Научные редакторы Татьяна Ахутина, д-р психол. наук (глава 2); Станислав Дробышевский, канд. биол. наук (глава 4); Жанна Резникова, д-р биол. наук (глава 5); Александр Марков, д-р биол. наук (глава 6)
Редактор Ольга Гриднева
Руководитель проекта А. Сайдашева
Корректоры М. Савина, О. Гриднева
Компьютерная верстка М. Поташкин
Дизайн обложки Ю. Буга
Фото на обложке Graham Ford / gettyis.com
© Бурлак С.А., 2011
© Бурлак С.А., 2019, с изменениями
© Мартыненко Е.С., иллюстрации, 2011
© Русита Т., иллюстрации, 2011
© Евсеев Р.В., иллюстрации, 2019
© ООО «Альпина нон-фикшн», 2019
Эта книга издана в рамках программы «Книжные проекты Дмитрия Зимина» и продолжает серию «Библиотека «Династия». Дмитрий Борисович Зимин – основатель компании «Вымпелком» (Beeline), фонда некоммерческих программ «Династия» и фонда «Московское время». Программа «Книжные проекты Дмитрия Зимина» объединяет три проекта, хорошо знакомые читательской аудитории: издание научно-популярных переводных книг «Библиотека «Династия», издательское направление фонда «Московское время» и премию в области русскоязычной научно-популярной литературы «Просветитель». Подробную информацию о «Книжных проектах Дмитрия Зимина» вы найдете на сайте ziminbookprojects.ru.
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
В науке нет такого запретного соседнего или дальнего участка, где висела бы надпись «Посторонним вход запрещен». Ученому все дозволено – все перепроверить, все испробовать, все продумать, не действительны ни барьеры дипломов, ни размежевание дисциплин. Запрещено ему только одно – быть не осведомленным о том, что сделано до него в том или ином вопросе, за который он взялся.
Б. Ф. Поршнев
Предисловие
Со времени выхода первого издания не прошло и 10 лет, а в новое уже понадобилось вносить существенные дополнения, поскольку наука движется вперед с огромной скоростью. Особенно, пожалуй, велики успехи в исследовании человеческого мозга – в том числе в тех аспектах, которые связаны с языком. В частности, исследования, проведенные самыми современными методами на новейшем оборудовании, подтвердили предположения (сделанные отечественными учеными еще в середине прошлого века) о том, что в порождении и распознавании речи участвуют далеко не только зона Брока́ и зона Вéрнике, так что в некотором смысле «языковым органом» оказывается весь мозг в целом, включая даже такие подкорковые структуры, как гиппокамп. Основой такой работы мозга служит способность нейронов получать специализацию в ходе прижизненного опыта и формировать связи с другими нейронами. В результате у носителей разных культур и разных языков строение мозга оказывается несколько различным. Было подробно исследовано, как обрабатывает языковую информацию мозг людей, владеющих двумя языками. Было даже найдено сходство в мозговых механизмах распознавания речи у людей и собак.
Новые успехи достигнуты в изучении освоения языка и роли статистики в этом процессе; кроме того, появились новые исследования, объясняющие, чем естественное овладение языком отличается от изучения языка в школе или на курсах. В 2015 г. была опубликована работа, основанная на масштабнейшей записи жизни ребенка от рождения до трех лет, так что можно подробно проследить, от чего зависит овладение теми или иными элементами языковой системы.
Сильно продвинулось изучение коммуникации животных – появились новые исследования сигналов певчих птиц, дельфинов, косаток и множества других представителей фауны. Было показано существование «детской речи» у муравьев, наличие намеренных сигналов у воронов, возможность произвольного управления звуком у орангутанов и горилл, сходство между некоторыми параметрами звуковых сигналов гелад и человеческого языка. Все это не только еще раз подтверждает, что для появления человеческого языка не нужны никакие чудеса, достаточно имеющихся в наличии законов природы, но и позволяет сформулировать эти законы более точно. Вышли обобщающие работы, посвященные коммуникации животных; среди отечественных наиболее значимы, пожалуй, книги[1] Жанны Ильиничны Резниковой (Studying Animal Languages Without Translation: An Insight from Ants), Владимира Семеновича Фридмана («От стимула к символу: Сигналы в коммуникации позвоночных») и Евгения Николаевича Панова («Эволюция диалога. Коммуникация в развитии: от микроорганизмов до человека»).
Важны для понимания происхождения языка не только коммуникативные, но и другие аспекты поведения животных. Так, гораздо больше стало известно об орудийной деятельности многих видов – и это заставляет пересмотреть представление о том, что способность делать и применять орудия сама по себе является свидетельством наличия языка. Даже способность раскалывать один камень другим может существовать у совершенно неговорящего вида. Появились новые исследования социального поведения приматов, важные для понимания того, как можно из довольно агрессивных существ, какими являются современные обезьяны (и, вероятно, были наши предки), стать достаточно дружелюбными, чтобы начать разговаривать друг с другом. Экспериментальные исследования показали, например, что собака способна различать более тысячи слов. Важные результаты для понимания генетического базиса языка были получены в ходе опытов с трансгенными мышами, у которых мышиная версия гена FOXP2 была заменена на человеческую.
Не стоит на месте и изучение коммуникации человека, причем не только языковой ее составляющей. В 2017 г. вышла книга Елены Александровны Гришиной «Русская жестикуляция с лингвистической точки зрения (корпусные исследования)», где подробнейшим образом описана мультимодальность коммуникации (на материале русского языка). Активно исследуется устная речь; в ней обнаруживаются особенности, нехарактерные для речи письменной, но весьма важные для понимания происхождения языка. Получены новые данные относительно отдельных частных аспектов языковой системы, например о том, как устройство значений слов позволяет языку быть максимально эффективным.
Огромное количество важных данных было получено исследователями эволюции человека. Открыты новые виды гоминид, уточнены датировки уже известных видов (в частности, все более и более отодвигается в прошлое время появления Homo sapiens). Выяснилось, что использовать огонь представители рода Homo начали примерно миллион лет назад, заниматься художественным творчеством умели еще яванские питекантропы, а изготавливать орудия первыми научились, вероятно, австралопитеки (или, может быть, кениантропы). Очень существенные результаты были получены в области изучения вопроса о происхождении звучащей речи: оказалось, что, скорее всего, умели говорить неандертальцы, а существование у нашего общего с неандертальцами предка – гейдельбергского человека – целого комплекса приспособлений к членораздельной звучащей речи было обосновано независимо отечественными и (несколько позже) зарубежными учеными.
Большой прогресс достигнут в понимании механизмов эволюции; наиболее существенным для проблематики происхождения языка является признание того, что виды могут разделяться не только потому, что популяции прежде единого вида оказались по разные стороны той или иной географической границы, но и потому, что разное поведение дает возможность членам первоначально единой популяции занимать разные экологические ниши на одной и той же территории и за счет этого постепенно утрачивать способность к скрещиванию.
Вышли новые сборники статей, посвященных происхождению языка. Несколько важных работ было переведено на русский. Это книги о происхождении языка таких авторов, как Дерек Бикертон («Язык Адама: Как люди создали язык, как язык создал людей»), Майкл Томаселло («Истоки человеческого общения»), Текумсе Фитч («Эволюция языка») и Ноам Хомский и Роберт Бервик («Человек говорящий. Эволюция и язык»), книга Джакомо Риццолатти и Коррадо Синигальи о зеркальных нейронах («Зеркала в мозге: О механизмах совместного действия и сопереживания»), книги Франса де Вааля[2] о социальном поведении, когнитивных и коммуникативных способностях животных, прежде всего близких родственников человека – приматов («Истоки морали: В поисках человеческого у приматов»), и т. д. Опубликованы новые научно-популярные книги, среди которых хотелось бы особо отметить «Достающее звено» Станислава Владимировича Дробышевского, «Эволюция человека» Александра Владимировича Маркова и «Эволюция. Классические идеи в свете новых открытий» Александра Владимировича Маркова и Елены Борисовны Наймарк. Рассказы о множестве новейших открытий в самых разных областях науки (в том числе таких, которые имеют отношение к происхождению языка) публикуются на сайте «Элементы большой науки» (elementy.ru). Огромный вклад в ознакомление широких читательских кругов с результатами исследований приматологов, обучавших человекообразных обезьян языкам-посредникам, внесла книга специалистов по поведению животных Зои Александровны Зориной и Анны Анатольевны Смирновой «О чем рассказали „говорящие“ обезьяны: Способны ли животные оперировать символами?». О тех сторонах языка, которые важны для понимания его происхождения, увлекательно рассказывает американский психолингвист Стивен Пинкер в своей книге «Язык как инстинкт». На портале «Антропогенез.ру» (antropogenez.ru), функционирующем под руководством Александра Соколова, собраны едва ли не все известные данные об эволюции человека и регулярно публикуются материалы о новейших открытиях в этой области. Созданный Александрой Элбакян интернет-ресурс Sci-Hub существенно облегчил доступ к полным текстам зарубежных научных публикаций, что позволило во многих случаях добраться до первоисточников и рассказать о важных экспериментах более подробно.
Обозреть и проанализировать все выдвинутые даже за последнее время гипотезы о происхождении языка – задача нереальная, уже хотя бы потому, что, пока эта книга будет готовиться к печати, их число наверняка пополнится. Поэтому я ставила перед собой другую цель – в доступной (по возможности) форме познакомить читателей с достижениями разных наук (конечно же, не со всеми, но хотя бы с представительной их частью).
Разумеется, в рамках одной книги невозможно рассказать обо всем. Горы литературы написаны и про язык, и про эволюцию, и про генетику, и про коммуникацию животных, и про палеоантропологию, и про археологию палеолита, и про высшую нервную деятельность, и про многое другое, что важно учитывать при исследовании глоттогенеза. Тем не менее я старалась построить изложение так, чтобы дать читателю возможность составить наиболее полную картину, особенно подробно освещая те вопросы, которым, на мой взгляд, не уделялось должного внимания в предшествующих публикациях. В целом ряде случаев изложение приходится начинать с азов, хорошо известных представителям соответствующих специальностей, но необходимых для того, чтобы неспециалисты тоже могли во всем разобраться.
Вооруженный этими знаниями, читатель сможет сам оценить меру адекватности выдвигаемых гипотез – как тех, которые рассмотрены в этой книге, так и тех, которые остались за ее рамками. Для исследователей, стремящихся создать свою теорию глоттогенеза, эта подборка материалов будет полезна тем, что позволит им не тратить силы на разработку заведомо ложных версий. Ведь даже самому талантливому ученому не под силу создать адекватную теорию в условиях слабого знакомства с фактами.
Я стараюсь основываться только на том, что установлено твердо, поэтому многих сенсационных находок, часто упоминаемых в связи с проблемой происхождения языка, вы на страницах этой книги не обнаружите. Такова, например, «неандертальская флейта» из Дивье Бабе 1 в Словении: при переисследовании дырочки на этой кости оказались не делом рук человеческих, а следами зубов хищника1[3]. Разбор всех подобных «фактов» занял бы слишком много места, поэтому я их просто опускаю при изложении.
Для тех читателей, которые захотят более углубленно ознакомиться с какими-то конкретными материалами, я привожу (в конце книги в разделе «Примечания») ссылки на все работы, которые были использованы в процессе подготовки текста.
Изложенная в книге гипотеза происхождения языка, по-видимому, пока выдерживает проверку временем (хотя бы на данной, весьма небольшой дистанции). Новые факты, ставшие известными за последние годы, не требуют пересмотра основной идеи, зато позволяют в целом ряде случаев заменить рассуждения вида «наверняка так должно быть» на «так оно и есть, вот ссылка на работу, где это обосновано». В 2013 г. за диссертацию, излагающую эту гипотезу, автору этой книги была присуждена ученая степень доктора наук.
Я благодарна П. М. Аркадьеву, А. Г. Беловой, Л. Б. Вишняцкому, М. А. Даниэлю, И. Б. Иткину, А. Г. Козинцеву, А. Ю. Кульпину, Ю. А. Ландеру, Т. Г. Погибенко и В. С. Фридману, прочитавшим эту книгу в рукописи и сделавшим ряд ценных замечаний, А. П. Расницыну, Я. Г. Тестельцу и Т. В. Черниговской, оппонировавшим моей диссертации, научным редакторам второго издания – Т. В. Ахутиной, С. В. Дробышевскому, А. В. Маркову и Ж. И. Резниковой, а также А. Н. Барулину, Ю. Е. Березкину, С. А. Боринской, Е. В. Веселовской, В. В. Гаврилову, Е. А. Гороховской, Вяч. Вс. Иванову, З. А. Зориной, Е. И. Евиной, О. В. Федоровой, М. В. Фридман, Б. В. Чернышеву, С. Г. Шпизу и С. А. Ястребову за дружескую помощь, советы и интересные вопросы на разных этапах работы. И конечно, выражаю благодарность издательству «Альпина нон-фикшн», в особенности редактору Ольге Гридневой, тщательнейшим образом выверившей все встречающиеся в тексте имена, топонимы и названия видов животных (и сумевшей обнаружить даже опечатку, которую допустила не я, а авторы цитируемой мною статьи) и в сильнейшей степени способствовавшей улучшению формулировок. Разумеется, все оставшиеся ошибки и неточности лежат целиком на совести автора.
Введение
Проблема происхождения языка (или, по-другому, глоттогенеза) издавна занимает умы людей. Во множестве мифов самых разных народов в качестве важного элемента сотворения мира выступает дарование человеку языка высшими силами, а герои диалога Платона «Кратил» спорят о том, даны ли имена всем вещам в соответствии с их природой или же в соответствии с общественным договором.
Тем не менее до недавних времен эта проблема считалась (а многими и поныне считается) неразрешимой. Общеизвестен запрет, наложенный на рассмотрение работ в этой области Парижским лингвистическим обществом в 1866 г. И действительно, заниматься вопросами возникновения языка чрезвычайно сложно – во-первых, потому, что никакую гипотезу нельзя проверить непосредственно, а во-вторых, потому, что процесс этот уникален – так же, как уникально, например, возникновение жизни или рождение Вселенной.
Однако в последние десятилетия исследования, посвященные происхождению человеческого языка, возвращаются в научный обиход. В настоящее время не будет преувеличением сказать, что глоттогенетическая проблематика вошла в моду и стала необычайно популярна. Только в каталоге ИНИОН (начиная с 2000 г.) под рубрикой «Происхождение языка» упомянуто несколько десятков работ; число книг о происхождении языка, вышедших за рубежом за последние 10 лет, превышает два десятка, количество же статей, разделов в книгах, докладов на конференциях и симпозиумах не поддается исчислению.
До недавнего времени о происхождении языка можно было строить лишь более или менее правдоподобные догадки – придумывать сценарии, как мог бы возникнуть язык. Сценариев таких было много – так, уже к 1977 г. насчитывалось не менее 23 основополагающих теорий происхождения языка2. Трудовая теория и теория междометий, теория общественного договора и теория звукоподражаний, теория диффузных выкриков, согласно которой «значение „знаков“ первобытного языка было диффузным: это был призыв к действию и вместе с тем указание на орудие и продукт труда»3, и т. д., и т. д.
Эти теории можно было пересказывать и систематизировать, как, например, в книге Бориса Владимировича Якушина «Гипотезы о происхождении языка»4, можно было остроумно высмеивать, как это сделано у Олега Альбертовича Донских5 (см. ниже «Былинку про веселого камнетеса»), но трудно было показать, в чем конкретно состоит их ошибочность, поскольку многие ныне известные факты тогда еще не были выявлены. В англоязычной литературе такие теории получили презрительное наименование just so stories – «просто сказки», как у Редьярда Киплинга.
Былинка про веселого камнетеса6
Сперва-то человек неважно жил. А хотел, конечно, лучше. Ну и стал долбить камни. И вот как-то, сто тыщ или мильон лет назад, поел камнетес саблезубой тигрятины, запил ее дынькой цамма, отдохнул и пошел своим главным делом заниматься. Солнышко светило, птички пели, и работа шла радостно: бум-бум! – тюк-тюк! – бум-бум! – тюк-тюк! И захотел человек попеть. А как петь, если еще не говоришь? И начал он со своими камнями «перезваниваться». Они ему: бум-бум! а он им: бу-бу! они ему: тюк-тюк! а он им: тю-тю! Сначала не очень похоже получалось, но все же что-то вроде песни – дело еще веселей пошло.
Со временем стали ему подражать другие камнетесы. Сидят они рядком, булыжником по булыжнику колотят и друг с другом перекрикиваются: Бу-бу-у! – Тю-тю-у! Бум-бу-у-ммм! – Тюк-тю-у-ук! И весело, и работа идет – живи да радуйся!
Люди и привыкли. Поедят, попьют, а потом встанет тот первый камнетес и скажет: Бам-бам! – «пошли камни долбить». А как придут на место, возьмет он камень и: Бам-бам! – вот, мол, взял камень. Все смотрят, восхищаются, кивают ему: здорово, мол, давай-давай! Человеку приятно, что его хвалят, он и старается. Сочинил «тюк-тюк», потом «бух-бух» и «трах-тарарах»… Остальные за ним повторяют, и вроде разговор идет. Камнетес возьмет большой булыжник: Бам-бам! – остальные скажут: Ба-ба! Возьмет поменьше: Тюк-тюк! – остальные: Тю-тю! Схватит кость: Крак-крак! а все: Кра-кра! Повторяют, запоминают. Тут и детишки вертятся. Сидит как-то камнетес, камни у него кончились, а руки зудят – еще бы подолбить. Вот он и крикнул ребятенку: Бам-бам! Тот не понял. Он еще раз: Бам-бам!.. Тот посмотрел на него, подумал… и приволок большущий булыжник. В другой раз камнетес зовет того смышленого мальчонку: Крак-крак! Тот понял – и притащил кости. И пошло, и пошло: от «бама» – одни слова, от «крака» – другие, от «тюка» – третьи. Из «бама» получились «долби» и «булыжник», «наковальня» и «тот, кто бамает». Из «тюка» – «стучи», «камешек», «тот, кто тюкает»… И если к любому языку присмотреться, видно, что почти все слова к нам прямехонько от тех самых «бамов», «бацев» и «тарарахов» идут.
К началу нового тысячелетия обсуждение проблемы происхождения человеческого языка вышло на вполне научный уровень. Теперь уже нельзя просто сказать, что «язык – продукт общественного договора» или «все слова произошли от звукоподражаний». При нынешнем состоянии научных знаний для того, чтобы гипотеза имела право на существование, нужно, чтобы она не противоречила многочисленным известным фактам и не нарушала уже установленных закономерностей. Впрочем, работы, авторы которых больше полагаются на умозрение, чем на научные данные, продолжают появляться.
Но если раньше работ, основывающихся исключительно на философских размышлениях о том, как мог бы возникнуть язык, было (прежде всего ввиду отсутствия у авторов необходимой информации) достаточно много, то теперь на смену им пришел углубленный анализ данных этологии, нейрофизиологии, генетики, психолингвистики, археологии, антропологии и других наук. И это позволяет реконструировать картину становления человеческого языка – хотя и не во всех подробностях, но зато с достаточно высокой степенью обоснованности. Речь идет не о том, что могло бы быть, а о том, что точно было, и о том, что – в соответствии с установленными к настоящему времени законами – не могло из этого не воспоследовать.
Уже стало общим местом утверждение о том, что проблема происхождения языка лежит на стыке многих наук7. В книге психолингвиста Джин Эйтчисон8 она графически представлена в виде мозаики-пазла, отдельные фрагменты которого соответствуют разным наукам. В любом исследовании по данной теме, претендующем на научность, независимо от специализации его автора, значительное внимание уделяется подробному разбору (или в крайнем случае обстоятельному обзору) результатов смежных дисциплин. Так, в книге нейрофизиолога Терренса Дикона9 вся первая часть (почти треть всего объема книги) посвящена языку, а в книге лингвиста Эндрю Карстейрса-Маккарти10 одна из семи глав представляет собой анализ данных эволюционной антропологии, нейрофизиологии и исследований коммуникации высших приматов. Появляются многочисленные сборники11, в которых под одной обложкой собраны работы специалистов из разных областей знания, посвященные тем или иным аспектам происхождения языка, проводятся симпозиумы, собирающие вместе представителей разных наук12, осуществляются мультидисциплинарные исследования13. Наконец, публикуются обзорные работы, ставящие своей целью обрисовать общую картину исследований по теме происхождения языка, осмыслить и классифицировать различные теории14.
Разумеется, и в более ранних работах имеется немало ценных идей, выдающихся догадок и гениальных прозрений, однако их рассмотрение привело бы к многократному увеличению объема книги, поэтому я ограничусь в первую очередь анализом книг и статей последних лет, привлекая остальные лишь эпизодически. Итоги исследований предшествующего периода подводятся в работах Дж. Эйтчисон15, Т. М. Николаевой16, Я. А. Шера, Л. Б. Вишняцкого и Н. С. Бледновой17, Б. В. Якушина18 и др. Обстоятельный разбор теорий происхождения языка, разрабатывавшихся в XVIII–XIX вв., можно найти в книге О. А. Донских19.
В работах, посвященных глоттогенезу, нередко используется метод экстраполяции: ученые пытаются распространить тенденции, которые можно наблюдать сейчас (или в историческое время), на те периоды, которые непосредственному наблюдению недоступны. При исследовании происхождения языка в качестве материала для экстраполяций часто берутся результаты, полученные в рамках сравнительно-исторического языкознания: если мы, зная нынешние языки, можем установить, как говорили люди 6,5 тысяч лет назад (например, на праиндоевропейском языке – предке таких языков, как русский, английский, немецкий, греческий, латынь, санскрит и т. д.20), то, может быть, эти знания можно спроецировать и на более ранние эпохи? Так, например, в XIX в. Людвиг Нуаре основывал свою трудовую теорию происхождения языка на том, что «индоевропейские корни могут быть произведены не просто из глагольных основ, а именно из звуков, сопровождающих коллективные действия»21. В XXI в. президент Международного общества происхождения языка Бернар Бичакджан, основываясь на том, что для праиндоевропейского языка предполагается наличие множества согласных, различающихся по характеру работы голосовых связок, приходит к выводу, что «человеческой речи предшествовал не лепет, а вокализации животных»22. Обе эти идеи не выдерживают критики – прежде всего потому, что человеческий язык возник не 6,5 и даже не 12 тыс. лет назад, а несравненно раньше (кроме того, для других надежно реконструированных праязыков того же периода восстанавливаются системы согласных, где противопоставления, связанные с работой голосовых связок, не играют столь существенной роли23).
Другой путь экстраполяции – продолжение векторов развития коммуникативных систем животных. Об этом, правда, до недавнего времени было известно слишком мало для того, чтобы делать обоснованные выводы.
Многие исследователи стремятся найти аналоги процесса происхождения языка: может быть, есть что-то похожее на глоттогенез, что мы можем наблюдать сейчас?
Чаще всего в качестве такого рода модели выступает освоение языка детьми. Как пишет лингвист Василий Иванович Абаев24, «формирование сознания и речи у детей в „сгущенном“ виде повторяет процесс формирования сознания и речи у первобытного человека». Каждый ребенок проходит путь от полного неумения пользоваться языком до овладения им в совершенстве. Может быть, стадии, на которые можно разбить этот путь, соответствуют тем стадиям, которые проходило человечество в процессе своей эволюции? Гипотезы высказывались разные, даже самые фантастические, в рамках которых становление языка у ребенка признается точнейшей копией глоттогенеза – вплоть до указания временнóго масштаба (сколько тысяч лет назад что появилось).
Другую возможность наблюдать возникновение языка «из ничего» дают пиджины: когда, например, английские купцы, не зная китайского языка, приезжали в Китай торговать с местными купцами, не знавшими английского, у них стихийно формировалось своеобразное, довольно примитивное средство общения – пиджин. Не мог ли подобным образом сформироваться язык у первобытных людей на каком-то этапе их эволюции?
Еще одна возможность судить о происхождении языка – поиск корреляций. Так, например, долгое время существовало предположение о корреляции между объемом мозга и наличием языка25. Были попытки найти «критерий человека» по изготавливаемым орудиям: поскольку язык существует у человека, то, если удастся определить, кто из наших первобытных предков уже может, судя по орудиям, считаться «настоящим» человеком, можно будет предположить, что именно он и был первым обладателем «настоящего» языка.
Можно пытаться проследить, как появляются новые языковые элементы сейчас, – может быть, это отражает какие-то характеристики нашего мышления, которые существовали и раньше и могли принимать участие в возникновении самых первых элементов самого первого праязыка?
Далее, язык может существовать лишь в обществе. Значит, можно искать корреляции между языком и какими-либо социальными характеристиками.
Исследователи – специалисты в разных областях науки – подходят к изучению проблемы происхождения языка с разных позиций. Антропологов интересует прежде всего то, как связано наличие языка (в первую очередь звукового) с различными анатомическими особенностями. Археологи, культурные антропологи, культурологи стремятся установить, как коррелирует наличие языка с уровнем культуры, в частности с производством орудий, существованием ритуальных практик, искусством и т. д., психологи – как язык связан с когнитивными способностями. Биологов (этологов) интересует эволюционная преемственность между человеческим языком и коммуникативными системами животных. Лингвисты ищут объяснения тому, как возникли так называемое двойное членение (см. гл. 1) и грамматика (прежде всего морфология и сложный синтаксис), был ли человеческий язык первоначально един, или же древнейших праязыков было несколько (проблема моногенеза-полигенеза).
