© Елистратов В. С., 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
Со сметанкой и медком
В прошлом году мы с женой провели новогодние праздники в доме отдыха. Неделю с 30 декабря по 5 января. Ребенка сдали дедам, а сами уехали.
Я, помню, с изумлением узнал, что у меня на работе есть профсоюз. И что мало того: есть дом отдыха, и мне полагается на отдых там пятидесятипроцентная скидка.
Я думал, что профсоюз – это когда где-нибудь у Бранденбургских ворот толпа немецких баб истошно орёт про повышение зарплаты. Или люди в жилетах цвета детской неожиданности где-нибудь на Шанз-Элизе озверело жгут покрышки. Я думал, что профсоюз – нечто вроде института борьбы трудового элемента против капиталистических хищников в мире чистогана.
Оказалось, что профсоюз – это уютный кабинет № 25 с геранью на подоконнике. Тюль. Календарь с фотками Ирины Аллегровой (январь), Филиппа Киркорова (апрель), Олега Газманова (июль) и еще девяти поп-динозавров. Шкаф. Стол с амбарной книжкой цвета динозавра, электрочайником и кружкой «Анапа-1965». И, конечно же, Антонина Алексеевна Улыбаева с добрейшим лицом рассказчицы из детских фильмов-сказок – Анастасии Платоновны Зуевой. Почти одно и то же лицо. Чудеса!
Уж никак у меня не женятся в голове Зуева и жжёные французские покрышки.
Я законопослушно принёс деньги, расписался в амбарной книге. Говорю:
– Спасибо, Анастасия… то есть, тьфу, пардон, Антонина Алексеевна…
– Не за что. Как мечталося, так и сталося, Владимир Елистратович, в смысле – Станиславович. С наступающим вас новым годом, Владимир Станиславович. Счастливо вам отдохнуть по нашей профсоюзной путёвке.
– И вас с наступающим, Антонина Зуевна… То есть, тьфу, пардон, Алексеевна!
– До свидания, спасибо за внимание!
И вот мы в доме отдыха. Замечательная тщательно убранная комната. Жёлтые обои в синий цветочек. Шкаф. Двухместная кровать. Над кроватью – репродукция картины Саврасова «Грачи прилетели». Журнальный столик. Два кресла. Всем этим, так сказать, аксессуарам – с полвека, не меньше. Только календарь на стенке новый. На нём замечательные фотографии – заснеженная елка (январь), сверкающие на солнце сосульки (апрель), поле с иван-чаем (июль). Отличные фотографии – цветущая сирень (май), желтые и красные листья в пруду (сентябрь) … Очень всё строго тематически. Чтоб не путать людей. Никакого гнилого западного постмодернизма. Никаких парижских жжёных покрышек и истошно орущих берлинских баб. Мир, покой, традиционные ценности. Сплошной жизнеутверждающий реализм.
На столике – гжельская пепельница. Под ней – распечатанная на ксероксе бумажка: «Курить на балконе!!! Штраф за курение в помещении 500 р.».
А я и не курю.
На подоконнике – радио. Вернее так: советский транзисторный радиоприёмник «Маяк».
Офигеть, как нежно! Жена включила – а там классическая музыка. Ария Мистера Икс в исполнении Георга Карловича Отса. Обалдеть! И слова такие актуальные:
Вот она, сила искусства. Я вообще все чаще и чаще поражаюсь этой силе. Например, помните, что старуха Шапокляк сказала Крокодилу Гене? «Мне нравится, что вы такой зеленый и плоский». Про что это она, спрашивается? Да, про доллар, конечно. А заодно и про сумасшедших активистов зеленого движения, желающих засадить весь мир солнечными вертяками на основе лунной гравитации.
На полу – коврик с оленями. Одна гордая олениха с мордой Ирины Аллегровой и два туманных оленя с начисто стертыми мордами. Ясное дело – ковру-то лет семьдесят, не меньше. Затоптали отдыхающие.
Чудесная ванная и прекрасный туалет.
В туалете – ёршик, похожий на Алексея Венедиктова. Туалет – очень большой. Даже с легким эхом («Москвы» я не говорил).
Ванная комната тоже весьма просторная. Белый кафель. Сама ванна – чугунная, душ на резиновом шланге трогательно подтекает. Совсем чуть-чуть.
Мы вышли на балкон. Вернее – на лоджию. У нас аж четвертый этаж. Сногсшибательный вид. Солнце и – лес, лес, лес. Внизу – козырёк подъезда. На нём – много всяких интересностей: живописно раскиданные на снегу окурки, рваные семейные трусы, вьетнамка, швабра, разбитый советский транзисторный приемник «Меридиан», в меру немного битого стекла. Изумительная, если разобраться, инсталляция. Я бы назвал ее как-нибудь глубокомысленно. Например: «Щемящая сансара бытия» или: «Всюду жизнь». Хотя, впрочем, последнее название уже занято…
Дом отдыха – это а) гулянье, б) сон, в) столовая. С гуляньем здесь все отлично. Сон тоже глубокий и беззаботный. Столовая – просто отменная.
Завтрак – плотный. Например, оладушки (три штуки) со сметаной (35 %). Оладушек большой – от уха до уха. Я его преодолевал в шесть укусов. Калорий – как в двух литрах хаша. Можно – сырники, омлет, сосиски, масло, джем… Сырник – три укуса. Омлет – двенадцать. Сосиски – настоящие, мясные, розовые. Если съесть две таких сосиски, будешь пахнуть ими двое суток. Причем весь – от темечка до пяток. Или так: от чёлки до носов.
На выходе с территории дома отдыха в лес на скамейке всегда сидит местная кошка. Огромная жирная рыжая котяра по кличке Таможня. Таможня четко определяет, что ел отдыхающий. Я изучил это на себе. Если я ел омлет или оладушки, Таможня на меня никак не реагировала. Но если сосиски – она подходила, властно мяукала и терлась о брюки. Мой сосисочный завтрак она определяла метров за пять. И требовала мзды за проход.
Теперь обед с ужином (про полдник умолчу). Борщ, рассольник, харчо, пюре, котлеты, салатики, шницель, макароны по-флотски, плов… Господи! Дай мне сил съесть все это когда-нибудь!
Дальше… Гороховый суп с сухариками…
Не могу. А настоящая кустодиевская сарделя с горчицей-ГОСТ?! А томительная, как Нефертити, иваси с лучком?! Репчатым, красным?! А если туда еще чуть-чуть подсолнечного масла и яблочного уксуса?!
А сладострастный цыпленок табака, от которого божественно сводит все, от челюстей до ключиц?!
А вы знаете, к примеру, что такое настоящая рыба под маринадом?! Ничего вы не знаете, жалкие постсоветские фастфудёныши. Настоящая рыба под маринадом – это же Песнь Песней, остров Калимантан, Орхидея Фаленопсис.
А фирменный говяжий гуляш с подливой, этой лавой вожделения и неги?! Да просто обыкновенная, казалось бы, квашеная капустка?! Она же не хрустит во рту, она взрывается, как праздничный салат. Торжественно трещит, как береза в русской печке. А если она еще и с клюквой, которая, изнемогая от сладкой боли, охает, лопаясь на зубах? А?
В общем, отдыхали мы хорошо. На Новый год съели оливье, выпили шампанское и пошли спать.
Жена у меня убежденная сова и спит долго. А я встаю рано. Безнадежный жаворонок. А что делать жаворонку до оладушки с омлетом? Гулять.
И вот я каждое утро ходил в лес. И каждое утро в полусумраках леса прогуливались четыре бабушки. Насколько я понял, из соседнего дома отдыха.
Одна бабушка – крупная, полная, любит громко поржать. Другая – аристократического вида, немногословная. Но говорит хоть и тихо, но веско. Третья – даже затрудняюсь сказать… худенькая, меланхолически ироничная. Наконец, четвертая – резвая, все время перебегает с места на место, то на правый фланг пенсионной шеренги, то на левый. Очень говорливая и очень восторженная.
На второй день я окрестил их так: Атос, Портос, Арамис и Д’Артаньян. В миру, соответственно: Гавриловна, Валентина, Сашенька и Карасиха.
Проходя мимо них, я периодически слушал обрывки их разговоров. Например:
Валентина-Портос, очень громко, даже, можно сказать, оглушительно-гулко в утреннем январском лесу:
– А я вот, девочки, гречу люблю лучше с молоком…
Карасиха-Д’Артаньян, очень быстро перебегая с правого фланга на левый:
– И с сахаром, да? Да, Валентина, с сахаром?!
Портос-Валентина:
– Зачем же, Карасиха, с сахаром? На кой мне кошкин ляд диабет-то? Диабет мне, девочки, ни в каком ракурсе не нужен…
Арамис-Сашенька, язвительно-меланхолически:
– А с чем же, Валентина? С вареньем, что ли?
Атос-Гавриловна, тихо и веско:
– Варенье, Сашенька, это тоже диабет.
Карасиха-Д’Артаньян, перебегая с левого фланга на правый:
– Правильно, Гавриловна!
Валентина-Портос:
– А я ее с медком, с медком, родную, с липовым, с башкирским. Я себе давеча закупила на ярмарке меда литр. Теперь вот все поголовно с медком употребляю…
Д’Артаньян-Карасиха:
– Браво, Валентина! Я тоже все предпочитаю с медком!
Сашенька-Арамис, с тонкой саркастической улыбкой:
– И харчо тоже с медком?
Портос-Валентина:
– Зачем харчо с медком? Харчо надо с морской солью.
Гавриловна-Атос:
– Морская соль – это йод. А йод, девочки, это очень хорошо для щитовидки.
– Браво, Гавриловна! А рис ты с чем, Валентина, вкушаешь?
– С шафраном, девочки.
– Шафран – это марганец, железо, калий и витамин С.
– Браво!
– А чай тоже с шафраном?
– Нет, зачем? Чай с медком.
– Чего-то, я гляжу, ты, мать моя, на медке совсем помешалась…
– Так литр же его, антихриста! Надо осваивать.
– Браво!
– А не прорвет тебя сладкой жижей от медка-то?
– Да и пущай прорвет. Все кишкам веселее.
– Браво!
– А я, девочки, грибочки люблю в форме супа. Грибной супчик – ух!..
– С медком?
– Да ну тебя, непотребу! Супчик грибной – он к сметанке льнет. Со сметанкой им нужно пользоваться.
– Сметана, она жирная. Сплошной холестерин.
– А я с нежирной. Десять процентов – и шабаш холестерину!
– Браво!
– А сметанку можно в грибочки и с медком…
– Вот сатана липучая… Заладила, как реклама.
– Сметанка – она к оладьям…
– А туда еще и медку до кучи…
– Тьфу ты!.. Заколдырила про медок, что попадья про Пасху!
– А по мне, так лучше картошечки наварить…
– Ага, и с шафраном ее, медком и сметанкой…
– О Господи! Сгинь ты, лярва антисоветская!
– Нет, девчонки, картошечка вареная со сметанкой – это очень даже грамотно.
– Сметанка тут, товарищи, конечно, годится. Но лучше с лучком и селедочкой.
– Атлантической.
– С килечкой лучше.
– Килька мелкая, сломаешь глаза ее чистить-то.
– А я ее и не чищу.
– Как это?
– Очень даже просто. Сожрала целиком – и в дамках. А там пусть кишки думают.
– Браво!
– Вот акула!
– Только все это обязательно с лучком.
– Репчатым?
– Нет, лучше зеленый мелко постругать.
– И с медком…
– Убью, пенсионерка!..
– Браво!
И так далее.
В одно из последних наших, так сказать, утр я опять увидел моих бабушек. Но застал только самый конец их беседы:
– Нет-нет, подружечки, в борщ томат-паста обязательно нужна.
– А я туда еще немножко сальца. Лучше белорусского, в нем мяса больше. Для навару.
– Браво!
– И чесночку.
– И медку…
– Да уймите вы, девочки, эту чесоточную!
– Ладно, товарочки, пора на завтрак.
«Товарочки» встали друг против друга в форме каре. Гавриловна протянула вперед два пальца правой руки:
– Ну, девчата, одна за всех…
– И все за одну! – сказала Валентина и положила свои два пальца на пальцы Гавриловны.
– Гип-гип! – улыбнулась Сашенька и положила свои пальцы на пальцы Валентины.
– Браво! – воскликнула Карасиха и сделала то же самое. – А теперь все вместе…
– И все за одну!
И они пошли.
И я тоже пошел. Будить жену-сову, а потом в гости к сосискам.
Что там сейчас, интересно, делает Таможня?
С Новым годом! С новым счастьем! И пусть Новый год дает вам Добро, как Таможня, и пусть он будет у вас с медком и со сметанкой!
Как меня отвакцинировали этим летом
Сначала – сказка. Для взрослых и детей.
Жила-была хорошая добрая планета по имени Земля. На ней обитали всякие милые создания – тираннозавры, синички, археоптериксы, голубые киты, выхухоли…
А потом появились люди. Сначала всё шло ничего. Люди жили в гармонии с выхухолями и китами. Но пару-тройку веков назад человечество вдруг быстро расплодилось и резко оборзело. Оно закоптило небо, завалило всё пестицидами и пластиком. И вот люди стали настоящей пандемией для планеты по имени Земля. И тогда Земля придумала вакцину против человечества – ковид называется. А хитрое человечество, в свою очередь, быстро придумало вакцину против ковида. И вот теперь – кто кого.
Я совсем не хочу участвовать в этом противном «кто кого». Поэтому этим летом я просто взял и вакцинировался.
Если честно, я вакцинировался не потому что я такой сознательный, а потому что иначе меня бы уволили, ведь прививка обязательна для работников образования.
Я нашел по интернету самый близкий от меня пункт вакцинации, где было можно максимально быстро «ширнуться» Спутником. Красивый московский парк. Не скажу, как называется. Пруд с плавающими в нем жирными утками размером с лебедей (думаю: наверное, они уже привились).
Легкий сладковатый ветерок, приятный шелест-бриз мытых малахитовых листочков. Дождик только что кончился. Выглянуло жемчужно-янтарное солнышко.
На скамейке, вижу, сидят два в высшей степени доброжелательных худых алкаша с перебитыми носами. Наверное, бывшие боксеры-легковесы. Я:
– Привет, ребята. Вы не знаете, где здесь павильон для вакцинации?
– Заставили, брат?
– Куда ж деваться?
– Пойдешь прямо, увидишь белый сортир. Свернёшь налево. И прямо-прямо минуты три.
– Спасибо, ребята.
– Закурить есть?
– Не курю.
– Дай десять рублей на боржоми. Если не жалко.
Я дал две монетки по десять рублей.
– Мерси, товарищ.
«Вот, – думаю, – платная вакцинация получилась».
От белоснежного, как папаха генерала Корнилова, сортира по завещанию легковесов я завернул налево, иду прямо ровно три минуты. Вижу: что-то вроде маленького цирка-шапито. Народу – человек десять. Надел маску. Заполнил анкету. Сдал ее озорной девушке, которая забирала у всех анкеты с какими-нибудь милыми комментариями, типа:
– Моё будет!
– Хвать!
– Берём не глядя!
И тому подобное. У меня она вязал анкету, сказав:
– Цап-царап! Ждать, мужчина.
Мужчина ждёт. Думаю: «Цирк с огнями…» Минут через десять выходит другая девушка. В очках:
– Владимир Станиславович…
– Это я!
– Проходите, Владимир Станиславович. Бахилочки нацепили? Нацепили. Очень хорошо. А ну-ка, масочку с подбородочка на носик… Вот так. Перчаточки на месте. А теперь вон к той стоечке.
Иду к «стоечке». Там – женщина с воловьими глазами. Жалко, что остального лица не видать.
– Здравствуйте, – говорю.
– Здравствуйте. Ничего не болит?
– Да вроде ничего.
– Это хорошо. Ни на что не жалуетесь?
– Ипотеку мне выплачивать.
– Сочувствую. Печалька. Мне тоже. Значит, сейчас мы вам Спутничек поставим. А вы потом три дня не хулиганьте. Ладно?
– Ладно. Не буду.
– Значится, так. Водочку не пить. В баньке не париться. Плечико не тереть. Фитнесиком не заниматься. На дачке травку интенсивно не косить. Думать только о хорошем.
– Понял. «О хорошем думать, о хорошем говорить».
– Понятливый мужчина. Прямо профессор. Если температурка поднимется, не бойтесь.
– Я уже давно ничего не боюсь. Кроме ипотеки.
– Сочувствую. Грустненько. Я тоже. Во второй кабинет, пожалуйста.
Захожу во второй кабинет. Там – женщина с глазами мудрыми, как у совы:
– Работаете?
– Работаю. А куда ж деваться…
– Правильно, труд облагораживает. Садитесь.
– Мерси.
– Вам в какое плечико колоть?
– Да в любое.
– Мужественный ответ. Ответ настоящего Рэмбо. А давайте-ка в левое. Правая ручка-то нужней. Вы случайно не левша?
– Нет, не левша.
– Ну тогда давайте в левое.
– Давайте.
Укола я почти не почувствовал. Даже было как-то по-своему приятно. Какая-то такая легкая истома, мышечная радость. Женщина-сова прицепила мне «пластырьком» «ватку» на «плечико». Приятно запахло «спиртиком». Я улыбнулся, как Никулин в «Кавказской пленнице».
– Сертификатик держите. Второй Спутничек двенадцатого. Можно позже. Но не сильно. Счастливого полёта.
– И вам того же.
Я вышел в парк, погода прекрасная. Все тот же бриз-ветерок. У белого, как солнце пустыни, сортира вспомнил, что не снял бахилы. Снял. Вокруг – рай. Прекрасное московское лето. Птички, собаки, чирикают: «твикс! твикс!». Думаю:
– И сюда глобализм проклятый добрался. Ну, ничего, мы ему еще покажем, дай срок…
На скамейке («скамеечке») все те же алкаши. У каждого в руке бутылка боржоми под названием «Балтика темное крепкое».
– Ну что, генномодифицированный помидорчик, принял дозу?
– Принял.
– Теперь три дня в завязке?
– Три.
– Тогда дай, брат, десять рублей. На нарзан. Тебе теперь, брат, три дня деньги все равно не понадобятся.
Я дал эксбоксерам две монетки по десять рублей.
– Сеньк ю. «Вот уроды» говорить не буем, – улыбнулся один из ребят. – Счастливо, брат.
– Счастливо.
Дома меня встретила встревоженная жена с выпученными совино-воловьими глазами:
– Ну как?
– Нормально, как…
– Температуры нет?
– Нет температуры.
– Ломоты не чувствуешь?
– Не чувствую ломоты.
Весь этот и следующий день я находился на непривычном для меня духовном подъеме. Ходил по квартире, мурлыкал под нос гимн России. Почему-то очень хотелось выйти на балкон и громко крикнуть «Крым наш!» или «Да здравствуют традиционные ценности!».
Ни температуры, ни ломоты, ничего. Единственное, я стал какой-то слегка (совсем слегка!) забывчивый. То забуду, где оставил очки, то – завтракал я сегодня или нет? Жена издевается:
– Ты в магазин не забыл сходить?..
– Ты лампочку не забыл ввернуть?..
Перед вторым уколом супруга опять за свое:
– Не забудь домой вернуться, манкуртище…
Вторая порция прошла гладко. «Плечико», «вакцинка» и т. д. И опять у меня неожиданный приступ радостного энтузиазма. Хожу, как придурок, насвистываю «Не надо печалиться…». Наверное, радуюсь, что наконец-то от этой дурацкой прививки отделался и что теперь с работы не выгонят.
Жена:
– Ты чего такой счастливый?
Я подумал и ответил:
– А я забыл, что я несчастный.
На третий день была температура 37 и 1, на четвертый ничего. Память ко мне полностью вернулась. Все помню: и про очки, и про завтрак, и про магазин, и про лампочку.
А вот то, что я несчастный, – забыл напрочь. Даже как-то не по себе.
Ты не седая, бабушка, ты беленькая
Самый лучший, самый симпатичный персонаж в культурах мира – это бабушка. Твоя, моя, его – не важно. Главное – бабушка.
Мне везет на бабушек. Я про них много писал. И радостно вынужден еще раз написать. Потому что бабушка – основа мира.
Гуляю недавно по парку. Осень. Некое подобие бабьего лета. Леденцы падающих листочков. То красных, то желтых. И привкус в воздухе сладковатый. Хочется прямо-таки целовать воздух. Сажусь на скамейку.
Как по заказу – присаживается ко мне очередная бабушка со скандинавскими палками. Лет восемьдесят. В штанах. Короткая прическа. Нежная паутина морщин на лице:
– Можно присесть?
Ну кто сейчас еще так спрашивает, кроме мудрых бабушек?
– Можно, конечно, – отвечаю. – Буду счастлив.
– Спасибо. У вас есть дети? Вы будете счастливым. Вижу по вашему лицу.
Вот так вот прямо.
– Да. Два.
– А внуки?
– Нет, к сожалению…
Бабушка удовлетворенно потеребила свой седой ёжик:
– Будут. Обещаю, будут. Глядя на вас скажу – будут обязательно.
– Надеюсь. Спасибо.
– А вы вот не представляете, будущий дедушка, до чего у меня симпатичная внучка. Верочка. Ей восемь лет. Восемь. Я её так и зову – «Восьмёрочка». У нее такой носик… похож на кнопку «стоп» в лифте. Мы так и играем: я ей нажимаю на кнопку, в смысле – на носик, а она говорит: «Стоп-машина!» Звонко так. Как будто чёкаются фужерами на Новый год. «Стоп-машина!». И всё время жуёт жвачку и говорит «Ва-а-ау». Длинненько так, врастяжку. Как киска: «Мя-я-яу». Очень смешно. Смешно?
– Смешно…
– Знаете, мой зять Володя, Владимир Павлович… Он очень хороший человек, правда. Зятьёв почему-то обычно не любят. А у меня замечательный зять. Он этот… как его… Пукер?.. Нет… Брекер?.. Нет… А, вспомнила! Брокер! Он брокер. Я, честно говоря, не знаю, что это такое. Переплескивает что-то во что-то. Как чай во щи. Но это неважно, главное, что он очень веселый и добрый. Ну так вот. Он с Варенькой, значит, заключил такое соглашение: за каждое «вау» – дополнительное упражнение по арифметике. Как наказание. Он, знаете, как говорит? Он говорит, что «вау» – это (вы меня извините) «брачный крик бабуина». Очень смешно, по-моему. Немножко так… грубовато. Но сейчас ведь все грубовато. Время такое. Поменяется время, и говорить будут люди не так грубо. А время, я думаю, обязательно поменяется. На то оно и время… Вы согласны?
– Согласен.
