Псы Господни бесплатное чтение

Валентин Саввич Пикуль
Псы господни

Псы господни

Такой заголовок дал автор своему роману, начало работы над которым относится к концу 1980 года. Свеча жизни писателя догорела раньше, чем он поставил в нем последнюю точку. Вот и лежит сейчас передо мной извлеченная из архива рукопись незавершенного романа Валентина Пикуля.

Разбираю многочисленные бумаги с материалами, относящимися к роману, среди которых заметки, цитаты, «почасовик», программы (минимум и максимум), обширная библиография, десяток портретов. Почти везде будущее произведение значится под этим названием. Сама рукопись — более двухсот страниц уже отпечатанной и правленной Валентином Саввичем первой книги.

Особо следует остановиться на «почасовике» — так называл Валентин Саввич составляемый им на каждое новое произведение рабочий план, из которого было ясно, какие события происходили в тот или иной год и даже день, с кем встречался герой и о чем они говорили, где можно прочитать об этом событии или герое. Просмотрев «почасовик» можно иметь довольно полное представление о содержании книги. Именно создание «почасовика» требовало огромного многолетнего труда, знаний, таланта. А сам процесс написания книги по подробному «почасовику», был для Пикуля, как говорится, делом техники.

Роман шел трудно, с большим физическим и нервным напряжением. На протяжении десяти лет жизни Пикуль трижды возвращался к этой теме, интересовавшей его не только как писателя, но и как историка-исследователя, заставляя много анализировать, сопоставлять с современностью, чтобы дать ответ на постоянно мучившие его вопросы: кто такие иезуиты, откуда и с чем пришли к нам, какую роль сыграли в истории нашего Отечества и Западной Европы. Рассыпать на мелкие камешки, удобные для рассмотрения, такую огромнейшую глыбу «за один присест» Пикулю оказалось не по силам.

Кроме того Валентин Саввич всегда был полон планов и замыслов. Траектория полета его мыслей была непредсказуема. Когда работа над одним романом подходила к концу, или он уставал жить в описываемой эпохе, у него в голове уже созревал другой роман, о котором Пикуль говорил вначале осторожно, исподволь, а потом все более отчетливо, настойчиво. Начинал собирать литературу и с упоением брался за освоение очередной темы. Но вдруг высвечивалась новая идея, казавшаяся более грандиозной, и уже изученное, продуманное и осмысленное откладывалось в сторону — на время.

На первом этапе работы писатель пытался выяснить первопричину зарождения ордена иезуитов, стремясь докопаться до самой сути, однако, при изучении первоисточников он столкнулся со многими неизвестными явлениями, объяснения которых не только не проливали свет, а напротив — были, по мнению Пикуля, искусной попыткой завуалировать истину.

Здесь считаю уместным дать небольшую справку об иезуитах, наподобие той, что в самом начале давал мне Пикуль, «вводя меня в курс».

Быстрое распространение протестантства по государствам Европы вызвало соответствующую реакцию со стороны католической церкви. Как противодействие, препятствующее распространению нового религиозного течения, явилось рождение целого католического учреждения — ордена иезуитов.

Испанский дворянин, происходивший из самого древнейшего аристократического рода, Игнатий Лойола стал основателем иезуитского ордена.

В 1540 году папа Павел III утвердил устав нового монашеского общества под названием Общества Иисуса (Societas Jesu), хотя само название членов общества иезуитов вошло в обиход уже после смерти Игнатия Лойолы.

Иезуиты получили от папы огромные права: всюду проповедовали свои идеи, совершали богослужения, исповедовали кающихся и давали обряд причащения.

В 16—17 веках иезуитов можно было видеть повсюду — в Европе, Азии, Латинской Америке. Часто они заседали в кабинетах государей и были их духовниками. Постепенно они завладели сердцами юношества и стали их духовными учителями. Но где бы иезуиты ни находились, чем бы они ни занимались, у них всегда была высшая цель, которой они добивались любыми средствами — спасение католической церкви.

Орден Игнатия Лойолы за четыре с половиной века своего существования был завязан в самых запутанных узлах политики Ватикана. Ныне орден переживает трудные времена. До недавних пор в рядах иезуитов насчитывалось 26 тысяч человек, и их количество уменьшается. В настоящее время 29-й генерал ордена, голландец по национальности, Петер-Ханс Кольенбах избран на этот высокий пост в сентябре 1983 года.

Заканчивая небольшую справку об иезуитах, хочется сказать: «став рабами собственного заблуждения, они остаются верными ему до конца».

Постоянные ночные раздумья над рукописью, каждый вновь открытый источник информации в преломлении к дню сегодняшнему постепенно меняли некоторые версии его взгляда на то или иное событие и на все произведение в целом, что нашло отражение в многочисленных поправках и исправлениях на полях.

В этом читатель может сам воочию убедиться, взглянув на публикуемые здесь фотокопии титульных листов рукописи, к разговору о которых мы еще вернемся.

Своеобразным толчком к написанию романа об иезуитах явилась, несомненно, публикация в журнале «Наш современник» за 1979 год урезанной «Нечистой силы» под названием «У последней черты».

Валентин Саввич мог предполагать, что данное произведение вызовет определенный резонанс, но чтобы до такой степени, как оказалось в реальности, — такого он не ожидал: сначала в бой пошла «тяжелая артиллерия» в лице Суслова и Зимянина, а вслед за ними на Пикуля ополчилась всегда готовая выполнить команду хозяев пресса.

Возникло далекое от джентльменских принципов единоборство: с одной стороны писатель-одиночка, а с другой — целая армия критиков, интерпретирующих все события только с позиций «разрешенного» мировоззрения, что неизменно делало необходимым привлечение в помощники «госпожи фальсификации».

Да и многие собратья по перу открыто и откровенно издевались над писателем, не имевшим не только диплома, но и аттестата зрелости — он для них был «белой вороной».

Отношение к Пикулю и его творчеству резко изменилось. Но сам автор был уверен в правоте своего дела и ни на какие компромиссы с совестью не шел, не сдавался, отстаивал свои взгляды.

Второй немаловажной причиной, толкнувшей Валентина Саввича к этой теме, были «белые пятна» нашей истории. Проникновение иезуитов в Россию представлялось Валентину Саввичу именно таким «пятном».

В обстановке окриков сверху, под постоянным давлением прессы Пикуль чувствовал себя весьма неуютно. На душе было гадко и неспокойно.

«Псы господни». Да такое не напечатают только из-за названия.

Отступив на некоторое время от политической борьбы, изменив на время тактику, Валентин Саввич сел и написал сентиментальный роман «Три возраста Окини-сан», заканчивая который он уже вынашивал идею окунуться в эпоху Ивана Грозного. Все чаще у него возникало желание уйти подальше от действительности, зарыться в глубь веков — именно там Пикуль чувствовал себя спокойно.

— Сейчас хочу взяться за трудный и очень сложный период отечественной истории, который мало отражен в нашей художественной и исторической литературе, — поведал он мне.

— Куда же теперь держишь путь, и кто будет твоим кумиром?

— Моими героями будут иезуиты и опричники. Место действияЕвропа, а времясредние века. Посмотри, что есть об иезуитах в том периоде у тебя в библиотеке.

Из отобранных мною восьми книг и продиктованных по телефону, Валентин Саввич попросил принести только пять:

Григулевич И. Крест и меч. , Тонди А. Иезуиты.

Ватикан в прошлом и настоящем.

Инфессура. Дневники.

Михневич Д. Очерки из истории католической реакции (иезуиты).

Смотрю запись в дневнике тех времен:

«Валентин Саввич собирает литературу по иезуитам. Были в букинистическом — ничего подходящего не нашли». 23.11.1980.

Однако, пора вернуться к рукописи незавершенного романа, к его титульным листам. Тщательное исследование их представляет, по-моему, определенный интерес.

«ПСЫ ГОСПОДНИ» — печатает Валентин Пикуль на титульном листе название своего произведения и в подзаголовке указывает вид жанра — исторический роман. Вверху эпиграф: «Смерть в одном столетии дарует мне жизнь во всех веках грядущих». Джордано Бруно. (Впоследствии Пикуль ручкой допишет: «Слова перед казнью»).

Идет работа по накоплению и переосмысливанию собранного в голове материала. В какой-то момент задача кажется невыполнимой, и серьезное слово «роман» заменяется на скромное — «рассказ», которое, в свою очередь, спустя некоторое время, уступает место более оптимистичному «повествование».

В 1982 году из глубин веков тема иезуитов вновь всплывает на поверхность творческой биографии писателя. Если в первый раз он хотел рассказать о зарождении ордена иезуитов и их проникновении сначала в Польшу, а затем в Россию, то на сей раз задача намного усложнялась. Писатель ставит перед собой задачу расширить временные, биографические и исторические рамки произведения, осветить более продолжительный отрезок времени — целый век. «Целый век» — вносит Пикуль новое название и сверху печатает равноценное по смыслу — «столетие».

По сравнению с первым, эти названия звучат более приглушенно и не так резко воздействуют на слух. Этим в некоторой степени нейтральным заголовком автор хотел завуалировать от внешнего мира содержание книги, чтобы облегчить прохождение рукописи по инстанциям, предшествующим публикации.

В 1986 году, едва оправившись от обширного инфаркта, Валентин Саввич вновь берется за свой многострадальный труд. Вернула его к этому книга Андрея Никитина «Точка зрения», которую я принесла ему из библиотеки. Вникнув в тематику книги, писатель полностью влез в нее, отрываясь только для похода на кухню за чаем.

Книга пришлась ему по душе. Читая ее, он что-то подчеркивал, часто останавливался, раздумывал.

— Талантливый писатель, хорошо знающий и превосходно чувствовавший эпоху. С его выводами я вполне согласен, — заключил он, проштудировав книгу.

Тогда и вынес автор на титульный лист цитату из этой книги: «Почему мы об этом ничего не знаем?

А почему мы должны об этом знать?

Можно удивляться, что мы вообще что-то знаем о том времени!»

Однако в дальнейшем, в 1989 году, при очередной доработке рукописи Пикуль уберет цитату «в другую часть». Приходится только сожалеть, что приступить к другой части ему так и не удалось. Он закончил только первую книгу — «На кострах», эпиграфом к которой использовал слова из Евангелия от Матфея. На титульном листе появится и цитата Д. Неру из книги «Взгляд на всемирную историю», но самое существенное — изменение подзаголовка. Теперь жанр произведения определяется автором как историческая панорама. А это означает, что за плечами его создателя стоит нечто существенное.

Существует еще второй титульный лист, который автор завел в конце 1989 года. С первого — на него перенесены слова Д. Неру и добавлена цитата из Стефано Инфессура:

«И многое другое рассказывают, о чем я здесь пишу, потому что это, может быть, неправда, а если и правда, то этому трудно поверить».

Но самое интересное — это продолжение поисков названия своего произведения, начинающего постепенно «толстеть».

Первое — «На кострах» — зачеркивается и присваивается как название книге первой, а вместо него появляется целый набор вариантов: «Псы», «Кровь», «Жестокий роман», «Власть — жестокая вещь», «Мрак», «Во мраке крадучись».

Небезынтересно все же проследить за движением писательской мысли. К несчастью, уже остановившейся

Несмотря на множество заголовков произведения, суть его одна — это роман об иезуитах и об опричниках Ивана Грозного.

Почти все книги Валентина Саввича связаны с современностью или написаны под непосредственным влиянием событий сегодняшнего дня. И в этом романе хорошо просматривается связь с современностью. В 80-е годы Пикуль отчетливо видел нарастающие «смуты» в нашем обществе, что не могло не беспокоить писателя. И чем глубже он проникал в эпоху средневековья, тем больше находил он там штрихов, присущих дню сегодняшнему, тем беспросветней и мрачней были его взгляды на нашу перестройку. Скорее всего, поэтому роман и остался незаконченным, ибо автор предчувствовал бесплодность своих попыток донести до людей свои сокровенные мысли.

— Какое, милый мой, у вас тысячелетие на дворе? — обычно спрашивала я, входя в кабинет Валентина Саввича.

И он охотно делился со мной творческими планами, с радостью делился успехами, огорчался неудачам, читал отрывки и главы уже написанного, рассказывал содержание прочитанных им книг, советовал, а иногда рекомендовал «в обязательном порядке» прочесть тот или иной источник. Изредка контурно очерчивал содержание последующих глав и книг.

На основании этой информированности, оставшихся черновиков и дневниковых записей хочу поделиться с читателями некоторыми мыслями о романе, полностью которого уже никто никогда не прочтет.

В этом произведении Валентин Пикуль использует уже примененный им в романе «Честь имею» прием. Обнаруженная рукопись на староиспанском языке приоткрывает многие тайные пружины того времени: хитросплетения политики и войн, роль религии в завоевании мира и в судьбах отдельных людей.

Куэвас — так зовут иезуита, от имени которого ведется повествование, помог автору вжиться в обстановку того далекого времени, проведя его по «тайным иезуитским тропам», чтобы вместе с ним стать свидетелем многих исторических событий.

Хотя сам процесс распространения идей иезуитов не получил в рукописи полного развития (ибо написана только треть романа), однако, и по имеющимся страницам читатель вполне может составить представление о взглядах и целях ордена иезуитов.

Хотелось бы обратить внимание на одну особенность публикуемой рукописи. Разговор пойдет о сравнениях.

Много общих черт нашел автор у короля Филиппа II и Ивана Грозного: «Оба с оригинальной жестокостью не щадили людей, только один мерзавец уничтожал народ с помощью инквизиции, а другой — с помощью опричнины».

Многие слова, вложенные Пикулем в уста своих героев, произносимые из глубины XVI века, звучат потрясающе современно и даже крамольно.

А это уже обличение нашей реальности: «Многие ученые мужи зарабатывали себе научные степени, украшались значками лауреатов и орденами, получали звания академиков потому, что многие из них ценили „подвиги“ Ивана Грозного. Все продались, только один академик Веселовский назвал вещи своими именами, но его не печатали».

По замыслу автора роман должен был состоять из трех книг.

«На кострах» — первая из них. Она охватывает период с момента зарождения ордена иезуитов и до 1583 года — года рождения Валленштейна, поскольку многие страницы романа должны были рассказывать о тридцатилетней войне.

Сделаю небольшое отступление…

Сейчас мы не представляем свою жизнь без картошки. В этой части Валентин Саввич хотел подробно поведать читателю о том, когда и каким образом появился картофель в нашей стране. Написав несколько страниц, автор понял, что рассказ о картофеле уводит его в сторону от основной идеи. Ничуть не сожалея об этом, он изъял упомянутые страницы, пообещав мне написать со временем миниатюру «Картофельные бунты» (сказал: «О твоей любимой картошке»).

«Смутное время» — такой заголовок дал автор второй книге романа. Заголовок немного раскрывает содержание.

В прологе к этой части Валентин Саввич, вводя читателя в повествование, планировал рассказать о разорении России, бегстве людей с насиженных мест и, наконец, появлении Ермака.

А начать книгу Пикуль хотел со смерти Ивана Грозного в 1584 году. Хронологические рамки второй книги должны были охватить период до 1613 года — знаменательного года восхождения на престол рода Романовых.

В планах и набросках третья книга имеет название «Разрушение». Продолжая хронологию предыдущей, третья книга должна была охватить период с 1613 до 1634 года времени убийства Альбрехта Валленштейна. Здесь предусматривалось полностью осветить тридцатилетнюю войну, так мало знакомую по нашей документальной романистике.

«Исторической памяти не противопоказано воображение: важно только, чтобы оно было историческим».

Уверена, что писатель Валентин Пикуль в полной мере обладал и тем и другим.

Приходится только сожалеть, что ему не удалось осуществить задуманный план, но и по представленным главам читатель может судить о том, за какие огромные пласты истории России и Европы брался неутомимый, неугомонный, часто перегибающий палку — в том месте, где хотел ее сломать — Валентин Саввич Пикуль.

Однажды совсем неожиданно сказал:

— Роман «Псы господни» я хочу посвятить памяти Ярослава Галана.

Для меня это сообщение было весьма странным. Я даже не смогла сразу найти подходящий для такого момента вопрос, а Валентин Саввич продолжал свою мысль:

Для меня он является образцом писателя, труженика, мне импонирует его образ жизнии мыслей, я ощущаю какое-то духовное с ним родство. Не помню, где я вычитал, что при завершении очередной своей вещи в его голове уже созревала мысль о другой. Заметь, у меня получается то же самое. И я считаю это правильным. Если писатель мыслит только об одной теме или книжке, то это, простите, слишком «узколобо». Надо видеть и дальше, и глубже, и выше… А его смерть… Она потрясла меня. Всякое возможно, кому что на роду написано, но он умер на посту… и я мечтаю умереть с согбенной спиной за рабочим столом…

Эти слова стали пророческими.

Антонина Пикуль

Книга первая
НА КОСТРАХ

Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч;

Ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее.

И враги человеку — домашние его.

Евангелие от Матфея.X, 34, 35, 36.

Если встретите сопротивление, то разведите такой костер, чтобы даже у ангелов загорелись ноги и чтобы звезды расплавились на небесах.

Иезуит Форер

ПРОЛОГ
ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ В РИМ

Его звали Иниго дон Лопец-и-Рекальдо, хотя в истории мира и человеческих отношений он вошел с кратким, но чересчур выразительным именем Игнатий Лойола.

Бедный испанский идальго начинал карьеру в городе Аревале, будучи пажом при дворе кастильского казначея дона Веласко, и писал стихи о своих чувствах к недоступной донье Грасии де-Авила, перед красотой которой все другие женщины выглядели как осколки разбитого зеркала перед сверкающим бриллиантом. Тогда — еще молодой — Лойола рассуждал:

— Как жить без славы? Я хочу, чтобы от Лимы до Толедо восхищались мною, чтобы донья Грасия хоть раз улыбнулась мне в церкви, чтобы вся Кастилия говорила обо мне: «Ах, кто этот загадочный рыцарь? Скорее назовите нам даму его сердца…»

— Молчи, безумец! — остерегали его. — Всякое превосходство над другими приносит несчастье, и не выражай мысли слишком ясно, дабы не выглядеть грубым невеждой. Лучше говори невнятно, чтобы тебя сочли мудрецом.

Непомерное честолюбие увлекло Лойолу на войну. Ранней весной 1521 года французы вторглись в Наварру, и гарнизон Пампелуны увидел крепость в окружении костров враждебной армии. Мнение испанцев было далеко не рыцарское:

— Французов очень много. Пампелуну не удержать.

Но тут выступил Лойола. С поразительным красноречием он долго услаждал слух офицеров пылкими рассуждениями о неземном блаженстве для всех, кто вручит свое пурпурное сердце пречистой Мадонне, и заключил свою речь словами:

— Молитвами и покаянием приготовим души заранее, дабы утром встретить врагов с высокомерием, подобающим испанцам!

Тонкая заря едва высветлила небеса над сумрачными Пиренеями, когда начальник французов, еще позевывая в железную перчатку, разглядел на валу крепости испанского кавалера со шпагой и молитвенником. Он даже обрадовался ему:

— А вот и первый кастильский невежа, которому всю ночь не лежалось на соломе… Ну-ка! — велел он артиллерии. — Затолкайте в бомбарду самое тяжелое ядро — сейчас мы из этого глупца сделаем что-либо достойное удивления…

Валганг крепости, восприняв мощный удар, разрушился под Лойолой, а второе ядро раздробило ему правую ногу. С грохотом сыпались камни бастиона, шумно стекала вниз песочная лавина. Нещадно избиваемый камнями и глотая песок, Лойола низвергся с высоты — обвалом стены ему расплющило и левую ногу. Очнулся в плену. Французские врачи перевязали идальго, офицеры любезно осведомились — далек ли его дом от Пампелуны?

— Я из провинции Гвипускоа, — с гордостью отвечал Лойола, — там, высоко в горах басков, находится замок моего знатного рода «Лойола», где я и предстал на суд божий…

Узкими козьими тропами, по самому краю горных ущелий, его долго несли до нищенского замка. Лойола заметил, что правая его нога уродливо скрючилась. Хирурги решили:

— Переделывать поздно — кости уже срослись.

— Так ломайте же их! — велел Иниго…

Изуродованную ногу зажали между досок, ударами молота ее раскололи возле голени. В муках миновало лето. Но однажды, пробуя встать с постели, Лойола ужаснулся: правая нога стала короче левой, а над коленом нависла безобразная опухоль.

— Ломайте ногу еще раз, — сказал он врачам.

Его оглушили крепким вином, но Лойола все равно слышал хруст своих костей, он ощутил движение ножа, вырезавшего опухоль. Однако, правая нога так и осталась короче левой.

— Вы видели старинный ворот, каким вынимают кувшины с водой из бездонного колодца? — спросил идальго врачей. — Такой же ворот поставим в спальне, и пусть он вытягивает мне ногу.

Привязав себя к кровати, он мученически наблюдал, как вращается колесо, наматывая на себя веревки, которые обхватывали искалеченную ногу. Боль, боль, боль и ничего, кроме боли да скрипа колеса. Все эти муки Лойола выносил со стойкостью перуанского индейца. А весною просил у отца рыцарских романов — для чтения:

— Хотя бы Васко де-Лабейро — об Амадисе Галльском…

Бельтрам дон-Лойола верхом на муле объехал окрестности, но сумел раздобыть для сына лишь две книги духовного содержания. Иниго безразлично полистал ветхие страницы:

— Где же тут подвиги? Все скучно и непонятно… Неясные миражи рыцарской славы и любви капризных красавиц Валенсии и Арагоны иногда еще ярко вспыхивали в фантазии калеки, мало-помалу угасая в бесплодном бессилии. Он все же раскрыл книгу Рудольфа Саксонца о жизни Христа, вникая в мудрость легенд, но в одну из ночей ощутил толчок, будто под ним снова обрушился валганг Пампелуны.

— Что со мною? — спросил он себя, и вдруг весь сжался в экстазе радости от сознания, что ворота к славе, до этого закрытые перед ним, эти жалкие гнилые ворота уже давно сбиты с ржавых петель. — Ведь если святой Франциск, — здраво рассуждал Лойола, — основал орден Францисканцев, а святой Доминик доминиканскую конгрегацию, то почему же я, как и они, не волен стать вождем нового могучего ордена Римской церкви? Разве престол папы не нуждается в псах господних, которые бы изгрызли на острых клыках любую ересь?..

Призывы боевых труб заменили голоса мессы, а земные прелести недоступной Грасии де-Авила он как бы умышленно заслонил перед собой скорбною красотою Мадонны, — так возник новый идеал служения! Нет в мире историка, который бы не признал, что сила воли этого изуродованного человека была колоссальна… Но ведь нужна еще святость.

— Для этого навещу Иерусалим, — решил Лойола.

В каталонской обители Монтсеррата он оставил у алтаря свои панцири и шпагу. Его путь лежал в Барселону, где царила чума (корабли, идущие на Восток, не покидали гаваней). В доме святой Люции идальго по семь часов не поднимался с колен, трижды в сутки бичуя себя столь безжалостно, что кровь обрызгала стены комнаты. С протянутой рукой он стоял на паперти, взывая к прохожим о милостыне. Лойола перестал мыться, он уже не стриг ногтей, длинные волосы спадали на глаза. К уродству ног прибавилась острая боль в печени и зубная боль, нестерпимая. Ему было так тяжело, что в один из дней он даже хотел выброситься из окна…

Увы, никто не замечал его святости, Свое красноречие он испытал пока на знатных дамах Барселоны, и одна из них, не выдержав укоров в беспутстве, даже упала в длительный обморок, после чего муж этой дамы избил Лойолу палкою, как худую собаку. Из этого случая последовал первый вывод: желая успеха в проповеди, никогда не утверждай, что грех наказуем, а, напротив, старайся оправдать любое прегрешение, и тогда в твоих услугах станут нуждаться многие.

Через год, истомленный жаждой и качкою, после опасного плавания в море, наполненном берберийскими пиратами, Лойола достиг Палестины, желая обращать «неверных» в христианство. Здесь его жестоко высмеял местный нунций-францисканец:

— Таких глупцов, как ты, турки сажают на кол, предварительно смазав его свиным жиром. Сходи на базар — там уже торчат подобные тебе проповедники. На солнцепеке они превратились в пергамент, а мальчишки, пробегая мимо, к великой радости торговцев, раскручивают их на кольях, вроде забавных вертушек, которые трещат на ветру барабанной шкурой…

Лойола вернулся на родину. В городе Алькала-Генарас, где размещался университет, он тайно посещал мавританские молельни, в синагогах беседовал с раввинами. Из верований, чуждых христианству, Иниго выбирал самое характерное, что полезно использовать в практике будущего Ордена (который еще не имел ни устава, ни названия). Первых прозелитов он приобрел из студентов, сам исповедовал их, сам и причащал. При этом Лойола неделями постился, истязая чахлую плоть, и без того немощную, он покрывал свое немытое тело страстными поцелуями, а потом исступленно бичевал себя слева направо, вдоль и поперек, покрываясь рубцами и кровью…

Инквизиция схватила Лойолу и бросила его в подвал!

Сначала его навестил палач с большими клещами:

— Священному трибуналу известно, что ты, заблудший в ереси, страдаешь зубами. Открой рот пошире — мы спасаем здесь не только души, но умеем облегчать и муки телесные.

С хрустом он выломал из челюсти Лойолы три гнилых зуба, а заодно и четыре здоровых. В трибунале генеральный викарий Родригес откровенно беседовал с Лойолой:

— У меня распухла тюрьма от еретиков, и мне лень заниматься чепухой, которую ты несешь от голода и несчастий, ниспосланных тебе для испытания свыше. Ты подозрителен для церкви, но виноват лишь неумеренным служением Мадонне: выделяя богородицу, не забывай и сына ее, Иисуса Сладчайшего!

А через год Лойолу снова арестовали. С калеки содрали одежду, нагишом запихнули в бочку с двумя отверстиями: через одно кормили, через другое он оправлял надобности. На столе инквизитора лежало, взятое при обыске, первое сочинение Лойолы по названию «Exercitia Spirituatia» (что означает «Духовные упражнения»). Инквизиторы спросили:

— О чем ты пишешь тут, несчастный?

— Я пишу о том, что каждый человек должен уметь управлять собой, а, научившись этому, он будет управлять другими…

Родригес оплевал его университетский матрикул:

— Твои успехи в науках ничтожны. Где же тебе учиться, если ты, говорят, по три дня подряд сидишь, безмолвно уставившись глазами в стенку, и что-то бормочешь.

— Ваше святейшество, но после личного общения с самой Мадонной, скажите, разве же можно познать что-либо более мудрое из профессорских нотаций? Достаточно, что я мыслю, и меня подводят ноги, но голова никогда!

— Тебя, как петуха в навоз, тянет в ересь.

Лойола храбро защищал себя перед трибуналом:

— Если бы я выразил противоположное тому, что мною сказано, вы бы все равно нашли повод обвинить меня в ереси.

— А кто позволил тебе отпускать грехи людям?

— Если не отпущу их я, вы их никогда не отпустите.

Тут его стали избивать с криками:

— Не смей возвышать себя над святым порогом Рима!

Палач аккуратно раскаливал на огне клещи, его ученик налаживал лавку для пытки водою. Лойола не сдавался:

— Я еще буду стоять выше Рима! — возвестил он. Викарий Родригес устало откинулся в кресле:

— Скажи, ты нарочно притворяешься слабоумным?

— Мое состояние, кажущееся ненормальным, вполне угодно господу Богу. Науке же еще не открыто, как понимать дурной порядок вещей, что окружает нас… Говорить ли мне далее?

— Говори, — ободрил его викарий. — Ведь с каждым словом ты приближаешься к той куче хвороста, на которой во славу божию я превращу тебя в горсть горячего пепла…

Но трибунал, после опроса свидетелей, счел Лойолу фанатиком, помешанным на мистике, которая усилена физическими недугами, и на этом основании он был выпущен из тюрьмы. От надзора инквизиции Лойола спасался в университете Саламанки, куда увлек за собой и своих учеников. Его страстные проповеди не пошли им на пользу: трое неофитов впали в жестокую меланхолию, один повесился, пятый, заморив себя аскетизмом, превратился в скелет, а другие впали в разные непотребства. Опыт создания монашеского братства закончился ужасно: жизнерадостные саламанские студенты дважды высекли Лойолу от имени двух факультетов — теологии и философии. Публичная экзекуция сопровождалась унизительными сентенциями:

— Философам и богословам противны твои проповеди, после которых страшно пить вино и смотреть на женщин. Будь же ты облачен презрением нашим, как саваном, и да войдет проклятие, как вода, в утробу твою и, как елей, в изломанные кости твои!

Из сечения следовал второй вывод: будущий Орден не должен придерживаться аскетизма монашеского, человеку свойственно давать выход земным страстям. Но тут снова последовал донос в инквизицию на Лойолу как на богомерзкого еретика и совратителя, а потому следовало опять спасаться.

Лойола собрал своих перепуганных адептов:

— Будьте готовы бежать — в Париж! Завтра утром…

Утром он напрасно ожидал у заставы — никто из апостолов не спешил за своим «спасителем». Лойола тронулся в путь один. В дороге он переосмыслил все свое поведение, силясь отыскать причину неудач. Из размышлений сложился третий правильный вывод: если хочешь иметь верных прозелитов, не ищи их среди людей, безвольно подчиняющихся твоей воле, а находи их в личностях с развитым самосознанием, и, только поборов их своим убеждением, можно рассчитывать, что они уверуют в тебя, не предавая таинств твоих…

Игнатию Лойоле было в это время уже 37 лет!

У ворот Парижа его окликнули стражники города:

— Кто ты есть, бедный путник, и с чем идешь?

— Богослов из Саламанки, ищу мудрости в Сорбонне…

Здесь, в средоточии католической философии, Лойола распознал то, что в Испании церковь старалась утаивать. Строительство в Риме знаменитого собора св. Петра затянулось, ибо владыкам Ватикана, утопавшим в роскоши, о какой не смели мечтать даже короли, не хватало денег. Ватикан пустил в продажу индульгенции, которыми торговали по Европе бродячие капуцины.

