по закону, будет сделано. Следствие во всем разберется. Давайте повестку, я подпишу, и можете идти. Но я вызову вас еще не один раз.

Руки Марии Станиславовны тряслись так, что совладать с булавкой она не смогла и после нескольких безуспешных попыток просто сунула брошь в сумку.

Оставшись одна, Вера Потапова заперла дверь кабинета изнутри, открыла сейф, достала материалы дела, нашла протокол «избрания меры пресечения в виде заключения под стражу». Там же лежала и фотография Вячеслава Завгороднего, начальника цеха крупного спиртового завода, арестованного по обвинению в хищениях и взяточничестве в особо крупных размерах. Статья расстрельная.

Он? Или не он? Прошло больше тридцати лет, тогда он был мальчиком лет двенадцати, сейчас это солидный мужчина «за сорок». Как разглядеть в нем черты того пацаненка, бежавшего рядом с колонной евреев из гетто, которых вели на расстрел, и торжествующе кричавшего: «Так вам и надо! Кончилась ваша власть! Чтоб вы сдохли, жиды проклятые!» В смертной колонне шли бабушка Рахиль, ее младшая дочка Розочка, совсем подросток, хотя и приходилась Вере теткой, и трехлетняя Леночка, дочь бабушкиной старшей дочери, тети Сони. Отец Веры, Леонид, был средним сыном бабушки…

Вера многое забыла из того страшного военного времени. Но этот мальчишка из памяти никак не стирался. И простить его она не могла. Потом, на следующий день, она увидела мальчишку еще раз. Он играл во дворе дома, где жила та женщина. Та, которая обманула и предала. Наверное, мальчик был ее сыном.

И вот мальчик вырос. Закончил школу, получил высшее образование, стал начальником цеха. Даже в партию вступил, хотя по всей биографии заметно, что не сильно-то он этого хотел, просто понимал, что дальнейшего продвижения по службе без членства в КПСС не будет, и в очередь на получение нового жилья его, беспартийного, не поставят, будут отказывать под любыми благовидными предлогами. Женился, обзавелся детьми. По случаю рождения сына подарил жене брошь, которую получил от матери. Соврал, что от бабушки. Или это мать его обманула? Сказала, что брошь бабушкина, утаила от сына, откуда на самом деле взялось украшение.

Скачать книгу