– Да… А «вау», по-моему, это ерунда. И жвачка – тоже ерунда. Пусть жует. Володя Варечке все говорит: «Ну что ты, Варькин, все время жуешь? Ты ведь все-таки человек, а не хомяк какой-нибудь американский…» А Варечка ему: «Я хомячка! Я хомячка!» И опять жует. Чав-чав! Как верблюжонок. Смешная! Уши двигаются. Розовые. Да и пусть жует. Потом надоест – и перестанет жевать. То ведь все мелочи. Люди вообще как-то стали сердиться на мелочи. Не правда ли?
– Правда.
– А знаете – я очень счастливая. Очень. Вы извините, что я так резко перешла. Но просто я вдруг как-то подумала… Это я, наверное, в маму счастливая. У меня мама была очень счастливая. Очень. Счастье ведь – это не то, что с тобой происходит, а что ты чувствуешь. Правильно? А она всегда была веселая. И ей все нравилось. Мы даже иногда с мамой просто, помню, иногда просто садились на крылечке – у нас был дом в Всехсвятском, где «Сокол». Знаете? Сейчас там все снесли. Ну и вот, мы садились, и мама говорила: «Давай, дочка, смеяться…» А я говорила: «Давай!» И мы так друг на друга посмотрим… Ну, так… Как будто удивляемся: что это ты тут делаешь? И ка-а-а-ак начнём смеяться! Просто так. «Смех без причины…» А я думаю, смех без причины – признак счастья.
А какая у нас была сирень в саду! Боже мой, персидская. Цветет как пенится. С облаками на небе соревнуется. Я всё время путала, где небо, где сирень. Мы с мамой вечером садились на скамейки и нюхали, нюхали… Пока голова не закружится, как у пьяных.
А потом была война. Трудно, конечно, было. Но вообще было хорошо, весело. Почему-то как вспомню о войне – всё одна картинка: зима – и мы в снежки играем. Я уже была большая, мне было восемь лет, как сейчас моей Варечке. Глупости я, конечно, говорю: «война – было весело». Война – и вдруг весело. Чушь!
А с другой стороны – вот пытаюсь представить что-нибудь плохое – не могу! И сколько было смертей, и сколько было горя… А мне всё вспоминаются снежки. И снег сладко так пахнет, как будто даже ванилью. А может, даже ванилином. Как пахли старые пластинки. Вы когда-нибудь нюхали старые пластинки?
– Бывало, бывало.
– Вот-вот, снежок пахнет пластинками. Неплохо сказала? И когда этот снежок лепишь, он глухо так хрустит, как будто кошка урчит. Наверное, я такая вот… Смесь божьего одуванчика со старым тапочком. И ничего с собой не могу поделать. Счастливая – и всё тут. А вы – счастливый?
– Счастливый, – ответил я, с сомнением почесав кадык.
– Отлично. Ну и вот. Отец с войны вернулся совсем больным. Он был связистом. У них были такие специальные как бы вагончики с аппаратурой – не знаю, как называются. И вот однажды работал он в этом вагончике, а в вагончик попал снаряд. И по отцу по моему прошел какой-то совершенно немыслимый разряд тока. Такой, что ни один человек бы не выжил. А отец мой выжил, потому что он был очень сильный и здоровый. Стопку газет шириной в ладонь рвал. Раз – и порвал. И улыбается. Представляете? Силища была невероятная. Вот. Но это – до войны. А после того как его ударило током, у него начало жутко подниматься давление. Причем сразу, в полминуты. Сидит – давление сто двадцать, и вдруг – раз – двести сорок. Я ему один раз посмотрела в глаза в это время – ужас какой-то. Нет ни зрачков, ни радужной оболочки. Одна какая-то сизая пуговица. Вернее – две. Такие выпуклые бессмысленные мутные линзы, а в них – ужас. Но как ранение и даже как контузию ему все это не засчитали. У вас, говорят, просто гипертония. И никаких там льгот, ничего.
Я помню, как один раз, уже почти перед смертью, через двадцать пять лет после войны, ему как ветерану государство первый раз подарило полкурицы. Он сидел, смотрел на эти свои ветеранские полкурицы и плакал. Это был единственный раз, когда он плакал. А так он все время был веселый и никогда не жаловался. Никогда. Он, помню, когда наплакался, вытер слезы, улыбнулся и сказал:
– Ну вот и здесь партия с правительством надули: курицу без попки дали. Какому-нибудь замполиту попка досталась.
Он очень любил куриную попку. Как курицу варим, мама все время говорила:
– Попку – папке.
Да, «попку – папке»… Строго так, и брови домиком. Он когда умирал, его слова последние были: все будет хорошо. Сказал «все будет хорошо» и умер. В Москве у нас на каком-то кладбище, кажется, на Ваганьковском, есть могила одного картежника и там написано: «Я – пас». Эпитафия такая. Папе страшно нравилось. Напишите, говорит, мне тоже «я – пас». Но это он, конечно, шутил. А на самом-то деле ему хотелось себе крест поставить. Он понимал, что никакого креста поставить не получится. Дочь, я то есть, комсомолка. Да и вообще… Это уже потом Володя и доченька моя в девяносто шестом поставили папе крест. Страшно дорогой. Мы продали машину и поставили крест. И маме тоже, которая умерла через год после папы. Она тяжело болела, но никогда не унывала. А вы когда-нибудь унываете?
– Бывает.
– Понимаю. Но не надо. Представляете, как мне повезло с родителями. И потом мне всю жизнь везло: и в институте, и на работе. И с мужем, и с доченькой, и с зятем, и с Варюшенькой. А еще мне знаете, почему повезло? Потому что я встретилась со стихами. Блоковскими, цветаевскими, ахматовскими. Мне с ними совсем ничего не страшно. Они мне как бы заменили маму и папу. Понимаете? Что-нибудь случается тяжелое и страшное. А мне не тяжело и не страшно. Потому что есть стихи. Это как такое бомбоубежище. Первы раз мне мама прочитала стихи. Цветаевские. Была осень. Из кадки с дождевой водой пахло сладко. Осенью всегда сладко пахнет. И листья падали, тоже сладкие, и рябина горела цветаевская, горькая.
Она такая, наша осень, горько-сладкая… А я теперь стала седая. А Варенька моя говорит: «Ты, бабушка, не седая, ты беленькая. Ты у меня не старенькая, ты новенькая»… По-моему, седина – это тоже счастье. Может быть, самое большое в мире… Вы так не считаете?
– Считаю.
– Ну тогда я пошла, – сказала бабушка. И, улыбнувшись мне напоследок, пошла, радостно чавкая палками, в сторону Ясенево. А я пошел в сторону Чертаново.
А листья по-прежнему всё падали и падали, как им и полагается осенью. И по-прежнему всё пахло чем-то сладким и очень-очень правильно.
Ароматы Бытия
Вот уже года два как я не путешествую.
Ясное дело: пандемия. И, честно говоря, не очень-то хочу. Потому что наездился. Был где-то в семидесяти странах мира. В некоторых по нескольку раз.
Мне просто очень повезло. Это никак не моя заслуга, а просто стечение обстоятельств, причуда судьбы. Которой я, конечно, очень благодарен.
Так вот. Думаю я себе: а что я помню из этих бесконечных путешествий больше всего? Что, собственно говоря, человек может помнить?
А вот что: то, что он 1) увидел, 2) услышал, 3) понюхал, 4) попробовал на вкус, то, 5) до чего он дотронулся, ну и 6) всякие вестибулярные дела. 6 органов чувств. Классика.
Я помню, что бурная речка Квай в Таиланде – цвета хаки, а Священная Ганга в Индии – пыльно-малахитовая.
Помню, что крики птиц в бразильских джунглях похожи на отчаянный крик человека, который очень сильно обжегся или наступил на гвоздь. А звучание швейцарского варианта немецкого языка – как будто трут пенопластом по стеклу или резко тормозит самосвал.
Помню, что мясо кенийского крокодила на вкус – курятина, которую полили селедочным рассолом, а свежее кокосовое молоко на Цейлоне – точно как березовый сок.
Помню, что прикосновение к «капюшону» кобры во Вьетнаме (заклинатель капюшоновой кобры берет за прикосновение доллар) напоминает прикосновение к обложке моего шершавого школьного дневника семидесятых годов прошлого века, а стены римских домов – точь-в-точь словно июльские пни в Подмосковье. Кора и мох – мох и кора.
Могу запечатлеть и всякую «вестибулярщину».
Когда на огромном шестипалубном лайнере вплывал в норвежский фьорд, почему-то сразу вспомнил, как в первый раз зашел в главное здание МГУ. Легкое, но властное головокружение и ощущение, что сейчас начнется что-то самое главное в жизни. Или: когда входил в бесконечное ущелье и вдруг увидел иорданскую розовую Петру – точно то же чувство, какое у меня было, когда во время страшной ангины спала температура с сорока до тридцати шести и двух и вдруг внезапно и резко прошло горло – в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году. Все это я помню. Но это ничто по сравнению с обонянием.
У меня с детства есть один пунктик: запахи. Что делать с этим пунктиком, который и сейчас не прошел, не знаю.
Ходишь, принюхиваешься ко всему, как собака.
Завяжи мне глаза, привези куда-нибудь во Францию, я и выдам: Марсельский порт, вечер. Или: Париж, Монмартр, утро. Или: кабаре «Лидо», первый ряд столов, уже дали десерт, сейчас выйдут «девочки».
Я не хвалюсь, это скорее несчастье, чем преимущество. Читали «Парфюмера»? Вот и у меня примерно то же самое. Надеюсь, что конец моей не совсем собачьей жизни будет не таким печальным, как у главного героя этого довольно противного романа. Потому что я невкусный. Дрябловатый да и костлявый. Кстати, помните, как у Чехова: «я уже такой старый, что от меня псиной пахнет».
Чем, спросите меня, пахнут полотенца и белье в трёхзвёздочных отелях. И я отвечу: бараниной. Именно бараниной. За базар, как говорится, отвечаю. В четырехзвездочных слегка отдают уксусом. В пятизвездочных ничем не пахнут. Хотя есть легкий щемящий привкус талого снега. Так что если в пяти звездах наволочка несет овцой – значит наволочка не пятизвездочная.
Теперь – море. Вечернее Средиземное море, как заметил еще Бунин, пахнет арбузом. Это понятно. Морской йод плюс задумавшиеся водоросли. Очень точное и деловое замечание классика.
Чем грязнее море, тем больше оно отдает кормовым огурцом. Если же огуречный дух плавно переходит в запах от весенней мокрой дворняжки – в это море лучше не залезать. В Большом Сочи, Паттайе и Анталии много таких псиных заводей.
Бассейны в августовских отелях пахнут свежесваренным, еще теплым яблочным компотом. Джакузи – компотом персиковым, причем забродившим.
Сауны – мокрой резиной вьетнамок и жженым сахаром прокаленного дерева.
Каждая страна имеет свой характерный запах.
Если пахнет Макдональдсом и закипающим от зноя болотным сероводородом – поздравляю, вы во Флориде.
Египет – это причудливая смесь пыли, арахиса и выпечки. Иногда пахнет верблюдами. Что-то типа московского вечернего метро прошлого века. Сейчас московское метро более-менее нетоксично.
Китай – едва уловимое, но навязчивое соевое амбре. Некая смесь рыбьего жира и пластилина.
Все курорты мира пахнут старой фритюрницей. То есть – картошкой фри. А уже через этот запах с трудом пробивается рыба-гриль, креветки и так далее.
Доллары во всем мире неизменно пахнут клопами. Это общеизвестно и не обсуждается.
Евро – по-разному. Пятерка – старой замшей. Десятка – гуашью. Двадцатка – линолеумом. Пятидесятка – замазкой.
Мне грустно. Но могу продолжить.
Все сиденья во всех самолетах всех аэропортов мира пахнут колбасой.
Азиатские больше напоминают сырокопченые колбасы, европейские – вареные, наши – сардельки с горчицей. Хотя на внутренних рейсах – скорее напоминают ливерную, намазанную на бородинский хлеб, на котором раньше лежала селедка, причем бутерброд – позавчерашний.
Мне очень хочется поговорить о запахах туалетов, но я воздержусь.
Большие аэропорты, типа амстердамского, навязчиво пахнут леденцами химического производства.
Старые южноевропейские города – кошками. Чем у́же улицы, тем сильнее кошачий дух. Ближе к окраинам их все больше и больше вытесняет собачий.
Если в таком европейском городе прошел дождь, пахнет карамелью. После дождя в Москве пахнет тополиными почками.
Вот так и живу, пардон за исповедь.
Вышел из самолета. Леденцом пахнет. Приехал в отель. Смыл колбасу. Правильно полотенца пахнут: весенней лужей. Сходил на экскурсию к кошкам. Вернулся в отель. Посидел у Большого Арбуза, у моря, значит. Попарился в жженом сахаре, пробулькал себя в персиковом компоте. Поел креветок из фритюрницы. Лёг в весеннюю лужу. Заснул. Приснилась родина: бородинский после селёдки.
А у вас какой пунктик? Скажете, нет? Не верю. Какой-нибудь да имеется: хоть один из шести.
Ну и вот. Сижу дома в эпоху пандемии.
Здравствуй, кошка. Все я знаю про тебя, кошка. Ты самозабвенно лизала себя часа два и теперь стала чистая и пахнешь первым ноябрьским снежком. Уже он скоро и выпадет, этот первый снег. И тогда я напишу, что первый снег пахнет моей кошкой, для нового гонорара.
Сходить, что ли, в магаз?
Началось. На этаже пахнет шипром и ментоловым дымом. Шипр – это Сергей Иванович Поросятников, сосед из пятьдесят восьмой квартиры. Ментоловый дым – Анжела Мухутдинова – соседка из пятьдесят девятой. Хорошие люди.
Нюх-нюх…
В лифте пахнет… Товарищи, заклинаю вас всеми ароматами бытия, стирайте, пожалуйста, свои штаны хотя бы раз в неделю! Особенно если жизнь у вас до сих пор капает, а не течет.
Подъезд. Ясно: несёт типичными хрущобовскими квашеными кошками.
Магаз. Понятно: рыбку в седьмой раз перезамороженную завезли.
Беру хлеб «Селяночка», ряженку, редьку, боржом и сосиски «Папа может».
Если все это единовременно употребить в пищу, то завтра страшно представить, чем будет пахнуть. Опыт подсказывает, что просроченным ацетоном.
На кассе сидит женщина по имени Хадижат. Я ее хорошо знаю, эту Хадижат. Грудоёмкая такая женщина лет пятидесяти.
– Привет, Вова.
– Привет, Хадижат. Чуду готовила?
Чуду – это такое особенное дагестанское блюдо.
– Откуда знаешь, Вова?
– Разведка доложила.
– Разведка – это Насруддин?
– Ва-а-а, Хадижат. Сердцем я чую.
– Носом ты своим чуешь, Вова, а не сердцем. Знаю я все про тебя, Вова. Чуду я готовила, пропахла я чуду. Вот ты своим сердцем-носом и унюхал все… Э-э-эх… Приходи есть к нам чуду.
– Ва-а-а… Спасибо, Хадижат, зайду как-нибудь.
– Триста три рубля, Вова, с тебя.
Я не иду есть дагестанскую чуду, я иду есть нашу чудо-редьку. Делаю круг, чтобы прогуляться, по лесопарковой зоне.
Ой, запах… Кто-то разлагается. Наверное, какой-нибудь хомячок сдох. Миновали зону хомячьего разложения.
Величественный предзимний лес. Пахнет детскими моими самыми обожаемыми в мире мамиными сырниками из холодильника, мармеладом и лимонной цедрой.
До свидания, лес.
Захожу в подъезд. Квашеные кошки. Лифт, где капает, а не течет. Ментоловый шипр на этаже, моя родная кошка – первый снег.
Скоро жена придет из парикмахерской. А после парикмахерской она всегда пахнет почему-то клюквенной пастилой. Имею я право наконец-то хоть на какие-то эротические фантазии?
Хорошо в краю родном. Все пахнет как надо. Согласно генеральной линии и руководящей роли Бытия.
Дача интернейшнл
У Александра Сергеевича Пушкина, у «солнца русской поэзии» и «нашего всё», как известно, есть незаконченный текст, надо думать, несостоявшийся роман, который начинается словами: «Гости съезжались на дачу».
Очень многие пушкинисты-филологи на разные лады высказывали еще давным-давно и высказывают в наши дни одну и ту же мысль: эта фраза – лучшее, универсальное начало для любого романа.
Любой национальный роман идеально было бы начинать с этой фразы. Хоть американский, хоть готтентотский. В ней, в этой фразе, всё – и захватывающая интрига, и щемящий уют, и стилистическое благородство, и ностальгия. Не согласны?
«Дача» – явление очень русское. Даже в некоторые другие языки оно пришло из нашего языка. «Dacha». Типа «sputnik» или «pogrom».
Но дача – это не спутник и не погром. Дача – это дача. На которую съезжались и съезжаются и будут съезжаться гости во веки веков (не аминь!). Я об этом в своё время даже стишок написал:
И в этом году ко мне на дачу по-пушкински съезжались гости. И, надеюсь, в будущем будут съезжаться. Ведь настоящая дача – это путешествие во времени. Машина времени, так сказать.
Что значит «дача»?
Это значит: подшивки «Правды» цвета дохлой канарейки (1970–1974); мангал из авиационной стали, который в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году дядя Коля за две бутылки «Столичной» сварил на заводе «Сатурн» (находится в идеальном состоянии, я про мангал, а не про «Сатурн» и дядю Колю); физкультурные штаны дедушки 1952 года, выполняющие функцию половой тряпки (штаны, а не дедушка); коробка с пластинками фирмы «Мелодия» («Старик Хоттабыч», «Wings», «Бременские музыканты», Панайот, извините, Панайотов); фарфоровые слоники на салфетке вологодского кружева с чернильным пятном 1963 года; чашка с мишкой и надписью «Олимпиада-80».
Хватит, а то прослежусь.
А когда гости съезжаются на дачу, все это им радостно демонстрируется, включая трудовые дедушкины штаны. Романтика…
Раньше я думал, что только у нас существует чисто дачный культ мангалов, штанов и чернильных пятен из прошлого века. Оказывается, нет. Недалеко от чешского города Брно, около речки Йиглава, в деревне с названием (забыл!), похожем на не очень приличное, но вполне себе цензурное чешское слово «pepenka», находится дача милейшего человека Любомира Прохазки, очень похожего на бравого солдата Швейка.
Любомир Прохазка, как все чешские мужчины, – пивной человек, и под его аквамариновыми честными глазами свисают младенчески розовые балконы мешочков, которые удивительным образом подчеркивают честность его прекрасных глаз.
Любомир – мой давнишний студент, еще из девяностых. В этой самой благословенной чешской Пепеньке у него домик и садик.
Когда я приехал лет пятнадцать назад к Любомиру, он собирался жарить сосиски на решетке.
– Знаете, что это за такая есть решетка? – спросил меня Прохазка.
– Нет, – честно ответил я. – Решетка как решетка.
– О! Все много более сложное. Это – решетка истории!
– Ух ты!
– Это решетка с тюрьма Панкрац. Ужасно крепкая решетка. Она с немецкая сталь времен войны. Крепкая, как не бывает. Мой папа выпилял ее в знак протеста в 1968 годе, на время советской оккупации. Вы не обиделся, что я вспоминал на оккупацию?
– Нет, мне, честно говоря, по барабану этот ваш 1968 год… То есть не то чтобы… А ты не обижаешься, Любомир, что я?..
– Нет, нет!.. Всё правильно. Кто старое вспоминул, тому вынуть глаз… Пойдемте, я вам запокажу что-нибудь интересное.
И он запоказал.
Истлевшую фуражку прадедушки Вацлава времен Австро-Венгерской империи. Подборку пластинок: Карел Готт («Золотой соловей»), Яна Петру (не помню такую), Хелена Вондрачкова…
Очень, помню, эта самая Вондрачкова мне нравилась в детстве. Темненькая из «Баккары» и Вондрачкова. Вот два моих женских идеала в детстве. Не считая Настеньки из «Морозко».
Потом мы пили «Пилзнер» из треснувших кружек 60-х годов, слушали Вондрачкову с Готтом, смотрели мультики про Гурвинека.
Прохазка громко смеялся, а после седьмой кружки заплакал, нацепив на себя фуражку прадедушки Вацлава.
А через пару лет после посещения Любомировской Пепеньки я попал в совсем другое место, я попал в Кению.
В стране Кении, относительно недалеко от Найроби, возле речки Ати, в деревне с названием (забыл!), которое похоже на фразу «акуна макута!», что значит на языке суахили «нет проблем!», находится дача еще одного моего давнишнего студента, Боладжи Куалалуджу (кажется, так).
Вообще-то Боладжи по национальности масай.
Но он не захотел всю жизнь прожить в хижине из навоза, делать обрезание без обезболивающего и пить свежую коровью кровь. Он сбежал в цивилизацию, в город Найроби.
Юность у него была бурная. Но в конце концов кенийское правительство отправило его учиться в СССР. На журналиста. На журналиста Боладжи так и не выучился, но фарцу освоил.
Вернувшись в Кению, господин Куалалуджу занялся перепродажей экзотических животных за рубеж. А когда уже в постсоветскую эпоху в Кению потянулся экзотический русский турист, Боладжи поменял животных на русских. Как шило на мыло. Он быстро, насколько смог, вспомнил русский язык и стал туристическим менеджером по России.
В Кению я ездил на сафари. Нормальный цирк для белых придурков.
Как меня вспомнил Боладжи – не понимаю. Просто вдруг в ночь перед моим отлетом в Найроби раздался звонок:
– Алло!..
– Алло!..
– Это Боладжи Куалалуджу.
– Кто?
– Студентом быть. На журналист. Кения.
Я потряс башкой.
– А, да, помню… Конечно, помню…
– Приезжайте Найроби. Я встретил… Сначала сафари, потом – мой дача!
Когда я приехал на дачу в эту акуну матату, какой-то компаньон Боладжи жарил на газоне у своего двухэтажного коттеджа крокодилятину. В жаровне в виде башни танка. Только без пушки.
Крокодилятина, кто не пробовал, – это примерно как если индюшку всю жизнь кормить воблой, а потом сварить ее (индюшку, а не воблу) в тройной ухе.
На всю Акуну Макуту, как «Таганка» в подмосковной Малаховке, ревела песня «Джамбо буана». В Кении эта «Джамбо буана-акуна матата» звучит везде: в аэропорту, на пляже, в ресторанах.
– Знаете, что это есть? – спросил меня Боладжи, тыкнув пальцем на жаровню.
– Похоже на танк.
– О’кей. Правильно. Это – тэнк. Биль война с нехороший сомалийский люди. Шестьдесят три – восемь годы. Мой папа жена…
– Тесть?.. – переспросил я на редкость прозорливо.
– О’кей. Тэст воевал протыв нехороший сомалийский люди. Он был кёнл. Потом он брал тэнк. Пилил голова тэнк. Сделал плита. Чтобы жарить крокодайл. Любите крокодайл?
