© С. Красаускас. 1962 г.
Проза
Екатерина Манькова
Родилась в 1991 году в Москве, живет в Санкт-Петербурге. Выпускница факультета журналистики СПбГУ (2013-й – специалитет, 2016-й – аспирантура).
Предпринимательница, блогер, автор нон-фикшен-книги по мотивам блога, создательница секс-просветительского проекта и комьюнити. Участница курса BAND «Как писать прозу. Искусство истории».
Бабушка («Скелет в шкафу»)
Полиэстерел. Так моя бабушка называла любую отличную от хлопка одежду. Хлопок был для бабушки богом. Так же как бирка с надписью «Made in Germany», профессор по телевизору и мыло хозяйственное, которым она могла отстирать все на свете, даже меня.
Я рос незаметно, запертый в пыльной коробке три на четыре с низкими потолками, между комнатой, в которой кашляла бабушка, и комнатой, где бренчал на гитаре наш пьяный сосед. Дядя Виталик не был плохим человеком, он знал песен десять группы «Кино» и три песни группы «Агата Кристи». Может, он знал и другие песни… Как-то весной дядя Виталик заперся в комнате и начал беспробудно бренчать «Опиум для никого». «Запил», – сказала тогда бабушка. Возле комнаты дяди Виталика часто выстраивались в ряд прозрачные бутылки, и так же прозрачны были его глаза, если вдруг сталкивался с ним где-то на подступах к туалету. Иногда бабушка выносила бутылки, но они неизменно появлялись вновь, словно армия, осаждающая крепость. Бабушка все время грозилась, что ее терпение скоро лопнет, а мне почему-то было ужасно смешно от этого – я представлял, как лопается сама бабушка, ведь она была такая красная, круглая, словно надутый шарик. Но бабушка так и не лопнула, а вот дядю Виталика однажды забрали два угрюмых милиционера. «Поножовщина», – кратко сказала бабушка. Такого диковинного слова я раньше не слышал. Сунулся было к бабушке с расспросами, но не тут-то было: она ответила только: «Вырастешь – узнаешь» – и плотно сжала тонкие губы. Это значило, что она больше ничегошеньки не расскажет и просить бессмысленно.
Спросить мне было не у кого: старухи, приходившие в гости, вряд ли такое слово знали: все их беседы сводились к обсуждению непутевых детей, соседей и какого-то непонятного собеса, в котором вечно что-то дают и всегда очередь. Поэтому я придумал свое объяснение: дядя Виталик, наверное, украл в магазине нож. У нас на кухне все ножи были вечно тупые, и бабушка вечно причитала, мол, мужиков-то в доме нет, поточить некому.
«Ну, за нож большой срок не дадут», – рассудил я. Но прошло лето, подходила к концу и осень, а комната соседа стояла закрытой. Я даже соскучился по «Опиуму», и по «Моряку», и по «Пачке сигарет» Виктора Цоя.
А потом однажды появился вихрь рыжих волос, розовый топ с надписью «love is», голубые, плотно обтягивающие зад шортики. Дочку дяди Виталика звали Лариса. Вместо «Агаты Кристи» стали доноситься магнитофонные записи Дженнифер Лопес и Бритни Спирс, а прозрачные бутылки возле двери сменили изношенные белые кроссовки Nike, за которые я бы душу продал. Я порой останавливался возле комнаты, брал одну кроссовку в руки, разглядывал со всех сторон, ковырял пальцем прилипшую к подошвам грязь. «Гулящая», – сказала как-то бабушка, бросив презрительный взгляд на обувь. Я не понял, что в этом было плохого: по мне, так нечего дома сидеть, коли у тебя есть кроссовки и ноги.
Бабушка крепко невзлюбила Ларису и вечно устраивала ей какие-то мелкие пакости. То все сигареты в пачке переломает, то кинет горсть соли ей в суп, чуть только та отвернется. Лариса была слишком рассеянна и незлобива, чтобы придавать значение бабушкиным проделкам. Бабушку это еще больше злило. «Выродок!» – как-то прошипела она после очередной пакости. Я понятия не имел, что значит «выродок», но почему-то понял, что это что-то очень плохое. Лариса, до сих пор игнорировавшая все попытки бабушки ее задеть, вдруг посмотрела на нее и расплакалась.
– За что вы меня так не любите? – спросила она.
– А за что мне тебя любить? – злобно сказала бабушка. – Приблуда – приблуда и есть.
– Ненавижу тебя! – закричал я и вылетел из комнаты.
Ненавидел я, конечно же, бабушку. Ларису я уже полюбил и твердо вознамерился ее защищать. Но та блуждала в каком-то особом туманном мире и не обращала на мою защиту никакого внимания, что порой приводило меня в отчаяние.
Потом бабушка начала умирать.
Стали реже приходить старухи и чаще – врачи. В доме поселилась скорая. Они много топтали и никогда не снимали сапог, входя в комнату. Я всегда недоумевал – неужели так сложно снять сапоги? Я провожал их к кровати бабушки и тихонько прятался в угол.
– Ох ты ж еж ты, уже помирать пора, – всегда причитала бабушка, – да на кого ж я его оставлю? На этом моменте врачи бросали на меня короткие, скупые взгляды и сразу же отворачивались.
– Вам эти таблетки давно пора на вот эти сменить, те не помогают уже. И побольше покоя, лежите чаще, не напрягайтесь.
Дальше следовали новые охи и вздохи бабушки. Хорошие таблетки были слишком дороги, пенсия – двенадцать тысяч рублей, а еще за квартиру поди плати и несчастного внучка поднимай. А покой – какой уж тут покой, с этой рыжей приблудой? Врачи жали плечами, захлопывали свои белые сундучки и уезжали. После них оставалось много грязных следов.
Бабушка дышала тяжело и постепенно проваливалась в длинный беспокойный сон. Я следил за ней из угла, вслушивался в ее вдохи и выдохи, в тиканье старых настенных часов. Я мог сидеть так часами, не издавая в окружающий мир почти никаких звуков, но жадно впитывая те, что в нем уже были. Я впадал в какое-то полудремотное, мечтательное состояние, и комната бабушки казалась мне каютой на корабле, тихонько покачивающейся на волнах чужеземного моря…
И вот как-то раз остались только тикающие часы.
Я тихонько подъехал к бабушке, наклонился над ней и прижался щекой к груди. Сердце молчало. Тогда я аккуратно сложил ее руки на груди – так я видел один раз на похоронах, когда умерла бабушкина подруга Зоя Ильинична.
Я поехал в комнату Ларисы – рассказать о том, что бабушка умерла, потому что мне больше было некому рассказать об этом. Возле двери я услышал странные звуки – Лариса то ли стонала, то ли кричала, но каким-то странным, высоким, не своим голосом. Я первый раз слышал такое. Возле двери стояли две пары кроссовок – вторые были огромные, уродливые, все заляпанные уличной грязью. Я заподозрил неладное и сильно толкнул дверь.
В глаза мне ударило что-то белое, и я на пару секунд даже зажмурился, сердце сильно заколотилось. Потом снова открыл глаза: это было молочно-белое тело Ларисы, совершенно голое, а в его вцепилось большое желтоватое тело мужчины.
– Проваливай отсюда немедленно, убогий! – закричал он мне.
Я сжал кулаки, резко развернул коляску и поехал прочь.
Я услышал, что Лариса зло сказала: «Не смей его так называть», а мужчина в ответ начал что-то быстро рассерженно говорить.