— Эй! — вопили они на базарных площадях. — Разве кто из вас не без греха? Или ты ничего в жизни не украл или не соблазнил жену своего приятеля? Так не будь дураком, купи у меня хотя бы одну такую бумажку, дабы познать царство небесное…

Вот тогда в немецком Виттенберге появился мрачный и разгневанный Мартин Лютер с молотком в руке. На вратах церкви он гвоздями приколотил свои 95 тезисов. Лютер не щадил папу, обличая его в разврате и клевете, а все духовенство Рима выставил на всеобщее поругание, как шайку разбойников. Он открыто призывал людей не верить ни единому слову Ватикана, а внимать только своей человеческой совести. Рим — по словам Лютера — никак не может служить посредником между богом и человеком.

— Вам, — убеждал он прихожан, — запрещают читать даже Библию, а вместо этого пьяные попы забивают головы всякой дурью, придуманной самим папой и его кардиналами. Отвернемся же от Рима, как от скверной падали, веря только самому господу Богу…

С этих «тезисов» началось победное шествие Реформации по всем странам. Антипапские учения суровых вождей протестантства отвоевывали у Рима миллионы верующих, а вместе с их душами Ватикан терял и миллионы кошельков, раньше щедро для него открытых. Озабоченная этим расколом католической церкви, теперь профессура Сорбонны открыто вещала с научных кафедр:

— Лютеране уже выбежали за ограду церкви и обратно в наши храмы их не вернуть. Но их можно загнать туда огнем и мечом!

Лойола ходил с помощью двух костылей. Он резко выделялся среди сорбонских школяров: изможденный человек маленького роста (158 см), с некрасивым остреньким личиком, беззубый и рано полысевший; когда его спрашивали, отчего у него нет друзей, нет семьи и сердечных привязанностей, Лойола скромно отвечал:

— На вершинах гор всегда царит одиночество…

Неизменно пребывая в состоянии торжественного спокойствия, он проживал в атмосфере, которую сам же для себя создал и которую старательно населял призрачными галлюцинациями, управляя видениями с той же удивительной легкостью, с какой обыватели передвигают по комнатам мебель.

На этот раз он учился прилежно, и Сорбонна присвоила ему звание доктора богословских наук. Бывая на диспутах, Лойола сделал для себя еще одно умозаключение: его будущий Орден должен выступать обязательно под знаменами воинствующего католицизма, ополчась противу любой ереси — особенно лютеранской. Но теперь Лойола не спешил заманивать учеников в свои тенета. Он выискивал исключительно скептиков, достаточно познавших жизнь с ее изъянами, находил умеющих мыслить самостоятельно, и лишь немногих приближал к себе.

Однако ни с кем из своих учеников Лойола не вступал в дружбу, заранее отгородясь от них ролью вождя, отчего Франциск Ксавье однажды и заметил ему с явным упреком:

— Христос был доверительнее со своими апостолами.

— Верно! — согласился Лойола. — Но зато он и был предан Иудою за тридцать сребренников.

Монмартр в те далекие времена еще не был заселен парижанами, над ним шумел вековечный лес, в гущах которого приютилась скромная капелла св. Дионисия. Сюда, в этот лес, 15 августа 1534 года пришел Иниго Лойола и привел за собой адептов своих. Была отслужена месса, а Лойола, раздавая причастие, взял с учеников священную клятву в верности папе римскому и… лично ему — Лойоле! Затем меж ними была Тайная вечеря, а Лойола сидел, как Иисус Христос между апостолами.

Он разлил вино и разломил хлеб на куски.

— Иуды средь нас не сыщется! — возвестил он. — А все дороги ведут в Рим, дабы получить благословение папы на создание нового Ордена.

Ученики спрашивали его, как называться Ордену:

— Наверное, лучше ему называться «Игнацианским»?

— Нет, лучше ему называться «Обществом Иисуса»… От слова Iesu (Иисус) и родилось новое слово: иезуиты. Появясь в Риме, первые иезуиты дежурили по ночам в госпиталях, не боясь заразных болезней, бесплатно выкапывали могилы для бедняков, открыли приют для сирот и подкидышей. Лойола открыл особую миссию для крещения иудеев, а в обители святой Марфы щедро отпускал все грехи проституткам, желавшим выйти замуж. Своим адептам он внушал, что нужен момент:

— Когда мы станем всем для всех, дабы завоевать всех… Папа римский Павел III (из династии Фарнезе) ознакомился с планами будущего ордена Лойолы и воскликнул:

— Какие же это монахи? Это, скорее, псы господни, которые будут беречь меня, наместника божия…

Орден иезуитов был утвержден папою в 1540 году (за несколько лет до смерти Мартина Лютера). При этом ни одна кошка в Европе не пошевелилась, но судьба миллионов людей была решена с появлением «псов господних», которые быстро разбегались по всему миру.

Что же мне, автору, остается делать?

Желая остаться искренним и достоверным в своих описаниях, наверное, я должен и сам обратиться в иезуита.

Подобно своему учителю Иниго Лойоле, я на развилке дорог между Валенсией и Каталонией, там, где презренный мавр был сожжен за оскорбление короля, отпускаю поводья своего усталого мула — пусть он сам изберет для меня дорогу.

Глупое животное, повинуясь внушениям свыше, завезло меня к воротам обители Монтсеррата, и там, у священного алтаря, я увидел панцирь и шпагу, которые оставил здесь Лойола, чтобы поклоняться пречистой Мадонне…

Так я оказался в гиблом шестнадцатом столетьи.

1
МОЯ ЛЮБОВЬ — МОЯ ЕВРОПА

Я родился под знаком единения Сатурна с Марсом, когда гороскопы указывали явное безразличие Меркурия к делам земным, отчего астрологи Бамберга и Саламанки предсказывали падение нравов и торговли, оживление плутовства и еретического чародейства. Так и случилось! Только в Валенсии сожгли сразу сорок монахинь заодно с их канониссой, которая 483 раза совокуплялась с инкубом, имевшим голову козла, получая от него невыразимое наслаждение.

Тогда же было замечено, что в Тулузе развелось множество черных котов, яростно вырывавшихся из рук истинно верующих, а в Авиньоне, славном ученостью, появились странные вдовы, которые с нескромными песнями залезали на высокие деревья, но спускались на землю вниз головами, как ящеры. Меркурий на все ухищрения Сатаны взирал равнодушно, и только вмешательство инквизиции спасло несчастную Бургундию, где пришлось распалить костры сразу на девятьсот персон, средь которых были даже пятилетние девочки, — и все они, после пытки водой и огнем, смиренно покаялись в тех невыразимых мерзостях, которые они творили в каждое новолуние, общаясь с дьяволом…

Впереди я вижу только могилу свою и себя в ней — там вечная тишина, в которой отсутствуют даже воспоминания. Оглядываясь же назад, я опять вижу себя, но еще молодым, все было исполнено движения, треска полыхающих костров и стука бранных мечей. Увы, мой путь завершен! Как сказано в древней греческой эпитафии: «Я обрел пристанище. Простите, надежды и счастье. Ничего уже нет у меня с вами общего. Теперь обманывайте других!» Смиренно выжидая смертного часа, предамся последней радости — воспоминаниям…

Думал ли я, появясь на свет божий, что на моих же глазах исполнится пророчество от Исайи: «Цари и царицы лицом до земли будут кланяться тебе и лизать прах ног твоих. Будешь насыщаться молоком народов земных и груди царские сосать станешь. И люди твои навек наследуют эту землю…»

Примерно так начинается эта ветхая рукопись; я говорю примерно, ибо, писанная на староиспанском языке, она оказалась очень трудна для перевода на русский. Из рукописи мне стало известно, что ее автор — видный иезуит — был отлично извещен во многих тайнах своего времени. Каталонец происхождением, он, как это и водилось среди испанских дворян-идальго, имел длинную, даже замысловатую фамилию, но мы будем называть его кратко — К у э в а с!

Он нашел успокоение в иезуитских колониях Парагвая, и многое расскажет о себе сам. Но мне, автору, надобно совместить самого себя с мировоззрением своего героя, дабы объяснить читателю реальную обстановку в Европе, о которой иезуит — по сути своего ремесла — не везде сказал правду. Таким образом, мне придется следовать за Куэвасом тайными иезуитскими тропами, заводящими меня в дремучие дебри невежества и просвещения, войн и политики. Как и моему герою, мне предстояло вжиться в ту эпоху, которая для Куэваса была его временем, а для меня там все исполнено загадок и трагических недомолвок…

Но прежде всего нам следует навестить старушку Европу!

Конечно, древнюю Европу можно и ненавидеть.

Но лучше будем ее беречь, понимать и любить.

Для нас, европейцев, она, пусть даже проклинаемая, вечно останется нашей общей матерью, и судьба ее — это наша общая судьба, это храмы и кладбища предков, это наши корни, уходящие в глубину веков. Но именно туда, в эту загадочную пропасть былого, жутко заглядывать нам, живущим сегодня. В торжественных залах Лувра, Эрмитажа, Прадо, пинакотеках Мюнхена или Дрездена мы стараемся вникнуть в портреты предков… Люди, неужели вы жили, как мы?

А какие вы были? Лучше нас? Или хуже нас?

Нелегко вживаться в прошлое и пытаться думать, как мыслили задолго до меня, чтобы понять непонятное, чтобы полюбить ненавистное. Люди, давно истлевшие, были никак не глупее нас, читатель. Правда, они не знали того, что знаем теперь мы, но зато мы не знаем того, что знали они…

Екатерине Медичи, дочери флорентийского герцога, было 14 лет, когда папа римский Климент VII, сам будучи из рода Медичи, устроил ей выгодный брак с Генрихом, дофином Франции. Девочка, уже славная в Италии своим распутством, повезла в Париж коллекцию уникальных ядов для будущих недругов и хорошую библиотеку, в которой были книги об архитектуре и лечении любострастной болезни, которая тогда называлась «неаполитанской», а позже именовали «французской». В дороге она перечитала «Пророчества Сибиллы», руководство по игре в шахматы и морской навигации, изучила научный трактат «Об искусстве иметь красивых детей». Опасаясь за темперамент племянницы, папа римский сам и довез невесту до Марселя, где со вздохом облегчения сдал ее на руки дофину. Духовник будущей королевы Франции был очень удивлен, что в обширном багаже знатной флорентийки не нашлось местечка для молитвенника.

Но девочка показала ему «Принципы» Макиавелли:

— Разве это не заменит мне Библии? — спросила она…

Вернувшись в Рим, папа малость покряхтел и умер от яда. В таких случаях кардиналы не сомневаются, что отравление выгодно тому, кто займет свободный престол наместника божия. Но Александр Фарнезе отказывался от папской тиары, говоря, что не сегодня, так завтра умрет. Он занимался астрологией и некромантией, окруженный дымом алхимиков, призраками магии и похабными памфлетами. Вот его и выбрали в папы, ибо никто из конклава не рассчитывал, что он долго протянет. С новым именем папы Павла III Александр Фарнезе моментально выздоровел. Он жил со своей дочерью Констанцией Фарнезе, и сын его, таким образом, доводился ему родным племянником; не разобравшись в собственной генеалогии, он блудил еще и с матерью, которая официально считалась его родной сестрою… Дорогой читатель, никогда не пытайся разобраться в генеалогии таких родов, как Борджиа, Сфорца, Медичи, Фарнезе, Гонзаго и прочих, — ты обязательно запутаешься, как запутывались и они сами! Недаром же в пасквильной эпитафии Лукреции Борджиа было сказано четко, а, вернее, совсем нечетко: «Она приходилась папе Александру дочерью, женой и невесткой».

Политические альянсы между государствами достигались тогда чаще всего посредством выгодных браков, обручений, помолвок. Семейные узы считались гарантией прочности союза. Павел III сосватал своего внука Оттавио с Маргаритой, приблудной дочерью германского императора Карла V; другого внука Орацио женил на побочной дочери Генриха II, короля французского. Именно он утвердил Орден «псов господних», чтобы своим рычанием они устрашили «еретиков»; это он распалил костры инквизиции до небес. Распутник и обжора, папа с помощью пальцев извергал свою трапезу, чтобы снова усесться за стол. Обглоданные кости он щедро швырял в мешок:

— Мы их продадим дуракам, как мощи святых…

В политике, как и в любви, самые сложные вопросы разрешались с помощью ядов, секреты которых ныне утеряны. Яд мог поразить человека моментально и мог годами разлагать его заживо; в Европе, как и в Китае, был известен удивительный яд, который человека нормального роста постепенно превращал в карлика. В этом деле бывали и великие мастера! Цезарь Борджиа, разрезав пополам персик, половину его съедал сам, а потом выражал удивление, отчего умер его приятель, вкусивший от другой половинки персика. Здесь уже виден подлинный талант. Большой талант искусного отравителя…

На Руси правила вдовая литвинка Елена Глинская — умная, образованная женщина, которая из духоты московских теремов — первой! — осмелилась выйти на арену политической жизни. Воевала с королем Сигизмундом из-за Смоленска, провела денежную реформу в стране, окружала рубежи поспешным созданием крепостей, жестоко подавляя любое недовольство бояр. При ней многие были сосланы, удавлены в тюрьмах, задушены дымом, погублены голодом, а иные просто разбежались, куда глаза глядят. Елена Глинская и открыла тот страшный синодик убиенных и замученных, который вскоре допишет ее сын — царь Иван IV Васильевич, по прозванию — Иван Грозный…

Глинская умерла молодой. И тоже от яда!

Европа! А какая она была тогда, эта Европа?

Дороги сохранились еще от римлян, имея стандартную ширину — чтобы проехал всадник, держа копье поперек седла.

По этим дорогам история двигалась неторопливо.

История тех времен — нескончаемая хроника уголовных преступлений королей, курфюрстов, герцогов, маркграфов, пап, епископов и кардиналов. И чем больше пролито ими крови, тем больше надежд сохранить свое имя в анналах истории. Убийство редко бывало случайностью, а зрело обдуманным предприятием ради личных выгод, сама же «идея» массовых преступлений дала богатую пищу для будущих социологов, которые измучились в пыли архивов, не в силах догадаться о целях преступления.

Виноградные лозы Вакха переплели заодно древность Италии и Франции, они опутали и берега Рейна. Европа не знала водки, но вина пили много. Общественной гигиены еще не знали. Кучи мусора и навоза гнили на улицах, помои выплескивались из окон на головы прохожих. Будки уборных, подобно скворечникам, нависали над реками, и путник, проплывая на лодке, невольно созерцал выставленные напоказ дряхлые задницы стариков и румяные ягодицы невест. Пыль на дорожках, поднятая скачущим всадником, была единственным фактором загрязнения природы, об экологических бедствиях никто и не думал…

Самое опасное время — на стыках истории, но различные эпохи никогда не имеют четких рубежей; они размываются временем, как топкие берега приливами и отливами. На широком полотне Возрождения живописцы выписывали сочные картины гармонии человеческого счастья, а Средневековье еще удушало людей в траурных одеждах, восхваляя бледную немочь страданий и молитвенных бдений. Всюду полыхали костры инквизиции и кричали заживо сгоравшие люди, — две эпохи пока что смыкались одна с другою, и бывало так, что тиран, забрызганный кровью, венчал золотыми лаврами голову поэта, воспевающего великое благо свободы.

Европа жила в постоянном напряжении, средь военных кровопролитий, массовых казней и страшных эпидемий, выжиравших страны и города до полного оскудения и безлюдия, когда в опустевших домах поселялись волки и барсуки, а люди прятались в лесах, как звери. Общественная жизнь была проста: человек редко выбивался из своего круга. Но зато сама жизнь требовала небывалого напряжения сил, физических и духовных. Имеющий малые способности развивал их до степени таланта, а талант в неустанном труде восходил к величию гения. Срок жизни был невелик: труд и распутство превосходили всякие меры, и потому человек чаще умирал молодым. Не оттого ли столь сильны были страсти, не потому ли дрались на турнирах, как львы, отбивая перчатку дамы, которая практически мужчине и не нужна. Люди торопились жить и любить, поцелуи женщин, пахнущих острым мускусом, бывали почти болезненны, как укусы рептилий.

Свободна была природа ее леса, реки, звери и птицы, но человек не был свободен. Европа шумела первобытными дубравами, а за каждым кустом можно было ожидать зверя или разбойника. Даже в больших городах человек жил в постоянном страхе. Люди ходили по улицам с опаскою, испуганно озираясь. Частные дома но ночам запирались, как осажденные крепости. Большое количество слуг и дармоедов — это не признак роскоши, а результат страха. Люди были нужны, чтобы отбить нападение грабителей. В жилищах делали узкие окна, похожие на бойницы, чтобы отстреливаться, сооружали глубокие подземелья, чтобы в них прятаться. Черная магия и ворожба соседствовали с идеями свободомыслия. Города Европы были переполнены хиромантами, шарлатанами, чародеями, алхимиками и продавцами чудесного эликсира вечной молодости… Всем хотелось жить долго, дабы узнать, что будет завтра.

Разврат был узаконен. Даже в священном Риме проститутки, одетые с вызывающей роскошью, уже не таились дневного света. Для отличия от порядочных женщин они красили волосы в желтый цвет, а на левой стороне груди носили золотой аксельбант (что означало: мое сердце принадлежит всем!). Папа Сикст IV, устроитель Сикстинской капеллы, ввел в Ватикан куртизанку Фульгору: она заразила папу, всех его сыновей, всех его кардиналов, а опытные врачи утверждали, что подобные болезни лучше всего излечиваются шоколадом…

Подлечившись Сикст IV увлекся созданием публичных лупанариев, после чего подвел калькуляцию своих доходов:

— Матерь божия! — возликовал он. — Да ни один монастырь с виноградниками не приносит столько прибылей, сколько способны заработать за одну ночь три здоровущие кобылы.

Публичные дома в ту пору европейской истории считались самым надежным убежищем: убийцы спасались там от ареста, а должники прятались от кредиторов; жены не имели права вытаскивать оттуда своих мужей, а Ватикан общение с проституткой не считал прелюбодеянием. Но евреев в лупанарии не пускали; если уж какой храбрец и проникал туда под видом христианина, то заканчивал жизнь в тюрьме на соломе…

В ответ на грязный разврат Ватикана лютеране северной Европы провозгласили в церквях закон воздержания:

— Дважды в неделю, и этого вполне хватит!

Из Женевы отозвались еретики-кальвинисты:

— Нам достаточно и одного раза в месяц…

Папа думал иначе. Однажды его навестили римские куртизанки с жалобой на великий пост, во время которого неизвестно, сколько раз можно грешить, и папа оказался щедрее:

— Да сколько хотите, мои ласточки! Лишь бы вы не забывали платить налог на благо процветания церкви…

Пороки, как явление социальное, тоже вписываются в историю Европы заодно с вопросами верования. Религия в те времена была не только культом веры, она заменяла людям мировоззрение и все понимание жизни насущной, вплоть до мельчайших пустяков, на постулатах веры созидались философия и законы судебного права. Следовательно, люди того времени верили в бога, как в вершителя своих судеб, не потому, что они были круглыми дураками, а потому, что от религии зависели насущные вопросы их личной и общественной жизни.

Жил в том времени удивительный человек, монах и циник, по имени Франсуа Рабле, который не боялся ни людей, ни бога, ни черта, а верил только в кружку с вином и кусок мяса; все святое, что проповедовала церковь, он утащил в придорожный кабак и там пропил под хохот всей Европы, которая признала его великое бессмертие. Для меня всегда останется загадкой, почему Рабле, осмеявший папу и его церковников, избежал костров инквизиции. Зато инквизиция сжигала его книги, а сам он встретил смерть циничным хохотом:

— Отправляюсь искать великое «может быть»!

Кажется, пришел момент, чтобы снова развернуть старинную рукопись безвестного для нас Куэваса…

Слабеющей рукой я пишу эти строки в Парагвае, куда меня отправили умирать, убедившись в моей дряхлости и неспособности обманывать так, как умел обманывать только я.

Я забыл год, когда издал свой первый крик, но хорошо помню, что в нашем бедном доме четки стали моей первой игрушкой. Испанией правил благочестивейший Филипп II, королем Франции был Генрих III Валуа, в Англии царила неисправимая еретичка Елизавета I, императором германским был Рудольф II, прочно сидевший в Вене, на польском престоле умирал Сигизмунд Старый, женатый на Боне из миланской династии Сфорца, а в презренной Московии царствовал Хуан-дон-Базилио (Иван Васильевич) по прозванию Грозный…

Все уже нашли свое место в сырой земле, и один только я еще проделываю свой путь. Наш великий учитель, принявший блаженство от щедрот Рима, был еще жив, когда его божественный перст указывал нам, псам господним, дорогу на Восток, где клубились грозовые тучи над Речью Посполитой, где заметало вьюгами древнюю землю варваров-московитов. Польское панство в безумии своем уже напиталось ядом речей от безбожного Лютера, а русские цари в неразумении язычества своего византийского отвергали святое причастие из рук наместника божия в Риме…

Именно этот «перст» Иниго Лойолы теперь указывает мне навестить Полонию и Московию. Но прежде чем отправиться в дальний путь, я затвердил главную заповедь той эпохи, в которой мне предстояло казниться самому и казнить других:

— Кто много болтает — закончит жизнь гребцом на мальтийских галерах, кто дерзает писать книги — тому быть повешенным, а кто помалкивает, ни во что не вмешиваясь, тот до самой смерти всегда останется подозрителен для священной инквизиции!

2
ДОРОГА В МОСКОВИЮ

Себастьян Кабот был уже стар. В жизни этого человека, картографа и мореплавателя, было все — и даже тюремные цепи, в которые его, как и Христофора Колумба, заковывали испанские короли. Кабот много плавал — там, где европейцы еще не плавали. Навестив холодные воды Ньюфаундленда, кишащие жирной треской, он дал европейцам вкусную дешевую рыбу, которую охотно поедали короли и нищие. Но сам-то Кабот ошибочно решил, что открыл… Китай! Впрочем, и Колумб, открывший Америку, твердо верил, что попал… в Индию!

Познание мира давалось человечеству с трудом.

Ныне платье Кабота украшал пышный мех, на груди его висела тяжелая золотая цепь. Пылкий уроженец Италии, он служил королям Англии, которая еще не стала могучей морской державой, лондонские купцы алчно завидовали испанцам, этим вездесущим идальго, отличным морякам и кровожадным конкистадорам. Кабот преподавал космографию юному королю Эдуарду VI, драгоценным перстнем он стучал по мифическим картам, где все еще было неясно, туманно, таинственно.

— Вашему величеству, — утверждал он, — следует искать новые пути на Восток, куда еще не успели забраться пропахшие чесноком испанцы, пронырливые, будто корабельные крысы. Если мы поплывем на север, то, стоит нам пробиться через льды, и мы сразу попадем в царство вечной весны, которое освещено незакатным солнцем. Там люди еще не знают, что они ходят по земле, наполненной золотом и драгоценными камнями…

Англия верила в существование загадочной Полярной империи; Эдуард VI даже составлял послания к властелину райской державы, которой никогда не существовало. Лондонские негоцианты посетили королевские конюшни, где за лошадьми ухаживали два татарина. Их спрашивали — какие дороги ведут в Татарию и какие в «Катай» (Китай), где расположен легендарный город «Камбалук» (Пекин)? Но татары-конюхи успели в Лондоне спиться, в чем они весело и сознались:

— От пьянства мы позабыли, что знали раньше…

Наслушавшись пламенных речей Кабота, купцы образовали компанию, для которой купили три корабля. В начальники экспедиции был выбран Хуго Уиллоуби за его высокий рост, а пилотом (штурманом) эскадры назначили Ричарда Ченслера — за его большой ум и длинную бороду. Себастьян Кабот лично составил инструкцию, в которой просил моряков не обижать жителей, какие встретятся в неизвестных странах, не издеваться над чуждыми обычаями и нравами, а привлекать «дикарей» ласковым обращением. По тем временам, когда язычников убивали всех подряд, уничтожая их древние цивилизации, инструкция Кабота казалась шедевром гуманности. Не были им забыты и команды кораблей: «Не должны быть терпимы сквернословие, непристойные рассказы, равно как и игра в кости, карты и иные дьявольские игры… Библию и толкования ее следует читать с благочестивым христианским смирением», — наставлял моряков Кабот.

В мае 1553 года Лондон прощался с кораблями сэра Уиллоуби, матросы были обряжены в голубые костюмы, береговые трактиры на Темзе чествовали экипажи дармовой выпивкой, народ кричал хвалу смельчакам, возле Гринвича корабли салютовали дворцу короля, придворные дамы махали им платками из окон…

Прошел только один год, и русские поморы, ловившие рыбу у берегов Мурмана, случайно зашли в устье речки Варзины; здесь они увидели два корабля, стоящие на якорях. Но никто не вылез из люков на палубы, из печей камбузов не курился дым, не пролаяли корабельные спаниели. Поморы спустились внутрь кораблей, где хранились товары. Среди свертков сукна и бочек с мылом лежали закостеневшие в стуже мертвецы, а в салоне сидел рослый Хуго Уиллоуби — тоже мертвый; перед ним лежал раскрытый журнал, из которого стало ясно — в январе 1554 года все они были еще живы и надеялись на лучшее… Их погубил не голод, ибо в трюмах было полно всякой еды; их истребили тоска, морозы, безлюдье, отчаянье…

Поморы поступили очень благородно.

— Робяты! — велел старик-кормщик. — Ни единого листочка не шевельни, никоего покойничка не колыхни. И на товары чужие не зарься; от краденого добра добра не бывает…

В объятиях стужи законсервировались лишь два корабля. Но средь них не было третьего — «Бонавентуре», на котором плыл умный и энергичный сэр Ричард Ченслер (пилот эскадры). «Бонавентуре» в переводе на русский означает «Добрая Удача».

Сильный шторм возле Лафонтенов разлучил «Бонавентуре» с кораблями Уиллоуби; в норвежской крепости Вардегауз, что принадлежала короне датского короля, была заранее предусмотрена встреча кораблей после бури. Но Ченслер напрасно томился тут целую неделю, потом сказал штурману:

— Барроу! Я думаю, купцы Сити не затем же вкладывали деньги в наши товары, чтобы мы берегли свои паруса.

— Я такого же мнения о купцах, — согласился Барроу. — Вперед, сэр, а рваные паруса — признак смелости…

Огибая Скандинавию, Ченслер приметил конечный мыс Европы, которому и дал название — Нордкап! Мясо давно загнило, насыщая трюмы зловонием, а течь в бортах корабля совпала с течью из бочек, из которых вытекали вино и пиво. Ветер трепал длиннющую бороду Ченслера, и он спрятал ее за воротник рубашки. Справа по борту открылся узкий пролив, через который англичане вошли в Белое море (ничего не ведая о нем, ибо на картах Себастьяна Кабота здесь была показана пустота. Плыли дальше, пока матрос из мачтовой «бочки» не прогорланил:

— Люди! Я вижу людей, эти люди похожи на нас… «Двинская Летопись» беспристрастно отметила: «Прииде корабль с моря на устье Двины реки и обославься: приехали на Холмогоры в малых судах от английского короля Эдварда посол Рыцарт, а с ним гости». Архангельска еще не существовало, но близ Холмогор дымили деревни, на зеленых пожнях паслись тучные стада, голосили по утрам петухи, а кошки поморов признавали только одну рыбку — перламутровую сёмгу. В сенях крестьянских изб стояли бочки с квасами и сливочным маслом; завернутые в чистые полотенца, под иконами свято береглись рукописные книги «древнего благочестия» (признак грамотности поморов). Для англичан все это казалось сказкой.

— Как велика ваша страна и где же ее пределы, каковы богатства и кто у вас королем? — спрашивали они.

Поморы отвечали, что страна их называется Русью или Московией, у нее нет пределов, которые теряются в лесах, степях и тундрах, а правит ими царь Иван Васильевич. Ченслер, общаясь с русскими, вел себя крайне любезно, предлагая для торга свои товары: грубое сукно, башмаки из кожи, мыло и восковые свечи. Русские могли бы предложить англичанам товаров побольше и побогаче. Они обкормили экипаж «Бонавентуре» блинами, сметаной и пирогами с тресковой печенью, однако торговать опасались:

— Нам, батюшка, без указа Москвы того нельзя…

Воевода уже послал гонца к царю. Ричард Ченслер убеждал воеводу, что король Эдуард VI направил его для искания дружбы с царем московским. Очевидно, он поступал вполне разумно, самозванно выдавая себя за посла Англии.

— Я должен видеть вашего короля Иоанна в Москве! — твердил он воеводе. — Не задерживайте меня, иначе я сам поеду…

Укрытый от мороза шубами, Ченслер покатил в Москву санным поездом, все замечая на своем пути. В дороге между Вологдой и Ярославлем его поразило множество селений, «которые так полны народа, что удивительно смотреть на них. Земля вся хорошо засевается хлебом, который жители везут в Москву в таком громадном количестве, что это кажется удивительным. Каждое утро вы можете встретить до восьмисот саней, едущих с хлебом, а некоторые с рыбой… Сама же Москва очень велика! Я считаю, что этот город в целом больше Лондона с его предместьями». Ченслер стал первым англичанином, увидевшим Москву, а два корабля Уиллоуби, найденные поморами, были отправлены в Англию вместе с прахом погибших. Но они пропали безвестно. Так пропали, как пропадали и тысячи других… Таково было время!

Иван Грозный еще не был… грозным! Страна его, как верно заметил Ченслер, была исполнена довольства, города в провинции процветали, народ еще не познал ужасов опричнины.

После разрушения Казанского ханства следовало завершить поход на Астрахань, дабы все течение Волги-кормилицы обратить на пользу молодого, растущего государства; в уме Ивана IV уже зарождалась война с Ливонией — ради открытия портов балтийских. Россия тогда буквально задыхалась в торговой и политической изоляции: с юга старинные шляхи перекрыли кордонами крымские татары, а древние ганзейские пути Балтики стерегли ливонцы и шведы… Потому-то, узнав о прибытии к Холмогорам английского корабля, царь обрадовался.

— Товары аглицкие покупать, свои продавать… После же брата моего, короля Эдварда, встретить желательно!

