Стихотворения и поэмы для 11 класса бесплатное чтение

Скачать книгу

Сергей Александрович Есенин

«Гой ты, Русь, моя родная…»

  • Гой ты, Русь, моя родная,
  • Хаты – в ризах образа…
  • Не видать конца и края –
  • Только синь сосет глаза.
  • Как захожий богомолец,
  • Я смотрю твои поля.
  • А у низеньких околиц
  • Звонно чахнут тополя.
  • Пахнет яблоком и медом
  • По церквам твой кроткий Спас.
  • И гудит за корогодом
  • На лугах веселый пляс.
  • Побегу по мятой стежке
  • На приволь зеленых лех,
  • Мне навстречу, как сережки,
  • Прозвенит девичий смех.
  • Если крикнет рать святая:
  • «Кинь ты Русь, живи в раю!»
  • Я скажу: «Не надо рая,
  • Дайте родину мою».

«Я последний поэт деревни…»

Мариенгофу

  • Я последний поэт деревни,
  • Скромен в песнях дощатый мост.
  • За прощальной стою обедней
  • Кадящих листвой берез.
  • Догорит золотистым пламенем
  • Из телесного воска свеча,
  • И луны часы деревянные
  • Прохрипят мой двенадцатый час.
  • На тропу голубого поля
  • Скоро выйдет железный гость.
  • Злак овсяный, зарею пролитый,
  • Соберет его черная горсть.
  • Не живые, чужие ладони,
  • Этим песням при вас не жить!
  • Только будут колосья-кони
  • О хозяине старом тужить.
  • Будет ветер сосать их ржанье,
  • Панихидный справляя пляс.
  • Скоро, скоро часы деревянные
  • Прохрипят мой двенадцатый час!

«Не жалею, не зову, не плачу…»

  • Не жалею, не зову, не плачу,
  • Все пройдет, как с белых яблонь дым.
  • Увяданья золотом охваченный,
  • Я не буду больше молодым.
  • Ты теперь не так уж будешь биться,
  • Сердце, тронутое холодком,
  • И страна березового ситца
  • Не заманит шляться босиком.
  • Дух бродяжий, ты все реже, реже
  • Расшевеливаешь пламень уст.
  • О, моя утраченная свежесть,
  • Буйство глаз и половодье чувств.
  • Я теперь скупее стал в желаньях,
  • Жизнь моя? иль ты приснилась мне?
  • Словно я весенней гулкой ранью
  • Проскакал на розовом коне.
  • Все мы, все мы в этом мире тленны,
  • Тихо льется с кленов листьев медь…
  • Будь же ты вовек благословенно,
  • Что пришло процвесть и умереть.
1921

Русь советская

А. Сахарову

  • Тот ураган прошел. Нас мало уцелело.
  • На перекличке дружбы многих нет.
  • Я вновь вернулся в край осиротелый,
  • В котором не был восемь лет.
  • Кого позвать мне? С кем мне поделиться
  • Той грустной радостью, что я остался жив?
  • Здесь даже мельница – бревенчатая птица
  • С крылом единственным – стоит, глаза смежив.
  • Я никому здесь не знаком.
  • А те, что помнили, давно забыли.
  • И там, где был когда-то отчий дом,
  • Теперь лежит зола да слой дорожной пыли.
  • А жизнь кипит.
  • Вокруг меня снуют
  • И старые и молодые лица.
  • Но некому мне шляпой поклониться,
  • Ни в чьих глазах не нахожу приют.
  • И в голове моей проходят роем думы:
  • Что родина?
  • Ужели это сны?
  • Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый
  • Бог весть с какой далекой стороны.
  • И это я!
  • Я, гражданин села,
  • Которое лишь тем и будет знаменито,
  • Что здесь когда-то баба родила
  • Российского скандального пиита.
  • Но голос мысли сердцу говорит:
  • «Опомнись! Чем же ты обижен?
  • Ведь это только новый свет горит
  • Другого поколения у хижин.
  • Уже ты стал немного отцветать,
  • Другие юноши поют другие песни.
  • Они, пожалуй, будут интересней –
  • Уж не село, а вся земля им мать».
  • Ах, родина! Какой я стал смешной.
  • На щеки впалые летит сухой румянец,
  • Язык сограждан стал мне как чужой,
  • В своей стране я словно иностранец.
  • Вот вижу я:
  • Воскресные сельчане
  • У волости, как в церковь, собрались.
  • Корявыми, немытыми речами
  • Они свою обсуживают «жись».
  • Уж вечер. Жидкой позолотой
  • Закат обрызгал серые поля.
  • И ноги босые, как телки под ворота,
  • Уткнули по канавам тополя.
  • Хромой красноармеец с ликом сонным,
  • В воспоминаниях морщиня лоб,
  • Рассказывает важно о Буденном,
  • О том, как красные отбили Перекоп.
  • «Уж мы его – и этак и раз-этак, –
  • Буржуя энтого… которого… в Крыму…»
  • И клены морщатся ушами длинных веток,
  • И бабы охают в немую полутьму.
  • С горы идет крестьянский комсомол,
  • И под гармонику, наяривая рьяно,
  • Поют агитки Бедного Демьяна,
  • Веселым криком оглашая дол.
  • Вот так страна!
  • Какого ж я рожна
  • Орал в стихах, что я с народом дружен?
  • Моя поэзия здесь больше не нужна,
  • Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.
  • Ну что ж!
  • Прости, родной приют.
  • Чем сослужил тебе, и тем уж я доволен,
  • Пускай меня сегодня не поют –
  • Я пел тогда, когда был край мой болен.
  • Приемлю все.
  • Как есть все принимаю.
  • Готов идти по выбитым следам.
  • Отдам всю душу октябрю и маю,
  • Но только лиры милой не отдам.
  • Я не отдам ее в чужие руки,
  • Ни матери, ни другу, ни жене.
  • Лишь только мне она свои вверяла звуки
  • И песни нежные лишь только пела мне.
  • Цветите, юные! И здоровейте телом!
  • У вас иная жизнь. У вас другой напев.
  • А я пойду один к неведомым пределам,
  • Душой бунтующей навеки присмирев.
  • Но и тогда,
  • Когда во всей планете
  • Пройдет вражда племен,
  • Исчезнет ложь и грусть, –
  • Я буду воспевать
  • Всем существом в поэте
  • Шестую часть земли
  • С названьем кратким «Русь».

«Низкий дом с голубыми ставнями…»

  • Низкий дом с голубыми ставнями,
  • Не забыть мне тебя никогда, –
  • Слишком были такими недавними
  • Отзвучавшие в сумрак года.
  • До сегодня еще мне снится
  • Наше поле, луга и лес,
  • Принакрытые сереньким ситцем
  • Этих северных бедных небес.
  • Восхищаться уж я не умею
  • И пропасть не хотел бы в глуши,
  • Но, наверно, навеки имею
  • Нежность грустную русской души.
  • Полюбил я седых журавлей
  • С их курлыканьем в тощие дали,
  • Потому что в просторах полей
  • Они сытных хлебов не видали.
  • Только видели березь, да цветь,
  • Да ракитник, кривой и безлистый,
  • Да разбойные слышали свисты,
  • От которых легко умереть.
  • Как бы я и хотел не любить,
  • Все равно не могу научиться,
  • И под этим дешевеньким ситцем
  • Ты мила мне, родимая выть.
  • Потому так и днями недавними
  • Уж не юные веют года…
  • Низкий дом с голубыми ставнями,
  • Не забыть мне тебя никогда.

Письмо матери

  • Ты жива еще, моя старушка?
  • Жив и я. Привет тебе, привет!
  • Пусть струится над твоей избушкой
  • Тот вечерний несказанный свет.
  • Пишут мне, что ты, тая тревогу,
  • Загрустила шибко обо мне,
  • Что ты часто ходишь на дорогу
  • В старомодном ветхом шушуне,
  • И тебе в вечернем синем мраке
  • Часто видится одно и то ж:
  • Будто кто-то мне в кабацкой драке
  • Саданул под сердце финский нож.
  • Ничего, родная! Успокойся.
  • Это только тягостная бредь.
  • Не такой уж горький я пропойца,
  • Чтоб, тебя не видя, умереть.
  • Я по-прежнему такой же нежный
  • И мечтаю только лишь о том,
  • Чтоб скорее от тоски мятежной
  • Воротиться в низенький наш дом.
  • Я вернусь, когда раскинет ветви
  • По-весеннему наш белый сад.
  • Только ты меня уж на рассвете
  • Не буди, как восемь лет назад.
  • Не буди того, что отмечталось,
  • Не волнуй того, что не сбылось, –
  • Слишком раннюю утрату и усталость
  • Испытать мне в жизни привелось.
  • И молиться не учи меня. Не надо!
  • К старому возврата больше нет.
  • Ты одна мне помощь и отрада,
  • Ты одна мне несказанный свет.
  • Так забудь же про свою тревогу,
  • Не грусти так шибко обо мне.
  • Не ходи так часто на дорогу
  • В старомодном ветхом шушуне.
[1924]

Собаке Качалова

  • Дай, Джим, на счастье лапу мне,
  • Такую лапу не видал я сроду.
  • Давай с тобой полаем при луне
  • На тихую, бесшумную погоду.
  • Дай, Джим, на счастье лапу мне.
  • Пожалуйста, голубчик, не лижись.
  • Пойми со мной хоть самое простое.
  • Ведь ты не знаешь, что такое жизнь,
  • Не знаешь ты, что жить на свете стоит.
  • Хозяин твой и мил и знаменит,
  • И у него гостей бывает в доме много,
  • И каждый, улыбаясь, норовит
  • Тебя по шерсти бархатной потрогать.
  • Ты по-собачьи дьявольски красив,
  • С такою милою доверчивой приятцей.
  • И никого ни капли не спросив,
  • Как пьяный друг, ты лезешь целоваться.
  • Мой милый Джим, среди твоих гостей
  • Так много всяких и невсяких было.
  • Но та, что всех безмолвней и грустней,
  • Сюда случайно вдруг не заходила?
  • Она придет, даю тебе поруку.
  • И без меня, в ее уставясь взгляд,
  • Ты за меня лизни ей нежно руку
  • За все, в чем был и не был виноват.
1925

«Спит ковыль. Равнина дорогая…»

  • Спит ковыль. Равнина дорогая
  • И свинцовой свежести полынь.
  • Никакая родина другая
  • Не вольет мне в грудь мою теплынь.
  • Знать, у всех у нас такая участь,
  • И, пожалуй, всякого спроси –
  • Радуясь, свирепствуя и мучась,
  • Хорошо живется на Руси.
  • Свет луны, таинственный и длинный,
  • Плачут вербы, шепчут тополя.
  • Но никто под окрик журавлиный
  • Не разлюбит отчие поля.
  • И теперь, когда вот новым светом
  • И моей коснулась жизнь судьбы,
  • Все равно остался я поэтом
  • Золотой бревенчатой избы.
  • По ночам, прижавшись к изголовью,
  • Вижу я, как сильного врага,
  • Как чужая юность брызжет новью
  • На мои поляны и луга.
  • Но и все же, новью той теснимый,
  • Я могу прочувственно пропеть:
  • Дайте мне на родине любимой,
  • Все любя, спокойно умереть!
Июль 1925

Шаганэ ты моя, Шаганэ…

  • Шаганэ ты моя, Шаганэ!
  • Потому, что я с севера, что ли,
  • Я готов рассказать тебе поле,
  • Про волнистую рожь при луне.
  • Шаганэ ты моя, Шаганэ.Потому, что я с севера, что ли,
  • Что луна там огромней в сто раз,
  • Как бы ни был красив Шираз,
  • Он не лучше рязанских раздолий.
  • Потому, что я с севера, что ли.Я готов рассказать тебе поле,
  • Эти волосы взял я у ржи,
  • Если хочешь, на палец вяжи —
  • Я нисколько не чувствую боли.
  • Я готов рассказать тебе поле.Про волнистую рожь при луне
  • По кудрям ты моим догадайся.
  • Дорогая, шути, улыбайся,
  • Не буди только память во мне
  • Про волнистую рожь при луне.Шаганэ ты моя, Шаганэ!
  • Там, на севере, девушка тоже,
  • На тебя она страшно похожа,
  • Может, думает обо мне…
  • Шаганэ ты моя, Шаганэ.
1924 г.

Геннадий Айги

Стихотворения

Начала Полян

Из ранних стихов. 1956–1959

здесь

  • словно чащи в лесу облюбована нами
  • суть тайников
  • берегущих людей
  • и жизнь уходила в себя как дорога в леса
  • и стало казаться ее иероглифом
  • мне слово “здесь”
  • и оно означает и землю и небо
  • и то что в тени
  • и то что мы видим воочью
  • и то чем делиться в стихах не могу
  • и разгадка бессмертия
  • не выше разгадки
  • куста освещенного зимнею ночью —
  • белых веток над снегом
  • черных теней на снегу
  • здесь все отвечает друг другу
  • языком первозданно-высоким
  • как отвечает – всегда высоко-необязанно —
  • жизни сверх-числовая свободная часть
  • смежной неуничтожаемой части
  • здесь
  • на концах ветром сломанных веток
  • притихшего сада
  • не ищем мы сгустков уродливых сока
  • на скорбные фигуры похожих —
  • обнимающих распятого
  • в вечер несчастья
  • и не знаем мы слова и знака
  • которые были бы выше другого
  • здесь мы живем и прекрасны мы здесь
  • и здесь умолкая смущаем мы явь
  • но если прощание с нею сурово
  • то и в этом участвует жизнь —
  • как от себя же самой
  • нам неслышная весть
  • и от нас отодвинувшись
  • словно в воде отраженье куста
  • останется рядом она чтоб занять после нас
  • нам отслужившие
  • наши места —
  • чтобы пространства людей заменялись
  • только пространствами жизни
  • во все времена

|1958|

В рост

1.
  • в невидимом зареве
  • из распыленной тоски
  • знаю ненужность как бедные знают одежду
  • последнюю
  • и старую утварь
  • и знаю что эта ненужность
  • стране от меня и нужна
  • надежная как уговор утаенный:
  • молчанье как жизнь
  • да на всю мою жизнь
2.
  • однако молчание – дань а себе – тишина
3.
  • к такой привыкать тишине
  • что как сердце не слышное в действии
  • как то что и жизнь
  • словно некое место ее
  • и в этом я есть – как Поэзия есть
  • и я знаю
  • что работа моя и трудна и сама для себя
  • как на кладбище города
  • бессонница сторожа

|1954–1956|

завязь

(из одноименной чувашской поэмы)

[р. а.]

  • пускай я буду среди вас
  • как пыльная монета оказавшаяся
  • среди шуршащих ассигнаций
  • в шелковом скользком кармане:
  • звенеть бы ей во весь голос
  • да не с чем сталкиваться чтобы звенеть
  • когда гудят контрабасы
  • и когда вспоминается
  • как в детстве ветер
  • дымил дождем в осеннее утро —
  • пускай я буду
  • стоячей вешалкой
  • на которую можно
  • вешать не только плащи
  • но можно повесить еще что-нибудь
  • потяжелее плаща
  • и когда перестану я верить в себя
  • пусть память жил
  • вернет мне упорство
  • чтобы снова я стал на лице ощущать
  • давление мускулов глаз

|1954|

из поэмы о волькере

  • там в тайниках заоконных лугов
  • антрацитами светятся
  • черные дома полустанков
  • и вечером около рельс
  • маленькие красные фонари
  • горят так тихо и сосредоточенно
  • как будто сидят в них
  • маленькие Пимены
  • и тихо и застенчиво пишут
  • что сказание все продолжается

|1957|

предчувствие реквиема

  • а вам отдохнуть не придется
  • и в ясном присутствии гроба его
  • вам предоставлена будет прохлада
  • как на открытой поляне
  • чернеющей и угасающей
  • как в окружении
  • деревьев черненых бесшумной корой
  • и явственней станет чем ваше “мы есть”
  • образа ясного свет
  • от которого будут болеть
  • ваши глаза с проявлением дна
  • с узкой – надглазной – костью
  • похожей на тусклый намордник
  • и станет известно что даже в то время
  • когда был горяч он насквозь
  • когда как ребенок был мягок и влажен
  • когда он хотел на прощанье сказать
  • три слова последние веры —
  • и приник ради этого
  • лицом небывало-доверчивым
  • к чему-то человеческому —
  • это и тогда оказалось
  • вашими руками
  • и запомним лицо остывающее
  • и все больше принимающее вид
  • маски вылепленной будто
  • руками убийц

|1957|

бодлер

  • Не вы убивали не вы побеждали
  • не вашего поля
  • Недаром вы слушать его не умели
  • диктовало откуда-то что-то
  • места своего не имея
  • и не было будто ни губ ни бровей ни висков
  • кроме далекого голоса
  • и неожиданных рук
  • И даже законы движенья и роста
  • искали иного служенья ему:
  • непредвиденным было то место под небом
  • где все утверждалось как тяжесть
  • и от всех эта тяжесть его отделяла
  • как падающее что-то
  • отделяется от воздуха в воздухе
  • – И цвета испанского табака
  • были живы глаза перед смертью
  • тоскующие по чистоте
  • рождаемой только разрывом и гибелью

|1957|

ночь первого снега

[г. а.]

  • ночь первого снега когда телеграфные
  • залепленные снегом столбы
  • словно чуть-чуть отошли от дороги
  • и потеряли колонну свою
  • и каждый из них —
  • ведущий
  • и шлагбаума белые полосы
  • придвинулись к белым от снега
  • шпал полосам нарушающим
  • горизонталь
  • и в издавна знакомой округе
  • есть что-то напоминающее
  • незнакомое пространство
  • и ограда вдоль дачи поэта
  • напоминает теперь частокол
  • перед домом далеким твоим неуклюже
  • поставленный
  • в котором засохшем задержана дерева смерть
  • неким подобьем
  • намека на вечность —
  • на большее время чем мы
  • ночь первого снега когда
  • ты стал не счастливым не легким а просто
  • свободным
  • как это бывает лишь в детстве
  • и лишь перед смертью
  • и тем ты свободен что можешь
  • не быть ответственным даже за веру:
  • ей уже жить вне тебя своей жизнью
  • там где пространство особо понятно
  • как освещенное снегом
  • за стеклами место на даче
  • где от сильного света бессильна с утра
  • женщина понятная сама по себе
  • и твоя потому что она твоя вера
  • не зависящая уже от тебя

|1957|

сон-огонь

(утра в иркутске)

[м. м. л.]

  • Сна начало
  • с шуршания
  • дворничьих метел под утро —
  • будто
  • по стенам
  • движение пламени
  • над головой —
  • так неуклонно, сурово, шершаво!
  • Юность-бездомность!..
  • Сон – словно мыслей потрескиванье
  • в дружеском доме: в огне.

|1958|

без названия

[и. р.]

  • а как эта боль появилась?
  • ты так уходила
  • как будто от жил отнимала ты руки
  • и с каждым уходом
  • они выявлялись все больше
  • и потом обнаружилось сердце
  • о котором я просто сказал: “болит”
  • а где-то покоилось время
  • существуя как воздух само по себе
  • и стал я впервые
  • ему принадлежать
  • когда я узнал
  • что я горестный след
  • твоей обособленной памяти детской
  • и нынешних снов
  • во мне без желанья оставленный
  • во время свечения крови и жил
  • что и сам я – лишь память
  • для всех – навсегда – о тебе – перед богом

|1958|

в декабрьской ночи

[н. ч.]

  • в страхе
  • как будто в декабрьской ночи
  • самоосвещаются
  • в е щ и души
  • и как говорим “тупики” и “дома” и “туннели”
  • определяю я это немногое —
  • когда повторяю:
  • что общность избравших друг друга
  • совместность их нищенская —
  • как разрешенная по недосмотру!
  • но неотменима
  • что ежедневно обязан художник
  • знать о силе и времени смерти
  • и знать потому: что для правды
  • не хватит и всей его жизни
  • что можно быть светлым всегда —
  • о хотя бы от боли! —
  • когда эта боль – словно заданная
  • неотличима от веры
  • что – как говорящие – теплятся
  • в е щ и души
  • в страхе – как в зимней ночи
  • всю полноту образуя
  • необходимого ныне терпения

|1957|

к предчувствию реквиема

  • а как это было?
  • впервые
  • вас били в то время —
  • но – только себя отдирая от вас
  • а – не нападая
  • я бился тогда чтоб себя отыскать
  • в бесформенной массе врагов называемой
  • временем
  • чтоб было пространство
  • для жизни без вас
  • прошло это время! и стал я свободным
  • от подаренного мне одиночества —
  • одиночества – в окружении!
  • и получил завоеванное одиночество —
  • самого себя
  • и место мое оказалось
  • пустыней где нет никого —
  • пока утешая могло оно так называться
  • пока вы не действовали еще окончательно!
  • и заняты были не смертью самой:
  • еще не ее матерьялом самим!
  • а только строительством
  • сферы для смерти
  • ее подготовкой

|1958|

куст

  • …в жизнь я шепчу – как в соседнюю
  • бесконечность умолкшего леса…
1957
  • о явное это пространство
  • между снегом и между нижними верками
  • крыжовника около ветхой решетки —
  • в архипелагах
  • занесенного снегом сада
  • нет в этом пространстве
  • признаков тени
  • и недоказуема
  • близость редеющих листьев
  • сперва может быть и была эта тень
  • и торжеством ее было ее появленье —
  • видимым словно в растворной воде
  • сиротством чернеющих веток
  • но что-то еще требовалось о так это было
  • этим теням
  • и снегу хотелось иметь свою тень
  • на нижних ветках куста
  • и на всю зиму слились
  • тень снега и тени веток
  • и будут всю зиму стараться очнуться —
  • и очнутся
  • лишь в середине марта —
  • о это ощущение
  • чего-то опасного и разряженного
  • как перед дверью
  • некой неведомой лаборатории
  • о этот великий обморок
  • существующий при моем существовании
  • как музыка за стеной
  • – и перед этим таинством
  • я человек прошу
  • помня о тех кто готовит опасное
  • моему пребыванию здесь:
  • “о дайте – прошу – немного времени
  • для немногих слов
  • о последних в мире кустах” —
  • о если бы все было жизнью
  • и если бы смерть исходила от жизни
  • не у людей я просил бы отсрочку —
  • но смерть сейчас от тех кто “они”
  • от людей смертей

|1958|

прощальное

[памяти чувашского поэта васьлея митты]

  • было – потери не знавшее лето
  • всюду любовью смягченное
  • близких людей полевых —
  • будто для рода всего обособленное! —
  • и жизнь измерялась
  • лишь той продолжительностью
  • времени – ставшего личным как кровь
  • и дыханье —
  • лишь тою ее продолжительностью —
  • которая требовалась чтобы на лицах
  • от слов простых
  • возникали прозрачные веки
  • и засветились —
  • от невидимого движения слез

|1958|

родное

  • я должен
  • дойти губами
  • до ее беспредельных глаз
  • и удивлюсь я тогда чуть пульсирующим жилам
  • на подглазье ее
  • и пойму что это от их прозрачности
  • и бестелесности
  • так светлы и больны
  • чуть вздрагивающие эти глаза
  • и полюблю я ее и руками моими и губами
  • и молчаньем и сном и улицами моих стихов
  • и ложью – для государств
  • и правдой – для жизни
  • и платформами всех вокзалов
  • где я буду в последний раз
  • смотреть на горячие черные спины
  • паровозов на дворах депо
  • оставляя ее
  • очередям и убежищам
  • маленьких страшных городов Сибири
  • и уезжая от нее навсегда
  • на бойню людей
  • моего же века

|1958|

отъезд

  • Забудутся ссоры,
  • отъезды, письма.
  • Мы умрем, и останется
  • тоска людей
  • по еле чувствуемому следу
  • какой-то волны, ушедшей
  • из их снов, из их слуха,
  • из их усталости.
  • По следу того,
  • что когда-то называлось
  • нами.
  • И зачем обижаться
  • на жизнь, на людей, на тебя, на себя,
  • когда уйдем
  • от людей мы вместе,
  • одной волной,
  • когда не снега и не рельсы, а музыка
  • будет мерить пространство
  • между нашими
  • могилами.