Я заехал в комнату, хлопнул дверью, переполз на руках на кровать и отвернулся к стене. В этом момент я почувствовал, что люблю ее. Я был бессилен против этого парня, против его большого крепкого желтого тела, против этих огромных уродских кроссовок с прилипшей грязью, против запаха табака и против запаха пота. Потом я вспомнил, что еще и бабушка умерла и я остался совсем один. Бабушка, конечно, редко была ласковая, чаще злилась и причитала, и все-таки они была моя собственная, любимая бабушка, и ей до меня было дело.
Я заплакал. Я плакал долго и мучительно, надрываясь своим одиночеством и убожеством. Потом дверь комнаты отворилась. Я сразу по шагам понял, что это Лариса. Она села на край кровати и начала гладить меня по голове. Я сначала отворачивался, а потом не выдержал, схватил руками ее руку, уткнулся в нее мокрым лицом и не отпускал.
– Ну что ты, миленький, хороший, он ушел уже. Больше он не придет. Никакой ты не убогий, слышишь? Ну что же ты, что ты, не плачь, не плачь. Давай позову бабушку?
Тут до меня дошло, что она ведь еще не знает о том, что бабушка умерла.
Я отнял голову от ее руки и посмотрел на нее. Лицо было таким красивым и сливочным, от нее пахло потом и ментоловой жвачкой, и это было безумно приятно.
– Она не придет, – сказал я. Голос получился хриплым и каким-то взрослым. Я даже сам его испугался.
– Почему не придет, Сереженька? Конечно, придет.
– Не придет. Потому что она умерла.
Лариса крепко сжала мою руку и какое-то время сидела так неподвижно, не издавая никаких звуков, только быстро-быстро дышала.
– Ты уверен? – тихо спросила она наконец.
– Уверен. Сердце остановилось. Я к тебе поэтому и ворвался. Нужно ж было кому-то сказать.
Лариса отвернулась и уткнулась носом в плечо. Я увидел в ее глазах слезы, и у меня бешено застучало сердце.
– Эй, ну что ты? Она же тебя не любила.
– Конечно, не любила. И отца моего не любила. Думала, мы с отцом мать твою в могилу свели. Даже рассказывать мне строго-настрого запрещала, что мы с тобой по отцу родные. Господи, да что ж мы теперь делать-то с тобой будем?
Лариса зарыдала. Сначала – тихо, беззвучно. Потом – с каким-то грудным воем.
Я смотрел, как тряслись ее худенькие плечи, смотрел, смотрел, и тут на меня вдруг свалилась эта чудовищная, большая правда.
Наталья Коваленко
Родилась в 1970 году в Североморске. Живет в Москве. Финансист. Историк. Окончила НИУ-ВШЭ, франкофонное отделение Collège Universitaire Français à Moscou (степень Master I), магистратуру и аспирантуру по истории в РГГУ. Публиковалась в профессиональных научных журналах. Выпускница курсов прозы и поэзии BAND. Художественную прозу и стихи пишет с 2015 года.
Двенадцать квадратов
Их там ровно двенадцать. Да, ровно двенадцать квадратов со скошенными углами и с мелкими цветами внутри. Я считала. Это узор такой на обоях в прихожей. Но сейчас их не видно, потому что я сняла очки и теперь вместо двенадцати квадратов там просто серо-бежевость. В очках спать глупо, да и не нужно, смотреть все равно не на что, а я еще не сплю. И не вижу. Точнее, вижу через проем открытой двери вешалку с кучей одежды, прямо напротив моей кушетки. Нет, тоже не вижу, а просто знаю, что это вешалка и одежда, так же как знаю, что на обоях рисунок из двенадцати квадратов. А если бы не знала? Смогла бы понять, что это? Попробуем. Там просто что-то темное, как будто медведь свернулся и спит, прилепившись к стене, – вот его лапа, вот голова… – Да, нормально. Светка уже в седьмой класс ходит. – Каждый вечер мать стоит в прихожей и треплется по недавно проведенному в квартиру телефону о всякой ерунде с многочисленными подругами. Ого! Ну-ка, кажется, что-то обо мне… Я задержала дыхание и прислушалась. – Уже больше меня вымахала. Только слепая совсем стала. Очки каждый год меняем. Прям не знаю, что делать. Читает много. Ага… и не говори…
Слепая? Я? Я слепая? Почему она так меня называет? Слово ужасное, как будто шлепок, за которым сразу ватная темнота… Подушка вдруг стала жаркой. Я перевернула, легла на живот и зарылась в нее лицом. Прохладная сторона впитывала слезы. Громко хлюпать носом нельзя – не оберешься скандала – мать прибежит и начнет докапываться: «Чего ревешь, что тебе еще не хватает, что в школе не так?» Она меня вообще не понимает. И еще с очками этими достала просто! Я не хочу быть очкариком! Не хочу быть слепой! Ну почему-у-у?
Каждый год она таскает меня к врачу, только чтобы удостовериться, что мое зрение стало еще хуже. Ну и еще чтоб справку получить для первой парты в школе. Я вот, правда, прямо боюсь этих окулистов. Каждый раз идешь приговор выслушивать – стало хуже, очки толще!
– Ш, Б, М, Н, К. – Верхняя часть таблицы бесполезная, это я знаю наизусть, хотя, честно говоря, даже гигантские Ш и Б, возвышающиеся над другими буквами, мне уже почти не видны.
Один глаз, другой. Одинаково.
Потом врачиха открывает большую плоскую шкатулку и напяливает мне на нос страшно неудобную уродскую конструкцию, куда вставляет круглые стекла с ушками. Тут уже не схалтуришь – нижние строчки никак не запомнить. Если не видно, то все! Но окулистка каждый раз пытается выжать из меня больше, чем я вижу:
– Ну, а вот эту строчку видишь?
– Не-а.
– А так? – Еще один стеклянный кругляшок залез в железную краказябру. – Ну присмотрись. На что похоже?
– Ну, может быть, Б. – Они нарочно такие буквы подбирают, что ли? Непойми неразбери!
– Нет. Это Ы. – Докторша снимает с меня орудие пыток и что-то пишет в медицинской карте. – Ну, что могу сказать… – Перед вынесением вердикта она делает небольшую паузу, вздыхает и обращается к матери: – Зрение у вас упало еще на диоптрию. Получается… – подглядывает в карту и листает страницы, – каждый год по диоптрии. Это много. Я ей выпишу очки для дали побольше, но вблизи пусть старается читать без очков, мышца глаза должна работать! Нам главное не допустить прогрессирования. Остановить падение. Для этого можно к нам походить упражнения делать здесь под контролем и еще дома гимнастику для глаз Бейтса. Вот держите. – Порывшись в железной тумбочке, она вынула два листа напечатанного на машинке текста и передала матери.
Темно. Когда мы вышли из поликлиники, было уже темно. Фонари расплывались большими пятнами где-то вверху. Под ногами хлюпали валяющиеся влажные листья. Стекла очков покрылись мелкими брызгами дождевых капель, от которых капюшон плаща не спасал. Мать всю дорогу пилила:
– Так! Мне уже надоело это. Будешь делать гимнастику регулярно. Это ж твои глаза! А ты так к этому относишься. О чем ты вообще думаешь? Если бы ты занималась своими глазами, то оно бы так не падало. Как будто это мне надо! Сколько раз тебе говорила – нечего читать книги носом! Что мы потом с тобой делать будем, если ты совсем…
Что совсем? Ну что?! Блин. Да, я и так все понимаю. Когда она заткнется. Что я могу сделать? И так тошно. Мокро. Пережить. Пусть болтает. Упражнения попробую, но вряд ли помогут. Блин, ботинок продырявился, колготки уже намокли. Еще матешу делать, эта дурында сегодня пять упражнений задала. История устная, можно не делать. Английский пересказ все равно ничего не понимаю. Вроде больше ничего.