Ченслер застал Москву деревянной, всю в рощах и садах, осыпанных хрустким инеем. Из слюдяных окошек терема он видел, как в прорубях полощут белье бабы, топятся по берегам реки дымные бани, возле лавок толчется гулящий народ, каменная громада Кремля была преобильно насыщена кудрявыми луковицами храмов, висячими галереями, с богато изукрашенных крылечек пологие лестницы вели в палаты хором царских…

Иван IV принял Ченслера на престоле, в одеждах, покрытых «листовым золотом», с короною на голове, с жезлом в правой руке. Он принял от «пилота» грамоту, в которой Эдуард VI просил покровительства для своих мореплавателей.

— Здоров ли мой брат, король Эдвард? — был его вопрос (а «братьями» тогда величали друг друга все монархи мира).

Ченслер отвечал, что в Гринвиче король не вышел из дворца, дабы проститься с моряками, ибо недужил, но, вернувшись в Лондон, они надеятся застать его в добром здравии.

— Я стану писать ему, — кивнул Иван Васильевич… После чего посла звали к застолью; «число обедавших, — сообщал Ченслер, — было около двухсот, и каждому подавали на золотой посуде». Даже кости, что оставались для собак, бояре швыряли на золотые подносы, убранные драгоценными камнями. Иван IV сидел на престольном возвышении во главе стола, зорко всех озирая, каждого из двухсот гостей точно называл по имени. Ченслеру, как и другим, был подан ломоть ржаного хлеба, при этом ему было сказано:

— Иван Васильевич, царь Русский и великий князь Московский, жалует тебя хлебом из ручек своих…

Большие кубки осушались единым махом, но, выпив, бояре тут же крестили свои грешные уста, заросшие широкими бородищами. А борода Ченслера была очень узкой и длинной, как у волшебного кудесника. Пир завершился в час ночи, а царь, по словам Ченслера, возлюбил его «за ум и длинную бороду».

Ранней весной он сказал ему:

— Езжай до короля своего и скажи, что я рад дружбу с ним иметь. Пусть купцов шлет — для торга, пусть рудознатцы едут железа искати, живописцы разные… Всех приму!

Ченслер отплыл на родину. Уже в виду берегов Англии на «Бонавентуре» напали фламандские пираты. С воплями они вцепились в корабль абордажными «кошками», и вмиг разграбили все русские товары, расхитили подарки от русского царя, — спасибо, что хоть в живых оставили… На родине англичан ждали перемены: Эдуард VI умер, на престол взошла Мария Тюдор («Кровавая») со своим мужем — Филиппом II, королем испанским. В стране началась католическая реакция: протестантам рубили головы, людей сжигали на кострах.

Россия, стиснутая между татарами и ливонцами, еще оставалась для Европы terra incognita (загадочной землей), и Филипп II не совсем-то верил рассказам Ченслера:

— Мы лучше знаем могучую Ливонию, но у нас темно в глазах от ужаса, когда мы слышим о варварской Московии.

— Так ли уж богата Русь? — допытывалась королева. — Стоит ли нам связывать себя с нею альянсом дружественным, если выгод торговых иметь не будем?

Ченслер поклонился, бородою коснувшись пола.

— О, превосходнейшая королева! — отвечал он. — Мнение Европы о Московии ошибочно, это удивительная страна, где люди рожают много детей, у них обильная конница и грозные пушки. Согласитесь со мною: если бы Московия осознала свое могущество, никому бы с нею не совладать.

Коронованные изуверы рассудили здраво: Англия вела войны с Францией, а Россия ополчается против Ливонии, — в этом случае Англии полезно дружить с Россией, а торговые сделки купцов скрепляют узы политические. Себастьян Кабот тоже понимал это, и потому почтенный старец не слишком-то огорчился от того, что, вместо легендарного «Камбалука» (Пекина), Ченслера занесло в Москву.

Королевской хартией в феврале 1555 года Мария Тюдор образовала «МОСКОВСКУЮ КОМПАНИЮ», которую стал возглавлять Себастьян Кабот. Старику было уже больше восьмидесяти лет, но, когда Ченслер грузил корабли для нового рейса в Россию, Кабот здорово подвыпил в трактире с матросами. На зеленой лужайке он даже пустился в пляс, и золотая цепь венецианского патриция болталась на его шее, как маятник.

На этот раз Ченслер прибыл в Москву персоной официальной, Иван IV был рад снова увидеть Ченслера, а его свиту «торжественно провезли по Москве в сопровождении дворян и привезли в замок (Кремль), наполненный народом… они (англичане) прошли разные комнаты, где были собраны напоказ престарелые лица важного вида, все в длинных одеждах разных цветов, в золоте, в парче и пурпуре. Это оказались не придворные, а почтенные московитяне, местные жители и уважаемые купцы…»

Англичан именовали так: «гости корабельские».

После угощенья светлым, хмельным медом царь взял Ричарда Ченслера за бороду и показал ее митрополиту всея Руси:

— Во, борода-то какова! Видал ли еще где такую?

— Борода — дар божий, — смиренно отвечал владыка…

Бороду Ченслера тогда же измерили: она была в 5 футов и 2 дюйма (если кому хочется, пусть сам переведет эти футы и дюймы в привычные сантиметры). Иван Васильевич велел негоциантам вступить в торги с купцами русскими, а Ченслеру сказал:

— За морями бурными и студеными, за лесами дремучими и топями непролазными — пусть всяк ведает! — живет народ добрый и ласковый, едино лишь о союзах верных печется… С тобою вместе я теперь посла своего отправлю в королевство Аглицкое, уж ты, Рыцарь Ченслер, в море-то его побереги.

Посла звали Осип Григорьевич по прозванию Непея, он был вологжанин, а моря никогда не видывал. Посол плакал:

— Да не умею плавать-то я… боюсь!

— Все не умеют. Однако, плавают, — рассудил царь. Ричард Ченслер утешал посла московского:

— Смотрите на меня: дома я оставил молодую жену и двух малолетних сыновей. Я не хочу иметь свою жену вдовою, а детей сиротами… Со мною разве можно бояться?

Буря уничтожила три его корабля, а возле берегов Шотландии на корабль Ченслера обрушился шквал.

«Бонавентуре» жестоко разбило на острых камнях.

Ченслер, отличный пловец, нашел смерть в море.

Осип Непея, совсем неумевший плавать, спасся… Местные жители сняли с камней полузахлебнувшегося посла Московии.

— Теперь вы дома, — утешали они его.

— Это вы дома, — отвечал Непея, — а мне-то до родимого дома вдругорядь плыть надо, и пощады от морей нету…

С большим почетом он был принят в Вестминстерском дворце. Довольная льготами, что дали английским негоциантам в России, королева предоставила такие же льготы в Англии и для русских «гостей»: им отвели в Лондоне обширные амбары, избавили от пошлин, обещали охрану от расхищения товаров.

Осип Непея отплыл на родину в обществе английских мастеров, аптекарей, художников и рудознатцев, пожелавших жить в России и трудиться ради ее пользы и украшения.

…Красная площадь немыслима без яркого храма Василия Блаженного, а Ричард Ченслер сам видел, как Иван IV закладывал эту церковь в ознаменование своего похода против Казанского ханства. Храм строился гораздо быстрее, нежели созидался в Риме собор св. Петра, и русский царь не прибегал к помощи индульгенций, отпускающих грехи россиянам. А для торговли с англичанами в устье Северной Двины появился славный город Архангельск, без которого мы уже не мыслим существование нашего государства…

В это же время иезуиты появились в Вене, они незаметно проникли в чешскую Прагу, приближаясь к рубежам Полонии, где совсем недавно скончался король Сигизмунд Старый.

Его сын Сигизмунд-Август был последним из династии Ягеллонов.

3
ПОСЛЕДНИЕ ИЗ ЯГЕЛЛОНОВ

Сигизмунд Старый, сын Ягеллончика, был женат на страшной женщине по имени Бона Сфорца, которая и ускорила его смерть, строя интриги, расхищая казну государства… Катафалк с телом усопшего поставили в кафедральном соборе на Вавеле в Кракове: суровые рыцари в боевых доспехах склонили хорунжи (знамена) Краковии, Подолии, Мазовии, Познани, Волыни, Гнезны, Померании, Пруссии и прочих земель польских.

Жалобно запел хор мальчиков. Монахи поднесли свечи к знаменам — и они разом вспыхнули, сгорая в жарком и буйном пламени. Раздался цокот копыт по ступеням лестницы прямо в собор въехал на лошади Ян Тарло в панцире, поверх шлема его торчала большая черная свеча, коптившая едким пламенем.

В руке Тарло блеснул меч:

— Да здравствует король Сигизмунд-Август!

Имя нового короля, сына польского, было названо, и канцлер с подскарбием с хрустом разломали государственные печати — в знак того, что старое королевье кончилось. Сигизмунд-Август снял с алтаря отцовские регалии и расшвырял их по углам собора. В то же мгновенье герцог Прусский и маркграф Бранденбургский (вассалы польские) выхватили мечи. С языческим упоением они сокрушали регалии былой власти. Громко зарыдали триста наемных плакальщиц. Над головами множества людей слоями перемешался угар тысяч свечей и дым сгоревших хоругвий. Бона Сфорца вдруг шагнула вперед и алчно сорвала с груди покойного мужа золотую цепь с драгоценным крестом:

— Не отдам земле — это из моего рода Сфорца!

В дни траура король навестил мать в краковском замке. Еще красивая стройная женщина, она встретила сына стоя; ее надменный подбородок утопал в складках жесткой испанской фрезы. Платье было осыпано дождем ювелирных слез, отлитых из мексиканского серебра. Молодой король приложился к руке матери, целуя ее поверх перчатки, украшенной гербами Сфорца и Борджиа.

— Покойный отец мой недавно выплатил дань Гиреям крымским, чтобы они дали нам пожить спокойно. Но, получив дань, татары уже вторглись в наши южные пределы, угоняя в Крым тысячи пленников. Придется выкупать их на рынках Кафы[1], а наша казна пуста. Хочу знать: насколько справедливы те слухи, что вы, моя мать, отправили миллионы дукатов в Милан и в «золотую контору» аугсбургских банкиров Фуггеров?

Бона Сфорца безразлично смотрела в окно.

— Что слыхать из Московии? — спросила она о другом.

— Иван Васильевич венчал себя царским титулом, а Крымским ханством овладел Девлет-Гирей. Но я жду ответа о казне Польши, бесследно пропавшей.

— Я не только Сфорца, — отвечала мать, гневно дыша, — во мне течет кровь королей Арагонских, кровь благочестивых Медичи и Борджиа, и еще никто не смел попрекать нас в воровстве… Ступай! Зачем ты велел закладывать лошадей?

— Я отъезжаю в Вильно.

Боной Сфорца овладел яростный дикий крик:

— Твое место в Кракове или в Варшаве… Или тебе так уж не терпится снова обнюхать свою сучку Барбару Радзивилл, которую всю измял этот бородатый дикарь Гаштольд, даже в постели не снимавший шлема и панциря?

— Я люблю эту прекрасную женщину, — ответил король, невольно бледнея от страшных оскорблений матери.

— Ах, эта любовь! — с издевкой отвечала Сфорца. — Меня сватал сам великий германский император Карл V, и тебе надо бы искать жену из рода могучих Габсбургов, пусть из Вены или из Толедо. Бери любую принцессу из дома баварских или пфальцских Виттельсбахов. По тебе тоскует вдовая герцогиня Пармская. Наконец, вся Италия полна волшебных невест из Мантуи, Пьянчецы и Флоренции, а ты… кого избрал?

— Я никогда не оставлю Барбару, — отвечал сын.

— А-а-а, — снова закричала мать, — тебе милее всех эта блудница из деревни Дубинки, где она росла среди грядок с горохом и капустой… Чем она прельстила тебя?

— Тем, что она любит меня.

— Тебя любила и первая жена Елизавета Австрийская.

— Да! — обозлился король. — Но вы сначала разлучили меня с нею, а потом извели ядом из наследия благочестивых Борджиа.

Дверь распахнулась вбежала Анна Ягеллонка, сестра молодого короля. Она рухнула между матерью и братом:

— Умоляю… не надо. Даже в комнатах слышно каждое ваше слово. Даже лакеи смеются… сжальтесь!

— Хорошо, — сказал Сигизмунд-Август, одернув на себе короткий литовский жупан. — Мертвых уже не вернуть из гроба, но еще можно вернуть те польские деньги, что погребены в сундуках конторы аугсбургских Фуггеров.

Бона Сфорца злорадно захохотала:

— Ты ничего не получишь… Пусть пропадет эта проклятая Польша, в которой холодный ветер задувает свечи в храмах и где полно еретиков, помешанных на ересй Лютера…

После отъезда сына она тоже велела закладывать лошадей. Ее сопровождали незамужние дочери — Анна и Екатерина Ягеллонки. Спины лошадей были накрыты шкурами леопардов.

— Мы едем в замок Визны, — сказала Сфорца; под полозьями саней отчаянно заскрипел подталый снег. — О, как я несчастна! Но вы, дочери, будете несчастнее своей матери… Я изнемогла вдали от солнца Милана. Как жить в этой стране, если к востоку от нее — варварская Московия, а из германских княжеств идет на Полонию лютеранская ересь? Я не пожалела бы пяти миллионов золотых дукатов, чтобы в городах моего королевства пылали костры инквизиции…

…Было время гуманизма и невежества, дыхание Возрождения коснулось даже туманных болот Полесья, а ветры из Европы доносили дым костров папской инквизиции. Правда, в Польше тоже пылали костры: заживо сжигали колдуний, упырей, ворожеек, отравителей. Но казни еще не касались «еретиков» лютеранской веры, поляки были веротерпимы, и Реформация быстро овладевала умами магнатов и священников. Бона Сфорца сказала:

— Без псов господних не обойтись…

«Псами господними» называли себя иезуиты.

В каминах древнего замка Визны жарко постреливали дрова, но все равно было холодно. Бона Сфорца надела на голову испанский берет из черного бархата. Махра Вогель, приемная дочь королевы, тихо играла на лютне.

— Когда-то и я трогала эти струны, — сказала Бона, тяжело ступая на высоких котурнах. — Но все прошло… все! Теперь я жду гонца из Вильны, а он все не едет…

Она выглянула в окно: за рекой чернели подталые пашни, дремучие леса стояли за ними, незыблемые, как и величие древней Полонии. Наконец, она дождалась гонца, который скакал пять суток подряд, скомканный вальтрап под его седлом был забрызган грязью, как и он сам. Гонец протянул ей пакет:

— Из Литвы, ваша королевская ясность.

— Кто послал тебя?

— Петр Кмит, маршал коронный.

— Что ты привез?

— О том знают все. Король и ваш сын Сигизмунд-Август ввел Барбару Радзивилл в Виленский дворец, публично объявив ее своей женой и великой княгиней литовской…

Ничто не изменилось в лице Боны Сфорца:

— Ты устал? Ты хочешь спать?

— Да. И — пить.

Сфорца перевернула на пальце перстень, сама наполнила бокал прохладной венджиной и протянула его гонцу:

— Пей. С вином ты уснешь крепче.

Потом из окна она проследила, как гонец, выйдя из замка, шел через двор. Ноги его вдруг подкосились он рухнул и уже не двигался. В палатах появился маршалок замка:

— Гонец умер. Такой молодой. Жалко.

— Но он слишком утомился в дороге…

Перстень на ее пальце вдруг начал менять окраску, быстро темнея. Махра перестала играть на лютне:

— Что пишут из Литвы?

— Дурные вести — у нас будет новая королева, и сам всевышний наказал гонца, прибывшего с этой вестью.

Теперь осталось дело за малым: возмутить шляхту и сейм, всегда алчных до золота, чтобы они не признали брак ее сына. Петр Кмит был давним конфидентом Боны, по его почину собрался сейм. Возмущенные шляхтичи требовали от Сигизмунда-Августа, чтобы он оставил Барбару Радзивилл.

— Пани Радзивилл, — кричали ему, — уже брачевалась со старым Гаштольдом, воеводой Трокая на Виленщине, так зачем королю вишни, уже надклеванные птицами?

Но король вдруг вырос надо всеми, непреклонный в своем решении:

— Я ведь не только ваш король, но еще и человек. Любовь каждого человека — дело совести и желаний его сердца. Так знайте: я безумно люблю эту женщину, и более не желаю вас слушать!

Люблинский воевода Тарло рвал на себе кунтуш:

— Сегодня она великая княгиня Литовская, а завтра ты назовешь ее польской королевой… Пересчитай мои рубцы и шрамы, король! Я сражался за вольности наши с татарами, с немцами, с московитами, когда тебя еще не было на этом свете. Так мне ли, старому воину, кланяться твоей паненке?

Сигизмунд-Август усмехнулся с высоты престола:

— Барбара достаточно умна и образованна, чтобы даже не замечать, когда ты не удостоишь ее поклоном…

Сейм расходился, и тогда с кроткой улыбкой к сыну подошла Бона Сфорца, сидевшая все время в ложе:

— Я уважаю твое чувство к женщине, победившей тебя, — сказала она, прослезясь. — Будь же так добр: навести меня с Барбарой. Я посмотрю на нее, и мы станем друзьями.

— Мы придем. Только снимите свой перстень…

Барбара, желая понравиться свекрови, украсила свою голову венком из ярких ягод красной калины — это был символ девственной и чистой любви. Бона расцеловала, невестку:

— Как чудесны эти языческие прихоти древней сарматской жизни! Я начинаю верить, что ваша любовь к моему сыну чиста и непорочна, — усмехнулась Бона.

Стол был накрыт к угощенью, в центре его лежала на золотом блюде жирная медвежья лапа, обжаренная в меду и в сливках. Но Барбара, предупрежденная мужем, всему предпочла только яблоко. Да, сегодня перстней на пальцах Боны не было. Она взяла нож, разрезая яблоко надвое, и при этом мило сказала:

— Разделим его в знак нашей дружбы…

Наследница заветов преступных Борджиа, она знала, какой стороной обернуть отравленный нож, чтобы самой не пострадать от яда. Бона Сфорца осталась здорова, съев свою половину яблока, а Барбара Радзивилл начала заживо разлагаться. Ее прекрасное лицо, уже сизо-багровое, отвратительно разбухало, губы стали безобразно толстые; глаза лопнули и стекли по щекам, как содержимое расколотых куриных яиц… От женщины исходило невыносимое зловоние, но король не покинул ее до самой смерти и всю дорогу — от Кракова до Вильно — ехал верхом на лошади, сопровождая гроб с ее телом…

Отчаясь в жизни, Сигизмунд-Август бросился в омут пьянства и распутства; пьяный, он орал по ночам:

— Умру, и… кому достанется моя Польша?

Он окружил себя волхвами, колдуньями и магами; знаменитый алхимик и чародей пан Твардовский (этот польский Фауст) окуривал короля синим дымом, и тогда перед ним возникал дух Барбары… Отделясь от стены, она, лучезарная, тянула к нему руки и король, бросив чашу с вином, кидался навстречу женщине, а потом скреб пальцами стену:

— Не мучай! Приди… еще хоть раз! Вернись…

В минуту просветления он изгнал свою мать, и она, покинув Польшу, поселилась в итальянском городе Бари. Испанский король Филипп II сразу выклянчил у нее в долг 420 000 золотых дукатов на борьбу с «ересью». После этого, получив благословение папы, Бона Сфорца собралась греться на солнце до ста лет. Домашний доктор, грек Папагоди, веселый, красивый и молодой, однажды поднес ей бокал с лекарством для омоложения тела:

— Сегодня я приготовил для вас отличный декокт…

Это был декокт пополам с ядом. Узнав о смерти матери, Сигизмунд-Август умолял банкиров Фуггеров, чтобы вернули польские деньги, вложенные в их банк матерью. Фуггеры отрицали наличие вклада. Тогда он обратился к Филиппу II в Мадрид, чтобы тот, благородный Габсбург, вернул долги матери…

Король Испании даже не ответил королю Польши!

Иниго Лойола умер за год до смерти Боны Сфорца…

Королевна Анна Ягеллонка ехала из Кракова в свои владения. Скупо поджав морщинистые губы, она перебирала четки, изредка поглядывая в окно кареты. Вокруг было пусто и одичало. Где-то на дорогах Мазовии ей встретилось одинокое засохшее дерево. На его сучьях болтались два удавленника, а под деревом — с обрывком петли на шее — сидел босоногий монах с изможденным лицом.

— Слава Иисусу Сладчайшему! Моя веревка лопнула.

— Кто ты сам и кто эти повешенные люди?

— Мы не люди — мы псы господни. Нас послал великий Рим, дабы внушать страх еретикам, дабы содрогнулся мир безбожия и прозрели души, заблудшие во мраке лютеранской ереси.

Анна Ягеллонка догадалась, кто он такой:

— Ступай же далее путем праведным, в Варшаве для вас хватит дела, чтобы лаять на отступников божиих…

Так в Польше (Полонии), почти под боком Руси, появились первые иезуиты. Английский историк Маколей писал о них: «Они проникли из одной страны в другую, переодеваясь самым различным образом, то под видом жизнерадостных рыцарей, то под видом простых крестьян, то в качестве пуританских проповедников. Их можно было обнаружить одетыми в платье (китайских) мандаринов… С чувством полного подчинения иезуит предоставлял своему начальнику самому решить, должен ли он жить на северном полюсе или под солнцем экватора».

Осенью 1557 года в битве при Сен-Кантене испанские войска разгромили французскую армию короля Генриха II. Но в канун этой битвы испанский король Филипп II дал обет всевышнему:

— Если нам уготована победа, я отвечу богу созданием такого монастыря, который по форме станет напоминать решетку, на которой живьем изжарили святого Лаврентия…

Так в безумной голове Филиппа зародилась мысль о создании Эскуриала — дворца-монастыря, дворца-гробницы.

А в январе 1558 года началась Ливонская война: царь Иван IV изменил направление старой московской политики, едва успевавшей отбивать нападения крымцев с юга. Ливония не ожидала нападения, которое лучше всего назвать «вероломным». Почти вассальная и зависимая от России, теперь, объятая ужасом убийств и грабежей Ливония, конечно, призовет на помощь поляков и шведов…

Не так-то все просто, как думалось Ивану Грозному!

4
ИСПАНЦЫ ЭТО… ИСПАНЦЫ

Испания была единственной европейской страной, на юге которой — там, где скала Гибралтара нависает над Африкой, — еще водились обезьяны-макоты. История разделила Испанию на множество провинций, и каждая из них отмежевывалась от другой своими танцами, своим характером и наречием, своими традициями, унаследованными от загадочных предков. Испанца в те времена можно было сильно обидеть, если назвать его «испанцем»:

— Какой же я испанец, если я из Валенсии!

— А я из Каталонии, и мою речь понимают французы!

— Мы из Наварры, мы презираем испанцев Кастилии…

Испанию с незапамятных времен населяли арабы-мавры, в крещении — мориски; в ней жили миллионы евреев, которые в крещении именовались марранами. Испанская корона принадлежала той ветви немецких Габсбургов, которая догнила сама по себе лишь в 1700 году, и эти деспоты, настойчиво покоряя весь мир, постоянно покоряли в Испании самих же… испанцев!

Никакой свободы в стране люди не ведали, задавленные страхом инквизиции, былая свободная жизнь поминалась ими, как блаженный сон, а потом испанцы настолько освоились с тиранией, что, попробуй кто-либо заикнуться о свободе, и такого человека сочтут «еретиком» или «отступником божиим»…

Филипп II, ненавидящий свой народ с презрением, достойным Габсбурга, всю жизнь презирал испанцев и боялся испанцев. Мало того, в разноголосице народа, он не знал языка своих подданных. Столицей государства был неспокойный город Толедо, славный выделкой кинжалов, где в суровом пламени испытаний закалялись не только сталь острых навах, но и души жителей. Филипп II чувствовал себя здесь неуютно, и в 1561 году двор перебрался в Мадрид, объявленный столицей испанского королевства. Захудалый и нищий городишко, Мадрид летом изнывал от засухи, а зимою корчился от резких холодов.

Но, поклявшись создать Эскуриал, Филипп II — с его мрачной фантазией аскета-мистика искал под Мадридом такое дикое место, чтобы создать в пустыне нечто подобное пирамиде Хеопса, но безобразнее пирамиды. По дорогам Испании — отовсюду! — тащились траурные дроги, в которых везли в Эскуриал оскаленные скелеты и разложившиеся трупы Габсбургов, а Филипп встречал своих предков как дорогих гостей.

Оставим Эскуриал в горячке строительного безумия, и лучше снова раскроем записи иезуита Куэваса…

Мне очень много Лет. Я еще внятно слышу всплески хищных рыб в реке Паране, слышу и удары бичей по голым спинам рабов на полях наших плантаций нашего всемогущего Ордена, но я уже едва различаю строки, начертанные мною…

Детство мое прошло среди камней Каталонии, больно ранящих ноги, под блеянье овец, грязных и нестриженных, в убогой деревне, которую лишь изредка оживляло нашествие бродячих цыган, после чего наши заборы очищались от горшков и тряпок, да иногда из соседнего монастыря доносило всплески гитар с кастаньетами — это монахи, раздобыв бочку вина, до утра отплясывали разнузданную сарабанду.

Матери я не помню, а отец столь преисполнился усердием к богу, что повседневный голод, мучивший меня от рождения, усиливался длительными постами. Зато как я радовался сушеной треске, которую поспешно заедал горстью оливок, вместо вина к моим услугам был полный воды колодец. Перед сном я девять раз без передышки прочитывал очистительную молитву, а в случаях беды или радости научился у отца восклицанию то покорному, то восторженному:

— О, святая дева Мария, не оставь нас…

Отец был настолько горд сознанием своего благородства, что никогда не унизил себя трудом, часто внушая мне:

— Лучше уж смолоду выбрить тонзуру на макушке, чтобы в старости мирно доживать на доходы с бенефиции. Рука любого идальго, даже нищего, создана лишь для того, чтобы держать меч или крест, но мотыга да не коснется ее. Мы можем служить королю или церкви… Правда, — добавлял он, невольно мрачнея, — можно навеки отряхнуть прах этой земли, где полно богатств, но совсем нету денег, где от овец мы имеем один вонючий помет, а наши рощи, такие цветущие при маврах, уже не приносят плодов нам, благородным испанцам.

От самой колыбели я сознавал, что идальго плохо живется в самой Испании, зато ему хорошо во владениях испанского короля на Филиппинах или в Калифорнии, в Мексике или в Чили, — хорошо везде, только не дома! Отец рассказывал чудеса об этих заморских странах, где идальго качаются в гамаках, черные рабы подносят им лимонады и кофе, стройные невольницы отмахивают от них пальмовой ветвью москитов, а золото и серебро валяются под ногами…

В нашем доме, сваленном из грубых камней, царила такая же скорбная пустота, как и в лачугах крестьянских, но зато у крестьян не висели на стенках панцири пращуров, измятые в битвах, не было шлемов и мечей с копьями.

Лет за десять до моего рождения отец сражался с неверными на галерах, а турки осыпали их корабль из фальконетов ржавыми гвоздями. Эти гвозди были нарочно загнуты, как рыболовные крючки, а перед битвой неверные долго вымачивали их в загнившей крысиной крови. Потому-то раны отца никогда не заживали, источая гной, принося ему страдания. Перед смертью отец напутствовал меня словами:

— Помни, что твои предки сражались с нечестивыми или молились, но никогда не осквернили себя трудом. Делай что хочешь, но только никогда ничего не делай!

С этими словами он оставил меня сиротой. Священник посоветовал мне покинуть дом и следовать в Мадрид:

— Говорят, наш добрый король начал строить дворец новый в семи милях от столицы. Двор его расширяется, и там ты скорее найдешь себе кусок хлеба. Что делать, если дней в году больше, нежели число съеденных нами сосисок.

В ту пору мало кто хотел жить в деревнях испанцы разбегались по городам, желая хоть как-нибудь зацепиться за любое дело в городе, и громадная страна с ее виноградниками и садами погибала в запустении, только овечьи стада оживляли пустынные каменистые пейзажи. Если верна старинная поговорка, что «дворянин несет на себе весь свой доход», то я, трогаясь в путь, подтвердил эту старинную истину. Я шагал до Мадрида босиком, завернув на себе ветхий плащ, а под локтем держал ржавую шпагу — знак достоинства и чести всех благородных кабальеро.

Изнуренный голодом и жаждой, в столице я узнал, что двор короля отъехал в Толедо — старую столицу Испании. Я терпеливо выстоял длинную очередь к фонтану для нищих и, напившись воды, тронулся дальше. Вместе со мною тащились в пыли тысячи бездомных людей: Филипп II, снисходя к людским слабостям, обещал народу устроить торжественное аутодафе, в конце которого будет накрыт бесплатный стол на 12 000 калек и нищих.

О-о, пресветлая дева Мария, как я хотел есть!

Когда молодой идальго входил в этот мир, мир очарований и ужасов, еще никто не мог бы сказать, кем он станет плутом или аскетом, попрошайкой или алхимиком, конкистадором или пиратом, палачом Супремы или поэтом королевы.

Сопоставляя факты и даты, я пришел к выводу, что Куэвас родился около 1550 года, а покинул провинцию подростком, и пусть он долго плетется в толпе нищих, дабы усладить свое благочестие зрелищем прекрасного аутодафе, а заодно и насытиться от королевских щедрот треской с хлебом. Оставим его на время в покое, занятые совсем иными делами.

5
В ГОСТЯХ У БОГАТОЙ НЕВЕСТЫ

Европейские политики тогда посмеивались:

— Ливония — как очень богатая невеста, за которой ухаживают сразу несколько женихов, отчего и быть драке…

Ливония состояла из земель латышей и эстов, покоренных германскими крестоносцами; это было смешанное владение рыцарских орденов и епископатов (Рижского, Ревельского, Эдельского и Дерптского). На ее богатства давно зарились поляки, русские, шведы и датчане. Ливонский орден меченосцев из бродяг и разбойников, которым в Европе не нашлось места. Римские папы не раз подначивали их покорять русские земли, а рыцарей били новгородцы и псковитяне, помогали же им литовцы. Но эпоха крестовых походов отошла в прошлое, и с 1503 года меченосцы уже не ссорились с Россией…

Рыцари свалили в кучу свои бранные доспехи, их мечи поржавели; из меченосцев получились отличные пьяницы и обжоры, отчего многие, растолстев, уже не влезали в свои панцири. Пограничная Нарва, сытая угрями и пивом, шелестящая шелками и бархатом купеческих одежд, имела в гербе крест и две дикие розы; среди нарвских бюргеров уживались и русские семьи; а на другом берегу реки Наровы русские отстроили свою крепость Ивангород, и теперь две цитадели мирно глазели одна на другую жерлами пушек, застывших в тишине длительного, но чудесного мира.