При этом разные исследователи выдвигают на первый план различные аспекты коммуникативных систем и их соотношений. Люди, не имеющие лингвистического образования, обычно определяющим элементом человеческого языка считают слова. Лингвисты, напротив, обычно главной в языке считают грамматику. Люди, не имеющие биологического образования, склонны работать в рамках бинарного противопоставления «человек – животные», биологи же обычно разделяют позвоночных и беспозвоночных (у последних тоже встречаются сложные коммуникативные системы, но эти системы не только не являются путем к человеческому языку, но даже не могут быть названы его адекватной моделью, поскольку беспозвоночные слишком далеки от человека филогенетически), человекообразных и прочих обезьян (известно, что многие свойства мышления, необходимые для успешного функционирования человеческого языка, представлены лишь у первых), и т. д.
Соответственно, задается и направление дальнейших поисков: исследователи целенаправленно ищут в работах представителей смежных областей тот конкретный фрагмент, который представляется им наиболее существенным, и нередко, увы, упускают другие не менее важные моменты. Таким образом, во многих работах, посвященных глоттогенезу, излагается лишь сравнительно небольшая часть необходимого фактического материала – та, которая кажется наиболее важной данному конкретному исследователю.
Существенно тормозит прогресс исследований по теме происхождения языка то, что сведения о новых открытиях, которые делаются в рамках той или иной научной области, можно почерпнуть лишь из специальных изданий, а понять – только при условии достаточно серьезного знакомства с тем, что было в этой области сделано раньше. До широкой публики (а тем самым и до специалистов из других научных сфер) доходит лишь малая часть необходимой информации. Полной подборки сведений, релевантных для изучения проблемы глоттогенеза, ни в одном издании нет. Заполнить по мере возможности эту лакуну и призвана настоящая книга.
Ученые не только накапливают факты, они разрабатывают теории, объясняющие их взаимосвязи и взаимообусловленность. Установленные закономерности значительно сужают поле допустимых гипотез о происхождении языка. Появилась возможность не только выдвигать гипотезы, но и проверять их, отвергать необоснованные. Соответственно, теперь построить подобную гипотезу так, чтобы она не вступила немедленно в противоречие с тем, что уже известно, трудно – но тем выше научная ценность каждой такой гипотезы.
Глава 1
Человеческий язык – что в нем уникального?
Для того чтобы размышлять о происхождении человеческого языка, необходимо прежде всего хорошо представлять себе, что такое язык. Какие свойства должны появиться у коммуникативной системы, чтобы ее уже можно было считать настоящим языком? Или, как иногда говорят, языком в узком смысле (это понятие включает в себя все естественные человеческие языки – как обычные, звуковые, так и жестовые языки глухих, но в него не входят, например, язык кино, язык цветов или язык пчелиных танцев). В этой книге под словом «язык» будет пониматься только язык в узком смысле[4].
Кажется парадоксальным, но в лингвистике нет общепринятого определения языка. Однако при ближайшем рассмотрении такая ситуация оказывается вполне понятной: чтобы определить что-либо, надо установить его пределы, а это невозможно сделать без четкого знания того, что соседствует с определяемым понятием. Язык – это коммуникативная система, следовательно, для того чтобы определить его, необходимо хорошо представлять другие коммуникативные системы, прежде всего возникшие и эволюционирующие естественным путем (как и человеческий язык) коммуникативные системы животных.
Итак, попробуем перечислить те черты, которые характерны для всех языков (и, предположительно, могут быть использованы в качестве отличительных признаков языка вообще). Один из наиболее известных списков такого рода принадлежит американскому лингвисту Чарльзу Хоккету26. Сопоставляя человеческий язык с коммуникативными системами животных, он выделяет более десятка универсальных свойств языка. Перечислим их.
Семантичность: некоторые элементы языка обозначают некоторые элементы окружающего мира (например, слово степь[5] обозначает определенный тип ландшафта, слово синий – определенный цвет, слово слышать – определенный тип восприятия и т. п.). Некоторые – но не все: например, окончание -а в слове стрекоза не соответствует никакой части окружающей действительности. Семантичностью будет обладать любая коммуникативная система, в которой сигналы, обозначающие какие-то сущности внешнего мира, будут отделены от самих этих сущностей. Так бывает не всегда: например, вопль ужаса у человека и у многих других животных является просто неотделимой частью общей ситуации страха, но ничего специально не обозначает (хотя, конечно же, может, как и любое другое явление окружающего мира, быть интерпретирован наблюдателем). С семантичностью связана произвольность языковых знаков – между их формой и смыслом нет обязательной природной связи[6].
Открытость: имея ограниченный запас исходных единиц, мы можем производить и понимать неограниченное количество новых сообщений о ситуациях и новых названий для элементов окружающей действительности (данное свойство называется также продуктивностью). Это достигается либо за счет комбинирования единиц, либо за счет того, что старые единицы получают новую смысловую нагрузку. Иногда еще говорят о бесконечности языка: он дает возможность строить сообщения любой длины (вспомните, например, древнеиндийский эпос «Махабхарату» или «Войну и мир»). И это не предел: к каждому такому тексту можно приписать спереди «Я знаю, что» (или т. п.) и получить текст еще большей длины.
Культурная преемственность: способность выучить любой язык имеется у каждого нормального ребенка и, видимо, является врожденной, но конкретные слова, грамматические правила, произношение врожденными не являются. Они определяются исключительно языковой традицией.
Перемещаемость: язык позволяет говорить не только о том, что имеет место здесь и сейчас. Например, вы можете (на любом языке, который знаете) рассказать о путешествии, которое совершили в прошлом году, или поделиться планами на будущее.
Дискретность: любые два нетождественных высказывания на любом языке отличаются друг от друга хотя бы на один различительный признак (например, русские предложения Это дом и Это том различаются звонкостью-глухостью первого согласного во втором слове). В языке не существует плавных и незаметных переходов от формы одного знака к форме другого.
Уклончивость: человеческий язык позволяет строить ложные и бессмысленные (с точки зрения логики[7]) выражения. Это свойство языка позволяет нам сочинять красивые сказки, писать романы о вымышленных событиях и персонажах, но не только. Без этого свойства на языке не могла бы быть сформулирована ни одна научная гипотеза. Например, когда впервые было сделано предположение о том, что Земля вращается вокруг Солнца, это выглядело неправдоподобным для людей, ежедневно наблюдавших движение солнца по небу. Но поскольку язык позволяет выразить даже неправдоподобный смысл, эту идею (как и множество других) оказалось возможным высказать, осмыслить и впоследствии проверить.
Рефлексивность: на человеческом языке можно рассуждать о нем самом – вот, например, как на этой странице. Заметим, кстати, что это свойство языка открывает возможности не только для описания языка, но и для того, чтобы любоваться им (перечитайте, например, какое-нибудь хорошее стихотворение – и вы увидите, что соответствующий смысл в нем не просто выражен, но выражен очень красиво), а также для языковой игры.
Двойное членение: когда говорят, что язык обладает двойным членением, имеют в виду, что в нем из значащих единиц могут строиться более крупные значащие единицы, а самые мелкие значащие единицы членятся на элементы, не имеющие собственного значения. Так, из морфем (корней, приставок, суффиксов и т. д.) строятся слова, из слов – словосочетания, из словосочетаний – предложения, сами же морфемы состоят из фонем, которые по отдельности ничего не значат (например, морфема бег-, обозначающая определенный тип движения, состоит из фонем б’, э и г, которые сами по себе не значат ничего).
Иерархичность: в языке существуют даже две независимые иерархии – одна организует знаки ([фонема >][8] морфема > грамматическое слово > словосочетание > предложение > текст), вторая – звуковую сторону языка (фонема > слог > фонетическое слово > такт (из нескольких слов) > период). Совпадения между их элементами может и не быть: например, русский корень колокол- представляет собой одну трехсложную морфему, а односложное слово сдал содержит целых 4 морфемы: приставку с-, корень да-, показатель прошедшего времени -л– и нулевое окончание, обозначающее мужской род единственного числа; с цветами – это одно фонетическое слово (в частности, у него одно ударение), но два грамматических (в доказательство этого можно вставить между ними еще одно слово: с полевыми цветами).
Кроме того, как отмечает Хоккет, далеко не все слова обозначают классы объектов, действий и свойств окружающего мира. В каждом языке есть имена собственные, обозначающие единичные объекты. Если у двух объектов имена случайно совпадают, это не играет никакой роли. В самом деле, легко можно сказать, чем, например, любая ложка отличается от любой не-ложки (поскольку словом ложка обозначается определенный класс объектов), но невозможно выявить признаки, отличающие любую Машу от любой не-Маши или любой Новгород от любого не-Новгорода. В каждом языке также есть так называемые шифтеры27 – такие слова, значение которых меняется в зависимости от ситуации. Так, слово этот обозначает ‘близкий к говорящему’ (или ‘недавно упомянутый’), но, если говорящий сменится или переместится, этими могут оказаться совсем другие объекты. В число таких шифтеров входят в том числе слова со значением ‘я’ и ‘ты’. Кроме того, в каждом языке есть служебные морфемы – как, например, рассмотренное выше окончание -а или, скажем, союз и. Они никак не соотносятся с реалиями внешнего мира, их назначение – обеспечивать понимание связей между элементами высказывания. Скажем, в предложении Денис приветствует Антона и машет ему рукой союз и показывает, что оба действия выполняет один и тот же субъект (ср.: Денис приветствует Антона, который машет ему рукой). Окончание -а в слове стрекоза сигнализирует слушающему, что стрекоза в данном высказывании является подлежащим.
К этому списку можно еще добавить независимость смысла языковых знаков от их физического носителя. Действительно, одну и ту же информацию можно выразить средствами устной речи, письменности, азбуки Морзе, жестового языка глухих и т. д.
Жестовые языки глухих обладают всеми свойствами, присущими звуковым языкам, кроме канала передачи информации28. Вопреки распространенному заблуждению, жесты этих языков передают не отдельные буквы (хотя пальцевая азбука – дактилология – тоже имеется, прежде всего для передачи имен собственных), а целые слова (или морфемы). Каждый жест-слово состоит из незначимых элементов – хирем, а из слов, как и в звуковом языке, составляются словосочетания и предложения.
На этих языках можно говорить обо всем чем угодно, реальном или вымышленном (в том числе и о самом языке), и даже сочинять стихи. Можно построить неограниченное количество сообщений и ввести новые знаки для чего-нибудь нового (например, названия станций метро29). В жестовых языках имеются и имена собственные, и шифтеры, и служебные морфемы (например, показатель множественного числа или союз ‘и’), и иерархичность. У разных народов жестовые языки различны: различаются не только жесты, обозначающие те или иные понятия, но и правила построения высказываний; в каждом языке существуют специфические слова, которые не имеют однословного перевода на другие языки (например, в русском жестовом языке есть специальный глагол со значением ‘не застать дома’). Жестовые языки, так же как и звуковые, усваиваются детьми во время так называемого чувствительного, или критического, периода (см. гл. 3).
Но действительно ли все перечисленные свойства уникальны для человека? Или что-то подобное можно обнаружить и у животных – если не в природе, то хотя бы в экспериментальной ситуации, созданной человеком? Ответом на этот вопрос стали так называемые языковые проекты – масштабные эксперименты по обучению человекообразных обезьян (антропоидов) человеческому языку30. Или, как это называют более осторожные исследователи, языкам-посредникам (такая формулировка позволяет поставить вопрос не «овладели – не овладели», а «чем похожи языки-посредники на человеческий язык и чем они отличаются от него»).
Поскольку анатомия голосового аппарата обезьян, а также отсутствие мозговых структур, которые бы в достаточной мере обеспечивали волевой контроль над звукопроизводством, не позволяют им овладеть человеческой звучащей речью, использовались незвуковые языки-посредники.
Так, шимпанзе Уошо (под руководством Аллена и Беатрис Гарднер), Элли и Люси (под руководством Роджера Футса), гориллы Коко и Майкл (под руководством Фрэнсин Паттерсон31) и орангутан Чантек (под руководством Лин Майлс32) изучали амслен (американский жестовый язык глухих, от англ. AmSLan – American Sign Language) в несколько модифицированной версии: грамматика этого языка-посредника не соответствует грамматике настоящего амслена, она сильно сокращена и до некоторой степени приближена к грамматике устного английского.
Шимпанзе Сара (под руководством Дэвида и Энн Примэк) выкладывала жетоны на магнитной доске[9].
Шимпанзе Лана, Шерман и Остин, бонобо Канзи и Панбаниша (под руководством Дуэйна Рамбо и Сью Сэвидж-Рамбо33) овладевали разработанным в американском Национальном приматологическом центре Йеркса языком йеркиш, где словами служат лексиграммы – специальные значки, изображенные на клавиатуре компьютера (например, смысл ‘апельсин’ передается изображением белого трезубца на черном фоне, смысл ‘обнять’ – розовым контуром квадрата на желтом фоне, смысл ‘хотдог’ – голубым иероглифом
(‘можно’) на черном фоне, смысл ‘нет’ – фигурой наподобие песочных часов (черный контур двух треугольников, расположенных вершинами друг к другу, на белом фоне), имя Канзи – зеленым иероглифом (‘слишком; великий’) на черном фоне, смысл ‘четыре’ – белой цифрой 4 на красном фоне и т. д.). Оказалось, что антропоиды могут использовать знаки-символы (т. е. знаки с произвольной связью между формой и смыслом).Впрочем, впоследствии было выяснено, что пользоваться такими знаками умеют не только человекообразные обезьяны. В эксперименте Александра Росси и Сезара Адеса34 несколько лексиграмм (слова ‘вода’, ‘еда’, ‘игрушка’, ‘клетка’, ‘гулять’, ‘ласкать’ и некоторые другие) освоила дворняга по кличке София: она научилась, нажимая на соответствующие клавиши, просить экспериментатора дать ей тот или иной объект или проделать определенное действие. Бордер-колли по имени Чейзер за три года выучила 1022 наименования различных игрушек35. В экспериментах Луиса Хермана36 символы-жесты успешно понимали дельфины – их «словарный запас» насчитывал 25 слов, и они могли выполнять двух- и (с несколько меньшим успехом) трехсловные команды. До некоторой степени способностью к пониманию символов обладают, как выяснилось, даже морские львы37.
Незаурядные способности в области овладения человеческим языком продемонстрировал в опыте Айрин Пепперберг серый попугай Алекс (жако, Psittacus erithacus)39. За 30 лет он научился понимать (и произносить!) более полусотни названий разных предметов (ключ, прищепка, пробка, орех, макароны…), семь названий цветов, пять вариантов форм (треугольник, круг…), несколько разновидностей материалов (дерево, кожа, пластик…), числа до восьми, названия мест, слова «одинаковый», «разный», «нет», «хочу», «пойти» и т. д. Он оказался способен отвечать на вопросы типа «Сколько здесь деревянных предметов?», «Какого цвета больший [из предметов]?», причем даже в тех случаях, когда эти предметы он видел впервые.
Алекс мог составлять из слов небольшие фразы, например yummy bread – ‘вкусный хлеб’, wanna cork – ‘хочу пробку’ (в его репертуаре было три варианта для значения ‘хочу’: want, wanna и I want), wanna nut – ‘хочу орех’ (точнее, кешью – для других орехов были введены другие обозначения), wanna go back – ‘хочу обратно’. Интересно, что фразе wanna go его никто специально не учил – он сам извлек ее из речи экспериментаторов, относивших его после эксперимента в другое помещение (и спрашивавших, куда он хотел бы отправиться), и использовал как шаблон для построения собственных высказываний. Точно так же, без специального обучения, Алекс освоил формулы, нужные не для демонстрации мыслительных способностей, а для социального взаимодействия: I’m sorry – ‘извини’ (и даже более сильный вариант: I’m really, really sorry), calm down – ‘успокойся’, you be good – ‘будь хорошим’ и т. д., а также отрицание none.
Алекс был способен комментировать свои действия. Например, устав выполнять задания, он мог сказать «поднос» и начать его кусать или сказать «зеленый» и дернуть за зеленый войлок, на котором лежали относящиеся к заданию предметы (так что они все падали).
Зафиксирован случай изобретения Алексом нового слова – banerry (от banana – ‘бананʼ и cherry – ‘вишняʼ) – для неизвестного ему на тот момент яблока (интересно, что он пытался научить этому слову своих наставников, произнося его по слогам, подчеркивая звуки – так же, как делали они, обучая его).
О том, что Алекс вполне понимал, что говорит, свидетельствует не только то, что он мог применять известные ему слова к новым предметам того же типа, не только способность к построению фраз, но и такой примечательный эпизод. В ходе одного из тестов Алексу показывали наборы предметов разного цвета, и после правильных ответов примерно на дюжину вопросов попугай, глядя на набор, в котором было два предмета одного цвета, три – другого и шесть – третьего, на вопрос «Какого цвета три [из представленных предметов]?» (What colour three?) отреагировал словом «пять». Выдав эту же реакцию еще на два вопроса, Алекс добился того, что человек понял его коммуникативное намерение и спросил: «Какого цвета пять [из представленных предметов]?», – и Алекс незамедлительно ответил: «Никакого» (None)40.
Опыты с шимпанзе и бонобо продемонстрировали, что антропоиды способны овладеть достаточно абстрактными понятиями, например такими, как «еще», «смешно», «страшно», «да», «нет», «потом», «сейчас», «друг», «понарошку» и т. д. Употребляемые ими «слова» обозначают классы соответствующих объектов или действий. Но им доступны и имена собственные (в частности, они прекрасно знают, как зовут их самих, их наставников, других обезьян, участвующих в том же эксперименте), и личные местоимения (они знают разницу между «я» и «ты» и понимают, что значение этих слов меняется в различных актах речи).
Их словарь обладает продуктивностью (хотя и ограниченной), они способны в ряде случаев составлять новые знаки путем комбинирования уже известных, а также придумывать собственные «слова»41. Так, Уошо, впервые увидев на прогулке лебедя, назвала его комбинацией знаков «ВОДА» + «ПТИЦА», Люси называла редис «ЕДА» + «БОЛЬНО», а арбуз – «ФРУКТ» + «НАПИТОК» (по мнению же Уошо, арбуз – это «КОНФЕТА» + «ПИТЬ»). Тату (самка шимпанзе из так называемой семьи Уошо) назвала Рождество «КОНФЕТА» + «ДЕРЕВО», День благодарения – «ПТИЦА» + «МЯСО». Горилла Коко обозначила маскарадную маску как «ШЛЯПА» + «ГЛАЗА», длинноносую куклу Пиноккио – как «СЛОН» + «ДИТЯ». Майкл именовал побеги бамбука комбинированным знаком «ДЕРЕВО + САЛАТ», орангутан Чантек изобрел сочетание знаков «НЕТ» + «ЗУБЫ», которое означало, что он не будет кусаться во время игры43, а Уошо сама придумала жесты для понятий «ПРЯТКИ» и «НАГРУДНИК». Обезьяны могут составлять из слов новые сообщения, могут строить высказывания об отсутствующих объектах и даже в некоторой степени о событиях прошлого и будущего. Например, Канзи при помощи клавиатуры с лексиграммами обсуждает со своей наставницей Сью Сэвидж-Рамбо маршруты предстоящих прогулок.
Обезьяны демонстрируют способность к намеренной передаче информации, в том числе к намеренной лжи. Они могут использовать выученные слова в разнообразных контекстах, в том числе совершенно новых, и даже придавать им переносное значение. Например, шимпанзе Уошо обозвала служителя, который не давал ей пить, несмотря на ее настойчивые просьбы, грязным Джеком (бранному употреблению слова «ГРЯЗНЫЙ» ее, разумеется, никто не учил, но перенос значения ‘запачканный’ > ‘плохой’ оказался обезьяне вполне доступен). Самое страшное ругательство, изобретенное гориллой Коко, выглядело как «сортирный грязный дьявол»44. Орангутан Чантек, как можно видеть в документальном фильме, совершал «металингвистические операции над жестами», похожие на «языковые игры трехлетнего ребенка»45. Горилла Коко в диалоге со своей наставницей продемонстрировала, что даже способность шутить не является чисто человеческой46:
К о к о: ЭТО Я (показывая на птицу).
В о с п и т а т е л ь: РАЗВЕ?
К о к о: КОКО ХОРОШАЯ ПТИЧКА.
В о с п и т а т е л ь: Я ДУМАЛА, ТЫ ГОРИЛЛА.
К о к о: КОКО ПТИЦА.
В о с п и т а т е л ь: ТЫ МОЖЕШЬ ЛЕТАТЬ?
К о к о: ДА.
В о с п и т а т е л ь: ПОКАЖИ.
К о к о: ПТИЦА ПОНАРОШКУ ДУРАЧУСЬ (смеется).
В о с п и т а т е л ь: ТАК ТЫ МЕНЯ ДУРАЧИЛА?
Коко смеется.
В о с п и т а т е л ь: А КТО ТЫ НА САМОМ ДЕЛЕ?
Коко (смеется): КОКО ГОРИЛЛА.
Антропоиды могут целенаправленно просить экспериментатора о языковом обучении. Орангутаны Галины Григорьевны Филипповой, когда забывали жест, протягивали ей руку, чтобы она сложила им пальцы в правильную комбинацию47. Шимпанзе Лана, несколько раз безуспешно попытавшись попросить незнакомый объект (коробку, в которую были положены конфеты M&M’s), в конце концов обратилась к своему наставнику (Тимоти Гиллу) с просьбой сообщить ей название этого предмета48 (на языке лексиграмм это выглядело так:? TIM GIVE LANA NAME-OF[10] THIS – ‘Тим назовет Лане это?’, букв. ‘Тим даст Лане название этого?’).
Выяснилось, что «и шимпанзе, и бонобо могут спонтанно, без направленного интенсивного обучения осваивать язык-посредник благодаря пребыванию в языковой среде, как это делают дети. Однако они следуют медленнее по этому пути и, разумеется, могут продвинуться не так далеко, как дети»49.
Обезьяны, обученные «амслену», демонстрируют способность к овладению двойным членением, поскольку они могут составлять новые знаковые единицы из элементарных знаков, членящихся на незначимые хиремы.
Возможность передачи языковых навыков потомству также оказалась не уникальной для человека50. Шимпанзе Уошо обучила своего приемного сына Лулиса знакам «амслена» (люди не показывали знаков не только ему лично, но и в его присутствии, но он перенял 55 знаков от Уошо и других обезьян), и в результате они смогли общаться на этом языке-посреднике между собой.
Видеозаписи, сделанные в отсутствие экспериментаторов, показывают, что шимпанзе – члены семьи Уошо могут вести между собой активные диалоги, обсуждают содержание глянцевых журналов (ногами держат журнал, а руками при этом жестикулируют), помнят порядок праздников, когда для них устраивается угощение.
Опыты с шимпанзе Элли и позднее с бонобо Канзи, Панбанишей и другими обезьянами показали, что антропоиды могут соотносить – без присутствия соответствующих предметов – знаки устной речи (английские слова) со знаками жестового языка или лексиграммами. Они достаточно хорошо различают звучащие слова и прекрасно понимают, что различные сочетания одних и тех же фонем могут иметь разное значение.
А недавно выяснилось, что обезьяны в принципе способны даже овладеть письмом: однажды Панбаниша (одна из сестер Канзи), в одиночестве тоскуя у окна и желая отправиться на прогулку, в конце концов взяла в руки мел и нарисовала на полу соответствующие лексиграммы (наиболее узнаваем уголок – символ, обозначающий хижину в лесу)51.
Никакой дрессировкой достичь подобных результатов невозможно. Обезьяны не действуют по затверженным программам – они применяют выученные ими языки-посредники вполне творчески. Употребление ими «слов» языка-посредника выдерживает проверку двойным слепым контролем. В одном из экспериментов шимпанзе Шерман и Остин должны были набрать лексиграмму на клавиатуре компьютера, затем пойти в другую комнату и выбрать соответствующий предмет. При этом один из экспериментаторов записывал набранную лексиграмму, не видя предмета, а другой, не видевший лексиграммы, записывал, какой предмет был выбран (таким образом исключалась возможность любой, даже неосознанной, подсказки со стороны человека). Этот опыт показал, что обезьяны употребляют знаки языка-посредника совершенно осмысленно.
Все это не оставляет сомнений в том, что по своему когнитивному потенциалу (т. е. по способности к познанию) антропоиды приближаются к человеку, что между ними и нами нет непреодолимой пропасти – мы звенья одной эволюционной цепи.
Но значит ли это, что обезьяны овладели человеческим языком? Очевидно, нет. Один из участников эксперимента с Уошо – глухой, для которого амслен был родным языком, – отмечал, что слышащие люди «все время видели больше жестов, чем я… Может быть, я что-то пропустил, но я так не думаю. Я просто не видел никаких жестов»52. Почему же так произошло? Ведь жесты Уошо тоже выдерживали проверку двойным слепым контролем. Можно предположить, что причин этому две. Первая состоит в том, что «по оценкам специалистов, жестовая речь обезьян соответствовала скорее „лепету“ двухлетних глухонемых детей, чем языку взрослых»53. Поэтому понять их жесты постороннему человеку, вероятно, так же трудно, как догадаться, что, например, произнесенное незнакомым малышом пихо означает ‘подземный переход’. Вторая причина – в том, что Уошо не соблюдала грамматику амслена (отчасти потому, что ее этому просто не учили).