Так. Рисуем фломастером точку на оконном стекле. Отходим на шаг и смотрим на точку. Смотрим вдаль. На точку… Вдаль… Глаза закрыли, открыли… Вправо, влево… Ладно, на сегодня все. Вчера некогда было, позавчера забыла. Но сегодня я молодец. Интересно, а может, действительно поможет?
Двенадцать квадратов над вешалкой становятся чуть более различимы, если прищуриться. А если растянуть уголки глаз пальцами до монгольских, то можно увидеть даже их контуры, но цветы внутри все равно остаются серой массой, хотя «спящий медведь» на мгновение превращается в мамино пальто, а его лапа – в мой плащ. Правда, долго так держать глаза трудно. Так можно быстро посмотреть на доску в классе. Главное, чтобы училка не увидела, а то она ж на весь класс потом орет: «Чего щуришься?! Очки твои где? Дома забыла?» Тогда прям хоть сквозь землю от стыда проваливайся. Потом классная стучит матери, что я не ношу очки в школе. Та скандал опять устраивает. Недавно тут сравнивала очки с костылями для безногого, это не стыдно, говорит, как будто я дурочка и не понимаю ничего. За что мне все это?
В то лето стояла жара. Меня в первый раз отправили в лагерь от папиной работы. Я второй класс закончила, и как раз с этого возраста в пионерский лагерь берут в младший, последний по возрасту отряд. Тогда в нашем отряде была одна девочка, такая маленькая, меньше всех на год, первый класс только закончила, дочка работницы столовой, белобрысая, с двумя огрызками-хвостиками и в очках со светло-голубой оправой и проволочными дужками, закруглявшимися за ушами, которые она снимала, только когда спать ложилась. В лагере мы ходили из спального корпуса в столовую парами. А у нее не было пары, потому что никто не хотел с малявкой водиться, и ей приходилось идти одной в самом конце нашего отряда. Почему-то именно ее все выбрали в качестве объекта для шуток и насмешек. Не злобно, она ж нам ничего не сделала, но обидно. «Очкарик – в жопе шарик!» – кричала и я вместе со всеми. Мы смеялись, а девочка плакала, и мы смеялись еще больше. Зачем мы ее дразнили? Да просто так. Почему я об этом помню и никак не могу забыть? Иногда мне кажется, что мои очки – это наказание за ту обзывалку.
Первые очки, прописанные мне в третьем классе, были сразу минус три. Но я не собиралась их носить! Вот еще! Я же не очкарик! Ненавистный предмет лежал, спрятанный в пластмассовом зеленом чехле в портфеле. Так, просто чтобы были. Неудобств особых без них не было. Сидя на первой парте, я почти всегда видела, что написано на доске, а если не видела, то списывала у соседки по парте. Каждый год в октябре мама обновляла предмет моей неприязни: стекла становились толще, хотя оправа всегда была одного стиля – толстая черно-коричневая пластмассовая, в оптике других оправ для детей просто не было.
– Ты думаешь, это прям вот легко? Ты видишь только результат, а это тяжелый ежедневный труд! Ты начнешь и бросишь! А мы пианино покупай, занятия оплачивай. И вообще, с чего ты решила, что у тебя талант к музыке? – Отец наваливал в кучу все аргументы сразу против моей просьбы учиться музыке.
– Не брошу. Вон Катька и Наташка ходят в музыкальную школу и не бросают, – несколько раз пробовала я и в первом, и во втором классе убедить родителей отдать меня в музыкальную школу.
Подружкам я завидовала. У них дома были замечательные полированные пианино, на которых они тщательно выводили этюды Черни и менуэты, а Наташка научила меня играть собачий вальс. Тара-та-та-там, тара-та-та-там. Но дома применить это умение было не на чем.
– А возить тебя туда кто будет? У твоих Наташек и Катек бабушки есть, а мы с отцом работаем целыми днями. Ты бы лучше школьные уроки хорошо делала. Вон трояков уже нахватала. – Мать всегда съезжала на тему школы, и разговор продолжать было бессмысленно.
Теперь я бы и сама ездила в музыкальную школу, уже можно, все-таки седьмой класс. Но теперь поздно. В моем возрасте туда не берут. Хотя жаль, конечно. Если я буду слепая, то могла бы играть на пианино – на звуки не надо смотреть, их надо слышать. Интересно, а если бы предки в первом классе знали, что я ослепну, то согласились бы, чтобы я училась музыке? Но они ж тогда не знали. А мне нравится слушать музыку. В прошлом году на день рождения родители подарили плеер. Это был лучший подарок. Раньше только книги дарили да одежду. Теперь книги не дарят, вроде бы как мне вредно читать, поэтому книги я у подруг беру на время. А с плеером сидишь такой, наушники с поролоновыми подушечками надел – и балдеешь. Я несколько кассет записала себе у Катьки, у нее двухкассетник есть, и отец из загранки записи привозит. С музыкой и уроки лучше делаются, и книжки можно читать. Но вот музыкантом мне уже не быть. Придется какую-то другую профессию выбирать. Без музыки. Родители хотят, чтобы я инженером была. По мне так это фигня какая-то скучная, сидеть и целыми днями что-то считать. Да и чтобы считать, надо будет на цифры смотреть, а вот тут проблемка намечается…
С этого сентября меня перевели в другую школу. Предки сами решили, что старая школа мне не подходит, и меня вообще не спросили. Мама сказала, что в другой школе учителя лучше, сильнее, особенно по математике, а тут я «съехала» да «хватит балду гонять». Мне было все равно, я не возражала, почему-то подумала, что хорошо побыть новенькой в классе. Но вот идти до этой школы дальше и две дороги надо переходить, причем без светофоров. А я на улице вообще не надеваю очки – мелкого ничего нет, чтобы рассматривать, а носить неудобно: то дождь их забрызгает, то запотевают после холода. Ну а машины на дороге крупные, их издалека видно, вечером фары включают, тоже видно. В общем, проблем никаких нет. Только если куда-то ехать, номер автобуса не видно, и я так несколько раз пропускала свой маршрут. Но, когда уже стоишь на остановке и он подъезжает, то видно.
Скоро у нас в классе дискотека будет на Новый год, и мне один мальчик записку передал, что хочет со мной танцевать. А еще недавно он меня домой провожал. Сказал, что я ему нравлюсь. Что он во мне нашел? Ну, без очков я еще ничего. Не красавица, но пойдет. Но с очками – глазки за стеклами маленькие кажутся, брови закрыты оправой, а ее нижняя часть где-то на середине щек. В зеркале на меня смотрела какая-то Тортилла. Ой! Во входной двери повернулся ключ – это шла с работы мама, и я успела отпрыгнуть от зеркала в прихожей в свою комнату на стул, сделав вид, что учу уроки.
– Ты дома?
– Да, домашку делаю. – Сердце стучит.
– Я тебя на завтра к окулисту записала, нашему, в ведомственную поликлинику. У тебя завтра сколько уроков? К трем успеешь ко мне приехать?