|1958|

сад в декабре

  • где-то скрывает он мертвое поле
  • будто единственное
  • им охраняемое:
  • “сад” говорю и не вижу о лучше оставить
  • их понимающих только себя!
  • и без призора движенье карниза:
  • легкий мышиный
  • пробег по стерне! —
  • длится невидимое
  • словно во сне белокамье Карелии:
  • о скоро:
  • кренясь постепенно! —
  • и удаляясь
  • как будто на льдине:
  • затылком
  • случайно отыщется —
  • для снов через год и для памяти —
  • девичий столик
  • под снегом вечерним:
  • вычурным
  • детским
  • |1959|

Отмеченная зима

1960–1961

тишина

  • Как будто
  • сквозь кровавые ветки
  • пробираешься к свету.
  • И даже сны здесь похожи
  • на сеть сухожилий.
  • Что же поделаешь, мы на земле
  • играем в людей.
  • А там —
  • убежища облаков,
  • и перегородки
  • снов бога,
  • и наша тишина, нарушенная нами,
  • тем, что где-то на дне
  • мы ее сделали
  • видимой и слышимой.
  • И мы здесь говорим голосами
  • и зримы оттенками,
  • но никто не услышит
  • наши подлинные голоса,
  • и, став самым чистым цветом,
  • мы не узнаем друг друга.

|1960|

облака

  • В этой
  • ничьей деревне
  • нищие тряпки на частоколах
  • казались ничьими.
  • И были над ними ничьи облака,
  • и там – рекламы о детстве
  • рахитичных и диких детей;
  • и музыка о наготе
  • гуннских и скифских женщин;
  • а здесь, на постели, на уровне глаз,
  • где-то около мокрых ресниц,
  • кто-то умирал и плакал,
  • пока понимал я
  • в последний раз,
  • что она была мама.

|1960|

смерть

  • Не снимая платка с головы,
  • умирает мама,
  • и единственный раз
  • я плачу от жалкого вида
  • ее домотканого платья.
  • О, как тихи снега,
  • словно их выровняли
  • крылья вчерашнего демона,
  • о, как богаты сугробы,
  • как будто под ними —
  • горы языческих
  • жертвоприношений.
  • А снежинки
  • все несут и несут на землю
  • иероглифы бога…

|1960|

дом друзей

[к. и т. эрастовым]

  • Было совместное
  • соответствие
  • дыханья, движенья и звука
  • в их первозданном
  • виде.
  • Надо было уметь не усиливать
  • ни одно из них.
  • И во все проникал
  • свет звука, свет взгляда, свет тишины,
  • и где-то за этим свеченьем
  • плакали дети,
  • и изображало пламя свечи
  • пересеченья
  • наших шагов.
  • И мы находились
  • в составе жизни
  • где-то рядом со смертью,
  • с огнем и с временем,
  • и сами во многом
  • мы были ими.

|1960|

снег

  • От близкого снега
  • цветы на подоконнике странны.
  • Ты улыбнись мне хотя бы за то,
  • что не говорю я слова,
  • которые никогда не пойму.
  • Все, что тебе я могу говорить:
  • стул, снег, ресницы, лампа.
  • И руки мои
  • просты и далёки,
  • и оконные рамы
  • будто вырезаны из белой бумаги,
  • а там, за ними,
  • около фонарей,
  • кружится снег
  • с самого нашего детства.
  • И будет кружиться, пока на земле
  • тебя вспоминают и с тобой говорят.
  • И эти белые хлопья когда-то
  • увидел я наяву,
  • и закрыл глаза, и не могу их открыть,
  • и кружатся белые искры,
  • и остановить их
  • я не могу.

|1959–1960|

и: расходящиеся облака

[в память о зиме 1959–1960 годов]

1.
  • не с кем ему Расставаться и он Разлучает себя
  • в нас через нас!
  • это я вижу
  • по облакам
2.
  • – а наши балы, а заря, а залы,
  • алмазы, лампы, ангелы мои?
  • ответ: обрубок; клич: кусок; пароль: отрывок;
  • а цельный – в армии бе-эС
3.
  • а говорим ли кричим ли
  • и вспоминаем ли —
  • преследуемы проецируемы
  • убиваемы

4.

  • – и лес стенами золотыми
  • светя по памяти прохаживайся
  • приоткрывай прострелы доньев
  • как не-тревожащие раны
  • включи в свой свет и затеряй – как в море!
  • (пока я видимый как ты)

|1960|

из гостей

  • Ночью иду по пустынному городу
  • и тороплюсь
  • скорее – дойти – до дому,
  • ибо слишком трудно —
  • здесь, на улице,
  • чувствовать,
  • как хочу обнимать я камни.
  • И – как собака – деснами – руку —
  • руками – свои – рукава —
  • и – словно звуки
  • прессующей машины,
  • впечатленья о встречах в том доме,
  • который я недавно покинул;
  • и – жаль – кого-то – жаль – постоянно,
  • как резкую границу
  • между черным и белым;
  • и – тот наклон головы, при котором
  • словно издали помню себя,
  • я сохраню до утра,
  • сползая локтями по столу,
  • как по воску.

|1961|

счастье

  • – Там, где эти глаза зачинались,
  • был спровоцирован свет…
  • Я симметрично раскладываю ракушки
  • на женщину чужую,
  • лежащую на песке.
  • А облака – как крики,
  • и небо полно этих криков,
  • и я различаю границы
  • тишины и шума, —
  • они в улыбающейся женщине
  • заметны, как швы на ветру;
  • и встряхиваюсь я, как лошадь,
  • среди потомков дробей и простенков;
  • и думаю: хватит с меня, не мое это дело,
  • надо помнить, что два человека —
  • это и есть Биркенау, —
  • о табу ты мое, Биркенау мое,
  • игра матерьяла и железо мое,
  • чудо – не годится, чу́динко мое,
  • “я” – не годится, “оой!” мое!

|1960|

отмеченная зима

  • белым и светлым вторым
  • страна отдыхала
  • причиной была темноте за столом
  • и ради себя тишину создавая
  • дарила не ведая где и кому
  • и бог приближался к своему бытию
  • и уже разрешал нам касаться
  • загадок своих
  • и изредка шутя
  • возвращал нам жизнь
  • чуть-чуть холодную
  • и понятную заново

|1960|

люди

  • Так много ночей
  • линии стульев, рам и шкафов
  • провожал я движениями
  • рук и плеч
  • в их постоянный
  • и неведомый путь.
  • Я не заметил,
  • как это перенес на людей.
  • Должен признаться: разговаривая с ними,
  • мысленно мерил я пальцами
  • линии их бровей.
  • И были они везде,
  • чтобы я не забыл
  • о жизни в форме людей,
  • и были недели и годы,
  • чтобы с ними прощаться,
  • и было понятие мышления,
  • чтобы я знал,
  • что блики на их фортепьяно
  • имеют свою родню
  • в больницах и тюрьмах.

|1960|

прощальное

  • О, вижу тебя я, как свет в апельсине,
  • когда его режут,
  • твоя тишина освещала зрачки
  • издали, еще не коснувшись,
  • словно ты видела
  • еще до зрачков —
  • там, в глубине —
  • в горячем и красном.
  • Как будто плечами и шеей
  • плечам ты моим объясняла,
  • где в близости есть расхожденье,
  • но было ли это обидно,
  • когда это было
  • тише плеч, тише шеи
  • и тише руки.
  • И мне, как открытые форточки, запоминались
  • все детские твои имена,
  • их знал только я, и остались они,
  • как снег по ту сторону
  • тюремных ворот —
  • тише смерти и тише тебя.

|1960|

из зимнего окна

  • голова
  • ягуаровым резким движеньем,
  • и, повернувшись, забываю слова;
  • и страх занимает
  • глубокие их места,
  • он прослежен давно
  • от окон – через – сугробы – наис – косок —
  • до черных туннелей;
  • я разрушен давно
  • на всем этом пути,
  • издали, из подворотен
  • белые распады во мгле
  • бьют
  • по самому сердцу —
  • страшнее, чем лица во время бурана;
  • все полно до отказа, и пластами тюленьими,
  • не разграничив себя от меня,
  • что-то тесное тихо шевелится
  • мокрыми воротниками и тяжелыми ветками;
  • светится, будто пласты скреплены
  • свистками и фарами;
  • и, когда, постепенно распавшись,
  • ослабевшее это пространство
  • выявляет меня в темноте,
  • я весь,
  • оставленный здесь между грудами тьмы —
  • что-то больное,
  • и невыразимо мамино,
  • как синие следы у ключиц.

|1960|

детство

  • Желтая вода,
  • на скотном дворе —
  • далека, холодна, априорна,
  • и там, как барабанные палочки,
  • не знают конца
  • алфавиты диких детей:
  • о Соломинка, Щепка, Осколок Стекла,
  • о Линейные Скифские Ветры,
  • и, словно карнавальная драка в подвалах,
  • Бумага, Бумага, Бумага,
  • о юнги соломинок,
  • о мокрые буквы на пальцах!
  • ЗДЕСЬ И ТЕПЕРЬ – ЭТО КАК БЫ РЕЖЕТ,
  • НО ТОЛЬКО МЕНЯ, НЕ ВАС!
  • РЕЖЕТ – ЧЕРЕЗ КАРТИНЫ И ПЛАТЬЯ
  • И ЧЕРЕЗ КОГТИ ПТИЦ!
  • Коровьи копыта – ярки, неимоверны,
  • что-то – от въезда в бухту,
  • что-то – от бала,
  • и сразу, как стучащие рельсы,
  • ярки, широки, беспощадны
  • обнимающие нас соучастники —
  • руки, сестры, шеи, мамы!
  • Разгуляемся снова, разгуляемся,
  • снова заснем и пройдем
  • не вчера, не сегодня, не завтра, а-а-а-а-а-а! —
  • СКВОЗЬ КРИКИ ДЕТЕЙ,
  • ЧЕРЕЗ МОКРЫЕ БУКВЫ,
  • ЧЕРЕЗ КАРТИНЫ И ПЛАТЬЯ
  • И ЧЕРЕЗ КОГТИ ПТИЦ!

|1960|

окна весной – на трубной площади

[в. яковлеву]

  • качающимися квадратами
  • цветения и звона
  • всех детств моих, знакомых
  • прозрачным опустевшим городам,
  • я их коснусь, и девичьи венчанья
  • все так же будут длиться
  • без музыки и без дверей;
  • глубины теплятся
  • зеленовато-сумрачно,
  • и плачут гам, за ними,
  • дождем измазанные мясники,
  • упав на груды рыб;
  • и вновь топтанье и переступанье —
  • я здесь, я здесь;
  • топтанье и переступанье —
  • раз навсегда —
  • как колокол в тумане —
  • – и как – шмуцтитулы – акафистов —
  • мне снится – красная – разорванность —
  • и собранность

|1961|

женщина этой весной

  • Птица у стенки, падая замертво,
  • клювом скользнула по белой бумаге,
  • я не вижу ее, но она – у нее,
  • потому это знаю,
  • что стыжусь ее взглядов.
  • Блеск подглазья,
  • как будто бесстыдно положенный
  • пальцами мальчика,
  • на мост поведет
  • меня через час,
  • и будут флаги свободны,
  • и далеки, и свежи;
  • это ведь за нее устаю
  • и за нее умираю
  • среди зелени странной:
  • все кругом состоит
  • из свисающих
  • и бесперспективных лоскутьев
  • осиновой дикой коры
  • без стволов и без веток;
  • а стыд за нее не проходит,
  • как будто касалась она
  • соломы на нищем гумне,
  • как будто из окон больницы
  • рассматривают ее вечерами
  • и знают: “не надо, не надо…”
  • и слишком уверенно
  • и равнодушно молчат.

|1961|

женщина справа

  • Там то, говорящее,
  • меня удивляющее тем,
  • что создает себе волосы;
  • там то,
  • что падать стыдится и может упасть,
  • и яблоки катятся на привязи,
  • а привязи тонки,
  • холодны;
  • там – “Р”, это полое “Р”,
  • этот круг удивительных “Р”,
  • там иголки от крови жасмина,
  • там
  • как будто обмывают оленьи глаза и рога,
  • а здесь, где я,
  • как будто раскладывают
  • хворост за хворостом.
  • Потребуем вьюгу —
  • она зашевелится
  • в провалах витрин.
  • Звать начинайте без имени,
  • словно бросая
  • скрещивающиеся белые линии.
  • А там, там —
  • эта спина,
  • меняющая меня, как олени леса,
  • и она, как убийство, есть и не здесь,
  • и оторвана страшно названьем
  • от самого человека,
  • как будто во сне подарили
  • железную форму распутья
  • и сказали, что это есть вечность,
  • и стал я, поверив, несчастным,
  • и плачу я, плачу, плачу
  • во всех углах
  • самого себя.

|1961|

Поля-двойники

1961–1965

утро в переделкине

  • все словно высчитывало
  • в этом доме себя самого:
  • пальцы чьи? и мелькало: чей свет?
  • чья синица? чей щеголь?
  • пологи надвое дарили себя
  • имея при людях
  • где-то свое раскаленное дно
  • и наклоняли тут двери
  • на независимой от близкого леса
  • площадке дверей
  • а часть платья на теле —
  • словно холод осенний на картах игральных!
  • это – льду! подоконники – льду! пальцы
  • детские – льду!
  • все в оттисках свистов
  • светло и оконно
  • будто без девочки этого дома
  • зацокало “це”
  • в брошенном всеми дому!
  • но войду – и лесным тарахтеньем
  • поверхности
  • станут полны потолки
  • и засветишься
  • вся словно колючки испарины
  • непрерываема
  • и узоры волненья как тени полыни
  • составят тебя наподобие
  • светлого хозяйства из перебоев дыханья
  • и утро подробно
  • подробен и сад
  • и все при тебе
  • в этом доме подробны с утра
  • как будто возникшие каждый в отдельности
  • только сейчас

|1961|

утро в детстве

  • а, колебало, а,
  • впервые просто чисто
  • и озаряло без себя
  • и узко, одиноко
  • и выявлялась: полевая!
  • проста, русалочка!
  • и лилия была, как слог второй была —
  • на хруст мороза, —
  • с поверхности блестящей, мокрой,
  • – царапинки! – заговорю, – царапинки!
  • с мороза,
  • и на руке —
  • впервые след пореза
  • а этот плач средь трав:
  • – я богу отдан заново!
  • а нищий брат, мой ангел под зарей! —
  • уже тогда задумали,
  • чтоб объяснил,
  • и чтоб ушел,
  • и чтоб осталась эта суть:
  • царапинки… заговорю – царапинки…

|1961|

реквием девочке

  • милей вдоль рук
  • прощальней вдоль ресниц
  • и птицею на полустанке
  • узка отброшена и остановлена
  • потом не появившись были стены
  • прошла зима и сохранились
  • там где закрыто все
  • и сеча тихая одежд и леса
  • и место облика где нам не быть
  • И ВОТ – БЕЗ ПОМОЩИ ЛЮДЕЙ, СЕРЬЕЗНО,
  • И ОЧЕНЬ ДАЛЕКО —
  • БЫЛА, КАК НА ЛЕТУ ПРОШЛА
  • БЕЗ ОТЗВУКА: “БЫЛА! БЫЛА!”
  • еще кричат поют и светятся
  • в садах во всем поселке
  • далекие чужие
  • как точки золота в песке
  • и тянутся уже во тьме
  • ряды притихших теней
  • просты как я молчащий
  • как вы не узнающие
  • тех что уже во тьме

|1961|

альт

[ф. дружинину]

  • птица черная здесь затерялась
  • о ясный монах галерей
  • и снега кусок как в награду звезда!
  • отрываясь от грифа
  • падают доски селений
  • здесь во дворе опустевшем давно
  • и дереву нравятся вывихи дерева
  • бархату шелка куски
  • а струны ложились бы четче на книги
  • освещенные снегом на крыше
  • через окно

|1962|

вспоминается в рост

  • ля́ля, ля́ля без смысла и ля́ля,
  • пугающая, словно ранены жабры,
  • и части одежды
  • опрокинуты в воздух оттуда
  • там вдалеке,
  • когда я не вижу, до боли расцвечены
  • и смягчу я – тряпичны – смягчу;
  • а это
  • понятие-облако
  • столь неотступно-свисающее
  • будто явлением близко-тревожным —
  • “нося́”? —
  • это было об астре, о ночи и о подоконнике,
  • здесь – о плечах,
  • представлю ее я в движенье,
  • но там, где от поля —
  • словно от стула,
  • и нет никого;
  • вся лель, вдоль и лель, прикрывая и шею,
  • дальше – тянет как с горки, —
  • вот здесь-то и плачут и не понимают;
  • и где-то у пыльной дороги
  • орешника долгий и стершийся край —
  • как вдоль плачущего одного;
  • и ясно прощается друг
  • и думают снова: “да едут же где-то к деревьям,
  • снится же что-то другое;
  • и были же корни не здесь,
  • а мука сильней оказалась”.

|1962|

поле – до ограды лесной

  • после белого поля – широкого нашего —
  • постепенно чужого
  • перекладина – издали наша —
  • а пока я бунтую – моя
  • и царсово-садо[1] бело на юру
  • сарабанда-пространство
  • чистая без удара и опять без удара
  • одинокий и взрослый я с этого края пойму
  • цвет – дальнего края другого
  • там после зеленого логова
  • двойника людского понятия “поле”
  • черные тонкие ветки деревьев
  • и санки и дети в овраге
  • как ласты – чисты далеки и слабы!
  • особенно – в поле! с холодными шеями!
  • и если душа словно бог выясняет
  • что можно все шеи ломать словно бог
  • прозрачность без зренья любя
  • то в поле
  • заброшенном мной поверх глаз ради памяти
  • и дети на месте на месте и я
  • и разрешены как во сне постепенно
  • и быть и смотреть и болеть
  • и тайное что-то иметь непременно
  • особое что-то иметь
  • что с марлею схоже и схоже с бинтом —
  • оброненным
  • в доме пустом
  • но знающий ясно разрезы во мне чистоты
  • в чистоте
  • я знаю что есть и двойник погребенья
  • есть место где лишь острова-двойники:
  • чистого первого – чистого третьего —
  • чистого вечного —
  • чистого поля

|1962|

заморская птица

[а. волконскому]

  • отсвет невидимый птичьего образа
  • ранит в тревоге живущего друга
  • и это никем из людей не колеблемо
  • словно в системе земли
  • сила соловья создающая
  • словно в словах исключение смерти:
  • сердце – сечение – север
  • а рядом приход и уход
  • замечающих перья и когти
  • знающих гвозди крюки и столбы
  • не боящихся видеть друг друга
  • и надо на улице утром на шею принять
  • холод от стен и сугробов
  • и тайная фраза синичья
  • диктует сердечную славу всему
  • слава белому цвету – присутствию бога
  • в его тайнике для сомнений
  • слава бедной столице и светлому
  • нищенству века
  • снегам – рассекающим – сутью бесцветья
  • бога – лицо
  • светлому – ангелу – страха
  • цвета – лица – серебра

|1962|

предзимний реквием

[памяти б.л. пастернака]

  • провожу и останусь как хор молчаливый
  • я в божьем пространстве
  • весь день предуказанный
  • с движеньями зимнего четкого дня
  • словно с сажею рядом
  • а время творится само по себе
  • кружится пущенный по миру снег
  • у монастырских ворот
  • и кажется ныне поддержкой извне
  • необходимость прохожих
  • а уровень века уже утвержден
  • и требует уровень славы
  • лицо к тишине обращать
  • и не книга но атлас страстей
  • в тиши на столе сохранен
  • а год словно сажа коснется домов
  • в веке старом где будто разорваны книги
  • и любая страница потребует
  • линий резки и складки к себе
  • через мои рукава
  • где холод где рядом окно а за ним
  • сугробы ворота дома

|1962|

[112

казимир малевич

  • …и восходят поля в небо.
Из песнопения(вариант)
  • где сторож труда только образ Отца
  • не введено поклонение кругу
  • и доски простые не требуют лика
  • а издали – будто бы пение церкви
  • не знает отныне певцов-восприемников
  • и построено словно не знавший
  • периодов времени город
  • так же и воля другая в те годы творила
  • себя же самой расстановку —
  • город – страница – железо – поляна —
  • квадрат:
  • – прост как огонь под золой утешающий
  • Витебск
  • – под знаком намека был отдан и взят
  • Велимир
  • – а Эль[2] он как линия он вдалеке
  • для прощанья
  • – это как будто концовка для библии: срез —
  • завершение – Хармс
  • – в досках другими исполнен
  • белого гроба эскиз[3]
  • и – восходят – поля – в небо
  • от каждого – есть – направление
  • к каждой – звезде
  • и бьет управляя железа концом
  • под нищей зарей
  • и круг завершился: как с неба увидена
  • работа чтоб видеть как с неба

|1962|

вдруг – мелькание праздника

  • а ведь и днем не назовешь! —
  • как будто это птицы свет
  • (теперь “свет Моцарта” сказал бы)! —
  • кружа играющего легкого
  • по миру будто из себя
  • катая по кругам-подсолнухам
  • даль наполняли словно шумом мельничным
  • и блеском девушки! – для праздника святее
  • сиянием первичным —
  • (хотя всегда мы умираем
  • а это нами и живет:
  • блестим расплескиваясь тихостью
  • себе не разрешая знать) —
  • и все прозрачней леса тень
  • и вот – как даропринимательница
  • ряды сияния выстраивает
  • и добавляет из себя
  • последний вздох дневного пенья —
  • и – ровен мир! – река серебряна
  • поляна золотиста
  • я юн (как с Губ-что-Свет)

|1963|

цветы от себя самому

  • в разрешенной ему дорогой глубине
  • он затравленный жив
  • он стар но однажды приснилась глубоко
  • и гулко
  • забытая словно для столяра стол неудавшийся
  • впервые понятная дочь
  • и он просыпаясь себя помещал перед лампой
  • и понял себя существующим явно
  • самоспасающим садом
  • он думал: как странно что стены с утра
  • существуют
  • о как непонятно за чьи говорится глаза́
  • все это игра и отныне существенна
  • только защита себя словно гла́за
  • как будто есть что-то пока кое-что берегут
  • зачем не разрушить когда лишь меня
  • укрывает
  • и в сказке нет смысла ненужных беречь
  • о как непонятно мне это укрытие
  • и он тяжелеет бесшумно ногами
  • словно к а́тласу в детстве к ключицам
  • внимателен
  • зная о чем-то растительно-ярком
  • о внешней и внутренней смежной чащобе
  • без цвета одежд
  • и добывает
  • цветы для себя в тайниках своего же
  • хожденья —
  • прекрасны как память во время расстрела
  • в подвале!
  • воспитаны холодом лунным
  • в ночь гимназическую
  • и был он арктически-цепок как будто
  • вися словно пух
  • – о где же то дно где диктуется слово Аа
  • где реки текут словно вниз и в платке пуховом
  • по – берегу – женщина
  • реки – Аа

|1963|

девочка в детстве

  • уходит
  • как светлая нитка дыханием в поле
  • и бело-картонная гречка
  • срезается лесом
  • птицы словно соломинки
  • принимают шум леса на шеи
  • косички ее вдоль спины наугад
  • словно во сне начинают село
  • глядя на край каланчи
  • и там на юру на ветру
  • за сердцем далеким дождя золотого
  • ель без ели играет
  • в ю без ю

|1963|

День присутствия всех и всего

1963–1965

распределение сада

  • это облако взято
  • при утреннем зрении снизу наверх
  • одиноких полян
  • при свете похожем для блюдца
  • чтобы лицо приподняв удивиться
  • рядом с лицом подоконнику
  • светлому для слабого глаза
  • и тронув слезой эта слабость опять одарит
  • далекими пятнами стен
  • проемы решеток и веток
  • и засветится подглазьями мягкими
  • на лицах у женщин
  • распределенье настурций
  • среди кустов и скамеек
  • и лишь через сад разрешаю я зрение
  • ближе к себе затемняя
  • и на себя принимаю
  • легкую свежую тяжесть —
  • пробы соседнего дерева не отказаться
  • от движения слабого
  • а в памяти август соседствует с мрамором
  • и в отсвете этом
  • и рядом в домах притеснений
  • сегодня победу хранит
  • день присутствия всех и всего:
  • совместности облака солнцестояния голоса
  • матери
  • (светится соприкасается)
  • лестницы к астрам направленной
  • боли в висках

|1963|

к распределению сада

  • и примем мы свет на движенья нескромные
  • от самих лопастей
  • сегодняшнего цветодержца
  • не зная что камни и ветки и кожа лица —
  • видимые раны его!
  • и “я” говоря называем его расхитителем
  • одного неизменного
  • праодного своего же сверхсада
  • и здесь за оградою астры
  • не утешая ярки́
  • словно руки он режет себе!