В описаниях достижений обезьян – участниц языковых проектов часто говорится, что они овладели языком на уровне ребенка 2–2,5 лет54. Проводились даже специальные эксперименты, где сравнивалась языковая компетенция антропоидов и маленьких детей, – результаты, показанные теми и другими, были вполне сопоставимы (см. ниже).
Но что значит – владеть языком на уровне двухлетнего ребенка? В это время дети только начинают осваивать грамматику (см. гл. 3) и произносят фразы с небольшим количеством слов, построенные по принципам, которые синтаксист Талми Гивон назвал протограмматикой55:
1. Интонационные правила:
● более информативные единицы несут на себе ударение;
● концептуально связанные единицы информации бывают связаны общим мелодическим контуром;
● длительность пауз между отдельными составляющими высказывания прямо пропорциональна когнитивной или тематической дистанции между ними.
2. Правила расположения:
● единицы информации, связанные по смыслу, располагаются в тексте поблизости друг от друга;
● функциональные операторы располагаются поблизости от тех слов, к которым они относятся.
3. Правила следования:
● более значимые единицы информации предшествуют менее важным;
● порядок следования событий зеркально отображается порядком следования элементов высказывания.
4. Правила количества:
● предсказуемая (или уже выраженная ранее) информация может быть не выражена на поверхностном уровне (или, как говорят лингвисты, выражена нулем);
● незначимая или нерелевантная информация также может быть выражена нулем.
Такого рода речь без привычной разветвленной грамматики, типичной для «взрослых» языков, встречается не только у маленьких детей, но и у больных при некоторых нарушениях речи (см. гл. 2). Она понимается практически исключительно на основе лексики (т. е. с использованием лексического анализатора), более медленна, менее автоматизирована, требует бо́льших мыслительных усилий и приводит к большему числу ошибок распознавания, но тем не менее ее нередко хватает для достижения коммуникативного успеха56.
Судя по опубликованным данным, подобным принципам соответствует и использование языков-посредников антропоидами. Вот несколько примеров «высказываний» обезьян:
Панбаниша (йеркиш): ШЕРМАН ОСТИН ДРАКА (‘Шерман и Остин дрались’).
Тату («амслен»): УБОРКА СКОРЕЕ БАНАНЫ БАНАНЫ (‘Надо поскорее закончить уборку, поскольку после нее дадут бананы’).
Уошо («амслен»): УОШО ПИТЬ ЧАШКА СКОРЕЕ ПИТЬ СКОРЕЕ.
Коко («амслен»): ИЗВИНИ УКУС ЦАРАПИНА ПЛОХО УКУС (речь шла об эпизоде трехдневной давности, так что по правилам жестового языка следовало бы добавить к слову «УКУС/КУСАТЬСЯ» знак, указывающий на прошедшее время).
Коко (о горилле Майкле, также участнике языкового проекта; «амслен»): НОГА НОГА С-БОЛЬШИМИ-ПАЛЬЦАМИ-НОГА ХОРОШО ИДТИ.
Шерман (йеркиш): СТАКАН КОМПОТ ПИТЬ.
В одном из тестов экспериментатор по имени Сьюзен якобы случайно наступила на любимую куклу Уошо, и Уошо «сказала» много различных фраз на эту тему:
GIMME BABY (‘Дай-мне[11] беби’),
PLEASE SHOE (‘Пожалуйста ботинок’),
SUSAN UP (‘Сьюзан вверх’),
UP PLEASE (‘Вверх пожалуйста’),
PLEASE UP (‘Пожалуйста вверх’),
MORE UP (‘Еще вверх’),
BABY DOWN (‘Беби внизу’),
SHOE UP (‘Ботинок вверх’),
BABY UP (‘Беби вверх’),
PLEASE MORE UP (‘Пожалуйста еще вверх’),
YOU UP (‘Ты вверх’)
и т. д.
Впрочем, полные правильные предложения среди высказываний антропоидов тоже встречаются. Например, когда Уошо стала просить у Роджера Футса сигарету (фразами GIVE ME SMOKE – ‘Дай мне дым’, SMOKE WASHOE – ‘Дым Уошо’, HURRY GIVE SMOKE – ‘Быстро дай дым’) и он велел ей попросить это вежливо (просигнализировав ASK POLITELY), Уошо построила достаточно длинное предложение с соблюдением правильного порядка слов: PLEASE GIVE ME ТHAT HOT SMOKE (‘Пожалуйста, дай мне тот горячий дым’). Полные правильные предложения строила шимпанзе Лана: ПОЖАЛУЙСТА МАШИНА ДАЙ СОК (секрет прост: на грамматически неправильные фразы машина запрограммирована была не реагировать). Однако если у них есть выбор, то в спонтанной «речи» обезьяны предпочитают ограничиваться протограмматикой.
Можно заметить, что высказывания, организуемые практически исключительно протограмматикой (типа Стакан – компот пить, Кофе, пожалуйста или Мама, тыкву!), нередки и в разговорной речи здоровых взрослых людей. Объясняется это просто: и у обезьян, и у маленьких детей, и у взрослых в тех случаях, когда используется разговорная речь, имеется большой фонд общих с собеседником знаний об обсуждаемой ситуации – чаще всего потому, что оба участника беседы видят то, о чем идет речь, своими глазами, и поэтому нет нужды подробно описывать то, что хорошо известно слушающему (или видящему жесты или лексиграммы), необходимо лишь уточнить некоторые детали. Как показывает практика, существуют даже такие понятные обоим собеседникам ситуации, где можно обойтись вообще почти без слов. В качестве примера можно привести такой диалог пассажира с кассиром на платформе подмосковной электрички57:
– А скажите, на Москву…
– В 19:28.
– А куда…
– В Царицыно.
– А…
– 132 рубля.
– А…
– Поднимитесь на эстакаду и спуститесь на следующей платформе.
– Спасибо большое!
Как отмечает Т. Гивон, чем ближе условия общения к тем, что характерны для обезьян или маленьких детей, тем в большей степени синтаксическая сложность уступает место протограмматике58.
Разумеется, те способности, которые демонстрируют антропоиды в условиях эксперимента, представляют собой так называемый запасной ум (термин биолога-эволюциониста Алексея Николаевича Северцова59), т. е. указывают на возможности скорее потенциальные, нежели реально используемые в обычной жизни. Но все же они показывают, что чисто человеческих составляющих языковой способности – таких, которые бы совершенно отсутствовали у животных, – не так уж много60.
Что же нового появилось у человека?
Прежде всего, разумеется, членораздельная звучащая речь – ни у кого из приматов ее нет. В середине ХХ в. с легкой руки американского психолога Олвина Либермана эта идея обрела форму изящного афоризма – Speech is special (букв. ‘речь [видо]специфична’; в англоязычных работах это нередко обозначается аббревиатурой SiS).
Человеческая речь – не просто издавание звуков, имеющих определенный смысл. Звуковая сторона речи имеет, как уже говорилось, сложную, иерархически устроенную организацию61.
Легче всего в устной речи выделяется так называемая элементарная дискурсивная единица (ЭДЕ62) – минимальная «порция» текста, произносимая на одном дыхании и описывающая одно событие или состояние, т. е. дающая примерно столько информации, сколько человек способен охватить вниманием. Вероятно, это свидетельствует о взаимной притирке человеческого дыхания и человеческого внимания в процессе приспособления к звуковой коммуникации. Как отмечает Татьяна Михайловна Николаева, те, кто умеет говорить хорошо, обладают способностью подбирать слова для продолжения реплики не посреди фразы, а в момент очередного вдоха, приходящегося на естественную паузу в тексте63.
ЭДЕ обладает целым рядом характерных просодических свойств: изменение частоты основного тона в ней образует единый контур, в ее начале наблюдается ускорение темпа, а в конце – замедление и уменьшение громкости. Наиболее важный по смыслу элемент выделяется более интенсивной артикуляцией и локальным движением тона. Внутри элементарных дискурсивных единиц обычно не бывает пауз (именно это имеют в виду, когда говорят, что в устной речи нет пробелов между словами), а на границах они, напротив, обычно присутствуют. Просодические свойства – и в ЭДЕ, и в более крупных единствах – несут смысловую нагрузку: с их помощью мы различаем сообщение, вопрос, побуждение, переспрос, повторение, восхищение, возмущение, а кроме того, отличаем главную часть сообщения от побочной, законченное предложение от незаконченного и т. д. Так, например, переспрос характеризуется убыстрением темпа (Во сколько, ты говоришь, поезд приходит?), о незавершенности предложения сообщает подъем интонации (ср., например, интонацию, с которой произносится слово приехал в предложениях Артем приехал и Артем приехал, а Никита уехал).
Средства просодии, как и слова, являются знаками с произвольной связью между формой и смыслом; самое простое доказательство этого – то, что в разных языках одно и то же значение может выражаться по-разному. Например, в русском языке вопрос характеризуется повышением интонации, а в японском – резким падением[12].
Из ЭДЕ (которые в основном состоят из 2–4 слов, что на фонетическом уровне соответствует такту) строятся более крупные единицы – периоды65, а из них – эпизоды, примерно соответствующие абзацам письменного текста.
Элементарные дискурсивные единицы делятся на фонетические слова. У фонетического слова во многих языках есть ударение – и при этом (обычно) только одно. Чередование ударных и безударных слогов задает ритмическую схему фонетического слова, на ударном слоге реализуются фразовые акценты. Звуки внутри фонетического слова могут вести себя не так, как на его границах: например, в русском языке звонкие согласные на конце слова оглушаются, но в предлоге, составляющем одно фонетическое слово с последующим существительным или прилагательным, оглушения не происходит (ср.: [в] лесу и отло[ф] лисиц).
Фонетические слова делятся на слоги. Каждый слог – один «квант» выдоха. Если эти выдохи сделать более сильными и разделить паузами, получится скандирование (Шай-бу! Шай-бу!). В слоге имеется вершина – самый «звучный» звук (обычно гласный) – и края – согласные (которые, впрочем, могут и отсутствовать). Скорость смены слоговых вершин определяет темп речи. Слог можно разделить на отдельные звуки. У всех людей, владеющих звучащей речью, в языковую компетенцию входит понятие о том, какие гласные и согласные звуки возможны в его языке (другие звуки расцениваются либо как дефекты произношения, либо как иностранный акцент) и какие движения органов артикуляции должны им соответствовать (хотя реально в речи, особенно в беглой, эти движения зачастую смазываются).
Непросто устроены и сами звуки. Наш речевой тракт – природный резонатор. Изменяя его форму при помощи движений языка, губ, нижней челюсти, нёбной занавески, надгортанника, мы ослабляем одни частоты и усиливаем другие. У гласных такие области усиления частот получили название «форманты». Каждый гласный характеризуется собственным «узором» формант. Согласные тоже имеют свои частотные максимумы и минимумы, но распознаются в значительной степени по тому влиянию, которое они оказывают на форманты соседствующих с ними гласных. Например, после заднеязычного согласного (г или к) у последующего гласного сближаются начальные точки контуров второй и третьей формант. Если звуки в слоге поменять местами, человек услышит не слог, произнесенный наоборот, а бессмысленную абракадабру, поскольку привычные ему правила перехода от звука к звуку не будут соблюдены.
Формантные переходы между соседствующими звуками нередко позволяют нам «услышать» нужный звук даже в том случае, когда он не был реально произнесен, – и мы вполне можем не осознать, что вместо, скажем, Он – человек ответственный услышали …чек отвесный. В ходе исторического развития языка такой эффект восприятия дает почву для выпадения звуков. Так, например, латинское слово vīta (‘жизнь’) во французском языке превратилось в конце концов в vie (t между гласными сначала озвончилось в d, затем несколько ослабилось, а к XI в. выпало совсем66).
Существует несколько теорий для объяснения того, как люди распознают речевые звуки. Согласно одной, акустическое представление связано с представлением артикуляторным: для распознаваемого звука подбирается комбинация артикуляторных движений, которая могла бы его произвести, причем эти комбинации у разных людей могут различаться69. Так же, через подбор артикуляторных движений, осуществляется нередко распознавание зрительных образов слов. Это отчетливо видно на примере людей малограмотных или читающих на плохо знакомом языке: во время чтения они заметно шевелят губами (а иногда даже тихонько проговаривают каждое слово). Но даже у грамотных людей при чтении про себя отмечается усиление биотоков в мышцах, связанных с произнесением речевых звуков70[13]. Как показали исследования основателя отечественной нейропсихологии Александра Романовича Лурии (впоследствии его результаты были подтверждены и дополнены), чем сложнее воспринимаемый текст, тем сильнее нарушается его понимание при искусственном затруднении артикуляции71.
Согласно другой теории, в мозге существуют акустические образы звуков речи – как должно выглядеть прототипическое а, как – б и т. д. Таких прототипов может быть более одного, поскольку в разном окружении звуки реализуются по-разному.
Третья теория предполагает, что главную роль при распознавании речевых звуков играют имеющиеся в мозге особые нейронные распознающие устройства – детекторы, настроенные на отдельные смыслоразличительные признаки фонем. Поскольку каждая фонема обладает уникальным набором таких признаков, комбинация показаний детекторов определяет фонему однозначно.
Вероятно, все эти теории в определенной мере справедливы и дополняют друг друга.
Анализатор речевых звуков работает у человека чрезвычайно быстро (быстрее, чем распознаются неречевые звуки) – до 20–30, а при искусственном ускорении речи – до 40–50 фонем в секунду72, поэтому вероятно, что минимальной единицей восприятия является не отдельная фонема, а слог целиком. Исследования того, как люди (здоровые и имеющие речевые нарушения) произносят слова, продемонстрировали, что двигательная программа порождения речи оперирует слогами, а не отдельными звуками73. Показательно, что дети, начиная произносить свои первые, похожие на речевые звуки, произносят их не по отдельности, а в составе слогов.
Уникально ли все это для человека? Ученые (среди них следует упомянуть в первую очередь психолога из Алабамского университета Джоан Синнотт) поставили огромное количество экспериментов, призванных выяснить, могут ли животные анализировать человеческую речь, и делают ли они это так, как мы, люди, или как-то иначе. Было показано, что крысы74 и рисовки75[14] способны отличать один язык от другого по общей мелодике речи, что монгольские песчанки (Meriones unguiculatus)76 могут отличить гласный [u] от гласного [i], а обезьяны и вовсе распознают все человеческие фонемы. Есть, разумеется, и отличия. Например, шиншиллы, перепела, волнистые попугайчики, макаки и люди ставят «границы» между разными фонемами в разных местах77: если плавно менять характеристики звука, делая его все менее похожим на одну фонему и все более похожим на другую, момент, когда испытуемый начнет считать поступающий сигнал уже не первой фонемой, а второй, у разных видов наступает при разных значениях изменяемых параметров сигнала[15].
Животные не могут оперировать формантными переходами при различении согласных разного места образования78 (например, отличать da от ba по тому влиянию, который согласный оказывает на звук a) или при отличении слога типа stay от слога типа say79. Внушительный список таких отличий приведен в статье Стивена Пинкера и Рея Джакендоффа80. Для них это служит аргументом в пользу уникальности человеческой способности к пониманию речи. «Люди, – пишут они, – не ограничиваются проведением однобитовых различий между парами фонем. Они могут обрабатывать непрерывный, насыщенный информацией поток речи. При этом они быстро выделяют отдельные слова из десятков тысяч шумов, несмотря на отсутствие акустических границ как между фонемами, так и между словами, компенсируя в режиме реального времени искажения, вносимые наложением артикуляций соседних звуков, а также вариативностью, связанной с возрастом, полом, особенностями произношения – как личными, так и диалектными – и эмоциональным состоянием говорящего. И все это удается детям – причем не путем выработки условных рефлексов»81.
В то время как Пинкер и Джакендофф писали эти строки, в приматологическом центре Йеркса продолжались (и продолжаются по сей день) опыты с бонобо Канзи. Этот сообразительный антропоид, как однажды случайно выяснилось, понимает устную английскую речь – и даже без ситуационных подсказок. В 1988–1989 гг. был проведен масштабный эксперимент, в ходе которого Канзи должен был выполнить огромное количество (в общей сложности 600) команд, отданных на английском языке. Чтобы исключить возможность подсказки, экспериментатор мог надевать шлем или отдавать Канзи команды из другой комнаты по телефону. Команды могли отдавать разные люди и даже синтезатор речи. Среди команд встречались странные и даже абсурдные, например налить кока-колу в молоко. Некоторые команды различались только порядком слов: «Пусть собачка укусит змею» и «Пусть змея укусит собачку», «Положи мяч на сосновую ветку» и «Положи сосновую ветку на мяч» и т. д. Те же команды на таком же английском получала – для сравнения – девочка Аля (к началу эксперимента ей исполнилось 2 года). Она смогла правильно отреагировать на 64 % команд, Канзи – на 81 %. Правда, ему к этому времени было уже 8 лет. Описан случай, когда Канзи правильно понял предложение об обмене, выраженное условной конструкцией: «Канзи, если ты дашь эту маску Остину, я дам тебе его каши». Канзи, которому очень хотелось получить кашу шимпанзе Остина, с готовностью отдал тому свою игрушку – маску монстра – и снова показал на его кашу83.
Таким образом, в том, что касается звучащей речи, главное отличие человека от его ближайших родственников – приматов – состоит в способности издавать членораздельные речевые звуки.
Но наличие членораздельных звуков все же нельзя считать определяющей характеристикой языка, поскольку жестовые языки глухих ни в коей мере не являются менее человеческими, чем языки звуковые.
Несомненно уникально количество слов, которые способны выучить люди: даже самый минимальный лексический запас человека насчитывает десятки тысяч единиц, тогда как «словарь» даже самых талантливых антропоидов исчисляется лишь сотнями знаков. Иногда встречаются упоминания о том, что Коко знает 1000 знаков, Канзи – 2000, а Панбаниша – 3000 (правда, в надежных источниках говорится лишь о сотнях знаков), но, даже если это и верно, все равно от человеческих возможностей это отличается на порядок. Впрочем, эта разница может осмысляться скорее как количественная, нежели качественная84.
Итак, остается грамматика. Люди обычно не разговаривают репликами типа Пить чашка скорее пить скорее или Мама тыкву[16] – слова в наших высказываниях не набросаны беспорядочной кучей, их употребление (в том числе и в жестовых языках, таких как амслен) подчиняется определенным законам. Слова могут изменять свою форму – как в зависимости от характеристик окружающей действительности (например, яблоко – если оно одно, но яблоки – если их много, ем – если это делаю «я», но едите – если это же действие производите «вы»), так и в зависимости от других, связанных с ними слов (как, например, в известной шутке: «если побежал, то заяц, а если побежала, то зайчиха»; другой пример: по-русски мы спасаем кого-то, а помогаем кому-то). Форма слова может зависеть от пола говорящего или слушающего, от степени уважения к тому, о ком говорится, от того, является ли объект съедобным или нет, и от множества других факторов. В рамках высказывания слова следуют друг за другом в определенном порядке; существуют и правила, регулирующие, какие слова могут влиять на какие другие. Например, в русском языке подлежащее может влиять на форму глагола-сказуемого, а дополнение – нет. А, скажем, в адыгейском языке на форму глагола-сказуемого влияет не только подлежащее и прямое дополнение, но и дополнение косвенное. Например, глагольная форма уахищэщт означает ‘он введет тебя в число их’ (как, допустим, в предложении «Английский язык выведет тебя в люди»): здесь у– означает ‘ты’ (в данном случае – в роли прямого дополнения при переходном глаголе), -а– ‘они’ (в роли косвенного дополнения), -х– указатель на место нахождения (в сплошной среде, т. е. внутри того, что выражено формой косвенного дополнения), -и– ‘он’ (в роли подлежащего при переходном глаголе – при непереходном форма была бы другой), -щэ– корень ‘вести’, -щт – показатель будущего времени85.
И таких правил огромное множество, для каждого языка – свои; в ходе истории одни правила сменяются другими, какие-то правила появляются, какие-то исчезают86. Существует гипотеза, что у людей есть врожденная универсальная грамматика (УГ) – генетически закодированный набор принципов, в соответствии с которыми могут быть устроены языки, и усвоение языка сводится лишь к пониманию того, какие именно из всех этих колоссальных возможностей реализованы в том конкретном языке, которым человек овладевает, – к чему-то, подобному установке переключателей на нужное значение тех или иных параметров[17]. Как пишет знаменитый американский лингвист Ноам Хомский, «УГ – это система универсальных принципов, некоторые из которых содержат параметры, точки выбора, которые можно фиксировать на одной из ограниченного числа позиций. Конкретная грамматика, таким образом, сразу же выводится из УГ путем установки параметров определенным образом: итальянский, французский, китайский и т. д. – это непосредственные выражения УГ при определенных и различных наборах значений параметров»87.
Аргументом в пользу этой теории служит прежде всего быстрое усвоение языка ребенком (в особенности – быстрое усвоение грамматики на третьем году жизни). Действительно, овладеть человеческим языком в совершенстве способен любой нормальный ребенок – несмотря на то что ему удается услышать сравнительно небольшое количество первичного языкового материала (в англоязычной литературе этот термин обозначается аббревиатурой PLD, Primary Linguistic Data). Кроме того, его не обучают специально грамматическим правилам и даже далеко не всегда поправляют (см. гл. 3).
Согласно нативистской гипотезе, лучше всего УГ проявляется в ситуации креолизации (нативизации) пиджинов (т. е. в ситуации, когда пиджин становится для поколения детей родным языком). Пиджин – это вспомогательная коммуникативная система, которая стихийно складывается в условиях контактов носителей двух или более разных языков для выполнения ограниченного набора функций в очень узкой коммуникативной сфере (например, при торговле). Четкой грамматической структуры, строгих правил в пиджине нет (хотя определенные тенденции у отдельных групп говорящих могут быть усмотрены), можно говорить почти как угодно – лишь бы это обеспечивало коммуникативный успех (в условиях ситуативной привязки). Речь на пиджине медленна, в ней много пауз, говорящий с трудом подбирает каждое следующее слово и даже не пытается планировать крупные синтаксические единства. Специалист по пиджинам и креольским языкам Дерек Бикертон приводит в качестве примера описание носителем пиджина табло, расположенного на стене здания и показывающего попеременно температуру и время88:
Building – high place – wall pat – time – nowtime – an'den – a new tempecha eri time give you (перевести это можно примерно так: ‘Здание – наверху – чась стены – время – щас – ипотом – новый темпетура – сякий раз дать вам’).
Подобный же пример приводит и Т. Гивон89:
…me sixty year… little more sixty year… now me ninety… nah ehm… little more… this man ninety two… yeah, this month over… me Hawaii come-desu (перевод приблизительно таков: ‘Я шестьдесят год… побольше шестьдесят год… теперь я девяносто… ну вот… побольше… этот человек девяносто два… да, этот месяц кончаться… мне Гавайи прийти-[японская связка]’).
Но, когда такой язык становится для кого-то родным, в нем немедленно возникает грамматика. Например, в ток-писине (один из государственных языков Папуа – Новой Гвинеи, происходящий из пиджина на основе английского) появился обязательный показатель переходности глагола – суффикс -im (от англ. him – ‘его’), ср.: lukim – ‘видеть’, dringim – ‘пить’, givim – ‘давать’, но kam – ‘прийти’, flai – ‘лететь’, slip – ‘спать’. Как показывают первые два примера, здесь не может идти речь о заимствовании из английского целых фраз: по-английски ни look him (букв. ‘смотреть его’), ни drink him (букв. ‘пить его (одуш.)’) сказать нельзя (надо look at him, drink it). В языке папьяменту (возникшем во второй половине XVII в. на Малых Антильских островах на основе португальского и испанского) сформировалась система показателей времени – специальных слов, предшествующих глаголу: ta (наст. вр.), tabata (прош. вр.), lo (буд. вр.). Как и в предыдущем случае, эта система не была заимствована из европейских языков.
По мнению Бикертона, креолизация пиджина является лучшим доказательством наличия у человека врожденной, закодированной в генах универсальной грамматики. Так ли это на самом деле, мы увидим ниже (см. гл. 3).
В 2002 г. в журнале Science была опубликована статья Марка Хаузера, Ноама Хомского и Текумсе Фитча90, в которой именно грамматика была объявлена определяющей частью человеческой языковой способности.
По мнению авторов, язык – это прежде всего грамматика, а грамматика – это прежде всего синтаксис, синтаксис же, в свою очередь, – это прежде всего способность к рекурсии91, т. е. возможность вставления одних составляющих в другие составляющие того же типа – именной группы внутрь именной группы, предложения внутрь предложения. Составляющая может быть вставлена в середину другой (как в эксперименте, описываемом в статье) или в конец, как, например, в известном английском стихотворении про дом, который построил Джек: «Вот кот, // Который пугает и ловит синицу, // Которая часто ворует пшеницу, // Которая в темном чулане хранится // В доме, // Который построил Джек»92. Здесь предложения про Джека и его дом, про пшеницу, про синицу и про кота вставлены одно в другое, как матрешки.