– Ну мам! Опять! Блин! На фига? Недавно ж были. Что этот твой ведомственный врач новое откроет в моих глазах? Чудо-очки предложит? Или порчу снимет? Надоело уже! – Я злилась, предвкушая еще одну пытку.
– Не «на фига», что за выражения? Та районная была, а у нас врачи лучше, мне порекомендовали. Как будто мне это больше надо, чем тебе. Я стараюсь, а от тебя одна неблагодарность. – Мать удалилась в комнату с бурчанием.
– Ш, Б, М, Н, К. – Это я знаю наизусть.
Доктором неожиданно оказался молодой человек, причем весьма симпатичный. Он почему-то мне «выкал»:
– Вы расстроились? Не переживайте, все нормально. Вы такая симпатичная девушка. Да, есть близорукость. Но это не катастрофа. Конечно, в ближайшие несколько лет, может, еще упадет на несколько диоптрий, организм растет, возраст такой у вас. Но потом все стабилизируется. И тогда вы сможете сделать операцию. Сейчас у нас в центре Федорова начали исправлять близорукость. Уже несколько лет делаем операции. Результаты очень хорошие. Делают их с восемнадцати лет. Поэтому приходите через четыре года, и я дам направление. Ну? Согласны?
Про операции я знаю, что иногда бывает аппендицит, мы с девчонками обсуждали, как и где там прямо живому человеку живот режут, фу-фу-фу! Но чтобы глаза!
– Не знаю. Ну нет. Это что прям глаза резать будут?! – Мне страшно даже произносить такое.
– Не бойтесь! Это не больно, там закапывают специальные капли, и вы ничего не почувствуете.
– Не знаю. А может, ничего не стабилизируется, а… и я… я… ну, в общем, совсем плохое зрение будет…
– Совсем плохое не будет. Я вам обещаю. – Доктор засмеялся. – Я еще никого не обманывал.
Когда мы вышли из поликлиники, на улице неожиданно оказалось светло. Снег, выпавший, пока мы были у врача, сделал улицы белыми. Я глубоко вдохнула морозный воздух, и внутри появился смешок непонятной радости, который счастливым «ыыыыыы» сидел где-то ниже шеи, хотелось прыгать и бежать. Мать, шедшая рядом, возмущалась про неопробованные методики, что сами доктора в очках, что глаз – это вам не живот… А я думала об одном – а вдруг правда? И я тогда буду видеть эти чертовы двенадцать квадратов и пальто больше не будет медведем?
Денис Лукьянов
Родился в Москве, студент-журналист первого курса магистратуры МПГУ. Ведущий подкаста «АВТОРизация» о современных писателях-фантастах, внештатный автор радио «Книга» и блога «ЛитРес: Самиздат». Сценарист, монтажер и диктор радиопроектов на студенческой медиаплощадке «Пульс», независимый автор художественных текстов.
Бренный ангел
За окном – март, противный, московский, когда не поймешь: весна, все еще зима или уже осень? Снег сыпет мелкой крошкой, такси, шумя – белые, желтые, – хлюпают по грязной воде, в которой словно радостные школьники ополоснули черные кисточки после урока изо. Школьники, кстати, и сейчас радостные: эти, поближе, играют в снежки, те, в стороне, прыгают по лужам, а вдалеке ребята постарше гоняют на стареньких белых «Жигулях» с надписью «Отвалите» на заднем стекле. Ну, грубее, конечно. Гоняют без прав – знаю их, десятый класс, двое живут в соседних квартирах, этажом выше и ниже; кровь кипит, хочется новых, острых ощущений, таких, чтобы голову сносило, вот и страдают ерундой, и ведь даже осудить не получится – сами такими были. Без «Жигулей», правда. Но дурости хватало.
Сижу у подоконника, греюсь у батареи – все никак не куплю штаны, хожу в коротких пижамных шортах, темно-синих с золотистыми звездами, бесформенных, зато мягких. Принюхиваюсь: запах стоит странный, тошнотворный, горло першит… Накурено. Удивляюсь: как же так?! И замечаю в руках сигарету, в пепельнице – еще два окурка; это что, получается, я выкурила всю эту гадость?! Как странно, последний раз курила, когда окончила школу, на радостях, что наконец-то начнется новая, полная счастья жизнь; думала, проснусь – и, как Блок, стану знаменитой, а весь мир зальет солнечным светом, мягким, золотистым, и так его будет много, что даже на хмурую дождливую осень хватит, как солнечного кофе или чая с ягодами. Останется только привесить на дерево картонное солнце, размалеванное желтой краской.
Еще пахнет горелым. На плите – большая кастрюля, в ней потрескивает попкорн, зерна лопаются, взрываются; купила, поддавшись порыву, и готовлю, как в детстве, пока родители не видят. Кажется: вот-вот придут подружки есть попкорн с клубничным мороженым – все его любили, розовое ведь, – смотреть телевизор – включали обязательно СТС – и сплетничать. Сейчас никто, правда, не придет. Мысли – вот лучшие друзья девушек. И лучшие подружки. И вообще… и вообще, порция явно выйдет неудачной, горелой, но вставать лень – хочется насладиться моментом. Делаю глоток красного вина. Сижу, курю, жду попкорн, пью вино – купила в супермаркете: стены белые, пористые, в черных наскальных рисунках-граффити. Стояла, выбирала, рассматривая нижние полки через металлические прутья чужой тележки, которую так и не забрали; дивилась ценам, в итоге взяла самое дорогое, три тысячи за бутылку. Подумала: такое точно выращено в личных рощах бога Диониса, сделано из колхидского винограда, корнями пившего кровь храбрых аргонавтов и подслащивавшего ее обещаниями героического бессмертия, сияющей Вальхаллы, – хотя при чем тут вообще Вальхалла? Мысли – лучшие подружки девушек. Они же – главные враги; подводят, путают. И сколько вина-то выпила? Меньше бокала. На вкус как драконьи слезы – каким еще быть вину из Колхиды, оказавшемуся серым мартом под московским небом, где у Солнца, всевидящего ока бога – Ра? Одина? да к чему вспоминаю их? – нет власти?
Сижу, курю – четвертая сигарета, жду попкорн, пью красное колхидское вино и почему-то грущу. Перекидываю ногу на ногу, как Шерон Стоун; понимаю – с такими шортами надо соблазнять мужчин, а не сидеть в четырех стенах с заплаканными глазами.
Улыбаюсь – натужно, будто выдавая дежурную рабочую улыбку, хотя улыбка – для самой себя. Но все еще грущу. И с чего бы?
А. Точно же. Сегодня уволили.
Вернее, как уволили: сама не выдержала, пришла, плюхнула заявление, измазанное густой гелиевой ручкой, начальнику – всегда носит ярко-красные галстуки набекрень – и тихо ушла, пока начальник сидел в недоумении, как аскет, не нашедший в божественном откровении ничего, кроме молчаливой пустоты и тяжести столетий. Наверняка возмущался потом – не аскет, начальник, – говорил: сотрудник года, и уйти вот так, почти по-английски?! Скандалами я, правда, никогда не отличалась – еще первый парень говорил. Познакомились на первом курсе филфака, целовались на заброшках после лекций о богах и героях, о драматургах и комедиантах, смешно вспоминать. Глупые какие были! Как эти школьники, все еще тарахтящие своими белыми «Жигулями» под окнами. Может, потому мужчины ко мне и тянулись, как растения к свету – тому самому, мягкому, золотистому… Тянулись, тянулись, а все не дотягивались – как вновь не дотянулись вчера, утром, вместо будильника, вместо кофе постель, вместо ласкового, до мурашек пробирающего «доброе утро» на ухо. Может, так и должно быть? Тянулись, тянулись, а все не дотягивались – не к чему. Свет, похоже, погас уже к первой студенческой осени. Видимо, насовсем. Остались дурные отголоски, приторные миражи и засохший белый венчик счастья из роз на голове.