|1963|

вторая весть с юга

  • отмечу что лицом ко мне
  • похожим на порезы вдоль сирени
  • и тайным ворсом крови сильная —
  • там за ее воротником
  • а сердце будто бы при шуме спрятанном
  • иголки с выявленьем музыки!
  • и проверяя есть ли мы
  • учесть придется нас с начала крови
  • она одна и нет конца
  • и “я” и “ты” лишь щебет птиц
  • уже вдали
  • уже не здесь
  • но есть и вызовы в больницу к маме
  • и вечная по улицам ходьба
  • Как жизнь долга Прерывиста И птицы
  • летят другие Слабые как мы
  • Себя как их Не жаль И будешь обесценена
  • как Много убивая
  • доказывали в детстве нам

|1963|

река за городом

  • а паутинная
  • пылью со дна как местами чердачными
  • восходящая к полю
  • и шелк и паутина
  • ее притягивая увлекутся
  • соседями оказаться такими же
  • как тень и пыль
  • и паутинная
  • как шелк во сне покажется нездешней
  • и связи с облаками
  • из пуха-хромоножки трав
  • глаза обманывающих
  • и алеющих

|1964|

возвращение страха

  • дети серебряны цинковы ваши ключицы
  • рука как Норвегия в книге у маминых щек
  • но краскою бросят на крест чтобы стаял
  • людской матерьял
  • словно кожа с Крестителя рук
  • о помни: есть верфи где сталь отражает
  • людей ягуарову радугу
  • как хозяином леса дубильщиком кожи
  • в автобусах смотрят в глаза
  • и ясный ведун будешь срезан как мох
  • и рекомендуется
  • не понимать
  • – а секс как разметка на небе как птица
  • чужая без имени! —
  • эта скрипичная нитка способна
  • лишь резать следы на щеке
  • это отсюда
  • по-травам-тоска сотворяется(есть
  • беспрерывно как шум в роднике!) —
  • жалом ловимых
  • с собою считать наравне

|1963|

мадригал поэту

[с. красовицкому]

  • везде твой цвет
  • особенно на склянках
  • ты – трогающий все вокруг тебя
  • как будто кровью
  • рыбы золотой
  • так прячут может быть за вьюшкою алмазы
  • как был ты нежен в ветхих рукавах
  • и ранил снег в окно мое свободно
  • коснувшись дара твоего израненного
  • потом меня
  • я глазками колец был так просвечен в саклях
  • и был соосвещенным ты
  • когда рассматривал я долго панагии
  • при сумерках столицы северной
  • и видел кровь твою

|1963|

начало леса

  • открывается сразу как воск поддаваясь
  • освещается весь!
  • с проемом с огнем с повтореньем огня и
  • проема
  • с местами для голоса мамы навечно:
  • “аи – ии”
  • суккубье третейство в вагонах кого-то
  • изведшее
  • тайно готовится здесь
  • оставлена кожа и кружевом скомканным
  • белеет во сне
  • и мягким горячим углем помещенное
  • что-то живое тройное
  • колодцем пригорком и домом
  • Девочку – робкую – около – речки
  • отдаляя играет
  • и вновь приближает

|1963|

появление снега

  • мягкий и близкий подросток неясный
  • в колодец в колодец
  • лицом побледневшим мой сон прорезая
  • меня освещая вдоль сердца
  • и возвращаясь на утро со дна
  • растенья на окнах коверкает
  • красным мне губы раня
  • светом с худых армяков
  • невидимый снег
  • он там недвижим
  • где явное место имеет как стул освещенное
  • издали солнце
  • где только они
  • крови подобно без кожи рожденные
  • без корки иной
  • и пламя яснее – от печки, от неба —
  • как будто проявлен ваш образ
  • на улице в детстве
  • в поле и в доме арестном
  • на камне и желтой бумаге

|1963|

коломенская церковь

[и. вулоху]

  • овес
  • зернами тебе подражающий
  • красным пятном отражался
  • на пару с тобой
  • когда в облике мысли нас видел сперва
  • Спас
  • сеть
  • осенним угаром возможна на ягодах
  • над кожею звоном твоим
  • но весть
  • восходящая ввысь
  • единственно суть
  • у ветра
  • синицы и друга
  • спросил я навеки ли мы
  • и отвечала снаружи печально:
  • “три”

|1964|

засыпающий в детстве

  • а высоко – река моя из ду́хов:
  • друг в друга вы вбегающие
  • и так – темнея —
  • вдаль и вдаль
  • и от ушибов дела нежащего
  • любимые и мягкие
  • вы платья странны в той реке:
  • не детского ли духа искрами
  • там в черной дали голубой
  • а сами – прорубями в свете открывающемся
  • вы в свете поля далеко мелькающие
  • как над полянами в лесу – их лики:
  • вы где-то в поле на ветру
  • как рукопись теперь во сне – его
  • поверхностью белеющей:
  • – светлы́

|1965|

Степень: остоики

1964–1965

ночь к весне

  • темно в сенях
  • в одежде есть пугающее
  • от дерева ли зверя ли какого
  • пылающими островками
  • опасное для разума плывет
  • петух отметит криком оползень
  • далекого комка земли
  • и тьма хранит свои столбы и впадины
  • огнем неведомым притянутые издали
  • чтоб место белым дать полям
  • края поляны затенить

|1964|

утро в парке

  • а может быть скамейки синей страшно:
  • там – та из раненных
  • иным огнем
  • и след высокой этой Силы
  • хранит ребенок слабо понимая
  • шурша как ветка на песке
  • (а Сила не ушла нетронутой:
  • придется ей потом преодолеть
  • играющую теперь у ног)
  • уйдут как дерево качающее ветками
  • о ране помня или ожидая
  • как дерево пройдут и среди тех
  • кто может быть
  • не помнит и начала

|1964|

любимое в августе

  • светом
  • страдающе-в-облике-собранным
  • из первосвета явившись
  • вздрагивая
  • ждать
  • и создана там где обилие лёта-идеи
  • склонно наверное к дару
  • где покорилось уменьшенной частью
  • тихим увидеть себя:
  • “быть”
  • как в сознании было бы птиц:

|1964|

константин леонтьев: утро в оптиной пустыни

  • снова – такое же поле
  • как будто не видишь:
  • в горнице – будто – из боли своей создаешь:
  • ярко: в такую же – бывшую – ширь! —
  • снова
  • какого-то третьего ты вспоминаешь
  • что-то без слов объясняющего:
  • дома – при матери – снящейся словно
  • береста! —
  • и – как при устье направленном в поле
  • в сумерках – вновь – у окна ты внимателен:
  • есть” – повторяешь – как будто
  • в себя помещаешь
  • светящее место:
  • – о есть!—
  • и неизменно
  • свежо
  • повторяется так словно день чередуется
  • ясно
  • и – не накапливая
  • что-нибудь – возраст творящее:
  • есть – как тогда!
  • за окном
  • беспрестанно:
  • вместе с верхушками ветел себя Сотрясая:
  • Сыплет и светом и пылью
  • как детская ель! —
  • и – время от времени:
  • темью при комьях белеющих:
  • самообъяснимо – что е с т ь

|1964|

ты с конца

  • сквозь ветки бенгальского пламени мая
  • шелком ли ветром сбиваемым
  • тянешься так
  • что рябь только мыслиться может:
  • что же? – себе говорю
  • место ль не тронуто бывшего взгляда
  • над снежною песнью ли гречки
  • стуча по-воздушному
  • ау-проглянуло*
  • и – нет?
  • раня себя понимаю что где-то
  • Струится-свет-слез[5]
  • может учитываться словно сады
  • и двигаясь
  • Зримое-знают-и-выше-блистая*
  • на спящего скулах изменится в золото
  • чтобы страдание было единым
  • и там разумея
  • и здесь
  • и ночью – как от тебя одеянье —
  • темя – преграда-приманка в игре
  • для Плачется-ярче-чем-мозг-у-дарящего-выше*
  • и есть самомысль при которой гощу
  • которая будет то ты (это цвета железа —
  • охотники-люди)
  • то вы (это цвета кровавого)
  • и когда не умея все это
  • то в свою очередь – я

|1964|

детство к.[6] на влтаве

  • протащатся во сне зубцы костела
  • не как-нибудь – в метели – через
  • представленье
  • бумаги – белого цветка – и поля
  • где мамой ставшая уже не чья-то дочь
  • а задевая глаз во сне:
  • и расширяясь
  • в боли зрячей:
  • ромашками бесчисленными
  • мелькает вверх:
  • опять опять
  • и привлекает бабочек…
  • я-шеей-женщина… и лёт как покрывало белое
  • еще немного – и далекое
  • освобождает ноги – исчезая
  • светлее поле шевеля —
  • и это плещется… и глаз окружностями
  • все стороны я стебля вижу вверх
  • и выше – сеет лепестки

|1964|

друг этих лет

[и. в.]

  • тот год когда твой сон определил
  • (касаясь шубы как в санях
  • кусал ты губы будто бы съестное):
  • мы убиваемые есть
  • ты есть – в себе шуршащий:
  • как в сумерках и в чаще пар от зверя
  • зашевелишь для нас
  • цепь света созданную из отцов
  • где стебли в сонм ли втаяны
  • но их следы густы над озером —
  • соломы со следами есть
  • колесников поюнов грустных
  • поя как будто запрокидывавшихся
  • к себе
  • и к сору на санях
  • где это нижу? плачу одаренный
  • из тех: как дети – не найдут
  • и нежность братская виски тревожит
  • как трав следы
  • так мучившие на оглоблях
  • не травами ли делая
  • когда-то и тебя
  • здесь так темнеет что один – весь месяц
  • ах вздрогнем значит выпьем говорят
  • у вас и у меня
  • при чуде-женщине готовы собранны
  • как если птица – тот из двух
  • ту-охраняющий
  • (лишь там потерян друг)

|1964|

к утру в детстве

  • так избран – будто одевают!
  • из белого металла что ли детского!
  • и белотело ловится как ум
  • иное легкое свое
  • когда колеблят где-то изначала
  • и – как туман – со старшим будто сердцем
  • свобода ре́пья при реке
  • не острова ли о́блака-идеи
  • рождения повсюду белокамня
  • – и рядом все как спящие близки
  • в себе ровней телесно как для поля —
  • тем – тело освещающим
  • покой даря
  • и спят еще: священны-милые…
  • гусятницы-небесно-ломти…
  • трехлетки… и серебро на берегу
  • себя то избегает
  • то ловит
  • то дух для волн творит

|1964|

к тебе с конца

  • во тьме порезами на ней
  • невыносимыми
  • птиц привлечет на шею – пьющих
  • ее как серебро
  • я те места в ее огне где вспоминающая
  • мост двинет вместе с городом
  • и образы домов —
  • лишь в тех местах огня
  • и я ли – вспоминая лес? а если
  • по веткам вширь горят ее места?
  • и я все вещи всех возможных “где”
  • (всех тех где скрыта может быть она)
  • всех “где” которые – ее
  • не плавлю ли в себя? – чтоб стать одним
  • в огне едином словно в колыбели
  • пределы затаившем головы
  • тоскующей по шири разворачивающейся
  • меня-яаа-огня?
  • и сердца ссадины по телу и сознанью
  • иного даже мира потаенного
  • и зелень и возможно иновещи
  • и дно и краснота?

|1964|

и: словно отделяясь

  • ты – в каждой точке
  • этой зримости!.. —
  • как будто красной сетью бабочек
  • убитые
  • пока неотделимы —
  • и словно ширится:
  • она:
  • во сне!.. —
  • душа – ты ныне – в боли – с этим схожа! —
  • ты – так же красным многая
  • и горем полевых людей себя казавшая:
  • единоесть —
  • как долгое и все таящее
  • соборное – средь поля – знаменье
  • и навсегда стогами озаренная
  • и телом сына = то – меня
  • все выбираешь осветить мне поле
  • где ты кому-то знаменем была
  • и раны принимая = сеть-покроющая
  • ты в красных пятнах пробыла
  • пока был избран я тебе

|1965|

больница в сокольниках

[в. яковлеву]

  • сами
  • в такие же раны одеты —
  • вы —
  • цветниками свободно шумящие!
  • и в Н о ч и Хр у с т а л ь н ы е
  • по северо-среднему
  • издали в играх сияете другу
  • серебряному умирающему —
  • словно конюшню
  • хранящую братскую
  • колыша углы
  • скажем: с рисунками-бяками —
  • пока постоянно за вашими “я” беспокойными
  • потрескивает будто
  • далекий костер

|1965|

звезды: в перерывах сна

  • а хо́лода
  • как в детстве – чистота! и будто рассеченный:
  • да с болью
  • со ступни! —
  • (да надо быть – лежащим) —
  • и сторона есть – скатом
  • оврага с санками:
  • то к богу дети малые! —
  • как – в боли – гонит их – не умещая:
  • и множит в поле том что все —
  • началом Неба! —
  • творя все дальше – в гонке!.. —
  • да чтоб – во вьюге самообраза:
  • не до-создать!..

|1965|

заря: в перерывах сна

  • где есмь как золотую пыль —
  • как обрамленье красное приснившееся книги:
  • “néant de voix”[7]
  • от сердца высоко во сне над ним висящее —
  • о так сжигают есмь:
  • и жизнь – как некою его: умершею! —
  • она – разрозненною красною
  • как в плаче перерывы
  • мои теперь со сна! —
  • и лишь сознанье где-то сплавом ангельским
  • над тенью здесь затерянной —
  • иное
  • далеко

|1965|

праздник в детстве

  • заметная красным
  • явь опасна – любимых соде́ржа
  • невыразимо купая
  • в далях глаза на воды похожих
  • белые платья семейные
  • и в лице как в цвету она выслепит
  • бесцветную яркую
  • – от себя отслепит! —
  • иную первичную-девичью
  • в лучшем теле моем она выслепит
  • как волны чердачные
  • грустно – себя и себя! —
  • и спокойна семейными белыми —
  • цветами основы свои укрывающими:
  • там: плачу-и-платья – как чаши в сугробе…
  • там: я-и-смеются…
  • и путает
  • и смеюсь

|1965|

н. x. среди картин

(к выставке м. ларионова и н. гончаровой в музее маяковского)

  • снова в жару озаряемы
  • полу-лучи
  • полу-ду́хи:
  • леса составлять собирающиеся… —
  • и в мареве этом:
  • воздух а п р е л я – как сказано – с о т о г о:
  • ищет кого-то
  • как тонкая гарь!.. —
  • и латинских
  • когда-то
  • касавшийся ран:
  • тянется слабо из сада пустого:
  • к полу-деревьям
  • и полу-лучам —
  • в зале колышущимся

|1965|

к посвящению детства: чистка орехов

  • Розоволокотные, чистые…
Сафо
  • о р о з о в о л о к о т н ы е! —
  • стаей простой:
  • на срубе
  • ореховы чистите гранки —
  • от зерен
  • и глади дорог
  • отражаясь:
  • как легкие дольки:
  • совместны!.. чисты —
  • о настолько! – что кажется: э т о м у долго
  • как звукоряду:
  • свободно простукивать:
  • над полем
  • над срубом:
  • воздушными косточками! —
  • словно на память – о бывшем когда-то:
  • стройном и чистом:
  • устройстве вещей

|1964|

окно = сон[8]

  • буря белая – знамя – и крестики —
  • щели впервые отсюда
  • как от мозга от сердца и глаза
  • к душе (это вьюгою шепчется)
  • бога – все резче:
  • больнее – все тоньше-ускоренно! —
  • только это окно… и просмотрятся знамя и
  • крестики-щели
  • – где-то доньями синими
  • все более близкие к богу —
  • ярко до смерти души! —
  • и знамя гори от меня буря белая снись
  • буду много: и синим – дома —
  • разделяющий —
  • – как доньями – крестиков
  • и падалью мира убитый
  • за ней освещусь:
  • о вдаль осия́

|1965|

без названия

Рис.0 Стихотворения и поэмы для 11 класса
  • ярче сердца любого единого дерева
Рис.1 Стихотворения и поэмы для 11 класса

и:

(Тихие места – опоры наивысшей силы пения. Она отменяет там слышимость, не выдержав себя. Места не-мысли, – если понято “нет”).

|1964|

о чтении вслух стихотворения “без названия”

Спокойно и негромко объявляется название.

После продолжительной паузы следует:

Рис.2 Стихотворения и поэмы для 11 класса

Пауза, не превышающая первую.

Строка: “ярче сердца любого единого

дерева” произносится четко, без интонирования.

После длительной паузы:

Рис.3 Стихотворения и поэмы для 11 класса

Снова длительная пауза.

Строку: “и” следует произнести с заметным повышением голоса.

После паузы, вдвое превышающей предшествовавшую, прочитывается прозаическая часть: медленно, с наименьшей выразительностью.

|1965|

Утешение 3/24

1965–1967

заря: после занятий

  • среди темнеющих отталкивающе
  • как бархат на умершей
  • спокойных
  • львиных зевов
  • соломинками слабыми
  • поблескивает мир
  • кругом отсутствуя давно
  • и наполовину наискось – с рубашкой вместе —
  • ты словно частью золотым песком!
  • когда двора случайный ветер
  • потом в 4 веет широко
  • и шевелит тебя как сора россыпи!
  • где будто в шее свет красивых
  • усиливала белое бумага:
  • богов всю зиму
  • укрывая каждая
  • по вечерам в окно:
  • как нежный ум —
  • на снег

|1965|

знамена гази-магомеда[9]

  • где
  • скоро-вещи-белокурия
  • для в-воздухе-шарами-девичье
  • как будто в щелку освещались
  • из тела-только-мысли-звезд
  • где вещи для готовли белокурия
  • для пряжи-в-воздухе-знамен
  • тогда еще как связки были
  • мощей из тела бог-белеет-вьюгой:
  • они как тени этой вьюги:
  • для Скоро-где-нибудь-святые
  • белея им сердцами стать

|1965|

дом поэта в вологде

(константин батюшков)

Любезный образ в душу налетал…

П. Вяземский
  • а рядом – шёлка окружение:
  • разорванного будто в смеси —
  • сияния его
  • и дрожи:
  • непрекращаемой: виска —
  • лицо меняющей
  • как в ветре —
  • в сиянье шёлка – словно облика:
  • из праха! —
  • сущего:
  • всего —
  • из окон ветром разъедаемого:
  • и светом: до лица живого —
  • таящегося
  • как драгоценность:
  • средь шёлка:
  • ветра:
  • и лучей

|1966|

голод – 1946

А было это под Пасху…

А. Крученых
  • от го-олода-а:
  • умершие красивы
  • ли-ицами —
  • те жемчуга-а опасны:
  • светлее соли
  • да-а… —
  • – виски ли: так – от любви распухают? —
  • не сердцем – а взором
  • естся ли это?
  • иное ли чистое – т а м? —
  • свобода ль иная? —
  • воздуха?.. —
  • ясного ль дня?

|1966|

гимры[10]

  • как в травах снится:
  • будто сам
  • жужжишь и плачешь и алеешь! —
  • среди пустынного собора
  • из мела и его тумана
  • едины так же крики птиц:
  • и духа зримой распыленностью
  • над головою вознесенная
  • из кости
  • наша белизна! —
  • и свет:
  • навылет сообщающийся! —
  • как будто там где разлучают
  • идею ран от их теней:
  • и словно с пальцев начиная
  • растертый сильно по рукам! —
  • и страсть которую на солнце
  • деревьям не отдашь!.. —
  • – – – – – – – – – – —
  • и смесь: почти алеющего зрения
  • и мест не видящих его:
  • и пара на скале от крови высыхающей:
  • плетни расцвечивает: царапают как перья!
  • тревожащих расцвечивая вспять
  • и словно то что тянет нас
  • нам кожу жарко опаляя
  • в пустоты и проемы те
  • чьи стенки из людей —
  • нам виден он по цвету в нас
  • и видим словно распыляясь
  • и так же двигаясь к нему:
  • и – скоро – бабочки ярки
  • как на ресницах кровь

|1965|

утешение: розы

[н. а.]

  • при вас и пальцы ног —
  • как будто вспоминающие!
  • и ум сильнее колет
  • нам голову
  • при вас!
  • и вместе вы возможно то
  • откуда
  • разлучая
  • вывели:
  • где однородны – тайною одною:
  • осадок гения в цветах
  • и ум —
  • первичный слой!
  • и все – при разлучающем!
  • и то же самое
  • и здесь:
  • как будто при людском —
  • о рассказать рискованно! —
  • при том о чем не говорят —
  • таком:
  • почти не существующем:
  • почти белеет —
  • словно еле мыслится
  • почти одно —
  • как будто еле есть

|1966|

занесенные в марте

  • когда засну —
  • ты место счастья
  • как будто рана на руке:
  • и будто
  • славы жарким знаменем
  • лица достигнешь
  • расширяясь!
  • укроешь им —
  • от мира скрытым
  • тобой развернутым в огне —
  • над ним сиянье отдаляя
  • слёз
  • незримо полыхающим
  • объятый им я будто шелк
  • изъеден буду
  • словно на поляне —
  • лицо сливая
  • долго
  • с ним
  • его на души в мире перебрасывающие
  • легко без принужденья к нам заносятся
  • огня присутствием в себе —
  • как ветром внутренним:
  • проходят через нас
  • как воздух через прах!
  • и после – по-людскому жаркие —
  • в саду с трудом от дерева отходят:
  • клюют взаимно
  • как во сне

|1966|

образ – в устремлении

(н. а.)