Для того чтобы доказать уникальность человеческой способности вставлять одни синтаксические составляющие в другие, специалисты по коммуникации животных Фитч и Хаузер провели эксперимент, в ходе которого южноамериканским широконосым обезьянам – эдиповым тамаринам (Saguinus oedipus; их еще называют эдиповыми игрунками, или пинче) – предлагалось освоить искусственный язык с рекурсивным вставлением составляющих93. Последовательность из двух слогов, первый из которых произносился женским голосом, а второй – мужским, вставлялась внутрь другой такой же последовательности (AB > A-AB-B). Женский голос мог произносить слоги из набора ba di yo tu la mi no wu, мужской – из набора pa li mo nu ka bi do gu. Вставленных друг в друга последовательностей в каждом «высказывании» было не больше трех. «Высказывания» могли быть «правильными» (например, yo ba pa do или ba la tu li pa ka) и «неправильными» (в качестве «неправильных» использовались только «высказывания» с чередованием слогов, произносимых мужским и женским голосом, – например, no li ba pa или la pa wu mo no li). Исследователи кормили обезьян, проигрывая им записи «правильных» «высказываний», а потом смотрели, смогут ли тамарины отличить другие «правильные» «высказывания» от «неправильных»: слыша «неправильные» «высказывания», они должны были бы удивляться и начинать осматриваться, слыша «правильные» – нет. Как и ожидалось, обезьяны, в отличие от контрольной группы людей, даже очень примитивную рекурсивную грамматику освоить не смогли. Впрочем, результаты этого эксперимента были немедленно оспорены. Критике подверглись не только процедура опыта, но и полученные выводы. Было указано, что результаты эксперимента могут быть интерпретированы и другим способом, не подразумевающим обращение к рекурсивным грамматикам94.
Действительно, в настоящей грамматике с рекурсивным вложением составляющих члены одной составляющей синтаксически связаны друг с другом. Рассмотрим в качестве примера такое английское предложение:
‘Кошки, за которыми гонится собака, выгуливаемая людьми, убегают’.
Эта структура похожа на ba la tu li pa ka, только вместо слогов, произносимых женским голосом, в ней идут существительные, а вместо слогов, произносимых мужским голосом, – глаголы, и при этом каждое существительное для соответствующего глагола является подлежащим. В «высказываниях» же, использовавшихся Фитчем и Хаузером, синтаксических связей не было. Может быть, люди, в отличие от тамаринов, просто догадались посчитать слоги? Скорее всего, именно так оно и было: дело в том, что люди справлялись с заданием Фитча и Хаузера гораздо легче, чем они справляются с реальными предложениями, содержащими вложенные составляющие. Эксперимент, проведенный Пьером Перрюше и Арно Ре95, показал, что люди отличают «правильные» последовательности слогов типа …AABB… от «неправильных» тем легче, чем длиннее цепочка, в то время как с реальными составляющими, встречающимися в языке, дело обстоит ровно наоборот. Посмотрите на приведенное выше английское предложение. Мы знаем, что людям свойственно выгуливать собак, собакам – гоняться за кошками, а кошкам, соответственно, убегать; окончания указывают нам на различие между единственным и множественным числом – и тем не менее это предложение трудно для понимания. Если вложить внутрь этого предложения еще одну составляющую (например, сказать …the men I see… – ‘…людьми, которых я вижу…’), анализ получившейся структуры рискует и вовсе выйти за рамки человеческих возможностей.
Но все-таки почему эдиповы тамарины осматривались неправильно? В эксперименте Фитча и Хаузера участвовало две группы тамаринов: для одной из них «правильными» были «высказывания» типа …AABB…, а «неправильными» – ABAB… (т. е. такие, где слоги, произнесенные женским и мужским голосом, чередовались; Фитч и Хаузер интерпретировали такие структуры как более простую грамматику, без рекурсивного вложения составляющих), для другой – наоборот. Но осматриваться тамарины обеих групп начинали именно на «высказывания» типа …AABB… Для группы, «учившей» грамматику ABAB…, это было объяснимо: «высказывания» типа …AABB… были для них «неправильными», они должны были, почувствовав эту «неправильность», начать осматриваться. Для другой же группы такое поведение, по мнению Фитча и Хаузера, могло объясняться только тем, что тамарины не могли освоить грамматику с рекурсивным вложением составляющих и поэтому «неправильности» (для них «неправильными» были «высказывания» типа ABAB…) не чувствовали. Но, как указывают Перрюше и Ре, вполне возможно, что тамарины реагировали вовсе не на грамматическую аномальность. Звуки «высказываний» были для них связаны с выдачей пищи, пищу выдавали люди, а на нормальную человеческую речь больше похожи последовательности, где мужской голос сменяет женский лишь один раз (т. е. …AABB…, но не ABAB…).
Другой набор свойств, уникальных для человеческого языка, предложили С. Пинкер и Р. Джакендофф96. Они обратили внимание на то, что в языке существуют не только отдельные элементы, но и принципы обращения с ними. Так, звуки языка (фонемы) организованы в фонологическую систему. Существуют признаки, противопоставляющие фонемы друг другу (так называемые дифференциальные, или смыслоразличительные, признаки), причем каждый такой признак характеризует не одну фонему, а целый ряд – в результате получается разбиение множества фонем на непересекающиеся классы при помощи сравнительно небольшого числа признаков. И не существует языка, в котором фонемный инвентарь был бы устроен совершенно хаотически. Когда фонемы следуют друг за другом в потоке речи, они несколько изменяются. Например, в английском языке согласные перед i слегка смягчаются (хотя противопоставления по твердости-мягкости в английском нет). То, какие изменения разрешены, какие запрещены, какие обязательны, различается в разных языках и в разные периоды времени. Например, в русском языке нет смягчения согласных перед а, а в истории французского языка такое смягчение в VII в. привело к изменению согласных [г] и [к] перед а ([г] перешло в [ж], а [к] – в [ш]). Именно поэтому из латинского cantare [кантāре] – ‘петь’ во французском получилось chanter [шãте]. Различаются и правила того, какие звуки могут, а какие не могут быть в начале слова, на конце слова, под ударением, без ударения, между гласными и т. д. Существование такого рода ограничений, как и проходящих через всю систему смыслоразличительных признаков, отмечается лишь в человеческом языке (и нет ни одного языка, где бы их не было).
Немало уникальных свойств Пинкер и Джакендофф находят и у слов человеческого языка.
Во-первых, они связаны друг с другом ассоциативными связями, формируют разнообразные смысловые отношения – синонимические, антонимические, родо-видовые, отношения «часть – целое» и т. д.
Во-вторых, слова связаны друг с другом словообразовательными связями, что отчасти компенсирует принцип произвольности языкового знака. Например, вряд ли кто может сказать, почему ухо называется ухом, но несомненно, что ушастым может быть назван лишь тот, кто обладает ушами (размером больше ожидаемого); ушко – это маленькое ухо или нечто, ассоциирующееся с ухом, и т. д. Такие связи могут выражаться при помощи аффиксов (морфем, не являющихся корнями, – приставок, суффиксов и т. д.), хотя и не во всех языках эта техника реально используется. Словообразовательные отношения (в любом языке, где они есть) образуют сети: так, например, русское слово бегун входит, с одной стороны, в гнездо слов с тем же корнем, обозначающим быстрое перемещение (ср.: бегать, убегать, забегаловка), а с другой – в ряд слов с тем же суффиксом, обозначающим деятеля (ср.: колдун, врун, болтун, хохотун); каждое из этих слов в свою очередь также соотносится со словами, имеющими такой же корень или такие же аффиксы (например: колдун – колдовать – колдовство…, убегать – улетать – уползать… и т. д.).
В-третьих, в значение слов «встроена» информация об их сочетаемости. Например, глагол находиться обязан иметь при себе два компонента (или, как говорят лингвисты, у него две валентности) – кто/что находится (именная группа) и где находится (локативная группа – либо существительное с предлогом, либо наречие места), и, если хотя бы один из этих компонентов не выражен, предложение воспринимается как неполное. У глагола бежать валентность одна – кто бежит, хотя бежать, разумеется, тоже можно только где-то. Именно проблемы с сочетаемостью (а отнюдь не только мода на все западное) привели в русский язык слово спонсор: слово приблизительно с тем же значением – меценат, уже существовавшее в русском языке, не может иметь при себе определение в родительном падеже – действительно, нельзя быть меценатом чего-то. А вот спонсором чего-то (трансляции «Формулы-1», например) – вполне можно.
Далее, в любом языке существуют слова, единственное назначение которых состоит в указании на синтаксические связи в предложении; для многих других слов такая информация является хотя и не единственной, но важной частью значения. Кроме того, синтаксические отношения часто выражаются специальными частями слов – русская грамматическая традиция называет их окончаниями, но в других языках морфемы с таким значением могут располагаться и перед корнем, и вокруг него. Сравните, например, формы глагола в языке суахили: ninakupenda – ‘я тебя люблю’ (ni– ‘я’, -ku– ‘тебя’) и anawapenda – ‘он их любит’ (а– ‘он (человек)’, -wa– ‘они (люди)’) – или в чукотском языке: етык – ‘приходить’, мытъемык – ‘мы пришли’ (данное прошедшее время – аорист – в чукотском языке выражается нулем, а показателем первого лица множественного числа служит морфема мыт-… -мык; -тык в етык является показателем инфинитива).
В словосочетаниях и предложениях слова следуют друг за другом в определенном порядке – он может быть жестким (т. е. обслуживающим синтаксис), как в английском, или свободным (т. е. служащим для выражения тонких смысловых различий), как в русском, но у него всегда есть правила. Так, в русском языке прилагательное в норме предшествует определяемому существительному, а определение в родительном падеже следует за ним, например: добрый совет друга (другие варианты допустимы, но ощущаются как вычурные). В других языках обычным может быть другой порядок. Например, в древнекитайском языке оба определения предшествовали определяемому существительному (gu rāu bōk – букв. ‘врага старый раб’), а в современном французском следуют за ним (le rappel bref d’une règle – букв. ‘повторение краткое правила’), но языка, в котором никакого порядка не было бы вообще, не существует.
Кроме того, в словосочетаниях и предложениях между словами имеются иерархические связи: одни слова являются зависимыми, а другие – главными (и тем самым могут, например, требовать от первых определенной грамматической формы[18]), каждая такая пара может зависеть еще от какого-нибудь слова и т. д. Группа слов, которая вся целиком зависит от какого-то слова, представляет собой синтаксическую составляющую.
Чтобы убедиться, что такие составляющие не выдумка лингвистов, рассмотрим правило построения сложных предложений с союзным словом который в русском языке. В таких конструкциях придаточное предложение ставится после того, к чему оно относится, а союзное слово выносится вперед: [Человек], [который] часто смеется, дольше живет. При этом данное правило применяется не к отдельным словам, а к целым составляющим: Маша пересказала [забавный диалог двух старушек], [невольной свидетельницей которого] она стала в магазине (составляющие обозначены квадратными скобками). Можно видеть, что в придаточном предложении вперед выносится не слово который, а вся составляющая, в которую оно входит, а в главном предложении ему предшествует не само определяемое слово, а опять-таки вся соответствующая составляющая целиком. Эксперименты специалистов по когнитивной науке Томаса Бевера и Джерри Фодора показали, что если человеку дать прослушать предложение, в середине которого на фоне речи слышится щелчок, и попросить, записывая это предложение, отметить позицию щелчка, то человек будет считать, что слышал щелчок не там, где он прозвучал на самом деле, а на границе составляющих97.
Чувствуют люди и синтаксическую целостность предложения: когда участники бытовых диалогов достраивают смежные реплики друг друга, получающиеся комбинации оказываются синтаксически правильными98.
Все эти свойства присущи любому человеческому языку и не были обнаружены ни у каких животных – даже у антропоидов в языковых проектах.
Впрочем, справедливости ради надо отметить, что обезьяны, обученные языкам-посредникам и/ или понимающие устный английский, обнаруживают некоторые элементы понимания синтаксиса (точнее, влияния порядка слов на смысл высказывания)99. Например, шимпанзе Люси удалось (после небольшого замешательства) различить предложения «РОДЖЕР ЩЕКОТАТЬ ЛЮСИ» и «ЛЮСИ ЩЕКОТАТЬ РОДЖЕР», бонобо Канзи правильно показывал при помощи игрушек, как собака кусает змею и как, наоборот, змея кусает собаку.
Свойства языка, перечисленные Пинкером и Джакендоффом, не рекурсивны, и это показывает ошибочность чисто рекурсионной гипотезы Хомского, Фитча и Хаузера.
Не связана напрямую с рекурсией и еще одна важная характеристика языка – его достраиваемость. Дело в том, что, овладевая родным языком, человек не выучивает его наизусть – он фактически самостоятельно конструирует его грамматику100. Способность к достраиванию дает нам, как писал еще в XIX в. русский лингвист Николай Вячеславович Крушевский, «возможность не прибегать всякий раз к непосредственному припоминанию. Для нас достаточно знать такие слова, как слова иду, идет, веду, чтобы произвести (разрядка автора. – С. Б.) вновь слово ведет, хотя бы мы его никогда прежде и не слыхивали»101. Существенно, что «в большинстве случаев мы не можем сказать с уверенностью, какие слова мы выучили у других и какие произвели сами; в большинстве случаев, напр[имер] в вышеприведенном, параллельные формы дают возможность вывести только одну определенную форму, кто бы ее ни выводил»102.
Именно возможность достраивать нужные грамматические формы, образовывать новые слова, строить новые предложения делает нашу коммуникативную систему открытой: зная небольшое количество исходных знаков и правил их модификации, мы можем создавать неограниченное количество новых сообщений.
Вообще говоря, способность обобщать правила не является исключительной привилегией человека. В экспериментах биологов правила обобщали куры (правило: «клевать только каждое второе зерно»), муравьи («в следующий раз кормушка будет на ветке номер n + 1»), макаки («все лакомые кусочки закопаны на одной прямой»), крысы («из трех дверей надо открывать ту, которая окрашена иначе, чем две другие»), гамадрилы («лакомство спрятано в ящике с геометрической фигурой меньшего размера»), попугаи («сколько было дано звуковых сигналов, столько точек нарисовано на том ящике, где спрятан корм»), пчелы («кормушка с сиропом может стоять только на цепочке парных элементов»)103. Конкретные параметры могли меняться: крысам предъявляли разные цвета, гамадрилам – различные фигуры, различались номера веток экспериментального дерева в опытах с муравьями и т. д.; в контрольном опыте параметры были непременно не такими, как во время тренировки. Неизменной оставалась только сама заданная исследователями закономерность.
В одном из совсем недавних экспериментов было показано, что в животном мире встречается способность к обобщению правил, выученных не с помощью зрения, а на слух104. Крысам давали слушать «мелодии» из трех звуков. Те «мелодии», где первый звук совпадал с третьим, сопровождались пищевым подкреплением, остальные (где совпадали первый и второй или второй и третий звуки) – нет. Возможных звуков было всего два – чистые тоны частотой 3,2 и 9 кГц. Крысы (все, кроме двух, самых «глупых», которых впоследствии исключили из эксперимента) разобрались, в чем дело, и стали, слыша «правильные» последовательности звуков, бежать к кормушке, не дожидаясь, пока там появится корм. Через некоторое время крысам были предъявлены «мелодии» тех же типов, но составленные из других звуков – 12,5 и 17,5 кГц. Крысы сумели обобщить правило: слыша последовательности 12,5 – 17,5 – 12,5 кГц и 17,5 – 12,5 – 17,5 кГц, они немедленно бежали к кормушке, ожидая пищевого подкрепления, последовательности же, не соответствовавшие правилу «первый и третий звуки одинаковы, а второй от них отличается», оставляли их равнодушными. Подобные наблюдения очень важны для понимания происхождения человеческого языка – они показывают, что ничего принципиально невозможного для природы в человеческой языковой способности нет.
Таким образом, можно с уверенностью утверждать, что способность человека к обобщению не результат появления языка, а его предпосылка105. Специфически человеческой чертой оказывается не способность обобщать правила, а применение этой способности к коммуникативной системе.
И это не единственное уникальное свойство человеческого языка – таких свойств гораздо больше. Помимо уникально большого количества слов и уникально изощренных правил обращения с ними – и фонетических, и грамматических – существует немало черт, присущих человеческому языку, но не отмеченных в коммуникативных системах животных – ни в природе, ни в условиях эксперимента. Так, в любом языке существуют устойчиво воспроизводимые единицы, бóльшие, чем слово. И это не только неоднословные термины типа железная дорога и формулы типа Добрый день! – на них достаточно похожи приводившиеся выше составные обозначения, используемые обезьянами, вроде «ПТИЦА» + «МЯСО» (‘День благодарения’) или «ДЕРЕВО» + «САЛАТ» (‘побеги бамбука’). Во всех языках есть устойчивые конструкции, где часть компонентов фиксирована, а часть заполняется по-разному в зависимости от ситуации. Например, в русском языке обладание обычно описывается конструкцией «у кого-то что-то есть» (У него есть дом. У меня есть машина.); в других языках ту же самую идею следует выразить словами «кто-то имеет что-то» или «чье-то что-то есть». В ходе развития языков из таких конструкций могут формироваться грамматические категории (такое явление получило название «грамматикализация»106). Так, конструкция «кто-то идет что-то делать» легко превращается в (ближайшее) будущее время, например: He is going to go to the cinema – ‘Он собирается пойти (букв. ‘идет идти’) в кино’.
В ходе грамматикализации полнозначное слово, становясь элементом устойчивой конструкции, постепенно «стирается», теряет свое ударение, морфологическую структуру и даже часть звукового состава (с нейрофизиологической точки зрения это объясняется правилом Хебба: чем чаще тот или иной нейронный ансамбль активируется, тем меньшего стимула достаточно для его активации, см. гл. 2) и может в конце концов стать аффиксом. Для носителей русского языка один из самых близких примеров – постфикс -ся: в XI–XII вв. он был отдельным словом и должен был занимать позицию после первого полноударного слова в предложении (подобно современной русской частице ли). Это хорошо видно, например, в новгородской берестяной грамоте № 605107:
– ‘Зачем же ты гневаешься?’ (союз а, как и в современном русском языке, собственного ударения не имеет). Но к XVII в. он вошел в состав глагольных форм108 и даже стал подвергаться чередованиям: в виде -ся он выступает после согласной, в виде -сь – после гласной (во всех формах, кроме причастных).В разных языках как наборы таких единиц, так и выражаемые ими значения различаются, хотя есть немало путей грамматикализации, повторяющихся независимо в самых разных языках109. Так, существительное со значением ‘спина’ может превратиться в наречие ‘сзади’, а потом и в предлог ‘за, позади’, глагол ‘хотеть’ может стать показателем будущего времени (как, например, в английском языке, где вспомогательный глагол, указывающий на будущее время, – will – имеет тот же корень, что и существительное will – ‘воля’), местоимение ‘этот’ может стать определенным артиклем, а числительное ‘один’ – неопределенным и т. д.
Важным атрибутом разговора на любом человеческом языке являются пословицы и поговорки – фразы (подчас довольно длинные, например: Поздно, Клава, пить «Боржоми», когда почки отвалились), которые извлекаются из памяти в готовом виде и отсылают к предыдущему опыту (предполагаемому общим для обоих собеседников): говорящий дает слушающему понять, что обсуждаемая в данный момент ситуация типична и в ней имеет смысл выбрать линию поведения, характерную для ситуаций такого рода. Для таких единиц, которые хранятся в памяти целиком, а не строятся в каждом следующем акте речи по известной модели, был предложен термин «листема» (англ. listeme). Листемами являются морфемы (по крайней мере такие, которые способны выделить не только лингвисты, но и обычные люди, – например, приставка пере– или суффикс -изм), фразеологизмы-идиомы, а также нерегулярно образуемые формы слов. Например, англ. went (прош. вр. от go – ‘идти’) является листемой, а walked (прош. вр. от walk – ‘ходить’) – нет110.
Высказывания человека могут иметь разные цели: сообщение информации, просьба, вопрос, приказ, обещание, извинение, жалоба… И в языках непременно существуют средства выражения этих различий. Так, вопросительное предложение может отличаться от повествовательного интонацией, порядком слов, употреблением вспомогательных глаголов или особых частиц; для противопоставления разных типов побуждения могут использоваться разные формы глагола. Сравните, например, японское утверждение
(kore wa hon desu – ‘Это книга’) и вопрос (kore wa hon desu ka – ‘Это книга?’), русские выражения Садитесь! Сядьте! и Сидеть! и т. д. В амслене эквивалентом понижения интонации на конце повествовательного предложения является опускание рук, эквивалентом паузы в середине предложения – удерживание рук на весу (если же к этому добавить взгляд в глаза собеседнику, получится эквивалент вопросительной интонации звукового языка)111. Для выражения некоторых наиболее типовых целей высказывания обычно имеются специальные средства: спасибо, здравствуйте, sorry (англ. ‘прошу прощения’) и т. д. Отсутствие подобных средств создает неудобства. Так, в русском языке нет конвенционального вежливого обращения к незнакомому человеку; нет формулы, позволяющей выразить дружелюбие при повторной встрече (некоторые в такой ситуации говорят: Здравствуй(те) еще раз!).Языки приспособлены для непрямых выражений – намеков, эвфемизмов, иносказаний. В них существуют правила раскрытия косвенных смыслов, в каждом – свои. Например, в русском языке вопрос, начинающийся с не могли бы Вы, осмысляется как деликатная просьба. Если убрать отрицание, высказывание станет ощущаться как менее вежливое. В английском же языке правило устроено ровно наоборот: высказывание без отрицания (Could you… – букв. ‘Вы могли бы…’) является более вежливым, чем с отрицанием (Couldn’t you…).
В языках (даже в жестовых типа амслена112) существуют разные стили речи: одни слова, конструкции, интонации, грамматические формы и т. п. уместно употреблять в разговоре с приятелями, другие – с уважаемыми представителями старшего поколения и т. п. Сравните, например, японские местоимения первого лица watakushi (нейтрально вежливое, используется «в общении с высшими или равными чужими»), watashi (используется женщинами «в любых ситуациях, не связанных с подчеркнутой вежливостью к собеседнику»), boku (мужской аналог watashi), ore (употребляется мужчинами «по отношению к низшим или равным своим»), jibun (употребляется военными в официальных ситуациях) и т. д.113 Одни языковые средства используются в нейтральной речи, другие – в официальной и т. п. (скажем, в русском языке нейтральный порядок слов – прилагательное + существительное, а в номенклатуре обычно бывает наоборот: чай черный байховый, неясыть длиннохвостая). Если же в языке стилистических различий нет, это значит, что ему грозит опасность вымирания114.
Язык дает возможность говорящим не только описать те или иные элементы окружающего мира, но и выразить свое отношение к ним. В любом языке найдутся пары слов, обозначающих примерно одно и то же, но различающиеся оценкой, как, например, рус. шпион – разведчик, опаздывать – задерживаться, гибкость – беспринципность и т. п. Уместно также вспомнить знаменитое двустишие Джона Харингтона: «Мятеж не может кончиться удачей, – // В противном случае его зовут иначе»115.
Язык позволяет взглянуть на мир с разных точек зрения: в нем обязательно есть пары типа купить – продать, обладать – принадлежать (такое соотношение называется конверсивным). Переключить фокус внимания можно при помощи не только лексических, но и синтаксических средств: так, в русском (и во многих других языках) вместо активного залога нередко употребляют безличный пассив (типа Дом построен), называя действие, но оставляя «за кадром» того, кто его произвел. В некоторых языках этой же цели служат так называемые неопределенно-личные формы. В русском они тождественны формам третьего лица множественного числа (Стучат, За мной пришли), а, например, в финском и эстонском не совпадают ни с одной из личных форм (ср. эст. elan – ‘я живу’, elab – ‘он живет’, elavad – ‘они живут’ и неопределенно-личное elatakse – ‘живут’).
Всеми этими (и другими) средствами можно умело манипулировать, чтобы изменить представление слушающего о мире, а возможно, и его поведение.
У человеческой коммуникации есть две возможные формы – диалог (с любым количеством участников) и монолог. В языках имеются средства организации для них обеих116.
Рассмотрим такой обмен репликами:
А: Я хочу привязать синие бантики вместо красных!
Б: Правильно, те по цвету не подходят.
Замена местоимения те на они сделала бы реплику Б аномальной (полученный диалог вызывал бы приблизительно такие же ощущения, как, например, фраза с нарушением согласования типа один булка):
А: Я хочу привязать синие бантики вместо красных!
Б: Правильно, они по цвету не подходят.
Слово они в данном случае отсылало бы к синим бантикам, и фраза получилась бы содержащей одновременно одобрение (правильно) и неодобрение (они… не подходят) действий А (с местоимением они правильно было бы сказать что-нибудь вроде Зачем? Они по цвету не подходят! или Они же по цвету не подходят!).
Свои средства поддержания связности есть и в монологах. В каждом языке существует свой набор правил организации предложений внутри текста, который целиком произносит (или пишет) один человек. Например, языки, в которых есть определенный и неопределенный артикли, могут требовать, чтобы объект, упоминаемый в первый раз, имел при себе неопределенный артикль, при следующих же упоминаниях тот же самый объект должен сопровождаться определенным артиклем. Существуют особые слова для обозначения того, что вводимое ими предложение является продолжением некоего предшествующего текста. Так, фраза И Бисмарк по сравнению с Пушкиным ничто грамматически правильна только в том случае, если она следует за некоторым сообщением о том, что кто-то (по мнению говорящего) гораздо менее значим, чем Пушкин. И действительно, в рассказе Даниила Хармса «О Пушкине» перед фразой про Бисмарка сказано, что Наполеон менее велик, чем Пушкин. Существуют и средства, которые, напротив, демонстрируют собеседнику (или читателю), что начинается совершенно новый текст (наиболее известный русский пример – формула сказочного зачина жили-были). Определенными правилами регулируется, когда, скажем, существительное можно заменить на местоимение (и на какое – если существует выбор), а когда нельзя. Рассмотрим пример: Вошла Аня. Она была в красивом синем платье и изящных лакированных туфельках. Сказать Вошла она. Аня была в красивом синем платье… нельзя: замене на местоимение подвергается обычно то, что уже упоминалось и тем самым (по предположению говорящего) актуализовано в сознании слушающего. Человек, который называет с помощью местоимений объекты, известные ему, но не собеседнику, рискует потерпеть коммуникативную неудачу (вспомним высмеивание такой манеры построения текста в стихотворении Агнии Барто «Сильное кино»: «Они ей – раз! // Она им – раз! // Но тут как раз // Ее он спас…»).