Уволилась, взяла кофе – дешевый, дрянной, специально, чтобы жизнь сказкой не казалась, – и разревелась. Думала, станет легче, но нет – умерла, не телом, руками-ногами, а душой, будто сердце обледенело и треснуло, будто подрезали крылья. Непонятно какие: ангела, черта или древнего духа. Не одно ли и то же?
Работа, теперь уже не есть, была, любимая; зарплата достойная; коллеги замечательные; начальник, кроме этих его галстуков, тоже – ни разу не накричал, не нагрубил, не бросил похотливый взгляд, хотя мужчины из соседних департаментов грешили: может, тоже тянулись к затухающему к свету или к вещам более очевидным и округлым?
Хорошо было. Но все равно каждый раз, возвращаясь в уютную съемную квартиру с лимонно-желтыми шторами, куда хозяйка даже с животными разрешала – возвращаясь уже три года! – чувствовала: что-то не так. Особенно когда без сил вваливалась теплыми летними вечерами: засиживалась на работе, пила кофе с коллегами или коктейли с подружками, все с теми же, только уже без мультиков по СТС, зато все еще – со сплетнями. И где подруги теперь?
Точно. Занимаются делами. Строят жизни, архитекторы – архитекторки? – судеб. Со мной – только мысли.
Кофе на работе не допила; заперлась в дамском туалете, пустила воду, хотела кричать – никого рядом, – побоялась, что зеркала треснут. Внутри так бушевал арктический шторм, что, казалось, закричи – и разбудишь спящих вечным сном на дне холодного океана памяти чудовищ, оглушишь белых китов последних надежд. Пока ехала домой, взяла себя в руки; вино, попкорн и сигареты покупала с серьезным видом бизнес-леди, уверенной в себе, даже губы перед кассой покрасила, помада – темно-фиолетовая, полюбила такую еще со школы, увидела на страницах журнала, одного из тех, что тогда вместе со жвачкой покупали в киоске у тучной рыжей тетки на сдачу. Вошла в родной двор: снег и вода, вишни – сейчас голые, корявые, весной – витиеватые, белоснежные.
Снова разревелась. На этот раз, кажется, кричала. Еле нащупала ключи, на лестнице столкнулась с не пойми кем, услышала только неразборчивое: «Что с тобой, мой ангел? Тебе подрезали крылья?»; лишь дома, трижды умывшись холодной водой, посмотрев в зеркало на заплаканное лицо – сперва показалось, чужое, – поняла наконец, что наткнулась на местного старого волшебника, счастливого человека с огромными незримыми крыльями – так все про него говорили.
Сижу, курю – все еще четвертая сигарета, жду попкорн, пью красное колхидское вино, грущу по исчезнувшему счастью. И чему удивляюсь? Больно. Конечно, больно, когда двигаются тектонические плиты души.
В окно вдруг настойчиво бьется белый голубь, будто не понимает, глупый. Закашливаюсь, расплескиваю вино на шорты, чуть не роняю сигарету; чему опять удивляюсь? Голубятня рядом, в десяти минутах ходьбы, а хозяин там – тот самый настоящий волшебник, седой загорелый старичок, вечно шутящий, что слишком много в юности отправлялся в командировки на юга, вот загар никак не сойдет. Под Новый год наряжается Дедом Морозом, получается вылитый, говорит, ради такого даже стоило отъедать пузо, жаль, сетует, борода плохо растет; ходит по домам бесплатно, детям раздает конфеты, взамен только иногда просит угостить печеньем – говорит, надо держаться в форме до следующего Нового года. На Восьмое марта всем соседкам – живет тут же, на последнем этаже, – дарит тюльпаны, год за годом чередует цвета: красные, желтые, синие, фиолетовые, однажды достал даже черные, тогда они были большой редкостью; сам радовался сильнее женщин: добыл, смеялся, ведь добыл! Настоящий волшебник, счастливый человек с огромными незримыми крыльями давно выращивает белоснежных, как перины сказочных королей, голубей – с тех пор, как умерла жена; уже десять лет прошло. Честно рассказывал – думал, не выдержит; никогда не пил, но ночью просыпался в холодном поту – снилось, что давится водкой и вешается. Думал, может, это знак судьбы? И уже почти решился, когда привычный кошмар сменил сон с голубем.
Говорит, голуби – маленькие ангелы.
И так светится счастьем на этих словах его полное, загорелое лицо, что сразу понимаешь: верит, да так сильно, что у самого за спиной – все говорят, не врут! – незримые крылья. Счастливый человек с огромными незримыми крыльями…
Тушу сигарету, хотя ее еще курить и курить. Машу руками, пытаюсь развеять дым – словно стыдно перед седым волшебником. Все же выключаю конфорку, подхожу к окну; сама не понимая почему, открываю. Голубь так и сидит на подоконнике, смотрит непонимающе.
– Ну что ты прилетел, ангел? – говорю ему.
Голубь все же пользуется приглашением. Садится на подоконник, укоризненно изучает окурки – не дергается, когда начинаю его гладить. Потом надо помыть руки, но потом, сейчас – хорошо. Просто. Без лишних слов. Хо-ро-шо.
Отвлекаюсь – соседи сверху что-то уронили; наверное, парни, гонявшие на «Жигулях», вернулись, пытаются сварить пельмени или полезли на антресоли и ненароком свалили коробки, забитые барахлом? Да какая разница? Когда отворачиваюсь, голубя уже нет – как странно… Неужели допилась? Да нет, окно-то открыто, дует, холодно. Смотрю на вино, попкорн, сигареты – вдруг чувствую гнилое отвращение к себе, даже не к себе целиком, а к какой-то теневой, неизученной части себя, куда не ведут тропки, где сплошь – злые серые волки; и следом, стремительно, ощущаю сладкую любовь ко всему миру, с его дурацкими пакостями, судьбоносными мелочами и несбывшимися мечтами.
Вижу, как заходит вдруг солнце – никакого снега, на улице – словно май, пахнет цветущими вишнями, они растут во дворе сколько себя помню, всегда жила в этом районе, только квартира была другая, родительская; небо вдруг стало голубым – когда успело? – а солнце, заходящее за горизонт, сплошь шар мягко-золотистого света…
Высовываюсь из окна. Делаю глубокий вдох… взлетаю… машу подрезанными крыльями…
Не падаю.
Дети, прыгающие по лужам во дворе, бабушки с собаками и мужчины с тяжелыми пакетами, женщины с колясками и одинокие дедушки, докуривающие сигареты, – все, как один, мечтающие о теплой весне, о красочных закатах, о цветущих во дворе вишнях и иссиня-черных ночах, таких, когда уже давно за полночь, а воздух – густой, теплый, пьянящий, как колхидское вино, гуляй не хочу. Все они, эти дети, и бабушки, и мужчины, и женщины, и дедушки, вдруг задирают головы и видят, удивленно охая и присвистывая, как с подоконника срывается белый голубь, посланник старого волшебника, а следом, словно сотканная из белогривых облаков тень, вспархивает сущий ангел, с маленькими, прекрасными, позолоченными и отчего-то подрезанными крыльями. Ангел взлетает, несясь, возможно, в дали, где всегда идет дождь, или туда, где за северным бореем светит непобедимое солнце; неважно, в какую из возможных вероятностей – или невозможных невероятностей? – но в те места, где счастье – как тополиный пух в июльскую жару: плотное, обыденное, и нет ему конца.