  • безумье птицы —
  • бьющейся о стекла!..
  • всегда:
  • в воспоминании:
  • красно́!
  • как струйка крови
  • это смешано
  • с серебряным простором в воздухе! —
  • когда-нибудь:
  • в лицо направленное:
  • разрушит! —
  • и тогда увижу:
  • глаза лесной крестьянской девочки:
  • и лоб инфанты —
  • в двадцать лет

|1966|

утро – при детстве другого

[сыну андрею]

  • что облекаешь? что ты оставляешь
  • о тень! – как в озере:
  • в горячем
  • просыпающемся? —
  • возможно – смысл?.. – тобою окруженный
  • как прахом – некой сущности? – возможно
  • неведомой тебе самой? —
  • душе ли – слепоту
  • творишь ты из него?.. —
  • иль это – некий облик что древней
  • чем разрешение во времени
  • чему-то – в мире быть? —
  • и вот
  • сквозь негу
  • детства:
  • таинственно и зорко смотрится – ее светило
  • временное:
  • как некогда —
  • сквозь мира первый прах?..

|1966|

и: отцветают розы

  • нет спящего – а есть приснившееся!
  • подобно
  • пламени трепещущему!
  • и одиноко:
  • до провала:
  • его – никем не ощущаемого —
  • до бездны —
  • меры не имеющей:
  • гореть вещам
  • незримых мест:
  • основе
  • место уступая
  • всего:
  • и праха:
  • и души:
  • так: рассыпа́л бы я с себя!
  • так: “Эли! Эли!..” не было бы сказано!
  • так: розы были
  • так:
  • их нет

|1966|

сон: очередь за керосином

  • и в ряд стоим – спиной друг к другу:
  • проталкиваем
  • передних в лавку:
  • вода и кровь от матерей
  • в одежде! —
  • обнявшись
  • прыгаем во тьме:
  • лишь где-то:
  • лес:
  • готов как будто
  • до дна – раскатом – озариться:
  • меня проталкивают:
  • “как душу именуешь?”:
  • сквозь ветер я кричу:
  • “о может быть Тоска
  • По может быть единственному Полю?”:
  • и останавливаемся:
  • эхо к нам доносится:
  • друг другу руки мы кладем на плечи:
  • и так же прыгаем во тьме:
  • и в вихре мы
  • белея
  • открываемся:
  • как будто сами – место для прихода
  • кого-то:
  • словно яркая поляна:
  • где ветер
  • как виденье
  • носится:
  • нас отовсюду ослепляющее:
  • и слов не слышно:
  • ни о чем:
  • не думается

|1966|

и: после роз

  • а ваши дальние слои
  • за прахом мира открываются
  • течения
  • незримых рек
  • и в ветре – некое понятье слабое
  • желанье – вздрагивая
  • словно лист:
  • о дольше в мире
  • кое-где
  • (и длить им силу – без движения!)
  • и да пребудут и за лицами
  • за пылью временною их
  • (и после пребыванья ими
  • сознанье – вновь: и – вас уж нет)

|1966|

начиная со сна

[н. харджиеву]

  • сон – будто западня из шелка:
  • и удивляемся:
  • когда же
  • порваться
  • что-нибудь должно? —
  • как полог – изнутри сияющий
  • храня светила – чьих-то образов:
  • что разорвет их
  • словно свист? —
  • и шелк лица – как нить касательная
  • к душевной скажем пустоте:
  • концы отбросятся – изъеденные:
  • как в неизвестное
  • хранилище! —
  • исчезнут – и ее раскроют:
  • для холода:
  • страны и мира! —
  • и блеск его – уже бездонный:
  • лишь сон еще… и лишь за ним
  • то что мы знать уже должны бы:
  • что знаем?..
  • что-то как на льду:
  • озарено – на некой тверди:
  • последнее:
  • нас ощущающее —
  • погибнет
  • если не уйдет:
  • и не исчезнет т а м:
  • сливаясь! —
  • (т а к ночь безжалостно ярка)

|1967|

и: засыпая: лес

  • и загораживая —
  • рукою
  • губами!.. —
  • о тайная
  • (где-то в тумане) —
  • с зевами
  • дышащими:
  • слегка – драгоценность:
  • в сердечности – словно на волю
  • отпущенной!.. —
  • из грусти
  • что много —
  • (далёко
  • в тумане) —
  • жемчужиной той что лишь только понятие —
  • самая грусть

|1967|

Белла Ахмадулина

Стихотворения

Моя родословная

Вычисляя свою родословную, я не имела в виду сосредоточить внимание читателя на долгих обстоятельствах именно моего возникновения в мире: это было бы слишком самоуверенной и несовременной попыткой. Я хотела, чтобы героем этой истории стал Человек, любой, еще не рожденный, но как – если бы это было возможно – страстно, нетерпеливо желающий жизни, истомленный ее счастливым предчувствием и острым морозом тревоги, что оно может не сбыться. От сколького он зависит в своей беззащитности, этот еще не существующий ребёнок: от малой случайности и от великих военных трагедий, наносящих человечеству глубокую рану ущерба. Но все же он выиграет в этой борьбе, и сильная, горячая, вечно прекрасная Жизнь придет к нему и одарит его своим справедливым, несравненным благом.

Проверив это удачей моего рождения, ничем не отличающегося от всех других рождений, я обратилась благодарной памятью к реальным людям и событиям, от которых оно так или иначе зависело.

Девичья фамилия моей бабушки по материнской линии – Стопани – была привнесена в Россию итальянским шарманщиком, который положил начало роду, ставшему впоследствии совершенно русским, но все же прочно, во многих поколениях украшенному яркой чернотой волос и глубокой, выпуклой теменью глаз. Родной брат бабушки, чье доброе влияние навсегда определило ее судьбу, Александр Митрофанович Стопани, стал известным революционером… Разумеется, эти стихи, упоминающие его имя, скажут о нём меньше, чем живые и точные воспоминания близких ему людей, из коих многие ныне здравствуют.

Дед моего отца, тяжко терпевший свое казанское сиротство в лихой и многотрудной бедности, именем своим объясняет простой секрет моей татарской фамилии.

Люди эти, познавшие испытания счастья и несчастья, допустившие к милому миру мои дыхание и зрение, представляются мне прекрасными – не больше и не меньше прекрасными, чем все люди, живущие и грядущие жить на белом свете, вершащие в нём непреклонное добро Труда, Свободы, Любви и Таланта.

1

…И я спала все прошлые века́

светло и тихо в глубине природы.

В сырой земле, черней черновика,

души моей лишь намечались всходы.

Прекрасна мысль – их поливать водой!

Мой стебелёк, желающий прибавки,

вытягивать магнитною звездой —

поторопитесь, прадеды, прабабки!

Читатель милый, поиграй со мной!

Мы два столетья вспомним в этих играх.

Представь себе: стоит к тебе спиной

мой дальний предок, непреклонный Игрек.

Лицо его пустынно, как пустырь,

не улыбнется, слова не проронит.

Всех сыновей он по миру пустил,

и дочери он монастырь пророчит.

Я говорю ему:

– Старик дурной!

Твой лютый гнев чья доброта поправит?

Я б разминуться предпочла с тобой,

но все ж ты мне в какой-то мере прадед.

В унылой келье дочь губить не смей!

Ведь, если ты не сжалишься над нею,

как много жизней сгинет вместе с ней,

и я тогда родиться не сумею!

Он удивлен и говорит:

– Чур, чур!

Ты кто?

Рассейся, слабая туманность! —

Я говорю:

– Я – нечто.

Я – чуть-чуть,

грядущей жизни маленькая малость.

И нет меня. Но как хочу я быть!

Дождусь ли дня, когда мой первый возглас

опустошит гортань, чтоб пригубить,

о Жизнь, твой острый, бьющий в ноздри воздух?

Возражение Игрека:

– Не дождешься, шиш! И в том

я клянусь кривым котом,

приоткрывшим глаз зловещий,

худобой воро́ны ве́щей,

крылья вскинувшей крестом,

жабой, в тине разомлевшей,

смертью, тело одолевшей,

белизной ее белейшей

на кладбище роковом.

(Примечание автора:

Между прочим, я дождусь,

в чём торжественно клянусь

жизнью вечной, влагой вешней,

каждой веточкой расцветшей,

зверем, деревом, жуком

и высоким животом

той прекрасной, первой встречной,

женщины добросердечной,

полной тайны бесконечной,

и красавицы притом.)

– Помолчи. Я – вечный Игрек.

Безрассудна речь твоя,

Пусть я изверг, пусть я ирод,

я-то – есть, а нет – тебя.

И не будет! Как не будет

с дочерью моей греха.

Как усопших не разбудит

восклицанье петуха.

Холод мой твой пыл остудит.

Не бывать тебе! Ха-ха.

2

Каков мерзавец! Пусть он держит речь.

Нет полномочий у его злодейства,

чтоб тесноту природы уберечь

от новизны грядущего младенца.

Пускай договорит он до конца,

простак недобрый, так и не прознавший,

что уж слетают с отчего крыльца

два локотка, два крылышка прозрачных.

Ах, итальянка, девочка, пра-пра-

прабабушка! Неправедны, да правы

поправшие все правила добра,

любви твоей, проступки и забавы.

Поникни удрученной головой!

Поверь лгуну! Не промедляй сомненья!

Не он, а я, я – искуситель твой,

затем, что алчу я возникновенья.

Спаси меня! Не плачь и не тяни!

Отдай себя на эту злую милость!

Отсутствуя в таинственной тени,

небытием моим я утомилась.

И там, в моей до-жизни неживой,

смертельного я натерпелась страху,

пока тебя учил родитель твой:

«Не смей! Не знай!» – и по щекам с размаху.

На волоске вишу! А вдруг тверда

окажется науки той твердыня?

И все. Привет. Не быть мне ни-ко-гда.

Но, милая, ты знала, что творила,

когда в окно, в темно, в полночный сад

ты канула давно, неосторожно.

А он – так глуп, так мил и так усат,

что, право, невозможно… невозможно…

Благословляю в райском том саду

и дерева́, и яблоки, и змия,

и ту беду, бог весть в каком году,

и грешницу по имени Мария.

Да здравствует твой слабый, чистый след

и дальновидный подвиг той ошибки!

Вернется через полтораста лет

к моим губам прилив твоей улыбки.

Но беговым суровым облакам

не жалуйся! Вот вырастет твой мальчик —

наплачешься. Он вступит в балаган.

Он обезьяну купит. Он – шарманщик.

Прощай же! Он прощается с тобой,

и я прощусь. Прости нас, итальянка!

Мне нравится шарманщик молодой.

и обезьянка не чужда таланта.

Песенка шарманщика:

В саду личинка

выжить старается.

Санта Лючия,

мне это нравится!

Если нас улица

петь обязала,

пой, моя умница,

пой, обезьяна!

Сколько народу!

Мы с тобой – невидаль.

Стража, как воду,

ловит нас неводом.

Добрые люди,

в гуще базарной,

ах, как вам любы

мы с обезьяной!

Хочется мускулам

в дали летящие

ринуться с музыкой,

спрятанной в ящике.

Ах, есть причина,

всему причина,

Са-а-нта-а Лю-у-чия,

Санта-а Люч-ия!

3

Уж я не знаю, что его влекло:

корысть, иль блажь, иль зов любви неблизкой —

но некогда в российское село —

ура, ура! – шут прибыл италийский.

(А кстати, хороша бы я была,

когда бы он не прибыл, не прокрался.

И солнцем ты, Италия, светла,

и морем ты, Италия, прекрасна.

Но, будь добра, шарманщику не снись,

так властен в нём зов твоего соблазна,

так влажен образ твой между ресниц.

что он – о, ужас! – в дальний путь собрался.

Не отпускай его, земля моя!

Будь он неладен, странник одержимый!

В конце концов он доведет меня,

что я рожусь вне родины родимой.

Еще мне только не хватало: ждать

себя так долго в нетях нелюдимых,

мужчин и женщин стольких утруждать

рожденьем предков, мне необходимых,

и не рождаться столько лет подряд, —

рожусь ли? – всё игра орла и решки, —

и вот непоправимо, невпопад,

в чужой земле, под звуки чуждой речи,

вдруг появиться для житья-бытья.

Спасибо. Нет. Мне не подходит это.

Во-первых, я – тогда уже не я,

что очень усложняет суть предмета.

Но, если б даже, чтобы стать не мной,

а кем-то, был мне гнусный пропуск выдан, —

всё ж не хочу свершить в земле иной

мой первый вздох и мой последний выдох.

Там и останусь, где душе моей

сулили жизнь, безжизньем истомили

и бросили на произвол теней

в домарксовом, нематерьяльном мире.

Но я шучу. Предупредить решусь:

отвергнув бремя немощи досадной,

во что бы то ни стало я рожусь

в своей земле, в апреле, в день десятый.)

…Итак, сто двадцать восемь лет назад

в России остается мой шарманщик.

4

Одновременно нужен азиат,

что нищенствует где-то и шаманит.

Он пригодится только через век.

Пока ж – пускай он по задворкам ходит,

старьё берёт или вершит набег,

пускай вообще он делает, что хочет.

Он в узкоглазом племени своем

так узкоглаз, что все давались диву,

когда он шел, черно кося зрачком,

большой ноздрёй принюхиваясь к дыму.

Он нищ и гол, а всё ж ему хвала!

Он сыт ничем, живет нигде, но рядом —

его меньшой сынок Ахмадулла,

как солнышком, сияет желтым задом.

Сияй, играй, мой друг Ахмадулла,

расти скорей, гляди продолговато.

А дальше так пойдут твои дела:

твой сын Валей будет отцом Ахата.

Ахатовной мне быть наверняка,

явиться в мир, как с привязи сорваться,

и усеченной полумглой зрачка

все ж выразить открытый взор славянства.

Вольное изложение татарской песни:

Мне скакать, мне в степи озираться,

разорять караваны во мгле.

Незапамятный дух азиатства

тяжело колобродит во мне.

Мы в костре угольки шуровали.

Как врага, я ловил ее в плен.

Как тесно облекли шаровары

золотые мечети колен!

Быстроту этих глаз, чуть косивших,

я, как птиц, целовал на лету.

Семью семь ее черных косичек

обратил я в одну темноту.

В поле – пахарь, а в воинстве – воин

будет тот, в ком воскреснет мой прах.

Средь живых – прав навеки, кто волен,

средь умерших – бессмертен, кто прав.

Эге-гей! Эта жизнь неизбывна!

Как свежо мне в ее ширине!

И ликует, и свищет зазывно,

и трясет бородой шурале.

5

Меж тем шарманщик странно поражен

лицом рябым, косицею железной:

чуть голубой, как сабля из ножон,

дворяночкой худой и бесполезной.

Бедняжечка, она несла к венцу

лба узенького детскую прыщавость,

которая была ей так к лицу

и за которую ей всё прощалось.

А далее всё шло само собой:

сближались лица, упадали руки,

и в сумерках губернии глухой

старели дети, подрастали внуки.

Церквушкой бедной перекрещена,

упрощена полями да степями,

уже по-русски, ударяя в «а»,

звучит себе фамилия Стопани.

6

О, старина, начало той семьи —

две барышни, чья маленькая повесть

печальная осталась там, вдали,

где ныне пусто, лишь трава по пояс.

То ль итальянца темная печаль,

то ль этой жизни мертвенная скудость

придали вечный холодок плечам,

что шалью не утешить, не окутать.

Как матери влюбленная корысть

над вашей красотою колдовала!

Шарманкой деда вас не укорить,

придавлена приданым кладовая.

Но ваших уст не украшает смех,

и не придать вам радости приданым.

Пребудут в мире ваши жизнь и смерть

недобрым и таинственным преданьем.

Недуг неимоверный, для чего

ты озарил своею вспышкой белой

не гения просторное чело,

а двух детей рассудок неумелый?

В какую малость целишь свой прыжок,

словно в Помпею слабую – Везувий?

Не слишком ли огромен твой ожог

для лобика Офелии безумной?

Ученые жить скупо да с умом,

красавицы с огромными глазами

сошли с ума, и милосердный дом

их обряжал и орошал слезами.

Справка об их болезни:

«Справка выдана в том…»

О, как гром в этот дом

бьет огнем и метель колесом колесит.

Ранит голову грохот огромный.

И в тон

там, внизу, голосят голоски клавесин.

О сестра, дай мне льда. Уж пробил и пропел

час полуночи. Льдом заострилась вода.

Остудить моей памяти черный пробел —

дай же, дай же мне белого льда.

Словно мост мой последний, пылает мой мозг,

острый остров сиротства замкнув навсегда.

О Наташа, сестра, мне бы лёд так помог!

Дай же, дай же мне белого льда.

Малый разум мой вырос в огромный мотор,

вкруг себя он вращает людей, города́.

Не распутать мне той карусели моток.

Дай же, дай же мне белого льда.

В пекле казни горю Иоанною д’Арк,

свист зевак, лай собак, а я так молода.

Океан Ледовитый, пошли мне свой дар!

Дай же, дай же мне белого льда!

Справка выдана в том, что чрезмерен был стон

в малом горле.

Но ныне беда —

позабыта.

Земля утешает их сон

милосердием белого льда.

7

Конец столетья. Резкий крен основ.

Волненье. Что там? Выстрел. Мешанина.

Пронзительный русалочий озноб

вдруг потрясает тело мещанина.

Предчувствие серьезной новизны

томит и возбуждает человека.

В тревоге пред-войны и пред-весны,

в тумане вечереющего века —

мерцает лбом тщеславный гимназист,

и, ширясь там, меж Волгою и Леной,

тот свежий свет так остросеребрист

и так существенен в судьбе Вселенной.

Тем временем Стопани Александр

ведет себя опально и престранно.

Друзей своих он увлекает в сад,

и речь его опасна и пространна.

Он говорит:

– Прекрасен человек,

принявший дар дыхания и зренья.

В его коленях спит грядущий бег

и в разуме живет инстинкт творенья.

Всё для него: ему назначен мёд

земных растений, труд ему угоден.

Но всё ж он бездыханен, слеп и мёртв

до той поры, пока он не свободен.

Пока его хранимый Богом враг

ломает прямизну его коленей

и примеряет шутовской колпак

к его морщинам, выдающим гений,

пока к его дыханию приник

смертельно-душной духотою го́ря

железного мундира воротник,

сомкнувшийся вкруг пушкинского горла.

Но всё же он познает торжество

пред вечным правосудием природы.

Уж дерзок он. Стесняет грудь его

желание движенья и свободы.

Пусть завершится зрелостью дерев

младенчество зеленого побега.

Пусть нашу волю обостряет гнев,

а нашу смерть вознаградит победа.

Быть может, этот монолог в саду

неточно я передаю стихами,

но точно то, что в этом же году

был арестован Александр Стопани.

Комментарии жандарма:

Всем, кто бунты разжигал, —

всем студентам

(о стыде-то

не подумают),

жидам,

и певцу, что пел свободу,

и глупцу, что быть собою

обязательно желал, —

всем отвечу я, жандарм,

всем я должное воздам.

Всех, кто смелостью повадок

посягает на порядок

высочайших правд, парадов, —

вольнодумцев неприятных,

а поэтов и подавно, —

я их всех тюрьмой порадую

и засов задвину сам.

В чём клянусь верностью Государю-императору

и здоровьем милых дам.

О, распущенность природы!

Дети в ней – и те пророки,

красок яркие мазки

возбуждают все мозги.

Ликовала, оживала,

напустила в белый свет

леопарда и жирафа,

Леонардо и Джордано,

всё кричит, имеет цвет.

Слава Богу, власть жандарма

всё, что есть, сведет на нет.

(Примечание автора:

Между прочим, тот жандарм

ждал награды, хлеб жевал,

жил неважно, кончил плохо,

не заметила эпоха,

как подох он.

Никто на похороны ни копеечки не дал.)

– Знают люди, знают дети:

я – бессмертен. Я – жандарм.

А тебе на этом свете

появиться я не дам.

Как не дам идти дождям,

как не дам, чтобы в народе

помышляли о свободе,

как не дам стоять садам

в бело-розовом восходе…

8

Каков мерзавец! Пусть болтает вздор,

повелевают вечность и мгновенность —

земле лететь, вершить глубокий вздох

и соблюдать свою закономерность.

Как надобно, ведет себя земля

уже в пределах нового столетья,

и в май маёвок бабушка моя

несет двух глаз огромные соцветья.

Что голосок той девочки твердит,

и плечики на что идут войною?

Над нею вновь смыкается вердикт:

«Виновна ли?» – «Да, тягостно виновна!»

По следу брата, веруя ему,

она вкусила пыль дорог протяжных,

переступала из тюрьмы в тюрьму,

привыкла к монотонности присяжных.

И скоро уж на мужниных щеках

в два солнышка закатится чахотка.

Но есть все основания считать:

она грустит, а всё же ждет чего-то.

В какую даль теперь ее везут

небыстрые подковы Росинанта?

Но по тому, как снег берет на зуб,

как любит, чтоб сверкал и расстилался,

я узнаю́ твой облик, россиянка.

В глазах черно от белого сиянья!

Как холодно! Как лошади несут!

Выходит. Вдруг – мороз ей нов и чужд.

Сугробов белолобые телята

к ладоням льнут. Младенческая чушь

смешит уста. И нежно и чуть-чуть

в ней в полщеки проглянет итальянка,

и в чистой мгле ее лица таятся

движения неведомых причуд.

Всё ждет. И ей – то страшно, то смешно.

И похудела. Смотрит остроносо

куда-то ввысь. Лицо усложнено

всезнающей улыбкой астронома!

В ней сильный пульс играет вкось и вкривь.

Ей всё нужней, всё тяжелей работа.

Мне кажется, что скоро грянет крик

доселе неизвестного ребёнка.

9

Грянь и ты, месяц первый, Октябрь,

на твоем повороте мгновенном

электричеством бьет по локтям

острый угол меж веком и веком.

Узнаю изначальный твой гул,

оглашающий древние своды,

по огромной округлости губ,

называющих имя Свободы.

О, три слога! Рёв сильных широт

отворенной гортани!

Как в красных

и предельных объемах шаров —

тесно воздуху в трёх этих гласных.

Грянь же, грянь, новорожденный крик

той Свободы! Навеки и разом —

распахни треугольный тупик,

образованный каменным рабством.

Подари отпущение мук

тем, что бились о стены и гибли, —

там, в Михайловском, замкнутом в круг,

там, в просторно-угрюмом Египте.

Дай, Свобода, высокий твой верх

видеть, знать в небосводе затихшем,

как бредущий в степи человек

близость звёзд ощущает затылком.

Приближай свою ласку к земле,

совершающей дивную дивность,

навсегда предрешившей во мне

свою боль, и любовь, и родимость.

10

Ну что ж. Уже всё ближе, всё верней

расчёт, что попаду я в эту повесть,

конечно, если появиться в ней

мне Игрека не помешает происк.

Всё непременным чередом идет,

двадцатый век наводит свой порядок,

подрагивает, словно самолёт,

предслыша небо серебром лопаток.

А та, что перламутровым белком

глядит чуть вкось, чуть невпопад и странно,

ступившая, как дети на балкон,

на край любви, на острие пространства,

та, над которой в горлышко, как в горн,

дудит апрель, насытивший скворешник, —

нацеленный в меня, прости ей, гром! —

она мне мать, и перемен скорейших

ей предстоит удача и печаль.

А ты, о Жизнь, мой мальчик-непоседа,

спеши вперед и понукай педаль

открывшего крыла́ велосипеда.

Пусть роль свою сыграет азиат —

он белокур, как белая ворона,

как гончую, его влечет азарт

по следу, вдаль, и точно в те ворота,

где ждут его, где воспринять должны

двух острых скул опасность и подарок.

Округлое дитя из тишины

появится, как слово из помарок.

11

Я – скоро. Но покуда нет меня.

Я – где-то там, в преддверии природы.

Вот-вот окликнут, разрешат – и я

с готовностью возникну на пороге.

Я жду рожденья, я спешу теперь,

как посетитель в тягостной приёмной,

пробить бюрократическую дверь

всем телом – и предстать в её проёме.

Ужо рожусь! Еще не рождена.

Еще не пала вещая щеколда.

Никто не знает, что я – вот она,

темно, смешно. Апчхи! В носу щекотно.

Вот так играют дети, прячась в шкаф,

испытывая радость отдаленья.

Сейчас расхохочусь! Нет сил! И ка-ак

вдруг вывалюсь вам всем на удивленье!

Таюсь, тянусь, претерпеваю рост,

вломлюсь птенцом горячим, косоротым —

ловить губами воздух, словно гроздь,

наполненную спелым кислородом.

Сравнится ль бледный холодок актрис,

трепещущих, что славы не добьются,

с моим волненьем среди тех кулис,

в потёмках, за минуту до дебюта!

Еще не знает речи голос мой,

еще не сбылся в лёгких вздох голодный.