Любой достаточно большой текст-монолог делится на отдельные фрагменты. Внутри такого фрагмента, как правило, идет речь об одном событии, действуют одни и те же участники, соблюдается временное и пространственное единство. Между фрагментами в устной речи наблюдаются более длительные паузы, чем между частями одного фрагмента (в письменной речи используются графические средства – например, красная строка). Переход к новой теме отмечается специальными словами и выражениями: кстати, что касается и т. п. Например, в псковской берестяной грамоте № 6 с такой целью используется союз а:
В устной речи членению монолога на отдельные фрагменты помогает жестикуляция: одной элементарной дискурсивной единице, как правило, соответствует один жест, при этом жесты, объединяющие ЭДЕ в рамках периода и периоды в рамках эпизода, уподобляются друг другу определенным образом119.
Правилами построения текста могут объясняться многие элементы грамматики, такие как, например, русский порядок слов. Так, предложения Птица пела и Пела птица отличаются друг от друга тем, считает ли говорящий эту птицу известной слушающему (в первом случае) или частью абсолютно новой ситуации (во втором случае). В английском языке соответствующую функцию выполняют артикли (ср.: The bird sang и A bird sang), в японском – специальные служебные элементы: предложение про известную птицу (the bird) будет выглядеть как
(tori wa naita), про неизвестную (a bird) – (tori ga naita). Предложения, где такого рода правила нарушаются, ощущаются как «корявые». Например, фраза Вошла она некорректна, так как персонаж, который вводится впервые (что соответствует использованному в этой фразе порядку слов), не должен обозначаться местоимением.Все перечисленное – лишь малая часть того, что должен знать человек, чтобы строить тексты, которые не будут восприниматься как аномальные.
Возможность создавать связные тексты по определенным правилам позволяет выражать в виде повествований что угодно – для передачи и воспроизведения такие повествования не надо заучивать наизусть (и тем более кодировать в генах в качестве инстинктов), их можно строить на ходу, а грамматические и фонетические «подсказки» помогут слушателю разобраться даже в самой запутанной ситуации. Соответственно, язык приобретает функцию хранения знаний и опыта, на его основе становится возможным развивать мифологию, литературу, науку и т. д.
Нечто подобное текстам можно наблюдать и в природе. Один из наиболее известных примеров – так называемая триумфальная церемония серого гуся, когда гусак, используя стандартный набор ритуализованных поз и движений, «атакует» воображаемого противника, «побеждает» его, а затем обращает к своей подруге приветствие121.
Но в этом случае весь «текст» инстинктивен (хотя навык его исполнения и совершенствуется в течение жизни), здесь не идет речь о правилах, позволяющих порождать неограниченное число возможных текстов. То же справедливо и в отношении встречающихся в природе «диалогов» – обменов сигналами, которые можно наблюдать, например, во время ухаживания или территориальных конфликтов. Это жестко регламентированные взаимодействия, у большинства видов чисто инстинктивные, перебор возможных вариантов ответа на каждую «реплику» очень невелик. Да и набор «тем», на которые можно вести «диалог», минимален. Человеческий же язык позволяет говорить о чем угодно (например, ухаживая за девушкой, можно обсуждать общих знакомых или героев сериала, можно говорить о поэзии, можно – о философских проблемах, и неверно, что какая-то из тем обеспечивает больший или меньший успех ухаживания сама по себе, все зависит от личных предпочтений конкретного собеседника). Это дает возможность языку стать средством установления и поддержания социальных контактов, средством времяпрепровождения. В первобытную эпоху, вероятно, социальное использование языка занимало очень важное место в жизни людей – по крайней мере, «современные охотники-собиратели затрачивают на поиски пропитания гораздо меньше времени, чем работники современных фирм в развитых индустриальных странах. У них гораздо больше свободного времени, которое тратится на отдых, социальные контакты и игры»122.
Спорадически тексты фиксировались и у обезьян – участниц языковых проектов. Примечателен такой «рассказ» гориллы Майкла (повествующий, как считается, о том, как браконьеры убили его мать): «SQUASH MEAT GORILLA. MOUTH TOOTH. CRY SHARP-NOISE LOUD. BAD THINK-TROUBLE LOOK-FACE. CUT / NECK LIP (GIRL) HOLE» (‘Раздавить мясо горилла. Рот зуб. Кричать резкий-шум громко. Плохой думать-беда смотреть-лицо. Резать / шея губа (девушка) отверстие’). Свое повествование Майкл вел на «амслене», однако имеющимися в этом языке средствами поддержания связности текста он не воспользовался ни разу. Точно так же отсутствуют подобные средства и в обезьяньих диалогах (вспомним приведенный выше разговор гориллы Коко со своей наставницей про «птичку»).
Трудно сказать, вызвано ли отсутствие связующих элементов в этих случаях недостаточностью мыслительных или коммуникативных способностей обезьян, или же оно является следствием ограниченности тех языковых средств, которыми животных снабдили экспериментаторы. Отметим, что примерно так же, не пытаясь сообразовываться с репликами собеседника, ведут разговор очень маленькие дети (см. гл. 3). Во «взрослом» же языке – в любом – есть специальные (и лексические, и грамматические) средства для того, чтобы диалог – даже в случае переключения темы разговора – оставался связным. Поскольку такие средства различаются в разных языках, можно сделать вывод, что они представляют собой не общее свойство мира или человеческого сознания, а часть языковой компетенции.
Перечисленные в этой главе уникальные черты языка реализуемы, как можно видеть, только в коммуникативной системе, обладающей огромным, потенциально неограниченным количеством знаков. Тем самым бессмысленно пытаться найти в природе некий редуцированный аналог языка – коммуникативную систему, где знаков было бы немного, но при этом существовала бы грамматика, косвенные смыслы, средства связности текста и т. п.: при небольшом количестве знаков такие свойства просто не могут возникнуть (а кроме того, и не нужны). Поэтому, с моей точки зрения, ключевым моментом возникновения языка является превращение коммуникативной системы в достраиваемую: именно с этого момента количество знаков становится потенциально бесконечным и позволяет коммуникативной системе обзавестись всеми теми характеристиками, которые и составляют уникальность человеческого языка.
Глава 2
Что нужно для языка?
Когда обезьян пытались обучить человеческому языку, довольно быстро стало понятно, что они при всей своей сообразительности не могут освоить членораздельную звучащую речь. Максимум их достижений – это слова mama – ‘мама’, papa – ‘папа’ и cup – ‘чашка’123. Связано это прежде всего с тем, что по сравнению с человеком у обезьян (в частности, у шимпанзе) слишком высоко расположена гортань. И это очень удобно, поскольку позволяет есть и дышать практически одновременно. Низкое же положение гортани открывает возможности для четкого произнесения звуков человеческого языка, но при этом создает риск подавиться. Как пишет Стивен Пинкер, «до недавнего изобретения приема Геймлиха попадание еды в дыхательные пути было шестой лидирующей причиной смерти от несчастного случая в Соединенных Штатах, уносившей шесть тысяч жизней в год»124.
Отметим, что у человеческих младенцев гортань тоже, как и у шимпанзе, расположена высоко (это позволяет одновременно сосать и дышать). Примерно к 3 годам гортань опускается – и это приблизительно совпадает со временем полного овладения звуковой стороной языка (см. гл. 3). Впрочем, справедливости ради следует сказать, что положение гортани не остается неизменным в течение жизни не только у человека: по данным группы японских ученых, некоторое опускание гортани наблюдается и у шимпанзе125 (кроме того, у целого ряда млекопитающих гортань опускается непосредственно во время вокализации126).
Относительно того, для чего нужно низкое положение гортани, существует по меньшей мере две гипотезы.
Согласно одной точке зрения, оно необходимо только для членораздельной звучащей речи127, поскольку дает возможность языку двигаться внутри речевого тракта как в горизонтальной, так и в вертикальной плоскости. Это позволяет создавать различные конфигурации ротовой полости и глотки независимо и тем самым сильно расширяет набор возможных фонем, различающихся по тому, на каких частотах звук усилен, а на каких, наоборот, приглушен.
Согласно другой точке зрения, главная роль понижения гортани – это обеспечение возможности издавать более низкие звуки и тем самым создавать у слушателей впечатление, что говорящий имеет бо́льшие размеры, чем на самом деле128 (следует отметить, что с размером тела коррелирует не частота основного тона, а высота формант, и именно она снижается при понижении гортани129).
На мой взгляд, эта точка зрения принципиально неверна. Дело не только в том, что преувеличение собственного размера – слишком ничтожное приобретение для такой огромной «цены», как риск подавиться. Главное, как кажется, то, что приматы (а значит, по-видимому, и ранние гоминиды) – групповые животные с достаточно высоким уровнем интеллекта. Они долгие годы живут вместе, часто встречаются и хорошо знают друг друга «в лицо» (как показывают наблюдения, роль межличностных контактов в обезьяньем сообществе весьма велика130). В такой ситуации пытаться создавать ложное впечатление о размере (который виден невооруженным глазом и всей группе давно известен) просто бесполезно. Показательно, что сторонники этой гипотезы в подтверждение своей точки зрения ссылаются на лягушек, птиц и оленей, которые производят коммуникативные действия на таких расстояниях и в такой среде, что размер того, кто издает звук, слушающему не виден (хотя, как показывают исследования, люди готовы делать выводы о размерах тела на основании высоты звука – в том случае, если не видят говорящего131).
Может быть, понижение тембра голоса было необходимо в межгрупповых конфликтах – для того чтобы издалека устрашить членов соседней группировки? Тоже вряд ли: во-первых, такая задача должна была обусловить понижение гортани у взрослых особей мужского пола, но не у женщин и трехлетних детей, для которых устрашение соседей неактуально, а во-вторых, слух человека настроен на преимущественное восприятие частот, слишком высоких для тех расстояний, на которых осуществляется межгрупповое общение (см. подробнее ниже). Таким образом, остается лишь одна возможность: низкое положение гортани как видовой признак – это одно из приспособлений для членораздельной звучащей речи.
Но низкое положение гортани – далеко не единственное анатомическое приспособление, необходимое для говорения. Большое значение для звучащей речи имеет точное управление мышцами языка. Движения всех этих мышц, кроме одной, обеспечиваются подъязычным нервом, канал которого расположен в толще затылочной кости между яремным отростком и мыщелком. Чем толще этот канал, тем, как считается, больше нейронов задействовано в управлении языком, поэтому на основании этого признака делаются предположения о наличии у того или иного вида гоминид звучащей речи132. Однако, по данным других исследователей, с учетом различий в размере языка толщина канала подъязычного нерва варьирует практически в одних и тех же пределах даже у человека и шимпанзе133; кроме того, отсутствует корреляция между толщиной канала подъязычного нерва и числом аксонов, из которых этот нерв состоит134.
Не менее важен для использования звучащей речи тонкий контроль дыхания. Дело в том, что при речи, в отличие от нечленораздельного крика, воздух надо подавать на голосовые связки не сразу, а небольшими порциями – слогами. Это позволяет строить длинные высказывания на одном выдохе, перемежая его короткими вдохами в моменты значимых для смысла и/ или синтаксиса пауз. В рамках одного такого высказывания можно произнести большое количество слогов. Тем самым возникает эволюционная задача снабдить эти слоги необходимым количеством различий, что позволит придать высказыванию бо́льшую информационную наполненность.
Если бы воздух подавался на голосовые связки сразу весь, возможности изменения звучания в процессе одного выдоха-высказывания были бы крайне ограничены (вы можете убедиться в этом сами, попытавшись снабдить членораздельными изменениями звучания, скажем, вопль ужаса). Как следствие, в таком языке оказалось бы очень мало слов: слишком малые возможности варьирования звука не позволяли бы проводить большое число различий.
Кроме того, при произнесении фонем сближающиеся органы артикуляции ослабляют акустическую мощность – по-разному в разных случаях, так что при одинаковой силе воздушного потока, подаваемого на голосовые связки, одни звуки оказались бы настолько громче других, что заглушили бы последние (при восприятии наблюдается «маскирующий» эффект: тихий звук, непосредственно предшествующий громкому или следующий за ним, не распознается).
Таким образом, речевое дыхание должно не только квантовать выдох на слоги, но и регулировать силу выдоха в рамках одного слога так, чтобы соседствующие звуки не заглушали друг друга. Как было показано еще Николаем Ивановичем Жинкиным135 при помощи рентгенокимографической съемки, это обеспечивается движениями диафрагмы: «…в процессе речевого произнесения диафрагма на выдохе совершает резкие и отчетливо заметные вдыхательные и выдыхательные движения. Она модулирует с определенной амплитудой на каждом речевом звуке, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз, при этом экспирация (выдыхание. – С. Б.) не прекращается»136. Например, при произнесении слова скалы «на слоге ска диафрагма вначале делает два движения вверх (ск), потом опускается на а. После этого идет краткое нижнее слогостояние диафрагмы и новый слог лы, который начинается малым подъемом диафрагмы на л и вторым, большим подъемом на ы»137, при этом «в момент падения диафрагмы на слогоразделе вдоха не происходит»138.
Работа диафрагмы регулируется диафрагмальными нервами, отходящими от шейного отдела спинного мозга на уровне третьего, четвертого и пятого шейных позвонков. В речевом дыхании задействованы также межреберные мышцы, приводимые в действие передними ветвями грудных нервов. Таким образом, для эффективного управления дыханием при речи необходим достаточно широкий позвоночный канал.
У обезьян произвольная регуляция дыхания отмечается редко (хотя, как показывают последние данные139, все же не совсем отсутствует), и голосовые сигналы они издают не только на выдохе, но и на вдохе.
В обеспечении членораздельной звучащей речи участвует подъязычная кость[19]. У человека она расположена ниже, чем у других приматов, благодаря чему сильно расширяется спектр возможных движений глотки, гортани и языка друг относительно друга. Если бы подъязычная кость располагалась у нас иначе, мы были бы способны произносить не больше различающихся звуков, чем, например, шимпанзе.
Еще одна важная структура, связанная с подъязычной костью, – это горловые мешки. У современных обезьян они есть, а у человека отсутствуют (и по строению подъязычной кости это хорошо видно). Как было показано Бартом де Буром140, при наличии горловых мешков, во-первых, резонансы речевого тракта смещаются ближе друг к другу, а во-вторых, появляются дополнительные резонансы и антирезонансы – причем независимо от производимой артикуляции. Из этого сразу видна отрицательная роль горловых мешков для членораздельности речи. Во-первых, если все области усиления звука приближены друг к другу, это значит, что звуки получаются более похожими один на другой, тогда как для членораздельной речи необходимо, наоборот, чтобы звуки достаточно сильно различались. Увеличение различающихся на слух звуков позволяет иметь коммуникативную систему с бо́льшим числом знаков (и тем самым с бо́льшими выразительными возможностями). Во-вторых, наличие резонансов и антирезонансов, независимых от артикуляции, сильно сужает возможности произвольного варьирования производимого звука. Такая задача актуальна для обезьян, которые, имея высоко расположенную гортань, могут есть и вокализировать одновременно: при наличии горловых мешков еда, находящаяся во рту, не мешает издавать необходимые звуки. Но членораздельная речь обусловливает противоположную задачу – при помощи органов артикуляции, доступных волевому управлению, обеспечить как можно большее количество различий в звучании.
Еще одна функция горловых мешков – понижение высоты звука. Эта задача также актуальна для обезьян, которые используют звуковую коммуникацию для общения с сородичами, находящимися сравнительно далеко и скрытыми густой листвой тропического леса (в общении на близком расстоянии более существенную роль играют мимика, жесты, позы и разнообразные прикосновения), и – в связи с этим – имеют слуховой анализатор, настроенный на преимущественное распознавание низкочастотных звуков. Но для человека эта задача теряет актуальность: люди используют звуковую коммуникацию в первую очередь для общения на близком расстоянии.
Иногда можно встретить утверждение о том, что значительную роль при производстве членораздельной речи играет подбородочный выступ. Но это не вполне верно. Подбородочный выступ – это просто результат неравномерной редукции челюстей, происходившей в процессе эволюции человека. Другое дело, что при развитии речи мышцы языка совершали все больше разнообразных тонко дифференцированных движений, и именно необходимость в прикреплении этих мышц, возможно, уберегла нижнюю челюсть от редукции. Более того, на ней возникли подбородочные ости[20] и выступ. А в становлении членораздельной речи сыграл роль не подбородочный выступ как таковой, а изменение способа прикрепления подбородочно-язычной мышцы с мясистого на сухожильный. Впрочем, как отмечал антрополог Виктор Валерианович Бунак, для развития членораздельной речи уменьшение размеров нижней челюсти сыграло положительную роль, поскольку «при быстрой смене артикуляции массивная нижняя челюсть и мускулатура создавали бы большую инерцию в работе речевого аппарата, основанной, как известно, именно на быстрой смене артикуляции»141.
Анатомические изменения, связанные с развитием членораздельной звучащей речи, коснулись не только речевого аппарата. У человека иначе, чем, например, у шимпанзе, устроен слуховой анализатор. Лучше всего мы слышим звуки в диапазоне от 2 до 4 кГц – именно на этих частотах сосредоточены значимые характеристики фонем (прежде всего согласных). Шимпанзе же лучше всего слышат звуки частотой около 1 кГц. Для них это очень важно, поскольку примерно такую частоту имеют их так называемые долгие крики (один из типов коммуникативных сигналов). Для звукоподражания существенно, что человек может эффективно слышать производимые им самим звуки одновременно по двум каналам – внутреннему (звук проводят кости) и внешнему (звук проводит воздух)142[21].
Для того чтобы все эти приспособления могли работать, нужна система, которая бы ими управляла, – мозг. Важным свойством человеческой коммуникации является то, что она подконтрольна воле, а не эмоциям (т. е. управляется структурами коры больших полушарий, а не подкорковыми структурами, как у обезьян): чтобы заговорить, нам необязательно приходить в сильное возбуждение (это скорее помешает), надо лишь захотеть нечто сказать. За последние десятилетия знания об устройстве мозга значительно расширились и углубились144[22]. Появились магнитно-резонансные и позитронно-эмиссионные томографы, развиваются магнитоэнцефалография и компьютерная рентгеновская томография, стала возможна компьютерная визуализация работы мозга (в том числе микрокартирование), возникли методы и технологии, позволяющие исследовать живой бодрствующий мозг146.
До сравнительно недавнего времени предполагалось, что существует специальный участок коры головного мозга – «языковой орган», который один выполняет все задачи, связанные с языком, и не выполняет никаких других задач, и главная задача исследователей – найти, какой именно участок мозга какую работу выполняет (эта идея лежит в основе, например, семантического атласа человеческого мозга147). Однако более корректные исследования показывают, что это скорее тупиковый путь: работа мозга основана прежде всего на взаимосвязях нейронов. По образному выражению нейролингвиста Татьяны Владимировны Черниговской, она похожа на джазовую импровизацию, для которой музыканты съезжаются из разных мест: у них нет ни дирижера, ни нот, они собрались, сыграли и разъехались по домам148. Как заметил еще в середине XX в. Александр Романович Лурия, «высшие психические функции как сложные функциональные системы не могут быть локализованы в узких зонах мозговой коры или в изолированных клеточных группах, а должны охватывать сложные системы совместно работающих зон, каждая из которых вносит свой вклад в осуществление сложных психических процессов и которые могут располагаться в совершенно различных, иногда далеко отстоящих друг от друга участках мозга»149. Теперь это подтверждают и западные исследования, выполненные с помощью новейших технологий150.
Чаще всего, когда говорят о мозговых структурах, связанных с языком, упоминают две области в левом полушарии – зону Брока́ и зону Вéрнике, названные в честь Поля Брока и Карла Вернике, описавших в XIX в. пациентов, которые вследствие разрушения этих участков мозга испытывали трудности с речью.
Действительно, при поражении этих областей у человека возникают речевые расстройства – афазии. При поражении зоны Брока люди испытывают трудности при говорении, им сложно переходить не только от слова к слову, но даже от одного звука к другому в пределах одного слова. Речь замедленна, плохо артикулирована и требует от больного больших усилий. Во фразах отсутствует правильный порядок слов, мало служебных слов, а служебные морфемы (окончания рода, падежа, числа, суффиксы времени и наклонения и т. п.) часто употребляются неправильно. Даже при чтении (которое в основном сохранено) люди, страдающие афазией Брока (или эфферентной моторной афазией), запинаются на коротких служебных словах.
Вот пример речи такого больного из работы нейропсихолога Татьяны Васильевны Ахутиной151: Ну… ну вот… октябрь и сразу… ну вот… это вот… третий, третий… (пишет дату). И сразу мне… ну вот сразу… Что-то, что-то такое (указывает на свою ногу). И это… и языком… вот прямо…: т-т-т-т… Это, два месяца… а после одну неделю опять… Ну оттуда уже значит… группа. Из знаменательных частей речи при этой афазии больше всего страдает глагол. Например, о своем ранении больной рассказывает так: Вот… фронт… и вот… наступление… вот… взрыв… и вот… ничего… вот… операция… осколок… речь, речь… речь152.
Кроме того, у людей с поражениями зоны Брока возникают проблемы с синтаксическим анализом. С. Пинкер пишет, как психолингвисты попросили их изобразить при помощи игрушек «предложения, которые можно понять лишь исходя из их синтаксического строения, например: Грузовик сбит лимузином или Девочка, которую толкает мальчик, высокая»153. Оказалось, что «в половине случаев пациенты давали правильное толкование, а в половине – неправильное, как если бы мозг играл в орла или решку»154.
При этом на неязыковые способности, даже на способности жевать, глотать, свистеть, издавать крики и напевать мелодии, поражение зоны Брока не влияет.
Интересно, что глухие, у которых повреждена зона Брока, могут двигать руками и даже копировать рисунки, но объясниться на языке жестов у них не получается155. Значит, работа зоны Брока связана вообще с порождением высказываний на языке, а не только со звучащей речью.
При поражении височной области синтаксис и морфология страдают меньше, но слова вспоминаются с трудом. Например, картинку, где мужчина и женщина грузят сено на машину, больной описывает так: Женщина и мужчина бросают в… не в машину… из четырех букв, растет, уже засохло… собирают и бросают156. Обратите внимание: здесь есть и глаголы, и служебные слова, и синтаксические связи – но нужное существительное такие больные бывают неспособны вспомнить иногда даже с подсказки. Такая афазия (ее называют акустико-мнестической) возникает при поражении средних отделов височной области, а при поражении задней трети височной извилины люди теряют способность различать близкие фонемы, такие как [б] и [п] или [б] и [б’], а в тяжелых случаях вообще «воспринимают чужую речь как нечленораздельный шум»157 (такая афазия называется сенсорной; именно ее впервые описал Карл Вернике).
Интересен эффект, отмеченный Дженнифер Эйделотт158 и ее коллегами. Известно, что если предъявить человеку некоторое слово (например, cat – ‘кошка’), то потом другое слово, обозначающее что-то похожее (например, dog – ‘собака’), он будет распознавать быстрее (это называется «прайминг-эффект», он возникает не только при оперировании словами, но и в ситуации с любыми другими воспринимаемыми стимулами). Если в качестве первого слова предъявить искусственно созданную цепочку звуков, чуть-чуть отличающуюся от исходного (например, в качестве праймера для слова dog дать не слово cat, а бессмысленную цепочку звуков gat или wat), прайминг-эффект будет меньше, а совсем непохожие слова (как, например, ring – ‘кольцо’) не дают эффекта вовсе. Но если у человека повреждена зона Брока (зато работает зона Вернике), то похожие слова (типа gat или wat) не дают никакого прайминг-эффекта, а у тех, у кого, наоборот, зона Брока работает, а зона Вернике повреждена, прайминг-эффект от нормальных слов и от похожих на них искусственных оказывается одинаковым. Получается, что работа зоны Вернике позволяет затормозить излишние активации, не активировать те нейронные контуры, которые ответственны не за само слово, а за что-то на него похожее, – и это дает возможность более быстро и эффективно понимать и вспоминать слова. А работа зоны Брока позволяет, наоборот, активировать не только само слово, но и то, что на него похоже по звучанию (может быть, именно благодаря такому способу работы со словами появляется возможность ассоциировать друг с другом разные формы одного и того же слова и однокоренные слова и строить модели словоизменения и словообразования).