…Ангел взлетает – и двор расцветает ароматом белоснежных вишен.
Ольга Юдина
Переводчик и писатель. Пишет сказки для детей и фантастические рассказы для взрослых. Публиковалась в сборниках серии «Петраэдр», альманахе «Астра Нова», литературном журнале «Рассказы». Лауреат конкурса «Самарские судьбы», победительница издательской программы форума «Таврида».
Над пропастью ОГЭ
Вообще-то мне наплевать.
И на ОГЭ, и на оценки. На то, кто как одевается, какую слушает музыку и все такое. Вообще не понимаю флеймов на эту тему.
А вот у наших девочек, в особенности у Костечковой «энд ко» (то есть Лены и ее ЛП – лучших подруг), это постоянно. Вчера еще прочитал в чатике: «Завтра объявляем бойкот Григорию».
И реально ведь устроили. Сидят такие, Гриху игнорят. Лена во главе. А Гриха не может спокойно жить, когда его игнорируют.
Встал перед Леной и орет, как буйно помешанный:
– Игнор, да? Да? А давай я карандаш из окна выкину!
И выкинул. Зачем, непонятно, но выкинул.
Но Гриха – это Гриха, он никогда не может вовремя остановиться.
– А хочешь, – кричит, уже красный весь. – Я сейчас пенал из окна выкину. И рюкзак. Ты этого хочешь, да?
А Костечкова «энд ко» не этого хотят. Они как раз хотят, чтобы он ушел куда подальше. Нет чтобы прямо послать, но у них все сложно – бойкот.
Вообще-то мне плевать. Но Гриха так разорался, что даже мои наушники переорал, так что пришлось вмешаться. Вытащил наушники из ушей.
– Гриха, – говорю, – ты вообще-то ведешь себя, как дебил. А ты же не дебил.
Тут он как-то поник, как-то сразу весь ссутулился.
– Иди в столовку сходи, успеешь как раз, – говорю ему.
И он пошел.
Я не знаю, почему Костечкова его бойкотируют. Он странноватый, это точно. Помню, прошлой весной притащился откуда-то, а у него клоп на шее сидит. Так Гриха додумался его на пол смахнуть и раздавить. Вонь стояла – фу. Его потом еще долго вонючкой называли. А он бесился, естественно.
Но вообще зря они так с Грихой. Он безобидный. Все хочет выпендриться, что-то кому-то доказать. Но получается плохо. Лучше бы он был такой, какой он есть. А он в целом-то неплохой. У него сестра есть мелкая. Он с ней вообще другой, нормальный парень.
А ему вон бойкот. Вообще я думаю, когда уже мне бойкот объявят. Я бы только за, вот честно. Это же вообще прикол. Ты такой приходишь, а тебя все игнорят. Круто же! Я бы порадовался.
А вообще если бы я и устраивал кому бойкот, так это Вовчику. Но его как раз не игнорят, боятся.
Это Грихе можно сказать: «Ты ведешь себя, как дебил». И он все поймет и утихнет.
С Вовчиком такое не пройдет. Потому что он бычить начнет.
– Ты че щаз сказал?
Он вроде мелкий такой, даже ниже девочек. Но ему нужно показать, что он тут крутой. Вот он и бычит на всех. Просто он из тех людей, что любят бычить, а я не люблю, когда бычат на людей.
Мы с ним воюем с шестого класса. Ну как, мы? Скорее, он. Мне-то в целом плевать. Хочет быть таким – его дело. Но мне он не нравится. Он когда к нам пришел – уже тогда был наглым. На всех тянул. Хотя еще не так было видно, что он на самом деле мелкий. А в седьмом классе так одну нашу одноклассницу достал, что она в другую школу перевелась. А ему что – он того и добивался.
А в этом году он себе новую жертву нашел, Катю Семенову.
Точнее, она сама нашлась. Он считает, что она его подставила как-то. Я не особо знаю подробности. Типа, он какую-то тетрадь с контрольной хотел у Максимки вытащить, а Катя мимо проходила и сдала его.
В общем, кого-то сдавать – это неправильно. Но и тянуть на кого-то целый год – тоже. А он весь год ей мстит, каждый день. Я этого не понимаю.
Я вообще многого сейчас не понимаю.
Встаю утром, иду в ванную, надеваю контактные линзы. С линзами мир обретает четкость.
Вот было бы супер, если бы можно было надеть линзы и еще там что-нибудь – и чтобы четкость обрело будущее. Вот чтобы – раз – и ты сразу понял, что нужно делать.
А пока ничего непонятно, вот ничегошеньки.
Понятно только, что мы совсем скоро закончим девятый класс, все разойдутся кто куда. Одно ясно точно – одним классом мы больше не будем. У нас сейчас четыре девятых класса, а десятых останется три. Нам учителя весь мозг вычерпали. К учебе нужно ответственно подходить, не всех возьмут в десятый.
Мама из-за этого тоже переживает.
А что там в десятом? Инженерный класс – для умненьких. Медицинский – тоже для умненьких. И обычный – для всех остальных.
А я какой? Умненький или нет? Да вроде не дурак. А чем доказать? Что я вообще собой представляю?
И я не знаю, куда мне идти. Иногда кажется, что я вообще все слил в унитаз. У меня никаких талантов. Учусь я, скажем, нормально. Ну просто учусь как-то.
Вот легко быть Катей Семеновой. Ну вообще, нет, конечно, скорее всего, наоборот, сложно быть такой, как она. Но она точно знает, чего хочет. Медаль она хочет, вот что. Потому что отличница. То есть для учителей она отличница, а для нас – ботан.
И странная причем. С косой. Вообще кто сейчас косу носит?
Катю будто бы старая бабушка достала из сундука с нафталином, встряхнула, пыль смахнула – и в школу отправила.
Коса у нее, надо сказать, не особо. Какая-то блеклая и невзрачная.
А Лена у нас блогерша. Я смотрел ее блог. Так, ерунда какая-то, что-то там про ее жизнь. Как она ходила туда-то, смотрела то-то. И ладно бы там что – то пиццу ест на камеру крупным планом, то билетиком в кино машет.
Мне кажется, это глупо, но в общем, ее дело.
Короче, я надеваю линзы и иду в школу. Себя в зеркало вижу четко. Хотя что я там не видел? А вот будущего не вижу.
Я думал пойти в инженерный класс. Не потому, что мне нравится физика. Просто в медицинский я совсем не хочу. Точнее, не так. Мне биология нравится, интересная, а химия – нет. А в медицинском и то, и то. И идти в медицину – нет уж, спасибо, врачей мне в жизни хватило: два перелома, операция на аппендицит – хватит.
В общем, я решил пойти в инженерный. Зачем, правда, тоже не знаю.
Я еще в школу не успел прийти, как чатик оживился:
– Сегодня все забиваем на инглиш.