Мир наблюдает смутной белизной,

сурово излучаемой галёркой.

(Как я смогу, как я сыграю роль

усильем безрассудства молодого?

О, перейти, превозмогая боль,

от немоты к началу монолога!

Как стеклодув, чьи сильные уста

взрастили дивный плод стекла простого,

играть и знать, что жизнь твоя проста

и выдох твой имеет форму слова.

Иль как печник, что, краснотою труб

замаранный, сидит верхом на доме,

захохотать и ощутить свой труд

блаженною усталостью ладони.

Так пусть же грянет тот театр, тот бой

меж «да» и «нет», небытием и бытом,

где человек обязан быть собой

и каждым нерожденным и убитым.

Своим добром он возместит земле

всех сыновей её, в ней погребенных.

Вершит всевечный свой восход во мгле

огромный, голый, золотой Ребенок.)

Уж выход мой! Мурашками, спиной

предчувствую прыжок свой на арену.

Уже объявлен год тридцать седьмой.

Сейчас, сейчас – дадут звонок к апрелю.

Реплика доброжелателя:

О нечто, крошка, пустота,

ещё не девочка, не мальчик,

ничто, чужого пустяка

пустой и маленький туманчик!

Зачем, неведомый радист,

ты шлешь сигналы пробужденья?

Повремени и не родись,

не попади в беду рожденья.

Нераспрямленный организм,

закрученный кривой пружинкой,

о, образумься и очнись!

Я – умник, много лет проживший, —

я говорю: потом, потом

тебе родиться будет лучше.

А не родишься – что же, в том

всё ж есть свое благополучье.

Помедли двадцать лет хотя б,

утешься беззаботной ленью,

блаженной слепотой котят,

столь равнодушных к утопленью.

Что так не терпится тебе,

и, как птенец в тюрьме скорлупок,

ты спешку точек и тире

все выбиваешь клювом глупым?

Чем плохо там – во тьме пустой,

где нет тебе ни слёз, ни горя?

Куда ты так спешишь? Постой!

Родится что-нибудь другое.

Примечание автора:

Ах, умник! И другое пусть

родится тоже непременно, —

всей музыкой озвучен пульс,

прям позвоночник, как антенна.

Но для чего же мне во вред

ему пройти и стать собою?

Что ж, он займет весь белый свет

своею малой худобою?

Мне отведенный кислород,

которого я жду века́ми,

неужто он до дна допьет

один, огромными глотками?

Моих друзей он станет звать

своими? Всё наглей, все дальше

они там будут жить, гулять

и про меня не вспомнят даже?

А мой родимый, верный труд,

в глаза глядящий так тревожно,

чужою властью новых рук

ужели приручить возможно?

Ну, нет! В какой во тьме пустой?

Сам там сиди. Довольно. Дудки.

Наскучив мной, меня в простор

выбрасывают виадуки!

И в солнце, среди синевы

расцветшее, нацелясь мною,

меня спускают с тетивы

стрелою с тонкою спиною.

Веселый центробежный вихрь

меня из круга вырвать хочет.

О Жизнь, в твою орбиту вник

меня таинственный комочек!

Твой золотой круговорот

так призывает к полнокровью,

словно сладчайший огород,

красно дразнящий рот морковью.

О Жизнь любимая, пускай

потом накажешь всем и смертью,

но только выуди, поймай,

достань меня своею сетью!

Дай выгадать мне белый свет —

одну-единственную пользу!

– Припомнишь, дура, мой совет

когда-нибудь, да будет поздно.

Зачем ты ломишься во вход,

откуда нет освобожденья?

Ведь более удачный год

ты сможешь выбрать для рожденья.

Как безопасно, как легко,

вне гнева ве́ка или ветра —

не стать. И не принять лицо,

талант и имя человека.

12

Каков мерзавец! Но, средь всех затей,

любой наш год – утешен, обнадёжен

неистовым рождением детей,

мельканьем ножек, пестротой одёжек.

И в их великий и всемирный рёв,

захлёбом насыщая древний голод,

гортань прорезав чистым остриём,

вонзился мой, сжегший губы голос!

Пусть вечно он благодарит тебя,

земля, меня исторгшая, родная,

в печаль и в радость, и в трубу трубя,

и в маленькую дудочку играя.

Мне нравится, что Жизнь всегда права,

что празднует в ней вечная повадка —

топырить корни, ставить дерева

и меж ветвей готовить плод подарка.

Пребуду в ней до края, до конца,

а пред концом – воздам благодаренье

всем девочкам, слетающим с крыльца,

всем людям, совершающим творенье.

13

Что еще вам сказать?

Я не знаю,

И не знаю: я одобрена вами

иль справедливо и бегло охаяна.

Но проносятся пусть надо мной

ваши лица и ваши слова.

Написала всё это Ахмадулина

Белла Ахатовна.

Год рождения – 1937. Место рождения —

город Москва.

1963

Новая тетрадь

Смущаюсь и робею пред листом

бумаги чистой.

Так стоит паломник

у входа в храм.

Пред девичьим лицом

так опытный потупится поклонник.

Как будто школьник, новую тетрадь

я озираю алчно и любовно,

чтобы потом пером её терзать,

марая ради замысла любого.

Чистописанья сладостный урок

недолог. Перевёрнута страница.

Бумаге белой нанесён урон,

бесчинствует мой почерк и срамится.

Так в глубь тетради, словно в глубь лесов,

я безрассудно и навечно кану,

одна среди сияющих листов

неся свою ликующую кару.

Грузинских женщин имена

Там в море паруса плутали,

и, непричастные жаре,

медлительно цвели платаны

и осыпались в ноябре.

Мешались гомоны базара,

и обнажала высота

переплетения базальта

и снега яркие цвета.

И лавочка в старинном парке

бела вставала и нема,

и смутно виноградом пахли

грузинских женщин имена.

Они переходили в лепет,

который к морю выбегал

и выплывал, как чёрный лебедь,

и странно шею выгибал.

Смеялась женщина Ламара,

бежала по камням к воде,

и каблучки по ним ломала,

и губы красила в вине.

И мокли волосы Медеи,

вплетаясь утром в водопад,

и капли сохли, и мелели,

и загорались невпопад.

И, заглушая олеандры,

собравши всё в одном цветке,

витало имя Ариадны

и растворялось вдалеке.

Едва опершийся на сваи,

там приникал к воде причал.

«Цисана!» – из окошка звали.

«Натэла!» – голос отвечал…

«Не уделяй мне много времени…»

Не уделяй мне много времени,

вопросов мне не задавай.

Глазами добрыми и верными

руки моей не задевай.

Не проходи весной по лужицам,

по следу следа моего.

Я знаю – снова не получится

из этой встречи ничего.

Ты думаешь, что я из гордости

хожу, с тобою не дружу?

Я не из гордости – из горести

так прямо голову держу.

Снегурочка

Что так Снегурочку тянуло

к тому высокому огню?

Уж лучше б в речке утонула,

попала под ноги коню.

Но голубым своим подолом

вспорхнула – ноженьки видны —

и нет ее. Она подобна

глотку оттаявшей воды.

Как чисто с воздухом смешалась,

и кончилась ее пора.

Играть с огнем – вот наша шалость,

вот наша древняя игра.

Нас цвет оранжевый так тянет,

так нам проходу не дает.

Ему поддавшись, тело тает

и телом быть перестает.

Но пуще мы огонь раскурим

и вовлечём его в игру,

и снова мы собой рискуем

и доверяемся костру.

Вот наш удел ещё невидим,

в дыму ещё неразличим.

То ль из него живыми выйдем,

то ль навсегда сольёмся с ним.

«Живут на улице Песчаной…»

Живут на улице Песчаной

два человека дорогих.

Я не о них.

Я о печальной

неведомой собаке их.

Эта японская порода

ей так расставила зрачки,

что даже страшно у порога —

как их раздумья глубоки.

То добрый пёс. Но, замирая

и победительно сопя,

надменным взглядом самурая

он сможет защитить себя.

Однажды просто так, без дела

одна пришла я в этот дом,

и на диване я сидела,

и говорила я с трудом.

Уставив глаз свой самоцветный,

всё различавший в тишине,

пёс умудренный семилетний

сидел и думал обо мне.

И голова его мигала.

Он горестный был и седой,

как бы поверженный микадо,

усталый и немолодой.

Зовется Тошкой пёс. Ах, Тошка,

ты понимаешь всё. Ответь,

что мне так совестно и тошно

сидеть и на тебя глядеть?

Всё тонкий нюх твой различает,

угадывает наперёд.

Скажи мне, что нас разлучает

и все ж расстаться не даёт?

«По улице моей который год…»

По улице моей который год

звучат шаги – мои друзья уходят.

Друзей моих медлительный уход

той темноте за окнами угоден.

Запущены моих друзей дела,

нет в их домах ни музыки, ни пенья,

и лишь, как прежде, девочки Дега

голубенькие оправляют перья.

Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх

вас, беззащитных, среди этой ночи.

К предательству таинственная страсть,

друзья мои, туманит ваши очи.

О одиночество, как твой характер крут!

Посверкивая циркулем железным,

как холодно ты замыкаешь круг,

не внемля увереньям бесполезным.

Так призови меня и награди!

Твой баловень, обласканный тобою,

утешусь, прислонясь к твоей груди,

умоюсь твоей стужей голубою.

Дай стать на цыпочки в твоем лесу,

на том конце замедленного жеста

найти листву, и поднести к лицу,

и ощутить сиротство, как блаженство.

Даруй мне тишь твоих библиотек,

твоих концертов строгие мотивы,

и – мудрая – я позабуду тех,

кто умерли или доселе живы.

И я познаю мудрость и печаль,

свой тайный смысл доверят мне предметы.

Природа, прислонясь к моим плечам,

объявит свои детские секреты.

И вот тогда – из слёз, из темноты,

из бедного невежества былого

друзей моих прекрасные черты

появятся и растворятся снова.

«В тот месяц май, в тот месяц мой…»

В тот месяц май, в тот месяц мой

во мне была такая лёгкость,

и, расстилаясь над землёй,

влекла меня погоды лётность.

Я так щедра была, щедра

в счастливом предвкушенье пенья,

и с легкомыслием щегла

я окунала в воздух перья.

Но, слава Богу, стал мой взор

и проницательней, и строже,

и каждый вздох и каждый взлёт

обходится мне всё дороже.

И я причастна к тайнам дня.

Открыты мне его явленья.

Вокруг оглядываюсь я

с усмешкой старого еврея.

Я вижу, как грачи галдят,

над черным снегом нависая,

как скучно женщины глядят,

склонившиеся над вязаньем.

И где-то, в дудочку дудя,

не соблюдая клумб и грядок,

чужое бегает дитя

и нарушает их порядок.

Нежность

Так ощутима эта нежность,

вещественных полна примет.

И нежность обретает внешность

и воплощается в предмет.

Старинной вазою зелёной

вдруг станет на краю стола,

и ты склонишься удивлённый

над чистым омутом стекла.

Встревожится квартира ваша,

и будут все поражены.

– Откуда появилась ваза? —

ты строго спросишь у жены. —

И антиквар какую плату

спросил? —

О, не кори жену —

то просто я смеюсь и плачу

и в отдалении живу.

И слезы мои так стеклянны,

так их паденья тяжелы,

они звенят, как бы стаканы,

разбитые средь тишины.

За то, что мне тебя не видно,

а видно – так на полчаса,

я безобидно и невинно

свершаю эти чудеса.

Вдруг облаком тебя покроет,

как в горных высях повелось.

Ты закричишь: – Мне нет покою!

Откуда облако взялось?

Но суеверно, как крестьянин,

не бойся, «чур» не говори,

то нежности моей кристаллы

осели на плечи твои.

Я так немудрено и нежно

наколдовала в стороне,

и вот образовалось нечто,

напоминая обо мне.

Но по привычке добрых бестий,

опять играя в эту власть,

я сохраню тебя от бедствий

и тем себя утешу всласть.

Прощай! И занимайся делом!

Забудется игра моя.

Но сказки твоим малым детям

останутся после меня.

Несмеяна

Так и сижу – царевна Несмеяна,

ем яблоки, и яблоки горчат.

– Царевна, отвори нам! Нас немало! —

под окнами прохожие кричат.

Они глядят глазами голубыми

и в горницу являются гурьбой,

здороваются, кланяются, имя

«Царевич» говорят наперебой.

Стоят и похваляются богатством,

проходят, златом-серебром звеня.

Но вам своим богатством и бахвальством,

царевичи, не рассмешить меня.

Как ум моих царевичей напрягся,

стараясь ради красного словца!

Но и сама слыву я не напрасно

глупей глупца, мудрее мудреца.

Кричат они: – Какой верна присяге,

царевна, ты – в суровости своей? —

Я говорю: – Царевичи, присядьте.

Царевичи, постойте у дверей.

Зачем кафтаны новые надели

и шапки примеряли к головам?

На той неделе, о, на той неделе —

смеялась я, как не смеяться вам.

Входил он в эти низкие хоромы,

сам из татар, гулявших по Руси,

и я кричала: «Здравствуй, мой хороший!

Вина отведай, хлебом закуси».

– А кто он был? Богат он или беден?

В какой он проживает стороне? —

Смеялась я: – Богат он или беден,

румян иль бледен – не припомнить мне.

Никто не покарает, не измерит

вины его. Не вышло ни черта.

И все же он, гуляка и изменник,

не вам чета. Нет. Он не вам чета.

Мотороллер

Завиден мне полёт твоих колес,

о мотороллер розового цвета!

Слежу за ним, не унимая слёз,

что льют без повода в начале лета.

И девочке, припавшей к седоку

с ликующей и гибельной улыбкой,

кажусь я приникающей к листку,

согбенной и медлительной улиткой.

Прощай! Твой путь лежит поверх меня

и меркнет там, в зелёных отдаленьях.

Две радуги, два неба, два огня,

бесстыдница, горят в твоих коленях.

И тело твое светится сквозь плащ,

как стебель тонкий сквозь стекло и воду.

Вдруг из меня какой-то странный плач

выпархивает, пискнув, на свободу.

Так слабенький твой голосок поёт,

и песенки мотив так прост и вечен.

Но, видишь ли, весёлый твой полёт

недвижностью моей уравновешен.

Затем твои качели высоки

и не опасно головокруженье,

что по другую сторону доски

я делаю обратное движенье.

Пока ко мне нисходит тишина,

твой шум летит в лужайках отдалённых.

Пока моя походка тяжела,

подъемлешь ты два крылышка зелёных.

Так проносись! – покуда я стою.

Так лепечи! – покуда я немею.

Всю лёгкость поднебесную твою

я искупаю тяжестью своею.

«Влечёт меня старинный слог…»

Влечёт меня старинный слог,

Есть обаянье в древней речи.

Она бывает наших слов

и современнее и резче.

Вскричать: «Полцарства за коня!» —

какая вспыльчивость и щедрость!

Но снизойдёт и на меня

последнего задора тщетность.

Когда-нибудь очнусь во мгле,

навеки проиграв сраженье,

и вот придёт на память мне

безумца древнего решенье.

О, что полцарства для меня!

Дитя, наученное веком,

возьму коня, отдам коня

за полмгновенья с человеком,

любимым мною. Бог с тобой,

о конь мой, конь мой, конь ретивый.

Я безвозмездно повод твой

ослаблю – и табун родимый

нагонишь ты, нагонишь там,

в степи пустой и порыжелой.

А мне наскучил тарарам

этих побед и поражений.

Мне жаль коня! Мне жаль любви!

И на манер средневековый

ложится под ноги мои

лишь след, оставленный подковой.

Светофоры

Геннадию Хазанову

Светофоры. И я перед ними

становлюсь, отступаю назад.

Светофор. Это странное имя.

Светофор. Святослав. Светозар.

Светофоры добры, как славяне.

Мне в лицо устремляют огни

и огнями, как будто словами,

умоляют: «Постой, не гони».

Благодарна я им за смещенье

этих двух разноцветных огней,

но во мне происходит смешенье

этих двух разноцветных кровей.

О, извечно гудел и сливался,

о, извечно бесчинствовал спор:

этот добрый рассудок славянский

и косой азиатский напор.

Видно, выход – в движенье, в движенье,

в голове, наклонённой к рулю,

в бесшабашном головокруженье

у обочины на краю.

И, откидываясь на сиденье,

говорю себе: «Погоди».

Отдаю себя на съеденье

этой скорости впереди.

Сны о Грузии

Сны о Грузии – вот радость!

И под утро так чиста

виноградовая сладость,

осенявшая уста.

Ни о чем я не жалею,

ничего я не хочу —

в золотом Свети-Цховели

ставлю бедную свечу.

Малым камушкам во Мцхета

воздаю хвалу и честь.

Господи, пусть будет это

вечно так, как ныне есть.

Пусть всегда мне будут в новость

и колдуют надо мной

родины родной суровость,

нежность родины чужой.

Свеча

Геннадию Шпаликову

Всего-то – чтоб была свеча,

свеча простая, восковая,

и старомодность вековая

так станет в памяти свежа.

И поспешит твоё перо

к той грамоте витиеватой,

разумной и замысловатой,

и ляжет на душу добро.

Уже ты мыслишь о друзьях

все чаще, способом старинным,

и сталактитом стеаринным

займёшься с нежностью в глазах.

И Пушкин ласково глядит,

и ночь прошла, и гаснут свечи,

и нежный вкус родимой речи

так чисто губы холодит.

Магнитофон

В той комнате под чердаком,

в той нищенской, в той суверенной,

где старомодным чудаком

задор владеет современный,

где вкруг нечистого стола,

среди беды претенциозной,

капроновые два крыла

проносит ангел грациозный, —

в той комнате, в тиши ночной,

во глубине магнитофона,

уже не защищённый мной,

мой голос плачет отвлечённо.

Я знаю – там, пока я сплю,

жестокий медиум колдует

и душу слабую мою

то жжет, как свечку, то задует.

И гоголевской Катериной

в зелёном облаке окна

танцует голосок старинный

для развлеченья колдуна.

Он так испуганно и кротко

является чужим очам,

как будто девочка-сиротка,

запроданная циркачам.

Мой голос, близкий мне досель,

воспитанный моей гортанью,

лукавящий на каждом «эль»,

невнятно склонный к заиканью,

возникший некогда во мне,

моим губам еще родимый,

вспорхнув, остался в стороне,

как будто вздох необратимый.

Одет бесплотной наготой,

изведавший ее приятность,

уж он вкусил свободы той

бесстыдство и невероятность.

И в эту ночь там, из угла,

старик к нему взывает снова,

в застиранные два крыла

целуя ангела ручного.

Над их объятием дурным

магнитофон во тьме хлопочет,

мой бедный голос пятки им

прозрачным пальчиком щекочет.

Пока я сплю, злорадству их

он кажет нежные изъяны

картавости – и снов моих

нецеломудренны туманы.

Прощание

А напоследок я скажу:

прощай, любить не обязуйся.

С ума схожу. Иль восхожу

к высокой степени безумства.

Как ты любил? – ты пригубил

погибели. Не в этом дело.

Как ты любил? – ты погубил,

но погубил так неумело.

Жестокость промаха… О, нет

тебе прощенья. Живо тело,

и бродит, видит белый свет,

но тело мое опустело.

Работу малую висок

еще вершит. Но пали руки,

и стайкою, наискосок,

уходят запахи и звуки.

Пейзаж

Ещё ноябрь, а благодать

уж сыплется, уж смотрит с неба.

Иду и хоронюсь от света,

чтоб тенью снег не утруждать.

О стеклодув, что смысл дутья

так выразил в сосульках этих!

И, запрокинув свой беретик,

на вкус их пробует дитя.

И я, такая молодая,

со сладкой льдинкою во рту,

оскальзываясь, приседая,

по снегу белому иду.

Зима

О жест зимы ко мне,

холодный и прилежный.

Да, что-то есть в зиме

от медицины нежной.

Иначе как же вдруг

из темноты и муки

доверчивый недуг

к ней обращает руки?

О милая, колдуй,

заденет лоб мой снова

целебный поцелуй

колечка ледяного.

И всё сильней соблазн

встречать обман доверьем,

смотреть в глаза собак

и приникать к деревьям.

Прощать, как бы играть,

с разбега, с поворота,

и, завершив, прощать,

простить еще кого-то.

Сравняться с зимним днём,

с его пустым овалом,

и быть всегда при нём

его оттенком малым.

Свести себя на нет,

чтоб вызвать за стеною

не тень мою, а свет,

не заслонённый мною.

«Случилось так, что двадцати семи…»

Случилось так, что двадцати семи

лет от роду мне выпала отрада

жить в замкнутости дома и семьи,

расширенной прекрасным кругом сада.

Себя я предоставила добру,

с которым справедливая природа

следит за увяданием в бору

или решает участь огорода.

Мне нравилось забыть печаль и гнев,

не ведать мысли, не промолвить слова

и в детском неразумии дерев

терпеть заботу гения чужого.

Я стала вдруг здорова, как трава,

чиста душой, как прочие растенья,

не более умна, чем дерева,

не более жива, чем до рожденья.

Я улыбалась ночью в потолок,

в пустой пробел, где близко и приметно

белел во мраке очевидный Бог,

имевший цель улыбки и привета.

Была так неизбежна благодать

и так близка большая ласка Бога,

что прядь со лба – чтоб легче целовать —

я убирала и спала глубоко.

Как будто бы надолго, на века,

я углублялась в землю и деревья.

Никто не знал, как мука велика

за дверью моего уединенья.

Тоска по Лермонтову

О Грузия, лишь по твоей вине,

когда зима грязна и белоснежна,

печаль моя печальна не вполне,

не до конца надежда безнадежна.

Одну тебя я счастливо люблю,

и лишь твоё лицо не лицемерно.

Рука твоя на голову мою

ложится благосклонно и целебно.

Мне не застать врасплох твоей любви.

Открытыми объятия ты держишь.

Все говоры, все шёпоты твои

мне на ухо нашепчешь и утешишь.

Но в этот день не так я молода,

чтоб выбирать меж севером и югом.

Свершилась поздней осени беда,

былой уют украсив неуютом.

Лишь чёрный зонт в моих руках гремит,

живой упругий мускул в нём напрягся.

То, что тебя покинуть норовит, —

пускай покинет, что держать напрасно.

Я отпускаю зонт и не смотрю,

как будет он использовать свободу.

Я медленно иду по октябрю,

сквозь воду и холодную погоду.

В чужом дому, не знаю почему,

я бег моих колен остановила.

Вы пробовали жить в чужом дому?

Там хорошо. И вот как это было.

Был подвиг одиночества свершён,

и я могла уйти. Но так случилось,

что в этом доме, в ванной, жил сверчок,

поскрипывал, оказывал мне милость.

Моя душа тогда была слаба

и потому – с доверьем и тоскою —

тот слабый скрип, той песенки слова

я полюбила слабою душою.

Привыкла вскоре добрая семья,

что так, друг друга не опровергая,

два пустяка природы – он и я —

живут тихонько, песенки слагая.

Итак – я здесь. Мы по ночам не спим,

я запою – он отвечать умеет.

Ну, хорошо. А где же снам моим,

где им-то жить? Где их бездомность реет?

Они все там же, там, где я была,

где высочайший юноша вселенной

меж туч и солнца, меж добра и зла

стоял вверху горы уединенной.

О, там, под покровительством горы,

как в медленном недоуменье танца,

течения Арагвы и Куры

ни встретиться не могут, ни расстаться.

Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм.

Души его воинственна молитва.

В ней гром мечей, и лошадиный храп,

и вечная за эту землю битва.

Где он стоял? Вот здесь, где монастырь

еще живет всей свежестью размаха,

где малый камень с лёгкостью вместил

великую тоску того монаха.

Что, мальчик мой, великий человек?

Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью

в моём мозгу и чернотой меж век,

всё плачущей над маленьким тобою?