Но существуют и другие виды афазий, показывающие, что не только зона Брока и зона Вернике обеспечивают человеку возможность нормально разговаривать. Так, поражение постцентральных отделов, примыкающих к так называемой височной покрышке, вызывает трудности с произнесением отдельных звуков (в противоположность афазии Брока, разрушающей не сами звуки, а переходы от одних звуков и слов к другим). При поражении теменно-височно-затылочной области человеку бывает трудно назвать предъявляемый предмет, даже если этот предмет ему хорошо известен; больные перестают понимать сравнения, не могут разобраться в языковом выражении пространственных соотношений и в притяжательных конструкциях (например, не улавливают разницы между выражениями крест под кругом и круг под крестом, не понимают, что брат отца – это не брат и не отец, а дядя), не понимают сложных грамматических конструкций (например, не могут указать, кто должен был сделать доклад в ситуации, описанной предложением В школу, где училась Дуня, с фабрики пришла работница, чтобы сделать доклад), не могут понять фразу, где последовательность событий не совпадает с последовательностью слов (например: Я позавтракал после того, как прочел газету)160. Поражение префронтальных областей коры ведет к нарушению возможности программировать и структурировать высказывания: больной может повторять слова и даже целые фразы, но не в состоянии самостоятельно высказать какую-либо мысль, задать вопрос – у таких больных «отсутствует ясное внутреннее представление о том, что им предстоит сказать»161. При поражениях лобных долей человек не теряет дара речи, но утрачивает возможность строить поведение по словесной инструкции162.
Большое значение нередко придавалось тому, что «речевые зоны» расположены в левом полушарии163. Межполушарная асимметрия действительно есть. Это отчетливо продемонстрировали исследования, проведенные Майклом Газзанигой и Роджером Сперри164 на больных, у которых полушария были разделены хирургическим путем (так некоторое время назад лечили эпилепсию). Пациенту предлагалось ощупать одной рукой невидимый ему предмет, а затем назвать его. Предметы, ощупывавшиеся левой рукой, больные назвать не могли, с предметами же, которые ощупывала правая рука, затруднений не возникало.
По-разному воспринимается разными полушариями и визуальная информация (предъявлять ее двум полушариям независимо позволяет тахистоскоп[23]). Если в правой части поля зрения (обоих глаз, не только правого) появляются написанные команды, человек (воспринимая их, соответственно, левым полушарием) может их выполнить, но, если такие же команды появляются в левой части поля зрения (опять же, обоих глаз, не только левого) и, соответственно, приходят на обработку в правое полушарие, человек их выполнить не может. Правое полушарие не воспринимает написанных слов (зато может распознавать инструкции-картинки).
Но при более внимательном рассмотрении оказалось, что в действительности все значительно сложнее. Так, правое полушарие действительно не может прочесть какое-нибудь длинное новое слово, но частотные, привычные слова с конкретным значением вполне может опознавать166 (видимо, в тех случаях, когда зрительные образы слов-команд были запомнены человеком как картинки[24]). Даже у пациентов с «расщепленным» мозгом, исследованных Сперри и Газзанигой, иногда отмечались элементы называния предметов, «известных» только левой руке (т. е. правому полушарию). Например, держа в левой руке мяч (при этом не видя его), больной мог сказать, что держит «нечто круглое» («a round thing»).
Как показал Сперри, «имея дело, например, с лицами, правое полушарие, по-видимому, реагирует на все лицо в целом»167, воспринимая его как некую неразложимую единицу, «в то время как левое обращает внимание на отдельные выдающиеся признаки и детали, к которым могут быть приложимы вербальные ярлыки, и использует эти признаки для различения и узнавания»168.
На самом деле расчленять целостный образ на отдельные «подобразы» умеет и правое полушарие – только оно, в отличие от левого, не опирается при этом на слова, и поэтому у разных людей результаты этого членения оказываются разными. Это было продемонстрировано в экспериментах отечественных исследовательниц Александры Александровны Невской и Лидии Ивановны Леушиной169, предъявлявших испытуемым геометрические фигуры сложной формы, которые (ни целиком, ни по частям) невозможно было описать словами. Результаты их опытов показывают, что правое полушарие создает образ объекта, по возможности максимально близкий к реальности; для упрощения задачи объект может быть расчленен на отдельные «подобразы», но готового алгоритма такого расчленения нет, у разных людей оно происходит по-разному. Напротив, левое полушарие создает образ объекта целиком и в сильно упрощенном виде, отвлекаясь от множества деталей как от несущественных. Поэтому при необходимости изобразить виденный объект оно, в отличие от правого полушария, не может воспроизвести его во всех подробностях – образ, созданный им, настолько обобщен и беден конкретными элементами, что нарисовать его трудно. Единственная возможность – прибегнуть к помощи логического рассуждения, попытаться вспомнить, не содержал ли этот образ деталей, которые можно воспринять как отдельные сущности. Лучше всего, разумеется, при этом вспоминаются такие детали, которые можно назвать словами (то, для чего существует слово, уж точно может быть представлено как отдельная сущность). Соответственно, изображение виденного объекта бывает в этом случае представлено в виде отдельных деталей, которые порой оказываются несоразмерны друг другу и слабо связаны между собой171.
В работе языка принимают участие и левое, и правое полушарие, объединенные межполушарными связями172. Разрушение участка, симметричного зоне Брока, приводит к отсутствию в речи интонации: речь больного монотонна независимо от его речевого намерения. Поражение участка, симметричного зоне Вернике, ведет к непониманию слышимых интонационных и тембровых различий. Стоит отметить, что «симметричные» – не значит «такие же»: в правом полушарии соответствующие участки более широкие и менее четко очерченные. Различаются и их связи с другими отделами мозга: «левое полушарие преимущественно связано с ретикулярной системой, обеспечивающей, в частности, произвольное внимание, правое полушарие связано с лимбической системой, участвующей в протекании эмоциональных процессов»173. Соответственно, каждое полушарие вносит свой вклад в обработку речевой информации174: левое полушарие обеспечивает логическое выведение информации из словесного контекста, подавляя активность тех значений слов, которые для данного контекста не подходят, так что человек, слыша высказывание, «предсказывает», какое слово должно прозвучать дальше; правое же полушарие обеспечивает достаточно широкую семантическую активацию, не слишком четко определенную, зато связанную с жизненным опытом и знаниями о мире. Это можно видеть в тех случаях, когда активность одного полушария сильно преобладает над активностью другого: если сильно активнее оказывается правое полушарие, человек в качестве ассоциаций к словам вспоминает элементы тех же ситуаций (например, на слово вода выдается ответ река, пляж, плаванье, рыбалка), а если работает преимущественно левое полушарие, человек в ответ на то же задание вспоминает слова, связанные с этими словами в речи или в языковой системе (луна – круглая луна, спать – человек должен спать, дом – домик, домашний). Активация широкого круга значений слова и его связей с действительностью, обеспечиваемая правым полушарием, дает нам возможность понимать метафоры, переносные значения, иронию и юмор175.
Более того, основные речевые зоны могут располагаться не в левом, а в правом полушарии (такое нередко встречается у левшей). Бывает так, что речевые функции распределяются между двумя полушариями. На распределение функций между полушариями может, по-видимому, влиять направление письма: как показывают опыты, люди, знающие английский и идиш, английские слова лучше распознают при предъявлении их в правой части поля зрения, а слова на идиш – при предъявлении в левой части176.
О влиянии направления письма на обработку мозгом соответствующей информации свидетельствует и случай, описанный Романом Осиповичем Якобсоном в заметке «Ускользающее начало». Человек, перенесший «слабый удар, основным следствием которого было временное нарушение левого зрительного поля»177, испытывал трудности в восприятии начальной буквы слов на европейских языках, но при этом «никакого опускания начала не было, когда описанному в этой заметке пациенту было предложено поупражняться в чтении древнееврейского текста»178.
У людей, владеющих двумя языками, роль полушарий может различаться в зависимости от того, выучен ли второй язык в школе (или т. п.) или материнским методом, т. е. как родной179. Вообще, у тех, кто владеет двумя (или более) языками, объем серого и белого вещества в связанных с речью участках мозга больше, чем у тех, кто говорит лишь на одном языке, а уровень связанности этих участков между собой выше; при выполнении заданий на родном языке и на иностранном картина распределения активности в мозге различается180. Как показало одно из недавних исследований, даже в тех случаях, когда задействуются одни и те же зоны мозга, в выполнении заданий на разных языках участвуют разные нейроны181. Интересно, что, чем раньше выучен язык, тем меньше мозговые затраты на выполнение заданий, связанных с произношением и грамматикой, тогда как мозговая активность при выполнении заданий, основанных на знании слов, в большей степени зависит не от возраста, в котором человек овладевал данным языком, а от того, насколько хорошо он им владеет: чем лучше человек знает язык, тем больше картина мозговой активности похожа на ту, что получается при работе с родным языком183.
В мозге имеется несколько зон, связанных с семантической и событийной памятью (без них язык не мог бы ни сформироваться, ни нормально функционировать), да и в работе грамматики принимают участие различные взаимодействующие друг с другом отделы мозга (не только зона Брока)184.
Кроме того, полноценное функционирование языка невозможно без целого ряда подкорковых структур, таких, например, как мозжечок, гиппокамп или базальные ядра (называемые также базальными ганглиями – от англ. basal ganglia)185.
Так, «стимуляция хвостатого ядра во время нейрохирургической операции нарушает речевой контакт с больным: если больной что-то говорил, то он замолкает, а после прекращения раздражения не помнит, что к нему обращались»186. Повреждение бледного шара вызывает у людей в числе прочего монотонность речи187. Мозжечок участвует в подборе словесных ассоциаций (например, усиление его активности отмечается при выполнении задач типа «быстро подобрать подходящий глагол к существительному»)188, что играет большую роль для понимания речи; он же работает при речепроизводстве (в случае поражения мозжечка беглость речи снижается189). Усиление продуцируемых гиппокампом тета-ритмов[25] увеличивает скорость распознавания слов, предсказываемых контекстом, что делает распознавание речи более быстрым и эффективным190. И это еще далеко не все участки мозга, которые так или иначе задействованы в обеспечении речевой деятельности.
Чрезвычайно существенно, что очень многие нейроны не обладают жестко заданной врожденной функцией, и в ходе прижизненного опыта происходит их специализация. Она может быть очень узкой, когда нейрон реагирует только на какой-то точечный элемент опыта, например, как установили Родриго Кирога и его коллеги, на Билла Клинтона или на американскую киноактрису Хэлли Берри (один из нейронов больного эпилепсией, в который был вставлен электрод, реагировал на любое изображение Хэлли Берри: любого размера, в любом ракурсе, в любой одежде – даже в маске, если испытуемый знал, что это именно она, – и даже на написанные слова «Halle Berry»191[26]). Еще в 1990-е гг. в эксперименте отечественного нейрофизиолога Вячеслава Борисовича Швыркова электроды, вставленные в мозг кролика (и регистрируемые во время его поведения), позволили выделить нейрон, который выдавал реакцию только «при определенной ориентации головы кролика: „правый глаз к середине задней стенки экспериментальной камеры“»192, а также другие подобные нейроны.
Вероятно, именно процессы специализации нейронов после рождения обусловливают тот факт, что с разными языками – даже в одних и тех же отделах мозга – работают разные нейроны. Для языков, имеющих письменность, очень важной специализацией такого рода является формирование у грамотных людей зоны визуального распознавания написанных слов (называемой областью визуальной словоформы – от англ. visual word form area). Располагается она обычно в левом полушарии (у правшей) в области угловой (ангулярной) и супрамаргинальной извилин, а также в так называемой базальной височной речевой области193 (см. рис. 2.4) – в случае поражения этих отделов возникает оптико-мнестическая афазия. При этом важно не только то, чтобы эти области были сформированы, но и их «включение в функциональную интеграцию со вторичными зрительными и слуховыми зонами, в том числе височно-теменно-затылочной области левого полушария»194.
Вероятно, на любой элемент нашего опыта, на что угодно, что мы способны отличить от всего другого, – в том числе на любое слово, любую морфему, любую фонему[27] (и даже на некоторые предложения – те, которые мы помним и распознаем целиком) – существует специализированный нейрон (и далеко не один). При этом, если какие-то элементы опыта часто встречаются совместно, нейроны, специализированные к ним, многократно активируются одновременно и в результате формируют ансамбль. Например, когда мы произносим то или иное слово, возбуждаются не только те отделы коры, которые ответственны за движения органов речи, но и те, которые участвуют в распознавании этого слова на слух, – а кроме того, те нейроны, которые связаны с соответствующими элементами нашего жизненного опыта. Как отмечает американский нейрофизиолог Уильям Кэлвин, в коре больших полушарий связаны между собой самые разные стороны восприятия одного и того же объекта: его внешний вид, запах и вкус (если он их имеет), звуки, называющие этот объект, звуки, производимые этим объектом (если он производит звуки), ощущение этого объекта в руке (если его можно взять в руку), представление о манипуляциях с ним и т. д. – словом, все то, что позволяет нам, видя (слыша, обоняя, осязая) этот объект, понимать, чего от него можно ожидать, что с ним можно (или даже нужно) делать, а чего нельзя196.
Следствием взаимодействия нейронов, «хранящих» отдельные составляющие существующего в мозге образа каждого понятия, является возможность установления ассоциативных связей между отдельными языковыми знаками. Как показывают эксперименты197, если сформировать у человека определенную реакцию на то или иное слово (скажем, на слово скрипка), то подобную реакцию он будет демонстрировать и на слова, похожие по значению (типа мандолина, виолончель и т. п.), а в некоторых случаях и по звучанию (типа скрепка).
Распознавание любого образа (и воспоминание о нем) – это согласованная активация целого ансамбля нейронов, продолжающаяся несколько десятых долей секунды (такую модель распределенного хранения единиц информации с помощью комплексов нейронов, объединенных общей одновременной активацией, ввел в середине прошлого века один из основателей нейропсихологии канадский ученый Дональд Хебб198). В каждый такой ансамбль входит, вероятно, множество нейронов, в том числе из различных, достаточно удаленных друг от друга областей мозга. При этом каждый отдельный нейрон может в разные моменты времени участвовать в разных ансамблях, взаимодействуя с соседними (связанными с ним синаптическими связями) нейронами при помощи различных сигнальных молекул199. Таким образом, количество нейронов в мозге не накладывает заметных ограничений на возможности нашего познания. Для каждого понятия ансамбль будет свой, но ансамбли для одних и тех же понятий у разных людей могут быть достаточно сходны. Чем чаще какие-то нейроны активировались совместно, тем меньшего стимула достаточно для того, чтобы в следующий раз активировать весь ансамбль этих нейронов целиком (эта закономерность получила название «правило Хебба»)200.
В процессе обучения между нейронами формируются новые связи: на дендритах нейронов отрастают шипики, позволяющие принимать сигнал от соседних нейронов (те шипики, которые не используются, исчезают – и тогда результаты обучения забываются)201. Кроме того, усиливаются старые связи: структура синапса несколько изменяется, увеличивая возможность подавать и принимать сигнал. Поскольку прижизненный опыт может влиять на формирование межнейронных связей, у носителей разных языков и культур мозг оказывается устроен несколько по-разному202. Как было установлено Бобом Джейкобсом и его коллегами еще в 1993 г., высокий уровень образования коррелирует с разветвленностью дендритов в зоне Вернике203. Все это говорит о том, что развитие мозга и обретение знаний и навыков у человека взаимосвязаны и взаимно обусловливают друг друга; нельзя сказать, что развитие мозга предшествует овладению знанием или умением, – это параллельно идущие процессы. Вероятно, так же было и в ходе эволюции человека как вида.
В хранение наших знаний о различных объектах оказываются вовлечены те отделы мозга, которые регулируют связанное с этими объектами поведение. Например, в распознавании инструментов большую роль играет премоторная кора, которая управляет рабочими движениями, а «при категоризации и назывании изображений животных, напротив, активируются прежде всего затылочно-височные области, ответственные за сложные формы зрительной обработки и восприятие движения»204. И это сказывается на скорости и эффективности распознавания слов. Например, как выяснили Фридеман Пульвермюллер и его коллеги205, услышав свист, человек слово kiss (‘целовать’) распознает быстрее, чем слово kick (‘пинать’), услышав топот, – наоборот, а звук капели не влияет на скорость распознавания этих слов. Такого рода связи позволяют нам читать книги: видя текст, мы можем испытывать примерно те же ощущения, как если бы воспринимали все описываемое непосредственно органами чувств.
Таким способом мозг обеспечивает выполнение своей основной функции – интеграцию информации от разных органов чувств и формирование соответствующих поведенческих программ. Для построения такого рода программы не нужна полная информация об объекте, достаточно ее части. Например, олень может распознать тигра или реку по внешнему виду, запаху или характерным звукам и запустить поведенческую программу «спасение от хищника» или «утоление жажды» заранее, до непосредственного контакта. С точки зрения борьбы за существование это в высшей степени полезно, поскольку иначе в первом случае спасаться было бы уже поздно, а во втором – нужного контакта могло бы и не наступить.
Язык представляет собой надстройку следующего порядка: когда в комплекс образов, связанных с тем или иным объектом, входит слово, появляется возможность сформировать нужную поведенческую программу еще раньше – до того, как объект будет непосредственно воспринят органами чувств. Это не только открывает дорогу свойству перемещаемости, но и позволяет выбирать поведенческие программы. Дело в том, что в природе большинство поведенческих программ связано с эмоциями: все делают то, что вызывает приятные ощущения, и эволюция отбирает тех, у кого приятное сочетается с полезным. В итоге, например, при виде пищи возникает эмоционально окрашенное желание ее съесть, чтобы немедленно получить приятные ощущения.
Сара Бойзен и ее коллеги провели эксперимент: испытуемому предлагали выбрать из двух кучек конфет бо́льшую или меньшую, но при этом выбранное потом отдавали другому. Нетрудно догадаться, что в такой ситуации (пронаблюдав разок-другой поведение экспериментатора) выгодно схитрить и выбрать меньшую кучку. Но обезьяны и дети младше 2 лет до такой хитрости не додумывались: раз за разом они выбирали бо́льшую и раз за разом огорчались. А вот те шимпанзе, которым предлагались не сами конфеты, а цифры (которые их ранее научили соотносить с количествами), оказывались в состоянии сделать выбор, опираясь на «сознание», а не на эмоции: выбирали меньшее количество конфет, оставляя тем самым большее себе206.
Подобные же эксперименты проводил в середине XX в. Антон Ерофеевич Хильченко: в его опытах гамадрилы выбирали ящик с лакомством на основании того, что геометрическая фигура, изображенная на нем, была меньшего размера, чем аналогичная фигура, изображенная на пустом ящике207.
О том, что одна из основных функций языка связана с поведением, по-видимому, свидетельствует наличие в языке понятий, как говорят психологи, базового уровня208 – не слишком абстрактных, но и не слишком конкретных (например, «собака» является базовым понятием по сравнению с «животным» или с «овчаркой»). Эти понятия характеризуются тем, что «по отношению ко всем представителям некоторого базового понятия мы обычно выполняем некоторый общий набор специфических движений и действий»209, тогда как «в случае категорий более высокого уровня абстрактности такого единого набора движений уже не существует»210. Прототипическим для базового понятия будет либо наиболее часто встречающийся объект соответствующей категории, либо объект, наиболее важный с практической точки зрения (например, прототипической змеей может оказаться наиболее ядовитая, хотя и редко встречающаяся)211. Вероятно, именно связь с поведением и определяет приоритетное положение базовых понятий в общей системе понятий человеческого языка: такие понятия раньше, чем понятия более высокого и более низкого уровня, усваиваются ребенком; они быстрее обрабатываются в задачах сравнения слов и картинок (например, «изображение розы быстрее идентифицируется как „цветок“ (базовое понятие), чем как „роза“»212), их проще представить в виде обобщенного образа, и именно они обычно используются в сравнительных конструкциях (например, мы говорим устал как собака, но не …как такса).
Языковой знак хранится в мозге как система связей между представлениями о том или ином элементе окружающей действительности или грамматической системы (смысле знака) и представлениями об артикуляторных жестах и связанных с ними акустических образах (внешней форме знака). Когда нейроны, обеспечивающие распознавание зрительного образа, и нейроны, ответственные за распознавание речи, достаточно часто активируются одновременно, формируется ансамбль: между всеми этими нейронами «снижаются пороги синаптических связей»213 и «при повторении ситуации ансамбль активируется как единое целое»214.
Часть функциональных систем, управляющих поведением, задана от рождения, а с накоплением опыта к ним добавляются новые нейроны, формирующие новые системы215. При этом иногда даже нейроны, которые были изначально предназначены для одной функции, могут «перепрофилироваться» и начать выполнять другую работу – в том числе после рождения, под воздействием факторов внешней среды. Например, у слепых детей некоторые нейроны зрительной коры могут начать участвовать в восприятии звука (в том числе звучащей речи)216. Конечно, возможности для перепрофилирования не безграничны, но они есть.
Возможно, каким-то подобным путем сформировалась в свое время зона Брока. Она примыкает к премоторной и моторной коре, т. е. тем отделам мозга, которые отвечают за планирование и реализацию последовательностей действий. Как пишет американский психолог Патрисия Гринфилд, вокруг зоны Брока и над ней расположены участки коры, обеспечивающие разнообразные умения – привычные, доведенные до автоматизма, комплексные, иерархически организованные цепочки действий217. Соответственно, поражения зоны Брока вызывают проблемы с последовательностями – как в области артикуляторных действий, так и в области синтаксиса (обработки цепочки знаков, составляющих предложение). Возможно, именно поэтому при разрушении зоны Брока речь у носителей аналитических языков страдает больше, чем у носителей языков синтетических218: аналитические формы (типа англ. Present Perfect have received – ‘получил’) образуются в речи путем применения языкового навыка – программы, строящей форму из отдельных составных элементов по определенной модели, тогда как синтетические формы хранятся в памяти и распознаются как единое целое (поэтому у носителей синтетического языка бо́льшие трудности с речью создает поражение зоны Вернике).
Показательно, что даже среди носителей английского языка больные с поражением зоны Брока испытывают больше проблем с формами прошедшего времени от правильных глаголов типа received – ‘получил’ от receive – ‘получать’ (порождаемыми языковым навыком), а больные с поражением зоны Вернике – с аналогичными формами неправильных глаголов типа went – ‘шел’ от go – ‘идти’ (которые хранятся в памяти в готовом виде).
Таким образом, можно говорить лишь о том, что некоторые зоны мозга предпочтительны для определенных речевых функций, контролируют эти функции (выполняемые самыми разными структурами) в большей степени, чем другие, но четких границ и жестко заданного «разделения труда» нет.
Наблюдаемая асимметрия полушарий обусловлена тем, что, как справедливо замечает Терренс Дикон, если бы оба полушария мозга были равноправными и выполняли одни и те же функции, это привело бы к неразберихе: не существовало бы возможности выбрать, какое из полушарий должно произвести соответствующее действие в данный конкретный момент. И естественный отбор благоприятствует тем особям, в чьем мозге одни функции сосредоточены в одной части, а другие – в другой: такие особи выдают более быструю и точную реакцию на внешние события219. Кроме того, особи, у которых полушария функционально неодинаковы, могут использовать для различных функций бо́льшую часть мозга (поскольку симметрично расположенные структуры не дублируют друг друга).
Для полноценной работы языкового механизма необходимы оба полушария: левое занимается анализом фонем, слов, синтаксических структур предложений, правое же следит за общей последовательностью текста, за его просодическим оформлением[28], а также за соответствием высказывания действительности. Результаты Невской и Леушиной позволяют понять причины этого. Поскольку образы, создаваемые левым полушарием, более обобщенные, менее перегруженные деталями, ими удобнее оперировать221, комбинируя их в языковые выражения. Так, например, для того чтобы составлять из фонем отличающиеся друг от друга слова (и эффективно распознавать их), необходимо хранить в голове фонему как совокупность смыслоразличительных признаков (такое определение дал фонеме один из крупнейших представителей Пражской лингвистической школы Николай Сергеевич Трубецкой) – другие звуковые характеристики фонемы для этого несущественны. Точно так же не перегружены деталями и слова: любое слово – название объекта – содержит меньше деталей, чем чувственный (или, как говорят психологи, перцептивный) образ самого объекта.
Избыточность, разумеется, есть и в языке – она служит основой его изменений в ходе истории222. Языковая избыточность весьма велика, но все же гораздо меньше информационной избыточности мира. Для наглядности можно сравнить по объему файл с какой-нибудь фотографией и текстовый файл с ее (даже очень подробным) описанием (и это при том, что фотография, будучи двумерной, заведомо не передает всей информации о соответствующем фрагменте окружающей действительности).
Напротив, интонационное оформление текста, с которым работает правое полушарие, чрезвычайно богато. Один и тот же текст (даже сакраментальное Кушать подано!) можно произнести по-разному – просительно или требовательно, ласково или агрессивно, воодушевленно или равнодушно, подобострастно, благодушно, саркастически и т. д. и т. п. (и все это накладывается на те интонационные контуры, которые закреплены за грамматикой). Правополушарный тип образа – максимально подробный – позволяет нам распознавать по интонации колоссальное количество оттенков самых разнообразных чувств. При попытке же передать их словами (т. е. левополушарными, гораздо менее подробными образами) люди нередко ощущают «бедность» языка.
Нейронные структуры, расположенные около сильвиевой борозды, участвуют в распознавании минимальных фонетических единиц, от них сигнал поступает в несколько более отдаленные структуры, которые анализируют более крупные отрезки речи, и т. д. Чем дальше отстоит участок мозга от непосредственного приемника сигналов, чем больше времени идет к нему нейронный сигнал, тем большего объема языковые единства он будет анализировать, вплоть до текста в целом223.