Перестав драться с русскими, дрались между собою. Фюрстенберг, магистр Ливонского ордена, готов был передушить духовенство, а епископы натравливали на рыцарей дворян и купцов. «Пока собаки грызлись из-за одной кости, — писал местный историк Форстен, — пришла третья и завладела ею».

Случилось это столь просто, что диву даешься!

Когда в Москву прибыло ливонское посольство, дабы продлить мир, Алексей Адашев заявил, что мир будет сохранен, если орден выплатит дань и все недоимки. Ливонские послы удивились этому, тогда Адашевым было сказано:

— Как это вы не хотите знать, что ваши предки явились в Ливонию невесть откуда, с мечом вторглись в древние вотчины князей наших, вам разрешили селиться у нас под боком, чтобы вы платили Москве дань за тот мед, что едите с наших пчелиных пасек… Недоимок-то на вас налегло немало!

Торговались три года, но собрать денег не могли, а, может, просто не захотели. Ливонцы снова появились в Посольском приказе, просили Адашева, чтобы умолил царя не гневаться:

— С наших пчелок меду совсем не стало.

— Так они, ваши пчелы, — отвечал Адашев, — через рубежи летят, с наших же цветов мед собирают, а вы, рыцари превосходные, за свои талеры держитесь, как коты за гусиную печенку…

Впрочем, этикет приличия не был нарушен, и послы Ливонского ордена были званы обедать в кремлевские палаты. Совсем недавно за этим же изобильным столом царь Иван IV принимал Ричарда Ченслера, и тогда подносили жареных лебедей, которым вместо глаз были вставлены индийские жемчужины, а теперь… Теперь так же, громко чавкая, ели и пили бояре, двигая бородищами, словно вениками, так же сверкала золотая посуда, украшенная изумрудами и алмазами, но перед ливонскими послами царь велел поставить пустые тарелки. Это был намек, и весьма опасный!

Но царь шутки свои продолжил, и когда рыцари, не солоно хлебавши, отправились почивать, возле их дома целый день стреляли из пушек. В прощальной аудиенции, стоя перед Иваном, становившимся Грозным, ливонцы спрашивали, зачем всю ночь палили из пушек так, будто война началась.

— А на святой Руси так уж заведено исстари, — ответствовал государь, — что по воробьям всегда из пушек стреляют…

Опять намек! Но, оставив свои шутки, царь писал магистру Фюрстенбергу: «Бог посылает во мне вам мстителя…» И вручил послам Ливонского ордена кнут с такими словами:

— Чаю, ваш господин умнее вас и сам догадается, что со мною, государем всей земли Русской, лучше не ссориться…

Михаил Глинский, князь и сородич царя, увел под Нарву войско; от ливонцев, ехавших домой, даже не скрывали движения воинских обозов, на широких санях лошади влекли могучие пушки. Войны не было, и князь Шестунов, сидевший в Ивангороде с гарнизоном, по-хорошему убеждал немцев в Нарве, чтобы недоимки платили:

— А всего с вас шесть десять тыщ талеров…

С другого берега реки, с высоты башни, ему кричал магистр Вильгельм Фюрстенберг, чтоб царь всея Руси потерпел:

— Скоро соберем нужное для контрибуции, сколько просите, и тогда можете убираться отсюда…

Наверное, тем бы и закончилось, если бы не подоспела пасха. Русские в гарнизоне Ивангорода постились как умели, у них в крепости чинно соблюдалась тишь да гладь и божья благодать. Зато в Нарве — на другом берегу реки — во всю шумели пьяные рыцари. Им было так весело, до того уж весело, что один из них просто не выдержал… Вылез он на самый фас крепости и с высоты глянул, что там делают русские в своем Ивангороде. И тут рыцарь увидел, что стоят несколько русских и о чем-то разговаривают.

— Ах, так? — воспылал ливонский рыцарь праведным гневом. — Вы сюда зачем пришли? Чтобы разговаривать?

Пушка, полвека молчавшая, не стерпела, когда ее прижгли пылающим фитилем, и грозно рявкнула в сторону великой и могучей Руси, посылая первое ядро в сторону пасхальных праведников…

Первые мертвецы, первая кровь, первые стоны.

Так начиналась Ливонская война!

Вместо идеологии — религия, а вместо закона — насилие. Международного права тогда в помине не было, Макиавелли был настольной книгою для всех сатрапов в политике. А поводов начать войну всегда было предостаточно, и потому сильный, не страшась никаких резолюций ООН, спокойно избивал слабого. Не понимали тогда и разницы между частным имуществом и государственным, отчего победитель считал своим долгом калечить побежденного, мог убить пленного, изнасиловать его жену, детей уводил в рабство, а имущество побежденных считал своим, честно добытым. Это право, основанное на бесправьи, в равной степени относится ко всем европейцам, и не русские его придумали, поступая согласно обычаям своего кровожадного времени.

Русские войска опустошили окрестности владения епископа Дерпта и вернулись назад, довольствуясь добычей, когда раздался этот пушечный выстрел в Нарве, и, может быть, вся история Ливонии, даже история всей России сразу искривилась по вине одного пьяного дурака…

Внутри Ивангорода возникла суматоха, близкая к отчаянию. Не кровь испугала воевод, а страх перед царем, который, пограбив земли епископа, указывал войны не продолжать. Князь Шестунов велел гонцу скакать до Москвы, чтобы государь сам решил:

— Как быть-то нам, бедным? Скажи, что тут стены валятся, мы уже в крови плаваем…

Верно: одинокий выстрел ливонские пушкари сочли сигналом к общей канонаде, и внутри Ивангорода ядра теперь прыгали, как мячи, сокрушая жилища, неся смерть мирным жителям. Воеводы послали в Нарву стрельца местного из местных, знавшего немецкий язык, и он, переплыв реку, явился перед рыцарями:

— Вы зачем мир нарушаете? — спрашивал он.

— Пушкари взбесились! Как их унять?..

Гонец вернулся из Москвы, едва живой от скачки:

— Государь-батюшка указал ядер не жалеть…

Вот тут и началось! Не знаю, как сейчас, а перед революцией в Нарве многие жители долго еще украшали фасады своих домов ядрами русской артиллерии, которыми досыта наугощал Иван Грозный их предков. Медных ядер было у царя маловато (где ему, бедному, взять меди?), зато ядра-булыжники, выстреливаемые из пушек, весили более шести пудов. Ивангород каждый день отправлял в Нарву по триста таких каменных «гостинцев». В гарнизоне Нарвы было триста «кнехтов» (наемников из Германии), и они теперь трясли бургомистра, чтобы скорее выплачивал им жалованье, ибо сидеть без денег под ядрами — кому охота? Магистрат, взывая о помощи, слал гонцов к Фюрстенбергу, епископам в Ревель и в Ригу, но, как заявил бургомистр Нарвы:

— Никто из них даже яйца не прислал…

Наконец, осажденных оповестили из Ревеля, что на выручку Нарве спешит тысяча конных рыцарей, ведомых храбрейшим командором Готардом Кеттлером. Не выдержав канонады, жители открыли ворота, и бургомистр просил у русских воевод пощады:

— Согласны мы отложиться от магистра своего Фюрстенберга, чтобы подпасть под могучую руку мудрейшего и кроткого царя русского Ивана по батюшке Васильевича…

В таком духе была отправлена в Москву депутация, которую Иван Грозный жаловал грамотой, между тем, дозорные на башне «Длинного Германа» не сводили глаз с дороги:

— Не видать пыли… еще не скачут рыцари Кеттлера! Между тем, вблизи от Нарвы русский отряд был разбит немцами, потеряв сто человек пленными, но и сами, отступая в Ивангород, приволокли пленных немцев. Один из них сказал на допросе:

— За нами идет грозный командор Кеттлер, а вы, русские, как дураки, депутатов в Москву шлете с капитуляцией… Нарва невеста знатная, а вы женихи поганые, не плясать вам на свадьбе! У меня мать русская, потому и говорю вам: уходите отсюда.

Но, кажется, сам злобный рок подстерегал Нарву!

Если по воле одного пьяного начался обстрел города, то во втором случае виноват оказался цирюльник, еще трезвый. История сохранила нам его имя — Кордт Улькен. Вот этот Улькен варил, варил пиво и подбросил в печку столько дровишек, что печка треснула, из ее топки выбило факелом пламя. Улькен спасся.

— Feuerjo, feuerjo! — кричал он о пожаре на улице. Ветер раздул свирепое пламя, и скоро весь город был охвачен огнем. Жители, не успев укрыться за стенами замка, кидались в крепостной ров. Кнехты сбежались на Рыночной площади, но пламя загнало их в замок, и цепной мост, связующий его с городом, был поднят. Тут все стали кричать:

— Где же храбрый командор Кеттлер? Сколько у нас еды?

— Из еды у нас три бочки прокисшего пива, куль ржаной муки и только свиного сала много, — завершили подсчет…

В это время русские в Ивангороде подхватили доски и пустые бочки, из домов выламывали даже двери все дружно кинулись в кипящую реку, которую и переплыли, оказавшись в горящей Нарве. Воины барабанили в ворота замка, а боярин Алексей Басманов орал кнехтам, чтобы ружьями не шалили:

— Которые тут нерусские, те разбегайтесь…

Кнехты разбежались, даже не откатив пушек. Их сразу развернули внутрь замка и стали долбить его стены ядрами. С высоты «Длинного Германа» вдруг истошно завопил дозорный:

— Вижу пыль… пыль! Это Кеттлер идет на помощь.

— Сдавайтесь по-хорошему, — кричали русские.

Из глубин замка, воодушевленные близкой подмогой от Готгарда Кеттлера, рыцари отвечали:

— Не мешай нам допивать пиво! Можно отдавать груши да яблоки, но только не такие города, какова наша Нарва…

Тут дозорный доложил — в страхе:

— Это не Кеттлер! Это русские идут…

Вот тогда цепной мост, скрипя ржавыми цепями, медленно опустился, и в раскрытых воротах замка русские приняли капитуляцию. Но теперь была от царя «жалованная» грамота, воеводы были обязаны беречь Нарву, как русский город. Царь обещал не жалеть расходов, чтобы построить в Нарве новые дома и новые церкви. Часть жителей осталась на пепелище, а другие жители с детьми и женами были выпущены из города. Они добрались до лагеря рыцарей, где возле костра сидел на барабане Кеттлер. В ответ на упреки жителей, почему он не пришел, Кеттлер отвечал:

— Так не надо было вам поджигать город… Или вы думаете, что я собрал своих рыцарей для того, чтобы тушить пожары?

После падения Нарвы перед русскими пал Дерпт, открылась дорога на Ревель (Колывань). Духовенство заговорило о дурных знамениях, которым раньше никто не верил. Сначала появилась комета с длинным хвостом, который подобно метле протянулся в небесах. А в самый канун войны из прусских земель явился в Ливонию некий по имени Юрген; стояли очень сильные морозы, но босой Юрген, накрыв себя мешком, не боялся стужи, вещая, что послан от бога:

— Скоро Ливония будет наказана за жадность ее купцов, высокомерие дворян, за разврат и пьянство ее рыцарей…

Где-то по дороге от Ревеля до Нарвы этот Юрген пропал. Европа еще благодушествовала — в неведении:

— Московия это такая дыра, в которую может провалиться любая армия. Говорят, там дурные порядки, а сами русские столь безобразны, что ими способны управлять только татары или поляки… Подождем! Султан турецкий Сулейман Великолепный скажет только одно слово крымскому хану Девлет-Гирею, — и от Москвы останется только зола и пепел. Вы сомневаетесь? Напрасно…

В 1985 году научный мир был взволнован новым появлением кометы Галлея, которая в древности предвещала войны, стихийные бедствия, гибель урожая и заразные эпидемии. Эту комету европейцы видели в 1458 году, и тогда надрывно гремели колокола всех церквей, чтобы отпугнуть ее «нечистую силу» подальше от земли. Тогда ожидали конца света, людьми овладел панический ужас, и комета, казалось, подтвердила их опасения: Византия приказала нам долго жить, а на берегах лучезарного Босфора воцарились османские полчища, угрожая Европе страшными нашествиями.

Боги давно покинули Олимп; на его вершине турки собирали снег, который из Фивии отправляли морем в Константинополь — для нужд султанского гарема, и юные одалиски, рассыпчато смеясь милой забаве, играли в снежки, среди кувшинов с благовонными омовениями, среди клеток с поющими канарейками…

О, боги древности! Видите, как изменился этот мир? Теперь от Мальты до Гибралтара выгребали тяжкие христианские галеры, на которых ворочали весла пленные мусульмане; волны вздымали галеры турецкие, алжирские и берберийские, на которых были прикованы к веслам цепями пленные христиане. Ужасный XVI век, принесший людям столько войн, мучений, пожаров, нищеты и голода, — этот век, позлащенный снаружи, казалось, никогда не закончится, и… где спастись от него человеку?

Россия, над которой в Европе посмеивались, своим существованием оберегала Европу от нашествия османов, принимая на себя самые первые, самые болезненные удары, когда из удушья ногайских степей внезапно являлась, подобная туче неистребимой саранчи, зловещая туча татарской конницы. Теперь мы, знающие, как развивалась наша история, можем свысока рассуждать:

— А прав ли был Иван Грозный, который от традиционной южной политики обратился к политике западной? Не успевая отражать нападения с юга, Москва совсем не была готова залезать в дела европейские. Иван Грозный попросту возгордился своими победами в Казани и в Астрахани, он хотел сделать на Балтике то, что с таким трудом было потом сделано Петром I, а на южных рубежах Россия окажется способной побеждать только при Екатерине II…

Спор историков на эту тему тоже непростительно затянулся. Одни говорят, что царь был прав, открывая окно в Европу, другие, доказывают, что Русь при Иване имела два открытых окна в Европу это Ивангород и Выборг. Некоторые историки говорят, что нападение на беззащитную, почти вассальную Ливонию было вероломным и невыгодным для России, но другие историки возражают, что именно ливонское рыцарство держало ключи от тех замков, которые открывали нам выход в Европу.

Этот спор, наверное, никогда не закончится!

6
ИСПАНИЯ ПРЕВЫШЕ ВСЕГО

Не один я хотел насыщения, шагая в Толедо среди голодных людей, восхвалявших короля, который дает народу бесплатные зрелища и бесплатный хлеб.

Господь праведный, кого здесь только не было!

Шагали уличные торговцы, притворявшиеся благородными «сеньорами», мошенники, называвшие себя «лудильщиками посуды», но сами даже кружки не имевшие, были тут и старики, бежавшие из богаделен; увечные и хромые калеки дружно влекли за собой скрипучие тележки, в которых сидели паралитики и слепые, на все голоса воспевавшие прелести Мадонны пречистой:

— Лоно ее — чистая божья обитель, грудь ее — самая прекрасная красота мира, а молоко ее — лучшая сладость на свете. Только б нам не подохнуть, пока добираемся до Толедо! Зато, что ни даст король, мы все сожрем до последней крошки…

Здесь я, автор, вмешаюсь в рассказ Куэваса, напомнив читателю: Филипп II обожал аутодафе, чтобы в огне костров «спасать» души заблудшие… Ему казалось, что весь мир обязан походить на Испанию, все храмы мира должны служить ту мессу, какая звучит в Мадриде.

— Я согласен лучше видеть Европу гигантским кладбищем, над которым кружатся навозные мухи, нежели смирюсь, чтобы в моих владениях остался живым хотя бы один еретик…

Перед отъездом в Толедо ему доложили:

— Дон Алива-дель-грандо, которого мы столь торжественно сожгли, как еретика, три года назад, оказался невинен в ереси, которую Санта-Оффиция вашего величества ему приписывала.

Ничто не дрогнуло в лице Филиппа II, и король медленно натянул на зябнущие руки перчатки из черного шелка.

— Это легко исправить, — отвечал он. — Велите откопать прах несчастного и мы устроим ему похороны такие же пышные, каким было и его сожжение во славу Иисуса Сладчайшего. Пусть его невинная душа возликует на небесах, куда она отлетела заодно с очистительным дымом…

Ядовитый угар костров инквизиции окутывал Испанию, лишив народ радостей жизни. Церковь преследовала карнавалы, испанцев приучали любоваться зрелищами аутодафе, чтобы они потешались над трагическими воплями «грешников», сгорающих заживо, чтобы они хохотали над чужими страданиями — так усилиями фанатиков, короля и церковников, из храброго и умного народа воспитывали бессердечных изуверов, свято веривших:

— У нас все в порядке! Пусть другие завидуют нам…

Не Англия была тогда владычицей морей — Испания!

Пресыщенные национальной гордостью, сеньоры и гранды великой империи договаривались до абсурда:

— Испания превыше всего на свете, и потому мир должен принадлежать нам, ибо сам господь Бог тоже был… испанцем.

В истории не существует пустяков. Скошенный треугольник «латинского» паруса, развернутый на носу каравелл, позволил испанцам водить корабли против ветра, и, не будь этого паруса, еще неизвестно, как бы сложилась судьба Испании. Конечно, не лоция, а только Библия вела Христофора Колумба, когда он случайно открыл Америку, и тогда же в кладовые Кастилии и Арагоны хлынуло золото, омытое потом и кровью индейцев, заживо погребенных конкистадорами в тесных катакомбах рудников Перу или Мексики.

Но это проклятое золото не сделало испанцев богачами. Исторический парадокс: чем больше золота ввозили из Америки, тем быстрее нищала страна. Изобилие драгоценных металлов вызвало «революцию цен», финансовое банкротство, крах всей экономики.

Наверное, Филипп был бы удивлен, узнай он только, что в это время французы и голландцы вывозили золото из Испании в… бочках, словно селедку. А испанский экономист Меркадо справедливо писал, что скоро в других странах, которые не открывали америк, будут крыть свои крыши испанским золотом. Герцог Альба, этот набожный палач, в присутствии короля во всех несчастиях Испании обвинил… Христофора Колумба:

— Этот фантазер на горе всем нам открыл Америку, после чего каждый паршивый идальго выбросил медный кувшин, мечтая о кувшине из золота, и с тех пор все испанцы, кажется, перестали понимать, что в мире дешево, а что дорого.

Король Филипп II соглашался с герцогом:

— Владея бездонными золотыми копями Америки, обладая почти всем мировым запасом золота, я, как нищий, вымаливаю деньги в конторе банкирского дома Фуггеров… Может, нам стоит захватить соседнюю Португалию, чтобы поправить свои делишки?

Герцог Альба, слишком знатный, отвечал королю:

— Ваше величество, если мы покорим Португалию, то где же нам, испанцам, спасаться от тирании вашего величества?..

Англия отвечала Испании морским разбоем, что называлось «спеть песенку для испанского короля»: Флибустьеры грабили галиоты Филиппа II, груженые серебром и золотом, английские пираты разоряли города Чили, Перу и Мексики. Но избыток золота уже развратил идальго, никто не хотел работать, тем более, что налог «алькабала» был ужасен: из десяти добытых дукатов король отбирал в казну от трех до пяти. Страна пустела, народ нищал, а король во всех бедах видел лишь «происки дьявола».

Наивно думать, будто инквизиция жарила людей просто так — в свое удовольствие. Нет! Дело в том, что имущество казненных поступало в кошелек короля, а Филипп II никакими доходами не брезговал. Сам он жил очень скромно, даже любовниц не баловал, но от прибылей не отворачивался. Однажды королевский ассистент (секретарь) доложил ему, что в долинах Гондураса случайно обнаружили древний город величественный, как египетские пирамиды, но давно покинутый жителями.

— Неужели не осталось даже кошки с котятами?

— Лишь миллионы ядовитых змей и отвратительных жаб.

— А какие драгоценности найдены?

— Диего дон-Палацио видел в гробницах мумии жителей мертвого города. Их зубы просверлены, а в отверстиях зубов вставлены драгоценные камни.

— Где они? Покажите, — оживился король.

— Простите, ваше величество, но их нету.

— Тогда к чему мне ваши сказки об этом городе? Пусть дон-Палацио выдернет у мертвецов зубы, тогда и поговорим…

Жизнь за океаном казалась раем небесным; испанцы искали счастья на Кубе или в Бразилии, а Испания безлюдела, поля оставались необработанными. Страна переживала деградацию власти, умственный застой. Науки не было — ее заменяли «служением богу»; ученые трусливо комментировали Аристотеля, математикой владели только корабельные штурманы, а историки жили подделкою фальшивых грамот на дворянство. Каждый оборванец мечтал укрыться за приставкою «дон», которая узаконивала его безделье. При этом он презирал богатых арабов, завидовал евреям.

— Мараны съели всех наших куриц! Мы, испанцы, уже забыли, когда последний раз мылись, а мавры заводят у себя ванны с горячей водой. Мы готовы служить на побегушках любому гранду, а нечестивых морисков обслуживают черные невольницы…

Физический труд считался уделом рабов или побежденных. Потому убирать урожай зазывали крестьян из Франции, апельсиновые рощи засыхали, пашни превращались в бесплодные пустоши. Испанцы же гордились праздностью, считая ее признаком своего «благородства», от них часто слышали:

— Испания превыше всего… нет лучше моего королевства!

Иностранцы, попав в Испанию, писали о ней, как о стране бездельников, каждый из которых завтра станет преступником. Любой спор на улице из-за стручка перца заканчивался точным ударом навахи под нижнее ребро. Страна была переполнена бродягами, нищими, мошенниками, гадалками и танцорами. Если кому не удавалось обрести приставку «дон», тот старался иметь доску для ношения на груди с казенной надписью о том, что носителю доски официально разрешается просить милостыню. Зато сколько было монастырей, и все монахи жили припеваючи. Женские же обители напоминали вертепы разврата. Монахини, частенько рожавшие, топили младенцев в колодцах. Испания задыхалась от множества сирот и подкидышей, которых королевские альгвазилы собирали по утрам на огородах или под заборами.

Герцог Альба рассуждал о нехватке тюрем.

— Но создание каждой тюрьмы, — отвечал король, — обходится казне дороже строительства одного галиота, а я нуждаюсь в новых кораблях, чтобы вывозить золото из Америки. Наконец, Испания обязана подорвать морское могущество Англии… Пусть тюремщики поплотнее запихивают грешников в тюрьмы.

Плотнее было уже некуда! Даже на лестницах тюрем годами сидели на ступеньках женщины с младенцами, в коридорах навалом отсыпались «еретики». Конечно, все уже давно признались в связях с дьяволом, всех ожидал костер и все, конечно, писали доносы на других, желая облегчить свою участь. Супрема короля бывала иногда милостива: доносчика сначала душили шнурком, а потом, уже мертвого, кидали в очистительное пламя. А чтобы освободить тюрьмы для размещения новых грешников, инквизиция готовила пышные аутодафе, торопливо обвиняя людей в ереси… Я, автор, могу только удивляться выносливости испанского народа, который, живя в этом аду, донес до наших дней огненную арагонскую хоту и веселую кастильскую сарабанду!

Испания при Филиппе II еще шумела дубовыми лесами, овечьи стада не успели обглодать виноградные рощи, среди цветов и трав звенели чистейшие родники. Бискайский залив кишмя кишел громадными китами, которых пронзали копьями бесстрашные баски; китовые языки поступали ко двору, туши китов кромсали ножами нищие, а китовый жир алчно расхватывали монахи. Баски плавали далеко — за икрой они ходили даже в Азовское море, а первые могилы европейцев на Филиппинах были могилами басков. Стол зажиточных испанцев был прост: вяленые угри, треска и сардины, хлеб и каша с оливковым маслом. В дальних плаваниях каждый идальго был вынослив, перенося любые лишения; когда кончались куры, он спокойно жарил корабельных крыс, матросы обгладывали кожу с корабельной мачты, наконец, пекли блины даже из древесных опилок. Это была нация очень стойкая, красноречивая, воинственная, беспощадная, честолюбивая, считавшая себя непобедимой. Церковь постоянно внушала испанцам их превосходство над другими народами, презрение ко всем людям, в жилах которых не течет испанская кровь. Религиозный фанатизм был возведен в систему, и на улицах городов самые близкие друзья встречали один другого словами:

— Да пребудет тело Христово с нами…

Как я устал, как я хотел есть, как мне хотелось пить.

Вот, наконец, и Толедо! Даже камни забыли прошлое этого мрачного города, в который толпа нищих вливалась через Пуэрта-Дель-Соль (ворота солнца). Как и в давние времена, среди улиц металась речка Тахо, а земля в Толедо была почти пурпурного цвета, будто кровь еще сочилась с подземными водами, напоминая былые трагедии этого города. Нас, испанцев, спешащих на аутодафе, стороною обходили арабы-мориски, через щели оконных ставней на нас глядели запуганные евреи-мараны. Теперь древние синагоги Толедо служили складами торговцев, а в мавританских молельнях размешались конюшни испанцев.

Смешавшись с толпою, я пробился на площадь Кристо де-ла-Вега, где готовилось аутодафе, чтобы потом с облегченным сердцем ринуться к столам, накрытым для нищих от имени короля. И все бродяги, в чаянии предстоящего веселья и будущей сытости, заранее проклинали мерзких еретиков, восхваляя доброе сердце короля. Лишь единожды услышал я недовольный голос:

— О, господи! Неужели нельзя голодных людей просто накормить? Почему прежде обеда мы должны надышаться смрадной копоти от горящего мяса?

Но из толпы ему отвечали насмешками:

— Эй! Ты, наверное, из глупой Валенсии, где живут простаки, которые почему-то не любят свежего жаркого…

Конец главы я решил дописать за Куэваса. Турецкие султаны всегда славились своими зверствами. Но они не преследовали людей за их верования или безверие. Как это ни странно, но свобода совести существовала во владениях магометан, где искали спасения не только евреи, но и христиане. А грозный султан Сулейман Великолепный даже писал папе римскому, спрашивая наместника божия: где же христианское милосердие твоей церкви, если от Христа завещано: «Все люди братья»?

7
ТЕПЕРЬ ВСТАНЬ И УЙДИ

Аутодафе в этот день предстояло великолепное. Для сожжения заблудших в ереси заранее были сложены поленницы дров и большие кучи сухого хвороста. Над ними были укреплены «андреевские» Х-образные кресты, вымазанные ядовито-зеленой краской. Локтями и кулаками я протиснулся вперед, чтобы лучше видеть галерею для знатных гостей, общество которых украшал своим присутствием сам великий король.

Филипп II сидел в кресле на особом возвышении и, как всегда, мерзнул, очевидно, надеясь согреться возле костров. Возле него расположились две придворные красавицы — одноглазая Анна Эболи, дочь перуанского вице-короля, и знатная сеньора Изабелла Оссориа. Прямо под ними, закинув лица черными капюшонами, собрались безымянные судьи Санта-Оффиция (священного трибунала), державшие в руках громадные зажженные свечи. В публике призывали болтунов к молчанию, чтобы своими криками и шутками не мешали выслушивать приговор о винах еретиков:

— Тише, тише! Неужели вам это неинтересно?..

Конечно, было интересно знать о хитрых кознях, на какие способен дьявол. Один еретик сам разоблачил себя, в великий пост с аппетитом поедая ветчину с луком. Подвергнутый пытке, он не сознался в лютеранской ереси, но благочестивый сосед донес на него, что однажды видели, как он мочился на стену церкви. Среди приговоренных к смерти был и деревенский дурачок-гермафродит, при создании которого дьявол показал, на что способна его фантазия. Поодаль высился отдельный помост для еретиков, наряженных в «санбенито» — длинные желтые балахоны с крестами на груди и на спине, разрисованные языками огня и фигурами бесов. Головы осужденных накрывали высоченные «кароча» — колпаки из бумажного картона, на которых изображены чертики и дьяволята, пляшущие от небывалого восторга. Инквизиторы разом задули свечи и удалились.

— Начинается, — горячо зашептали зрители.

Сначала палачи со своими учениками-подмастерьями удивительно ловко передушили всех тех, кто накануне казни покаялся, это была особая милость, присущая нашей сострадательной церкви, а я невольно подивился той быстроте, с какой человек из живого становится дохлым. Первым подожгли хворост под гермафродитом. Ох, как тут все обрадовались, когда он завопил, охваченный быстрым пламенем. Гнев божий поражал сегодня сразу восемь морисков, втайне чтивших своего Аллаха, двух молоденьких евреек и дряхлого раввина из Гренады; палачи влекли на костер пожилую обморочную канониссу кармелитского монастыря, которую по ночам навещал красивый юноша, искусно прятавший под париком рога дьявола-искусителя.

Среди еретиков был сегодня и один нераскаявшийся лютеранин, немецкий офицер из Голштинии, живший в Толедо ради любви к местной красавице. Помню, как этот лютеранин, проходя на костер мимо короля, крикнул ему на чистой латыни:

— Скажи, за что ты караешь? Неужели под этим небом человек не вправе сам избрать себе бога? Какая польза тебе, королю, если я сейчас превращусь в горсть пепла?

Несмотря на вопли сгоравших еретиков и треск пламени, я хорошо расслышал его слова и ответ ему короля:

— Ступай на костер, глупец! Если бы сейчас на твоем месте оказался мой сын Дон-Карлос, я бы всю ночь трудился, таская хворост для очищения его священным огнем…

Х-образные кресты корчились в пламени. И, привязанные к этим крестам, орали еретики… Толпа даже подалась назад, сама ощутив жаркое пламя. Небывалый восторг овладел мною от праздничного зрелища, криков ужаса и радости, от пения церковных хоралов, возносимых монахами к небесам, от этого дыма с запахом горелого мяса, а волосы колдуний вспыхивали разом, как факелы. Старый раввин, с обугленными уже ногами, еще хрипел дыркою рта:

— Schema Israel… Schema Israel (слушай Израиль)!

Все проходило замечательно, доставляя нам возвышенную радость. Но вдруг один из еретиков, когда огонь спалил веревки, привязывавшие его к «андреевскому» столбу, кинулся прочь из пламени прямо в толпу, крича:

— Сам господь не желает смерти моей!