– Люблю, – ответил я, соврав.
– Будем кушать крокодайл. Чтобы сильный мужик! Чтобы акуна матата с женщин. А сейчас, пока готовил крокодайл, смотрите кое-какой интересный вещи.
«Кое-какой интересный вещи» были:
Кусок крепкого, как кирпич, навоза (его Боладжи отколол от родной хижины, когда сбегал в Найроби); дедушкино страусиное перо, которым бабушка отгоняла от дедушки мух цеце, когда тот спал; комсомольский значок (ими Боладжи фарцевал в 80-х в Москве: менял значки на жвачку и наоборот) …
Увидев комсомольский значок, я почти прослезился.
После трехсот граммов виски крокодилятина стала не такой противной.
После пятисот Боладжи стал плакать. Он нацепил комсомольский значок и стал очень высоко прыгать и петь «Подмосковные вечера». Масаи очень высоко прыгают. Но никогда не плачут.
А я заснул. Не знаю, отгонял ли от меня страусиным пером Боладжи в это время мух цеце. Во всяком случае, они меня не покусали.
И мне снилась моя дача, почему-то очень похожая на Пепеньку, снилось, что сама Хелена Вондрачкова (почему-то в штанах моего дедушки и топлес) жарит крокодилятину в моем авиационном мангале и поет «Джамбо буано». Почему-то по-чешски. И мне очень-очень не хотелось просыпаться.
А сейчас меня зовет на свою перуанскую дачу в Анды еще один мой бывший студент. Я не помню, как звучит его имя на языке кочуа. Помню только, что оно переводится: «Непокорный, как лама-викунья».
Но пока у меня, к сожалению, нет возможности лететь в Анды. Пандемия и все такое.
Словом: акуна матата. И пусть гости всех народов съезжаются друг к другу на дачу во веки веков. Аминь.
P.S. Кстати, мухи цеце в Кении, кажется, не водятся.
Лас Квай Май
Семья Пересмешниковых осуществила свою давнюю мечту.
Пересмешниковы по уши, даже по темечко влезли в ипотеку и наконец-таки приобрели трехкомнатную квартиру. Маленькую, но все-таки неумолимо трехкомнатную.
Мечта, конечно же, состояла не во влезании в ипотеку. Ипотека похожа на мечту примерно так же, как Голлум на Анастасию Вертинскую. А срок выплаты ипотеки Пересмешниковыми примерно такой же, какой любят давать агентам Кремля в США – пожизненный.
Но этот факт в высшей степени оптимистичных Пересмешниковых не смущает.
Мечта – это три комнаты. То есть все члены семьи – папа, мама и дочка с сыном – теперь имеют каждый свою комнату. Дети, правда, одну на двоих, но это временная мелочь.
У папы Арсения, конечно же, самая большая комната.
У мамы Глафиры поменьше.
У дочери Пелагеи девяти лет и сына Георгия, Жоры, восьми лет – самая маленькая. И главное, у каждого есть свой телевизор. Не жизнь, а коммунизм (от каждого по способностям – каждому по потребностям).
Компьютера, правда, всего два. Но это детали. Когда-нибудь будет три. Когда-нибудь потом, после выплаты ипотеки.
Уже очень давно, когда Пелагея и Жора были совсем маленькими, они очень любили абсолютно идиотский, на мой взгляд, мультик про свинку Пеппу. Впрочем, они любят его и сейчас.
Там, в этой бесконечной ленте про слабоумных американских свиней, как вы, вероятно, помните, был папа Свин, мама Свинка и дети: свинка Пеппа и свинёнок Джордж. Чувствуете совпадение? Пеппа – Пелагея и Джордж – Жора.
Пелагея сразу же согласилась на кличку Пеппа. Жора – на Джорджа. А вот мама и папа никак не могли примириться с «папой Свином» и «мамой Свинкой».
Перебрали всё: «папа Хряк», «мама Чушка», «папаша Подсвинок», «мамочка Кабаниха»… Наконец сошлись на «папа Вепрь» и «мама Хавроньюшка».
Потому что «Вепрь» – это звучит очень грозно и мужественно, а «Хавронья» – это все-таки очень ласково, почти Февронья, что в переводе значит Лучезарная, Радостная, Светлая.
И вот теперь в квартире Пересмешниковых все время слышится:
– Дордж, ты окружайку сделал?
– Мама Хавроньюшка, а можно нам с Джорджем сегодня на завтрак жареной колбасы?
– Эй, Пеппа, так нечестно! Это моя фанта!
А главное, что у всех теперь есть свой телевизор и каждый смотрит своё.
Папа Арсений смотрит бои без правил, дети смотрят мультики про Пеппу, но, слава богу, не только про неё.
А вот мама Глафира смотрит сериалы.
Случилось как-то так, что когда я прихожу в гости к Пересмешниковым, я чаще всего общаюсь с Глафирой. Не подумайте чего нехорошего. Так очень часто бывает. Когда твой друг (Арсений) – друг тебе уже лет сорок, с детства, то никакой ревности как-то и нет. А общение с его женой – замечательный этикет. Ты за ней ухаживаешь (как бы), а он за твоей женой (тоже как бы), и это прекрасно.
И вот я прихожу к Пересмешниковым и смотрю с Глафирой (на жаргоне Пересмешниковых: с «Главком») ее сериалы.
Сейчас пошло новое поветрие – сериалы корейские.
В советское время, как помнит тот, кому нужно, у нас были добрые индийские фильмы. Там какой-нибудь могучий Мохнапутра любил без ума свою красавицу Кривомудру и часами пел ей песни о главном, а красавица Кривомудра в свою очередь отчаянно пищала что-то в ответ своему могучему Мохнапутре, ворожа пальчиками.
А потом пошли мексиканские и всяческие там бразильские сериалы, где в девятьсот сорок восьмой серии вдруг неожиданно для всех оказывалось, что роково усатый, как загоревший морж, Хуан Антонио – незаконнорожденный сын бородатого, как плотоядный козел, Луиса Альберто, а прекрасная Хуанита Альварес, старшая сестра Хуана Антонио, – мать Луиса Альберто от тестя Хуана Антонио Мигеля Рикардо, который, оказывается, всю жизнь любил Изабеллу, бабушку Хуаниты. И вся эта многосерийная кукарача длилась годами. И миллионы постсоветских женщин смотрели и смотрели про бабушку Хуаниты. Потом много еще чего было – американского, французского, японского. И вот сейчас – корейский период (ср. «Парк юрского периода»).
Конечно, содержание этих корейских шедевров я не помню. Но диалоги там носят примерно следующий характер.
– Тебе нравится, как я в этот раз приготовила твою любимую лапшу чань чжамён, Суп Ем Сам?
– Да, конечно, Чуй Мой Чай, мне очень понравился чань чжамён.
– А ты меня любишь за это, Суп Ем Сам?
– Да, конечно, я безумно люблю тебя, Чуй Мой Чай.
– Не правда ли, у нас когда-нибудь потом будет прекрасный ребенок, Суп Ем Сам?
– О да, будет, конечно же будет, моя любимая Чуй Мой Чай… (лирическая музыка)
– А как мы назовём его, Ем Сам?
– Думаю… О, я не знаю. Наверное… я не решаюсь (лирическая музыка). Думаю… мы назовём его Чук Нам Гек, Мой Чай.
– О, какое хорошее имя, Ем Сам… Попробуй еще мой чань чжамён (Суп Ем Сам громко пробует чань чжамён).
– О да, он прекрасен, твой чань чжамён.
– Я счастлива, Ем Сам… А знаешь, с кем я готовила его?
– С кем же, любимая Мой Чай?
– С моим братом.
– У тебя есть брат?
– У меня он есть.
– Настоящий брат?
– Да, настоящий брат.
– Кто он?
– Я же сказала, брат.
– У него есть имя?
– Его зовут Вот Вам Пук.
– Какое хорошее имя (лирическая музыка). А ты знаешь, Мой Чай…
– Что я должна знать, Ем Сам? (пауза, лирическая музыка)
– У меня тоже есть брат.
– О боже, кто он?
– Он брат мой. Чего непонятного. У каждого мужчины должен быть брат.
– У него есть имя?
– Есть, Мой Чай. Вот Как Пах.
– Это очень красивое имя, Ем Сам.
– А у меня…
– Что у тебя? (лирическая музыка)
– У меня есть еще много братьев, Ем Сам. Они занимаются тхэквондо. И у них тоже есть имена.
– Как странно. И как же зовут их, Мой Чай?
– Их зовут Прыг Скок Бряк и Тыр Пыр Брык. Тебе нравятся эти имена, Ем Сам?
– Да, очень красивые имена. А мою сестру… мою сестру… (вдохновенное чавканье чань чжамёном)
– У тебя есть сестра? И ее тоже как-то зовут?
– Да, Мой Чай. Ее зовут Пух Ым Прах.
– Прекрасное имя, Ем Сам. А еще… А еще… У нас будет дочь. И мы тоже дадим ей самое красивое имя в мире. Я знаю, как мы назовем ее, Мой Чай. Мы назовем ее Пап Мам Дай.
– О как я счастлива, Ем Сам!
– Отчего ты плачешь, Мой Чай?
– Наверное, чань чжамён очень острый.
(Лирическая музыка. Смех).
Эти корейские диалоги продолжаются бесконечно.
Заканчиваю. Однажды я пришел в гости к Пересмешниковым. Из каждой двери неслось что-то свое: о Федоре Емельяненко, о маме Свинке, о каком-то корейском полицейском Тык Пык Ноле. И вдруг я услышал звонок мобильника моей жены. Она почему-то забыла его в моей сумке. Это был ее фирменный звонок про «белые розы».
«Лас Квай Май», – подумал я. И еще подумал, что у нас была прекрасная жизнь и мы ничего ровным счетом не потеряли за эти полвека кукарачи. И мы сели с Глафиркой смотреть про какого-то ничего не говорящего моему сердцу Гу Чан Сона, который, как выяснилось, – наш вылитый сладенький Юра Шатунов.
Все будет хорошо в нашем непростом мире.
Как мы с кошками… получили очень много баллов
В конце каждого семестра, а уж в конце учебного года в особенности, я – как каждый преподаватель – должен писать отчет о проделанной работе.
Вроде бы логично: отработал – отчитался. Да, логично. Но если бы не форма отчета, которую, по-моему, писал какой-то пьяный идиот. Как сейчас его вижу: галстук за сто евро и рожа типа ромбабы.
В конце года мне, как и десяткам тысяч других жертв пьяного идиотизма, присылают огромную таблицу, которую надо заполнить. Расставляя, а потом подсчитывая баллы. Таблица – объемом с «Одиссею» Гомера. Критерии, по которым начисляются баллы, – загадочны, как улыбка крепко подвыпившей Джоконды. Логики нет никакой. Полный театр абсурда.
Например, я написал большую-пребольшую монографию. Четыреста страниц. Писал ее несколько лет. Вложил в нее весь свой неуклонно дряхлеющий предстарческий мозг и всю свою безудержную российскую душу. Я знаю: эту книгу будут читать многие поколения ученых. Ее будут цитировать в двадцать втором веке. И получил за монографию, условно, 30 баллов. Хорошо. Что я делаю дальше?
А дальше я за пятьдесят тысяч рублей опубликовал пятистраничную статью в международном научном журнале с условным названием «Дерьмокопус». Эту статью не будет читать никто и никогда. Я не вкладывал в нее ни душу, ни мозг. Я вложил в нее только пятьдесят тысяч рублей, которые занял у моего приятеля Сёмы Чихалкина, шустрого менеджера отдела доставки, обогатившегося во время пандемии.
Я занял их, эти пятьдесят тысяч, потому что мне нужно было набрать баллы и переизбраться в очередной раз на должность профессора. Без баллов меня уволят. Как негра на плантации, не выполнившего план по рубке сахарного тростника.
Сколько я получил баллов за статью под названием «Актуальные проблемы сравнения букв “жо” и “пэ” в современном межкультурном дискурсе» в этом самом «Дерьмокопусе»? Триста баллов! Ура! Я буду переизбран.
Ужас.
И вот я сажусь писать отчет. Мне страшно. Но мне помогает жена. Вернее, она руководит. Потому что она меня направляет и успокаивает.
Я девушка эмоциональная. Если я самолично сяду писать отчет один, я буду кусать монитор, выгрызу все клавиши и съем мышку. Кроме того, я получу очень мало баллов.
– Ну, давай начнем, мудрая Вавиценна моя… – говорит жена.
– Давай начнем, – вздыхаю я, – товарищ командир.
– Сколько ты, Вовиандр мой, прочитал курсов в этом семестре?
– Десять. Кажись…
– Так. Десять по тридцать шесть часов – триста шестьдесят. По полбалла за час – это будет…
– Чего так мало-то?! Я ж душу во все это вкладывал… – возмущаюсь я.
– Не знаю. Твоя душа никого не интересует, кроме меня. А здесь так написано: полбалла за час. Итого: сто восемьдесят.
– Сволочи!
– Не ругайся, от этого портится стул. Сколько экзаменов и зачетов?
– Пять – того, пять – того.
– Сколько студентов сдавало экзамены и сколько зачеты?
Я, кряхтя, роюсь в своем засаленном ежедневнике:
– Экзамены – сто шестьдесят четыре. Зачеты – девяносто семь.
– Очень хорошо… Значит: ноль целых две десятых балла на человека за экзамен и ноль целых одна десятая балла за зачет.
– Гады! Я ж там нервов три ведра оставил с этими андроидами… Они же Гондурас с гамадрилом путают…
– С гамадрилами, Воводрилище мое, потом разберемся. Так-так, это будет…
– Даже не говори, слушать больно.
– Ладно. Посчитала. Идем дальше. Ты консультации давал?
– Нет, не давал.
– А если подумать? – Жена смотрит на меня, и я прочитываю в ее глазах то, что прочитал Штирлиц в глазах своей супруги на знаменитом немом свидании в кафе. Только я не курю, как Штирлиц, а грызу ногти, как Гитлер. Я начинаю прозревать:
– Давал. Еще как давал! Раздавал, можно сказать, направо и налево.
– Общие или индивидуальные? – «Ее глаза, как два тумана».
– Общ… индивидуальные! Конечно же, индивидуальные.
– Отлично. По баллу за консультацию.
– А…
– Инновационные и модернизационные методы во время проведения лекций, семинаров, зачетов и экзаменов использовал? И если да, то сколько? Подумай…
– А сколько там за это баллов?
– По пятнадцать за инновационный и по двадцать пять за модернизационный.
– Ого!
Я долго сижу в задумчивости, как роденовский мыслитель. Жена, устав от меня как от мыслителя:
– Ну хорошо. Например, ты студентам улыбался?
– Что я, параша американская, чтобы всеми семьюдесятью альпийскими зубами лыбиться?
– Подумай…
– Ну, скажем, улыбался…
– Сколько раз за лекцию?
– Ба-а-алин. Хрен его разберет. Ничего не понимаю.
– А вот известная американская улыбчивая, как ты изящно выразился, параша, Энтони Тухельштейн, выдающийся доктор психоанализа, подробно посчитал, что человек должен улыбаться другим людям не реже двух раз в минуту.
– А на фига?
– Это, согласно методу Тухельштейна, вырабатывает полезные вещества в организме. Сотни полезных веществ. Причем и у того, кто улыбается, и у того – кому.
– Я бы этого твоего Тухеля вместе со Штейном на пару месяцев в Матросскую тишину посадил, пусть они там своей лыбой перед урками попальцуют… Они их…
– Так вот. Если ты, урка-Вовурка, за лекцию, длящуюся девяносто минут, улыбался студентам сто восемьдесят раз, то это – инновационный метод. Метод Тухельштейна. 15 баллов. Улыбался ты студентам сто восемьдесят раз за лекцию? Да или нет?
– Улыбался, – быстро соглашаюсь я.
– Хорошо, пятнадцать баллов есть. Презентации лекций и семинаров проводил?
– Это когда с компьютера? На хрена он мне? Я и так, по-человечески могу самоизъясниться, без этого транснационального очка глобализма.
– Смотри. Известный британский педагог Эльза Блевангогель разработала новый инновационный метод презентации материала. Называется: «метод четырех углов с аплодисментами», «Фор Корнерз уиз Эпплоз». Сокращенно Эф Си Ай. Весь мир знает этот метод. И активно использует. К примеру, тебе надо, чтобы студенты усвоили тезис: «в русском языке несколько падежей».
– Глубоко… Волга впадает в Каспийское… Вообще-то их шесть.
– Это не важно и никого не интересует. Информация должна преподноситься максимально просто и доступно. И вот. Что ты делаешь? Во-первых, ты раздаешь всем студентам распечатки, где крупно предъявлено: «В русском языке несколько падежей». Дальше студенты должны пять минут внимательно изучать этот тезис. Угол первый! Уау! Дальше ты выводишь с компьютера на экран: «В русском языке несколько падежей». Студенты внимательно пять минут изучают этот тезис. Угол второй! Улавливаешь? Затем ты громко говоришь: «В русском языке несколько падежей». Пять минут напряженной интеллектуальной тишины. Угол третий! И затем вы все хором повторяете: «В русском языке несколько падежей!» Угол четвертый! Йехоу! И пять минут дружно аплодируете сами себе.
– Зачем это?
– Аплодисменты – неотъемлемый элемент метода Эльзы Блевангогель. Называется: психосоматическое закрепление нейролингвистического кванта информации.
– Ёшкин хренотип… Это что же за идиотизм?
– Использовал ты на своих лекциях и семинарах метод Эльзы Блевангогель? Да или нет?
– Использовал.
– Пятнадцать баллов. Теперь о модернизации. Вот здесь, Вовизация моя, в инструкции сказано: «К числу новейших модернизационных методов в первую очередь относится гибкое внедрение экологических компонентов обучения во всю парадигму профессиональных компетенций».
– Ничего не понял. Полная хрень с луком…
– Это значит, Вовалка-непонимался моя, что о чем бы ты ни рассказывал в своих заплесневелых советских лекциях, ты должен обязательно, чурочка моя, упомянуть экологию, зеленое движение и все такое… И тогда все твои пещерные, ретроградные, узколобые, гнилостно-ригидные лекции станут современными и прогрессивными.
– Как же я упомяну экологию, если я рассказываю, например, о татаро-монгольском иге?
– А что, татаро-монгольское иго не причинило вреда экологии?
– Может, и причинило. Откуда я знаю.
– А ты скажи, что причинило, и получишь двадцать пять баллов.
– Может быть, мне в связи с татро-монгольским игом еще и про Туборг рассказать?
– Какой еще Туборг?
– Ну, эта косомордая шведская чувырла…
– Грета Тунберг?
– Во-во.
– Я ему об экологии, а он опять про пиво «Жигулёвское». Ладно. Понимаю. Жарко. Ты, Вовология, упоминал когда-нибудь в своих лекциях о Грете Тунберг?
– Нет, свят-свят-свят! – я на всякий случай трижды перекрестился.
– Ладно. Зададим вопрос иначе. Сколько раз в течение твоих лекций и семинаров ты, Вовунберг, упоминал а) о глобальном потеплении, б) о проблеме утилизации пластиковых отходов, в) о Грете Тунберг?
– А сколько надо?
– Пять раз – а), пять раз – б), пять раз – в).
– Все так и было, командир. А, бэ, вэ. Ровно по пять раз. Грета Тунберг заявила, что татаро-монголы сжигали города, способствуя глобальному потеплению климата, и варварски оставляли после себя множество неутилизированных пластиковых отходов.
– Отлично. Двадцать пять баллов помножить на три будет семьдесят пять… Растем. Давай дальше…
Мы сидели за моим отчетом еще около четырех часов. Я уже полностью и безоговорочно смирился с идиотизмом происходящего и беспрекословно подчинялся приказаниям-рекомендациям жены.
В результате я получил целых две тысячи семьсот баллов. Вместо полагающихся всего лишь шестисот пятидесяти, перевыполнив план, считай, в четыре раза. Теперь меня точно переизберут!
Поздно вечером, пошатываясь от усталости, я пошел кормить наших кошек – Савву и Мусю.
Пока я им накладывал корм, кошки внимательно смотрели на меня своими четырьмя алчными крыжовниками и, как им и полагается, жадно мяукали.
– Кто мяукнет меньше десяти раз, получит семь баллов, – бормотал я. – Кто мяукнет больше десяти раз, получит двенадцать баллов.
Почему семь и двенадцать? А не три и девять или шесть и одиннадцать? Неясно. Логика такая же, как и у чиновников от образования.
Савва, мяукнув восемь раз, получил семь баллов. Муся, мяукнув двадцать девять, – двенадцать.
Затем кошки стали, пардон, жрать. Слова «есть» или «кушать» тут неуместны. Повторяю: Кошки Стали Жрать.
– Кто сожрет корм меньше, чем за минуту, получит четыре целых восемь десятых балла, – министерски бубнил я. – Кто сожрет корм больше, чем за минуту, получит две целых семь десятых балла.
И Савва и Муся получили свои твердые четыре целых восемь десятых, сожрав одновременно все за двенадцать секунд.
Я лег в кровать и прошептал почти уже в изнеможении:
– Кс-кс… Кошки! Кто ляжет мне на живот, получит десять баллов. Кто ляжет мимо меня – пять.
Первым примчался, дочавкивая корм, и лег мне на живот Савва. И получил десять. Муся легла в ногах и получила пять.
Уже совсем засыпающая жена сквозь сон спросила:
– Кошки, а вы знаете, кто такая Грета Тунберг?
Кошки почему-то хором сказали «мяу». И получили по двадцать пять баллов. За внедрение в жизнь людей и кошек модернизационных методов обучения не знаю чему.
Кошки успешно прошли переизбрание на жизнь с нами.
Я тоже.
Девушка по имени Квитанция
С Петром Алексеевичем Локтечёскиным мы познакомились пару лет назад. Он пришёл к нам работать. Вернее, перешёл с другого факультета на наш.
Пете Локтечёскину где-то пятьдесят шесть – пятьдесят семь.
Крепкий, со щеками цвета созревшей неремонтантной малины сорта «Гусар». Глаза – два непроницаемых стальных штуцера. Блондин. Благородная проседь. Так сказать, серебро на платине. Или наоборот. Профиль, можно сказать, античный.
Локтечёскин большой, под метр девяносто, поджарый, как голодный мустанг. Руки, ноги, шея, пальцы – всё длинное, максимально жилистое и всегда находится в постоянном движении, как глубоководные водоросли.
Сидишь и думаешь: вот сейчас сожмёт этот, блин, батыр тебе локоть – и хрусь! Как представишь себе этот «хрусь» – сразу нежное такое люмбаго в паху…
В общем, сочная личность.
Судьба Локтечёскина была непростой.
Начнём с того, что он с детства мечтал быть писателем. Что он и как писал, я не знаю. Но после школы пошёл поступать в литературный институт. И, разумеется, провалился.