Исследования показывают, что мозг не делится на «логические модули» – скорее, его структура связана с прототипическими ситуациями, в которых осуществляется то или иное поведение. Так, например, в префронтальной коре на двух соседних участках расположены центр, управляющий движением глаза, и центр, управляющий вниманием глаза224; у макак приблизительно одно и то же поле «ведает» зрительным распознаванием мелких объектов, движущихся около лица, и регистрирует прикосновения к лицу225. Возможно, именно о таком устройстве мышления свидетельствуют наблюдения А. Р. Лурии. В ходе своих экспедиций в Узбекистан и Киргизию он выяснил, что люди, не получившие школьного образования, при выполнении заданий типа «что лишнее?» предпочитают группировать предметы не теоретически, как входящие в некоторый класс, а практически, как «подходящие для определенной цели»226. Например, топор им оказывается проще объединить не с лопатой («инструменты»), а с поленом (ситуация «рубить дрова»). Точно так же – «не в общую отвлеченную категорию, а в общую наглядную ситуацию» – объединяют предметы и дети-дошкольники227. Согласно новейшим данным, различие между ситуативным и категориальным объединением объектов может быть связано с различием между «восточными» и «западными» культурами228 – точнее, между теми, где основой сельского хозяйства является рис, и теми, где выращивают преимущественно пшеницу229.
Как показывают данные мозгового картирования, в восприятии речевых и неречевых звуков участвуют разные наборы участков мозга230. Об этом же свидетельствуют и исследования расстройств, связанных с поражениями мозга: в случае словесной глухоты человек не может распознавать слова, но уверенно различает прочие звуки – скрип двери, лай, мяуканье и т. п. Наоборот, в случае слуховой агнозии больной понимает звучащую речь, но не может различать разнообразные шумы (шелест бумаги, движение автомобиля, плач и смех) и голоса животных231.
Но частично нейроны, распознающие речь и прочие звуки, совпадают. Можно так поставить эксперимент, чтобы один и тот же звук одновременно воспринимался и как элемент речи, и как совершенно не имеющий отношения к языку щебет232. Можно добиться и того, чтобы на протяжении одного и того же звучания человек слышал «переход» от речевого звука к неречевому233.
В мозге существуют особые нейронные устройства – детекторы, позволяющие обнаруживать различные простые характеристики акустических событий: наличие звучания на определенной частоте, увеличение энергии звука, уменьшение энергии звука, скорость изменения энергии звука, повышение частоты, понижение частоты и некоторые другие234. Различные комбинации показаний детекторов складываются в смыслоразличительные признаки фонем. Комбинации же смыслоразличительных признаков для каждой фонемы уникальны.
Люди могут проводить достаточно тонкие фонетические различия. Например, мы способны не перепутать такие похожие звуки, как b и p. Физически p отличается от b тем, что колебания голосовых связок начинаются не одновременно с тем, как разомкнутся губы, а после этого (в английском языке – примерно на 60 мс позже). Если искусственно синтезировать звуки, у которых разница по времени между началом звучания голоса (работы голосовых связок) и шума (вызываемого размыканием губ) будет плавно меняться, то до определенного момента будет слышаться отчетливое b, а потом – отчетливое p, причем между ними практически не будет переходной зоны, когда слышалось бы нечто среднее235.
Такое скачкообразное «переключение» с одной фонемы на другую носит название категориального восприятия (или категорического – от англ. categorical perception)236. Именно оно лежит в основе свойства дискретности: если восприятие устроено таким образом, в языке просто не может быть разных знаков, формы которых бы переходили друг в друга плавно и незаметно. Как показывают эксперименты, звуки, расположенные по разные стороны фонемной границы, различаются легко, даже если они очень близки по физическим параметрам, в то же время звуки, различающиеся более сильно, но расположенные по одну сторону границы, воспринимаются как одинаковые.
Однако, спустя некоторое время было выяснено, что у животных тоже есть способность к категориальному восприятию. Опыты Патриции Куль и Джеймса Миллера237 показали, что не только люди, но и шиншиллы различают звонкие и глухие согласные (в их экспериментах исследовались не b и p, а d и t) лучше, чем такие пары, где звуки отличаются друг от друга по началу звучания на те же 60 мс, но при этом оба оказываются в границах звонкого согласного или в границах глухого согласного. Такие же свойства распознавания демонстрируют и младенцы – в том числе растущие в семьях, где говорят на языке, не различающем согласные по звонкости-глухости238.
Впрочем, как отмечают Стивен Пинкер и Рей Джакендофф, это неудивительно, «поскольку слуховые анализаторы, приспособленные для проведения неречевых различий, могли бы оказаться достаточными для отличения отдельных фонем друг от друга – даже если у людей анализаторы другие. Например, той присущей млекопитающим мозговой структуры, которая использует неодновременность начала звучания, чтобы отличить два перекрывающихся акустических события от одного события со сложным тембром, могло бы оказаться достаточно для того, чтобы различать звонкие и глухие согласные» 239.
Следствием категориального восприятия является так называемый эффект притяжения (или магнитный эффект): любой звук, близкий к звукам речи (в том числе синтезированный искусственно), будет при восприятии «притягиваться» к тому или иному прототипическому звуку.
Вероятно, именно этот механизм лежит в основе изменения звуков при заимствовании слов из чужого языка: набор возможных комбинаций артикуляторных движений ограничен нашим языковым опытом, и любой услышанный звук речи интерпретируется в этих рамках. Например, с точки зрения носителя русского языка в дагестанских языках «много разных k» (k простое, k абруптивное, произносимое с резким размыканием голосовых связок, k «сильное», k огубленное; сюда же включаются соответствующие варианты более глубоко произносящегося звука – увулярного q). А с точки зрения носителя испанского языка в русском языке имеется «шесть различных „ese“ и ни одной „zeta“»[29]. Соответственно, при заимствовании отсутствующий в системе родного языка звук заменяется на тот, к которому он «притягивается» при восприятии.
В настоящее время ведутся активные исследования того, в каком виде представлена в мозге грамматика240. Так, например, по некоторым данным, в понимании структуры глагольных валентностей («ролей» различных участников ситуации, обозначенной глаголом) большую роль играет участок префронтальной коры, соединенный специальной связью с зоной Брока241.
Существует несколько теорий242 о том, как представлены в мозге слова, которые могут изменяться по падежам, числам, лицам и другим грамматическим категориям. Согласно одной, в памяти хранятся все формы того или иного слова – каждая по отдельности, но при этом они связаны друг с другом, поскольку звучат (и пишутся – в языках, имеющих письменность) похоже. При таком хранении сходно звучащие (особенно сходно начинающиеся) слова должны храниться где-то рядом, и при активации этого общего звучания должен происходить перебор слов от более частотных к менее частотным, пока не будет найдено такое, которое соответствует контексту. Правда, непонятно, как бы при такой системе ухитрялись существовать языки типа арчинского, где от каждого глагола можно построить больше миллиона форм243.
Согласно другой теории, в мозге хранятся не лексемы целиком, а отдельные морфемы, и при говорении и понимании они просто собираются в единую конструкцию, примерно как кирпичики лего. Это лучше подходит для языка с миллионом возможных форм одного слова, но не объясняет, почему многие сочетания морфем дают смысл, не равный их прямой сумме. Например, столовая – это не просто ‘помещение, в котором есть столы’, а особого типа организация общественного питания (или комната, предназначенная для того, чтобы в ней обедать).
Есть и такая точка зрения, что у каждой лексемы есть свой основной представитель (например, для существительных это форма именительного падежа единственного числа), и все ее формы в мозге связываются с этим основным «входом» сильнее, чем между собой (не очень ясно, как выбирается «основная» форма – вряд ли она обязана совпадать с той, которую принято указывать в словарях, выполненных в европейской традиции; возможно, для разных слов – даже одной части речи – «основные» формы будут различаться, например в зависимости от частоты встречаемости).
Вероятно, во всех этих представлениях есть какая-то доля истины, но какая конкретно, покажет будущее. Предпринимались попытки выявить в мозге «детектор грамматической правильности»244 (по крайней мере, при обработке выражений с грамматическими нарушениями можно наблюдать активацию дополнительных участков мозга).
Огромное значение для понимания механизмов происхождения языка имеет обнаружение Марко Якобони, Джакомо Риццолатти и их коллегами в мозге обезьян (а потом и людей) так называемых зеркальных нейронов245. Эти нейроны участвуют в координировании движений руки при помощи зрения, а кроме того, возбуждаются, когда обезьяна или человек видит какие-либо манипуляции другого (не отдельные движения, а именно сами действия, имеющие определенную цель, причем с учетом ситуативного контекста) и даже при появлении в поле зрения предметов, с которыми может быть произведено соответствующее действие246. У человека зеркальные системы есть во многих отделах мозга, они активируются в том числе «при предвидении действия, сопереживании эмоций или воспоминании о них»247. Есть зеркальные нейроны и в зоне Брока248. Тем самым эта зона тоже оказывается вовлечена в визуальное распознавание сложных цепочек двигательной активности249.
По-видимому, зеркальные системы сыграли важную роль в формировании поведенческого подражания, что впоследствии помогло сформироваться звуковому подражанию250, необходимому для возникновения человеческого языка (см. ниже), но звукоподражанием роль этих систем не ограничивается. Так, «только у человека имеется „комплексное подражание“, способность воспроизводить цепочки поведенческих актов и усматривать в новых действиях, виденных всего пару раз, варианты действий уже известных»251. Такое «комплексное подражание» необходимо не только при усвоении слов – сложных цепочек артикуляторных движений. Не менее важно оно для того, чтобы обобщать грамматические (в особенности синтаксические) правила с первых нескольких предъявлений. Стадии развития подражания как базис для становления языка выделены в работе Майкла Арбиба252.
Была обнаружена в мозге и система, обеспечивающая столь важный для лингвистов элемент языка, как различие между именем и глаголом, или, точнее, между именной группой и предложением253. Первая соотносит языковые выражения с объектами реальной действительности (в прототипическом случае это дискретные, стабильные во времени объекты), второе – с теми или иными ситуациями, т. е. с теми положениями вещей, которые подвержены изменению во времени.
Дело в том, что в мозге существует два канала обработки визуальной информации – вентральный и дорсальный. Это было первоначально показано на макаках255, но, по-видимому, у человека зрительное распознавание устроено сходным образом, что подтверждают исследования саккадных[30] движений глаз256. Оба эти канала начинаются в первичной зрительной коре (поле V1) и не бывают активированы один без другого257, но функции их различны. Вентральный канал обеспечивает так называемое предметное зрение – способность узнавать зрительные объекты, определять их тождество и различие. Дорсальный же канал участвует в формировании так называемого пространственного зрения – в распознавании пространственных соотношений и движений (при этом вентральный канал почти исключительно визуальный, а дорсальный задействует и другие чувства – слух, чувство равновесия, ощущение собственного тела). Соответственно, синтаксическое противопоставление именной группы и предложения оказывается просто языковым отражением разницы между воспринимаемым объектом и воспринимаемым событием[31].
И это не единственное сходство способов обработки языковой и неязыковой информации в мозге. Так, и для понимания языковых выражений, и для распознавания зрительных стимулов важен контекст. На рис. 2.10а мы видим небольшой черный кружок (или даже просто точку), но на соседнем изображении тот же самый кружок воспринимается как глаз. Чтобы можно было увидеть на рисунке глаз «вне контекста», надо нарисовать его с гораздо бо́льшим числом подробностей.
Точно так же мы распознаем, например, звуки речи. Во-первых, от звука к звуку в потоке речи имеются вполне акустически заметные переходы (их достаточно хорошо бывает видно на сонограмме). Эксперименты показывают, что иногда звук в звукосочетании может быть «распознан», даже если его вообще искусственно убрать и оставить только переходы к нему от соседних звуков258. Во-вторых, звуки речи встречаются – если не брать экспериментов – в словах, а «информация, достаточная для опознания слова по звуковому облику, включает в себя его общую длину, просодический контур, несколько гласных и согласных звуков, следующих друг за другом в определенном порядке»260. Кроме того, слова употребляются в высказываниях, а высказывания – в тех или иных жизненных ситуациях, тем самым количество «контекста» (как языкового, так и внеязыкового) увеличивается. Как пишут фонологи Сандро Васильевич Кодзасов и Ольга Федоровна Кривнова, «слушающий, скорее всего, не осуществляет прямой перцептивной сегментации речевого сигнала на отрезки фонемной протяженности. Его деятельность связана со сложной интерпретацией физических данных, окончательное представление о которых в виде звуковой цепочки опосредовано не только акустической информацией, но и звуковой системой языка, словарными знаниями, контекстом, владением письменной речью и т. д.»261 Это хорошо соотносится с организацией поведения вообще: как показал В. Б. Швырков262, нейронные корреляты даже самых элементарных физиологических процессов определяются тем, в систему какого поведения они вписаны, так что активность нейронов оказывается связана не только с предъявляемым стимулом, но и с общим контекстом – как ситуации в целом, так и привычного организму ответа на подобные ситуации.
Краспознаванию звуков речи может подключаться даже зрительный анализатор, чему свидетельством известный эффект Мак-Гурка (названный так по имени Гарри Мак-Гурка, американского психолога, описавшего его в 1976 г. вместе с Джоном Мак-Дональдом): если дать человеку прослушать слог ba и при этом показать ему губы, произносящие ga, он, автоматически сделав соответствующую поправку, воспримет услышанное как слог da263 (разомкнутые губы не могли произносить b, а шум на тех частотах, которые характерны для b, можно с некоторой натяжкой принять за d, но никак не за g). Все это позволяет людям понимать друг друга даже при наличии ошибок. Например, фраза ребенка Мой дедушка – ветеринар войны однозначно понимается как …ветеран войны. Способностью привлекать для понимания контекст широко пользуются в школьных учебниках, где ученикам предлагается вставить пропущенные буквы.
Как и языковые выражения, зрительные образы имеют иерархическую структуру: они делятся на отдельные части и их можно объединять в более крупные единицы. Например, если необходимо запомнить расположение множества предметов в комнате, человек запоминает их «кусками» (или, как говорят специалисты по когнитивной психологии, чанками – от англ. chunk – ‘кусок’): предметы, лежащие на столе, стоящие на полках, валяющиеся на подоконнике и т. п. Вспомнить предмет А, находившийся на некотором расстоянии от предмета Б, существенно проще, если они были из одного чанка264.
Не является уникальным свойством языка и рекурсия. Вот какой пример из области визуального распознавания приводят С. Пинкер и Р. Джакендофф:
«Это изображение воспринимается как построенное рекурсивно из дискретных элементов, комбинации которых формируют более крупные дискретные составляющие: пары крестиков; кластеры, состоящие из двух пар; квадратики, состоящие из восьми кластеров; матрицы из четырех квадратиков и т. д. Дальше можно объединить рисунок 1 (рис. 2.11. – С. Б.) с еще тремя такими же, чтобы получить еще бо́льшую матрицу, и продолжать этот процесс до бесконечности. Таким образом, здесь перед нами область „дискретной бесконечности“ с иерархической структурой неограниченной глубины, организованной в данном случае в соответствии с гештальтными[32] принципами»265.
Вообще, иерархическую структуру имеют и многие другие образы. Для музыкантов любая мелодия состоит не из отдельных нот, а из музыкальных фраз (которые далее организуются в еще более крупные единства)266. Для опытных шахматистов позиция на шахматной доске состоит не из отдельных фигур, а из определенных «паттернов» – конфигураций (таких, например, как пешечная цепь)267. Люди, умеющие водить машину, оперируют не действиями типа «выжать сцепление», «нажать на газ», «повернуть руль», «включить сигнал поворота», а более крупными последовательностями: «припарковаться», «перестроиться», «поехать задним ходом», «обогнать» и т. д. Приобретение опыта – это приобретение возможности оперировать более крупными чанками (в случае поведенческого опыта – поведенческими программами).
По-видимому, это связано со специализацией нейронов: как установил В. Б. Швырков в экспериментах на кроликах268, наряду с нейронами, которые демонстрируют активность только при одном элементарном физиологическом движении (например, при открывании рта) или одной части выученного комплекса поведения (например, при подходе к кормушке), существуют и нейроны, активные во время выполнения всего поведенческого комплекса («подойти к педали, нажать на педаль, подойти к кормушке, взять оттуда морковку и сгрызть ее»). Поведенческий комплекс в данном случае является выученным, а не врожденным, следовательно, специализация нейронов у подопытного кролика сформировалась в ходе прижизненного опыта. Вероятно, такие возможности специализации нейронов – как к отдельным элементам, так и к состоящему из них целому – играют важную роль в функционировании языка.
Поведенческая программа, воспринимаемая как единое целое (и уже более не анализируемая), доводится до автоматизма и после этого выполняется практически так же быстро, легко и бесперебойно, как врожденная. Для языка это очень важно, поскольку позволяет нам не думать всякий раз, куда девать язык при произнесении тех или иных звуков, как складывать из звуков слова, в каком порядке их располагать в предложении, что с чем согласовывать и т. д.269 Как и любая поведенческая программа, речевая программа может быть приостановлена (для какого-то промежуточного действия), а потом возобновлена; впрочем, чем более длинным оказывается перерыв, тем труднее возобновить первоначальное действие270.
Все это свидетельствует о том, что нет особого когнитивного модуля – «языкового органа», в языковом и неязыковом восприятии мира работают общие механизмы. И язык оказывается не вещью в себе, а просто еще одним из средств приобретения опыта. Как показывают эксперименты психологов, если заставлять людей заучивать наизусть отдельные предложения или небольшие тексты, испытуемые не станут механически зазубривать услышанные (или увиденные) фразы, они выведут из них представление о некоторой ситуации – реальной или вымышленной – и именно из этого полученного представления будут исходить при ответе на вопросы экспериментатора271. Например, если людям дать заучить предложение «Три черепахи отдыхали на плывущем бревне, и под ними плавали рыбы», а потом, некоторое время спустя, спросить, заучивали ли они предложение «Три черепахи отдыхали на плывущем бревне, и под ним плавали рыбы», многие скажут, что заучивали, хотя на самом деле это предложение представляет собой не то, которое их просили запомнить, а лишь весьма логичный вывод из него[33]. Если же из предложения, которое требуется заучить, нельзя сделать подобного вывода, соответствующих ошибок памяти не будет: в том же эксперименте люди, заучивавшие предложение «Три черепахи отдыхали около плывущего бревна, и под ними плавали рыбы», не считали, что заучивали предложение «Три черепахи отдыхали около плывущего бревна, и под ним плавали рыбы»272.
Так проявляется неразрывная связь языка и мышления, о которой писал Лев Семенович Выготский273. От овладения языком мышление значительно выигрывает. Как отмечают Пинкер и Джакендофф, «есть такие области человеческих понятий, которые можно выучить только при помощи языка… Например, понятие недели основывается на счете времени, который нельзя воспринять одномоментно; сомнительно, чтобы такое понятие можно было сформировать или выучить без посредства языка. Еще более поразительно, что числа сами по себе (кроме обозначающих те количества, которые можно оценить на глаз), возможно, являются „паразитами“ языка – они зависят от выучивания последовательности числительных, синтаксиса количественных сочетаний или и того и другого… Обширные области человеческого разумения, включая сверхъестественное и священное, особенности народной и официальной науки, специфические для человека системы родства (как, например, различие между кросс- и ортокузенами), официальные социальные роли (такие как мировой судья или казначей) могут быть усвоены только при помощи языка»274.
Существует целый ряд свойств человеческого мышления, которые, вероятно, выработались в ходе эволюции в связи с развитием языка. В первую очередь это касается свойств, необходимых для усвоения языка детьми.
Прежде всего, у детей отчетливо выражено стремление общаться с другими людьми, стремление подражать им и стремление угадывать, что имеет в виду тот, кто с ними общается275.
Далее, дети приходят в мир с желанием интерпретировать звуки, произносимые окружающими, как знаки. Для человека вообще характерно стремление во всем видеть знаки, интерпретировать все вокруг. Как пишут Элизабет Барбер и Энн Петерс, «в чем люди сильны – так это в перепрыгивании от исходных фактов к конечным выводам: нам достаточно двух-трех крупиц информации, чтобы построить на их основании модель или правило и увериться, что решение проблемы у нас в кармане и можно переходить к следующей»276. Т. Дикон отмечает, что с тех пор, как человек научился оперировать символами, «мы не можем видеть мир иначе, чем в четких терминах символов… Нам нравится манипулировать миром, укладывая его в прокрустово ложе символов, и, когда мир подчиняется и выглядит соблюдающим символические правила, получившийся результат успокаивает нас, и мы даже находим его красивым»277.
Такое свойство мышления позволяет человеку выучить в раннем детстве огромное количество слов – и это не выработка условных рефлексов: детей, в отличие от дрессированных животных, не приходится награждать за каждое правильное понимание (и употребление) языковых знаков.
У человека имеется желание слышать речь, которую можно понять, – и оно столь велико, что подчас заставляет обнаруживать слова в шумах природы. Например, песня птицы чечевицы описывается обычно как вопрос Витю видел? певчий дрозд зовет Филипп! Филипп! Приди! Приди! Чай пить! Чай пить! С сахаром! Героиня повести Серой Совы «Саджо и ее бобры» слышит в шуме реки «Саджо, Саджо, иди, иди, Саджо, Саджо, в город пойди!». Подобные примеры легко умножить. С. Пинкер признается278, что однажды «услышал» слова в синусоидной волне, генерируемой компьютером. Даже новорожденные младенцы предпочитают звуки речи (включая такие, которые они не могли различать в утробе) неречевым звукам, похожим на речевые по своему тембру и ритмике279. Желание понимать речь развито у человека настолько сильно, что он способен игнорировать нечеткости произношения, отклонения от грамматической нормы, неточные и даже неверные словоупотребления. Последнее, впрочем, может вызвать комментарий, что, мол, говорящий «сказал А вместо Б» (свидетельствующий о том, что, хотя сказано было А, слушающий тем не менее понял, что говорящий имел в виду Б).
Чрезвычайно важно для становления языка присущее человеку стремление к кооперации (в книге психолога Майкла Томаселло280 оно даже рассматривается в качестве главной движущей силы глоттогенеза). Томаселло обращает внимание на то, что люди в гораздо большей степени, чем обезьяны, склонны к кооперации, они могут иметь совместные цели и совместные намерения, общие знания и убеждения. Обращаясь к другому человеку, человек молчаливо предполагает, что собеседник поведет себя кооперативно: поможет, если его попросить, примет информацию, если ему ее предложат, проникнется впечатлением, которым с ним поделились. Поэтому, например, сообщение типа Я хочу пить практически равносильно прямой просьбе дать воды. Когда человек воспринимает обращенный к нему коммуникативный акт (в звуковой или жестовой форме), он вполне готов к тому, что сообщаемая информация релевантна именно для него, а не для сообщающего. Например, если вам укажут рукой в некотором направлении, велика вероятность, что, посмотрев туда, вы обнаружите нечто существенное для себя, но не обязательно для указывающего.
У обезьян, даже обученных языкам-посредникам, коммуникативная установка другая. При анализе «высказываний» обезьян – участниц языковых проектов выяснилось, что подавляющее большинство тех из них, что животные производили по собственному почину, составляют просьбы, тогда как дети – даже самые маленькие – могут не только просить, но и привлекать внимание окружающих к тому, что они в данный момент наблюдают в окружающем мире (см. гл. 3). У человекообразных обезьян, воспитанных людьми, развивается указательный жест, и они с удовольствием показывают экспериментатору то, что нужно для выполнения желания самого животного, но, по данным Томаселло, никогда – то, что было бы полезно только человеку.
Разумеется, некоторые способности к кооперации и бескорыстной помощи другим есть и у шимпанзе (особенно если при этом не надо делиться пищей): в экспериментах Феликса Варнекена и Майкла Томаселло шимпанзе, как и полуторагодовалые дети (еще не овладевшие языком), охотно и по собственной инициативе помогали человеку поднять «случайно» уроненные мелкие предметы (например, бельевые прищепки), которые он «пытался, но не мог» достать281. Но у человека – особенно в том, что касается коммуникации, – соответствующие склонности развиты гораздо сильнее. На этом основаны так называемые постулаты Грайса – максимы, сформулированные Полом Грайсом в 1975 г.282
Согласно Грайсу, в основе человеческого общения лежит принцип кооперации, и в соответствии с ним говорящий должен давать собеседнику не больше, но и не меньше информации, чем нужно, следить, чтобы даваемая информация была релевантной, не говорить того, что не кажется ему правдой или не имеет под собой достаточных оснований, и избегать любых неясностей (двусмысленностей, непонятных собеседнику слов и выражений, излишних длиннот и нарушений порядка).
Грайс формулирует свои постулаты как инструкции для говорящего, но представляется, что они в большей степени отражают позицию слушающего: что бы говорящий ни делал, слушающий поймет его так, как если бы его сообщение содержало ровно столько информации, сколько нужно, эта информация была релевантной, а высказывание – правдивым и недвусмысленным. Такое положение вещей позволяет людям лгать: собеседник, по умолчанию считая информацию правдивой, в норме не стремится ее перепроверять. Вопросы типа не могли бы Вы… оказываются поняты как просьбы: если информация должна быть релевантна, значит, говорящий интересуется возможностями слушающего не просто так, а, скорее всего, с целью добиться немедленного их применения. Поскольку слушающий по умолчанию предполагает, что высказывание четкое и недвусмысленное, он удовлетворяется первым найденным смыслом и не ищет второго – и очень удивляется, когда выясняется, что говорящий имел в виду совсем другое.