Но его тут же схватили, и королевские стражники алебардами загнали в пламя костра, призывая:

— Умри, как велено священным судом…

В небывалом упоении я невольно бросился к костру, на котором корчился немец из Голштинии, и стал подкладывать под его свежий хворост, чтобы костер разгорелся жарче. Меня тоже опалило священным огнем, и я не раз восклицал:

— О, матерь божия! Видишь ли усердие мое?

И тогда из пламени мне отвечал еретик:

— Почему ты, испанец, такой глупый? Разве не прав наш германский Лютер, что у бога не может быть матери?

Я не успел даже осмыслить сказанное мне, ибо тут же был грубо схвачен двумя здоровущими альгвазилами, которые и потащили меня к трибуне. Я увидел перед собой короля, при этом был строго предупрежден, чтобы не смел переступать больше восьми шагов до его величества.

Упав на колени, я уже не поднимался.

Над креслом короля склонялись две красавицы, а силуэты их фигур напоминали два конуса — столь широко раскинулись платья, расширенные книзу необъятными подолами. Только сейчас я разглядел, что парча одежды Филиппа была обшита капающими слезами, а в этом слезном дожде красовались изображения черепов и угасающие склоненные факелы.

Страшно кричали на кострах еврейки с морисками!

Жесткая фреза на шее Филиппа, мелко сплоенная, была столь широкой, что голова короля издали казалась как бы отрубленной, лежащей отдельно от туловища на широком и очень красивом блюде. Он обходился в речи без жестов, только очень быстро двигались желтоватые белки его глаз.

— Я, — сказал король, — отлично видел, с каким рвением ты кидал хворост под стопы еретика… Назови же себя!

— Хуан-Гарсиласо, — назвался я королю, — из рода ди-Лопес-дель-Мальгрива-Акунья-и-де-Куэвас, что в Каталонии.

Вопли казнимых усилились. Филипп II спросил:

— Скажи, идальго, на твоем лице загар солнечный или в твоих жилах есть примесь крови мавров с евреями?

Я разодрал на себе рубаху, обнажив белое плечо:

— Я чистокровный идальго, испанец, король. Мечи моих предков затупились на шеях мавров, евреев и нечестивых!

Принцесса Эболи и графиня Оссорио, колыхая черными опахалами, отмахивали от себя зловонный дым, Филипп II, не поворачивая головы, что-то буркнул ассистенту, и тот спустился по ступенькам ко мне. Им было сказано:

— Ты еще слишком молод для оруженосца, но его величество, уступая просьбам знатных дам, согласен принять тебя в носильщики паланкина королевы Изабеллы… Теперь встань и уйди!

Аутодафе закончилось. У одного мориска от нестерпимого жара с треском лопнула кожа, и огонь жадно облизывал его внутренности, выпавшие из чрева. Обугленные ноги женщин, еще недавно такие стройные, теперь, дымясь, двумя черными столбами погружались в самое пекло. Но этот проклятый еретик из Голштинии все еще жил, и, задирая лицо к небу, он обгорелыми губами еще хватал в дыму, силился глотнуть чистого воздуха.

— Будьте прокляты… вы… все вы — ГАБСБУРГИ!

Толпа нищих и бродяг, затаптывая слепцов и паралитиков, уже ринулась к столам, накрытым ради бесплатного обжорства, а я… Я остался посреди площади, еще не веря своему счастью. Но тут какой-то сеньор взял меня за руку и молча отвел на королевскую кухню, размещенную в старинном погребе.

— Эй! — повелел он. — Тащите сюда все объедки…

У меня бы тогда не повернулся язык назвать объедками все то, что осталось после завтрака королевской свиты. Как сейчас помню, я долго возился с громадным куском мяса, опорожнил большую тарелку салата из крапивы, сдобренного цветами фиалок, потом королевский повар швырнул передо мною груду костей, наказав высосать из них остатки жирных мозгов, и все это я проделал, обостряя свой вкус испанским хреном, имбирем из Мекки и перцем из Малабары…

Потом меня приодели. Длинные красные чулки обтягивали меня снизу до самого паха, невольно выделяя контуры моей фигуры, шею обвила пышная горжа из меха русской куницы, а голову я покрыл бархатным беретом с длинным пером африканского страуса. Двор собирался в Эскуриал, а мне (как и другим подобным идальго) предстояло нести королеву, которой я никогда еще не видел. Накануне путешествия меня отозвала в сторону старая гофмейстерина с наказом:

— Помните, что особа монаршей крови священна, прикосновение к ее телу карается. Недавно королева выпала из седла во время охоты. Паж хотел высвободить ее ногу из стремени, но увидел у королевы именно то, чего видеть посторонним нельзя. Палач недолго трудился над его тонкой шеей…

Мне стало даже страшно, и я спросил:

— А если королева сама дотронется до меня?

— Ей никто не отрубит голову, — последовал ответ…

Королева спустилась на двор. На плече ее сидела гибралтарская обезьянка-магота и мелкими зубами что-то выкусывала из ее пышной прически. Четвертая по счету жена Филиппа II, краснощекая и здоровенная Елизавета Валуа была француженкой. Заметив нового носильщика, она мягкими пальцами вздернула мне подбородок, заставив поднять на нее глаза.

— У тебя, дружок, длинные ресницы. Зачем тебе таскать паланкин с такой грешницей, как я? Лучше я сделаю тебя своим пажем. — Но, узнав, что я каталонец, она резко отдернула руку. — Жаль, что ты не из Кастилии или Толедо…

Правда, что каталонцев остерегались, ибо, чересчур вспыльчивые, они слишком часто хватались за навахи, и я вдруг ощутил свою непригодность при дворе. Длинный шлейф, словно змея, очень долго тянулся за Изабеллой, укрывшейся в паланкине. Лакеи захлопнули за ней дверцу, мы дружно вскинули ручки паланкина на плечи и зашагали прочь из Толедо. Дорога не была легкой, я задыхался в своих новых одеждах, столь непохожих на прежнее тряпье бедного идальго. Обливаясь потом, я изнемогал под тяжестью паланкина, в котором, раскрыв рот, как деревенская девка после покоса, крепко спала королева с любимой обезьяной. И разве я мог думать тогда, что цари и царицы будут до земли кланяться мне и лизать прах ног моих, что буду насыщаться молоком народов земных и стану я сосать груди царские…

— О, святая дева Мария, ты и далее не оставь меня! Какой долгой и трудной была дорога до Мадрида…

Далекие отзвуки Ливонской войны еще не коснулись бестрепетного сердца королевского Эскуриала, и что, спрашивается, Мадриду какая-то бюргерская Нарва, какое дело испанцам до того, что русские ограбили земли дерптского епископа?

Но именно в том году, когда возникла Ливонская война, скончался германский император Карл V — отец испанского короля Филиппа II, и вот ему предстояло возлежать в гробнице Эскуриала, куда сваливали всех Габсбургов.

На время забудем 1558 год, чтобы вернуть свою память в год 1958, год недавний, для нас близкий.

Европа отмечала мрачный юбилей — 400 лет со дня смерти императора Карла V; в столицах состоялись научные симпозиумы, историки ФРГ говорили о Карле V как о «первом гражданине объединенной Европы», в которой император путем завоеваний желал бы стереть все границы, разделяющие людей по национальным признакам, дабы все европейцы имели одного бога и одного императора. Дело о размывании границ, затеянное императором Карлом V, ради покорения всех народов, было продолжено…

Его продолжил Наполеон, а затем и Гитлер!

8
ОСКУДЕНИЕ

Если великая Испания скудела, сидя на золоте, то Русь-матушка тощала на пустом месте, медному грошику радуясь. Король Филипп II кормил оравы своих нищих, а царь Иван Грозный не знал, чем кормить их. Когда от бродяг, моливших о подаянии, стало невмоготу, царь объявил на Москве, что завтра станет раздавать всем нищим щедрую милостыню.

Слово царское сказано — так тому и быть!

Толпа голодных людей с утра раннего заполнила Красную площадь в чаянии долгожданного кормления. Но царь, поглядывая из окон теремов, не спешил накрывать столы:

— Пусть людишек поболее набежит, тогда и начнем…

Когда на площади негде было яблоку упасть, тогда и началось угощение от щедрот царевых. Выскочили из ворот Кремля стрельцы да стражники, саблями, дубинами и топорами быстро убили тех, что помоложе да поздоровее, оставив в живых только немощных старцев. Вот им, убогим, царь-батюшка в милостыне не отказал, всех оделил по-христиански и велел за него, грешного, богу молиться. Для этого стариков распихали по монастырям, чтобы жили там «лежнями», и, сытые, смерти выжидали…

Это было тоже «аутодафе», только на русский лад!

— А пролитая кровь будет пролита не ради нашей, но ради вашей неправды, — угрожал Иван Грозный Ливонии…

При овладении Нарвой его войска взяли 230 пушек, а когда капитулировал епископ Дерпта, русским достались еще 552 орудия, — по тем временам это были богатые трофеи! Зато вот воеводе П. Шуйскому Ревель не покорился; его жители просили Данию принять их в свое подданство, благо предки ревельцев уже бывали под властью датской короны (Таллинн же по-эстонски значит «датский город»). Но король датский, как и шведский, оба уже старики, вдоволь навоевались, и теперь не желали впутываться в дрязги Ливонского ордена, тем более, что русские осенью убрались к себе по домам, и война, казалось, затихла…

Орденского магистра Фюрстенберга навестил орденский маршал Готард Кеттлер, закованный в панцирь.

— Теперь всю зиму русские проваляются в своих деревнях на печах, — сказал он, громыхнув мечом. — Все мои чаяния едино лишь на помощь Литвы и Полонии, но король Сигизмунд-Август выжидает, и на все вопросы моих гонцов у него готов всегда один и тот же ответ: «Все дела — завтра…»

— Я уже стар и немощен, — отвечал Фюрстенберг, — и мое больное сердце чует, что слава ордена меченосцев померкла, как догоревшая звезда на утреннем небосводе.

Фюрстенберг сказал, что он уже не в силах справиться со своим рыцарством: разбежавшись по лесам, они теперь соединяются в шайки, чтобы грабить беженцев на дорогах.

— Надеюсь, — зловеще усмехнулся Кеттлер, — они не забывают делиться с вами своей добычей, а вы не забудьте поделиться со мною теми дукатами, что собрали в Дерпте для царя Иоганна…

Разругавшись с магистром, он собрал ландскнехтов, которые разбили русский гарнизон в Рингене, затем немцы вошли в русские просторы, сожгли монастырь и посад в окрестностях Пскова, после чего убрались обратно. Фюрстенберг сказал Кеттлеру:

— Царь Иоганн, зверствуя у себя дома, во владениях Ордена еще не пил крови младенцев, он еще не вскрывал утробы женщин, и потому наши рабы, латыши и эсты, хотят его власти. Но я боюсь, — заключил Фюрстенберг, — что своим набегом на Русь вы, Кеттлер, раздразнили зверя. Теперь следует ожидать мести.

— Не раньше весны! — отвечал Кеттлер. — А до весны Ливония и города ее успеют найти союзников в Европе…

Поход 1558 года возглавлял татарский хан Шиг-Али, а весной следующего года, как бы в отместку за набег Кеттлера, царь наслал на Ливонию громадное войско, в котором русские даже терялись среди множества татар, чувашей, ногаев, мордвы и черемисов. Все это разноликое и разноязыкое воинство вдруг появилось под Ригой — совсем неожиданно. Рижский архиепископ Вильгельм Гогенцоллерн приказал выжечь все форштадты, не жалеть садов и огородов. Все вокруг заполыхало, над крышами домов летели тучи татарских стрел, когда архиепископ созвал в замке совещание — как быть?

— Я не знаю, — подавленно отвечал Фюрстенберг. — Но я не одобряю маршала Кеттлера, желающего, чтобы на руинах наших древних замков восторжествовали польские Ягеллоны.

— Ягеллоны невечны, — заострил разговор архиепископ, — у короля Сигизмунда нет потомства. Пока мы тут сидим в осаде, барон Христофор Мюнхгаузен, епископ Курляндии и Эзеля, уже торгуется с Данией, чтобы подороже продать земли и острова своего епископства датским королям.

— Нет уж! — возразил Кеттлер. — Пусть только отвалится от стен неприступной Риги эта азиатская орда, насланная сюда варварской Московией, и я сам поеду просить короля Сигизмунда о вечном союзе нашего Ордена с Польшей, пусть наша Ливония станет вассальна, как вассальна ей и немецкая Пруссия. Наконец, я осмеюсь написать венским и даже испанским Габсбургам, что Нарва — это был глаз Европы, приставленный к Московии, и с потерею этого глаза Европа окажется в слепоте, не в силах узнать, что там делают эти коварные русские…

Армия царя, не взяв Риги, снова удалилась в Россию, и тогда Кеттлер, согласный на все, отъехал в Польшу. Но датский король опередил его, прислав в Москву дипломатов, которые просили царя Ивана не беспокоить Ревель, не угнетать Ливонию. Отвечая датчанам, царь с нарочитым смыслом Ревель именовал Колыванью, а немецкий Дерпт называл русским Юрьевым.

— Мы датского короля от своей любви не отставим, — говорил Иван Грозный. — Дабы не было ему лишней печали, я жалую ливонцев перемирием с этой весны и до поздней осени…

Желая удружить «королю соли и воды» (как называли в Москве датского короля), Иван Грозный допустил промах, который позже отзовется многими казнями для невинных и всемирным позором для него, с ног до головы виноватого. Алексей Адашев, ведавший Посольским приказом, увлекал политику Руси в проверенное битвами русло древней политики Руси, его брат Данила Адашев уже громил крымские улусы, дабы наказать Девлет-Гирея за его прежние разбои на юге страны. Но царь видел себя в венце европейской славы, и перед ним лежали планы ливонских крепостей. Адашев же, человек горячий, развертывал перед ним свиток карты загадочной Сибири, говорил убежденно:

— Земель-то вольных и богатых вот где бы нам поискати! Сибирский князь Едигер сам лезет в подданство ваше московское, обещает с каждого тобольского татарина собрать по белке и по соболю. Эдак-то с такой дани мы в Европе торговать станем мехами так, что Ганзейские города от зависти почернеют.

— Едигер-то прислал мне всего семьсот соболей.

— Так и верно! — говорил Адашев. — Еще бы ему Сибирь разорять, ежели вы его посла в погреб посадили, измучив…

Исторически они ошибались оба — и Адашев, желающий разорить Крымское ханство, не имея флота на Черном море, и сам царь, раньше срока залезавший в Европу, давно иссушенную в таких вывертах политики, какие царю и не снились. Пока они там беседовали, в Вильне состоялась встреча короля Сигизмунда II Августа с Готардом Кеттлером.

После ужасной смерти Барбары Радзивилл, отравленной матерью Боной Сфорца, «король-завтра» впал в унылое пьянство, меланхолик, погруженный в уныние, он не скрывал тревоги за будущее Польши, которое растворялось в неясных фантазиях короля:

— У меня остались две незамужние сестры — Анна и Екатерина, уже стареющие, от выбора их женихов зависит печальная судьба короны Ягеллонов. Вы желаете, чтобы я включил ваш Орден в свою королевскую клиентуру? О том же просит меня и рижский архиепископ. Между тем, герцог Магнус, брат датского короля, уже готов владеть островом Эзель… Боюсь, — поежился король, — что в Ливонии сейчас завязывается такой гордиев хитрый узел, который можно будет разрубить только ударом меча…

— Меч в моих руках! — заявил Кеттлер. — Только объявите власть своего протектората над землями Ливонского ордена.

— Но где же мнение магистра Фюрстенберга?

— Фюрстенберг выжил из ума, рассчитывая на помощь германских князей, но с них и дохлой крысы не получишь.

Вернувшись в Ливонию, когда леса ее уже пожелтели к осени, Кеттлер первым делом повидался с Фюрстенбергом, который гостил под Ригою в старинном рыцарском замке Кокенгаузен.

— О чем вы договорились с королем?

Кеттлер, не снимая перчаток, протянул руки к камину, в котором с треском разгорались дрова.

— О той дороге, по которой вас повезут на кладбище. Обещаю вам сигналить в рожок и обставить процессию факельщиками…

Своей наглостью Кеттлер вынудил Фюрстенберга отказаться от чина магистра, и сам возглавил Ливонский орден, уже издыхающий, словно гадина, попавшая под колеса телеги. Кеттлеру было тогда лишь сорок лет, и он еще не знал своего будущего, которое отзовется в его потомстве… Между тем, Сигизмунд II, сделавшись протектором Ливонии, сдержал слово, данное Кеттлеру, и его посол в Москве объявил Адашеву:

— Все поляки жаждут войны с вами, и только один наш король хочет сохранить мир. Ради этого желательно, чтобы ваш государь не забирался в Ливонию, ставшую нашей клиентеллой.

— Диву даюсь! — отвечал Адашев. — Какую протекцию Ливонии вы оказать можете, если по давним договорам епископ Дерпта с каждой головы по гривне платить нам дань обязан был…

Иван IV писал Сигизмунду: «Тебе хорошо известно, что Ливонская земля от предков наших… платила нам дань». Сигизмунд отвечал царю с немалым смыслом: «Ты называешь Ливонию своею. Но как же дед твой люто воевал с ливонцами до перемирия? Какой же государь с подданными воюет и мир с ними заключает?..»

На подобный вопрос ответить было уже очень трудно.

Но «ливонский вопрос» уже отозвался на берегах Дуная, где в Вене правил Фердинанд I из Габсбургов, брат германского императора Карла V и сам император. Осенью 1559 года, когда заканчивался срок перемирия в Ливонии, он послал в Москву своего дипломата Иеронима Гофмана, чтобы воздействовать на царя Ивана Грозного в духе примирения с переходом Ливонии под влияние польского короля. Гофмана встретили в Москве очень хорошо и с почетом, а царь велел спросить у него, какие подарки привез он из Вены? На это Гофман ответил, что, кроме верительных грамот, ничего не имеет. По московским же понятиям посол — не посол, ежели явился с пустыми руками. Иван Грозный не хотел верить в такое:

— С первого раза, видать, отдавать не хочет…

Снова явились к Гофману с вопросом: если ваш император не шлет подарков, так, может, ты сам подарки привез, чтобы угодить высокой царской милости? Гофман отделался незнанием московских обычаев, и говорил он так:

— Знай я порядки ваши, от себя бы привез…

Царский титул Ивана IV в Европе не признавали, и царь был возмущен, что в грамоте Фердинанда I его титуловали лишь «великим князем московским». Гофман оправдывался:

— Как же я могу по своей воле титуловать великого князя императором Руси, если он таковым нигде не считается?..

Посла вместе с его слугами и переводчиком посадили под замок, два дня не давали есть и пить, но терзали страхами:

— У нас таковые, как ты, послы подолгу сиживали без хлеба, пока не старались радовать царское величество. Коли попался без подарков и без титула, так и заморить можем…

Гофмана предупреждали, что если титулует царя как надо, «он даст мне в подарок собольих, куньих и рысьих мехов и всего, что я пожелаю… по истечении 8 дней меня отпустили».

Читать доклад Гофмана о его посольстве интересно…

Наблюдая за шашнями своей матери, сам развращенный боярами, царь Иван начал беспорядочную половую жизнь с 13 лет; тогда же он свершил и первую казнь, затравив человека медведями. В холостой жизни он менял женщин одну за другой, перебрав около четырехсот наложниц. Задумав жениться, Иван прежде устроил венчание на царство, а в жены выбрал тихую и добрую Анастасию Романовну Кошкину-Захарьину. Царское и брачное венчание прошло в зареве загадочных пожаров, Москва горела, горел и Кремль, рвались арсеналы с порохом, и эти пожары, казалось, освещали будущее правление Ивана Грозного.

— По грехам моим горела Москва, — говорил он.

Став мужем, царь изменился. Анастасия отвращала его от жестоких забав, в Кремле не слышалось срамных песен. Царь вроде бы подобрел, выпускал из погребов узников, раздавал нищим милостыню, ездил на богомолье. Но тихая семейная жизнь недолго утешала молодого царя, снова начались шумные трапезы с бесстыдными девами, скакали шуты и скоморохи, выкрикивая похабные прибаутки… Снова начались казни.

В 1554 году Анастасия родила сына Ивана, а через три года подарила дому Ивана Калиты хилого сына Федора. Мать двух наследников престола, Анастасия, казалось бы, упрочила свое положение при дворе, но влияние ее на царя уничтожилось в буйных оргиях и потехах. Летом 1560 года царица с мужем отправилась в Можайск на богомолье. Царственную чету сопровождал Алексей Адашев, развлекавший царицу европейскими новостями:

— Сказывали мне люди езжалые, что Мария Тюдорша, королевна аглицкая, баба зловредная, дух свой испустила. Была она, кровопийца, первой женищей Филиппа испанского, который недавно в Мадриде тоже начудил. Сына своего Дон-Карлоса хотел женить на Елизавете Валуа, но потом сына отставил и сам женился на ней, отчего Дон-Карлос совсем помешался.

— И не стыдно им, греховодникам? — истово перекрестилась Анастасия. — Что еще знаешь, Алексей Федорович?

За лесами показались златые главы Можайска, карету — царицын возок трясло и качало на ухабах. Царь молчал.

— Еще вот что слышал… По случаю свадьбы Филиппа с Елизаветой в Париже турнир устроили. Отец невесты, король Генрих Второй, вызвал на драку благородного рыцаря графа Монтгомери. Сшиблись они на лошадях и сломались копья. Но обломок копья графского разбил забрало на шлеме короля и вонзился прямо в глаз ему. Так и повалился с лошади…

— Не живется, — кивнул Адашев. — Хирурги же взяли из тюрьмы пятерых узников и каждому тоже всадили в глаз по обломку копья, а потом ковырялись в черепах, дабы научно вызнать, каково лучше короля излечить. Пока они там мозги потрошили, король Генрих и умер, так что, государыня моя пресветлая, теперь королева Екатерина Медичи во вдовстве осталась…

Иван Грозный, поглядывая в окошко кареты, мрачно помалкивал. Его заботило иное. Под стенами Ревеля войска русские успеха не имели, сражаясь с корпусом «цварцен-гейптеров» (черноголовых рыцарей). Иван сумрачно сообщил Адашеву:

— Устал я от боев европейских. Новая беда Русь постигла: татары крымские под Каширой явились, женок и детишек в полон угоняют, немало нашего мужичья побили…

Адашев сказал, что тут не до богомолья:

— Скорее коней обратно на Москву заворачивать…

Царицу одолел страх, она внезапно заболела, занемогла и, проболев три дня, 7 августа 1560 года скончалась. Горе царя было велико, историки пишут, что Иван рыдал при ее кончине, убивался. Я, простите, не слишком-то верю в любовь Ивана Грозного к Анастасии. Если бы он так уж сильно горевал, так через восемь дней после ее кончины не объявил бы:

— Всегда ли мне плакать? Не повредить бы здоровья моего драгоценного. В утешение скорби своей хочу жениться…

Снова пошли чаши по кругу, в окружении вдового царя пристойность считалась непристойностью. В пьяном угаре, быстро забыв Анастасию, царь не забывал о политике:

— У короля польского две сестрицы в девках засохли. Слать бы послов, дабы высмотрели, какая тельна да пригожее? Женись я на Екатерине Ягеллонке, тогда всю Литву заберу в приданое, да и королю корону Ягеллонов подыму, из грязи шляхтенской, чтобы над моей головой она воссияла…

К нему в покои тихо проник воевода Алешка Басманов, полководец храбрейший, усердник хвастливый, человек вкрадчивый, царя понимавший, и стал Басманов нашептывать:

— Нешто верить нам, рабам твоим, что Настасья, юница чистая, умерла, едино татар у Каширы испугавшись. Уж ты, государь, сам реши: нет ли колдовства тут какого? Ты вот Алешку Адашева из гнили ничтожества наверх вздымал, вместе до Можайска молиться ездили, так не он ли яду подсыпал?..

Пальцем — ласково — Басманов тронул царя за плечо:

— Оглядись вокруг: кто радуется — не враг ли твой, а кто печалуется — не худое ль замыслил против тебя? Эдак и тебя со свету сживут. Братец твой двоюродный, князь Владимир Старицкий, уж на что в битвах горяч, столь доброхотен к сирым да убогим… неспроста! Наверное, во сне он себя шапкою Мономаха накрывает. Остерегись, государь великий…

Царь не казнил Адашева, оставив его в подозрении, и сослал его в Ливонию, чтобы ратными делами утруждаться. Вряд ли царь верил в то, что Адашев сгубил царицу, скорее, они супротивничали в делах политики — куда идти бедной Руси, в какую сторону? Кучума воевать в Сибири, бить в Крыму хана Девлет-Гирея, или в Ливонии растекаться войсками по дорогам?..

9
ХАМОВО ОТРОДЬЕ

Придворные генеалоги выводили происхождение Габсбургов от библейского Хама, сына Ноева, и потомство Хамово долго занимало в Европе два самых великолепных престола: испанские Габсбурги сидели в Мадриде, германские прочно осели на берегах Дуная, и влияние этого хамского отродья распространялось вширь — на множество миллионов покоренных ими народов.

Много лет соприкасаясь с династией Габсбургов, я сложил мнение, что все они ненормальные дегенераты. Помимо религиозной экзальтации, всевышний наградил их всеми признаками вырождения и, не будь они Габсбургами, им бы всем надо было сидеть на цепях в бедламе, а не управлять народами. Сейчас уже не исчислить десятков миллионов людей, погибших и замученных в пытках, только потому, что в мире существовали эти изуверы.

Попробуем заняться генеалогией этих выродков…

Хуана Безумная, королева Кастилии, была женой Филиппа Красивого, который и принес к ее ногам Нидерланды — богатейшую страну с активным трудолюбивым народом. Хуана обрела безумие от любви: поначалу она избивала каждую женщину, с которой муж поговорит, а потом, не вытерпев ревности, подсыпала ему яду. Духовник сказал ей, что Филипп невиновен, а через 14 лет воскреснет для новых наслаждений. Хуана выкопала его из могилы и уложила в стеклянный гроб. Она любовалась мертвым красавцем, покрывая его труп ласками. Боже упаси приблизиться какой-либо женщине:

— Прочь, блудницы! — кричала спятившая королева.

Как только наступала ночь, Хуана Безумная отправлялась в дорогу, освещаемую факелами, перетаскивая останки мужа с места на место. Прошло 14 лет, чуда не случилось, и тогда королева впала в буйное помешательство. Она сделалась опасна для людей, ее заточили в башню, где она и сидела 36 лет, предаваясь ужасным сумасбродствам, умерев в 1555 году, решающем году для ее сына…

Этим сыном и был «первый гражданин» Европы, который, всю жизнь кочуя из страны в страну, тоже таскал за собою гроб — для себя! Карл I— король в Испании, он же Карл IV — король в Сицилии, он же Карл V — император «Священной Римской империи» (то есть Германской). По сути дела, в одном человеке совместился владыка почти всей Германии, Австрии, Нидерландов, Испании, Люксембурга, почти всей Италии и Американских владений за океаном, включая Мексику и Перу.

— Над моей империей никогда не гаснет солнце, — возвещал он, не забывая добавить «Plus ultra» (Хочу больше!).

«Plus ultra» хотелось извергу, воевавшему со всем миром. В его войсках служили отпетые мерзавцы и отбросы общества, в основном швейцарцы, испанцы и немцы, которые все время бунтовали, и потому возле своей ставки Карл V всегда устраивал «живодерню»: помост с виселицей и чурбан для отсечения голов. Чтобы утихомирить немцев, император вешал парочку испанцев, а чтобы не шумели испанцы, он отрубал дюжину крепких тевтонских голов. Так поступал «первый гражданин» Европы, который сам не был ни испанцем, ни немцем, а просто… Габсбургом!

Карл V высаживал галдящие от восторга десанты своих убийц даже в Алжире и в Тунисе, — он помешался на создании всемирной империи, чтобы властвовать до ледяной Патагонии и в жаркой Африке, которую уже огибали его каравеллы. Этот жестокий, ненасытный, молчаливый и бледный ханжа, похожий на загробное привидение, целиком вышел из потемок Средневековья, а эпоха Возрождения коснулась его зловещего облика только кистью великого Тициана, писавшего его портрет на коне — победителем при Павии, где он пленил Франциска, короля Франции…

Римский папа Климент VII (из рода Медичи) боялся всемогущего деспота, а Карл V не был уверен в папе. Во избежание всяческих сомнений, император в 1527 году обрушился на Рим!

Его солдаты вырезали половину города, весь Тибр был доверху завален мертвецами. Прекрасные дворцы и памятники искусства были повержены. Разбойники осквернили не только женщин, но даже детей. Женские монастыри они превратили в казармы, предав насилию даже престарелых монахинь. Ландскнехты «первого гражданина» Европы ножами отрезали римлянкам носы, а уши отрывали клещами; раскаленными прутьями они выжигали глаза детям…

В этот момент здоровенный ландскнехт, волоча за волосы окровавленную женщину, добродушно спросил Карла V:

— Научи, как отличать католика от еретика?

Ответ императора уцелел для истории:

— Убивай всех подряд! А когда мертвые соберутся на том свете, господь сам рассудит, кто прав, а кто виноват…

Участник римского погрома Себастьян Шертлин радостно вспоминал: «Мы разграбили весь Рим; мы во всех церквях и, где только можно, забрали все, что нашли; едва ли мы пощадили хоть один дом… в узком зале мы нашли самого папу и 12 его кардиналов, все они плакали, а все мы сразу разбогатели». Среди пьяной солдатни слышались призывы:

— Изберем нового папу — Антипапу Мартина Лютера! Франц Меринг считал, что это «грубая шутка, однако бросившая луч света среди царившего вокруг ужаса». Но я думаю, что шутки плохи, ибо среди ландскнехтов Карла V было немало и лютеран (еретиков). Когда надо грабить, тогда вопросы религии забывались, и бог становился един для всех…

Климент VII смиренно предстал перед победителем, благословив для него еще две короны — римскую и ломбардкую.