И в этой, Богом замкнутой судьбе,

в своей нижайшей муке превосходства,

хотя б сверчок любимому, тебе,

сверчок играл средь твоего сиротства?

Стой на горе! Не уходи туда,

где – только-то! – через четыре года

сомкнётся над тобою навсегда

пустая, совершенная свобода!

Стой на горе! Я по твоим следам

найду тебя под солнцем, возле Мцхета.

Возьму себе всем зреньем, не отдам,

и ты спасён уже, и вечно это.

Стой на горе! Но чем к тебе добрей

чужой земли таинственная новость,

тем яростней соблазн земли твоей,

нужней ее сладчайшая суровость.

Зимняя замкнутость

Булату Окуджаве

Странный гость побывал у меня в феврале.

Снег занёс мою крышу ещё в январе,

предоставив мне замкнутость дум и деяний.

Я жила взаперти, как огонь в фонаре

или как насекомое, что в янтаре

уместилось в простор тесноты идеальной.

Странный гость предо мною внезапно возник,

и тем более странен был этот визит,

что снега мою дверь охраняли сурово.

Например – я зерно моим птицам несла.

«Можно ль выйти наружу?» – спросила. – «Нельзя», —

мне ответила сильная воля сугроба.

Странный гость, говорю вам, неведомый гость.

Он прошёл через стенку насквозь, словно гвоздь,

кем-то вбитый извне для неведомой цели.

Впрочем, что же ещё оставалось ему,

коль в дому, замурованном в снежную тьму,

не осталось для входа ни двери, ни щели.

Странный гость – он в гостях не гостил, а царил.

Он огнем исцелил свой промокший цилиндр,

из-за пазухи выпустил свинку морскую

и сказал: «О, пардон, я продрог, и притом

я ушибся, когда проходил напролом

в этот дом, где теперь простудиться рискую».

Я сказала: «Огонь вас утешит, о гость.

Горсть орехов, вина быстротечная гроздь —

вот мой маленький юг среди вьюг справедливых.

Что касается бедной царевны морей —

ей давно приготовлен любовью моей

плод капусты, взращенный в нездешних заливах».

Странный гость похвалился: «Заметьте, мадам,

что я склонен к слезам, но не склонны к следам

мои ноги промокшие. Весь я – загадка!»

Я ему объяснила, что я не педант

и за музыкой я не хожу по пятам,

чтобы видеть педаль под ногой музыканта.

Странный гость закричал: «Мне не нравится тон

ваших шуток! Потом будет жуток ваш стон!

Очень плохи дела ваших духа и плоти!

Потому без стыда я явился сюда,

что мне ведома бедная ваша судьба».

Я спросила его: «Почему вы не пьете?»

Странный гость не побрезговал выпить вина.

Опрометчивость уст его речи свела

лишь к ошибкам, улыбкам и доброму плачу:

«Протяжение спора угодно душе!

Вы – дитя мое, баловень и протеже.

Я судьбу вашу как-нибудь переиначу.

Ведь не зря вещий зверь чистой шерстью белел —

ошибитесь, возьмите счастливый билет!

Выбирайте любую утеху мирскую!»

Поклонилась я гостю: «Вы очень добры,

до поры отвергаю я ваши дары.

Но спасите прекрасную свинку морскую!

Не она ль мне по злому сиротству сестра?

Как остра эта грусть – озираться со сна

средь стихии чужой, а к своей не пробиться.

О, как нежно марина, моряна, моря

неизбежно манят и минуют меня,

оставляя мне детское зренье провидца.

В остальном – благодарна я доброй судьбе.

Я живу, как желаю, – сама по себе.

Бог ко мне справедлив и любезен издатель.

Старый пёс мой взмывает к щеке, как щенок.

И широк дивный выбор всевышних щедрот:

ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль.

А вчера колокольчик в полях дребезжал.

Это старый товарищ ко мне приезжал.

Зря боялась – а вдруг он дороги не сыщет?

Говорила: когда тебя вижу, Булат,

два зрачка от чрезмерности зренья болят,

беспорядок любви в моем разуме свищет».

Странный гость засмеялся. Он знал, что я лгу.

Не бывало саней в этом сиром снегу.

Мой товарищ с товарищем пьёт в Ленинграде.

И давно уж собака моя умерла —

стало меньше дыханьем в груди у меня.

И чураются руки пера и тетради.

Странный гость подтвердил: «Вы несчастны теперь».

В это время открылась закрытая дверь.

Снег все падал и падал, не зная убытка.

Сколь вошедшего облик был смел и пригож!

И влекла петербургская кожа калош

след – лукавый и резвый, как будто улыбка.

Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтёт,

как во мраке лица серебрился зрачок,

как был рус африканец и смугл россиянин?

Я подумала – скоро конец февралю —

и сказала вошедшему: «Радость! Люблю!

Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!»

Ночь

Андрею Смирнову

Уже рассвет темнеет с трёх сторон,

а все руке недостаёт отваги,

чтобы пробиться к белизне бумаги

сквозь воздух, затвердевший над столом.

Как непреклонно честный разум мой

стыдится своего несовершенства,

не допускает руку до блаженства

затеять ямб в беспечности былой!

Меж тем, когда полна значенья тьма,

ожог во лбу от выдумки неточной,

мощь кофеина и азарт полночный

легко принять за остроту ума.

Но, видно, впрямь велик и невредим

рассудок мой в безумье этих бдений,

раз возбужденье, жаркое, как гений,

он всё ж не счёл достоинством своим.

Ужель грешно своей беды не знать!

Соблазн так сладок, так невинна малость —

нарушить этой ночи безымянность

и все, что в ней, по имени назвать.

Пока руке бездействовать велю,

любой предмет глядит с кокетством женским,

красуется, следит за каждым жестом,

нацеленным ему воздать хвалу.

Уверенный, что мной уже любим,

бубнит и клянчит голосок предмета,

его душа желает быть воспета,

и непременно голосом моим.

Как я хочу благодарить свечу,

любимый свет ее предать огласке

и предоставить неусыпной ласке

эпитетов! Но я опять молчу.

Какая боль – под пыткой немоты

всё ж не признаться ни единым словом

в красе всего, на что зрачком суровым

любовь моя глядит из темноты!

Чего стыжусь? Зачем я не вольна

в пустом дому, средь снежного разлива,

писать не хорошо, но справедливо —

про дом, про снег, про синеву окна?

Не дай мне Бог бесстыдства пред листом

бумаги, беззащитной предо мною,

пред ясной и бесхитростной свечою,

перед моим, плывущим в сон, лицом.

Слово

«Претерпевая медленную юность,

впадаю я то в дерзость, то в угрюмость,

пишу стихи, мне говорят: порви!

А вы так просто говорите слово,

вас любит ямб, и жизнь к вам благосклонна», —

так написал мне мальчик из Перми.

В чужих потемках выключатель шаря,

хозяевам вслепую спать мешая,

о воздух спотыкаясь, как о пень,

стыдясь своей громоздкой неудачи,

над каждой книгой обмирая в плаче,

я вспомнила про мальчика и Пермь.

И впрямь – в Перми живёт ребёнок странный,

владеющий высокой и пространной,

невнятной речью, и, когда горит

огонь созвездий, принятых над Пермью,

озябшим горлом, не способным к пенью,

ребенок этот слово говорит.

Как говорит ребёнок! Неужели

во мне иль в ком-то, в неживом ущелье

гортани, погружённой в темноту,

была такая чистота проёма,

чтоб уместить во всей красе объёма

всезнающего слова полноту?

О нет, во мне – то всхлип, то хрип, и снова

насущный шум, занявший место слова

там, в легких, где теснятся дым и тень,

и шее не хватает мощи бычьей,

чтобы дыханья суетный обычай

вершить было не трудно и не лень.

Звук немоты, железный и корявый,

терзает горло ссадиной кровавой,

заговорю – и обагрю платок.

В безмолвие, как в землю, погребённой,

мне странно знать, что есть в Перми ребёнок,

который слово выговорить мог.

Немота

Кто же был так силён и умён?

Кто мой голос из горла увел?

Не умеет заплакать о нём

рана черная в горле моём.

Сколь достойны любви и хвалы,

март, простые деянья твои,

но мертвы моих слов соловьи,

и теперь их сады – словари.

– О, воспой! – умоляют уста

снегопада, обрыва, куста.

Я кричу, но, как пар изо рта,

округлилась у губ немота.

Задыхаюсь, и дохну, и лгу,

что ещё не останусь в долгу

пред красою деревьев в снегу,

о которой сказать не могу.

Вдохновенье – чрезмерный, сплошной

вдох мгновенья душою немой,

не спасёт ее выдох иной,

кроме слова, что сказано мной.

Облегчить переполненный пульс —

как угодно, нечаянно, пусть!

И во всё, что воспеть тороплюсь,

воплощусь навсегда, наизусть.

А за то, что была так нема,

и любила всех слов имена,

и устала вдруг, как умерла, —

сами, сами воспойте меня.

Сумерки

Есть в сумерках блаженная свобода

от явных чисел века, года, дня.

Когда? – неважно. Вот открытость входа

в глубокий парк, в далёкий мельк огня.

Ни в сырости, насытившей соцветья,

ни в деревах, исполненных любви,

нет доказательств этого столетья, —

бери себе другое – и живи.

Ошибкой зренья, заблужденьем духа

возвращена в аллеи старины,

бреду по ним. И встречная старуха,

словно признав, глядит со стороны.

Средь бела дня пустынно это место.

Но в сумерках мои глаза вольны

увидеть дом, где счастливо семейство,

где невпопад и пылко влюблены,

где вечно ждут гостей на именины —

шуметь, краснеть и руки целовать,

где и меня к себе рукой манили,

где никогда мне гостем не бывать.

Но коль дано их голосам беспечным

стать тишиною неба и воды, —

чьи пальчики по клавишам лепечут? —

Чьи кружева вступают в круг беды?

Как мне досталась милость их привета,

тот медленный, затеянный людьми,

старинный вальс, старинная примета

чужой печали и чужой любви?

Еще возможно для ума и слуха

вести игру, где действуют река,

пустое поле, дерево, старуха,

деревня в три незрячих огонька.

Души моей невнятная улыбка

блуждает там, в беспамятстве, вдали,

в той родине, чья странная ошибка

даст мне чужбину речи и земли.

Но темнотой испуганный рассудок

трезвеет, рыщет, снова хочет знать

живых вещей отчетливый рисунок,

мой век, мой час, мой стол, мою кровать.

Еще плутая в омуте росистом,

я слышу, как на диком языке

мне шлёт свое проклятие транзистор,

зажатый в непреклонном кулаке.

Уроки музыки

Люблю, Марина, что тебя, как всех,

что, как меня, —

озябшею гортанью

не говорю: тебя – как свет! как снег! —

усильем шеи, будто лёд глотаю,

стараюсь вымолвить: тебя, как всех,

учили музыке. (О крах ученья!

Как если бы, под Богов плач и смех,

свече внушали правила свеченья.)

Не ладили две равных темноты:

рояль и ты – два совершенных круга,

в тоске взаимной глухонемоты

терпя иноязычие друг друга.

Два мрачных исподлобья сведены

в неразрешимой и враждебной встрече:

рояль и ты – две сильных тишины,

два слабых горла музыки и речи.

Но твоего сиротства перевес

решает дело. Что рояль? Он узник

безгласности, покуда в до диез

мизинец свой не окунет союзник.

А ты – одна. Тебе – подмоги нет.

И музыке трудна твоя наука —

не утруждая ранящий предмет,

открыть в себе кровотеченье звука.

Марина, до! До – детства, до – судьбы,

до – ре, до – речи, до – всего, что после,

равно, как вместе мы склоняли лбы

в той общедетской предрояльной позе,

как ты, как ты, вцепившись в табурет, —

о карусель и Гедике ненужность! —

раскручивать сорвавшую берет,

свистящую вкруг головы окружность.

Марина, это всё – для красоты

придумано, в расчете на удачу

раз накричаться: я – как ты, как ты!

И с радостью бы крикнула, да – плачу.

«Четверть века, Марина, тому…»

Четверть века, Марина, тому,

как Елабуга ластится раем

к отдохнувшему лбу твоему,

но и рай ему мал и неравен.

Неужели к всеведенью мук,

что тебе удалось как удача,

я добавлю бесформенный звук

дважды мною пропетого плача.

Две бессмыслицы – мёртв и мертва,

две пустынности, два ударенья —

царскосельских садов дерева,

переделкинских рощиц деревья.

И усильем двух этих кончин

так исчерпана будущность слова.

Не осталось ни уст, ни причин,

чтобы нам затевать его снова.

Впрочем, в этой утрате суда

есть свобода и есть безмятежность:

перед кем пламенеть от стыда,

оскорбляя страниц белоснежность?

Как любила! Возможно ли злей?

Без прощения, без обещанья

имена их любовью твоей

были сосланы в даль обожанья.

Среди всех твоих бед и плетей

только два тебе есть утешенья:

что не знала двух этих смертей

и воспела два этих рожденья.

Биографическая справка

Всё началось далёкою порой,

в младенчестве, в его начальном классе,

с игры в многозначительную роль:

быть Мусею, любимой меньше Аси.

Бегом, в Тарусе, босиком, в росе,

без промаха – непоправимо мимо,

чтоб стать любимой менее, чем все,

чем всё, что в этом мире не любимо.

Да и за что любить её, кому?

Полюбит ли мышиный сброд умишек

то чудище, несущее во тьму

всеведенья уродливый излишек?

И тот изящный звездочёт искусств

и счетовод безумств витиеватых

не зря не любит излученье уст,

пока ещё ни в чем не виноватых.

Мила ль ему незваная звезда,

чей голосок, нечаянно, могучий,

его освобождает от труда

старательно содеянных созвучий?

В приют ее – меж грязью и меж льдом!

Но в граде чернокаменном, голодном,

что делать с этим неуместным лбом?

Где быть ему, как не на месте лобном?

Добывшая двугорбием ума

тоску и непомерность превосходства,

она насквозь минует терема

всемирного бездомья и сиротства.

Любая милосердная сестра

жестокосердно примирится с горем,

с избытком рокового мастерства —

во что бы то ни стало быть изгоем.

Ты перед ней не виноват, Берлин!

Ты гнал её, как принято, как надо,

но мрак твоих обоев и белил

еще не ад, а лишь предместье ада.

Не обессудь, божественный Париж,

с надменностью ты целовал ей руки,

но всё же был лишь захолустьем крыш,

провинцией её державной муки.

Тягаться ль вам, селения беды,

с непревзойдённым бедствием столицы,

где рыщет Марс над плесенью воды,

тревожа тень кавалерист-девицы?

Затмивший золотые города,

чернеет двор последнего страданья,

где так она нища и голодна,

как в высшем средоточье мирозданья.

Хвала и предпочтение молвы

Елабуге, пред прочею землёю.

Кунсткамерное чудо головы

изловлено и схвачено петлёю.

Всего-то было – горло и рука,

в пути меж ними станет звук строкою,

и смертный час – не больше, чем строка:

всё тот же труд меж горлом и рукою.

Но ждать так долго! Отгибая прядь,

поглядывать зрачком – красна ль рябина,

и целый август вытерпеть? О, впрямь

ты – сильное чудовище, Марина.

Клянусь

Тем летним снимком на крыльце чужом

как виселица, криво и отдельно

поставленном, не приводящем в дом,

но выводящим из дому. Одета

в неистовый сатиновый доспех,

стесняющий огромный мускул горла,

так и сидишь, уже отбыв, допев

труд лошадиный голода и горя.

Тем снимком. Слабым остриём локтей

ребенка с удивлённою улыбкой,

которой смерть влечёт к себе детей

и украшает их черты уликой.

Тяжёлой болью памяти к тебе,

когда, хлебая безвоздушность горя,

от задыхания твоих тире

до крови я откашливала горло.

Присутствием твоим: крала, несла,

брала себе тебя и воровала,

забыв, что ты – чужое, ты – нельзя,

ты – Богово, тебя у Бога мало.

Последней исхудалостию той,

добившею тебя крысиным зубом.

Благословенной родиной святой,

забывшею тебя в сиротстве грубом.

Возлюбленным тобою не к добру

вседобрым африканцем небывалым,

который созерцает детвору.

И детворою. И Тверским бульваром.

Твоим печальным отдыхом в раю,

где нет тебе ни ремесла, ни муки, —

клянусь убить елабугу твою,

Елабугой твоей, чтоб спали внуки,

старухи будут их стращать в ночи,

что нет её, что нет её, не зная:

«Спи, мальчик или девочка, молчи,

ужо придет елабуга слепая».

О, как она всей путаницей ног.

припустится ползти, так скоро, скоро.

Я опущу подкованный сапог

на щупальца её без приговора.

Утяжелив собой каблук, носок,

в затылок ей – и продержать подольше.

Детёнышей её зеленый сок

мне острым ядом опалит подошвы.

В хвосте ее созревшее яйцо

я брошу в землю, раз земля бездонна,

ни словом не обмолвясь про крыльцо

Марининого смертного бездомья.

И в этом я клянусь. Пока во тьме,

зловоньем ила, жабами колодца,

примеривая желтый глаз ко мне,

убить меня елабуга клянется.

Снегопад

Булату Окуджаве

Снегопад свое действие начал

и ещё до свершения тьмы

Переделкино переиначил

в безымянную прелесть зимы.

Дома творчества дикую кличку

он отринул и вытер с доски

и возвысил в полях электричку

до всемирного звука тоски.

Обманувши сады, огороды,

их ничтожный размер одолев,

возымела значенье природы

невеликая сумма дерев.

На горе, в тишине совершенной,

голос древнего пенья возник,

и уже не села́, а вселенной

ты участник и бедный должник.

Вдалеке, меж звездой и дорогой,

сам дивясь, что он здесь и таков,

пролетел лучезарно здоровый

и ликующий лыжник снегов.

Вездесущая сила движенья,

этот лыжник, земля и луна —

лишь причина для стихосложенья,

для мгновенной удачи ума.

Но, пока в снегопаданье строгом

ясен разум и воля свежа,

в промежутке меж звуком и словом

опрометчиво медлит душа.

Метель

Борису Пастернаку

Февраль – любовь и гнев погоды.

И, странно воссияв окрест,

великим севером природы

очнулась скудость дачных мест.

И улица в четыре дома,

открыв длину и ширину,

берёт себе непринужденно

весь снег вселенной, всю луну.

Как сильно вьюжит! Не иначе —

метель посвящена тому,

кто эти дерева и дачи

так близко принимал к уму.

Ручья невзрачное теченье,

сосну, понурившую ствол,

в иное он вовлек значенье

и в драгоценность перевел.

Не потому ль, в красе и тайне,

пространство, загрустив о нем,

той речи бред и бормотанье

имеет в голосе своём.

И в снегопаде, долго бывшем,

вдруг, на мгновенье, прервалась

меж домом тем и тем кладбищем

печали пристальная связь.

«Мне вспоминать сподручней, чем иметь…»

Мне вспоминать сподручней, чем иметь.

Когда сей миг и прошлое мгновенье

соединятся, будто медь и медь,

их общий звук и есть стихотворенье.

Как я люблю минувшую весну,

и дом, и сад, чья сильная природа

трудом горы держалась на весу

поверх земли, но ниже небосвода.

Люблю сейчас, но, подлежа весне,

я ощущала только страх и вялость

к объему моря, что в ночном окне

мерещилось и подразумевалось.

Когда сходились море и луна,

студил затылок холодок мгновенный,

как будто я, превысив чин ума,

посмела фамильярничать с Вселенной.

В суть вечности заглядывал балкон —

не слишком ли? Но оставалась радость,

что, возымев во времени былом

день нынешний, – за всё я отыграюсь.

Не наглость ли – при море и луне

их расточать и обмирать от чувства:

они живут воочью, как вчерне

и набело навек во мне очнутся.

Что происходит между тем и тем

мгновеньями? Как долго длится это —

в душе крепчает и взрослеет тень

оброненного в глушь веков предмета.

Не в этом ли разгадка ремесла,

чьи правила: смертельный страх и доблесть, —

блеск бытия изжить, спалить дотла

и выгадать его бессмертный отблеск?

Строка

Дорога, не скажу, куда…

Анна Ахматова

Пластинки глупенькое чудо,

проигрыватель – вздор какой,

и слышно, как невесть откуда,

из недр стеснённых, из-под спуда

корней, сопревших трав и хвой,

где закипает перегной,

вздымая пар до небосвода,

нет, глубже мыслимых глубин,

из пекла, где пекут рубин

и начинается природа, —

исторгнут, близится, и вот

донёсся бас земли и вод,

которым молвлено протяжно,

как будто вовсе без труда,

так легкомысленно, так важно:

«Дорога, не скажу, куда…»

Меж нами так не говорят,

нет у людей такого знанья,

ни вымыслом, ни наугад

тому не подыскать названья,

что мы, в невежестве своем,

строкой бессмертной назовём.

Семья и быт

Ане

Сперва дитя явилось из потёмок

небытия.

В наш узкий круг щенок

был приглашён для счастья.

А котёнок

не столько зван был, сколько одинок.

С небес в окно упал птенец воскресший.

В миг волшебства сама зажглась свеча:

к нам шёл сверчок, влача нежнейший скрежет,

словно возок с пожитками сверчка.

Так ширился наш круг непостижимый.

Все ль в сборе мы? Не думаю. Едва ль.

Где ты, грядущий новичок родимый?

Верти крылами! Убыстряй педаль!

Покуда вещи движутся в квартиры

по лестнице – мы отойдём и ждём.

Но всё ж и мы не так наги и сиры,

чтоб славной вещью не разжился дом.

Останься с нами, кто-нибудь, вошедший!

Ты сам увидишь, как по вечерам

мы возжигаем наш фонарь волшебный.

О смех! О лай! О скрип! О тарарам!

Старейшина в беспечном хороводе.

вполне бесстрашном, если я жива,

проговорюсь моей ночной свободе,

как мне страшна забота старшинства.

Куда уйти? Уйду лицом в ладони.

Стареет пёс. Сиротствует тетрадь.

И лишь дитя, всё больше молодое,

всё больше хочет жить и сострадать.

Давно уже в ангине, только ожил

от жара лоб, так тихо, что почти —

подумало, дитя сказало: – Ёжик,

прости меня, за всё меня прости.

И впрямь – прости, любая жизнь живая!

Твою, в упор глядящую звезду

не подведу: смертельно убывая,

вернусь, опомнюсь, буду, превзойду.

Витает, вырастая, наша стая,

блистая правом жить и ликовать,

блаженность и блаженство сочетая,

и всё это приняв за благодать.

Сверчок и птица остаются дома.

Дитя, собака, бледный кот и я

идём во двор и там непревзойденно

свершаем трюк на ярмарке житья.

Вкривь обходящим лужи и канавы,

несущим мысль про хлеб и молоко,

что нам пустей, что смехотворней славы?

Меж тем она дается нам легко.

Когда сентябрь, тепло, и воздух хлипок,

и все бегут с учений и работ,

нас осыпает золото улыбок

у станции метро «Аэропорт».

Заклинание

Не плачьте обо мне – я проживу

счастливой нищей, доброй каторжанкой,

озябшею на севере южанкой,

чахоточной да злой петербуржанкой

на малярийном юге проживу.

Не плачьте обо мне – я проживу

той хромоножкой, вышедшей на паперть,

тем пьяницей, поникнувшим на скатерть,

и этим, что малюет Божью Матерь,

убогим богомазом проживу.

Не плачьте обо мне – я проживу

той грамоте наученной девчонкой,

которая в грядущести нечёткой

мои стихи, моей рыжея чёлкой,

как дура будет знать. Я проживу.

Не плачьте обо мне – я проживу

сестры помилосердней милосердной,

в военной бесшабашности предсмертной,

да под звездой моею и пресветлой

уж как-нибудь, а всё ж я проживу.