Потом он попробовал поступить в морское училище. Не прошёл. Отслужив в армии писарем (вероятно, писательские таланты у него всё-таки имелись), Локтечёскин со второй попытки поступил на географический факультет.
Затем – вечные разъезды, экспедиции. В уже очень-очень зрелом возрасте он защитил кандидатскую диссертацию. Остался работать на геофаке. Через несколько лет его пригласили к нам.
Что такое «мы»? «Мы» – это там, где много-много очень симпатичных дев, которые учат иностранные языки, а заодно – всякие разные национальные менталитеты, региональные специфики и всё такое. А какие же региональные менталитеты без географии?
Девы наши, они, конечно, очень симпатичные, но для многих из них Тунис – это рыба, Либерия – политическая партия Ксении Анатольевны Собчак, Джамалунгма – древний индийский мудрец из Шанхая, а если (избави Боже!) произнести при них слова «Гваделупа», «Катманду» или «Титикака», они густо краснеют, как созревший позднеремонтантный сорт малины «Брянское диво», и, потупив небесные глаза, нервно теребят свои совсем не брянские сумочки Луи Виттон за пятьсот евро.
Они, эти девы, вообще очень любят как-нибудь якобы поволноваться и чего-нибудь якобы нервно потеребить. И все от отсутствия мальчиков. Как пели у нас на факультетском капустнике:
Стоят девчонки, молчат в сторонке,
Армани свои теребят.
Потому что на триста девчонок по статистике восемь ребят.
Вот Пётр Алексеевич Локтечёскин преподавал нашим девам географию, терпеливо объясняя, что Гондурас – это не то, что следует чесать и теребить, и что в Орехово-Зуево на метро доехать невозможно. Пока. Дай Бог здоровья Собянину. Следует добавить, что жизнь Локтечёскина сложилась так, что он не женился. Романов у него было море. Женщинам такие дяди-лоси нравятся. К тому же Петя – острослов. Но семьёй он так и не обзавёлся.
Дома у него над кроватью висит чеховский, как бы мы сейчас сказали, мем: «Если не хочешь быть одиноким, не женись».
Дело в том (это я понял недавно), что Локтечёскин, несмотря на всю свою ироничность по отношению к женскому полу, относится к редкому разряду предельно порядочных максималистов. Он, так сказать, трубадур, так и не нашедший свою Прекрасную Даму.
У трубадуров на их провансальском языке это называлось «fin amor». То есть когда «амор» и глазами так: у-у-у, а есть «fals amor». Это когда «хочешь большой, но чистой любви? Тогда приходи как стемнеет, на сеновал. И без кузнеца».
Вот это «fals amor» как раз и не для Пети Локтечёскина.
Человек он ранимый, нежный, трогательный. Хотя и язва. Ранимая язва, кстати, довольно часто встречающийся типаж. Знаю, сам такой. Может быть, на почве общей «язворанимости» мы и стали добрыми приятелями.
И вот мы обычно сидим на переменках в нашей факультетской кафешке, которая находится как раз напротив входа на факультет. Кафешка открытая, все, кто входит и выходит, у нас перед глазами. И тут Локтечёскин включает своё фирменное ироническое словотворчество.
У Пети есть такой бзик. Он считает, что в русском языке необходимо срочно расширить перечень женских имён.
Действительно, есть же, например, имя Констанция, про которую несколько раз по три раза орал Боярский в «Мушкетёрах». А почему нет, скажем, Субстанции, Пропорции, Подстанции или Квитанции?
Чем Квитанция хуже Констанции?
Констанция «в переводе с античного» (как сказал Константин Ромин из «Покровских ворот») значит Постоянная, верная, значит, преданная. Очень хорошо. А вот Квитанция происходит от «квит», что значит (тоже «в переводе с античного») спокойный. Значит, Квитанция – это Спокойная. Кому же не нравятся спокойные, мирные, уравновешенные женщины? Не вечно курящие истерички с перекошенными от депрессии лицами, а вот такие – спокойные, неперечливые.
Я бы с удовольствием женился на какой-нибудь Квитанции. Если бы, конечно, был холостой. Представляете? Квитанция Константиновна Плюшкина. Это же идеальная жена!
Всё это не я говорю. Это я конспективно пересказываю рассуждения Пети.
И вот у нас переменка. Мы сидим в буфете и по традиции занимаемся откровенным маразмом, а именно: даём имена проходящим мимо девам. Два пожилых придурка. Развлекаемся, как можем. Нет, всё, конечно, без всякой задней мысли, без пошлости. Чисто филологические экзерсисы.
– Вон смотри, идёт, – говорит Петя. – Видишь, длинная такая, худая.
– Вижу. Это, кажется, из французской группы. Екатерина, по-моему. Фамилию забыл…
– Какая же это Екатерина? Это…
Петя задумался. Я:
– Ну, не Лыжей же её назвать?
– Нет, это, Вовка, грубо. Надо как-нибудь красиво. Мы же с тобой какие-никакие эстеты.
– Ну да… В народе вообще таких «оглоблями» называют. Может, Слега? Или Орясина?
– Нет-нет-нет. Вижу я, Вовка, насквозь твои крестьянские грубые корни. Я бы назвал ее Антенной.
– Здорово!
– Я бы ни за что не додумался. Это ведь что-то типа Илоны, Анны, Нателлы, Корины… Да?
– Точно. Во!.. Машка Ляжкина идёт. Ты её знаешь?
– Да, знаю. Машка Ляжкина мне риторику сдавала. Раза четыре. Я её спрашиваю: что такое метафора? Не знает. Что такое метонимия? Не знает. Синекдоха? Не знает. Ничего не знает. В конце концов четвёрку поставил. За природные данные.
– Красивые, кстати, имена. Метафора, Метонимия… А в имени Синекдоха есть что-то глубоко испанское. Гваделахара. Картахена. Сразу на ум приходит: наваха, кастаньеты и всё такое.
– Нет, – сказал я, – Машка, она точно не Синекдоха.
Надо сказать, что у Машки Ляжкиной очень пышная фигура. Это в её-то восемнадцать-девятнадцать. А что будет в тридцать-сорок – представить страшно. У нас во дворе моей юности про таких говорили, пардон, «груди на блюде и попа-Европа».
– Тут много вариантов, – деловито сказал Петя. – Потенция. Комплекция. Даже можно: Комплектация. А лет через двадцать-двадцать пять можно будет сказать: Агломерация.
– Вот ты гений! – искренно изумился я. – Давай дальше словоблудием заниматься. Еще десять минут до пары. Так… Вижу Жанну Семёнкину. У неё, кстати, сестра-двойняшка.
– Ну, тут всё просто. Не догоняешь?
– Нет.
– Если сестра-двойняшка.
– И что?
– Какое имя у твоей Семёнкиной? Если у нее сестра-двойняшка?
– Какое?..
– Аналогия.
– Обалдеть! Я бы, чтоб такое сочинить, пять часов сидел бы, воздух портил.
Мимо нас быстро пробежала какая-то девушка с очень сосредоточенным лицом. Никаких особых примет.
– Ты её знаешь? – спросил я.
– Нет, – ответил Петя.
– Как назовём?
– Она, Вовка, бежала?
– Да.
– Как лошадь?
– Да, как лошадь.
– И?
– Кобыла? Скакунья? Наездница? Самка мустанга?
– Господи, какой же ты, Вовка, плоский… Ежу понятно, что – Кавалерия!
– Блин! Валерия, Кавалерия… Это же так просто.
– Еще бы, – самодовольно ухмыльнулся Петя. – Так, отворачиваемся. Мимо нас идёт Мосгаз.
Мосгаз – это Антонина Сергеевна Панова. Наивреднейшее существо. Доцент истории. Делать всевозможные гадости – это её хобби и радость.
Антонина Сергеевна Панова сосредоточенно прошла мимо нас, явно замышляя какую-то свою очередную мерзость. Мы с Петей синхронно развернулись обратно.
– Как назовём?
– Не знаю. Вонючка.
– Сам ты… У неё же сама фамилия подсказывает, – торжествовал Петя.
– И как?
– Пандемия, конечно.
– Феноменально!
За последние шесть-семь минут переменки перед нами прошли: Аномалия, Суспензия, Саванна, Абстиненция, Синонимия, Периферия, Аннотация, Комедия и еще с десяток милых дев.
В самом конце переменки мимо прошла наша непосредственная начальница. Человек, с которым, если честно, совсем никому не хочется общаться, но по необходимости приходится.
И мы назвали её как? Правильно. Вакцинация.
Сон про не сон
Когда-то очень-очень давно, в 2000, помнится, году, я внимательно перечитал культовый труд психогуру Зигмунда Фрейда «Толкование сновидений», написанный, кстати, в 1900-м. Юбилейно, выходит дело, прочитал. К столетию издания.
Помню, меня поразило в первую очередь следующее: всё, что написал Фрейд, было, конечно, в высшей степени забавно, но это «всё» не имело решительно никакого отношения ко мне лично. Ну, никакого решительно отношения.
Я тогда судорожно пытался толковать свои сновидения по Фрейду, и у меня ничего не получалось. Вернее, получалась какая-то чушь. Какие-то суши в квасе. Пряники в пиве.
Потом я прочитал еще многое из дяди Зигмунда и совершенно искренно возненавидел эту личность, этого неуемного диктатора от психологии. Этого гауляйтера души человеческой.
Однажды мне приснился сон (протолкуйте его, если сможете – по Фрейду). Клянусь, не вру. Передаю сон по-настоящему. В то время я уже начал записывать сны. Но об этом позже.
Я сижу в большом зале. Кругом – куча незнакомых людей. Встречаются, впрочем, и знакомые: одноклассники, однокурсники, продавщица Зухра из «Пятерочки», теренер Вадим из фитнеса, бомж Гаврюха с Пражской, мои кошки Савва и Муся, Навальный (не к ночи будь помянут), Эммануэль Макрон, Вахтанг Кикабидзе… Словом, весьма питательный винегрет из «бессознательного».
Все мы сидим в зале, а на сцене сидит Зигмунд Фрейд. Почему-то в виде актера Сергея Безрукова.
И вот Сергей Фрейд говорит:
– Дорогие друзья! Я – Фрейд. Вы все меня знаете. Как же меня не знать? Я актер Больших и Малых академических театров. Но «Фрейд» – это, как выяснятся, мой псевдоним. А вот мою настоящую фамилию я забыл. И вот. Я собрал вас здесь, эротопатосные мои, чтобы сообщить пренеприятное известие: я – не Фрейд. Я кто-то другой. Как вы думаете, кто я на самом деле? Жду ответа, как повара котлета.
И затих, закурив сигару.
Тут из зала стали звучать крики:
– Вы – Папироскин!
– Торчалкин!
– Сигаров!
– Писин!
– Либидовский!
– Сублиматенко!
Все кричат, кричат… А я молчу, потому что, как всегда, боюсь.
Зал откричался, а Фрейд-Безруков и говорит:
– Молодцы! Всё я это очень сильно ценю. Но всё это не то… А вот вы чего молчите, небритый очкарь с комплексом писателя, в третьем ряду седьмое место?
И элегантно тычет в меня своей фрейдистско-подсознательной сигарой.
– Я? – спрашиваю, а сердце так и замирает.
– Вы, вы, суперэго в трусиках…
Я молчу и вдруг выдаю неожиданно сам для себя:
– Вы – товарищ Огурцов.
Что тут началось! Зал буквально взорвался всяческими воплями:
– Сам ты Огурцов!
– Долой небритых!
– Бей очкарей!
И тому подобное.
И здесь я проснулся. В ужасе. А ведь Фрейд – это и есть товарищ Огурцов от психологии. Сон-то был вещий. А невещих снов не бывает. Я теперь это точно знаю.
Много лет я записываю сны. Конечно, не так регулярно, как, например, Лев Николаевич Толстой, который считал, что всякое его литературное откровение – технологический прорыв и инновация в области духа.
Я свои сны то месяцами записывал, то годами забывал записывать. Но кое-что все-таки собралось.
Мои сны – образец тупого мещанства. Они примитивны. Они прозрачны и лишены всякого подсознания. Мне стыдно за них.
Судите сами. Один из последних экземпляров.
В Америке переизбрали президента. Был Дональд Трамп, стал Джозеф Байден. Ну, шило-мыло. Разница между кандидатами в президенты США всегда примерно такая же, как между кока-колой и пепси-колой.
И вот что же мне снится, «небритому очкарю с комплексом писателя»?
Мне снится, что я сижу на скамеечке в Битцевском парке, жуя шаурму, и ко мне подходит бабушка в американской бейсболке. Симпатичная, чем-то похожая, пардон, на меня. Но без небритости.
– Ну что, сынок, – говорит она мне с американским акцентом, – что будет дальше с нашей Российской Америкой?
Я в шоке. Молчу. А потом (опять же – неожиданно для себя) заявляю:
– Байден и Трамп поженятся и возьмут совместную фамилию «Кащенко».
– О’кей, – отвечает задумчиво бабушка в бейсболке. – Зэтс гуд.
И уходит, звеня, как цикадами, скандинавскими палками.
Я не буду перечислять вам все мои сны. Их много. Приведу несколько примеров.
Пример первый.
Я заблудился в метро. Какие-то неизвестные станции. То ли станция Белорусская, то ли – Алексеевская… Машинист объявляет: «Станция Хренотёрово»…
Я решил выйти из метро. Выхожу. Вижу Питер! Эрмитаж! Что такое?! Стоит милиционер. В виде Мухомора из «Ментов». Я:
– Товарищ Мухомор, где я?
– А вы кто? – спрашивает Мухомор, протирая очки листом клёна.
– Я – Вова.
– Товарищ Вова, все в порядке. Вы на Родине. Товарищ Собянин в прошлом семестре соединил Московское метро и Питерское метро веткой сакуры. И назвал её «Хренотёрово». Вам все понятно?
– Всё, товарищ Мухомор.
– Так идите и работайте. Вызовите мне, кстати, Лёху Николаева и Настю Каменскую.
Просыпаюсь в поту, потому что ни Каменскую, ни Лёху я позвать не имею никакой возможности.
Как вы протолкуете этот сон? «Сериалов обсмотрелся»? Хорошо.
А где тут Фрейд?.. Зигмунд, блин…
Далее. Меня вдруг позвали работать в Молдавию с окладом на девять рублей пятьдесят копеек выше, чем в Москве. Я приезжаю в Молдавию на велосипеде, захожу в здание правительства, которое точно соответствует моей веранде на даче. И глава правительства в виде Горбачёва говорит мне:
– Мы вас не берём. У вас обнаружены ковидные блохи.
Проснулся, опять же, в поту. И что это? Эхо пандемии? А где же гениальный Фрейд с его искрометным «Толкованием сновидений»?
Сон третий (положено примеров приводить по три).
Меня посылают от некого издательства «Савва унд Муся» на Камчатку за инжиром. На Камчатке – фантастический урожай инжира благодаря гейзерам. Гейзеры греют корни инжира, и инжир вырастает размером с верблюда. Об этом сообщило агентство «Блумберг». Я срочно лечу за камчатским инжиром. Но мой рейс почему-то объявлен не на Камчатку, а на Сахалин. Выясняется, что на Сахалине выращен рекордный урожай японцев. Мне строго запрещено их собирать.
Разумеется, пробуждаюсь в поту. В холодном, по классике.
Ау, Фрейд! Где ты? Сахалин – это сублимация Камчатки? Инжир – это фаллос? Тоска от тебя исходит, Фрейд, с твоими толкованиями.
Всё, заканчиваю.
В моём рассказике нет никакой морали.
Я всего лишь хочу сказать простую вещь: сон – это просто сон. Про не сон, но все равно сон. В том смысле, что сон про не сон есть сон, а не сон про сон есть не сон, как и сон про не сон.
Смотрели «Волшебную лампу Алладина»? Там принцессу убеждают, что ей все приснилось.
Давайте договоримся: весь этот кошмар с ковидом, удалёнкой и прочими вакцинами нам только приснился, как в сказке. Давайте дружно проспимся, а потом проснемся.
Это был всего лишь сон. Про не сон. Давайте сделаем так, чтобы это транснациональное сонное марево скорее рассосалось.
И будем жить дальше. Под голубым небом. В бору с рыжими соснами. И будет журчать река, и будет пахнуть костерком. И мы будем наминать картошку с тушенкой, как матерые гастрономические алхимики. А вокруг будут родители, жёны, дети, друзья, собаки и кошки. Не считая хомячков и попугаев.
И без всяких пронесонов и писькиной фрейдятины.
Ничего не скажу
Антонина Сергеевна Гуняшкина – это консьержка в доме, в котором я жил десять лет назад. Я довольно часто меняю место жительства. Так уж сложилась жизнь.
На вид Антонина Сергеевна – что называется, божий одуванчик.
Было ей тогда где-то под восемьдесят. Смотришь на нее – и мурашки умиления бегут, как некие наномустанги от гипофиза к копчику.
Глазки – васильки. Носик – опёночек. Ротик – с икоркой бутербродик.
Но когда Антонина Сергеевна начинала говорить, вернее, вещать, вспоминаешь, бывало, всю русскую классическую литературу, от Лескова с Гоголем до Маяковского с Бродским.
И все – от Лескова до Бродского – отдыхают.
Собственно говоря, не было бы таких Антонин Сергеевн – не было бы и великой русской литературы. Потому что великая русская литература – это малюсенькая верхушка айсберга, а вот весь миллионнотонный айсберг, который, разумеется, не получает никаких давно уже безнадёжно протухших нобелевских и других премий, – это все те же наши русские консьержки, шофёры, слесари, свекловоды, сержанты, бомжи… Дальше можно было бы извести сотни страниц текста, чего я делать не хочу.
Мне судьбоносно не везёт на верхушку айсберга, но еще более судьбоносно везёт на сам айсберг. И это – моё счастье.
Понял я это недавно. Отсидел в ковидной резервации 2020 года, многое-многое передумал – и понял: какой-нибудь Стив Джобс по сравнению с Антониной Сергеевной Гуняшкиной – это «как плотник супротив столяра» (Антон Павлович Чехов. «Каштанка»). В летние дни Антонина Сергеевна из своего «стеклянного стакана» в подъезде перебиралась на скамеечку у подъезда. Тут мы и беседовали.
Звала она меня «Вовик Стасикович». И на «вы».
– Вот, Вовик Стасикович, такие дела. Смотрю я на современную жизнь и думаю: чёрт ей племянник, этой жизни… Нет, ничего не скажу, стало чисто, культурно, плиткой чуть не небо обложили. Кругом насаждения в виде кустов-растопырок. Цветков-ноготков понасажали – хоть весь Китай пообсажай. А где смысел? А? Скажите вы мне, Вовик Стасикович? Где всего этого процесса смысел?
– Ну, вы, Антонина Сергеевна, и вопросы задаете… Смысл… Еще бы про Бога спросили…
– И спрошу, и сама же и отвечу. Вот что я вам скажу, Вовик Стасикович. Как там раньше называли нашу СССР? «Совок»?
– Да, называли так, Антонина Сергеевна.
– Дебилы так ее называли. А почему?
– Почему?
– Почему что этот самый «совок» – и был самым Праведным и Богонадобным в мире.
– Это как?
– А так. Ничего не скажу, много было бардака. Чёрт-те что творилось. Сидели на трибунах эти… пирамиды из какашков. Простите уж меня, Вовик Стасикович… Тошнить от них хотелось. От этих бесконечных председателёв. Помню я всё, но! Опять же. Были ж люди, миллионы нормальных людей… А они жили как?
– Как?
– Божественно они жили, Вовик Стасикович. Без церкви, без религии, а божественно. Вот, скажем, женщины. Типа меня. Я к Божеству-то не примазываюсь, но все же. Встает, скажем, женщина с утра. У нее трое. Двоих надо отвести в детский сад, а третьего – в школу. Ибо муж в запое. Хорошо. Покормила всех, отвела. Пошла на работу. Работает, работает… Обеденный перерыв. Обедает она, бедняга? Нет, не обедает. Бежит, голубушка, в магаз. Как в этом самом фильме, где несветная уродина в божественную цацу превратилась. Как его?
– Ну, «Служебный роман».
– Точно. Не пропили вы еще свои шоколадно-мармеладные мозги, Вовик Стасикович. Дальше… Отработала, конец дня. Бежит домой с продуктами. Накормила детей, поспала дай бог часа четыре – и снова здорово. И так сорок лет напролет. Вот тебе и – праведница. А сколько таких было? Миллионы. И без всякого «Господиблагослови». Вот тебе и праведный совок. А сейчас?
– Что сейчас?
– А то. Вот смотрю – девка девкой. Что надо? Сисюли – из каждой можно семерых откормить. Попа, прости Господи, такая, что все мужики оглядываются, включая мертвых. И что? Мужики, дескать, все козлы, детей не хочу: они как понос в парикмахерской. Буду, как его, медитировать. Как буддейские индейцы.
– Буддисты и индусы.
– Точно. Какое у них слово главное? «Ома». У них «ома» – это как у нас «зашибись». У них, у индейцев и буддейцев, все так: сказал тысячу раз «ома» – ты типа Путина. Сказал десять тысяч раз – чуть не Пугачева. Вот сиди себе и долдонь: «ома-ома-ома». Сколько надолдонил – столько и наторговал. И при этом желательно сисюлями и попой трясти. Для вящей достоверности. Для ихних просвещенных попов. Нет, я ничего не говорю: хочешь – тряси. Но это у них. А у нас?
– А у нас в квартире газ, – задумчиво ответил я.
– Газ – это у них там, у газовых пирамид какашечных. А у нас, у нормальных людей, все не так. Вот идет баба в церковь, нет, ничего не скажу: хорошее дело. А ты троих родила? Нет, ничего не скажу, если Бог не дал, не родила. А если дал? Родила? Нет. Ох! Сложное это дело.
– Да, сложное, Антонина Сергеевна.
На этом и закончили.
Дональд энд Дональд
Преподавание по зуму или по скайпу – чистейшая некрофилия. Для меня лично.
Некоторым, впрочем, нравится. Даже очень. А что?
Сидишь себе в тишине и покое, выкатив свое овальное пузико, ляжечка на ляжечке. Ехать, а тем более идти никуда не надо. Дал задание, отключил звук с изображением, съел бутербродик со скумбрией, икнул, включил звук с изображением, изрёк что-нибудь в высшей степени мудрое, пахнущее скумбрией.
С той стороны, в цифровом зазеркалье, – квакающе-булькающие соты. Полная гармония информационной эпохи. Билл Гейтс в многомиллиардной нирване.
Но я остался где-то далеко там, в офлайново-книжном мезозое.
Я безнадёжно устарел, как легендарный автомобиль «запорожец». Как очень удобные, но неэстетичные боты «Прощай, молодость». Как слово «соблаговолите».
И всё же приходится скайповать и зумиться.