— Я рад, — отвечал Карл V, — что вы распознали мои благие намерения. Если зараза лютеранства уже объяла Германию, то в Италию она не проникнет, ибо я показал свой гнев! А вам, как Медичи, я — так и быть — возвращу Флоренцию…

Обменялись коронами, словно подарками. Оставив Рим в дымящихся руинах, император удалился, не забыв прихватить в дорогу свой гроб. В год смерти Хуаны Безумной он передал сыну, испанскому королю Филиппу II, управление Нидерландами, а сам решил устроить себе похороны при жизни. Сложив с себя регалии власти, Карл V скрылся от мира в монастыре св. Юста, не уставая бичевать свое хилое тело хлыстом из бычьей шкуры, наглядно показывая монахам силу своей веры:

— Глядите, как надо увеселять Иисуса Сладчайшего!

Затем лег в гроб, велел накрыть его саваном. Началась погребальная служба, во время которой он подпевал монахам.

— Плачьте! — взывал он из гроба. — Великий император покидает этот мир, не успев уничтожить миллионы еретиков…

Его окропили святой водицей, как мертвеца перед отбытием в могилу, после чего император сел в гробу и сказал:

— Думаю, теперь можно поужинать…

Через 22 дня после этого гнусного маскарада он умер.

После него осталась гигантская «Священная Римская империя», которая не была священной, не была римской, и эту великую империю успешно развалил в 1806 году Наполеон. Но я понимаю, почему в 1958 году Европа чествовала загробную тень Карла V: ведь он был предтечею создания в Европе НАТО.

Хамово отродье в Вене продолжил Фердинанд I, а в Испании король Филипп II, имевший сущую ерунду — всего 23 короны.

Невозмутимо жестокий, вероломный и подозрительный, он, подобно ядовитому пауку, протягивал мохнатые лапы во все столицы мира, желая всюду расставить виселицы, везде распалить до небес костры, чтобы уничтожить инаковерующих, и при этом никогда не терял хладнокровия, одинаково равнодушно воспринимая радость или несчастье. Сила этого мракобеса заключалась в его удивительном спокойствии. Ничто не могло вывести его из состояния величавой торжественности. Даже когда он узнал, что «непобедимая армада» целиком поглощена морем, он вяло заметил:

— Я посылал свои корабли наказать еретиков в Англии, но совсем не для того, чтобы они боролись с бурей на море…

Не знаю, испытывал ли он страх, но, думаю, именно это паршивое чувство заставило строить Эскуриал, неприступный, как крепость; пожалуй, именно страх побудил короля искать новую столицу в центре набожной Кастилии — в безводном Мадриде, где нищие воровали воду вместе с кувшинами. Воду они сразу выпивали, а кувшины меняли в ближайшем трактире на миску гороховой похлебки. Филипп II явно был опечален:

— Мне, как и Христу, суждено умереть среди воров и разбойников, между которыми и распяли Спасителя нашего…

Набожный скряга, он в проявлении чужого ума видел только оскорбление престижа королевской власти. Зато при встрече священника, несущего святые дары, Филипп II выходил из кареты и, не взирая на грязь дороги, повергался ниц, прося благословения. Любого монаха он выслушивал, как мудреца, но отвергал все советы кортесов (депутатов), и скоро в Мадриде уже не оказалось людей, которые бы желали давать ему советы.

У него не было даже министров, а только секретари, которым он неустанно диктовал, что надо сделать, а чего делать не следует; это был крайний абсолютизм, доведенный уже до абсурда. Когда Филипп II разъезжал по стране, за его каретой мулы тащили громадные возы с бумагами и доносами, ожидавшими королевской резолюции. Если в Испании все хотели поесть хотя бы один раз в день, то «непобедимая армия» чиновников алчно пожирала остатки испанского богатства. Где царит деспотия, там привольно размножается бюрократия. Испания изнемогала от такого засилия судей, прокуроров, нотариусов и адвокатов, что казалось, в стране половина людей — это подсудимые, а другая живет для того, чтобы осудить их…

По примеру отца, Филипп II завел себе гроб, и сам принадлежал не живым, а мертвым:

— Лучшие поучения в мудрости исходят из глубины могил.

Уединяясь от людей, недоступный народу, как бог, Филипп II с ожесточением бичевал себя, не сводя глаз с картины Иеронима Босха, изображавшей немыслимые муки грешников на том свете. Ледяной холод исходил от короля, все замолкали и никто не смел улыбнуться, когда появлялась его невзрачная фигура в черных одеждах, с лицом без мимики, но с быстрым движением зрачков в тусклых, как у дохлой рыбины, глазах.

— Дамы и кавалеры могут танцевать и при мне.

Но танцевать уже не хотелось. Король постоянно мерзнул, кутаясь в меха, которые поставляли ему ганзейские купцы, закупавшие соболей и горностаев в дикой Московии.

— Какие холодные ночи в Мадриде, — жаловался он. — Одна лишь королева может согреть мою стынущую кровь, и это нужно для моего здоровья, для сохранения истинной веры в мире…

Ближе к ночи Эскуриал слышал выкрики стражей:

— Король идет к королеве! — звучало в глубинах замка. — Король прошел к королеве! — отзывалось эхо из горных ущелий, где клубятся туманы и ползают разные гады…

Хамово отродье несло в себе зародыши вырождения и деградации. Визитируя королеву, согревавшую его, король обрел сына, будущего Филиппа III, который до пяти лет не держался на ногах, его водили на помочах, он не умел говорить и был настолько слаб, что даже в юности еще сосал груди кормилиц. Но у Филиппа II был и старший сын — знаменитый Дон-Карлос, рожденный от первой жены короля, Марии Португальской. Косноязычный, он не мог изложить на словах даже самую простейшую мысль. Но, как это и бывает с идиотами, в нем рано пробудились животные инстинкты, и в возрасте десяти лет Дон-Карлос уже преследовал женщин. Одно плечо у него было выше другого, а одна нога короче другой, весь заросший волосами, как дикарь, он постоянно дрожал телом, словно припадочный. По странному капризу поэтов, они вложили в уста этого безумного кретина речи о свободе человеческого духа и величии гуманизма…

Вот и верь после этого поэтам!

Возрождение породило гуманизм, заставляя человека задуматься о ценности его жизни; Ренессанс нарядил женщин в праздничные одежды, умышленно выставив напоказ красоту человека. Великие мастера тщательно выписывали обнаженные тела, насыщенные румяным соком жизнерадостной плоти, жаждущей любви, света и всеобщего восхищения.

Но Филипп II не выносил чистых и светлых картин о радостях земной жизни, инквизиция карала художников, посмевших изобразить наготу женского тела: им грозило отлучение от церкви, 500 дукатов штрафа и один год ссылки на Канарские острова. Знаменитый Диего Веласкес, позже написавший туалет Венеры, был очень храбрым человеком! Он так старательно обрисовал мощные ягодицы, что в трибунале инквизиции его бы сочли исполнителем воли Дьявола, а художника — кандидатом для бесплатного посещения Ада. Зато картинная галерея Филиппа II напоминала нечто вроде учебно-наглядного пособия для палачей, хирургов, инквизиторов и монахов.

Филипп II с удовольствием созерцал распятие на крестах, вознесение из гроба на небо, картины дьявольских искушений и мученичество святых, отвергавших соблазны, сцены бичевания Христа и непорочного зачатия богоматери, вечные муки орущих от боли грешников. Не спорю, что язвы прокаженных были выписаны с большим знанием дела, а уж если кому отрубали голову, так кровь хлестала из тела, как из трубы, при этом анатомически точно отражалось устройство человеческой шеи в разрезе…

Какие там радости жизни? Откуда им было взяться?

Запуганные инквизицией живописцы Толедо или Вильядидо умышленно прятали красоту, работая над сюжетом, в которых мучеников церкви, и без того изможденных молитвами, теперь протыкали стрелами, подвешивали на веревках, жарили им пятки на раскаленных углях.

Люди на испанских портретах представали землистыми, словно только сейчас выбрались из могилы. Даже лица испанских красавиц таили в себе молитвенную скорбь и ожидание «сошествия святого духа». Живописцы сознательно усиливали бледность своих персонажей, дабы выделить «чистоту крови» — без примеси рабской крови мавров-морисков или евреев-маранов. Испания была закутана в траурные мантии, женщины не смели обнажать плечи или грудь, напротив, им вменялось в обязательность носить длинные мантии, которые скрадывали силуэты их фигур. Темные одежды лучше всего выделяли бледность кожи, как доказательство благородного происхождения. Придворные дамы избегали солнца, чтобы их загар не вводил в опасное заблуждение…

Чем закончить эту проклятущую главу?

Мне кажется, никогда не устареет блистательный вольтеровский афоризм о том, что «пышные бедра тициановской Венеры нанесли папе римскому вреда гораздо больше, нежели все тезисы Лютера». С этим нельзя не согласиться, ибо человек прежде всего остается человеком, и никто не смеет отнимать у него человеческое — дьявольскую красоту божественного тела!

10
НАПРЯЖЕНИЕ

Не думайте, что, осуждая Габсбургов, потомков библейского Хама, я стану щадить отродье Ивана Калиты, потомков легендарного Рюрика. Эта династия выродилась в 1598 году, всем своим преступным прошлым подготовив Россию к трагедии «смутного времени», а кровь Рюриковичей уцелела лишь в князьях Горчаковых, Долгоруких, Барятинских, Одоевских и прочих, иные же Рюриковичи смешались с мелким дворянством, иные навек растворились в �

Скачать книгу

Такой заголовок дал автор своему роману, начало работы над которым относится к концу 1980 года. Свеча жизни писателя догорела раньше, чем он поставил в нем последнюю точку. Вот и лежит сейчас передо мной извлеченная из архива рукопись незавершенного романа Валентина Пикуля.

Разбираю многочисленные бумаги с материалами, относящимися к роману, среди которых заметки, цитаты, «почасовик», программы (минимум и максимум), обширная библиография, десяток портретов. Почти везде будущее произведение значится под этим названием. Сама рукопись – более двухсот страниц уже отпечатанной и правленной Валентином Саввичем первой книги.

Особо следует остановиться на «почасовике» – так называл Валентин Саввич составляемый им на каждое новое произведение рабочий план, из которого было ясно, какие события происходили в тот или иной год и даже день, с кем встречался герой и о чем они говорили, где можно прочитать об этом событии или герое. Просмотрев «почасовик», можно иметь довольно полное представление о содержании книги. Именно создание «почасовика» требовало огромного многолетнего труда, знаний, таланта. А сам процесс написания книги по подробному «почасовику» был для Пикуля, как говорится, делом техники.

Роман шел трудно, с большим физическим и нервным напряжением. На протяжении десяти лет жизни Пикуль трижды возвращался к этой теме, интересовавшей его не только как писателя, но и как историка-исследователя, заставляя много анализировать, сопоставлять с современностью, чтобы дать ответ на постоянно мучившие его вопросы: кто такие иезуиты, откуда и с чем пришли к нам, какую роль сыграли в истории нашего Отечества и Западной Европы. Рассыпать на мелкие камешки, удобные для рассмотрения, такую огромнейшую глыбу «за один присест» Пикулю оказалось не по силам.

Кроме того, Валентин Саввич всегда был полон планов и замыслов. Траектория полета его мыслей была непредсказуема. Когда работа над одним романом подходила к концу или он уставал жить в описываемой эпохе, у него в голове уже созревал другой роман, о котором Пикуль говорил вначале осторожно, исподволь, а потом все более отчетливо, настойчиво. Начинал собирать литературу и с упоением брался за освоение очередной темы. Но… вдруг высвечивалась новая идея, казавшаяся более грандиозной, и уже изученное, продуманное и осмысленное откладывалось в сторону – на время.

На первом этапе работы писатель пытался выяснить первопричину зарождения ордена иезуитов, стремясь докопаться до самой сути, однако при изучении первоисточников он столкнулся со многими неизвестными явлениями, объяснения которых не только не проливали свет, а напротив, – были, по мнению Пикуля, искусной попыткой завуалировать истину.

Здесь считаю уместным дать небольшую справку об иезуитах, наподобие той, что в самом начале давал мне Пикуль, «вводя меня в курс».

Быстрое распространение протестантства по государствам Европы вызвало соответствующую реакцию со стороны католической церкви. Как противодействие, препятствующее распространению нового религиозного течения, явилось рождение целого католического учреждения – ордена иезуитов.

Испанский дворянин, происходивший из самого древнейшего аристократического рода, Игнатий Лойола стал основателем иезуитского ордена.

В 1540 году папа Павел III утвердил устав нового монашеского общества под названием Общества Иисуса (Societas Jesu), хотя само название членов общества иезуитов вошло в обиход уже после смерти Игнатия Лойолы.

Иезуиты получили от папы огромные права: всюду проповедовали свои идеи, совершали богослужения, исповедовали кающихся и давали обряд причащения.

В XVI–XVII веках иезуитов можно было видеть повсюду – в Европе, Азии, Латинской Америке. Часто они заседали в кабинетах государей и были их духовниками. Постепенно они завладели сердцами юношества и стали их духовными учителями. Но где бы иезуиты ни находились, чем бы они ни занимались, у них всегда была высшая цель, которой они добивались любыми средствами, – спасение католической церкви.

Орден Игнатия Лойолы за четыре с половиной века своего существования был завязан в самых запутанных узлах политики Ватикана. Ныне орден переживает трудные времена. До недавних пор в рядах иезуитов насчитывалось 26 тысяч человек, и их количество уменьшается. В настоящее время 29-й генерал ордена, голландец по национальности, Петер-Ханс Кольенбах избран на этот высокий пост в сентябре 1983 года.

Заканчивая небольшую справку об иезуитах, хочется сказать: «став рабами собственного заблуждения, они остаются верными ему до конца».

Постоянные ночные раздумья над рукописью, каждый вновь открытый источник информации в преломлении к дню сегодняшнему постепенно меняли некоторые версии его взгляда на то или иное событие и на все произведение в целом, что нашло отражение в многочисленных поправках и исправлениях на полях.

В этом читатель может сам воочию убедиться, взглянув на публикуемые здесь фотокопии титульных листов рукописи, к разговору о которых мы еще вернемся.

Своеобразным толчком к написанию романа об иезуитах явилась, несомненно, публикация в журнале «Наш современник» за 1979 год урезанной «Нечистой силы» под названием «У последней черты».

Валентин Саввич мог предполагать, что данное произведение вызовет определенный резонанс, но чтобы до такой степени, как оказалось в реальности, – такого он не ожидал: сначала в бой пошла «тяжелая артиллерия» в лице Суслова и Зимянина, а вслед за ними на Пикуля ополчилась всегда готовая выполнить команду хозяев пресса.

Возникло далекое от джентльменских принципов единоборство: с одной стороны писатель-одиночка, а с другой – целая армия критиков, интерпретирующих все события только с позиций «разрешенного» мировоззрения, что неизменно делало необходимым привлечение в помощники «госпожи фальсификации».

Да и многие собратья по перу открыто и откровенно издевались над писателем, не имевшим не только диплома, но и аттестата зрелости – он для них был «белой вороной».

Отношение к Пикулю и его творчеству резко изменилось. Но сам автор был уверен в правоте своего дела и ни на какие компромиссы с совестью не шел, не сдавался, отстаивал свои взгляды.

Второй немаловажной причиной, толкнувшей Валентина Саввича к этой теме, были «белые пятна» нашей истории. Проникновение иезуитов в Россию представлялось Валентину Саввичу именно таким «пятном».

В обстановке окриков сверху, под постоянным давлением прессы Пикуль чувствовал себя весьма неуютно. На душе было гадко и неспокойно.

«Псы господни». Да такое не напечатают только из-за названия.

Отступив на некоторое время от политической борьбы, изменив на время тактику, Валентин Саввич сел и написал сентиментальный роман «Три возраста Окини-сан», заканчивая который он уже вынашивал идею окунуться в эпоху Ивана Грозного. Все чаще у него возникало желание уйти подальше от действительности, зарыться в глубь веков – именно там Пикуль чувствовал себя спокойно.

– Сейчас хочу взяться за трудный и очень сложный период отечественной истории, который мало отражен в нашей художественной и исторической литературе, – поведал он мне.

– Куда же теперь держишь путь и кто будет твоим кумиром?

– Моими героями будут иезуиты и опричники. Место действия – Европа, а время – средние века. Посмотри, что есть об иезуитах в том периоде у тебя в библиотеке.

Из отобранных мною восьми книг и продиктованных по телефону, Валентин Саввич попросил принести только пять:

Григулевич И. Крест и меч.

Тонди А. Иезуиты.

Ватикан в прошлом и настоящем.

Инфессура. Дневники.

Михневич Д. Очерки из истории католической реакции (иезуиты).

Смотрю запись в дневнике тех времен:

«Валентин Саввич собирает литературу по иезуитам. Были в букинистическом – ничего подходящего не нашли». 23.11.1980.

Однако пора вернуться к рукописи незавершенного романа, к его титульным листам. Тщательное исследование их представляет, по-моему, определенный интерес.

«ПСЫ ГОСПОДНИ» – печатает Валентин Пикуль на титульном листе название своего произведения и в подзаголовке указывает вид жанра – исторический роман. Вверху эпиграф: «Смерть в одном столетии дарует мне жизнь во всех веках грядущих». Джордано Бруно. (Впоследствии Пикуль ручкой допишет: «Слова перед казнью».)

Идет работа по накоплению и переосмысливанию собранного в голове материала. В какой-то момент задача кажется невыполнимой, и серьезное слово «роман» заменяется на скромное – «рассказ», которое, в свою очередь, спустя некоторое время уступает место более оптимистичному – «повествование».

В 1982 году из глубин веков тема иезуитов вновь всплывает на поверхность творческой биографии писателя. Если в первый раз он хотел рассказать о зарождении ордена иезуитов и их проникновении сначала в Польшу, а затем в Россию, то на сей раз задача намного усложнялась. Писатель ставит перед собой задачу расширить временные, биографические и исторические рамки произведения, осветить более продолжительный отрезок времени – целый век. «Целый век» – вносит Пикуль новое название и сверху печатает равноценное по смыслу – «столетие».

По сравнению с первым, эти названия звучат более приглушенно и не так резко воздействуют на слух. Этим в некоторой степени нейтральным заголовком автор хотел завуалировать от внешнего мира содержание книги, чтобы облегчить прохождение рукописи по инстанциям, предшествующим публикации.

В 1986 году, едва оправившись от обширного инфаркта, Валентин Саввич вновь берется за свой многострадальный труд. Вернула его к этому книга Андрея Никитина «Точка зрения», которую я принесла ему из библиотеки. Вникнув в тематику книги, писатель полностью влез в нее, отрываясь только для похода на кухню за чаем.

Книга пришлась ему по душе. Читая ее, он что-то подчеркивал, часто останавливался, раздумывал.

– Талантливый писатель, хорошо знающий и превосходно чувствовавший эпоху. С его выводами я вполне согласен, – заключил он, проштудировав книгу.

Тогда и вынес автор на титульный лист цитату из этой книги: «Почему мы об этом ничего не знаем?

А почему мы должны об этом знать?

Можно удивляться, что мы вообще что-то знаем о том времени!»

Однако в дальнейшем, в 1989 году, при очередной доработке рукописи Пикуль уберет цитату «в другую часть». Приходится только сожалеть, что приступить к другой части ему так и не удалось. Он закончил только первую книгу – «На кострах», эпиграфом к которой использовал слова из Евангелия от Матфея. На титульном листе появится и цитата Д. Неру из книги «Взгляд на всемирную историю», но самое существенное – изменение подзаголовка. Теперь жанр произведения определяется автором как историческая панорама. А это означает, что за плечами его создателя стоит нечто существенное.

Существует еще второй титульный лист, который автор завел в конце 1989 года. С первого – на него перенесены слова Д. Неру и добавлена цитата из Стефано Инфессура:

«И многое другое рассказывают, о чем я здесь пишу, потому что это, может быть, неправда, а если и правда, то этому трудно поверить».

Но самое интересное – это продолжение поисков названия своего произведения, начинающего постепенно «толстеть».

Первое – «На кострах» – зачеркивается и присваивается как название книге первой, а вместо него появляется целый набор вариантов: «Псы», «Кровь», «Жестокий роман», «Власть – жестокая вещь», «Мрак», «Во мраке крадучись».

Небезынтересно все же проследить за движением писательской мысли. К несчастью, уже остановившейся…

Несмотря на множество заголовков произведения, суть его одна – это роман об иезуитах и об опричниках Ивана Грозного.

Почти все книги Валентина Саввича связаны с современностью или написаны под непосредственным влиянием событий сегодняшнего дня. И в этом романе хорошо просматривается связь с современностью. В 80-е годы Пикуль отчетливо видел нарастающие «смуты» в нашем обществе, что не могло не беспокоить писателя. И чем глубже он проникал в эпоху Средневековья, тем больше находил он там штрихов, присущих дню сегодняшнему, тем беспросветней и мрачней были его взгляды на нашу перестройку. Скорее всего, поэтому роман и остался незаконченным, ибо автор предчувствовал бесплодность своих попыток донести до людей свои сокровенные мысли.

– Какое, милый мой, у вас тысячелетие на дворе? – обычно спрашивала я, входя в кабинет Валентина Саввича.

И он охотно делился со мной творческими планами, с радостью делился успехами, огорчался неудачам, читал отрывки и главы уже написанного, рассказывал содержание прочитанных им книг, советовал, а иногда рекомендовал «в обязательном порядке» прочесть тот или иной источник. Изредка контурно очерчивал содержание последующих глав и книг.

На основании этой информированности, оставшихся черновиков и дневниковых записей хочу поделиться с читателями некоторыми мыслями о романе, полностью которого уже никто никогда не прочтет.

В этом произведении Валентин Пикуль использует уже примененный им в романе «Честь имею» прием. Обнаруженная рукопись на староиспанском языке приоткрывает многие тайные пружины того времени: хитросплетения политики и войн, роль религии в завоевании мира и в судьбах отдельных людей.

Куэвас – так зовут иезуита, от имени которого ведется повествование, помог автору вжиться в обстановку того далекого времени, проведя его по «тайным иезуитским тронам», чтобы вместе с ним стать свидетелем многих исторических событий.

Хотя сам процесс распространения идей иезуитов не получил в рукописи полного развития (ибо написана только треть романа), однако и по имеющимся страницам читатель вполне может составить представление о взглядах и целях ордена иезуитов.

Хотелось бы обратить внимание на одну особенность публикуемой рукописи. Разговор пойдет о сравнениях.

Много общих черт нашел автор у короля Филиппа II и Ивана Грозного: «Оба с оригинальной жестокостью не щадили людей… только один мерзавец уничтожал народ с помощью инквизиции, а другой – с помощью опричнины».

Многие слова, вложенные Пикулем в уста своих героев, произносимые из глубины XVI века, звучат потрясающе современно и даже крамольно.

А это уже обличение нашей реальности: «Многие ученые мужи зарабатывали себе научные степени, украшались значками лауреатов и орденами, получали звания академиков потому, что многие из них ценили „подвиги“ Ивана Грозного. Все продались, только один академик Веселовский назвал вещи своими именами, но его не печатали».

По замыслу автора роман должен был состоять из трех книг.

«На кострах» – первая из них. Она охватывает период с момента зарождения ордена иезуитов и до 1583 года – года рождения Валленштейна, поскольку многие страницы романа должны были рассказывать о тридцатилетней войне.

Сделаю небольшое отступление…

Сейчас мы не представляем свою жизнь без… картошки. В этой части Валентин Саввич хотел подробно поведать читателю о том, когда и каким образом появился картофель в нашей стране. Написав несколько страниц, автор понял, что рассказ о картофеле уводит его в сторону от основной идеи. Ничуть не сожалея об этом, он изъял упомянутые страницы, пообещав мне написать со временем миниатюру «Картофельные бунты» (сказал: «О твоей любимой картошке»).

«Смутное время» – такой заголовок дал автор второй книге романа. Заголовок немного раскрывает содержание.

В прологе к этой части Валентин Саввич, вводя читателя в повествование, планировал рассказать о разорении России, бегстве людей с насиженных мест и, наконец, появлении Ермака.

А начать книгу Пикуль хотел со смерти Ивана Грозного в 1584 году. Хронологические рамки второй книги должны были охватить период до 1613 года – знаменательного года восхождения на престол рода Романовых.

В планах и набросках третья книга имеет название «Разрушение». Продолжая хронологию предыдущей, третья книга должна была охватить период с 1613 до 1634 года – времени убийства Альбрехта Валленштейна. Здесь предусматривалось полностью осветить тридцатилетнюю войну, так мало знакомую по нашей документальной романистике.

«Исторической памяти не противопоказано воображение: важно только, чтобы оно было историческим».

Уверена, что писатель Валентин Пикуль в полной мере обладал и тем и другим.

Приходится только сожалеть, что ему не удалось осуществить задуманный план, но и по представленным главам читатель может судить о том, за какие огромные пласты истории России и Европы брался неутомимый, неугомонный, часто перегибающий палку – в том месте, где хотел ее сломать – Валентин Саввич Пикуль.

Однажды совсем неожиданно сказал:

– Роман «Псы господни» я хочу посвятить памяти Ярослава Галана.

Для меня это сообщение было весьма странным. Я даже не смогла сразу найти подходящий для такого момента вопрос, а Валентин Саввич продолжал свою мысль:

– Для меня он является образцом писателя-труженика, мне импонирует его образ жизни и мыслей, я ощущаю какое-то духовное с ним родство. Не помню, где я вычитал, что при завершении очередной своей вещи в его голове уже созревала мысль о другой. Заметь, у меня получается то же самое. И я считаю это правильным. Если писатель мыслит только об одной теме или книжке, то это, простите, слишком «узколобо». Надо видеть и дальше, и глубже, и выше… А его смерть… Она потрясла меня. Всякое возможно, кому что на роду написано, но он умер на посту… и я мечтаю умереть с согбенной спиной за рабочим столом…

Эти слова стали пророческими.

Антонина Пикуль

Книга первая

На кострах

Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч;

Ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее.

И враги человеку – домашние его.

Евангелие от Матфея.X, 34, 35, 36

Если встретите сопротивление, то разведите такой костер, чтобы даже у ангелов загорелись ноги и чтобы звезды расплавились на небесах.

Иезуит Форер

Пролог

Все дороги ведут в Рим

Его звали Иниго дон Лопец-и-Рекальдо, хотя в истории мира и человеческих отношений он вошел с кратким, но чересчур выразительным именем – Игнатий Лойола.

Бедный испанский идальго начинал карьеру в городе Аревале, будучи пажом при дворе кастильского казначея дона Веласко, и писал стихи о своих чувствах к недоступной донье Грасии де-Авила, перед красотой которой все другие женщины выглядели как осколки разбитого зеркала перед сверкающим бриллиантом. Тогда – еще молодой – Лойола рассуждал:

– Как жить без славы? Я хочу, чтобы от Лимы до Толедо восхищались мною, чтобы донья Грасия хоть раз улыбнулась мне в церкви, чтобы вся Кастилия говорила обо мне: «Ах, кто этот загадочный рыцарь? Скорее назовите нам даму его сердца…»

– Молчи, безумец! – остерегали его. – Всякое превосходство над другими приносит несчастье, и не выражай мысли слишком ясно, дабы не выглядеть грубым невеждой. Лучше говори невнятно, чтобы тебя сочли мудрецом.

Непомерное честолюбие увлекло Лойолу на войну. Ранней весной 1521 года французы вторглись в Наварру, и гарнизон Пампелуны увидел крепость в окружении костров враждебной армии. Мнение испанцев было далеко не рыцарское:

– Французов очень много. Пампелуну не удержать.

Но тут выступил Лойола. С поразительным красноречием он долго услаждал слух офицеров пылкими рассуждениями о неземном блаженстве для всех, кто вручит свое пурпурное сердце пречистой Мадонне, и заключил свою речь словами:

– Молитвами и покаянием приготовим души заранее, дабы утром встретить врагов с высокомерием, подобающим испанцам!

Тонкая заря едва высветлила небеса над сумрачными Пиренеями, когда начальник французов, еще позевывая в железную перчатку, разглядел на валу крепости испанского кавалера со шпагой и молитвенником. Он даже обрадовался ему:

– А вот и первый кастильский невежа, которому всю ночь не лежалось на соломе… Ну-ка! – велел он артиллерии. – Затолкайте в бомбарду самое тяжелое ядро – сейчас мы из этого глупца сделаем что-либо достойное удивления…

Валганг крепости, восприняв мощный удар, разрушился под Лойолой, а второе ядро раздробило ему правую ногу. С грохотом сыпались камни бастиона, шумно стекала вниз песочная лавина. Нещадно избиваемый камнями и глотая песок, Лойола низвергся с высоты – обвалом стены ему расплющило и левую ногу. Очнулся в плену. Французские врачи перевязали идальго, офицеры любезно осведомились – далек ли его дом от Пампелуны?

– Я из провинции Гвипускоа, – с гордостью отвечал Лойола, – там, высоко в горах басков, находится замок моего знатного рода «Лойола», где я и предстал на суд божий…

Узкими козьими тропами, по самому краю горных ущелий, его долго несли до нищенского замка. Лойола заметил, что правая его нога уродливо скрючилась. Хирурги решили:

– Переделывать поздно – кости уже срослись.

– Так ломайте же их! – велел Иниго…

Изуродованную ногу зажали между досок, ударами молота ее раскололи возле голени. В муках миновало лето. Но однажды, пробуя встать с постели, Лойола ужаснулся: правая нога стала короче левой, а над коленом нависла безобразная опухоль.

– Ломайте ногу еще раз, – сказал он врачам.

Его оглушили крепким вином, но Лойола все равно слышал хруст своих костей, он ощутил движение ножа, вырезавшего опухоль. Однако правая нога так и осталась короче левой.

– Вы видели старинный ворот, каким вынимают кувшины с водой из бездонного колодца? – спросил идальго врачей. – Такой же ворот поставим в спальне, и пусть он вытягивает мне ногу.