Это я…

Е. Ю. и В. М. Россельс

Это я – в два часа пополудни

повитухой добытый трофей.

Надо мною играют на лютне.

Мне щекотно от палочек фей.

Лишь расплыв золотистого цвета

понимает душа – это я

в знойный день довоенного лета

озираю красу бытия.

«Буря мглою…» и баюшки-баю,

я повадилась жить, но, увы, —

это я от войны погибаю

под угрюмым присмотром Уфы.

Как белеют зима и больница!

Замечаю, что не умерла.

В облаках неразборчивы лица

тех, кто умерли вместо меня.

С непригожим голубеньким ликом,

еле выпростав тело из мук,

это я в предвкушенье великом

слышу нечто, что меньше, чем звук.

Лишь потом оценю я привычку

слушать вечную, точно прибой,

безымянных вещей перекличку

с именующей вещи душой.

Это я – мой наряд фиолетов,

я надменна, юна и толста,

но к предсмертной улыбке поэтов

я уже приучила уста.

Словно дрожь между сердцем и сердцем,

есть меж словом и словом игра.

Дело лишь за бесхитростным средством

обвести её вязью пера.

– Быть словам женихом и невестой! —

это я говорю и смеюсь.

Как священник в глуши деревенской,

я венчаю их тайный союз.

Вот зачем мимолетные феи

осыпали свой шелест и смех.

Лбом и певческим выгибом шеи,

о, как я не похожа на всех.

Я люблю эту мету несходства,

и, за дальней добычей спеша,

юной гончей мой почерк несётся,

вот настиг – и озябла душа.

Это я проклинаю и плачу.

Смотрит в щели людская молва.

Мне с небес диктовали задачу —

я её разрешить не смогла.

Я измучила упряжью шею.

Как другие плетут письмена —

я не знаю, нет сил, не умею,

не могу, отпустите меня.

Как друг с другом прохожие схожи.

Нам пора, лишь подует зима,

на раздумья о детской одёже

обратить вдохновенье ума.

Это я – человек-невеличка,

всем, кто есть, прихожусь близнецом,

сплю, покуда идёт электричка,

пав на сумку невзрачным лицом.

Мне не выпало лишней удачи,

слава Богу, не выпало мне

быть заслуженней или богаче

всех соседей моих по земле.

Плоть от плоти сограждан усталых,

хорошо, что в их длинном строю

в магазинах, в кино, на вокзалах

я последнею в кассу стою —

позади паренька удалого

и старухи в пуховом платке,

слившись с ними, как слово и слово

на моём и на их языке.

Рисунок

Борису Мессереру

Рисую женщину в лиловом.

Какое благо – рисовать

и не уметь! А ту тетрадь

с полузабытым полусловом

я выброшу! Рука вольна

томиться нетерпеньем новым.

Но эта женщина в лиловом

откуда? И зачем она

ступает по корням еловым

в прекрасном парке давних лет?

И там, где парк впадает в лес,

лесничий ею очарован.

Развязный! Как он смел взглянуть

прилежным взором благосклонным?

Та, в платье нежном и лиловом,

строга и продолжает путь.

Что мне до женщины в лиловом?

Зачем меня тоска берет,

что будет этот детский рот

ничтожным кем-то поцелован?

Зачем мне жизнь ее грустна?

В дому, ей чуждом и суровом,

родимая и вся в лиловом,

кем мне приходится она?

Неужто розовой, в лиловом,

столь не желавшей умирать, —

всё ж умереть?

А где тетрадь,

чтоб грусть мою упрочить словом?

Воспоминание о Ялте

Булату Окуджаве

В тот день случился праздник на земле.

Для ликованья все ушли из дома,

оставив мне два фонаря во мгле

по сторонам глухого водоёма.

Ещё и тем был сон воды храним,

что, намертво рождён из алебастра,

над ним то ль нетопырь, то ль херувим

улыбкой слабоумной улыбался.

Мы были с ним недальняя родня —

среди насмешек и неодобренья

он нежно передразнивал меня

значеньем губ и тщетностью паренья.

Внизу, в порту, в ту пору и всегда,

неизлечимо и неугасимо

пульсировала бледная звезда,

чтоб звать суда и пропускать их мимо.

Любовью жёгся и любви учил

вид полночи. Я заново дивилась

неистовству, с которым на мужчин

и женщин человечество делилось.

И в час, когда луна во всей красе

так припекала, что зрачок слезился,

мне так хотелось быть живой, как все,

иль вовсе мертвой, как дитя из гипса.

В удобном сходстве с прочими людьми

не сводничать чернилам и бумаге,

а над великим пустяком любви

бесхитростно расплакаться в овраге.

Так я сидела – при звезде в окне,

при скорбной лампе, при цветке в стакане.

И безутешно ластилось ко мне

причастий шелестящих пресмыканье.

«Предутренний час драгоценный…»

Предутренний час драгоценный

спасите, свеча и тетрадь!

В предсмертных потёмках за сценой

мне выпадет нынче стоять.

Взмыть голой циркачкой под купол!

Но я лишь однажды не лгу:

бумаге молясь неподкупной

и пристальному потолку.

Насильно я петь не умею,

но буду же наверняка,

мучительно выпростав шею

из узкого воротника.

Какой бы мне жребий ни выпал,

никто мне не сможет помочь.

Я знаю, как грозен мой выбор,

когда восхожу на помост.

Погибну без вашей любови,

погибну больней и скорей,

коль вслушаюсь в ваши ладони,

сочту их заслугой своей.

О, только б хвалы не возжаждать,

вернуться в родной неуют,

не ведая – дивным иль страшным —

удел мой потом назовут.

Очнуться живою на свете,

где будут во все времена

одни лишь собаки и дети

бедней и свободней меня.

«Однажды, покачнувшись на краю…»

Однажды, покачнувшись на краю

всего, что есть, я ощутила в теле

присутствие непоправимой тени,

куда-то прочь теснившей жизнь мою.

Никто не знал, лишь белая тетрадь

заметила, что я задула свечи,

зажжённые для сотворенья речи, —

без них я не желала умирать.

Так мучилась! Так близко подошла

к скончанью мук! Не молвила ни слова.

А это просто возраста иного

искала неокрепшая душа.

Я стала жить и долго проживу.

Но с той поры я му́кою земною

зову лишь то, что не воспето мною,

всё прочее – блаженством я зову.

«Собрались, завели разговор…»

Юрию Королеву

Собрались, завели разговор,

долго длились их важные речи.

Я смотрела на маленький двор,

чудом выживший в Замоскворечье.

Чтоб красу предыдущих времён

возродить, а пока, исковеркав,

изнывал и бранился ремонт,

исцеляющий старую церковь.

Любоваться ещё не пора:

купол слеп и весь вид не осанист,

но уже по каменьям двора

восхищённый бродил иностранец.

Я сидела, смотрела в окно,

тосковала, что жить не умею.

Слово «скоросшиватель» влекло

разрыдаться над жизнью моею.

Как вблизи расторопной иглы,

с невредимой травою зелёной,

с бузиною, затмившей углы,

уцелел этот двор непреклонный?

Прорастание мха из камней

и хмельных маляров перебранка

становились надеждой моей,

ободряющей вестью от брата.

Дочь и внучка московских дворов,

объявляю: мой срок не окончен.

Посреди сорока сороков

не иссякла душа-колокольчик.

О запекшийся в сердце моем

и зазубренный мной без запинки

белокаменный свиток имён

Маросейки, Варварки, Ордынки!

Я, как старые камни, жива.

Дождь веков нас омыл и промаслил.

На клею золотого желтка

нас возвёл незапамятный мастер.

Как живучие эти дворы,

уцелею и я, может статься.

Ну, а нет – так придут маляры.

А потом приведут чужестранца.

Медлительность

Надежде Яковлевне Мандельштам

Замечаю, что жизнь не прочна

и прервётся. Но как не заметить,

что не надо, пора не пришла

торопиться, есть время помедлить.

Прежде было – страшусь и спешу:

есмь сегодня, а буду ли снова?

И на казнь посылала свечу

ради тщетного смысла ночного.

Как умна – так никто не умен,

полагала. А снег осыпался.

И остался от этих времен

горб – натруженность среднего пальца.

Прочитаю добытое им —

лишь скучая, но не сострадая,

и прошу: тот, кто молод, – любим.

А тогда я была молодая.

Отбыла, отспешила. К душе

льнёт прилив незатейливых истин.

Способ совести избран уже

и теперь от меня не зависит.

Сам придет этот миг или год:

смысл нечаянный, нега, вершинность…

Только старости недостает.

Остальное уже совершилось.

«Что за мгновенье! Родное дитя…»

Что за мгновенье! Родное дитя

дальше от сердца, чем этот обычай:

красться к столу сквозь чащобу житья,

зренье возжечь и следить за добычей.

От неусыпной засады моей

не упасётся ни то и ни это.

Пав неминуемой рысью с ветвей,

вцепится слово в загривок предмета.

Эй, в небесах! Как ты любишь меня!

И, заточенный в чернильную склянку,

образ вселенной глядит из темна,

муча меня, как сокровище скрягу.

Так говорю я и знаю, что лгу.

Необитаема высь надо мною.

Гаснут два фосфорных пекла во лбу.

Лютый младенец кричит за стеною.

Спал, присосавшись к сладчайшему сну,

ухом не вел, а почуял измену.

Всё – лишь ему, ничего – ремеслу,

быть по сему, и перечить не смею.

Мне – только маленькой гибели звук:

это чернил перезревшая влага

вышибла пробку. Бессмысленный круг

букв нерожденных приемлет бумага.

Властвуй, исчадие крови моей!

Если жива – значит, я недалече.

Что же, не хуже других матерей

я – погубившая детище речи.

Чем я плачу́ за улыбку твою,

я любопытству людей не отвечу.

Лишь содрогнусь и глаза притворю,

если лицо моё в зеркале встречу.

Взойти на сцену

Пришла и говорю: как нынешнему снегу

легко лететь с небес в угоду февралю,

так мне в угоду вам легко взойти на сцену.

Не верьте мне, когда я это говорю.

О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове

взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз.

Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги,

и он умрет, как снег, и обратится в грязь.

Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь

явиться на помост с больничной простыни.

Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас!

О, кто-нибудь, приди и время растяни!

По грани роковой, по острию каната —

плясунья, так пляши, пока не сорвалась.

Я знаю, что умру, но я очнусь, раз надо.

Так было всякий раз. Так будет в этот раз.

Исчерпана до дна пытливыми глазами,

на сведенье ушей я трачу жизнь свою.

Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале.

Себя не сохраню, его не посрамлю.

Когда же я очнусь от суетного риска

неведомо зачем сводить себя на нет,

но скажет кто-нибудь: она была артистка,

и скажет кто-нибудь: она была поэт.

Измучена гортань кровотеченьем речи,

но весел мой прыжок из темноты кулис.

В одно лицо людей, всё явственней и резче,

сливаются черты прекрасных ваших лиц.

Я обращу в поклон нерасторопность жеста.

Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.

Достанет ли их вам для малого блаженства?

Не навсегда прошу – но лишь на миг, на миг…

«Сад еще не облетал…»

Сад еще не облетал,

только берёза желтела.

«Вот уж и август настал», —

я написать захотела.

«Вот уж и август настал», —

много ль ума в этой строчке, —

мне ль разобраться? На сад

осень влияла все строже.

И самодержец души

там, где исток звездопада,

повелевал: – Не пиши!

Августу славы не надо.

Слиткам последней жары

сыщешь эпитет не ты ли,

коль золотые шары,

видишь, и впрямь золотые.

Так моя осень текла.

Плод упадал переспелый.

Возле меня и стола

день угасал не воспетый.

В прелести действий земных

лишь тишина что-то значит.

Слишком развязно о них

бренное слово судачит.

Судя по хладу светил,

по багрецу перелеска,

Пушкин, октябрь наступил.

Сколько прохлады и блеска!

Лёд поутру обметал

ночью налитые лужи.

«Вот уж и август настал», —

ах, не дописывать лучше.

Бедствую и не могу

следовать вещим капризам.

Но золотится в снегу

августа маленький призрак.

Затвердевает декабрь.

Весело при снегопаде

слышать, как вечный диктант

вдруг достигает тетради…

«Бьют часы, возвестившие осень…»

Бьют часы, возвестившие осень:

тяжелее, чем в прошлом году,

ударяется яблоко оземь —

столько раз, сколько яблок в саду.

Этой музыкой, внятной и важной,

кто твердит, что часы не стоят?

Совершает поступок отважный,

но как будто бездействует сад.

Всё заметней в природе печальной

выраженье любви и родства,

словно ты – не свидетель случайный,

а виновник её торжества.

«Опять сентябрь, как тьму времён назад…»

Опять сентябрь, как тьму времён назад,

и к вечеру мужает юный холод.

Я в таинствах подозреваю сад:

все кажется – там кто-то есть и ходит.

Мне не страшней, а только веселей,

что призраком населена округа.

Я в доброте моих осенних дней

ничьи шаги приму за поступь друга.

Мне некого спросить: а не пора ль

списать в тетрадь – с последнею росою

траву и воздух, в зримую спираль

закрученный неистовой осою.

И вот ещё: вниманье чьих очей,

воспринятое некогда луною,

проделало обратный путь лучей

и на земле увиделось со мною?

Любой, чьё зренье вобрала луна,

свободен с обожаньем иль укором

иных людей, иные времена

оглядывать своим посмертным взором.

Не потому ль в сиянье и красе

так мучат нас её пустые камни?

О, знаю я, кто пристальней, чем все,

её посеребрил двумя зрачками!

Так я сижу, подслушиваю сад,

для вечности в окне оставив щёлку.

И Пушкина неотвратимый взгляд

ночь напролет мне припекает щёку.

Снимок

Улыбкой юности и славы

чуть припугнув, но не отторгнув,

от лени или для забавы

так села, как велел фотограф.

Лишь в благоденствии и лете,

при вечном детстве небосвода,

клянётся ей в Оспедалетти

апрель двенадцатого года.

Сложила на коленях руки,

глядит из кружевного нимба.

И тень её грядущей муки

защёлкнута ловушкой снимка.

С тем – через «ять» – сырым и нежным

апрелем слившись воедино,

как в янтаре окаменевшем,

она пребудет невредима.

И запоздалый соглядатай

застанет на исходе века

тот профиль нежно-угловатый,

вовек сохранный в сгустке света.

Какой покой в нарядной даме,

в чьём чётком облике и лике

прочесть известие о даре

так просто, как названье книги.

Кто эту горестную мету,

оттиснутую без помарок,

и этот лоб, и чёлку эту

себе выпрашивал в подарок?

Что ей самой в её портрете?

Пожмёт плечами, как угодно!

И выведет: «Оспедалетти.

Апрель двенадцатого года».

Как на земле свежо и рано!

Грядущий день, дай ей отсрочку!

Пускай она допишет: «Анна

Ахматова», – и капнет точку.

«Я вас люблю, красавицы столетий…»

Я вас люблю, красавицы столетий,

за ваш небрежный выпорх из дверей,

за право жить, вдыхая жизнь соцветий

и на плечи накинув смерть зверей.

Ещё за то, что, стиснув створки сердца,

клад бытия не отдавал моллюск,

открыть и вынуть – вот простое средство

быть в жемчуге при свете бальных люстр.

Как будто мало ямба и хорея

ушло на ваши души и тела,

на каторге чужой любви старея,

о, сколько я стихов перевела!

Капризы ваши, шеи, губы, щёки,

смесь чудную коварства и проказ —

я всё воспела, мы теперь в расчете,

последний раз благословляю вас!

Кто знал меня, тот знает, кто нимало

не знал – поверит, что я жизнь мою,

всю напролёт, навытяжку стояла

пред женщиной, да и теперь стою.

Не время ли присесть, заплакать, с места

не двинуться? Невмочь мне, говорю,

быть тем, что есть, и вожаком семейства,

вобравшего зверьё и детвору.

Наскучило чудовищем бесполым

быть, другом, братом, сводником, сестрой,

то враждовать, то нежничать с глаголом,

пред тем, как стать травою и сосной.

Машинки, взятой в ателье проката,

подстрочников и прочего труда

я не хочу! Я делаюсь богата,

неграмотна, пригожа и горда.

Я выбираю, поступясь талантом,

стать оборотнем с розовым зонтом,

с кисейным бантом и под ручку с франтом.

А что есть ямб – знать не хочу о том!

Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!

Я скрою от незрячести твоей,

какой повадкой и какой усмешкой

владею я – я, друг моих друзей.

Красавицы, ах, это всё неправда!

Я знаю вас – вы верите словам.

Неужто я покину вас на франта?

Он и в подруги не годится вам.

Люблю, когда, ступая, как летая,

проноситесь, смеясь и лепеча.

Суть женственности вечно золотая

всех, кто поэт, священная свеча.

Обзавестись бы вашими правами,

чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!

Но кто, как я, сумеет встать пред вами?

Но кто, как я, посмеет вас воспеть?

«Теперь о тех, чьи детские портреты…»

Теперь о тех, чьи детские портреты

вперяют в нас неукротимый взгляд:

как в рекруты, забритые в поэты,

те стриженые девочки сидят.

У, чудища, в которых всё нечетко!

Указка им – лишь наущенье звёзд.

Не верьте им, что кружева и чёлка.

Под чёлкой – лоб. Под кружевами – хвост.

И не хотят, а притворятся ловко.

Простак любви влюбиться норовит.

Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.

Тать мглы ночной, «мне страшно!» – говорит.

Муж несравненный! Удели ей ада.

Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.

Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:

дай ей страдать – и хлебом не корми!

Твоя измена ей сподручней ласки.

Когда б ты знал, прижав её к груди:

всё, что ты есть, она предаст огласке

на столько лет, сколь есть их впереди.

Кто жил на белом свете и мужского

был пола, знает, как судьба прочна

в нас по утрам: иссохло в горле слово,

жить надо снова, ибо ночь прошла.

А та, что спит, смыкая пуще веки, —

что ей твой ад, когда она в раю?

Летит, минуя там, в надзвездном верхе,

твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.

А всё ж – пора. Стыдясь, озябнув, мучась,

напялит прах вчерашнего пера

и – прочь, одна, в бесхитростную участь

жить, где жила, где жить опять пора.

Те, о которых речь, совсем иначе

встречают день. В его начальной тьме,

о, их глаза, – как рысий фосфор, зрячи,

и слышно: бьется сильный пульс в уме.

Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!

Вчерашний день ей не в науку. Ты —

здесь ни при чём. Её душа свободна.

Ей весело, что листья так жёлты.

Ей важно, что тоскует звук о звуке.

Что ты о ней – ей это всё равно.

О муке речь. Но в степень этой му́ки

тебе вовек проникнуть не дано.

Ты мучил женщин, ты был смел и волен,

вчера шутил – уже не помнишь с кем.

Отныне будешь, славный муж и воин,

там, где Лаура, Беатриче, Керн.

По октябрю, по болдинской аллее

уходит вдаль, слезы не обронив, —

нежнее женщин и мужчин вольнее,

чтоб заплатить за тех и за других.

Ожидание ёлки

Благоволите, сестра и сестра,

дочери Елизавета и Анна,

не шелохнуться! О, как еще рано,

как неподвижен канун волшебства!

Елизавета и Анна, ни-ни,

не понукайте мгновенья, покуда

медленный бег неизбежного чуда

сам не настигнет крыла беготни.

Близится тройки трёхглавая тень,

Пущей минует сугробы и льдины.

Елизавета и Анна, едины

миг предвкушенья и возраст детей.

Смилуйся, немилосердная мать!

Зверь добродушный, пришелец желанный,

сжалься над Елизаветой и Анной,

выкажи вечнозеленую масть.

Елизавета и Анна, скорей!

Всё вам верну, ничего не отнявши.

Грозно-живучее шествие наше

медлит и ждет у закрытых дверей.

Пусть посидит взаперти благодать,

изнемогая и свет исторгая.

Елизавета и Анна, какая

радость – мучительно радости ждать!

Древо взирает на дочь и на дочь.

Надо ль бедой расплатиться за это?

Или же, Анна и Елизавета,

так нам сойдёт в новогоднюю ночь?

Жизнь, и страданье, и всё это – ей,

той, чьей свечой мы сейчас осиянны.

Кто это?

Елизаветы и Анны

крик: – Это ель! Это ель! Это ель!

«Как никогда, беспечна и добра…»

Борису Мессереру

Как никогда, беспечна и добра,

я вышла в снег арбатского двора,

а там такое было: там светало!

Свет расцветал сиреневым кустом,

и во дворе, недавно столь пустом,

вдруг от детей светло и тесно стало.

Ирландский сеттер, резвый, как огонь,

затылок свой вложил в мою ладонь,

щенки и дети радовались снегу,

в глаза и губы мне попал снежок,

и этот малый случай был смешон,

и всё смеялось и склоняло к смеху.

Как в этот миг любила я Москву

и думала: чем дольше я живу,

тем проще разум, тем душа свежее.

Вот снег, вот дворник, вот дитя бежит —

всё есть и воспеванью подлежит,

что может быть разумней и священней?

День жизни, как живое существо,

стоит и ждёт участья моего,

и воздух дня мне кажется целебным.

Ах, мало той удачи, что – жила,

я совершенно счастлива была

в том переулке, что зовётся Хлебным.

Дом

Борису Мессереру

Я вам клянусь: я здесь бывала!

Бежала, позабыв дышать.

Завидев снежного болвана,

вздыхала, замедляла шаг.

Непрочный памятник мгновенью,

снег рукотворный на снегу,

как ты, жива на миг, а верю,

что жар весны превозмогу.

Бесхитростный прилив народа

к витринам – празднество сулил.

Уже Никитские ворота

разверсты были, снег валил.

Какой полёт великолепный,

как сердце бедное неслось

вдоль Мерзляковского – и в Хлебный,

сквозняк – навылет, двор – насквозь.

В жару предчувствия плохого

поступка до скончанья лет —

в подъезд, где ветхий лак плафона

так трогателен и нелеп.

Как опрометчиво, как пылко

я в дом влюбилась! Этот дом

набит, как детская копилка,

судьбой людей, добром и злом.

Его жильцов разнообразных,

которым не было числа,

подвыпивших, поскольку праздник,

я близко к сердцу приняла.

Какой разгадки разум жаждал,

подглядывая с добротой

неистовую жизнь сограждан,

их сложный смысл, их быт простой?

Пока таинственная бытность

моя в том доме длилась, я

его старухам полюбилась

по милости житья-бытья.

В печальном лифте престарелом

мы поднимались, говоря

о том, как тяжко старым телом

терпеть погоду декабря.

В том декабре и в том пространстве

душа моя отвергла зло,

и все казались мне прекрасны,

и быть иначе не могло.

Любовь к любимому есть нежность

ко всем вблизи и вдалеке.

Пульсировала бесконечность

в груди, в запястье и в виске.

Я шла, ущелья коридоров

меня заманивали в глубь

чужих печалей, свадеб, вздоров,

в плач кошек, в лепет детских губ.

Мне – выше, мне – туда, где должен

пришелец взмыть под крайний свод,

где я была, где жил художник,

где ныне я, где он живёт.

Его диковинные вещи

воспитаны, как существа.

Глаголет их немое вече

о чистой тайне волшебства.

Тот, кто собрал их воедино,

был не корыстен, не богат.

Возвышенная вещь родима

душе, как верный пёс иль брат.

Со свалки времени былого

возвращены и спасены,

они печально и беззлобно

глядят на спешку новизны.

О, для раската громового

так широко открыт раструб,

Четыре вещих граммофона

во тьме причудливо растут.

Я им родня, я погибаю

от нежности, когда вхожу,

я так же шею выгибаю

и так же голову держу.

Я, как они, витиевата,

и горла обнажен проём.

Звук незапамятного вальса

сохранен в голосе моём.