Я даже не обратил внимания, кто это предложил. Ну да, наша старая англичанка ушла посередине четверти, и нам с сегодняшнего новую поставили. Она только из универа, говорят. И нужно показать ей, кто в школе главный. Чтобы не зазнавалась. Да к тому же английский последним уроком.
А первым – литература.
Максимка что-то там вещает и тут вдруг выдает:
– Коса – девичья краса.
Я даже не понял, она вообще это к чему сказала.
Но все на Семенову, естественно, посмотрели. Потому что она у нас одна с косой.
А она, вижу, вся аж напряглась, что все на нее смотрят. А еще она сидит на первой парте, поэтому все взгляды ей в спину уперлись. Я представил, как они мелкими острыми рапирами колют ее и колют. Наверное, жутко неприятно.
Максимка и не поняла, что случилось. Но тут ей Вовчик все быстро пояснил.
Он загоготал. А у него смех такой еще, высокий и подхрюкивающий. И вызывающий:
– Что-что? Коса – девичья крыса́? Семенова – ты у нас крыса́.
Ну все подхватили, конечно, заржали.
А Катя даже не обернулась
– Ну-ка тихо! – рявкнула Максимка и продолжила дальше вещать.
А на перемене Вовчик продолжил:
– Крыса́! Ну что, Крысочка наша, у тебя в твоем сундуке все такие крысистые?
И на следующей:
– Как твое крысиное семейство, уже весь сыр из мышеловки сожрало?
И так целый день. И не надоедает ему?
Шестым уроком был английский, и все ушли. А я остался. Сам не знаю почему.
И когда в класс вошла англичанка, на первом ряду сидела Семенова (ну естественно), а на четвертом я.
– Так, – сказала англичанка, потом подумала и повторила: – Так. Видимо, у всего класса случился приступ поноса. Ну что же.
И провела урок для нас двоих. Что-то там рассказывала про инговые формы. А я думал про бабушкину собаку Ингу. И представлял, как инговые формы глагола то скалят зубы, то машут хвостом.
Англичанка, кстати, оказалась ничего. Хотя и странно было, умудриться пойти на английский вдвоем с Семеновой. Она, кстати, английский хорошо знает. Что совсем не вяжется с ее сундуком. Из сундука со своей косой она должна говорить только: «Батюшка, привези мне цветочек аленький», а она на английском только так шпарит.
А после урока я пошел домой. И все думал о том, что у всех есть какие-то таланты. Кто-то на арфе играет. Ну я таких не знаю, конечно, но наверняка же кто-то играет. Тимур два раза выигрывал городские этапы олимпиад. Меня тоже когда-то на олимпиады отправляли, но я потом перестал ходить. Все равно дальше районного этапа не проходил, и какой в этом смысл? Для поступления все равно этого мало, не зачтется нигде. Да и куда поступать – не знаю. Наверное, хорошо, что у меня еще есть два года, чтобы подумать. Но в какой класс идти, уже сейчас надо решать.
А может, меня никуда не возьмут, даже в обычный класс, и что тогда? Буду в одном колледже с Вовчиком? Отлично просто.
Дома никого не было. Только Крошка. Единственное существо в мире, которое ко мне по-настоящему привязано. Кошка Крошка. Когда-то мне казалось это оригинальным.
Я съел суп. Он был невкусный, но другого не было.
Да, если я не поступлю, ничего хорошего не будет. Мне все равно, а вот мама расстроится.
Я поиграл в комп. В последнее время мне и играть как-то расхотелось. Такая тоска. Ну сыграю я. Ну и что дальше? Нет, ну все равно играю, конечно. А чем еще заниматься.
Вечером я поставил вариться макароны. Не то что бы я их сам хотел. Но почему-то подумал, что мама придет голодная. У нее сегодня какой-то проект в институте. Я бы, может, и что-нибудь повкуснее приготовил, но не умею.
Мама пришла, повесила пальто на вешалку. Я вышел ее встретить:
– Сосиску сварить?
А она смотрит, как будто у меня рога выросли. Или третий глаз во лбу прорезался. А потом говорит:
– Ну давай.
И это, конечно, странно было есть на ужин макароны и сосиску, потому что обычно мама что-то готовит мясное, с каким-то хитрым гарниром. Но вообще сосиски с макаронами – тоже вполне себе еда. И мы в общем-то сидели и ели совершенно молча. И это было необычно, потому что обычно мама пытается расспросить меня, как у меня в школе, что я получил. Я обычно киваю и говорю: «Все нормально». Ну потому что разве ей расскажешь все то, что думаешь? Тут самому бы разобраться. И я уже начал удивляться, почему она ничего не спрашивает, когда она наконец спросила:
– Все в порядке?
– Все ок, мам. Ладно, я пошел.
Вставил наушники, чтобы она больше меня ни о чем не спрашивала, и пошел к себе.
Думаю, я бы с папой поговорил. Вообще мне кажется, он как-то мог бы объяснить, что такое происходит. Почему я вдруг пошел на инглиш. И какое мне вообще дело до этой Кати с косой из сундука. Хотя, думаю, папа и сам не знает. Но какой смысл об этом думать. Он поздно приходит. Нет, не то, что мы вообще не видимся. Видимся.
– Привет, па!
– Прива, сына!
Вот и весь разговор. А мне бы хотелось… Да что говорить об этом.
В общем, на следующее утро все повторилось.
Мерзкий звонок на мобильнике. Почему-то даже если поставить на будильник самую клевую мелодию, месяца не пройдет, как она станет самой мерзкой.
Потом ванная, контактные линзы. И все четко.
Сегодня Семенова сидела в шапке. Вот реально, в самой настоящей зимней вязаной шапке. Самое ужасное в этой шапке, что она, похоже, была из того же бабушкиного сундука, из которого вынырнула вся Семенова. Катя натянула эту глупую шапку и косу в нее спрятала, и эта коса выпирала у нее из шапки. И, наверное, норовила вылезти, потому что Катя то и дело эту шапку поправляла рукой.
Вовчик сидел через два ряда от нее и ухмылялся.
– Что, крыса́ замерзла?
Зашла Максимка:
– Катя, это что за новости? Сними шапку, ты на уроке.
Но Катя была совсем как чумная.
Она сдернула шапку, швырнула ее на пол и выбежала из класса, хлопнув дверью.
Максимка опешила. Я думал, она так и останется на весь урок стоять с открытым ртом, но она в конце концов рот закрыла. Только покачала головой:
– Совсем уже дети с ума сходят. С этим ОГЭ чокнешься!
– Да она у нас крыса́-истеричка, Настась Максимовна! – гоготнул Вовчик.
– Хватит, Вова!
И тут она начала разговор, который лучше бы не заводила.
– Я хочу серьезно поговорить с вами, девятый «Б». Что произошло вчера на уроке английского? Елена Львовна сказала, что на уроке присутствовали только Семенова и Миронов.
И так как от Кати в классе осталась лежать только дурацкая шапка, все повернулись ко мне.
– Еще одна такая выходка, и мы всем классом пойдем к директору. С вашими родителями и объяснительными в департамент образования.
Максимка нас часто пытается напугать департаментом образования. Как будто бы это что-то для нас значит.
– Все, начинаем урок. Тема урока – Анна Ахматова. И пока Максимка рассказывала, что она научилась «просто, мудро жить», в чатике просто и совсем не мудро написали: «Семеновой бойкот, Миронова – на разговор».
Они, походу, ничего умнее бойкота придумать не могут. И опять – что бы им меня не бойкотировать? Ну так, для разнообразия.