В этой связи показателен пример, приводимый Еленой Андреевной Земской, Маргаритой Васильевной Китайгородской и Евгением Николаевичем Ширяевым в книге «Русская разговорная речь»283: «[1] А и Б ранее условились, что вынесут из спальни в коридор небольшой шкаф; [2] в той же спальне стоит большой букет черемухи, который вредно оставлять на ночь в спальне. А к Б: Вынести бы надо//[34] Б: Ну не сейчас же? А (поняв суть нарушения): Да нет / не шкаф / черемуху// Б к А: Ну конечно / конечно//» (услышав «вынести», Б сразу подумал про шкаф и отреагировал, не попытавшись найти второй смысл, связанный с черемухой).
Как показали исследования, дети по умолчанию считают, что люди говорят на одном и том же языке, поэтому, если некоторая вещь называется неким словом, все должны будут говорить о ней именно так. Гил Дизендрук и Лори Марксон провели такой эксперимент284. Детям показывали два незнакомых им предмета; про один говорили, что он называется кив, про другой – что он «хороший». Потом появлялась кукла Перси (про которую детям было точно известно, что она не знакома с экспериментатором и не слышала разговора про кив) и просила дать ей зот[35]. Дети давали кукле тот предмет, названия которого им не сообщали, в полной уверенности, что если кукла говорит по-английски, то она наверняка знает, что кив нельзя назвать зотом.
А вот знание фактов, в отличие от знания слов, обязательным не считается. В другом варианте эксперимента Дизендрука и Марксон про первый из предметов говорился какой-нибудь факт (например, «Мне это подарили на день рождения»). Когда появившаяся кукла просила дать ей предмет, характеризуя его другим фактом (типа «То, с чем любят играть собаки»), дети давали ей любой из двух предметов с равной вероятностью.
Стивен Пинкер на этом основании предполагает, что существует некий особый врожденный универсальный, независимый от конкретного языка, ментальный словарь – мыслекод. Идея существования такого словаря высказывалась и ранее Н. И. Жинкиным. Правда, Жинкин называл его не мыслекодом, а универсальным предметным кодом285. Этот код должен быть одинаков у всех людей, и конкретные языки, по мнению Пинкера, представляют собой лишь переводы с него.
Доказательством этого является, согласно Пинкеру, прежде всего тот факт, что между словами и мыслями нет однозначного соответствия. Иногда слова одного и того же внешнего вида могут соответствовать нескольким разным мысленным образам (это знакомые нам со школьной скамьи омонимы, например ключ – ‘инструмент для открывания замка’ и ключ – ‘родник’). Иногда, наоборот, разными словами можно выразить одну и ту же мысль (это синонимы, например бегемот и гиппопотам). Синонимичны друг другу могут быть не только слова, но и предложения (сравните, например: Пинкер написал книгу «Язык как инстинкт» и Книга «Язык как инстинкт» была написана Пинкером). Но, на мой взгляд, дело здесь не в каком-то особом языке мозга, а в том, что у каждого человека в голове имеются образы известных ему объектов и действий – те самые ансамбли нейронов, о которых говорилось выше. Не все предметы имеют словесные названия. Например, для многих людей, регулярно пользующихся шпингалетом, не имеет названия та его часть, которую берут пальцами (хотя у тех, кто изготавливает шпингалеты, какое-то название для этой детали наверняка есть).
Иногда человек понимает, о чем он хочет сказать, но не может вспомнить слово (т. е. у него активирован соответствующий комплекс нейронов, за исключением тех, которые ответственны за фонетический облик этого слова[36]) – и тогда он произносит что-нибудь вроде эта штука (или заменяет нужное слово каким-то другим, похожим – такие явления часто бывают при афазии Вернике). Реплики типа Я не то хотел сказать тоже не являются свидетельством существования мыслекода: они представляют собой случаи, когда человек вызвал в памяти некий знакомый органам чувств образ, при помощи нейронных связей это соотнеслось с некоторой звуковой цепочкой, эта звуковая цепочка вызвала возбуждение нейронов, хранящих образ другого понятия, – и человек заметил, что этот образ отличается от того, который он хотел назвать. Такие образы несколько различаются у разных людей, поскольку они приобретаются как следствие различного жизненного опыта, но нередко бывают и сходны, если жизненный опыт сходен.
Большое значение для развития речи имеет способность к звукоподражанию. Но вот парадокс: люди в массе своей достаточно плохие имитаторы. Далеко не каждый человек (в отличие, скажем, от скворца или попугая) способен адекватно изобразить пение синицы, мяуканье кошки или скрип несмазанной двери, не всякому удается правильно воспроизвести даже несложную мелодию. Как пишут Пинкер и Джакендофф, «даже способность удовлетворительно имитировать иностранный акцент или диалектную манеру произношения является скорее исключением, чем правилом для взрослых людей»287 (именно поэтому так трудно во взрослом возрасте научиться чисто говорить на иностранном языке, и именно поэтому люди так восхищаются талантами эстрадных пародистов-имитаторов).
Но для языка природа сделала исключение. Каким бы сложным ни казалось произношение в том или ином языке, дети уже к трем-четырем-пяти годам научаются воспроизводить его во всех деталях – все «самые трудные» согласные и гласные, тоны (если они в этом языке есть), интонационную структуру разных типов предложений и т. д.
Здесь необходимо сделать одну оговорку. Овладение языком (в том числе его произношением) – это не выучивание какого-то определенного эталона (как нередко кажется тем, кто учил в школе или позже какой-либо иностранный язык). Собственно, такого эталона и нет – есть допустимый разброс признаваемых нормальными вариантов произношения. Например, русский гласный [э] можно произносить более узко (ближе к [и]), а можно – более широко. То произношение, которое оказывается где-то посредине между различными допустимыми вариантами (и обычно встречается чаще прочих), признается прототипическим – и именно его записывают как «правильное» в орфоэпическом словаре, именно ему обучают на курсах соответствующего языка иностранцев, именно его стремятся выработать у детей логопеды. Но даже с учетом этого находятся люди, которым произношение своего родного языка оказывается не по зубам (например, среди ваших знакомых наверняка есть такие, которые не выговаривают р или л). Такие «дефектные» способы произношения (как правило, не влияющие на понимание) не редкость, их распространение служит источником фонетических изменений в ходе языковой истории.
Отбор на способность к звукоподражанию, по-видимому, с некоторого момента появляется в гоминидной линии. У приматов звуковое поведение управляется из подкорки, звуки в основном являются врожденными288, а значит, все необходимые для функционирования передаваемого по традиции звукового языка сложные перестройки гортани, рта, челюстей, уха, настройки анализаторов осуществлялись уже после разделения эволюционных ветвей человека и современных антропоидов.
Однако некоторые сравнительно недавние наблюдения ставят под сомнение категоричность утверждения об отсутствии произвольного управления звуком у человекообразных обезьян. Так, например, бонобо Канзи, воспитывавшийся в языковой среде, спонтанно обнаружил понимание устного английского, а в дальнейшем получил в свое распоряжение клавиатуру с лексиграммами, где при нажатии на клавиши звучали соответствующие слова. В его коммуникативном репертуаре отмечено появление четырех типов новых звуков, не встречающихся у других бонобо. Эти звуки, подобно словам человеческого языка, не демонстрируют плавного перетекания одного в другой. Как показал анализ видеозаписей, «новые звуки у Канзи почти всегда были ответом на вопрос собеседника-человека, реакцией на его комментарии или просьбой»289 (например, звук, записываемый Сью Сэвидж-Рамбо как [unnn], является коммуникативным эквивалентом слова «да»). Возможно, как предполагает Сэвидж-Рамбо, звуки Канзи являются попытками имитировать определенные слова английского языка (например, [ii-angh] – это peanut – ‘арахисʼ); возможно, как предполагает антрополог Марина Львовна Бутовская, никакого сходства между человеческими словами и вокализациями Канзи нет290. Но в любом случае Канзи, несомненно, продемонстрировал способность к созданию новых, не являющихся врожденными звуковых сигналов – а значит, к произвольному управлению звуком. Продемонстрировал гораздо убедительнее, чем те обезьяны, которые ценой колоссальных усилий научались произносить mama или cup.
Некоторые способности к произвольному издаванию звуков обнаружила горилла Коко (она иногда играла, беря телефонную трубку и издавая в нее бессмысленные звуки)291, а также самка орангутана Тильда из Кёльнского зоопарка292. Звуки, произносимые Тильдой, по своим ритмическим характеристикам сходны с человеческой речью. Как заключают исследовавшие Тильду Адриано Ламейра и его коллеги, возможно, с чего-то подобного начинали эволюционный путь к языку и наши прямые предки.
Наконец, главная для лингвистов составляющая языка – грамматика. Представляется вероятным, что для нормального усвоения ребенком грамматики (см. гл. 3) достаточно сформулированного Уильямом Кэлвином «эпигенетического правила „ищи структуру в хаосе!“»293. Сам Кэлвин не разрабатывает этой идеи, согласившись с возражением своего соавтора Дерека Бикертона, что обобщение грамматических правил не может являться движущей силой овладения грамматикой, поскольку грамматика может быть создана при креолизации пиджина, т. е. в случае, где заведомо нет никаких правил, доступных обобщению294. Однако мне кажется, что мысль, высказанная Кэлвином, заслуживает внимания. Дело в том, что человеку в высшей степени свойственно везде улавливать структурные закономерности. Об этом говорит, в частности, большая популярность логических заданий типа «продолжите ряд» или «заполните пустые клетки в таблице»[37]. Люди ухитряются усматривать структуру даже там, где ее гарантированно нет, – например, при заучивании случайного ряда цифр (так нередко запоминают номера телефонов). Четкую структуру имеют фольклорные произведения, которые передаются из уст в уста, – например, как показал Владимир Яковлевич Пропп, волшебные сказки295. Вероятно, то, что имеет структуру, легче запоминается. Кстати, многие мнемотехнические приемы основаны именно на том, что запоминаемому искусственно присваивается некая структура.
Возможность не только найти структуру в хаосе, но даже создать ее из ничего была показана в эксперименте Саймона Кирби и его коллег. Они говорили испытуемым, что им необходимо выучить язык инопланетян (а главное – ни в коем случае не обидеть их, так что отказываться от ответов на вопросы нельзя!). Перед испытуемыми на экране компьютера появлялись круги, квадраты и треугольники красного, синего и черного цвета, которые могли двигаться по горизонтали, прыгать или крутиться, и слова, которые инопланетяне якобы употребляют для называния этого. За тренировочным сеансом следовал тестовый, когда «инопланетные» слова, соответствующие изображению на экране, надо было вписывать самому. Подвох заключался в том, что в тестовом сеансе испытуемому предъявлялось вдвое больше разных изображений, чем было во время тренировки, но сами испытуемые этого не замечали (трудно уловить, что в прошлый раз крутился, например, синий квадрат, а синий круг, наоборот, двигался по прямой). Первому испытуемому доставались названия, случайным образом синтезированные машиной (из ограниченного числа возможных слогов), второму – названия, которые этим изображениям дал первый испытуемый во время теста (вернее, только каждое второе из них – поскольку в тренировочном сеансе испытуемый видел лишь половину всех возможных изображений), третьему – результат теста второго и так до последнего, десятого, члена цепочки. Для того чтобы испытуемые не начали в итоге называть все изображения одним-двумя словами, была введена такая поправка: если кто-то во время теста повторял названия, то следующему испытуемому в тренировочном сеансе доставалось лишь одно из соответствующих изображений. В итоге в четырех цепочках независимо возникли несколько разные, но вполне структурированные «языки»: отдельная морфема – для обозначения цвета, отдельная – для формы и отдельная – для типа движения. Впрочем, без исключений тоже не обошлось – как и в настоящем языке297.
С точки зрения Бикертона, креолизация пиджина свидетельствует о наличии у человека врожденной универсальной грамматики. Но мне кажется, что общекогнитивного механизма поиска структуры в хаосе для возникновения грамматики достаточно: дети, усваивая пиджин (см. гл. 3), ищут структуру в хаосе, т. е. там, где никакой структуры нет, и «находят»298 – так же, как при запоминании случайного ряда цифр.
Спонтанное возникновение грамматики описано и для пиджинов на основе звуковых языков, и для никарагуанского жестового языка (см. гл. 3), и для бедуинского жестового языка (ABSL – Al-Sayyid Bedouin Sign Language), сложившегося естественным путем около 70 лет назад в одном из арабских племен, живущих в районе пустыни Негев (Израиль)299. Эта грамматика не похожа ни на грамматику израильского жестового языка, ни на грамматику устного арабского.
Впрочем, трудно сказать, свидетельствуют ли эти данные о склонности человека искать структуру вообще в любых элементах окружающей действительности или прежде всего в коммуникативных. Поскольку люди умеют говорить, нелегко проверить, является ли когнитивная предрасположенность к поиску структуры причиной или следствием языковой способности.
Следует отметить, что построенная детьми языковая система никогда не достигает полной регулярности – ни в креольском языке, ни в каком-либо другом. Это проявляется на всех языковых уровнях. Как отмечает Чарльз Хоккет, историческая тенденция к фонологической симметрии универсальна300, но, несмотря на это, в любой фонологической системе, когда бы мы ее ни анализировали, обнаруживаются пробелы, случаи асимметрии и «конфигурационного натяжения»301.
От морфологии люди также не требуют абсолютной четкости и упорядоченности. Если одна из составных частей слова понятна, этого оказывается достаточно – остальное может осмысляться либо по контексту, либо по принципу «а что же еще можно добавить к данному значению». Так, в русском языке слово эпицентр, состоящее из приставки эпи– ‘над’ и корня центр, стало означать ‘самый центр (обычно – чего-то опасного)’: поскольку приставка эпи– достаточно редка и значение ее не очень хорошо выводится из содержащих ее слов, слово эпицентр (в контексте эпицентр землетрясения) было осмыслено морфологически как ‘центр + нечто’, а к значению ‘центр’ проще всего добавить значение ‘самый’ (данный контекст не препятствует такой интерпретации). А вот приводимый лингвистом Бенджамином Фортсоном пример из английского языка: слова pitch-black (‘черный, как смола или деготь’) и pitch-dark (‘темный, как смола или деготь’) некоторые носители английского воспринимают не как ‘черный/темный, как смоль’, а просто как ‘очень черный/темный’, что дает им возможность сказать pitch-red (букв. ‘красный, как смоль’)302.
Подобные примеры можно легко умножить, они возникают в процессе бытования языков с поразительным постоянством, и, вероятно, их появление обусловлено некой присущей человеку когнитивной установкой. Как пишет итальянский лингвист Витторе Пизани, «какой-нибудь элемент может приобрести значение, поскольку он случайно появился в одном или многих словах с резко выделяющимся значением»303. Наиболее известным примером такого рода является гамбургер: это слово (англ. hamburger, букв. ‘гамбургский [пирожок]’) было переосмыслено как содержащее элемент -бургер со значением ‘бутерброд определенной конструкции’[38] – и в результате появились такие слова, как чизбургер (бутерброд с сыром – от англ. cheese) и фишбургер (бутерброд с рыбой – от англ. fish). Таким образом, если часть слова, осмысленная ad hoc, приобретет самостоятельность и способность сочетаться с другими морфемами, это может породить целый ряд слов с одним и тем же предсказуемым – хотя бы частично – приращением значения, т. е. одну из тех пропорций, которые, собственно, и составляют словообразовательную систему языка.
В некоторых работах упоминаются и другие когнитивные и поведенческие способности, без которых невозможно функционирование языка. Так, Пинкер и Джакендофф304 придают большое значение способности чувствовать ритм и действовать ритмично (она проявляется прежде всего в фонологии – чередовании тонов в тоновых языках, построении интонационного контура фразы и т. п.). Уникальность этой способности для человека обосновывается тем, что никаких других приматов невозможно научить двигаться под акустически задаваемый ритм – маршировать, топать ногами или бить в ладоши305. Впрочем, некоторое чувство ритма у обезьян все же есть: они могут ритмично ударять по своему телу или по подручным материалам306.
Среди других подобных способностей чаще всего, пожалуй, называют ту, которая по-английски называется theory of mind (а по-русски – «теория ума», «модель психического» или «компетентное сознание») – способность к пониманию ментального состояния другой особи (возможно, наилучшим переводом было бы «предположение о намерениях»307: у англ. theory есть значение ‘предположение’, у mind – ‘намерение’, а термин theory of mind в целом применяется для тех случаев, когда одна особь «понимает», что намеревается / готова / может сделать другая).
Действительно, при отсутствии такой способности появление языка было бы просто невозможным: так или иначе, язык предназначен для коммуникативного воздействия на других, причем воздействия подчас очень изощренного. Создать коммуникативную систему столь высокого уровня сложности без использования обратной связи, видимо, невозможно. Такую обратную связь и дает обсуждаемая способность: вступающий в коммуникацию индивид имеет некоторое представление о ментальном состоянии собеседника и в соответствии с этим может захотеть это ментальное состояние изменить (при этом он оказывается способен проконтролировать, произошло ли желаемое изменение).
Способность представлять себе ментальное состояние другого, прогнозировать его намерения появилась задолго до человека. Так, она имеется у шимпанзе309 (существование ее, по-видимому, обеспечивается зеркальными нейронами). Действительно, если при виде того, что делает другая особь, у особи-наблюдателя активируются те области мозга, которые ответственны не только за зрительное восприятие, но и за производство соответствующих действий, то особь-наблюдатель как бы проецирует на себя то, что делает другая особь, и тем самым может до некоторой степени представить себе ее ментальное состояние и ее намерения310.
Подводя итог, можно сказать, что для языка необходим целый комплекс присущих человеку свойств – и анатомических, и физиологических, и когнитивных (далеко не все из них перечислены в настоящей главе). И в рамках хорошей гипотезы о происхождении языка должно найтись место им всем.
Глава 3
Путь к языку: каждый раз заново
Процесс возникновения человеческого языка недоступен непосредственному наблюдению, поэтому судить о нем можно лишь по косвенным данным. В качестве одного из источников таких данных нередко называют развитие языка у ребенка. Стадии, выделяемые в овладении языком, представляются легко сопоставимыми либо с последовательно сменявшими друг друга видами гоминид, либо с палеолитическими индустриями. Основанием для этого служит так называемый основной биогенетический закон Эрнста Геккеля: онтогенез (т. е. развитие единичной особи) – это сжатое и сокращенное повторение хода филогенеза (т. е. развития вида).
Действительно, развитие языка происходит по определенной программе. Как отмечает Стивен Пинкер, «нормальные дети могут отставать друг от друга или опережать друг друга в развитии речи на год или даже больше, но стадии, через которые они проходят, обычно одни и те же, независимо от того, растянуты они во времени или сжаты»311. Но значит ли это, что овладение языком – столь же генетически детерминированный процесс, как, скажем, превращение гусеницы в бабочку? По-видимому, как и со многими другими поведенческими признаками (см. гл. 6), отчасти да, отчасти нет.
В развитии каждого человека существует так называемый чувствительный (или критический) период, когда он усваивает язык. Как пишет Пинкер, «нормальное овладение языком гарантировано детям до шестилетнего возраста, и с этого момента оно все больше и больше ставится под угрозу до достижения ими пубертатного возраста, а потом редко имеет место»312.
Уже в момент рождения человеческий ребенок имеет заметную предрасположенность к овладению языком. Например, он способен отличать по звучанию свой родной язык от чужого и вообще язык от не-языка: на речь на своем языке, на чужом языке и на неязыковые стимулы у младенцев реагируют разные участки мозга313. Левое и правое полушария реагируют на речевые звуки с разной интенсивностью (и по этой разнице можно, по мнению авторов работы, предсказать, каковы будут речевые успехи ребенка в 3 года314). Но единственный доступный младенцу способ сообщить окружающим о своих проблемах – это крик, который не издается намеренно, а просто вырывается у младенца, испытывающего те или иные эмоции, – так же, как это происходит у многих других видов (см. гл. 5).
Однако уже примерно в 2,5–3 месяца начинается так называемое гуление: появляются звуки, похожие на гласные315. Малыш начинает не только плакать в случае голода, боли или другого дискомфорта, но и издавать нежные звуки, когда он сыт и доволен. Эти звуки – первая попытка настоящего общения: ими малыш отвечает на обращение к нему матери или призывает ее вступить с ним в контакт. В этом возрасте человек уже способен соотносить слышимые звуки с соответствующими им движениями губ. В эксперименте детям 2–3 месяцев предлагали изображения лиц, произносивших с одной стороны звук [и], а с другой – звук [у], при этом из динамика, стоявшего ровно посредине, доносился один из этих звуков. Дети поворачивали голову, дольше задерживая взгляд на том лице, которое произносило правильный звук316.
В это время не только возрастает способность различать речевые звуки, но и закладываются основы способности запоминать слова: уже с трехмесячного возраста нейроны в зоне Вернике ускоренно формируют связи друг с другом317.
С 5–7 месяцев младенец начинает лепетать – пробовать издавать разные звуки, сочетать их между собой. В это время среди издаваемых младенцем звуков появляются структуры, похожие на слоги318.
Как отмечают психолингвисты Барбара Дэвис и Питер Мак-Нилидж319, специалисты по овладению фонетикой в детстве, у лепета есть целый ряд нетривиальных свойств. Например, чаще всего в нем встречаются слоги типа «согласный + гласный» (заметим, что этот же тип является единственным, который допусти́м, вероятно, во всех языках мира). Набор возможных согласных и гласных у младенца крайне ограничен (если, конечно, иметь в виду те звуки, которые он может повторять, и не учитывать тех, которые один раз случайно промелькнули в его лепете). Сочетания согласного с гласным в пределах одного слога подчиняются принципу инерции: если согласный зубной (как, например, d), то гласный обычно бывает передний (типа i или e), если согласный задненёбный (типа g), то гласный, скорее всего, окажется задним (и огубленным, как, например, u), и эти устойчивые связи не зависят от того, каким языком овладевает младенец. Если лепечущий малыш произносит два слога подряд, то обычно эти слоги одинаковы, а если нет, то первый слог начинается с губного согласного (b, p, m и т. п. – это связано с тем, что губные согласные проще для произнесения), а второй – с негубного.
Для того чтобы нормально лепетать, ребенку необходимо слышать (хотя бы себя, но желательно еще и настоящую человеческую речь), необходимо пробовать свои силы и наблюдать обратную связь, – в результате формируются нейронные ансамбли, связывающие определенные артикуляции с определенными акустическими эффектами. Точность соответствия, впрочем, бывает поначалу довольно приблизительной и увеличивается со временем (хотя некоторые люди даже во взрослом возрасте не чувствуют различий, например, между нормативным и картавым л – и, соответственно, не выговаривая л, уверены, что говорят чисто). Дети с нарушениями слуха не лепечут (или начинают позже), если же лепет присутствует, то по своим характеристикам он достаточно сильно отличается от лепета слышащих детей. Впрочем, «если их родители используют жестовый язык, дети начинают вовремя лепетать… руками!»320
Сначала звуки, издаваемые ребенком, бывают самыми разнообразными, в том числе такими, каких нет в языке окружающих его взрослых (например, у русскоязычных детей могут появляться придыхательные, носовые, гортанные звуки и т. д.321). Но постепенно устанавливается звуковой строй, характерный для того языка, который младенец слышит вокруг себя. Уже в 5–6 месяцев в лепете можно усмотреть тенденцию к воспроизведению именно тех гласных, которые представлены в языке окружающих младенца взрослых322. Месяцам к десяти утрачивается чувствительность к фонемным различиям, не свойственным этому языку. Например, японские младенцы 9 месяцев от роду разучиваются отличать r от l, поскольку в японском языке этого различия нет (а американские младенцы с возрастом начинают различать эти звуки все лучше и лучше)323. Интересно, что чем надежнее эта утрата, тем лучше ребенок учится говорить324. Начиная с 6–10 месяцев можно (с вероятностью выше случайной) по лепету различить, произносит ли эти звуки будущий носитель английского, французского или китайского языка325.
Уже в этот период ребенку свойственно стремление вычленять в речевом потоке взрослых определенные модели. В одном из экспериментов детям 8 месяцев давали послушать цепочку слогов (вида «согласный + гласный») без пауз, а потом те же слоги подавали для прослушивания одновременно с двух сторон: с одной стороны звучала цепочка, содержащая те же слоги в случайном порядке, с другой – слоги в тех же комбинациях, что при первоначальном прослушивании. Дети продемонстрировали, что уже двухминутного предъявления непрерывного потока речи – даже не обращенной к ним, а просто звучавшей, пока они играли (при скорости 270 слогов в минуту; всего было произнесено 180 «слов» без пауз, ударений и каких-либо иных указаний на границы слов), – вполне достаточно, чтобы отчетливо отличать знакомые «слова» от незнакомых326. Впрочем, такие же результаты, свидетельствующие о большой предрасположенности к статистическому научению, дает предъявление чистых тонов или визуальных стимулов, не связанных с языком327.
В других опытах детям 7 и 12 месяцев предлагали послушать цепочку «слов», сделанных по некоторому правилу (например, «один слог + два одинаковых других слога»: wididi, delili и т. п.). После этого дети предпочитали слушать тот поток «речи», в котором слоги (хотя бы и другие) были сгруппированы по знакомым принципам (bapopo и т. п.)328.
Месяцев с пяти начинается понимание отдельных слов. Присущее людям стремление интерпретировать звуки, похожие на речевые по своим тембральным и ритмическим характеристикам, как знаки (см. гл. 2) приводит к тому, что дети – уже примерно с 8 месяцев – начинают связывать слова с объектами (правда, только в том случае, если эти объекты движутся329