И вот совсем недавно я преподавал русский язык по зуму, не к ночи будь помянут, одному американцу из далекого Сан-Франциско.
Американец сидел в своем Сан-Франциско, а я – в своем Чертанове.
Расстояние – почти шесть тысяч миль, сто чертей мне в селезенку! Иначе говоря: где-то девять с половиной тысяч верст, укатай меня карась!
Но столь нелюбимый мною зум творит свои масонские чудеса, и мы где-то месяц с небольшим успешно занимались русским языком с санфранцисским американцем.
Этот американец, надо отдать ему должное, прекрасно говорил по-русски. Но все равно он очень хотел совершенствоваться. Я это более чем приветствую.
Наш первый урок начался так.
– Здравствуйте, – сказал я.
– Здравствуйте.
Я увидел перед собой на ненавидимом мною экране очень симпатичного молодого человека лет двадцати пяти. Волоса – цвета цветной капусты. Добрые небесно-голубые глаза. Земляничные губы, растянутые в доброжелательно-колониальной улыбке.
Передо мной сидела совершенно беззлобная пародия на российский флаг.
Когда-то если кто помнит, мы так и запоминали последовательность цветов в нашем триколоре: блондинка с голубыми глазами и накрашенными губами. Кто-то, впрочем, запоминал и по-другому – снизу вверх – КГБ. Красный, голубой, белый.
– Как вас зовут? – спросил я.
– Дональд. А вас?
– Владимир. Очень приятно.
– Мне тоже приятно. Это… Как это?.. Сильный имя. Ленин, Путин, Высоцкий, Жириновский, Зеленский…
– Ну… Что-то…
Честно говоря, я был поражен эрудицией моего студента. Дональд сказал:
– Согласен, я… как это?.. Стал увлекаться. Ленин и Зеленский – это неправильно… Извините.
– Да уж… И, Дональд, пожалуйста, ни слова о Трампе. Хорошо?
– О’кей. Ни слова о Трампе, Владимир. Трамп – не очень хороший человек.
– Вы студент?
– О да! Я студент. Мне очень нравится всегда много учиться. Вот я и думаю. Давайте делать такое дело: вы даете вопросы, а я быстро за них отвечал. Это как теннис. О’кей? Туда – обратно, туда – обратно… О’кей?
– Хорошо. Начали. У вас есть хобби? Это я туда…
– Есть, это я обратно. Развести кошки. У меня семь кошки.
– Ого! У меня только две. Как зовут ваших кошек, Дональд?
– Марагарет, Сьюзи, Роберт, Майкл, Сидни, Хьюз и Ахмад.
– Супер. Почему Ахмад?
– Это порода арабский мау.
– Понял, Дональд. Какое блюдо вы любите больше всего?
– Конечно, шашлык, Владимир. Это русский национальный блюдо. Как оливье. Русский человек всегда кушает шашлык и оливье. Иногда – борщ. Для разнообразий.
– Ого! А шашлык из чего вы любите?
– Конечно, из баран. Легкий мясо.
– Логично. Я тоже. Ваш любимый композитор?
– Чайковский.
– Писатель?
– Оскар Уайлд.
– Певец?
– Элтон Джон.
– Художник?
– Бёрдслей.
– Ваш любимый цвет?
– Голубой.
– М-м-м-да. У вас есть друзья?
– О да! Очень много друзья, очень…
– А подруги?
– Меньше, но тоже есть. Иногда. Для разнообразий.
– Понял. Вы женаты?
– Я замужем.
Тут я, конечно, как говорила моя незабвенная деревенская бабушка, маненечко прихренемши. Но быстро все понял:
– Как зовут вашего… мужа?
– Дональд.
– То есть вас зовут одинаково? Вы, как говорится по-русски, тезки?
– О да! Мы тёзки. Мой муж Дональд – юрист. Он очень-очень хорошо зарабатывает зарплату. А я делаю дела дома. Я – мастер домохозяйство. Я домохозяй.
– Понял.
– Мой муж Дональд любит, чтобы я учился разные языки и науки. «Моя жена должен быть хорошо образован», – говорит он.
– Хороший муж, – сказал я задумчиво.
– О да! Мой любимый Дональд – как это?.. идеалистический муж.
– Идеальный.
– О да!.. Я очень… как это… в значительной степени люблю мой Дональд. Но, Владимир, давайте ваши вопросы, и я на них буду сразу отвечать.
– Вам нравится, Дональд, роман Льва Толстого «Война и мир»?..
Мы занимались с Дональдом в течение месяца пару десятков раз, и всегда наш разговор с Дональдом сводился к любимому мужу Дональда Дональду. Это была явно Настоящая Большая Любовь, хотя понять ее, к моему огромному сожалению, не могу и не смогу никогда.
Не смогу, потому что я родом из дремучего гетеросексуального мезозоя, где Данте ищет свою Беатриче, Петрарка – Лауру, а наш домотканый Руслан – Людмилу. И где Дональд должен найти все-таки не Дональда, а какую-нибудь на худой конец завалящую Меланью.
На последнем занятии Дональд вбил окончательный и бесповоротный гвоздь в крышку моего будущего гроба.
– Владимир… – сказал Дональд более чем задумчиво.
– Что?
– Вот я и думаю…
– Что, Дональд?
– Вот у вас в России много всякие республики, области, районы, краи… Да?
– Есть, да, – ответил я словами датского филолога из фильма Георгия Данелия «Осенний марафон».
– Вот я и думаю… У вас есть Еврейская автономная область. Да?
– Есть, да.
– И вот я и думаю… У вас в России есть Еврейская автономная область, а почему у нас, в Америке, нет гейной автономной штат?
– Ого! Гейский штат?
– Да. Гейский штат. А почему бы и нет? И вот я и думаю: он должен быть на мой родной штат Кэлифорния. Там очень-очень много гей. Мой муж Дональд и другие гей…
– Это хорошо, Дональд, что в вашей Калифорнии много геев, но…
– Я понимаю… Это не совсем ваш ориентация.
– Ориентация – ерунда… Правда, Дональд. В Еврейской автономной области не так много евреев. И уж совсем не так много, как геев в Калифорнии. Хотя…
– «Хотя» – очень-очень хорошее русское слово, Владимир. Вкусное, почти как шашлык. Похоже на «хотеть».
– Да, Дональд, неплохое слово…
– Да, неплохое, Владимир.
– Ну что, живем дальше, Дональд?..
– Живём дальше, Владимир.
Вот мы и живём дальше. По инновационному «гейному» зуму.
Увидала молодого, взволновалася
Путь от моей квартиры до ближайшей «Пятерочки» занимает три минуты пятьдесят секунд. Плюс-минус двадцать секунд – в зависимости от того, насколько быстро приедет лифт. Проверено.
Магазин открывается в девять ноль-ноль. Читаю лекции я на удаленке («оффлайн», если на транснациональной фене) обычно с десяти тридцати и, как правило, до вечера.
Поэтому примерно без минуты девять я кормлю котов, которые когда завидят свои пакетики, тут же начинают истошно исполнять гастрономические серенады, танцуя вокруг мисок бог знает какое кошачье фламенко, и чалюсь в магаз. Это моя семейная обязанность.
Жена пишет мне список того, что нужно купить, еще вечером. Список (на сакраментальной квадратной желтенькой бумажке) прикрепляется магнитиком с надписью на суахили «Kenia – Hakuna Matata» в верхнем правом углу дверцы холодильника. Всё четко. Главное – ритуал. Хотя, конечно, мистическая связь покупок в «Пятерочке» с Кенией, где мы были лет пятнадцать назад, более чем загадочна. Но так сложилось.
Жена в девять утра еще спит. Потому что она долго спит, но зато поздно ложится. У нее свой рабочий график.
А я – наоборот: встаю в четыре-пять, вгоняя в краску всех на свете петухов, а упостелиться норовлю в восемь-девять, вгоняя в краску всех гостей – моих и моей жены.
По этой причине – несовпадения астрономических часов – мы с женой довольно редко видимся. Но это не мешает ей ежевечерне (одно из любимых словечек Анны Ахматовой) прикреплять для меня к холодильнику приказ семейного командования по квартире о моем завтрашнем утреннем марш-броске за провизией.
Есть и еще одна причина моего пристрастия к раннему посещению магазина.
Дело в том, что уже давно, года два назад, я заметил, что именно в это время с железной регулярностью магазин посещает очень смачная парочка. Дедушка и бабушка. Обоим – лет по восемьдесят пять. Оба с палочками. Что, впрочем, не мешает им передвигаться по магазину быстрее меня. Типа легендарного Ручника из «Место встречи изменить нельзя».
Он – большой, обширный, я бы сказал – просторный. Даже сейчас видно, насколько в нем много силы. Грудь – надутый парус. Голос – заводской гудок сталинских времен.
А что было во времена его молодости? Трудно представить. Легендарное прошлое.
Она – маленькая, сухенькая, но с археологическими следами удивительной привлекательности на лице. Что-то из «Девчат», что ли…
Наша первая встреча в «Пятерочке» состоялась так.
Девять часов …дцать минут. Они (к сожалению, я так и не знаю, как их зовут; назову их условно «Данте» и «Беатриче») стоят на кассе впереди меня. Я – соответсвенно – за ними.
«Беатриче» торопливо копается в кошельке:
– Сейчас, сейчас, дочка… – это она кассирше.
– Ничего, ничего, бабуль… – улыбается кассирша.
– Сейчас, моя сладкая… Киса моя… – взглянув на меня. – Извини, сынок, и ты старую дуру…
– Да что вы… я…
– Конечно, дуру. Что с меня взять? Никак эти бумажки-то не разгляжу. Уж больно тысяча и пятьдесят похожи. Сейчас, сейчас, доченька… И ты, сынок, извини… – опять совершенно юный взгляд в мою сторону. Из «Девчат»…
Тут над ней иронично нависает «Данте» и, заговорщически подмигивая мне:
– Ну что… Увидала, как говорится, пожилая молодого – взволновалася? Давай-давай, Мавзолеиха моя, ищи шустрёй валюту. Или сохнешь уже по молодому-то? – опять подмигивание в мою сторону. – Заприметила младого – растерялася… А? Засосала тебя, Шехерезада ты моя, преступная страсть?.. А?.. Признавайся, как на Лубянке. Засосала?
– У-у-ух, черт ты семихвостый, сгубит тебя твой язык… Вот, доченька, пятьдесят и вот еще пятьдесят…
– Это тебе как лет, что ли? – не унимался Данте. – Сто? Как Кащеевой невесте?
– А тебе, Кащею, сколь? Поболее моего-то на́ три. У-у-ух… игла ты в яйце. Муха ты це-це.
И опять, острым (советским, я бы сказал) глазком глядя на меня:
– Все, расплатилася я. Спасибо тебе, сынок, за терпение.
– Да я…
Данте:
– Влюбилась бабка в пионера, как в синхрофазатрон – фанера.
Откуда у него этот фольклор? Или сам сочинил? Чудеса.
С тех пор я регулярно встречаю стариков в утренней «Пятерочке».
«Данте» периодически именует меня то «соблазнителем», то «искусителем», то «разлучником», то «прелестником», то «совратителем». Один раз даже назвал меня «Дантес моей души». И все с той же ироничной улыбочкой и неизменным подмигиванием.
Точно так же и свою супругу он называет как угодно, но упорно не по имени:
«Шехерезада», «Венера», «Семирамида», «Дульсинея», «Чучело колхозно-огородное», «Любовь миллионов», «Волоокая лань», «Чукча ты моя кучерявая», «Счастливое мое недоразумение», «Сладкая обуза», «Тяв-тяв не по делу»…
А «Беатриче», «Волоокая лань», она же «Тяв-тяв не по делу», встретив меня, каждый раз скажет что-нибудь вроде:
– Здравствуй-здравствуй, Прекрасный Ясноглазый Принц, сегодня в нашу «Пятерочку» сливу свежую завезли, бери.
Или:
– Привет-привет, Кризис Среднего Возраста, ты мой светлоокий, – очень тебе рекомендую «Боржомку»…
И каждое утро, вставая в свои четыре-пять, я с нетерпением жду девяти. Чтобы еще раз увидеть этих прекрасных людей. Без которых не было бы ни меня, ни моей страны, ни моих детей.
Ни моих внуков.
Очень которых жду.
Окружающая среда дуба – кабан
Живут на белом свете, а вернее в Москве, такие прекрасные люди: Саша Хренотёренко, Даша Хренотёренко и их дочь Глаша, тоже, как это ни удивительно, Хренотёренко.
Я их знаю довольно давно по детской площадке.
Все трое – крупные, полные, плотные. Но не безнадёжно-дрябло-жирные, а жизнеутверждающе упруго-мясистые. В полном своем хренотёрном соку.
Живут они уже давно в Москве, но родом Саша и Даша из города Твери. А в этом прекрасном городе, как известно, народ дородный.
Как однажды сказал мой знакомый тверичанин, «мы, тверские, такие большие, что сами в себя не влазим».
Не знаю, не знаю. Был в Твери, и не единожды: люди как люди. Наверное, миф. Но без мифов ведь скучно.
Саша Хренотёренко – водитель автобуса, его Даша – продавец в «Пятёрочке», а Глаша Хренотёренко учится в третьем классе. Хочет стать, как девяносто процентов женского населения России, да и всей земли, психологом. Или дизайнером. Думаю, станет.
Учится она так себе. Потому что элементарно ленится. Но девчонка она по своему тверскому умыслу умная, сообразительная и главное – большая приколистка. Часто непроизвольно. Что важно.
Если ей задать какой-нибудь вопрос, то она сначала обязательно сделает идиотически-недоуменное лицо, потом задумчиво что-нибудь откусит (она все время жуёт), грациозно оттопырив мизинчик цвета клубничной пастилы, и только потом уже ответит. И ответит – туши свет. Я бы сказал: туши звёзды. Или так: Вселенная, не горюй.
Помню, как-то говорит мне Саша:
– Володь, ты ведь этот… как тебя… не филателист, а этот, как его…
– Филолог.
– Во. У моей Глахи, понимаешь, завтра русский. Типа контрольной, или как ее… А я в нем, в русском этом, – как вша в астрономии. Мне в школе еле-еле трояк натянули. Как скажут: расставьте, бляха-ковидла, запятые – у меня аж икота в кишках. Возьмите, говорят, это… как его?.. причастное в оборот! А у меня сразу сердце – как ломаный кардан… Жуть! Вот я и стал на всякий случай запятые после каждого слова ставить. Мне учительница говорит: ну что ты, Хренотёренко, их всё ставишь и ставишь? У тебя же в предложении запятых больше, чем китайцев в Китае! Я говорю: запас карман не тянет.
Пожалела меня Варвара Ивановна, Царство ей Небесное, трояк нарисовала. Добрая была женщина, трёх собак в свое время приютила. И меня, пса последнего, спасла. Ну и вот. Я и говорю, Володь, не в службу, а в дружбу, хоть пять минут моей Глахудре удели. Объясни ей, что там, в этом вашем русском языке, к чему. А то она насчет русского вся в меня. Запятую от точки не отличает. Несет двойку за двойкой. Это ж позор на весь наш род Хренотёренок. Жуть!
– Ладно, – говорю, – уделю.
Сели мы в Глашиной комнате за Глашин стол. У Глаши – бутерброд с колбасой. У меня – ручка.
– Какая у вас, Глаш, тема? – спрашиваю.
Глаша, как всегда, предельно изумилась, потом откусила от бутерброда, оставив в бутерброде аккуратное эстетически безупречное полукружие залива, не торопясь прожевала колбасу и сказала:
– А можно я вас буду называть «мистер Вова»?
– Можно. Меня еще так никто не называл.
– А вы знаете, кто я, мистер Вова?
– Кто?
– Я – колбасная моль.
– Очень хорошо. Тема-то какая? В смысле русского языка.
Изумление, укус, жевание:
– На Антона похоже.
– На какого Антона?
Трехчастная пауза (дальше я в этом рассказе про ее этот стандартный ритуальный триптих буду опускать):
– Есть такое явление, мистер Вова… Его зовут Антон.
– Так… ничего не понял. «Явление Антон». Так…
– У Антона есть враг.
– А как его зовут?
– Тоже Антон.
– Тёзка, что ли?
– Тёзка. Но они – как кошка с собакой.
– Дерутся?
– Жуть.
«Жуть» – это очень частотное слово в семье Хренотёренко. Обозначает, что хочешь: «здорово», «очень плохо», «конечно», «не говори» и т. д.
– Так… – продолжил я не понимать, – тёзки явления Антоны дерутся как кошка с собакой…
– Жуть.
– Это точно задание по предмету «русский язык»?
– Точно. Наш училоид так и сказал…
– Кто сказал?..
– Николай Николаевич. Наш училоид по русэйшену.
– Кошмар какой-то…
– Я и говорю – жуть!
– Учитель по русскому?
– Так скучно. Лучше «училоид по русэйшену Ник Ник».
– Ну ладно. Приведи мне пример, чтоб я понял.
– Ща, колбасы еще принесу. Вам надо, мистер Вова?
– Нет, спасибо, Глашенька.
– Ну что ж, мистер Вова, вы сделали свой выбор!.. Я ща.
«Ща» наступило через пятнадцать минут. Видно, Глаша там что-то еще захряпала.
– Вы знаете, мистер Вова, что есть такой писатель – Толстый? – спросила меня Глаша с докторской наперевес.
– Не Толстый, а Толстой.
– О’кей. Толстый-Толстой написал книгу. Ник Ник нам показывал эту книгу. Она очень толстая. Вся в писателя. Эта книга называется «Война и мир». Так вот, мистер Вова, «война» и «мир» – Антоны. Вроде кошки с собакой.
– А-а-а!.. Антонимы!
– Да. Но так скучно. Лучше – Антоны. У нас в классе есть Антон. Полный придурок. Сопли собственные ест.
В это время в комнату заглянула Даша.
– Ну как, занимаетесь? – улыбнулась Даша.
– Занимаемся, – растерянно улыбнулся я.
– Мам, принеси яблоко, жуть есть хочу, – улыбнулась Глаша.
– Глаш, а где «пожалуйста»?
– Мам, ну ты без «пожалуйста» прям как машина без бензина.
Через минуту Глаша, жуя яблоко, говорила:
– Я эти Антоны ваще не поняла. «Мама» и «папа» – это Антоны? А, мистер Вова?
Я был в полной растерянности.
– Не дай Бог… Понимаешь, Глаш, антонимы – это слова противоположные по смыслу. Вот, например: «далеко». Какой у него антоним?
– «Близко».
– Очень хорошо. Другой пример: «умный». Какой антоним?
– Антон.
– Какой Антон?
– Из нашего класса. Придурок, который сопли…
– Глашенька, пожалуйста, дорогая, напрягись… «Умный»?..
– «Глупый».
– Замечательно. Теперь понимаешь?
– Жуть!
– Но не все слова, Глашенька, имеют антонимы.
– Как это?
– А так. Есть, к примеру, слово … ну… «кухня». Разве есть у слова «кухня» антоним? Подумай хорошо, Глашенька.
Глаша по своему обыкновению ужаснулась, потом задумалась, философски созерцая огрызок яблока. После некоторого колебания слопала огрызок вместе с костями и ответила:
– Есть.
– Какой?
– «Туалет».
Теперь уже задумался я, философски созерцая ручку. В моей голове табунами стремительно пронеслись какие-то загадочные словесные лошади: «семантические подтексты», «сопутствующие коннотации» и тому подобная филологическая чушь.
Но мои бесплодные раздумья прервала Глаша:
– Мистер Вова, я три минуты отдохну?
– Хорошо, Глашенька, отдохни.
Глаша тут же завернулась в одеяло и стала более чем энергично ползать по комнате. Она ползала долго, дольше, чем три минуты, потом она спросила:
– А вы знаете, кто я на самом деле, мистер Вова?
– Кто, Глаш? – спросил я почти безнадежно.
– Я – казахский червяк.
Тут я в очередной раз впал в ступор. «Червяк» еще более или менее понятно. Но почему «казахский»? А не, например, «гренландский»? Или «вьетнамский»? Не знаю, что сказать. Но убей меня бог – «казахский» прикольнее.
Из ступора меня вновь вывела Даша, которая, по-прежнему мудро улыбаясь, заглянула в комнату и спросила:
– Занимаетесь?..
– Занимаемся, – улыбнулся я.
Глаша, выглядывая из одеяла:
– Мам, конфету… пожалуйста… принеси.
– Нет конфеток, Глаш…
– Ну…
Глаша задумалась и выдала:
– Без конфеток дом не чаша.
Через минуту, когда Глаша вылезла из одеяла, перестав быть казахским червяком, я спросил ее:
– Кроме русского у вас какие-то домашки есть?
– Есть. Окружайка.
– А! Окружающий мир. Очень хорошо. И что там вам задали?
– Да вот… Какая окружающая среда у дуба…
– И какая же, Глашенька?
Долгая пауза.
– Я написала: «кабан».
– Логично, – произнес я после еще более долгой паузы.
Глаша:
– У дуба ведь детки – желудишки. А кабанчики любят желудишков. Правильно, мистер Вова?
– Правильно, – ответил мистер Вова.
Господи, где я?..
Не знаю, как это получилось, но Даша заглянула в этот момент в комнату Глаши и о чем-то долго говорила с ней.
И вот с тех пор в семье Хренотёренко есть такая традиция: например, папа Саша сел, извините за подробность, в туалет (антоним кухни). Из своей комнаты Глахудра кричит:
– Пап, блин, ты где?!
– Окружающая среда папы – толчок, – хладнокровно отвечает папа Саша.
Потом папа Саша, уже совсем не хладнокровно соскучившись по маме Даше, звонит ей и нервно спрашивает:
– Дарьянмар, ты где?.. Я уже заждался! Это какая-то жуть! Когда ты уже придёшь?!
– Окружающая среда Даши – все еще «Пятерочка»… Скоро буду, Хренотёрлик ты мой. Как ты там?
– Окружающая среда Саши – неразделенная любовь…
Вот так и живем. И какая же у меня окружающая среда? Моя семья. Во всех ее самых разнообразных и непредсказуемых проявлениях.
И никаких Антонов.
Ёж Монте Кристо
Год две тысячи двадцатый получается, прямо скажем, не очень. Сами понимаете.
Лето выдалось какое-то тревожно-неопределенное. Кругом на нашем голубом шарике всякие неприятно-сомнительные «события».
Я очень хорошо понимаю великого русского поэта Александра Александровича Блока, который говорил насчет революции и прочего: «Мне хочется спать, когда события».
Меня тоже этим летом две тысячи двадцатого все время неуклонно тянуло спать. Хотя, конечно, я далеко не Блок.
Кругом все полоумно висят в своих смартфонах, тревожно шарятся по интернету, этому, извините, очку глобализма, виртуозно мерцая бледными пальчиками, как Святослав Рихтер с Денисом Мацуевым вместе взятые.