Привязав себя к кровати, он мученически наблюдал, как вращается колесо, наматывая на себя веревки, которые обхватывали искалеченную ногу. Боль, боль, боль – и ничего, кроме боли да скрипа колеса. Все эти муки Лойола выносил со стойкостью перуанского индейца. А весною просил у отца рыцарских романов – для чтения:

– Хотя бы Васко де-Лабейро – об Амадисе Галльском…

Бельтрам дон-Лойола верхом на муле объехал окрестности, но сумел раздобыть для сына лишь две книги духовного содержания. Иниго безразлично полистал ветхие страницы:

– Где же тут подвиги? Все скучно и непонятно…

Неясные миражи рыцарской славы и любви капризных красавиц Валенсии и Арагоны иногда еще ярко вспыхивали в фантазии калеки, мало-помалу угасая в бесплодном бессилии. Он все же раскрыл книгу Рудольфа Саксонца о жизни Христа, вникая в мудрость легенд, но в одну из ночей ощутил толчок, будто под ним снова обрушился валганг Пампелуны.

– Что со мною? – спросил он себя, и вдруг весь сжался в экстазе радости от сознания, что ворота к славе, до этого закрытые перед ним, эти жалкие гнилые ворота уже давно сбиты с ржавых петель. – Ведь если святой Франциск, – здраво рассуждал Лойола, – основал орден Францисканцев, а святой Доминик – доминиканскую конгрегацию, то почему же я, как и они, не волен стать вождем нового могучего ордена Римской церкви? Разве престол папы не нуждается в псах господних, которые бы изгрызли на острых клыках любую ересь?..

Призывы боевых труб заменили голоса мессы, а земные прелести недоступной Грасии де-Авила он как бы умышленно заслонил перед собой скорбною красотою Мадонны, – так возник новый идеал служения! Нет в мире историка, который бы не признал, что сила воли этого изуродованного человека была колоссальна… Но ведь нужна еще святость.

– Для этого навещу Иерусалим, – решил Лойола.

* * *

В каталонской обители Монтсеррата он оставил у алтаря свои панцири и шпагу. Его путь лежал в Барселону, где царила чума (корабли, идущие на Восток, не покидали гаваней). В доме святой Люции идальго по семь часов не поднимался с колен, трижды в сутки бичуя себя столь безжалостно, что кровь обрызгала стены комнаты. С протянутой рукой он стоял на паперти, взывая к прохожим о милостыне. Лойола перестал мыться, он уже не стриг ногтей, длинные волосы спадали на глаза. К уродству ног прибавилась острая боль в печени и зубная боль, нестерпимая. Ему было так тяжело, что в один из дней он даже хотел выброситься из окна…

Увы, никто не замечал его святости. Свое красноречие он испытал пока на знатных дамах Барселоны, и одна из них, не выдержав укоров в беспутстве, даже упала в длительный обморок, после чего муж этой дамы избил Лойолу палкою, как худую собаку. Из этого случая последовал первый вывод: желая успеха в проповеди, никогда не утверждай, что грех наказуем, а, напротив, старайся оправдать любое прегрешение, и тогда в твоих услугах станут нуждаться многие.

Через год, истомленный жаждой и качкою, после опасного плавания в море, наполненном берберийскими пиратами, Лойола достиг Палестины, желая обращать «неверных» в христианство. Здесь его жестоко высмеял местный нунций-францисканец:

– Таких глупцов, как ты, турки сажают на кол, предварительно смазав его свиным жиром. Сходи на базар – там уже торчат подобные тебе проповедники. На солнцепеке они превратились в пергамент, а мальчишки, пробегая мимо, к великой радости торговцев, раскручивают их на кольях, вроде забавных вертушек, которые трещат на ветру барабанной шкурой…

Лойола вернулся на родину. В городе Алькала-Генарас, где размещался университет, он тайно посещал мавританские молельни, в синагогах беседовал с раввинами. Из верований, чуждых христианству, Иниго выбирал самое характерное, что полезно использовать в практике будущего Ордена (который еще не имел ни устава, ни названия). Первых прозелитов он приобрел из студентов, сам исповедовал их, сам и причащал. При этом Лойола неделями постился, истязая чахлую плоть, и без того немощную, он покрывал свое немытое тело страстными поцелуями, а потом исступленно бичевал себя слева направо, вдоль и поперек, покрываясь рубцами и кровью…

Инквизиция схватила Лойолу и бросила его в подвал!

Сначала его навестил палач с большими клещами:

– Священному трибуналу известно, что ты, заблудший в ереси, страдаешь зубами. Открой рот пошире – мы спасаем здесь не только души, но умеем облегчать и муки телесные.

С хрустом он выломал из челюсти Лойолы три гнилых зуба, а заодно и четыре здоровых. В трибунале генеральный викарий Родригес откровенно беседовал с Лойолой:

– У меня распухла тюрьма от еретиков, и мне лень заниматься чепухой, которую ты несешь от голода и несчастий, ниспосланных тебе для испытания свыше. Ты подозрителен для церкви, но виноват лишь неумеренным служением Мадонне: выделяя богородицу, не забывай и сына ее, Иисуса Сладчайшего!

А через год Лойолу снова арестовали. С калеки содрали одежду, нагишом запихнули в бочку с двумя отверстиями: через одно кормили, через другое он оправлял надобности. На столе инквизитора лежало, взятое при обыске, первое сочинение Лойолы по названию «Exercitia Spirituatia» (что означает «Духовные упражнения»). Инквизиторы спросили:

– О чем ты пишешь тут, несчастный?

– Я пишу о том, что каждый человек должен уметь управлять собой, а, научившись этому, он будет управлять другими…

Родригес оплевал его университетский матрикул:

– Твои успехи в науках ничтожны. Где же тебе учиться, если ты, говорят, по три дня подряд сидишь, безмолвно уставившись глазами в стенку, и что-то бормочешь.

– Ваше святейшество, но после личного общения с самой Мадонной, скажите, разве же можно познать что-либо более мудрое из профессорских нотаций? Достаточно, что я мыслю, и меня подводят ноги, но голова – никогда!

– Тебя, как петуха в навоз, тянет в ересь.

Лойола храбро защищал себя перед трибуналом:

– Если бы я выразил противоположное тому, что мною сказано, вы бы все равно нашли повод обвинить меня в ереси.

– А кто позволил тебе отпускать грехи людям?

– Если не отпущу их я, вы их никогда не отпустите.

Тут его стали избивать с криками:

– Не смей возвышать себя над святым порогом Рима!

Палач аккуратно раскаливал на огне клещи, его ученик налаживал лавку для пытки водою. Лойола не сдавался:

– Я еще буду стоять выше Рима! – возвестил он.

Викарий Родригес устало откинулся в кресле:

– Скажи, ты нарочно притворяешься слабоумным?

– Мое состояние, кажущееся ненормальным, вполне угодно Господу Богу. Науке же еще не открыто, как понимать дурной порядок вещей, что окружает нас… Говорить ли мне далее?

– Говори, – ободрил его викарий. – Ведь с каждым словом ты приближаешься к той куче хвороста, на которой во славу божию я превращу тебя в горсть горячего пепла…

Но трибунал, после опроса свидетелей, счел Лойолу фанатиком, помешанным на мистике, которая усилена физическими недугами, и на этом основании он был выпущен из тюрьмы. От надзора инквизиции Лойола спасался в университете Саламанки, куда увлек за собой и своих учеников. Его страстные проповеди не пошли им на пользу: трое неофитов впали в жестокую меланхолию, один повесился, пятый, заморив себя аскетизмом, превратился в скелет, а другие впали в разные непотребства. Опыт создания монашеского братства закончился ужасно: жизнерадостные саламанские студенты дважды высекли Лойолу от имени двух факультетов – теологии и философии. Публичная экзекуция сопровождалась унизительными сентенциями:

– Философам и богословам противны твои проповеди, после которых страшно пить вино и смотреть на женщин. Будь же ты облачен презрением нашим, как саваном, и да войдет проклятие, как вода, в утробу твою и, как елей, в изломанные кости твои!

Из сечения следовал второй вывод: будущий Орден не должен придерживаться аскетизма монашеского, человеку свойственно давать выход земным страстям. Но тут снова последовал донос в инквизицию на Лойолу – как на богомерзкого еретика и совратителя, а потому следовало опять спасаться.

Лойола собрал своих перепуганных адептов:

– Будьте готовы бежать – в Париж! Завтра утром…

Утром он напрасно ожидал у заставы – никто из апостолов не спешил за своим «спасителем». Лойола тронулся в путь один. В дороге он переосмыслил все свое поведение, силясь отыскать причину неудач. Из размышлений сложился третий правильный вывод: если хочешь иметь верных прозелитов, не ищи их среди людей, безвольно подчиняющихся твоей воле, а находи их в личностях с развитым самосознанием, и, только поборов их своим убеждением, можно рассчитывать, что они уверуют в тебя, не предавая таинств твоих…

Игнатию Лойоле было в это время уже 37 лет!

У ворот Парижа его окликнули стражники города:

– Кто ты есть, бедный путник, и с чем идешь?

– Богослов из Саламанки, ищу мудрости в Сорбонне…

* * *

Здесь, в средоточии католической философии, Лойола распознал то, что в Испании церковь старалась утаивать. Строительство в Риме знаменитого собора Св. Петра затянулось, ибо владыкам Ватикана, утопавшим в роскоши, о какой не смели мечтать даже короли, не хватало денег. Ватикан пустил в продажу индульгенции, которыми торговали по Европе бродячие капуцины.

– Эй! – вопили они на базарных площадях. – Разве кто из вас не без греха? Или ты ничего в жизни не украл или не соблазнил жену своего приятеля? Так не будь дураком, купи у меня хотя бы одну такую бумажку, дабы познать царство небесное…

Вот тогда в немецком Виттенберге появился мрачный и разгневанный Мартин Лютер с молотком в руке. На вратах церкви он гвоздями приколотил свои 95 тезисов. Лютер не щадил папу, обличая его в разврате и клевете, а все духовенство Рима выставил на всеобщее поругание, как шайку разбойников. Он открыто призывал людей не верить ни единому слову Ватикана, а внимать только своей человеческой совести. Рим – по словам Лютера – никак не может служить посредником между богом и человеком.

– Вам, – убеждал он прихожан, – запрещают читать даже Библию, а вместо этого пьяные попы забивают головы всякой дурью, придуманной самим папой и его кардиналами. Отвернемся же от Рима, как от скверной падали, веря только самому Господу Богу…

С этих «тезисов» началось победное шествие Реформации по всем странам. Антипапские учения суровых вождей протестантства отвоевывали у Рима миллионы верующих, а вместе с их душами Ватикан терял и миллионы кошельков, раньше щедро для него открытых. Озабоченная этим расколом католической церкви, теперь профессура Сорбонны открыто вещала с научных кафедр:

– Лютеране уже выбежали за ограду церкви и обратно в наши храмы их не вернуть. Но их можно загнать туда огнем и мечом!

Лойола ходил с помощью двух костылей. Он резко выделялся среди сорбонских школяров – изможденный человек маленького роста (158 см), с некрасивым остреньким личиком, беззубый и рано полысевший; когда его спрашивали, отчего у него нет друзей, нет семьи и сердечных привязанностей, Лойола скромно отвечал:

– На вершинах гор всегда царит одиночество…

Неизменно пребывая в состоянии торжественного спокойствия, он проживал в атмосфере, которую сам же для себя создал и которую старательно населял призрачными галлюцинациями, управляя видениями с той же удивительной легкостью, с какой обыватели передвигают по комнатам мебель.

На этот раз он учился прилежно, и Сорбонна присвоила ему звание доктора богословских наук. Бывая на диспутах, Лойола сделал для себя еще одно умозаключение: его будущий Орден должен выступать обязательно под знаменами воинствующего католицизма, ополчась противу любой ереси – особенно лютеранской. Но теперь Лойола не спешил заманивать учеников в свои тенета. Он выискивал исключительно скептиков, достаточно познавших жизнь с ее изъянами, находил умеющих мыслить самостоятельно, и лишь немногих приближал к себе.

Однако ни с кем из своих учеников Лойола не вступал в дружбу, заранее отгородясь от них ролью вождя, отчего Франциск Ксавье однажды и заметил ему с явным упреком:

– Христос был доверительнее со своими апостолами.

– Верно! – согласился Лойола. – Но зато он и был предан Иудою за тридцать сребренников.

Монмартр в те далекие времена еще не был заселен парижанами, над ним шумел вековечный лес, в гущах которого приютилась скромная капелла Св. Лионисия. Сюда, в этот лес, 15 августа 1534 года пришел Иниго Лойола и привел за собой адептов своих. Была отслужена месса, а Лойола, раздавая причастие, взял с учеников священную клятву в верности папе римскому и… лично ему – Лойоле! Затем меж ними была Тайная вечеря, а Лойола сидел, как Иисус Христос между апостолами.

Он разлил вино и разломил хлеб на куски.

– Иуды средь нас не сыщется! – возвестил он. – А все дороги ведут в Рим, дабы получить благословение папы на создание нового Ордена.

Ученики спрашивали его, как называться Ордену:

– Наверное, лучше ему называться «Игнацианским»?

– Нет, лучше ему называться «Обществом Иисуса»…

От слова Iesu (Иисус) и родилось новое слово: иезуиты.

Появясь в Риме, первые иезуиты дежурили по ночам в госпиталях, не боясь заразных болезней, бесплатно выкапывали могилы для бедняков, открыли приют для сирот и подкидышей. Лойола открыл особую миссию для крещения иудеев, а в обители Святой Марфы щедро отпускал все грехи проституткам, желавшим выйти замуж. Своим адептам он внушал, что нужен момент:

– Когда мы станем всем для всех, дабы завоевать всех…

Папа римский Павел III (из династии Фарнезе) ознакомился с планами будущего ордена Лойолы и воскликнул:

– Какие же это монахи? Это, скорее, псы господни, которые будут беречь меня, наместника божия…

Орден иезуитов был утвержден папою в 1540 году (за несколько лет до смерти Мартина Лютера). При этом ни одна кошка в Европе не пошевелилась, но судьба миллионов людей была решена с появлением «псов господних», которые быстро разбегались по всему миру.

Что же мне, автору, остается делать?

Желая остаться искренним и достоверным в своих описаниях, наверное, я должен и сам обратиться в иезуита.

Подобно своему учителю Иниго Лойоле, я на развилке дорог между Валенсией и Каталонией, там, где презренный мавр был сожжен за оскорбление короля, отпускаю поводья своего усталого мула – пусть он сам изберет для меня дорогу.

Глупое животное, повинуясь внушениям свыше, завезло меня к воротам обители Монтсеррата, и там, у священного алтаря, я увидел панцирь и шпагу, которые оставил здесь Лойола, чтобы поклоняться пречистой Мадонне…

Так я оказался в гиблом шестнадцатом столетии.

1. Моя любовь – моя Европа

Я родился под знаком единения Сатурна с Марсом, когда гороскопы указывали явное безразличие Меркурия к делам земным, отчего астрологи Бамберга и Саламанки предсказывали падение нравов и торговли, оживление плутовства и еретического чародейства. Так и случилось! Только в Валенсии сожгли сразу сорок монахинь заодно с их канониссой, которая 483 раза совокуплялась с инкубом, имевшим голову козла, получая от него невыразимое наслаждение.

Тогда же было замечено, что в Тулузе развелось множество черных котов, яростно вырывавшихся из рук истинно верующих, а в Авиньоне, славном ученостью, появились странные вдовы, которые с нескромными песнями залезали на высокие деревья, но спускались на землю вниз головами, как ящеры. Меркурий на все ухищрения Сатаны взирал равнодушно, и только вмешательство инквизиции спасло несчастную Бургундию, где пришлось распалить костры сразу на девятьсот персон, средь которых были даже пятилетние девочки, – и все они, после пытки водой и огнем, смиренно покаялись в тех невыразимых мерзостях, которые они творили в каждое новолуние, общаясь с дьяволом…

Впереди я вижу только могилу свою и себя в ней – там вечная тишина, в которой отсутствуют даже воспоминания. Оглядываясь же назад, я опять вижу себя, но еще молодым, все было исполнено движения, треска полыхающих костров и стука бранных мечей. Увы, мой путь завершен! Как сказано в древней греческой эпитафии: «Я обрел пристанище. Простите, надежды и счастье. Ничего уже нет у меня с вами общего. Теперь обманывайте других!» Смиренно выжидая смертного часа, предамся последней радости – воспоминаниям…

Думал ли я, появясь на свет божий, что на моих же глазах исполнится пророчество от Исайи: «Цари и царицы лицом до земли будут кланяться тебе и лизать прах ног твоих. Будешь насыщаться молоком народов земных и груди царские сосать станешь. И люди твои навек наследуют эту землю…»

Примерно так начинается эта ветхая рукопись; я говорю – примерно, ибо, писанная на староиспанском языке, она оказалась очень трудна для перевода на русский. Из рукописи мне стало известно, что ее автор – видный иезуит – был отлично извещен во многих тайнах своего времени. Каталонец происхождением, он, как это и водилось среди испанских дворян-идальго, имел длинную, даже замысловатую фамилию, но мы будем называть его кратко – Куэвас!

Он нашел успокоение в иезуитских колониях Парагвая, и многое расскажет о себе сам. Но мне, автору, надобно совместить самого себя с мировоззрением своего героя, дабы объяснить читателю реальную обстановку в Европе, о которой иезуит – по сути своего ремесла – не везде сказал правду. Таким образом, мне придется следовать за Куэвасом тайными иезуитскими тропами, заводящими меня в дремучие дебри невежества и просвещения, войн и политики. Как и моему герою, мне предстояло вжиться в ту эпоху, которая для Куэваса была его временем, а для меня там все исполнено загадок и трагических недомолвок…

Но прежде всего нам следует навестить старушку Европу!

* * *

Конечно, древнюю Европу можно и ненавидеть.

Но лучше будем ее беречь, понимать и любить.

Для нас, европейцев, она, пусть даже проклинаемая, вечно останется нашей общей матерью, и судьба ее – это наша общая судьба, это храмы и кладбища предков, это наши корни, уходящие в глубину веков. Но именно туда, в эту загадочную пропасть былого, жутко заглядывать нам, живущим сегодня. В торжественных залах Лувра, Эрмитажа, Прадо, пинакотеках Мюнхена или Дрездена мы стараемся вникнуть в портреты предков… Люди, неужели вы жили, как мы?

А какие вы были? Лучше нас? Или хуже нас?

Нелегко вживаться в прошлое и пытаться думать, как мыслили задолго до меня, чтобы понять непонятное, чтобы полюбить ненавистное. Люди, давно истлевшие, были никак не глупее нас, читатель. Правда, они не знали того, что знаем теперь мы, но зато мы не знаем того, что знали они…

Екатерине Медичи, дочери флорентийского герцога, было 14 лет, когда папа римский Климент VII, сам будучи из рода Медичи, устроил ей выгодный брак с Генрихом, дофином Франции. Девочка, уже славная в Италии своим распутством, повезла в Париж коллекцию уникальных ядов для будущих недругов и хорошую библиотеку, в которой были книги об архитектуре и лечении любострастной болезни, которая тогда называлась «неаполитанской», а позже именовали «французской». В дороге она перечитала «Пророчества Сибиллы», руководство по игре в шахматы и морской навигации, изучила научный трактат «Об искусстве иметь красивых детей». Опасаясь за темперамент племянницы, папа римский сам и довез невесту до Марселя, где со вздохом облегчения сдал ее на руки дофину. Духовник будущей королевы Франции был очень удивлен, что в обширном багаже знатной флорентийки не нашлось местечка для молитвенника.

Но девочка показала ему «Принципы» Макиавелли:

– Разве это не заменит мне Библии? – спросила она…

Вернувшись в Рим, папа малость покряхтел и умер от яда. В таких случаях кардиналы не сомневаются, что отравление выгодно тому, кто займет свободный престол наместника божия. Но Александр Фарнезе отказывался от папской тиары, говоря, что не сегодня, так завтра умрет. Он занимался астрологией и некромантией, окруженный дымом алхимиков, призраками магии и похабными памфлетами. Вот его и выбрали в папы, ибо никто из конклава не рассчитывал, что он долго протянет. С новым именем папы Павла III Александр Фарнезе моментально выздоровел. Он жил со своей дочерью Констанцией Фарнезе, и сын его, таким образом, доводился ему родным племянником; не разобравшись в собственной генеалогии, он блудил еще и с матерью, которая официально считалась его родной сестрою… Дорогой читатель, никогда не пытайся разобраться в генеалогии таких родов, как Борджиа, Сфорца, Медичи, Фарнезе, Гонзаго и прочих, – ты обязательно запутаешься, как запутывались и они сами! Недаром же в пасквильной эпитафии Лукреции Борджиа было сказано четко, а, вернее, совсем нечетко: «Она приходилась папе Александру дочерью, женой и невесткой».

Политические альянсы между государствами достигались тогда чаще всего посредством выгодных браков, обручений, помолвок. Семейные узы считались гарантией прочности союза. Павел III сосватал своего внука Оттавио с Маргаритой, приблудной дочерью германского императора Карла V; другого внука Орацио женил на побочной дочери Генриха II, короля французского. Именно он утвердил Орден «псов господних», чтобы своим рычанием они устрашили «еретиков»; это он распалил костры инквизиции до небес. Распутник и обжора, папа с помощью пальцев извергал свою трапезу, чтобы снова усесться за стол. Обглоданные кости он щедро швырял в мешок:

– Мы их продадим дуракам, как мощи святых…

В политике, как и в любви, самые сложные вопросы разрешались с помощью ядов, секреты которых ныне утеряны. Яд мог поразить человека моментально и мог годами разлагать его заживо; в Европе, как и в Китае, был известен удивительный яд, который человека нормального роста постепенно превращал в карлика. В этом деле бывали и великие мастера! Цезарь Борджиа, разрезав пополам персик, половину его съедал сам, а потом выражал удивление, отчего умер его приятель, вкусивший от другой половинки персика. Здесь уже виден подлинный талант. Большой талант искусного отравителя…

На Руси правила вдовая литвинка Елена Глинская – умная, образованная женщина, которая из духоты московских теремов – первой! – осмелилась выйти на арену политической жизни. Воевала с королем Сигизмундом из-за Смоленска, провела денежную реформу в стране, окружала рубежи поспешным созданием крепостей, жестоко подавляя любое недовольство бояр. При ней многие были сосланы, удавлены в тюрьмах, задушены дымом, погублены голодом, а иные просто разбежались, куда глаза глядят. Елена Глинская и открыла тот страшный синодик убиенных и замученных, который вскоре допишет ее сын – царь Иван IV Васильевич, по прозванию – Иван Грозный…

Глинская умерла молодой. И тоже от яда!

* * *

Европа! А какая она была тогда, эта Европа?

Дороги сохранились еще от римлян, имея стандартную ширину – чтобы проехал всадник, держа копье поперек седла.

По этим дорогам история двигалась неторопливо.

История тех времен – нескончаемая хроника уголовных преступлений королей, курфюрстов, герцогов, маркграфов, пап, епископов и кардиналов. И чем больше пролито ими крови, тем больше надежд сохранить свое имя в анналах истории. Убийство редко бывало случайностью, а зрело обдуманным предприятием ради личных выгод, сама же «идея» массовых преступлений дала богатую пищу для будущих социологов, которые измучились в пыли архивов, не в силах догадаться о целях преступления.

Виноградные лозы Вакха переплели заодно древность Италии и Франции, они опутали и берега Рейна. Европа не знала водки, но вина пили много. Общественной гигиены еще не знали. Кучи мусора и навоза гнили на улицах, помои выплескивались из окон на головы прохожих. Будки уборных, подобно скворечникам, нависали над реками, и путник, проплывая на лодке, невольно созерцал выставленные напоказ дряхлые задницы стариков и румяные ягодицы невест. Пыль на дорожках, поднятая скачущим всадником, была единственным фактором загрязнения природы, об экологических бедствиях никто и не думал…

Самое опасное время – на стыках истории, но различные эпохи никогда не имеют четких рубежей; они размываются временем, как топкие берега приливами и отливами. На широком полотне Возрождения живописцы выписывали сочные картины гармонии человеческого счастья, а Средневековье еще удушало людей в траурных одеждах, восхваляя бледную немочь страданий и молитвенных бдений. Всюду полыхали костры инквизиции и кричали заживо сгоравшие люди, – две эпохи пока что смыкались одна с другою, и бывало так, что тиран, забрызганный кровью, венчал золотыми лаврами голову поэта, воспевающего великое благо свободы.

Европа жила в постоянном напряжении, средь военных кровопролитий, массовых казней и страшных эпидемий, выжиравших страны и города до полного оскудения и безлюдия, когда в опустевших домах поселялись волки и барсуки, а люди прятались в лесах, как звери. Общественная жизнь была проста: человек редко выбивался из своего круга. Но зато сама жизнь требовала небывалого напряжения сил, физических и духовных. Имеющий малые способности развивал их до степени таланта, а талант в неустанном труде восходил к величию гения. Срок жизни был невелик: труд и распутство превосходили всякие меры, и потому человек чаще умирал молодым. Не оттого ли столь сильны были страсти, не потому ли дрались на турнирах, как львы, отбивая перчатку дамы, которая практически мужчине и не нужна. Люди торопились жить и любить, поцелуи женщин, пахнущих острым мускусом, бывали почти болезненны, как укусы рептилий.

Свободна была природа – ее леса, реки, звери и птицы, но человек не был свободен. Европа шумела первобытными дубравами, а за каждым кустом можно было ожидать зверя или разбойника. Даже в больших городах человек жил в постоянном страхе. Люди ходили по улицам с опаскою, испуганно озираясь. Частные дома по ночам запирались, как осажденные крепости. Большое количество слуг и дармоедов – это не признак роскоши, а результат страха. Люди были нужны, чтобы отбить нападение грабителей. В жилищах делали узкие окна, похожие на бойницы, чтобы отстреливаться, сооружали глубокие подземелья, чтобы в них прятаться. Черная магия и ворожба соседствовали с идеями свободомыслия. Города Европы были переполнены хиромантами, шарлатанами, чародеями, алхимиками и продавцами чудесного эликсира вечной молодости… Всем хотелось жить долго, дабы узнать, что будет завтра.

Разврат был узаконен. Даже в священном Риме проститутки, одетые с вызывающей роскошью, уже не таились дневного света. Для отличия от порядочных женщин они красили волосы в желтый цвет, а на левой стороне груди носили золотой аксельбант (что означало: мое сердце принадлежит всем!). Папа Сикст IV, устроитель Сикстинской капеллы, ввел в Ватикан куртизанку Фульгору: она заразила папу, всех его сыновей, всех его кардиналов, а опытные врачи утверждали, что подобные болезни лучше всего излечиваются шоколадом…

Подлечившись, Сикст IV увлекся созданием публичных лупа-нариев, после чего подвел калькуляцию своих доходов.

– Матерь божия! – возликовал он. – Да ни один монастырь с виноградниками не приносит столько прибылей, сколько способны заработать за одну ночь три здоровущие кобылы.

Публичные дома в ту пору европейской истории считались самым надежным убежищем: убийцы спасались там от ареста, а должники прятались от кредиторов; жены не имели права вытаскивать оттуда своих мужей, а Ватикан общение с проституткой не считал прелюбодеянием. Но евреев в лупанарии не пускали; если уж какой храбрец и проникал туда под видом христианина, то заканчивал жизнь в тюрьме на соломе…

В ответ на грязный разврат Ватикана лютеране Северной Европы провозгласили в церквах закон воздержания:

– Дважды в неделю, и этого вполне хватит!

Из Женевы отозвались еретики-кальвинисты:

– Нам достаточно и одного раза в месяц…

Папа думал иначе. Однажды его навестили римские куртизанки с жалобой на Великий пост, во время которого неизвестно, сколько раз можно грешить, и папа оказался щедрее:

– Да сколько хотите, мои ласточки! Лишь бы вы не забывали платить налог на благо процветания церкви…

Пороки, как явление социальное, тоже вписываются в историю Европы заодно с вопросами верования. Религия в те времена была не только культом веры, она заменяла людям мировоззрение и все понимание жизни насущной, вплоть до мельчайших пустяков, на постулатах веры созидались философия и законы судебного права. Следовательно, люди того времени верили в бога, как в вершителя своих судеб, не потому, что они были круглыми дураками, а потому, что от религии зависели насущные вопросы их личной и общественной жизни.

Жил в том времени удивительный человек, монах и циник, по имени Франсуа Рабле, который не боялся ни людей, ни бога, ни черта, а верил только в кружку с вином и кусок мяса; все святое, что проповедовала церковь, он утащил в придорожный кабак и там пропил под хохот всей Европы, которая признала его великое бессмертие. Для меня всегда останется загадкой, почему Рабле, осмеявший папу и его церковников, избежал костров инквизиции. Зато инквизиция сжигала его книги, а сам он встретил смерть циничным хохотом:

– Отправляюсь искать великое «может быть»!

Кажется, пришел момент, чтобы снова развернуть старинную рукопись безвестного для нас Куэваса…

* * *

Слабеющей рукой я пишу эти строки в Парагвае, куда меня отправили умирать, убедившись в моей дряхлости и неспособности обманывать так, как умел обманывать только я.

Я забыл год, когда издал свой первый крик, но хорошо помню, что в нашем бедном доме четки стали моей первой игрушкой. Испанией правил благочестивейший Филипп II, королем Франции был Генрих III Валуа, в Англии царила неисправимая еретичка Елизавета I, императором германским был Рудольф II, прочно сидевший в Вене, на польском престоле умирал Сигизмунд Старый, женатый на Боне из миланской династии Сфорца, а в презренной Московии царствовал Хуан-дон-Базилио (Иван Васильевич) по прозванию Грозный…

Все уже нашли свое место в сырой земле, и один только я еще проделываю свой путь. Наш великий учитель, принявший блаженство от щедрот Рима, был еще жив, когда его божественный перст указывал нам, псам господним, дорогу на Восток, где клубились грозовые тучи над Речью Посполитой, где заметало вьюгами древнюю землю варваров-московитов. Польское панство в безумии своем уже напиталось ядом речей от безбожного Лютера, а русские цари в неразумении язычества своего византийского отвергали святое причастие из рук наместника божия в Риме…

Именно этот «перст» Иниго Лойолы теперь указывает мне навестить Полонию и Московию. Но прежде чем отправиться в дальний путь, я затвердил главную заповедь той эпохи, в которой мне предстояло казниться самому и казнить других:

– Кто много болтает – закончит жизнь гребцом на мальтийских галерах, кто дерзает писать книги – тому быть повешенным, а кто помалкивает, ни во что не вмешиваясь, тот до самой смерти всегда останется подозрителен для священной инквизиции!