Не их ли зов меня окликнул,

и не они ль меня влекли

очнуться в грозном и великом

недоумении любви?

Как добр, кто любит, как огромен,

как зряч к значенью красоты!

Мой город, словно новый город,

мне предъявил свои черты.

Смуглей великого арапа

восходит ночь. За что мне честь —

в окно увидеть два Арбата:

и тот, что был, и тот, что есть?

Лиловой гроздью виснет сумрак.

Вот стул – капризник и чудак.

Художник мой портрет рисует

и смотрит остро, как чужак.

Уже считая катастрофой

уют, столь полный и смешной,

ямб примеряю пятистопный

к лицу, что так любимо мной.

Я знаю истину простую:

любить – вот верный путь к тому,

чтоб человечество вплотную

приблизить к сердцу и уму.

Всегда быть не хитрей, чем дети,

не злей, чем дерево в саду,

благословляя жизнь на свете

заботливей, чем жизнь свою.

Так я жила былой зимою.

Ночь разрасталась, как сирень,

и всё играла надо мною

печали сильная свирель.

Был дом на берегу бульвара.

Не только был, но ныне есть.

Зачем твержу: я здесь бывала,

а не твержу: я ныне здесь?

Ещё жива, еще любима,

всё это мне сейчас дано,

а кажется, что это было

и кончилось давным-давно…

«Потом я вспомню, что была жива…»

Б.М.

Потом я вспомню, что была жива,

зима была и падал снег, жара

стесняла сердце, влюблена была —

в кого? во что?

Был дом на Поварской

(теперь зовут иначе) … День-деньской,

ночь напролёт я влюблена была —

в кого? во что?

В тот дом на Поварской,

в пространство, что зовётся мастерской

художника.

Художника дела

влекли наружу, в стужу. Я ждала

его шагов. Смеркался день в окне.

Потом я вспомню, что казался мне

труд ожиданья целью бытия,

но и тогда соотносила я

насущность чудной нежности – с тоской

грядущею… А дом на Поварской —

с немыслимым и неизбежным днем,

когда я буду вспоминать о нём…

«Завидна мне извечная привычка…»

Завидна мне извечная привычка

быть женщиной и мужнею женою,

но уж таков присмотр небес за мною,

что ничего из этого не вышло.

Храни меня, прищур неумолимый,

в сохранности от всех благополучий,

но обойди твоей опекой жгучей

двух девочек, замаранных малиной.

Ещё смеются, рыщут в листьях ягод

и вдруг, как я, глядят с такой же грустью.

Как все, хотела – и поила грудью,

хотела – мёдом, а вспоила – ядом.

Непоправима и невероятна

в их лицах мета нашего единства.

Уж коль ворона белой уродится,

не дай ей Бог, чтоб были воронята.

Белеть – нелепо, а чернеть – не ново,

чернеть – недолго, а белеть – безбрежно.

Всё более я пред людьми безгрешна,

всё более я пред детьми виновна.

«Я завидую ей – молодой…»

Анне Ахматовой

Я завидую ей – молодой

и худой, как рабы на галере:

горячей, чем рабыни в гареме,

возжигала зрачок золотой

и глядела, как вместе горели

две зари по-над невской водой.

Это имя, каким назвалась,

потому что сама захотела, —

нарушенье черты и предела

и востока незваная власть,

так – на северный край чистотела

вдруг – персидской сирени напасть.

Но её и мое имена

были схожи основой кромешной,

лишь однажды взглянула с усмешкой,

как метелью лицо обмела.

Что же было мне делать – посмевшей

зваться так, как назвали меня?

Я завидую ей – молодой

до печали, но до упаданья

головою в ладонь, до страданья

я завидую ей же – седой

в час, когда не прервали свиданья

две зари по-над невской водой.

Да, как колокол, грузной, седой,

с вещим слухом, окликнутым зовом:

то ли голосом чьим-то, то ль звоном,

излученным звездой и звездой,

с этим неописуемым зобом,

полным песни, уже неземной.

Я завидую ей – меж корней,

нищей пленнице рая и ада.

О, когда б я была так богата,

что мне прелесть оставшихся дней?

Но я знаю, какая расплата

за судьбу быть не мною, а ей.

«Какое блаженство, что блещут снега…»

Какое блаженство, что блещут снега,

что холод окреп, а с утра моросило,

что дико и нежно сверкает фольга

на каждом углу и в окне магазина.

Пока серпантин, мишура, канитель

восходят над скукою прочих имуществ,

томительность предновогодних недель

терпеть и сносить – что за дивная участь!

Какая удача, что тени легли

вкруг ёлок и елей, цветущих повсюду,

и вечнозелёная новость любви

душе внушена и прибавлена к чуду.

Откуда нагрянули нежность и ель,

где прежде таились и как сговорились!

Как дети, что ждут у заветных дверей,

я ждать позабыла, а двери открылись.

Какое блаженство, что надо решать,

где краше затеплится шарик стеклянный,

и только любить, только ель наряжать

и созерцать этот мир несказанный…

«Стихотворения чудный театр…»

Стихотворения чудный театр,

нежься и кутайся в бархат дремотный.

Я – ни при чем, это занят работой

чуждых божеств несравненный талант.

Я – лишь простак, что извне приглашен

для сотворенья стороннего действа.

Я не хочу! Но меж звездами где-то

грозную палочку взял дирижёр.

Стихотворения чудный театр,

нам ли решать, что сегодня сыграем?

Глух к наставленьям и недосягаем

в музыку нашу влюбленный тиран.

Что он диктует? И есть ли навес —

нас упасти от любви его лютой?

Как помыкает безграмотной лютней

безукоризненный гений небес!

Стихотворения чудный театр,

некого спрашивать: вместо ответа —

му́ка, когда раздирают отверстья

труб – для рыданья и губ – для тирад.

Кончено! Лампы огня не таят.

Вольно! Прощаюсь с божественным игом.

Вкратце – всей жизнью и смертью – разыгран

стихотворения чудный театр.

«Я столько раз была мертва…»

Гие Маргвелашвили

Я столько раз была мертва

иль думала, что умираю,

что я безгрешный лист мараю,

когда пишу на нем слова.

Меня терзали жизнь, нужда,

страх поутру, что всё сначала.

Но Грузия меня всегда

звала к себе и выручала.

До чудных слез любви в зрачках

и по причине неизвестной,

о, как, когда б вы знали, – как

меня любил тот край прелестный.

Тифлис, не знаю, невдомёк —

каким родителем суровым

я брошена на твой порог

подкидышем большеголовым?

Тифлис, ты мне не объяснял

и я ни разу не спросила:

за что дарами осыпал

и мне же говорил «спасибо»?

Какую жизнь ни сотворю

из дней грядущих, из тумана, —

чтоб отслужить любовь твою,

всё будет тщетно или мало…

«Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…»

Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…

Жила-была Белла… потом умерла…

И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,

где Гия и Шура встречали меня.

О, длилось бы вечно, что прежде бывало:

с небес упадал солнцепёк проливной,

и не было в городе этом подвала,

где Гия и Шура не пили со мной.

Как свечи, мерцают родимые лица.

Я пла́чу, и влажен мой хлеб от вина.

Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса

мы встретимся: Гия, и Шура, и я.

Счастливица, знаю, что люди другие

в другие помянут меня времена.

Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия,

никто никогда не полюбит меня.

«Деревни Бёхово крестьянин…»

Деревни Бёхово крестьянин…

А звался как и жил когда —

всё мох сокрыл, затмил кустарник,

размыла долгая вода.

Не вычитать из недомолвок

непрочного известняка:

вдруг, бедный, он остался молод?

Да, лишь одно наверняка

известно.

И не больше вздора

всё прочее, на что строку

потратить лень.

Дождь.

С косогора

вид на Тарусу и Оку.

Путник

Анели Судакевич

Прекрасной медленной дорогой

иду в Алёкино (оно

зовет себя: Алекино́),

и дух мой, мерный и здоровый,

мне внове, словно не знаком

и, может быть, не современник

мне тот, по склону, сквозь репейник,

в Алёкино за молоком

бредущий путник. Да туда ли,

затем ли, ныне ль он идет,

врисован в луг и небосвод

для чьей-то думы и печали?

Я – лишь сейчас, в сей миг, а он —

всегда: пространства завсегдатай,

подошвами худых сандалий

осуществляет ход времен

вдоль вечности и косогора.

Приняв на лоб припёк огня

небесного, он от меня

всё дальше и – исчезнет скоро.

Смотрю вослед своей душе,

как в сумерках на убыль света,

отсутствую и брезжу где-то

то ли ещё, то ли уже.

И, выпроставшись из артерий,

громоздких пульсов и костей,

вишу, как стайка новостей,

в ночи не принятых антенной.

Моё сознанье растолкав

и заново его туманя

дремотной речью, тетя Маня

протягивает мне стакан

парной и первобытной влаги.

Сижу. Смеркается. Дождит.

Я вновь жива и вновь должник

вдали белеющей бумаги.

Старуха рада, что зятья

убрали сено. Тишь. Беспечность.

Течёт, впадая в бесконечность,

журчание житья-бытья.

И снова путник одержимый

вступает в низкую зарю,

и вчуже долго я смотрю

на бег его непостижимый.

Непоправимо сир и жив,

он строго шествует куда-то,

как будто за красу заката

на нём ответственность лежит.

Приметы мастерской

Б.М.

О гость грядущий, гость любезный!

Под этой крышей поднебесной,

которая одной лишь бездной

всевышней мглы превзойдена,

там, где четыре граммофона

взирают на тебя с амвона,

пируй и пей за время оно,

за граммофоны, за меня!

В какой немыслимой отлучке

я ныне пребываю, – лучше

не думать! Ломаной полушки

жаль на помин души моей,

коль не смогу твой пир обильный

потешить шуткой замогильной

и, как всеведущий Вергилий,

тебя не встречу у дверей.

Войди же в дом неимоверный,

где быт – в соседях со вселенной,

где вечности озноб мгновенный

был ведом людям и вещам

и всплеск серебряных сердечек

о сквозняке пространств нездешних

гостей, когда-то здесь сидевших,

таинственно оповещал.

У ног, взошедших на Голгофу,

доверься моему глаголу

и, возведя себя на гору

поверх шестого этажа,

благослови любую малость,

почти предметов небывалость,

не смей, чтобы тебя боялась

шарманки детская душа.

Сверкнет ли в окнах луч закатный,

всплакнёт ли ящик музыкальный

иль призрак севера печальный

вдруг вздыбит желтизну седин —

пусть реет над юдолью скушной

дом, как заблудший шар воздушный,

чтоб ты, о гость мой простодушный,

чужбину неба посетил…

«Вот не такой, как двадцать лет назад…»

Вот не такой, как двадцать лет назад,

а тот же день. Он мною в половине

покинут был, и сумерки на сад

тогда не пали и падут лишь ныне.

Барометр, своим умом дошед

до истины, что жарко, тем же делом

и мненьем занят. И оса дюшес

когтит и гложет ненасытным телом.

Я узнаю пейзаж и натюрморт.

И тот же некто около почтамта

до сей поры конверт не надорвёт,

страшась, что весть окажется печальна.

Всё та же в море бледность пустоты.

Купальщик, тем же опаленный светом,

переступает моря и строфы

туманный край, став мокрым и воспетым.

Соединились море и пловец,

кефаль и чайка, ржавый мёд и жало.

И у меня своя здесь жертва есть:

вот след в песке – здесь девочка бежала.

Я помню – ту, имевшую в виду

писать в тетрадь до сини предрассветной.

Я медленно навстречу ей иду —

на двадцать лет красивей и предсмертней.

– Всё пишешь, – я с усмешкой говорю.

Брось, отступись от рокового дела.

Как я жалею молодость твою.

И как нелепо ты, дитя, одета.

Как тщетно всё, чего ты ждёшь теперь.

Всё будет: книги, и любовь, и слава.

Но страшен мне канун твоих потерь.

Молчи. Я знаю. Я имею право.

И ты надменна к прочим людям. Ты

не можешь знать того, что знаю ныне:

в чудовищных веригах немоты

оплачешь ты свою вину пред ними.

Беги не бед – сохранности от бед.

Страшись тщеты смертельного излишка.

Ты что-то важно говоришь в ответ,

но мне – тебя, тебе – меня не слышно.

Таруса

Марине Цветаевой

I

Какая зелень глаз вам свойственна, однако…

И тьмы подошв – такой травы не изомнут.

С откоса на Оку вы глянули когда-то:

на дне Оки лежит и смотрит изумруд.

Какая зелень глаз вам свойственна, однако…

Давно из-под ресниц обронен изумруд.

Или у вас – ронять в Оку и в глушь оврага

есть что-то зеленей, не знаю, как зовут?

Какая зелень глаз вам свойственна, однако…

Чтобы навек вселить в пространство изумруд,

вам стоило взглянуть и отвернуться: надо

спешить, уже темно и ужинать зовут.

II

Здесь дом стоял. Столетие назад

был день: рояль в гостиной водворили,

ввели детей, открыли окна в сад,

где ныне лют ревнитель викторины.

Ты победил. Виктория – твоя.

Вот здесь был дом, где ныне танцплощадка,

площадка-танц, иль как ее… Видна

звезда небес, как бред и опечатка

в твоем дикоязычном букваре.

Ура, ты победил, недаром злился

и морщил лоб при этих – в серебре,

безумных и недремлющих из гипса.

Дом отдыха – и отдыхай, старик.

Прости меня. Ты не виновен вовсе,

что вижу я, как дом в саду стоит

и музыка витает окон возле.

III

Морская – так иди в свои моря!

Оставь меня, скитайся вольной птицей!

Умри во мне, как в мире умерла,

темно и тесно быть твоей темницей.

Мне негде быть, хоть всё это – мое.

Я узнаю твою неблагосклонность

к тому, что спёрто, замкнуто, мало.

Ты – рвущийся из душной кожи лотос.

Ступай в моря! Но коль уйдешь с земли,

я без тебя не уцелею. Разве —

как чешуя, в которой нет змеи:

лишь стройный воздух, вьющийся в пространстве.

IV

Молчали той, зато хвалима эта.

И то сказать – иные времена:

не вняли крику, но целуют эхо,

к ней опоздав, благословив меня.

Зато, ее любившие, брезгливы

ко мне чернила, и тетрадь гола.

Рак на безрыбье или на безглыбье

пригорок – вот вам рыба и гора.

Людской хвале внимая, разум слепнет.

Пред той потупясь, коротаю дни

и слышу вдруг: не осуждай за лепет

живых людей – ты хуже, чем они.

Коль нужно им, возглыбься над низиной

их бедных бед, а рыбья немота

не есть ли крик, неслышимый, но зримый,

оранжево запекшийся у рта.

V

Растает снег. Я в зоопарк схожу.

С почтением и холодком по коже

увижу льва и: – Это лев! – скажу.

Словечко и предметище не схожи.

А той со львами только веселей!

Ей незачем заискивать при встрече

с тем, о котором вымолвит: – Се лев. —

Какая львиность норова и речи!

Я целовала крутолобье волн,

просила море: – Притворись водою!

Страшусь тебя, словно изгнали вон

в зыбь вечности с невнятною звездою.

Та любит твердь за тернии пути,

пыланью брызг предпочитает пыльность

и скажет: – Прочь! Мне надобно пройти. —

И вот проходит – море расступилось.

VI

Как знать, вдруг – мало, а не много:

невхожести в уют, в приют

такой, что даже и острога

столь бесприютным не дают;

мгновения: завидев Блока,

гордыней скул порозоветь,

как больно смотрит он, как блёкло,

огромную приемля весть

из детской ручки;

ручки этой,

в страданье о которой спишь,

безумием твоим одетой

в рассеянные грёзы спиц;

расчета: властью никакою

немыслимо пресечь твою

гортань и можно лишь рукою

твоею, —

мало, говорю,

всего, чтоб заплатить за чудный

снег, осыпавший дом Трёхпрудный,

и пруд, и труд коньков нетрудный,

а гений глаза изумрудный

всё знал и всё имел в виду.

Две барышни, слетев из детской

светёлки, шли на мост Кузнецкий

с копейкой удалой купецкой:

Сочельник, нужно наконец-то

для ёлки приобресть звезду.

Влекла их толчея людская,

пред строгим Пушкиным сникая,

от Елисеева таская

кульки и свёртки, вся Тверская —

в мигании, во мгле, в огне.

Всё время важно и вельможно

шёл снег, себя даря и множа.

Серёжа, поздно же, темно же!

Раз так пройти, а дальше – можно

стать прахом неизвестно где.

«Не добела раскалена…»

Не добела раскалена,

и все-таки уже белеет

ночь над Невою.

Ум болеет

тоской и негой молодой.

Когда о купол золотой

луч разобьется предрассветный

и лето входит в Летний сад,

каких наград, каких услад

иных

просить у жизни этой?

Возвращение из Ленинграда

Всё б глаз не отрывать от города Петрова,

гармонию читать во всех его чертах

и думать: вот гранит, а дышит, как природа…

Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак.

Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней.

Как улица стара, где жили повара.

Развязно юн пред ней пригожий дом столетний.

Светает, а луна трудов не прервала.

Как велика луна вблизи окна. Мы сами

затеяли жильё вблизи небесных недр.

Попробуем продлить привал судьбы в мансарде:

ведь выше – только глушь, где нас с тобою нет.

Плеск вечности в ночи подтачивает стены

и зарится на миг, где рядом ты и я.

Какая даль видна! И коль взглянуть острее,

возможно различить границу бытия.

Вселенная в окне – букварь для грамотея,

читаю по складам и не хочу прочесть.

Объятую зарей, дымами и метелью,

как я люблю Москву, покуда время есть.

И давешняя мысль – не больше безрассудства.

Светает на глазах, всё шире, всё быстрей.

Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться,

простёр Тверской бульвар цепочку фонарей.

«То снился он тебе, а ныне ты – ему…»

Мне Тифлис горбатый снится…

Осип Мандельштам

То снился он тебе, а ныне ты – ему.

И жизнь твоя теперь – Тифлиса сновиденье.

Поскольку город сей непостижим уму,

он нам при жизни дан в посмертные владенья.

К нам родина щедра, чтоб голос отдыхал,

когда поет о ней. Перед дорогой дальней

нам всё же дан привал, когда войдем в духан,

где чем душа светлей, тем пение печальней.

Клянусь тебе своей склоненной головой

и воздухом, что весь – душа Галактиона,

что город над Курой – всё милосердней твой,

ты в нём не меньше есть, чем был во время оно.

Чем наш декабрь белей, когда роняет снег,

тем там платан красней, когда роняет листья.

Пусть краткому «теперь» был тесен белый свет,

пространному «потом» – достаточно Тифлиса.

Памяти Генриха Нейгауза

Что – музыка? Зачем? Я – не искатель му́ки.

Я всё нашла уже и всё превозмогла.

Но быть живой невмочь при этом лишнем звуке,

о мука мук моих, о музыка моя.

Излишек музык – две. Мне – и одной довольно,

той, для какой пришла, была и умерла.

Но всё это – одно. Как много и как больно.

Чужая – и не тронь, о музыка моя.

Что нужно остриям органа? При орга́не

я знала, что распят, кто, говорят, распят.

О музыка, вся жизнь – с тобою пререканье,

и в этом смысл двойной моих услад-расплат.

Единожды жила – и дважды быть убитой?

Мне, впрочем, – впору. Жизнь так сладостно мала.

Меж музыкой и мной был музыкант любимый.

Ты – лишь затем моя, о музыка моя.

Нет, ты есть он, а он – тебя предрекший рокот,

Он проводил ко мне всё то, что ты рекла.

Как папоротник тих, как проповедник кроток

и – краткий острый свет, опасный для зрачка.

Увидела: лицо и бархат цвета… цвета? —

зелёного, слабей, чем блеск и изумруд:

как тина или мох. И лишь при том здесь это,

что совершенен он, как склон, как холм, как пруд —

столь тихие вблизи громокипящей распри.

Не мне её прощать: мне та земля мила,

где Гёте, Рейн, и он, и музыка – прекрасны,

Германия моя, гармония моя.

Вид музыки так прост: он схож с его улыбкой.

Ещё там были: шум, бокалы, торжество,

тот ученик его прельстительно великий,

и я – какой ни есть, но ученик его.

«Твой случай таков, что мужи этих мест и предместий…»

В. Высоцкому

Твой случай таков, что мужи этих мест и предместий

белее Офелии бродят с безумьем во взоре.

Нам, виды видавшим, ответствуй, как деве прелестной:

так – быть? или – как? что решил ты в своем Эльсиноре?

Пусть каждый в своем Эльсиноре решает, как может.

Дарующий радость, ты – щедрый даритель страданья.

Но Дании всякой, нам данной, тот славу умножит,

кто подданных душу возвысит до слёз, до рыданья.

Спасение в том, что сумели собраться на площадь

не сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона,

а стройным собором собратьев, отринувших пошлость.

Народ невредим, если боль о Певце – всенародна.

Народ, народившись, – не неуч, он ныне и присно —

не слушатель вздора и не покупатель вещицы.

Певца обожая, – расплачемся. Доблестна тризна.

Так – быть или как? Мне как быть? Не взыщите.

Хвалю и люблю не отвергшего гибельной чаши.

В обнимку уходим – всё дальше, всё выше, всё чище.

Не скаредны мы, и сердца разбиваются наши.

Лишь так справедливо. Ведь если не наши – то чьи же?

Сад

Василию Аксенову

Я вышла в сад, но глушь и роскошь

живут не здесь, а в слове: «сад».

Оно красою роз возросших

питает слух, и нюх, и взгляд.

Просторней слово, чем окрестность:

в нём хорошо и вольно, в нём

сиротство саженцев окрепших

усыновляет чернозём.

Рассада неизвестных новшеств,

о, слово «сад» – как садовод,

под блеск и лязг садовых ножниц

ты длишь и множишь свой приплод.

Вместилась в твой объём свободный

усадьба и судьба семьи,

которой нет, и той садовой

потёрто-белый цвет скамьи.

Ты плодороднее, чем почва,

ты кормишь корни чуждых крон,

ты – дуб, дупло, Дубровский, почта

сердец и слов: любовь и кровь.

Твоя тенистая чащоба

всегда темна, но пред жарой

зачем потупился смущённо

влюблённый зонтик кружевной?

Не я ль, искатель ручки вялой,

колено гравием красню?

Садовник нищий и развязный,

чего ищу, к чему клоню?

И, если вышла, то куда я

всё ж вышла? Май, а грязь прочна.

Я вышла в пустошь захуданья

и в ней прочла, что жизнь прошла.

Прошла! Куда она спешила?

Лишь губ пригубила немых

сухую му́ку, сообщила,

что всё – навеки, я – на миг.

На миг, где ни себя, ни сада

я не успела разглядеть.

«Я вышла в сад», – я написала.

Я написала? Значит, есть

хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно,

что выход в сад – не ход, не шаг.

Я никуда не выходила.

Я просто написала так:

«Я вышла в сад»…

Ладыжино

Владимиру Войновичу

Я этих мест не видела давно.

Душа во сне глядит в чужие краи

на тех, моих, кого люблю, кого

у этих мест и у меня – украли.

Душе во сне в Баварию глядеть

досуга нет – но и вчера глядела.

Я думала, когда проснулась здесь:

душе не внове будет взмыв из тела.

Так вот на что я променяла вас,

друзья души, обобранной разбоем.

К вам солнце шло. Мой день вчерашний гас.

Вы – за Окой, вон там, за тёмным бором.

И ваши слёзы видели в ночи

меня в Тарусе, что одно и то же.

Нашли меня и долго прочь не шли.

Чем сон нежней, тем пробужденье строже.

Вот новый день, который вам пошлю —

оповестить о сердца разрыванье,

когда иду по снегу и по льду

сквозь бор и бездну между мной и вами.

Так я в

Скачать книгу