Раньше были в почете космонавты и космонавтика. Теперь – инфонавты и инфонавтика. Все летают по информационной вселенной. Каждый в своем персональном гаджете. Такой вот прообраз вселенского кладбища. Но на реальном кладбище каждому полагается хотя бы два на полтора метра, а здесь – десять на тридцать сантиметров. Куда это годится?
Но, впрочем, меня завернуло куда-то в нехороший траур.
Словом, я в гаджетах не сижу, у меня от них духовная отрыжка. Я дремлю. Под какие-нибудь хорошие песенки, например на Детском радио.
И вот как-то этим летом дремлю я на даче под песенку «Ёжик резиновый шёл и насвистывал дырочкой в правом боку…»
Симпатичный такой ёжик, дырочкой свистит. У меня аналогичный ёжик был в детстве. Одна из любимых резиновых игрушек советской эпохи. Розовый, почему-то с зелеными глазками и синим носом. Звали: Паша.
Супруги Никитины отпели про Пашу. Запищала Наташа Королёва про маленькую страну. Хорошо. Вот мне бы туда, «где всегда весна». Это про Таити, наверное.
И когда после песни про Таити запела Рина Зелёная-Тортилла, о том, что она была триста лет тому назад, как Буратино, на веранду вбежала жена.
– Там!.. Там!..
«Господи, опять событие…» – подумал я и сказал:
– Что «там»?
– Пошли!
И мы пошли.
Хотите – верьте, хотите – нет, но около крыльца существовал ёжик, юный, как Буратино, симпатичный, как все на свете ёжики. Вообще все ёжики фатально симпатичны. Но у этого явно было что-то не так.
– Он ранен! – воскликнула жена, и глаза ее подернулись вселенской скорбью. Пронзительной болью за всех на свете ежей, собак, кошек и выхухолей. И я не иронизирую.
– Где ранен? – спросил я.
– Вот, смотри.
Я посмотрел.
В боку, в правом (я клянусь!), у него была дырочка. Розовая.
– Это собаки, – сказала жена.
– Заживёт.
– Это Рэкс, он всех дерёт.
– Заживёт.
– Не заживёт, – решительно сказала жена и стала набирать что-то в своем инфоочке. – Само точно не заживет.
– Куда ты звонишь?
– В ветеринарку, не мешай…
– Да заживет же, – продолжал долдонить я.
– Не мешай… Алло!.. Алло!.. Да… Скажите, пожалуйста, у вас есть кто-нибудь, кто умеет правильно штопать ёжиков? Что?.. Я говорю: ежей штопать… А? Ну да, зашивать… Что значит «приезжайте, посмотрим»? Мне нужно срочно заштопать ёжика… Ну да, зашить… Ветеринар Попадайло? Агафон Перович? Он сейчас на дежурстве? Отлично. Мы с ёжиком едем к Попадайло!
– Ну ты и Айболит… – пробурчал я. – Ты скоро начнешь раненых мух с комарами в ветеринарку возить. У него ж все заживет. Как на собаке. Или как на мне. Дай ему пожрать, увидишь, какой он раненый.
– Во-первых, еж – не муха. Во-вторых, принеси куриное крылышко. В-третьих, раненые тоже кушают. Им это нужно для поддержания подорванных сил.
Я принес крылышко. Безнадежно раненный ёжик жадно сожрал крылышко минуты за полторы, чавкая мясом и хрустя костями не хуже Карабаса.
– Бедный, он так изголодался, – всхлипнула жена одними ресницами. Как это они умеют?
Пришел сын (8 лет) с вечным Майнкрафтом в гаджете:
– Чего это вы тут?
– Смотри, раненый ёжик, – ответила жена.
– Курицу только что сожрал, – наябедничал я, как булгаковский кот Бегемот.
Сын склонился над ёжиком:
– Бедный! («Мальчики идут в мам», – безнадёжно резюмировал я.) У него сквозь рану видно весь организм.
Жена издала затяжной всхлип, и две огромных скорбных жемчужины скатились из ее прекрасных, голубых, как безотказно-щедрое русское небо, глаз.
Жена села в такси и уехала в ветеринарку.
Через два часа она вернулась с заштопанным, то есть зашитым, ёжиком.
– Ему наложили швы! Десять дней уколов! Потом едем снимать швы! И ёж здоров! – сияла жена.
Я с тревогой посмотрел в небо, голубое, как в песне кота Базилио и лисы Алисы.
– Всего-то три тысячи, – с фальшиво виноватым кокетством сказал жена. – Ведь наложили же. А что такое три тысячи по сравнению с жизнью живого существа?
– А снять?
– Столько же.
– Плюс такси четыре раза.
– Говорила тебе – учись водить.
А что, железный аргумент. Не научился водить (при моих минус много в смысле зрения, но это не считается) – вози штопать подкидных дырявых ежей за бабки.
Ежа посадили в коробку из-под пылесоса, насыпали ему туда травы, поставили мисочку молока, положили яблоко.
Почему-то ежи в литературе, кинематографе и мультипликации всегда сопровождаются яблоками. Хотя наш штопаный питомец до яблока так и не добрался.
Мы положили ему еще одно крылышко, которое представитель семейства ежовых сожрал меньше, чем за минуту.
Жена и сын ушли в свою инфонавтику. Через пару минут жена воскликнула:
– Нет!
– Что «нет»? (я)
– Он стухнет в коробке.
– Как это: «стухнет»?
– Ежу нужна почва.
– Тоже мне почвенник-Достоевский.
– У нас есть кирпичи? – не обращая на мое почвенничество внимания, спросила жена.
– За сараем.
– Мужчины, идем строить дом для ежа.
– Ура! – закричал сын.
– Кстати, как мы его назовем? – спросила жена.
– Паша, – быстро ответил я.
– Отлично! Павел – это красиво. В переводе с латинского «малыш, маленький».
Жемчужина из жениного левого глаза:
– Мальчик мой…
– А если «он» – на самом деле «она»?
– Это не принципиально в современном мире. «Он», «она» – какая разница?
– Ничего себе… А поправки в конституции? Традиционные ценности и так далее?
– Будет Павлой.
Потом мы через день коллективно пытались определить, Павел он или Павла, и не определили, как булгаковский персонаж Степа Лиходеев, который не определил, в брюках он или нет.
Мы с сыном, кряхтя, натаскали кирпичей и соорудили что-то вроде замка: метр на метр. Сын даже надстроил дополнительные башенки, как на всех дачах «новых русских». Красиво. Высота – где-то полметра, чтобы Павел не перелез через стенку.
Павел, несмотря на наложенные швы, стал молнией метаться по замку. Потом ему дали еще одно крылышко, он его жадно сожрал и успокоился.
– Три раза в день у Павла должна быть прогулка, – отчеканила жена. – Сопровождать Павла будем по очереди.
Не знаю, как сейчас, а во времена моей счастливой юности было такое выражение «ёжиков пасти». Что значит – «балду пинать». В смысле – бездельничать.
Был у меня приятель – Сашка Слизняков, человек до того ленивый, что ему было лень есть и спать.
Совсем пикантный случай. Сашка ленился делать все, даже ковырять в носу. Однажды он не ковырял в носу несколько дней. Потом почувствовал, что в носу у него что-то вроде колючей проволоки и дышать затруднительно. Сашка запустил палец в нос и – обрезался. Потом ходил, вернее – лежал с пластырем на указательном пальце. Все это – чистая правда.
Так вот: позвонишь, бывало, Сашке:
– Что делаешь, Санёк?
– Ёжиков пасу. А ты?
– Я тоже пасу ёжиков. Пойдем их пасти вместе?
– На Байконур?
– На Байконур. Куда же ещё? У меня три рубля есть.
– Пошли. Банку не забудь.
И мы шли с банками «пасти ёжиков на Байконур». Это было наше устойчивое выражение. «Байконур» – пивная. Там ставишь банку, нажимаешь кнопку «пуск» – и льется пиво. Сашка пиво пить не ленился.
Одним словом, мы летом 2020 года по очереди – жена, сын и я – «пасли ёжика» Павла. Три раза в день. Раз в день – укол. В ежиную ляжку. Я держу Павла в перчатках, жена колет, сын руководит. После укола – компенсация в виде крылышка. Или ножки.
На четвертый день смотрю: ежик Павел делает подкоп в углу.
– Гляди, – говорю, – копает, бандит.
– Копает, мальчик мой дорогой, – отвечает растроганно жена. – Или девочка… Свободу любит.
– Как Монте Кристо, – говорю. – Как Дантес, который Эдмон. «Эдмон» – это, кстати, что-то вроде «счастливый» или «богатый». Забыл. Из старо-английского или как там его…
Пропасли мы нашего маленького счастливого ёжика Эдмона-Павла в очередной раз, сделали ему укол в серую ляжку, компенсировали укол курятиной, пошли и сами обедать, тоже, заметьте, курятиной. После обеда прилегли отдохнуть. Я задремал. Привиделся мне замок Ив, аббат Фариа, что-то щемящее из детства, когда жадно читал Дюма: велосипед «Орленок», девочка Даша из соседнего подъезда, черный хлеб из школьной столовки, посыпанный солью и намазанный чесноком, «сеточка» из йода на локте.
Вдруг крик сына:
– Мама! Папа! Ёжик сдрызнул!
Прибегаем к ежиному замку Ив, глядим: аккуратный подкоп под кирпичами. И нет Павла-Эдмона. Жена, конечно, вся насквозь влажная от слёз. Обыскали участок, каждый уголок, нету ёжика. Жена:
– Мы не сняли с него швы!
Я:
– Сами снимутся.
– А уколы?
Я промолчал. Для собственной безопасности и сохранения столь хрупкой и счастливой семейной жизни. Неуместно подумал: «Колоть ежика – это в общем-то семантическая тавтология…»
Филологи неисправимы.
Через пару дней жена успокоилась.
Павел, конечно, к нам так и не вернулся. Думаю, швы снялись у него как-нибудь сами собой. Уверен, что наш Павел счастлив.
И еще уверен, что когда-нибудь, через много лет, если, конечно, все мы будем живы и когда меня спросят, чем мне запомнился две тысячи двадцатый год, я вспомню не о «событиях» якобы планетарного масштаба, а о маленьком счастливом ежике Монте Кристо «с дырочкой в правом боку».
Потому что в этом нашем странном мире все держится, извините за философию, не на «событиях», а на том, что добрые люди все еще до сих пор штопают раненых ёжиков.
Кузьмич и Яша
– Играй, Яшенька, играй!
«Покровские ворота»
Этим летом я решил приколоться. Сострить, так сказать, в реальной жизни.
У меня с юмором вообще-то не очень. На бумаге иногда сгоряча, может быть, получается, а вот в жизни – туговато. Всё выходит как-то тяжеловесно и угрюмо. Наносно как-то. Как в ноябре где-нибудь в Перми.
И тем не менее.
Сижу на даче. Идут дожди, скучные и однообразные, хуже рекламы. Небо – мокрый пепел потухшего костра моей безвозвратно ушедшей молодости.
Лужи то ли равнодушно по-стариковски чавкают под каплями, то ли устало целуются в фальшиво-мелкий засос. По крыше словно бы бегут табуны каких-то карликовых мустангов.
В детстве я расшифровал «мустангов», которых знал из книг про «индейцев и ковбойцев», как «мостанки». И никак не мог себе представить эти «московские танки». Пока не пришли девяностые. Но не буду о грустном.
Тоскливо. Читать – лень, писать – еще больше лень. Есть и пить, как Жене Лукашину, тоже не хочется. Одна отрада – кот сидит у меня на коленях и полуурчит-полухрюкает-полукашляет, как бесконечно закипающий старый электрический чайник.
К тому же отпускные заканчиваются. Деньги, конечно, бяка, но без них как-то не очень.
И вот вдруг – дождь кончился. Просвет. Солнышко из-за перламутрово-чешуйчатого края тучки задорным окулистом заглянуло в зрачок моего окна.
Кот финально хрюкнул, спрыгнул с моих колен и пошел в огород походкой бывалого омоновца ловить бесповоротно оппозиционных ему мышей, лягушек, ящериц, землероек и прочих нехороших кротов.
Я тоже частично воскрес, и захотелось мне вдруг какого-нибудь, так сказать, метафизического озорства.
Вот тут-то я и «сострил», старый сатир…
Я взял три бумажки и пошел, извините, в туалет. Но не с той целью, о которой вы подумали.
Удобства у меня в деревне «во дворе». То есть туалет – обычный, деревенский. Гордый деревянный дзот (или дот – я в этом не очень разбираюсь) в самом дальнем конце участка.
Он, этот мой дзот-дот, уже очень пожилой, но крепкий. Построенный еще при Горбачеве. Окрашенный боевой зеленой краской при Ельцине.
И сейчас он все еще бодр и полон сил. Я называю про себя моего далекого зеленого друга почему-то «Кузьмич».
Итак, я взял те самые три бумажки, ручку, клей, томик стихов А. С. Пушкина (не удивляйтесь) и решительно направился в дальний конец участка, в джунгли вечно юной российской сирени, неустанно ласкающей моего мудрого Кузьмича.
На первой бумажке я написал: «1 мин. 500 р.» и наклеил бумажку на дверь Кузьмича. Смешно!
Заговорщически вошел в Кузьмича. Рядом с рулоном туалетной бумаги наклеил бумажку, на которой написал: «Одна порция – 200 р.». Подумал. Зачеркнул «одна порция» и исправил на «одно использ.». Еще смешнее!
Затем поставил томик Пушкина в угол Кузьмича и над ним приклеил: «15 коп.». Вообще оборжешься!
До вечера я был в эйфории от того, насколько я гениально отразил в моем Кузьмиче суть общества потребления. Я всем организмом щемяще предчувствовал, как все гости, которые приедут этим летом ко мне в деревню, будут неудержимо хохотать над моей глубочайшей философской метафорой.
Гости приезжали, понимающе улыбались. Неудержимого хохота я так и не услышал. Я был бесконечно обескуражен.
И вот через пару недель к нам на два дня приехал погостить некто мальчик Яша.
Мальчик Яша – сын сотрудниц моей жены. Фамилия его Кронгельгауз. Ему пятнадцать лет. Он учится в еврейской школе, кажется, Гилель. Могу ошибиться. Играет, как это ни странно, на скрипке. Занимается борьбой крав мага. Кто не знает – это такое средство самообороны с выниманием коленных чашек противника, схлопываением его глазных яблок и прочих невинных приемов в борьбе с террористами.
Кроме того, Яша занимается финансами, программированием, ивритом.
Его глаза – как два черных шара в лузу мировому джихаду, а улыбка – как Большой Шалом всем рассветам и закатам, которые были и будут в мировой истории.
После посещения Кузьмича мальчик Яша сказал мне:
– Дорогой дядя Володя… можно я буду вас так называть?
– Конечно, Яша, называй меня так.
– Так вот, дядя Володя… Во-первых, самая первая минута посещения любого заведения, даже такого талмудически экзотического, как ваш… Сиреневый Приют…
– Это было изящно, Яша…
– Спасибо, дядя Вова. Так вот: самая же-таки первая минута посещения любого заведения должна быть бесплатной.
– Вот как…
– Да, именно так, дядя Володя. Во-вторых, если вы, дорогой дядя Володя, все же таки пишете цены, то где же, спрошу я вас, ящички для оплаты?
– Гм, не подумал… И действительно, где же?..
– В-третьих, на мой взгляд, необходимо в корне пересмотреть заявленную вами сетку тарифов.
– Какую сетку?
– Сетку тарифов. Разрешите, дядя Володя, я немножечко возьму этот проект на себя…
– Проект?..
– Конечно. Это, мой дорогой дядя Володя, настоящий, хороший, перспективный проект. Вы же не против?
– Чего?..
Яша устало вздохнул:
– Чтобы я чуть-чуть разработал новый бизнес-план. И еще, дядя Володя, один очень важный момент: пятьдесят процентов все-таки мои. Вы, надеюсь, не против?
– Нет, я никогда не против, – ответил я в растерянности, глядя на кота, который решительно шел на меня с придушенным кротом в зубах, как Яша со своим новым бизнес-планом.
– Утром все будет готово.
Мы поужинали и разошлись спать.
Утром я посетил Сиреневый Приют Кузьмича.
На двери висело: «Акция! 1-я мин. – бесплатно! 2-я мин. – 5 р., 3-я мин. И далее – клиенту в подарок! Сладостных минут!»
Под надписью был аккуратно приклеен конвертик.
Внутри Кузьмича около рулона с туалетной бумагой значилось: «Акция! Хоть шар земной ты обойдешь, бумаги мягче не найдешь! Только для вас! Всё – бесплатно! Желающие могут пожертвовать 5 р. На защиту уникальных лесов Сибири!»
И – конвертик.
Около Пушкина: «Пушкин – наше всё! Не правда ли? Кто согласен…» – и стрелочка в сторону третьего конвертика значительно большего объема, чем первые два.
Я был несколько обескуражен. Зачем столько суеты? Какие-то конвертики, бумажки… Слоганы… Сплошное масонство.
Яша уехал, перед самой посадкой в такси шепотом напомнив о пятидесяти процентах.
До конца лета ко мне приехало множество гостей, самых разных. Гости после рандеву с Сиреневым Кузьмичом почему-то почти все хохотали. До сих пор не понимаю, над чем. Всего из трех конвертиков под тремя Яшиными бумажками я в конце августа извлек ровно 450 рублей, бумажками, монетками. Кто-то даже пожаловался на отсутствие оплаты по кредитке. Яше я перевел 225 рублей, как договаривались.
«Спасибо, дядя Володя», – вежливо ответил мне Яша по почте.
Интересно, сколько я соберу в следующем году.
В этой связи я очень хочу, чтобы мальчик Яша, когда он вырастет, не уехал бы куда-нибудь в Израиль или Америку, а остался бы в России и снабдил бы всех российских Кузьмичей соответствующими бумажками и конвертиками.
Эхо прошедшей самоизоляции
Эту в высшей степени актуальную историю мне поведала девочка Станислава, Стася. Фамилия – Захарик. Одиннадцать лет. Глазки – искристые аквамаринчики. Носик – изящная черевичка. Морда – озорная, даже когда плачет. Но плачет Стася, судя по всему, редко. На моей памяти Стася плакала один раз – когда мальчик Ваня Тучкин четырнадцати лет отнял у нее телефон поиграть.
Стася порыдала полминуты, косясь своими злобно-озорными аквамаринчиками на погруженного в игру Ваню. Потом тихо набрала ведерко песка, еще тише подкралась к Ване сзади, молниеносно, как кобра, жалящая жертву, выхватила телефон из Ваниных рук, еще молниеноснее водрузила ведро с песком Ване на голову и с криком «тучка-вонючка!!!» помчалась к своей калитке. А бегает Стася быстро. Фиг догонишь.
Дело было в нашем дачном поселке пару недель назад. Здесь, как водится, есть своя ребячья компания под названием Банда.
На другой стороне поселка есть другая компания под названием Корпорация. «Ваня-вонючка» – из Корпорации. Он там что-то вроде Заместителя Короля.
«Король Корпорации» – Мишка Дороховский пятнадцати лет. Он уже курит. В Корпорации считается, что курить имеет право только Король. Это его привилегия. Остальные в это время, то есть на так называемых Сессиях, едят чипсы. На «Сессиях» обсуждаются планы корпорации и все такое.
Стася – из Банды. В Банде есть Президент. Президент Банды – Вова, четырнадцати лет. Фамилию не знаю. Вова не курит. Он занимается тхэквондо и очень любит выражение «в сущности»: «в сущности магазин еще закрыт», «в сущности ты придурок», «в сущности сейчас пойдет дождь», «в сущности Мишку надо посадить в камеру» и так далее. Кстати, у Мишки любимое выражение «секи момент»: «секи момент, магаз открылся» и т. д.
На краю поселка, около помойки, Банда и Корпорация начинают «Переговорные Стрелки».
Надо отдать должное Корпорации и Банде: Переговорные Стрелки, не то что в наше шпанское время, всегда заканчиваются миром, который у них называется «Рукопожатка».
По поводу инцидента с Тучкой-Вонючкой и Стасей между Бандой и Корпорацией тоже состоялась Переговорная Стрелка. Обсуждение инцидента было долгим и закончилось, как всегда, мирно. Все решили, что «стибзить фон» и «запесочить бо́шку» – «фишки в расчете», или, иначе говоря, «математический знак равно».
– В сущности, я за рукопожатку, – сказал Вова.
– Секи момент, я тоже за, – сказал Мишка.
Так состоялась юбилейная, десятая за лето рукопожатка, которая традиционно заключалась в том, что Корпорация и Банда, как хоккейные команды после матча, выстраивались друг против друга и все по очереди жали друг другу руки. А потом шли в магаз распивать Спрайт Мира. Встанут в круг, и каждый делает по глотку. По-моему, классно.
Но это все так: общий, так сказать, фон. Теперь по существу, или, «в сущности», как говорит Вова.
Один раз мы сидели на скамейке у Стасиной калитки: я и Стася. (Наши дома рядом.) Было где-то девять утра. Банда собиралась в полдесятого.
– Ну, расскажи мне что-нибудь, Стась, – сказал я вяло, но все же надеясь «стибзить» какой-нибудь сюжет для очередного рассказа.
– А чего рассказать-то, ДядьВо?
– Ну, например, во что вы играете?
– Да много во что. В майнкрафт, в…
– Нет, я не про это. На улице вы во что-нибудь играете? Вот мы играли в прятки, в классики, в казаки-разбойники, в…
– Ну это когда было-то, еще до Путина, – зевнула Стася. – В прятки мы тоже играем.
– А еще во что? Вот, например, есть у вас какая-нибудь самая-самая новая игра? А? Прям какая-нибудь модерновая?..
Стася метнула в меня свои торжествующе-хулиганские аквамаринчики:
– Ивонационная?
– Точно. Инновационная.
– Есть, ДядьВо.
– Как называется?
– Карантинка.
– Как-как?
– Карантинка. По-другому – Самоизоляция. Некоторые называют Вакцинка. Там разные есть названия. Но самое правильное, я считаю, Самоизоляция.
– Так-так-так… И как же в нее играют?
– Очень просто, ДядьВо. Делятся все на команды. По три чела.
– А почему по три?
– Так надо.
– Понял.
– Ну и вот. Рисуют квадраты, чтоб там три чела могли на карачках сидеть. И чтоб туда еще несколько челов поместилось.
– На корточках…
– Неважно. Каждый квадрат – «Самоизоляция». Понял, ДядьВо?
– Понял.
– Вот. Выбирается еще одна команда. Называется «Полиция».
– Сколько человек?
– Неважно. Туда обычно самых маленьких берут. Хоть сто.
– Цель игры?
Я был в захвате.