2. Дорога в Московию

Себастьян Кабот был уже стар. В жизни этого человека, картографа и мореплавателя, было все – и даже тюремные цепи, в которые его, как и Христофора Колумба, заковывали испанские короли. Кабот много плавал – там, где европейцы еще не плавали. Навестив холодные воды Ньюфаундленда, кишащие жирной треской, он дал европейцам вкусную дешевую рыбу, которую охотно поедали короли и нищие. Но сам-то Кабот ошибочно решил, что открыл… Китай! Впрочем, и Колумб, открывший Америку, твердо верил, что попал… в Индию!

Познание мира давалось человечеству с трудом.

Ныне платье Кабота украшал пышный мех, на груди его висела тяжелая золотая цепь. Пылкий уроженец Италии, он служил королям Англии, которая еще не стала могучей морской державой, лондонские купцы алчно завидовали испанцам, этим вездесущим идальго, отличным морякам и кровожадным конкистадорам. Кабот преподавал космографию юному королю Эдуарду VI, драгоценным перстнем он стучал по мифическим картам, где все еще было неясно, туманно, таинственно.

– Вашему величеству, – утверждал он, – следует искать новые пути на Восток, куда еще не успели забраться пропахшие чесноком испанцы, пронырливые, будто корабельные крысы. Если мы поплывем на север, то, стоит нам пробиться через льды, и мы сразу попадем в царство вечной весны, которое освещено незакатным солнцем. Там люди еще не знают, что они ходят по земле, наполненной золотом и драгоценными камнями…

Англия верила в существование загадочной Полярной империи; Эдуард VI даже составлял послания к властелину райской державы, которой никогда не существовало. Лондонские негоцианты посетили королевские конюшни, где за лошадьми ухаживали два татарина. Их спрашивали – какие дороги ведут в Татарию и какие в «Катай» (Китай), где расположен легендарный город «Камбалук» (Пекин)? Но татары-конюхи успели в Лондоне спиться, в чем они весело и сознались:

– От пьянства мы позабыли, что знали раньше…

Наслушавшись пламенных речей Кабота, купцы образовали компанию, для которой купили три корабля. В начальники экспедиции был выбран Хуго Уиллоуби – за его высокий рост, а пилотом (штурманом) эскадры назначили Ричарда Ченслера – за его большой ум и длинную бороду. Себастьян Кабот лично составил инструкцию, в которой просил моряков не обижать жителей, какие встретятся в неизвестных странах, не издеваться над чуждыми обычаями и нравами, а привлекать «дикарей» ласковым обращением. По тем временам, когда язычников убивали всех подряд, уничтожая их древние цивилизации, инструкция Кабота казалась шедевром гуманности. Не были им забыты и команды кораблей: «Не должны быть терпимы сквернословие, непристойные рассказы, равно как и игра в кости, карты и иные дьявольские игры… Библию и толкования ее следует читать с благочестивым христианским смирением», – наставлял моряков Кабот.

В мае 1553 года Лондон прощался с кораблями сэра Уиллоуби, матросы были обряжены в голубые костюмы, береговые трактиры на Темзе чествовали экипажи дармовой выпивкой, народ кричал хвалу смельчакам, возле Гринвича корабли салютовали дворцу короля, придворные дамы махали им платками из окон…

Прошел только один год, и русские поморы, ловившие рыбу у берегов Мурмана, случайно зашли в устье речки Варзины; здесь они увидели два корабля, стоящие на якорях. Но никто не вылез из люков на палубы, из печей камбузов не курился дым, не пролаяли корабельные спаниели. Поморы спустились внутрь кораблей, где хранились товары. Среди свертков сукна и бочек с мылом лежали закостеневшие в стуже мертвецы, а в салоне сидел рослый Хуго Уиллоуби – тоже мертвый; перед ним лежал раскрытый журнал, из которого стало ясно – в январе 1554 года все они были еще живы и надеялись на лучшее… Их погубил не голод, ибо в трюмах было полно всякой еды; их истребили тоска, морозы, безлюдье, отчаянье…

Поморы поступили очень благородно.

– Робяты! – велел старик кормщик. – Ни единого листочка не шевельни, никоего покойничка не колыхни. И на товары чужие не зарься; от краденого добра добра не бывает…

В объятиях стужи законсервировались лишь два корабля. Но средь них не было третьего – «Бонавентуре», на котором плыл умный и энергичный сэр Ричард Ченслер (пилот эскадры). «Бонавентуре» в переводе на русский означает «Добрая Удача».

* * *

Сильный шторм возле Лафонтенов разлучил «Бонавентуре» с кораблями Уиллоуби; в норвежской крепости Вардегауз, что принадлежала короне датского короля, была заранее предусмотрена встреча кораблей после бури. Но Ченслер напрасно томился тут целую неделю, потом сказал штурману:

– Барроу! Я думаю, купцы Сити не затем же вкладывали деньги в наши товары, чтобы мы берегли свои паруса.

– Я такого же мнения о купцах, – согласился Барроу. – Вперед, сэр, а рваные паруса – признак смелости…

Огибая Скандинавию, Ченслер приметил конечный мыс Европы, которому и дал название – Нордкап! Мясо давно загнило, насыщая трюмы зловонием, а течь в бортах корабля совпала с течью из бочек, из которых вытекали вино и пиво. Ветер трепал длиннющую бороду Ченслера, и он спрятал ее за воротник рубашки. Справа по борту открылся узкий пролив, через который англичане вошли в Белое море (ничего не ведая о нем, ибо на картах Себастьяна Кабота здесь была показана пустота). Плыли дальше, пока матрос из мачтовой «бочки» не прогорланил:

– Люди! Я вижу людей, эти люди похожи на нас…

«Двинская Летопись» беспристрастно отметила: «Прииде корабль с моря на устье Двины реки и обославься: приехали на Холмогоры в малых судах от английского короля Эдварда посол Рыцарт, а с ним гости». Архангельска еще не существовало, но близ Холмогор дымили деревни, на зеленых пожнях паслись тучные стада, голосили по утрам петухи, а кошки поморов признавали только одну рыбку – перламутровую сёмгу. В сенях крестьянских изб стояли бочки с квасами и сливочным маслом; завернутые в чистые полотенца, под иконами свято береглись рукописные книги «древнего благочестия» (признак грамотности поморов).

Для англичан все это казалось сказкой.

– Как велика ваша страна и где же ее пределы, каковы богатства и кто у вас королем? – спрашивали они.

Поморы отвечали, что страна их называется Русью, или Московией, у нее нет пределов, которые теряются в лесах, степях и тундрах, а правит ими царь Иван Васильевич. Ченслер, общаясь с русскими, вел себя крайне любезно, предлагая для торга свои товары: грубое сукно, башмаки из кожи, мыло и восковые свечи. Русские могли бы предложить англичанам товаров побольше и побогаче. Они обкормили экипаж «Бонавентуре» блинами, сметаной и пирогами с тресковой печенью, однако торговать опасались:

– Нам, батюшка, без указа Москвы того нельзя…

Воевода уже послал гонца к царю. Ричард Ченслер убеждал воеводу, что король Эдуард VI направил его для искания дружбы с царем московским. Очевидно, он поступал вполне разумно, самозванно выдавая себя за посла Англии.

– Я должен видеть вашего короля Иоанна в Москве! – твердил он воеводе. – Не задерживайте меня, иначе я сам поеду…

Укрытый от мороза шубами, Ченслер покатил в Москву санным поездом, все замечая на своем пути. В дороге между Вологдой и Ярославлем его поразило множество селений, «которые так полны народа, что удивительно смотреть на них. Земля вся хорошо засевается хлебом, который жители везут в Москву в таком громадном количестве, что это кажется удивительным. Каждое утро вы можете встретить до восьмисот саней, едущих с хлебом, а некоторые с рыбой… Сама же Москва очень велика! Я считаю, что этот город в целом больше Лондона с его предместьями». Ченслер стал первым англичанином, увидевшим Москву, а два корабля Уиллоуби, найденные поморами, были отправлены в Англию вместе с прахом погибших. Но они пропали безвестно. Так пропали, как пропадали и тысячи других… Таково было время!

* * *

Иван Грозный еще не был… грозным! Страна его, как верно заметил Ченслер, была исполнена довольства, города в провинции процветали, народ еще не познал ужасов опричнины.

После разрушения Казанского ханства следовало завершить поход на Астрахань, дабы все течение Волги-кормилицы обратить на пользу молодого, растущего государства; в уме Ивана IV уже зарождалась война с Ливонией – ради открытия портов балтийских. Россия тогда буквально задыхалась в торговой и политической изоляции: с юга старинные шляхи перекрыли кордонами крымские татары, а древние ганзейские пути Балтики стерегли ливонцы и шведы… Потому-то, узнав о прибытии к Холмогорам английского корабля, царь обрадовался.

– Товары аглицкие покупать, свои продавать… После же брата моего, короля Эдварда, встретить желательно!

Ченслер застал Москву деревянной, всю в рощах и садах, осыпанных хрустким инеем. Из слюдяных окошек терема он видел, как в прорубях полощут белье бабы, топятся по берегам реки дымные бани, возле лавок толчется гулящий народ, каменная громада Кремля была преобильно насыщена кудрявыми луковицами храмов, висячими галереями, с богато изукрашенных крылечек пологие лестницы вели в палаты хором царских…

Иван IV принял Ченслера на престоле, в одеждах, покрытых «листовым золотом», с короною на голове, с жезлом в правой руке. Он принял от «пилота» грамоту, в которой Эдуард VI просил покровительства для своих мореплавателей.

– Здоров ли мой брат, король Эдвард? – был его вопрос (а «братьями» тогда величали друг друга все монархи мира).

Ченслер отвечал, что в Гринвиче король не вышел из дворца, дабы проститься с моряками, ибо недужил, но, вернувшись в Лондон, они надеятся застать его в добром здравии.

– Я стану писать ему, – кивнул Иван Васильевич…

После чего посла звали к застолью; «число обедавших, – сообщал Ченслер, – было около двухсот, и каждому подавали на золотой посуде». Даже кости, что оставались для собак, бояре швыряли на золотые подносы, убранные драгоценными камнями. Иван IV сидел на престольном возвышении во главе стола, зорко всех озирая, каждого из двухсот гостей точно называл по имени. Ченслеру, как и другим, был подан ломоть ржаного хлеба, при этом ему было сказано:

– Иван Васильевич, царь Русский и великий князь Московский, жалует тебя хлебом из ручек своих…

Большие кубки осушались единым махом, но, выпив, бояре тут же крестили свои грешные уста, заросшие широкими бородищами. А борода Ченслера была очень узкой и длинной, как у волшебного кудесника. Пир завершился в час ночи, а царь, по словам Ченслера, возлюбил его «за ум и длинную бороду».

Ранней весной он сказал ему:

– Езжай до короля своего и скажи, что я рад дружбу с ним иметь. Пусть купцов шлет – для торга, пусть рудознатцы едут – железа искати, живописцы разные… Всех приму!

Ченслер отплыл на родину. Уже в виду берегов Англии на «Бонавентуре» напали фламандские пираты. С воплями они вцепились в корабль абордажными «кошками», и вмиг разграбили все русские товары, расхитили подарки от русского царя, – спасибо, что хоть в живых оставили… На родине англичан ждали перемены: Эдуард VI умер, на престол взошла Мария Тюдор («Кровавая») со своим мужем – Филиппом II, королем испанским. В стране началась католическая реакция: протестантам рубили головы, людей сжигали на кострах.

Россия, стиснутая между татарами и ливонцами, еще оставалась для Европы terra incognita (загадочной землей), и Филипп II не совсем-то верил рассказам Ченслера:

– Мы лучше знаем могучую Ливонию, но у нас темно в глазах от ужаса, когда мы слышим о варварской Московии.

– Так ли уж богата Русь? – допытывалась королева. – Стоит ли нам связывать себя с нею альянсом дружественным, если выгод торговых иметь не будем?

Ченслер поклонился, бородою коснувшись пола.

– О, превосходнейшая королева! – отвечал он. – Мнение Европы о Московии ошибочно, это удивительная страна, где люди рожают много детей, у них обильная конница и грозные пушки. Согласитесь со мною: если бы Московия осознала свое могущество, никому бы с нею не совладать.

Коронованные изуверы рассудили здраво: Англия вела войны с Францией, а Россия ополчается против Ливонии, – в этом случае Англии полезно дружить с Россией, а торговые сделки купцов скрепляют узы политические. Себастьян Кабот тоже понимал это, и потому почтенный старец не слишком-то огорчился от того, что, вместо легендарного «Камбалука» (Пекина), Ченслера занесло в Москву.

Королевской хартией в феврале 1555 года Мария Тюдор образовала «МОСКОВСКУЮ КОМПАНИЮ», которую стал возглавлять Себастьян Кабот. Старику было уже больше восьмидесяти лет, но, когда Ченслер грузил корабли для нового рейса в Россию, Кабот здорово подвыпил в трактире с матросами. На зеленой лужайке он даже пустился в пляс, и золотая цепь венецианского патриция болталась на его шее, как маятник.

* * *

На этот раз Ченслер прибыл в Москву персоной официальной, Иван IV был рад снова увидеть Ченслера, а его свиту «торжественно провезли по Москве в сопровождении дворян и привезли в замок (Кремль), наполненный народом… они (англичане) прошли разные комнаты, где были собраны напоказ престарелые лица важного вида, все в длинных одеждах разных цветов, в золоте, в парче и пурпуре. Это оказались не придворные, а почтенные московитяне, местные жители и уважаемые купцы…»

Англичан именовали так: «гости корабельские».

После угощенья светлым, хмельным медом царь взял Ричарда Ченслера за бороду и показал ее митрополиту всея Руси:

– Во, борода-то какова! Видал ли еще где такую?

– Борода – дар божий, – смиренно отвечал владыка…

Бороду Ченслера тогда же измерили: она была в 5 футов и 2 дюйма (если кому хочется, пусть сам переведет эти футы и дюймы в привычные сантиметры). Иван Васильевич велел негоциантам вступить в торги с купцами русскими, а Ченслеру сказал:

– За морями бурными и студеными, за лесами дремучими и топями непролазными – пусть всяк ведает! – живет народ добрый и ласковый, едино лишь о союзах верных печется… С тобою вместе я теперь посла своего отправлю в королевство Аглицкое, уж ты, Рыцарь Ченслер, в море-то его побереги.

Посла звали Осип Григорьевич по прозванию Непея, он был вологжанин, а моря никогда не видывал. Посол плакал:

– Да не умею плавать-то я… боюсь!

– Все не умеют. Однако, плавают, – рассудил царь.

Ричард Ченслер утешал посла московского:

– Смотрите на меня: дома я оставил молодую жену и двух малолетних сыновей. Я не хочу иметь свою жену вдовою, а детей сиротами… Со мною разве можно бояться?

Буря уничтожила три его корабля, а возле берегов Шотландии на корабль Ченслера обрушился шквал.

«Бонавентуре» жестоко разбило на острых камнях.

Ченслер, отличный пловец, нашел смерть в море.

Осип Непея, совсем неумевший плавать, спасся… Местные жители сняли с камней полузахлебнувшегося посла Московии.

– Теперь вы дома, – утешали они его.

– Это вы дома, – отвечал Непея, – а мне-то до родимого дома вдругорядь плыть надо, и пощады от морей нету…

С большим почетом он был принят в Вестминстерском дворце. Довольная льготами, что дали английским негоциантам в России, королева предоставила такие же льготы в Англии и для русских «гостей»: им отвели в Лондоне обширные амбары, избавили от пошлин, обещали охрану от расхищения товаров.

Осип Непея отплыл на родину в обществе английских мастеров, аптекарей, художников и рудознатцев, пожелавших жить в России и трудиться ради ее пользы и украшения.

…Красная площадь немыслима без яркого храма Василия Блаженного, а Ричард Ченслер сам видел, как Иван IV закладывал эту церковь в ознаменование своего похода против Казанского ханства. Храм строился гораздо быстрее, нежели созидался в Риме собор Св. Петра, и русский царь не прибегал к помощи индульгенций, отпускающих грехи россиянам. А для торговли с англичанами в устье Северной Двины появился славный город Архангельск, без которого мы уже не мыслим существование нашего государства…

В это же время иезуиты появились в Вене, они незаметно проникли в чешскую Прагу, приближаясь к рубежам Полонии, где совсем недавно скончался король Сигизмунд Старый.

Его сын Сигизмунд-Август был последним из династии Ягеллонов.

3. Последние из ягеллонов

Сигизмунд Старый, сын Ягеллончика, был женат на страшной женщине по имени Бона Сфорца, которая и ускорила его смерть, строя интриги, расхищая казну государства… Катафалк с телом усопшего поставили в кафедральном соборе на Вавеле в Кракове: суровые рыцари в боевых доспехах склонили хорунжи (знамена) Краковии, Подолии, Мазовии, Познани, Волыни, Гнезны, Померании, Пруссии и прочих земель польских.

Жалобно запел хор мальчиков. Монахи поднесли свечи к знаменам – и они разом вспыхнули, сгорая в жарком и буйном пламени. Раздался цокот копыт – по ступеням лестницы прямо в собор въехал на лошади Ян Тарло в панцире, поверх шлема его торчала большая черная свеча, коптившая едким пламенем.

В руке Тарло блеснул меч:

– Да здравствует король Сигизмунд-Август!

Имя нового короля, сына польского, было названо, и канцлер с подскарбием с хрустом разломали государственные печати – в знак того, что старое королевье кончилось. Сигизмунд-Август снял с алтаря отцовские регалии и расшвырял их по углам собора. В то же мгновенье герцог Прусский и маркграф Бранденбургский (вассалы польские) выхватили мечи. С языческим упоением они сокрушали регалии былой власти. Громко зарыдали триста наемных плакальщиц. Над головами множества людей слоями перемешался угар тысяч свечей и дым сгоревших хоругвий. Бона Сфорца вдруг шагнула вперед и алчно сорвала с груди покойного мужа золотую цепь с драгоценным крестом:

– Не отдам земле – это из моего рода Сфорца!

В дни траура король навестил мать в краковском замке. Еще красивая стройная женщина, она встретила сына стоя; ее надменный подбородок утопал в складках жесткой испанской фрезы. Платье было осыпано дождем ювелирных слез, отлитых из мексиканского серебра. Молодой король приложился к руке матери, целуя ее поверх перчатки, украшенной гербами Сфорца и Борджиа.

– Покойный отец мой недавно выплатил дань Гиреям крымским, чтобы они дали нам пожить спокойно. Но, получив дань, татары уже вторглись в наши южные пределы, угоняя в Крым тысячи пленников. Придется выкупать их на рынках Кафы,[1] а наша казна пуста. Хочу знать: насколько справедливы те слухи, что вы, моя мать, отправили миллионы дукатов в Милан и в «золотую контору» аугсбургских банкиров Фуггеров?

Бона Сфорца безразлично смотрела в окно.

– Что слыхать из Московии? – спросила она о другом.

– Иван Васильевич венчал себя царским титулом, а Крымским ханством овладел Девлет-Гирей. Но я жду ответа о казне Польши, бесследно пропавшей.

– Я не только Сфорца, – отвечала мать, гневно дыша, – во мне течет кровь королей Арагонских, кровь благочестивых Медичи и Борджиа, и еще никто не смел попрекать нас в воровстве… Ступай! Зачем ты велел закладывать лошадей?

– Я отъезжаю в Вильно.

Боной Сфорца овладел яростный дикий крик:

– Твое место в Кракове или в Варшаве… Или тебе так уж не терпится снова обнюхать свою сучку Барбару Радзивилл, которую всю измял этот бородатый дикарь Гаштольд, даже в постели не снимавший шлема и панциря?

– Я люблю эту прекрасную женщину, – ответил король, невольно бледнея от страшных оскорблений матери.

– Ах, эта любовь! – с издевкой отвечала Сфорца. – Меня сватал сам великий германский император Карл V, и тебе надо бы искать жену из рода могучих Габсбургов, пусть из Вены или из Толедо. Бери любую принцессу из дома баварских или пфальцских Виттельсбахов. По тебе тоскует вдовая герцогиня Пармская. Наконец, вся Италия полна волшебных невест из Мантуи, Пьянчецы и Флоренции, а ты… кого избрал?

– Я никогда не оставлю Барбару, – отвечал сын.

– А-а-а, – снова закричала мать, – тебе милее всех эта блудница из деревни Дубинки, где она росла среди грядок с горохом и капустой… Чем она прельстила тебя?

– Тем, что она любит меня.

– Тебя любила и первая жена Елизавета Австрийская.

– Да! – обозлился король. – Но вы сначала разлучили меня с нею, а потом извели ядом из наследия благочестивых Борджиа.

Дверь распахнулась – вбежала Анна Ягеллонка, сестра молодого короля. Она рухнула между матерью и братом:

– Умоляю… не надо. Даже в комнатах слышно каждое ваше слово. Даже лакеи смеются… сжальтесь!

– Хорошо, – сказал Сигизмунд-Август, одернув на себе короткий литовский жупан. – Мертвых уже не вернуть из гроба, но еще можно вернуть те польские деньги, что погребены в сундуках конторы аугсбургских Фуггеров.

Бона Сфорца злорадно захохотала:

– Ты ничего не получишь… Пусть пропадет эта проклятая Польша, в которой холодный ветер задувает свечи в храмах и где полно еретиков, помешанных на ереси Лютера…

После отъезда сына она тоже велела закладывать лошадей. Ее сопровождали незамужние дочери – Анна и Екатерина Ягеллонки. Спины лошадей были накрыты шкурами леопардов.

– Мы едем в замок Визны, – сказала Сфорца; под полозьями саней отчаянно заскрипел подталый снег. – О, как я несчастна! Но вы, дочери, будете несчастнее своей матери… Я изнемогла вдали от солнца Милана. Как жить в этой стране, если к востоку от нее – варварская Московия, а из германских княжеств идет на Полонию лютеранская ересь? Я не пожалела бы пяти миллионов золотых дукатов, чтобы в городах моего королевства пылали костры инквизиции…

…Было время гуманизма и невежества, дыхание Возрождения коснулось даже туманных болот Полесья, а ветры из Европы доносили дым костров папской инквизиции. Правда, в Польше тоже пылали костры: заживо сжигали колдуний, упырей, ворожеек, отравителей. Но казни еще не касались «еретиков» лютеранской веры, поляки были веротерпимы, и Реформация быстро овладевала умами магнатов и священников. Бона Сфорца сказала:

– Без псов господних не обойтись…

«Псами господними» называли себя иезуиты.

* * *

В каминах древнего замка Визны жарко постреливали дрова, но все равно было холодно. Бона Сфорца надела на голову испанский берет из черного бархата. Махра Вогель, приемная дочь королевы, тихо играла на лютне.

– Когда-то и я трогала эти струны, – сказала Бона, тяжело ступая на высоких котурнах. – Но все прошло… все! Теперь я жду гонца из Вильны, а он все не едет…

Она выглянула в окно: за рекой чернели подталые пашни, дремучие леса стояли за ними, незыблемые, как и величие древней Полонии. Наконец, она дождалась гонца, который скакал пять суток подряд, скомканный вальтрап под его седлом был забрызган грязью, как и он сам. Гонец протянул ей пакет:

– Из Литвы, ваша королевская ясность.

– Кто послал тебя?

– Петр Кмит, маршал коронный.

– Что ты привез?

– О том знают все. Король и ваш сын Сигизмунд-Август ввел Барбару Радзивилл в Виленский дворец, публично объявив ее своей женой и великой княгиней литовской…

Ничто не изменилось в лице Боны Сфорца:

– Ты устал? Ты хочешь спать?

– Да. И – пить.

Сфорца перевернула на пальце перстень, сама наполнила бокал прохладной венджиной и протянула его гонцу:

– Пей. С вином ты уснешь крепче…

Потом из окна она проследила, как гонец, выйдя из замка, шел через двор. Ноги его вдруг подкосились – он рухнул и уже не двигался. В палатах появился маршалок замка:

– Гонец умер. Такой молодой. Жалко.

– Но он слишком утомился в дороге…

Перстень на ее пальце вдруг начал менять окраску, быстро темнея. Махра перестала играть на лютне:

– Что пишут из Литвы?

– Дурные вести – у нас будет новая королева, и сам всевышний наказал гонца, прибывшего с этой вестью.

Теперь осталось дело за малым: возмутить шляхту и сейм, всегда алчных до золота, чтобы они не признали брак ее сына. Петр Кмит был давним конфидентом Боны, по его почину собрался сейм. Возмущенные шляхтичи требовали от Сигизмунда-Августа, чтобы он оставил Барбару Радзивилл.

– Пани Радзивилл, – кричали ему, – уже брачевалась со старым Гаштольдом, воеводой Трокая на Виленщине, так зачем королю вишни, уже надклеванные птицами?

Но король вдруг вырос надо всеми, непреклонный в своем решении:

– Я ведь не только ваш король, но еще и человек. Любовь каждого человека – дело совести и желаний его сердца. Так знайте: я безумно люблю эту женщину, и более не желаю вас слушать!

Люблинский воевода Тарло рвал на себе кунтуш:

– Сегодня она великая княгиня Литовская, а завтра ты назовешь ее польской королевой… Пересчитай мои рубцы и шрамы, король! Я сражался за вольности наши с татарами, с немцами, с московитами, когда тебя еще не было на этом свете. Так мне ли, старому воину, кланяться твоей паненке?

Сигизмунд-Август усмехнулся с высоты престола:

– Барбара достаточно умна и образованна, чтобы даже не замечать, когда ты не удостоишь ее поклоном…

Сейм расходился, и тогда с кроткой улыбкой к сыну подошла Бона Сфорца, сидевшая все время в ложе:

– Я уважаю твое чувство к женщине, победившей тебя, – сказала она, прослезясь. – Будь же так добр: навести меня с Барбарой. Я посмотрю на нее, и мы станем друзьями.

– Мы придем. Только снимите свой перстень…

Барбара, желая понравиться свекрови, украсила свою голову венком из ярких ягод красной калины – это был символ девственной и чистой любви. Бона расцеловала невестку:

– Как чудесны эти языческие прихоти древней сарматской жизни! Я начинаю верить, что ваша любовь к моему сыну чиста и непорочна, – усмехнулась Бона.

Стол был накрыт к угощенью, в центре его лежала на золотом блюде жирная медвежья лапа, обжаренная в меду и в сливках. Но Барбара, предупрежденная мужем, всему предпочла только яблоко. Да, сегодня перстней на пальцах Боны не было. Она взяла нож, разрезая яблоко надвое, и при этом мило сказала:

– Разделим его в знак нашей дружбы…

Наследница заветов преступных Борджиа, она знала, какой стороной обернуть отравленный нож, чтобы самой не пострадать от яда. Бона Сфорца осталась здорова, съев свою половину яблока, а Барбара Радзивилл начала заживо разлагаться. Ее прекрасное лицо, уже сизо-багровое, отвратительно разбухало, губы стали безобразно толстые; глаза лопнули и стекли по щекам, как содержимое расколотых куриных яиц… От женщины исходило невыносимое зловоние, но король не покинул ее до самой смерти и всю дорогу – от Кракова до Вильно – ехал верхом на лошади, сопровождая гроб с ее телом…

Отчаясь в жизни, Сигизмунд-Август бросился в омут пьянства и распутства; пьяный, он орал по ночам:

– Умру, и… кому достанется моя Польша?

Он окружил себя волхвами, колдуньями и магами; знаменитый алхимик и чародей пан Твардовский (этот польский Фауст) окуривал короля синим дымом, и тогда перед ним возникал дух Барбары… Отделясь от стены, она, лучезарная, тянула к нему руки и король, бросив чашу с вином, кидался навстречу женщине, а потом скреб пальцами стену:

– Не мучай! Приди… еще хоть раз! Вернись…

В минуту просветления он изгнал свою мать, и она, покинув Польшу, поселилась в итальянском городе Бари. Испанский король Филипп II сразу выклянчил у нее в долг 420 000 золотых дукатов на борьбу с «ересью». После этого, получив благословение папы, Бона Сфорца собралась греться на солнце до ста лет. Домашний доктор, грек Папагоди, веселый, красивый и молодой, однажды поднес ей бокал с лекарством для омоложения тела:

– Сегодня я приготовил для вас отличный декокт…

Это был декокт пополам с ядом. Узнав о смерти матери, Сигизмунд-Август умолял банкиров Фуггеров, чтобы вернули польские деньги, вложенные в их банк матерью. Фуггеры отрицали наличие вклада. Тогда он обратился к Филиппу II в Мадрид, чтобы тот, благородный Габсбург, вернул долги матери…

Король Испании даже не ответил королю Польши!

Иниго Лойола умер за год до смерти Боны Сфорца…

* * *

Королевна Анна Ягеллонка ехала из Кракова в свои владения. Скупо поджав морщинистые губы, она перебирала четки, изредка поглядывая в окно кареты. Вокруг было пусто и одичало. Где-то на дорогах Мазовии ей встретилось одинокое засохшее дерево. На его сучьях болтались два удавленника, а под деревом – с обрывком петли на шее – сидел босоногий монах с изможденным лицом.

– Слава Иисусу Сладчайшему! Моя веревка лопнула.

– Кто ты сам и кто эти повешенные люди?

– Мы не люди – мы псы господни. Нас послал великий Рим, дабы внушать страх еретикам, дабы содрогнулся мир безбожия и прозрели души, заблудшие во мраке лютеранской ереси.

Анна Ягеллонка догадалась, кто он такой:

– Ступай же далее путем праведным, в Варшаве для вас хватит дела, чтобы лаять на отступников божиих…

Так в Польше (Полонии), почти под боком Руси, появились первые иезуиты. Английский историк Маколей писал о них: «Они проникли из одной страны в другую, переодеваясь самым различным образом, то под видом жизнерадостных рыцарей, то под видом простых крестьян, то в качестве пуританских проповедников. Их можно было обнаружить одетыми в платье (китайских) мандаринов… С чувством полного подчинения иезуит предоставлял своему начальнику самому решить, должен ли он жить на северном полюсе или под солнцем экватора».

1 Нынешний город Феодосия; в старые времена был главным районом работорговли. – Здесь и далее прим. авт.
Скачать книгу