– Цель игры, – зевнула Стася, – добежать всем трем челам из одной Самоизоляции в другую. И чтоб тебя полиция не поймала. В смысле не осалила. Понял, ДядьВо? Игру салочки знаешь?
– Знаю. Изумительно. Умоляю, продолжайте! – выдал я, вынув из своего подсознания что-то из «Мастера и Маргариты».
– Дальше. Если осалит Полиция, всю Самоизоляцию штрафуют.
– Как?
– Очень просто. Из трех челов отстойной Самоизоляции полиция считалочкой выбирает одного и сажает на особую скамейку. Скамейка называется «Карантин». А считалочка знаешь какая, ДядьВо?
– Какая?
– «Я – Маруся, ты – кретин. Уходи на карантин».
– А почему «Маруся»? Почему «кретин»?
– Неважно. Это придумал у нас Саня Купшинкин. Он всегда у нас считалки придумывает. Его за это Пушкиным зовут.
– И это вся игра?
– Нет, ДядьВо. Это не вся игра. Если челы из одной Самоизоляции бегут в другую Самоизоляцию и вдруг их почти салит полиция, то можно спастись, если успеть крикнуть три раза Магическое Слово Страны Эльфов.
– Ух ты! И какое же это Магическое Слово Страны Эльфов?
– «Конституция». Если три раза крикнешь «Конституция!» – Полиция тебя салить не имеет права. Ты уже можешь спокойно идти в другую Самоизоляцию. Уже даже не бежать. А так, идти себе спокойненько и напевать гимн.
– Гимн?
– Ну да, тоже Пушкин сочинил. «Гимн Самоизоляции»: «Вы все кретины, я – Маруся. Я заразиться не боюся». И поется… ну… в музыку песни «Король Оранжевое лето». Знаешь эту песню, ДядьВо?
– Конечно… «Голубоглазый мальчуган». Ну, там не совсем в такт. Там во второй строке мужская рифма, – промямлил я сам себе.
– Неважно. В общем, в эту музыку надо петь Гимн Самоизоляции.
– Хорошая игра, – промолвил я задумчиво.
– Конечно, хорошая, ДядьВо. Мы в нее две почти недели играли. Пока этот придурок Лешка Завалякин не пришел…
– Кто такой?
– Да есть один… Стал с нами играть в Самоизоляцию. Сначала все было хорошо. А потом Лешка со своими челами из Самоизоляции побежали в другую Самоизоляцию. Его Полиция догоняет, а он вдруг как заорет: «Я зараженный!» Полиция остановилась, думает: что делать? А Лешка опять: «Я зараженный!!!» И как побежит за полицией, а та – бегом от него. Страшно же: вроде как зараженный. Ну и все у нас испортилось. Больше в эту игру мы не играли. Всё – Лешка Завалякин. Хотели мы правила поменять, но ничего не получилось. Потому что если так орать – это уже какой-то этот… как его… – Стася задумалась, – беспредел.
– Точно, – отозвался я.
Тут из-за поворота вышла Банда. Человек десять. Они шли спокойно и уверенно. Почти в ногу.
– Ну, я пошла, дядь Вов… А то у нас сейчас Переговорная Стрелка.
– Иди, Стася, иди…
И она пошла.
А я пошел на Переговорную Стрелку с женой. На предмет: брать вторую кошку или нет. Я вообще-то против. Хотя в сущности почему бы и нет?
Удалёнка-расчленёнка
Странный, перефразируя Михаила Афанасьевича Булгакова, скажу я, очень странный год выдался две тысячи двадцатый от Рождества Христова. Согласитесь.
Какая-то субтропическая, переходящая периодически в тропическую, зима.
Почти без снега.
Сына я сумел отвести на снежную горку раза три, не больше. И то это было не полноценное катание на ледянке, а мучительное, под скрипы ледянки под копчиком, спускание вниз с судорожным схватыванием прошлогодней бурой травы, продравшейся сквозь жалкую наледь.
Помню единственное светлое пятно в этой планетарной зимофобии. Стоим мы, помнится, с сыном на горке – и вдруг пошёл снег. Жиденький такой, но всё же – снег.
Девочка лет семи, совершенный ангелок, держа маму за руку, хватает ртом снежинку и восторженно кричит: «Снежинка, мама, это маленькая белая часть жизни!»
Я писал в университете диплом про стиль великого русского писателя Андрея Платонова. Так вот эта девочка, на мой взгляд, дала фору великому русскому классику Андрею Платонову.
Если кто хоть отчасти знаком со стилем Андрея Платонова – меня поймёт.
«Снежинка – маленькая белая жизнь». Так эта девочка и осталась у меня в памяти как «маленькая часть жизни».
Гнилая зима. Куча работы. Мой коллега Филя Чуховёртов постоянно повторял: «Вот так и живём. И работка интенсивная, и погодка депрессивная».
Где-то на границе зимы и весны мы завели кота, о чем я уже писал. Потом буквально в один и тот же день произошли два величайших события, имеющих, как я думаю, непосредственную типологическую связь.
Во-первых, мы кастрировали кота.
Во-вторых, Путин сменил правительство.
Не вижу никакой разницы в этих мировоззренческих манипуляциях. С точки зрения Абсолюта (здравствуй, Гегель и прочие полукастрированные западно-европейские вещуны), это одно и то же.
И – вдогонку – кто я для моего нового кота-правительства? Хозяин? Работодатель? Нет, просто едодатель. И всё. Завидую котам.
А потом пришла какая-никакая весна. И все эти прелести с самоизоляцией, удалёнкой и прочее.
Дежурная шутка от снайперов: «Что вы все тут ноете: удалёнка, удалёнка… У нас, у снайперов, вся наша работа на удалёнке…» Смешно. Но не очень.
От самоизоляции пострадали все. Но больше всех, как я думаю, квартирные воры. Я им по-человечески сочувствую.
Когда начался коронавирус, я сразу записал в свою записную книжку: «Вот весь мир и надел хиджабы».
Избави меня Бог глумиться над исламом. Я его более чем глубоко изучал и нежно люблю. Но, тем не менее, маски надели все, даже включая мужчин.
Но приступаю к существу проблемы.
Меня посадили на эту самую пресловутую удалёнку. То есть, иначе говоря, я должен выходить на связь с сотней студентов и в этом алчно-квакающем Солярисе интернета искать контакт с ними. А значит сочувствие, взаимопонимание, взаимосвязь…
Я всегда, как бабка на рынке, продающая редиску, вещал о том, что интернет – это предсмертный сон человечества. Перед смертью человек видит всю жизнь, а человечество видит сон в виде интернета.
Кстати, до сих пор не могу понять, почему наши люди на рынках, уже много десятилетий, употребляют две формы.
Во-первых, довольно хамское повелительное наклонение в форме первого лица множественного числа («Редисочку покупаем! Покупаем редисочку!»).
Во-вторых, форму, апеллирующую к предполагаемому склерозу покупателя: «Кто редисочку забыл купить?»
Иногда все вместе: «Кто забыл редисочку купить – покупаем!» Фантастика! Но это лирическое отступление. Итак.
Сижу я на так называемой удалёнке (ср. «отстранёнка», «расчленёнка» и т. п.).
Утро, лекция, надо наладить связь. Налаживаем.
– Вы меня слышите, Светлана?..
– А?..
– Светлана!..
– А?.. Вы кто?..
– Светлана?..
– В каком смысле?..
– А?..
– Что «а»?..
– Вы меня слышите?
– Да… Я – Светлана. А вы кто?
– Ура! Я ваш преподаватель. Вы меня видите?
– Нет.
– Очень плохо. А где Фарух?
– Кто?.. Если вы насчет доставки пиццы…
– Фарух. Фарух, вы нас слышите?
– Чуть-чуть совсем. Ты кто, братан?..
– И видите?..
– Нет, чуть-чуть совсем не вижу. Не вижу и не слышу чуть-чуть совсем.
– То есть не видите.
– Вах!.. Шайтан-говорилка…
– Ангелина…
– Оу?..
– Это ты, малыш?..
– Вы меня слышите?
– А вы кто?
– Я не малыш. Я ваш преподаватель.
– Еще что-нибудь придумай, малыш…
И так час с лишним.
Когда хоть «чуть-чуть совсем» налаживается связь, я начинаю вещать:
– Итак, начинается лекция. Здравствуйте, коллеги.
– Леги-леги… – квакает эфир.
– Тема лекции: «Русские глаголы движения»…
– Женя-женя, – бурчит Солярис.
– Вы должны будете сдать работы по глаголам движения. Глаголы движения – фундаментальная проблема русской лингвистики.
– Фистики-фистики…
И так час. Наконец я озвереваю и совершенно неожиданно для самого себя ору в интернет-океан:
– Коллеги, сдаем работы по глаголам движения. Кто забыл сдать работы по глаголам движения? Срок – неделя.
Как та самая бабка с рынка.
Вот вам и «расчленёнка» страны.
Было у нас много проблем, и все – решали. И эту решим.
Покупаем редисочку, она поможет.
Шабат, который всегда с тобой
Сразу скажу, честно и откровенно: если выбирать между кошками и собаками, я выбираю собак. У меня их было четыре. Как говорит моя двоюродная сестра Нина: «Кошки – это ум, собаки – это любовь». Я выбираю любовь. Как Леннон. Но не все так просто, как я убедился недавно. Примерно месяц назад мой двоюродный дядя Федор и моя двоюродная же тетя Нелли как-то ехали по Калужке на своем ВАЗе-1151 по кличке «Гном». На дачу.
Они не были на ней с осени. Нужно было проверить, что там и как. АГВ и прочее. В преддверии нового дачного сезона. Дядя и тетя – пенсионеры. Выезжают на дачу в апреле – и до октября.
Дача километрах в ста от Москвы. Где-то на середине пути остановились попить кофе из термосов и промяться.
Попили кофе, промялись. В смысле целевого посещения лесочка. Посетили. Дядя – налево, тетя – направо.
Вдруг дядя Федор, уже почти до конца застегивая ширинку и жарко шепча «зашибись!», слышит голос тети Нелли:
– Теодорище!..
– Чего тебе, Нелипович?!
Это ее подлинная девичья фамилия. Ее так и звали на самом деле: Нелли Нелипович; а теперь она Нелли Савина, по мужу.
– Иди сюда, Теодорище!..
– А что такое?!
– Иди, иди, увидишь!..
И дядя Федор пошел. Видит: там тетя Нелли сидит на корточках и осторожно трогает пальцем какую-то то ли черную тряпочку, то ли черный пакетик:
– Гляди!
Дядя Федор глядит, а это никакая не тряпочка и никакой не пакетик, а кошка. Тощая, как обомжевший Сергей Зверев в анорексии.
– Это кошка, что ли? – спросил дядя Федор со свойственной всем мужчинам привычкой задавать дебильные вопросы, типа: «Ты уже пришла, что ли?», «Это суп, что ли?», «Уже утро, что ли?», «Это ты, моя жена Серафима, что ли?» и т. п.
– Нет, блин, мамонт.
– А чего это она тут делает?..
Тоже веселый вопросик, да? С очень глубоким смыслом.
– Диссертацию пишет.
Тетя Нелли несколько раз осторожно потрогала кошку в разных местах и уверенно произнесла:
– Это – «он».
– Кто – «он»?
– Кот, блин. Понимаешь? Кот это, Теодорище, а не кошка. Понимаешь? Не кошка, а кот. Тебе еще раз наглядно объяснить?
– А как ты это определила?
Я все-таки угораю над нами, мужиками.
– По бороде, блин. Ширинку до конца застегни, сексолог-недоучка.
Дядя Федор почесал бороду, покорно застегнул до конца ширинку и продолжил наглядную презентацию маскулинной умственной отсталости:
– У котов нет бороды. У них только усы.
– Да… – задумчиво произнесла тетя Нелли. – И как я с тобой почти сорок лет прожила?.. Парадокс. Ладно, Теодорище, иди и принеси хозяйственную сумку. Синяя такая, на заднем сидении лежит.
– Зачем?
– Будем котика брать. Совсем он, бедный, доходяга. Грязный весь, блохастый, небось. Выкинули, наверное, гадкие хозяева.
– Да у нас итак две кошары! – всерьез возмутился дядя Федор. – Да ты чего, Нелипович! Двое этих гепардов толстомясых. Тигров этих булимийных. Живем как в Уссурийском заповеднике. А тут – еще один кошак-нищеброд…
– Было два, станет три. С тебя, Теодорище, не убудет. Иди, блин, за сумкой.
И здесь сразу же тряпочка издала изможденное, но требовательное «мя», как бы солидаризируясь с тетей Нелли.
– Слыхал? Иди. Иди и неси.
Дядя Федор и тетя Нелли в итоге взяли кота. Съездили с ним на дачу, где все оказалось в полном порядке. Вечером вернулись назад, в Москву. Обработали котика, сводили к ветеринару и все такое прочее. Оказалось, что котик, хотя и сильно изможден, но в целом вполне здоров.
У Савиных, действительно, уже было два кота – вернее, кот и кошка, которых тетя Нелли тоже когда-то подобрала на улице. Они также когда-то были нищебродными тряпочками, но теперь отъелись и стали очень активными, живя под девизом «люблю повеселиться, особенно поесть».
Так что насчет «булимийных тигров» и «толстомясых гепардов» дядя Федор не очень преувеличивал.
Кошку назвали Бузова, потому что она (в смысле Бузова-кошка) всегда лезла, как и человеческая Бузова, на самое видное место, в центр, так сказать, событий, где изо всех сил позировала, кокетничала и делала все, чтобы стать звездой. Она действительно была чем-то очень неуловимо похожа на «телеОлю».
Единственное, наверное, их отличие заключалось в том, что хвостатую Бузову быстренько кастрировали, а бесхвостую – нет. Впрочем, за второй факт не ручаюсь.
А кота назвали Дудь, или – более развернуто – «кошкоблоггер», потому что он был страшно разговорчивый и мяукал почти постоянно по любому информационному поводу и даже без повода.
Дудя тоже кастрировали. Отчего он нисколько не стал менее разговорчивым, даже, пожалуй, наоборот.
«Бузова» и «Дудь» живут душа в душу.
Через несколько дней после поездки Савиных по Калужке мы с женой пришли в гости к дяде Федору и тете Нелли.
Тряпочка, найденная в лесу, уже стала солидным надувным шариком. Волосатой сарделькой. Черненькой, но с белой грудкой. Сарделька лоснилась и все время говорила «мя», имея в виду «дайте пожрать».
– Вы его как-нибудь назвали? – спросил я.
– Нет пока, – ответила тетя Нелли. – Все думаем и никак не придумаем.
– Может, назвать его «Черныш»? – предложил дядя Федор.
– Банально, – сказала моя жена. – Лучше – «Агатик».
– Изврат, – фыркнул я. – Какой еще «Агатик»?.. Изврат и упадочничество. Декадентские штучки. Он же жрет за восьмерых. Предлагаю – «Пищеложец»…
Дальше последовала напряженная интеллектуальная перестрелка.
– Бегемот?
– Библейско-литературные аллюзии. Перебор. Просто – «Пузик»!
– «Чернопузик»! Так точнее.
– Длинно. Предлагаю: «Багир». А что? Ласково «Багирик». Или «Пантерик»…
– Ты его еще «Сэром Джозефом Редьярдом Киплингом» назови.
– А что?
– Эта скотина, блин, черная, а мы все из-за него несем бремя белых людей.
– Мя! – подтвердил Киплинг, нависнув над своей миской, как зимний рыбак над лункой.
– Стоп. Мы слишком далеко зашли. Давайте просто – «Чурка».
– Неполиткорректно. Давайте – «Нигер».
– Лучше – «Афроамериканец». Сокращенно «Афрам»… Мне нравится. Почти «Абрам». Кот «Афраша». Оригинально…
И вдруг меня осенило:
– Слушайте, ведь вы – Савины?
– Ну! – хором ответили Савины. – Мы – Савины. И что?
– Так это значит, что эта ваша жирная тряпка должна быть «Саввой». Как бы в честь фамилии. Понимаете? Даже гимн такой ему можно сочинить, э-э-э…: «Меня зовут Савва, просто Савва, я черный котище. Я жирный котище. Я просто красава!..»
– А что?.. – сказала Нелли задумчиво. – Неплохо. Кот Савва, Саввик, Савватий, Савватик. Мило.
– А «Савва» – это, чтоб вы знали, – «Шабат», – наотмашь просветил я всех присутствующих. – Полное соответствие имени и характера. Этот ваш котик где-нибудь работает? На почте? Складе? В вузе? Или где?
– Нет, – ответили все. – Где же он может работать? Он же – котик.
– А что это значит?! – продолжал уже вдохновенно орать я, разогретый выпитым прежде коктейлем «Кот Селины». – Это значит, что он – чистый «Шабат». Он жрет, справляет, извините, естественные надобности, играет и – спит. Соответствует ли это истинному Шабату?! – возопил я, библейски распростерши руки к люстре Савиных в виде трех запыленных лилий.
– Соответствует, – ответил мне дядя Федор, наливая очередную порцию коктейля «Кот Селины».
– Так будь же ты Шабатом! – изрек я, с трудом целясь пальцем и глазом одновременно в кота, свежеокрещенного мною, который по-прежнему злобно выжидал кошачий корм в своей миске, как над зимней лункой задумчивый рыбак.
Мне остается заметить, что несколько дней назад моя жена провела сепаратные переговоры с Нелли, и кот Шабатик живет теперь у нас. Мое мнение при этом никого не интересовало. Меня просто поставили перед фактом. «И это – правильно» (М. С. Горбачев).
Пару дней мне было трудно найти контакт с Шабатом. У него просто не было времени налаживать контакт со мной. Он постоянно жрал, справлял естественные надобности, играл сам со всем, что находил в квартире: с карандашами сына, разбросанными по квартире носками, моими штанами, которые он радостно изодрал, и крепко спал.
А на третий день, вернее – ночь, он подошел ко мне, когда я спал своим тревожным пунктирным сном и стонал, как Вицын в «Кавказской пленнице», и, как собака, лизнул меня в щеку. Он лизнул меня в щеку, как все мои четыре собаки, и лег, урча, мне на грудь.
И вот теперь я – воск. И Шабат всегда со мной. Этот жирный, черный, наглый Шабат. Этот Шабат, который гуляет сам по себе. Как товарищ Киплинг, в честь которого его чуть не назвали.
И я терпеливо убираю, неся бремя белого человека по отношению к черному коту, его естественные надобности, регулярно подсыпаю ему корм и подобострастно глажу эту охамевшую тварь. И все ради того, чтобы он хоть раз в неделю, ну пусть – в месяц, ну пусть – в год поурчал у меня на груди. И лизнул мне хоть лицо, хоть пятку. Мне уже все равно.
Феминист Харитонов
Вадик Харитонов, в девичестве (т. е. в школьные годы) Харя, или Вадяра, – очень интересный человек.
Прежде всего: Вадим – человек увлекающийся: в свое время он увлекался химическими опытами, пока чуть не бомбанул школьный кабинет химии, каратэ, пока не сломал ногу, самозабвенно – в прямом смысле этого выражения – околачивая грушу ногой в школьном саду, коллекционированием винных бутылочных этикеток…
Кстати, одновременно с этикетками Вадик стал ненадолго поэтом, и у него сохранился альбом, где под каждой этикеткой есть его, Вадима Харитонова, сопровождающий стих. Например, под этикеткой от легендарного «Кавказа» красуется такой, вне всякого сомнения, перл:
По-моему, жизненно и мило.
Напротив этикеток аккуратно выставлены даты употребления продукта, напротив стихотворений – даты их написания. Почти всегда разница – примерно сутки, что логично.
Виноводочно-поэтический период (это был десятый класс) длился месяцев шесть.
Перед этим было увлечение марками с изображением животных.
У меня, помню, Харя выменял на двадцать, пардон, под…опников марку африканского государства Буркина-Фасо. На ней красовался енот-полоскун, очень похожий на Вадика. Хотя, по-моему, этот вид енотов обитает в Америке. Впрочем, мало ли кто где обитает.
Марка эта, между прочим, в каком-то смысле стала пророческой, поскольку лет через пятнадцать после приобретения этой марки Вадик, очень похожий на енота-полоскуна, эмигрировал на родину этих симпатичных животных в США.
Вадик вообще очень любил менять что-нибудь, так сказать, постоянно материальное, типа марки или фантика, на что-нибудь, если можно так выразиться, временно материальное, вроде под…опника.
Советскую марку с изображением опоссума Вадик выменял, помнится, у Махмуда Абдукызылова по кличке Долборез, боксера-второразрядника, на пять пинков в пупок.
«Пинок в пупок» – это такой наш тогдашний распространенный жанр на школьной переменке.
После каждого пинка в пупок Харитонов минуты по три сидел на корточках и шептал какие-то жаркие матерные мантры. Но Вадяра выдержал, и филателистический опоссум достался ему.
Пинки приходят и уходят, а советские опоссумы и африканские еноты-полоскуны остаются.
Точно так же Харитонов увлекался авторитетами, девушками, книгами, идеями. По нескольку месяцев носился с ними, а потом резко менял на абсолютно противоположные. После окончания школы он по одному семестру учился в трех совершенно разных вузах. Терял интерес к ним и уходил. В армию его не взяли из-за каких-то серьезных проблем с кишечником, вполне возможно, что это было далекое эхо Абдукызыловских пинков.
Четыре раза он женился, все четыре раза продержался по четыре месяца. Кто там кого бросал – тайна. Но факт остается фактом. Места работы Вадик менял даже не как в известной песне – «как перчатки», а как носки или бумажные салфетки.
Потом он уехал в Америку, и там стилистика его жизни осталась прежней. Единственное, пожалуй, что оставалось постоянным, – это его регулярные прилеты в Россию. Каждое лето. На пару недель. И опять же: каждый раз он привозил с собой какую-нибудь искрометную страсть: то увлечение музыкой кантри, то кокакольной диетой (есть и такая!), то еще какой-нибудь хренью.
Но этим летом Харитонов меня, как сейчас говорят, реально удивил. Он на полном серьезе заделался феминистом.
Насчет феминизма. Есть феминизм и феминизм. Я лично так думаю. Защита прав тетенек – это святое. Я – за, готов броситься на амбразуру. Но вокруг защиты прав столько всякой мути – волосы на голове шевелятся. Тут я против. И опять же готов на амбразуру.
Но возвращаемся к Харитонову.
Июнь месяц две тысячи девятнадцатого года, тринадцатое, как точно помню, число. Потому что ураган «Барри» в этот день обрушился на штат Луизиана. О чем мне и сообщил Харя. Он был взволнован, потому что сам жил в Алабаме, а это рядом. С «Барри» обошлось, но феминизм накрыл Вадика почище урагана.
Это теперь была его, перефразируя «Мцыри», «одна, но пламенная хрень».
Мы сидим на скамеечке в парке. Хорошо, прохладно.
Предвечернее солнце на несколько минут задремало в хвое голубой ели. Сделав из нее причудливый янтарь с малахитовыми прожилками. Хочется думать о вечном, о, простите, Традиционных Ценностях, наблюдая за волшебными природными метаморфозами солнечной хвои. Только сейчас она была янтарем с вкраплениями малахита – и вот уже это сапфир в золоте.
Еще минута – и оранжевая жирная гуашь как бы заливает дерево, и все становится чистым червонным золотом.
И, наконец, васильковая ель съедает севшее солнце. Полусумерки. В голове проносятся, как спасительные сказочные птицы, слова: «Вечность», «Бытие», «Ибо» и даже какое-то рудиментарно-трогательное «Понеже». Но рядом бубнит Харя:
– В тоталитарной парадигме неизбежно доминирует цисгендер. Удушливая нетолерантная гомофобия, несовместимая с передовым квиром.
Я вздрагиваю и, оторвав глаза от ели, произношу:
– Я ни слова не понял, Вадь. Какой «цис»? Я только про цистит слышал. Что еще за «квир»? Это птица, что ли, какая-нибудь? Ты о чем, Вадь?.. Видел, Вадь, как солнце красиво за елку садилось?..
– Сам ты птица с циститом. Все! Село ваше совковое солнце, Вовка, солнце вашего пещерного фаллогоцентризма. Нет! Сексизм не пройдет! Прогнившую идеологию патриархата – на свалку истории!
– О Господи!.. Вадь, ты успокойся. Дыши воздухом. Чувствуешь, какой воздух чистый? Прямо девственный…
– У-у-у! Ну ты и сказанул! Девственный – это же… мезозой какой-то. Тебе, Вовка, к психоаналитику сходить надо.
– Еще чего не хватало!
– Надо, надо… Цистрансгендерный постструктуралистский психоанализ – вот что тебе нужно, Вовка! Я понял.
– О Боже! Не слова, а товарные поезда какие-то. Я к психоаналитику ни за что не пойду. Особенно к этому, трансциститному…
– Почему?
– Потому что психоанализ, Вадь, – это когда больные люди, которые думают, что они здоровые, лечат здоровых, которые думают, что они больные.
Вадик задумался и вдруг, совершенно забыв о моем искрометном определении психоанализа и открыв рот, с напряженно-нежным вниманием проводил взглядом двух очень симпатичных девушек в мини.
– Вадь… – сказала я предупреждающе.
– Что? – Вадик закрыл рот. Его глаза были матово-маслянистые.
– Это дистанционный харассмент, Вадь. Страшно девиантный феномен.
– А…
– Это самая гомофобская форма харассмента, Вадь. Хуже маскулинного моббинга. Ужасней вагинального рабства. Тебе нужен психотерапевт, Вадь. Тебе необходима нормальная передовая целеориентированная психиатрия. С термоандрогинным уклоном. У тебя, Вадь, подсознательная фаллофилия. Эманирует в псевдополиткультурную феминофилию. Ты безнадежен, Вадь.
Вадик опять открыл рот, пытаясь понять мое совершенно бессмысленное речеиспускание.
Я еще минут двадцать парил Харитонова «гендероцентристским сексизмом», «постэротизмом», «мультикультурной нон-маскулинностью» и прочей откровенной ахинеей. Я был в ударе. Нашел на меня в этот вечер, знаете, хулиганский стих. Бывает. Каюсь.
Харитонов внимательно меня слушал и как-то все более и более скорбно молчал.
Был чудесный московский июльский вечер. Синевато-загадочный, с тактично приглушенными запахами и звуками. С дрожащими каплями звезд на темнеющем небе и пастельно-серебристой луной.
– Тебе, Вовка, надо книжки писать, – сказал чуть смущенно Харя.
– А я и пишу, Вадь, – сказал я еще более смущенно.
– Про что?
– Про жизнь на земле. Типа, чтобы было понятней, про планетарный биодискурс…
Харя уважительно кивнул головой. Мы тепло попрощались. На следующий день Вадик улетел в свою Америку к енотам, Трампу и двухсоткилограммовым афроамериканцам.
Не знаю, с какими афроамериканскими тараканами он прилетит в Москву следующим летом.
Ходят слухи, что он отрастил бороду, переехал на Аляску и живет там в деревне русских старообрядцев.
Я волнуюсь. Штудирую литературу по расколу. Что является моим состоянием. В смысле глобального волнения.
Мистер И?
Хочется побрюзжать. Насчет падения нравов. Деградации нравственности. Девушка я пожилая, седогрудая. Имею право.
Итак.
Раньше говорили: «ну и что?», или «и что теперь?», или «и что дальше?», или «и какие выводы мы можем из этого сделать?», или «и что же из этого следует?» Много было вариантов. И всё – из нескольких слов. Хотя бы из двух-трех. В крайнем случае.
Теперь все не так. Всюду царит жесткая экономия и безоговорочная прагматика. Теперь все эти интеллигентско-мезозойские «и какие же меры следует предпринять в связи с данным событием?», «и что же мы предпримем, уважаемые коллеги, для решения данной проблемы?» и прочие мягкотелые риторические излишества заменены на простое «и?». Жесткое, прямое, безоговорочное.
Нынешние люди экономят на всем, хоть бы и на одном звуке. Было «вот как!» – стало «во как!» (или: «о как!»). Было «по фигу» – стало «пофиг».
Другой пример. Идет очередной сериал. Стосерийный товарняк с драками и лирическими отступлениями «про это». Герой, типа лесника или гаишника, лихо мочит двадцать нехороших бандитов. Бжик-бжик! Кхе-кхе!.. Бандиты изможденно мычат, корчатся на полу, вправляя себе выбитые челюсти, судорожно держась за причинные места и т. д.
Что бы сказал в этой ситуации герой лет тридцать-сорок тому назад? Он сказал бы: «Больше не будете нарушать закон». Или: «Будете знать, как обижать честных граждан». Или: «Так вам и надо, мерзавцы». Лет пятьдесят назад он сказал бы: «Впредь берегитесь, негодяи!» А лет сто назад – «Вы были неправы, господа».
Что говорят нынешние супергерои? Одну и ту же фразу, а именно: «Ну, как-то так…» Можете проверить.
Я уже не говорю о, так сказать, смене стилистических регистров. Например, «дама в теле» медленно мутировала в «полную женщину» и, наконец, в «жирную бабу». Грустно. Не насчет жира, а насчет стилистической мутации.
Есть такой человек – Федор Кусин. Вахтер в соседнем с моим доме. Удивительный персонаж.
У Эллочки-людоедочки словарный запас, как помнится, состоял их тридцати слов. По сравнению с Федей Кусиным Эллочка – просто Владимир Даль вкупе с Ожеговым, Солженицыным, а также Оксфордом и Кембриджем. Потому что словарный запас примерно сорокалетнего Кусина состоит из одного слова – «и?» Его так и зовут в доме и во всем районе: «мистер И?»
Я предполагаю, что Федор все-таки знает еще какие-нибудь слова. Вроде «селедка», «хлеб» и «буду поздно». Должен же он, например, покупать еду в магазине, или, скажем, о чем-то разговаривать с женой и ребенком (а они у него имеются). Но лично я от него не слышал ничего, кроме этого самого «и?». Причем он настолько расширил значение этого слова, что оно стало абсолютно универсальным. Примерно как индуистское «ом».
О Федоре Кусине у нас ходят легенды. Может быть, в них и есть доля преувеличения, или, научно выражаясь, апокрифичности. Но апокрифы на пустом месте не рождаются.
К примеру, гуляет по нашему району такая история.
Однажды Кусин шел к себе домой. Была зима (конец новогодних праздников), гололед.
Федор шел от своего приятеля Коли Хорькова. Я его знаю. Там они, как выражается Коля, «распогонили» бутылку «Путинки», поэтому Кусин продвигался не очень твердым шагом.
У самого подъезда он поскользнулся, сделал в воздухе изысканное антраша, как Цискаридзе, и изящно приземлился рожей в сугроб. Федор вынул свою пурпурную отмороженную моську из сугроба, некоторое время посидел молча, потом залихватски икнул и сказал: «И?»
Есть, как говорят, пять свидетелей этого события.
Слава Богу, Федор ничего себе не разбил и не повредил. Снег был тогда пушистый и мягкий, как лебяжий пух.
Что же он имел в виду, когда произносил свое сакраментальное «и?»? «И что дальше?» Вряд ли.
Это был как бы метафизический диалог с Судьбой. Некое подобие магической мантры. Русское загадочное «Ом». Куда более загадочное, чем исконно-индуистское. Некий мистический посыл китайскому «Дао».
Когда Федю приветствуют, он неизменно отвечает своей однозвучной мантрой, равнозначной ответному приветствию.
– Привет, Федь.
– И?
К этому все привыкли. Тем более что Кусин всегда бесконечно доброжелателен. У него широкое, как озеро Тити Кака, лицо. Когда Федор улыбается, оно становится горизонтальным овалом. У Кусина есть усы. Кроме клички «мистер И?» у него есть и другая кличка – «Усатое солнышко».
– Здорово, Федор!
– И?
– Я вчера на рыбалке был. На озере Рогозино.
– И?
– Щуку поймал. Полтора кило.
– И?
– Пожарил, съели с женой. Вкусно было.
– И?
«И действительно, – думает собеседник Кусина, – что – “и?” Рассказать про хороший, пардон, стул после жареной щуки? А смысл? Поймали щуку, враги живой природы, зажарили ее, бедную, съели. Сожрали, четче выражаясь. И? О бренность Бытия! О суета сует!..»
И вот в следующий раз этот человек по имени Хрендин (я его знаю), выезжая на очередную рыбалку, уже задумчив, как роденовский мыслитель.
Он ловит щуку. Но почему-то вдруг, поймав ее, отпускает обратно в озеро Рогозино. И щука прорывает лазурную твердь воды, ныряя в свое возвращенное щучье подводное счастье. А потом вдруг выныривает, и одним плавником смахивая слезу, другим робко машет рыбаку Хрендину, словно бы говоря: «Мистер Хрендин, я люблю тебя. Привет мистеру Кусину. Ты приедешь еще на мое озеро? Приедешь? И?..»
И Стёпа приедет. Но больше не будет ловить рыбу, особенно щук. Он привезет с собой много-много овощей и фруктов. И будет сидеть у костра и петь песни, например, Окуджавы. Или еще какого-нибудь Визбора… А то и самого Игоря Николаева…
Ну, как-то так…
Сны Колобка
У меня такое ощущение, что вся наша большая Страна вдруг дружно занялась гончарным делом.
Все в одночасье заделались матёрыми глиномесами. И месят ее, эту глину, и месят… Кругом гончарные мастерские, гончарные кружки; и группы, гончарные мастер-классы, курсы гончарного мастерства. Повсюду только и слышишь: «керамика», «политой обжиг», «терракота», «глазурованье», «шамотная масса», «глинистый мергель», «глинотерапия».
В целом мне это очень нравится. Всё не нюханье клея и даже не компьютерные стрелялки.
Потянуло людей наконец-то к земле, к органике, так сказать, к почве, к традиционным этим самым нашим ценностям. Что-то мне подсказывает, что какая-нибудь Кончита Вурст, не к ночи будь помянута, гончарным делом не увлекается. Не могу себе представить: сидит трансгендерная бородатая тетя и смиренно лепит свистульку для любимого дяди с шестым размером груди. Хотя в наши времена всякое может быть.
Больше всего мне – как лингвисту, филологу – нравится тот креатив, который гончары и гончарки проявляют в названиях своих групп, кружков, мастерских и прочего. Во многих случаях они объединяются не только в своей любви к лепке свистулек и всяких разных кружек и мисок, но и совсем по другим причинам.
Например: кружок принципиально незамужних гончарок «Глиномисски». Гончарная группа, наоборот, ветеранок брака: «Я его слепила из того, что было».
Мастерская поэтов-гончаров: «Глинада, Глинада моя!» Сидят, лепят и сочиняют. Перифразируя известные строки Владимира Владимировича Маяковского, «землю попашет, попишет стихи» – «глину помесит, попишет стихи».
Группа кулинаров-гурманов-гончаров: «Ели, пили – налепили». Готовят, едят, поют, лепят.
Для сравнения: кружок анонимных алкоголиков: «Пили, пили, налепили»…
Курсы для детей: «Глинарики» или «Гончарики». Можно – «Лепирики». Много чего можно.
Женские группы: «Глина Фемина», «Демиургини», «Глиномамки».
Просто: «Гончарный кружок». Или «Гончаручки». Даже совсем просто: «Лепилы». Или еще проще: «Лепо».
Конечно, в ход идут всякие литературные, исторические и прочие названия: «Гончаров и К», «Княгиня Глинская», «Наташки Гончаровы», «Глинка».
Есть даже «Глиняное Ребро» и «Глиномесса».
У меня на работе есть такой персонаж – Юлька Ладошкина.
Она уже дважды была разведенкой, анонимным алкоголиком (один раз), активисткой-феминисткой (один раз), естественно – посещала психологические расстановки. Увлекалась тантризмом, который бросила после какого-то, скажем так, не совсем удачного посещения тантрической бани где-то то ли в Балашихе, то ли в Долгопрудном. Потом был период заботы о бесхозных собаках, ну и много еще чего. Ничего не поделаешь: творческая личность.
И вот, наконец, после увлечения нумерологической астрологией и каббалой Юлька Ладошкина случайно посетила гончарную мастерскую с милым названием «Веселый Голем» и, так сказать, залипла там на несколько лет. И регулярно ходит туда до сих пор. Ничего мистического и каббалистического в «Веселом Големе» не было и нет.
Голем, как известно, персонаж еврейско-чешский.
Такой довольно странный глиняный чувак. Не поймёшь, хороший он или плохой. То ли доброзлодей, то ли злодобряк. Можно снять триллер, а можно – комедию.
Дело в том, что гончарную мастерскую «Веселый Голем» открыл чех, профессиональный гончар, который женился на русской и живет в Москве, – Мартин Бржиза. «Бржиза» по-чешски значит берёза. В мастерской его так все и зовут – пан Берёза.
Пан Берёза, как и большинство чехов, – человек неунывающий и веселый, типа бравого солдата Швейка. Поэтому вся зловещая демонология вокруг Голема его совершенно не интересует. Для него Голем – всего лишь прикольный глиняный чел. Точка.
В мастерскую к пану Березе ходит много людей. Здесь – лепи что хочешь. Но есть единственное условие: каждый должен хотя бы один раз слепить своего личного, персонального Веселого Голема. Так, как он его видит. Причем это должна быть самая первая работа человека в мастерской пана Берёзы. А значит, самая несуразная, дилетантская и, как следствие, – прикольная.
В мастерской есть целый музей таких Веселых Големов. Около двухсот экспонатов. На почетном месте – Веселый Голем от Юлии Ладошкиной.
Веселый Голем от Юлии Ладошкиной похож отчасти на динозавра, отчасти – на Чебурашку. Это – ушастый стегозавр, который хочет кровавого мяса и одновременно – любви и ласки. При этом он сверху обильно полит всеми видами глазури, как будто некими радостными карнавальными помоями. Каких только странных Веселых Големов там нет, но Юлькин – самый отвязный.
Сейчас Юлька – почти профессионал. У нее есть свой фирменный стиль.
Каждый уважающий себя креативный глиномес находит свой неповторимо-уникальный стиль. Например: «Горячее китайское барокко», «Арктический минимализм», «Брутальный эрокубизм», «Стиль французской поганки», «Зюзинское рококо», «Эльфийский фейк», «Семь оттенков невидимого», «Дзен-ампир» и т. д. и т. п.
У Юльки Ладошкиной стиль называется, я считаю, гениально: «Сны Колобка». То есть концепция у Ладошкиной беспроигрышная.
Наш фольклорный шарообразный придурок, согласно Юлькиной творческой идее, в своих снах как бы мечтает страстно изменить свою форму. Каждый раз по-новому.
В одном сне он хочет стать кривым подсвечником, в другом – чашей изобилия, в третьем – амфорой-тандыром и так далее.
Каждый раз Юлька начинает с того, что лепит, так сказать, первооснову мира – идеальный шар, «мировой ком», т. е. Колобка, а потом спрашивает:
– Кем сегодня себя видел во сне наш Колобок, пан Берёза?
– Сегодня, Юля, наш Колобок видел себя советской пивной кружкой, которая хочет за границу.
– Замечательно, пан Берёза. Немножко политизировано, но замечательно…
И через несколько часов глиняная сфера превращается в ладонях Ладошкиной, скажем, в странную, слегка деформированную кружку с мечтательно выпученным глазом на дне.
В следующий раз пан Берёза отвечает: Колобку приснилось, что он марсианин в нирване; потом – что он тендер на строительство Крымского моста; затем – что он летающий бэтман-таракан…
Как-то раз я зашел вместе с Юлей в мастерскую «Веселый Голем», слепил своего Веселого Голема. У меня получилось не очень. Какая-то глиняная свиноматка с семитским носом. Пан Берёза сказал:
– Это, Володя, бесподобно. Мы назовем ваш шедевр «Некошерный Голем».
Так я, хоть и как-то сбоку, но все же вошел в историю гончарного дела. А заодно и в историю чешской и еврейской культуры.
Я спросил пана Березу:
– И всё-таки. За что вы любите своё гончарное дело, пан Берёза?
Пан Берёза подумал и, густо оснащая речь чешскими пословицами, ответил так:
– Вы сами знаете, Володя, из чего Бог вылепил Адама. Мы с вами, Володя, всё-таки как-никак «образ и подобие»… не так ли?
– Конечно, пан Берёза…
– Мы, конечно, не Он. Но мелкая рыба, как говорят у нас, тоже рыба. Он лепил, и нам нужно лепить, не правда ли?
– Правда, пан Берёза.
– А если не лепить, как Он, то жизнь – кнедлик в горле, как мы говорим. Тогда жизнь – как пальто покойнику. А вот если лепить – это, как выражаются чехи, совсем другой кофе. Я ничего не понимаю в богословии и прочих высоких штуках. Это, выражаясь по-чешски, для меня – как испанская деревня. А вот свое гончарное ремесло я знаю всё-таки хорошо, да и Юля изучила его, сказав по-нашему, как свои ботинки. Она хороший человек, Юля. Она много пережила. И – возраст… Мы, чехи, любим говорить грубо. Грубо, но честно. Юля, да простит Бог чехов, женщина между сорока и смертью. И это нормально. У нее впереди много хорошего. Между сорока и смертью и есть самое-самое хорошее. Человек уже не лезет к другим, более сильным и важным, как мы говорим, в задницу с ботинками. Для него уже жизнь не противна, как квартплата. Это опять по-чешски. Он, человек, уже многое понимает и, как это по-русски… припадает… к глине. Можно так сказать?
– Конечно, пан Берёза… к земле.
– Вот-вот… «Жизнь в сорок лет только начинается»… Неплохая цитата из вашего синематографа.
– Да, так, пан Берёза. И в пятьдесят неслабо; начать всё с начала тоже. И в шестьдесят.
– Совершенно верно, Володя. Она всегда только начинается, Володя, эта жизнь. Она каждое утро – как ваш колобок, из которого можно что-то вылепить. Не так ли?
– Так, пан Берёза…
Наверное, я тоже когда-нибудь начну что-нибудь из чего-нибудь лепить. И каждый день – из колобка, символа, пардон, мирозданья. Воплощая в реальность сны мира.
Сильно сказал.
Тук-тук бхай-бхай!
Летом я летал в Дели. Как всегда, на конференцию по русскому языку и русской культуре. У меня был доклад на тему «Слова-биномы в современном русском языке».
Сначала не про Индию, а про эти самые «слова-биномы». Это, кстати, интересно. Не знаю, как вам, а мне – точно. А что по-настоящему интересно одному, то интересно всем. Проверено.
У нас в русском языке еще до т. н. развала СССР существовали такие слова, как: «диван-кровать», «штык-нож», «плащ-палатка»…
Нет, не могу: еще одно псевдонаучно-лирическое отступление.
Все повторяют за Фаиной Георгиевной Раневской: «Красота – страшная сила». А я хочу сказать: «Язык – страшная сила». Вот мы всё время после 1991 года долдоним: «развал», «развал»… (В лучшем случае – «распад»). Ну да, нехорошо получилось, безалаберно-трагично. Подло. Гадко. Обидно. Жалко.
А вот для сравнения, в состав Индии как минимум раньше входили: Пакистан (197 миллионов, на минуточку, населения), Бангладеж (165 миллионов), Непал (30 миллионов), Шри-Ланка (22 миллиона). Итого – 418 миллионов. Почти три России.
Территории тоже, мягко говоря, приличные (вместе – примерно 1150 квадратных километров, это учитывая, что современная Индия – под 3300).
И никто, ни один индиец, будь то священник-брахман, воин-кшатрий, торговец или крестьянин, вайшья, шудра-слуга или даже неприкасаемый, ни при каких обстоятельствах не говорит о «развале» Индии.
Потому что «развал» – депрессивное слово. Оно из прошлого неизбежно тянет негативный шлейф в будущее. А «Индия» и «депрессия» – «два слова несовместные». Ибо даже если всё было плохо, всё равно все было правильно. Поскольку – Карма. Надо учиться оптимизму у наших индоарийских товарищей. Они немножечко старше нас. Лет так тысячи на три-четыре.
Возвращаясь к словам-биномам («би» – два, «номос» – имя), раньше у нас были только «штык-нож» с «плащ-палаткой», а в 90-е хлынули тысячи английских «топ-менеджеров», «фейс-контролей» и «селфи-палок». В английском языке ведь куча коротких, как бульдожьи ножки, словечек: «топ», «пут», «гет»… По-английски хорошо собакам команды давать. Не то, что у нас: «телемотовелофотобаборадиомонтер» и тому подобное. Не слова – эпические полотна. Индийские сериалы. Анфилады ролей Армена Джигарханяна. И вот эти куцые английские словесные плевочки и липнут друг к другу, как спаривающиеся тараканы. Одиноко им, этим «путам» и «топам».
Когда у нас появились бесконечные англоязычные тараканьи «топ-модели» с «хэш-тегами», наши ученые сразу очень сильно озаботились, как же их писать: слитно, раздельно или через дефис: «айс крим», «айскрим» или «айс-крим»? Вселенская проблема! Типа «в чем смысл жизни?»
Американцы с англичанами вообще об этом не думают. Пишут как придется. Они прагматики: как ни напиши, все равно понятно. А наши – в орфографическом захвате. И это ясно. У нас, к примеру, напишешь в тесте по ЕГЭ «Москва-река» без дефиса или, наоборот, «река Москва» через дефис – иди в армию служить, чурка безграмотная. Плевок культуры. Отрыжка среднего образования.
И вот я сделал доклад на конференции, где изложил все вышесказанное, правда, другими словами, без «спаривающихся тараканов» и «ролей Джигарханяна». И пошел гулять по Дели.