На перемене Вовчик, Лена «энд ко» и остальные окружили меня. Выстроились вокруг меня, как вокруг новогодней елки.
Грихи среди них не было, что радовало. Ну и Кати, естественно, тоже.
– И что, хоровод теперь будем водить? – сказал я и всунул один наушник в ухо.
Меня выбесило, что вот они так сгрудились.
– Миронов, ты ошизел? – Лена попыталась изобразить взглядом презрение.
– Ты какого всех подводишь? – гавкнула Саша. Она вроде ничего, но всегда гавкает вслед за Леной. – Ладно эта…
Она скривилась.
– Слушайте, забыли, да? – Меня начало доставать вот это вот все.
– Ты совсем борзый стал, – сказал Вовчик. – Ты давай это бросай.
– Так это краш! Большая такая любовь к этой швабре Семеновой! – хмыкнула Лена. – Будет с ней жить в одном сундуке.
– И на английском говорить, – поддакнула Саша.
– Ха-рэ, а? – сказал я. – Я пошел.
– Никуда ты не пошел! Стоять, я сказал! – вытянул морду Вовчик.
Я же говорил, что он любит бычить.
– Тебе что надо, морда? Ты подрасти еще на пару сантиметров, а потом поговорим.
Я вообще никогда никого не троллю из-за роста. Ну мало ли у кого какие гены. Но этот придурок реально достал уже.
Но «этот придурок» размахнулся и вмазал мне со всей своей дури. А я ему. И мне хотелось только посильнее ему врезать. Ну потому что достало. Достали бойкоты. И ОГЭ. И вообще, все эти крысы и косы. И англичанки. Все вообще достало. И я видел перед собой только красное от злости лицо Вовчика. И тогда мне казалось, что именно в нем воплотилось все самое гадкое, что есть из своей жизни.
Как сквозь дым, я услышал вопли Максимки.
– Вова, Сережа! Вы совсем?
И она сказала непечатное слово.
Вот честное слово, Максимка, наша трижды распрекрасная учительница литературы, которая должна была прививать нам разумное, доброе, вечное, вдруг ругнулась матом. И, как ни странно, именно это выдернуло нас с Вовчиком из красного облака драки.
Мы стояли друг перед другом и пыхтели, как ненормальные. А Максимка верещала:
– Все, домой, оба! Я позвоню вашим родителям. Вы совсем от рук отбились. Что с вами происходит?
Ну и так далее и тому подобное.
И мы пошли домой. Нам с Вовчиком, как назло, по пути. Он вообще живет со мной в соседнем подъезде.
Но я, конечно, развернулся и пошел в другую сторону.
Мне нужно было подышать воздухом. Да и вообще понять, что только что произошло. Весна хлюпала под ногами. Как будто насмехалась. Вы так долго ждали весны? Пожалуйста, вот вам грязь и слякоть.
И так же слякотно и грязно было на душе.
Я пошел в магазин. Думал, куплю себе чипсов. А заодно корм Крошке.
И там, пока я выбирал, купить ей корм с кроликом или говядиной, я увидел англичанку.
И она, как и я, тоже держала в руках два пакетика с кормом и вертела их в руках. Как будто бы она была совсем не взрослой. Взрослые-то не сомневаются. Взяли, что попалось в руки, и пошли, глядя в пол.
Но англичанка растерянно рассматривала пакетики с кормом. И я подумал, что она-то ненамного старше меня. Наверное, лет на пять. Пять лет – это конечно, страшно много. Но с другой стороны, не пятьдесят же.
– У вас тоже кошка? – спросил я.
Она вздрогнула и улыбнулась.
– Ага.
Ну и учителя пошли. Одна ругается матом среди коридора. Другая говорит «ага», как будто нормальный человек.
– Только не кошка, а кот. Карл Иванович. Не спрашивай почему.
Вообще-то я и не собирался спрашивать. Поэтому пожал плечами и сказал:
– Я, наверное, с кроликом возьму, – и уже собирался развернуться, чтобы идти в кассу.
И тут она спросила:
– А что с щекой? Я надеюсь, что это не связано с моим вчерашним уроком?
Я неопределенно хмыкнул.
– Ясно, – сказала она и вздохнула. – Знаешь, мы как-то тоже решили прогулять урок всем классом. И прогуляли. А потом узнали, что урока все равно не было, потому что у нашей учительницы за пару уроков до нас случился инсульт и ее увезли в больницу. Она долго потом болела, а потом умерла. Она старенькая была очень. И мы ни при чем, конечно. Это вообще никак не связано. Подумаешь, прогуляли. Просто совпадение. Но тем не менее.
А я стоял с пакетиком кошачьего корма в руках и совсем не понимал, почему она решила рассказать эту историю именно мне.
– Да ладно, вы же точно были не виноваты, – сказал я. – При чем здесь вы и инсульт?
– Да, ты прав. – И англичанка снова улыбнулась, но видно, что через силу.
– Ну тогда будем считать, что мы с Катей спасли вас от инсульта, – брякнул я.
И она рассмеялась.
– Да уж, будем считать, что так. Ну ладно, иди, я пока еще повыбираю.
– Ага, кролика берите! До свидания!
– До свидания!
И я уже почти ушел, когда она сказала мне вслед:
– Спасибо!
И я знал, что это спасибо было не за кролика.
Мама была уже дома.
– Угу! – сказала она, когда я вошел.
– Ну вот так вот, – сказал я.
– Суп будешь? Он невкусный, я знаю. Но другого нет.
– Да ничего, сойдет и невкусный.
И мама налила мне в тарелку суп и достала ложку, как будто бы я был маленьким. Каким-нибудь там четвероклассником или около того.
– Расскажешь? – спросила она.
Я покачал головой.
– Уверен?
– Да ерунда, забей!
И я был благодарен, что она ничего не стала расспрашивать.
– Не надо так больше, ладно?
– Постараюсь.
– Ты хороший человек, знаешь?
Вот странно все-таки. Стоит только дать кому-нибудь по физиономии и еще и получить в ответ – так тебе скажут, что ты хороший человек. Вот где логика у этих взрослых?
А мама, сощурившись, как будто только что прочитала мои мысли, добавила:
– Нет, ты хороший не потому, что подрался. Решать вопросы кулаками – последнее дело, ты знаешь. И все же ты хороший.
– Почему?
– Ты видишь хорошее в людях. Во всех без исключения.
Я пошел к себе, почитал проклятия в свой адрес в чатике. Потом через несколько строк: «Ладно, оставьте Миронова в покое. Пусть это остается на его совести. Круто он Вовчику врезал».
Дальше шло обсуждение нашей драки.
А потом в личку от Лены:
– Ладно, Мирон, проехали. Вовчику давно пора было врезать.
Я ответил смайлом в виде знака «ок».
Мне тренькнуло уведомление о новом сообщение в контактике.
Семенова. Я даже не знал, что она у меня есть в друзьях. В любом случае, раньше она никогда мне не писала, с чего вдруг сейчас пишет. Я даже напрягся и боялся читать ее сообщение. Что она, интересно, себе надумала? Может, возомнила, что я из-за нее подрался? Точно, сейчас спросит про драку. А может, напишет какую-нибудь сопливо-слащавое «тебе не больно»?
А мне больно, конечно. Я что, киборг, что ли?
Но она написала:
– Мирон, а почему ты пошел на английский? Я не знал, что ей ответить.
Вдруг она думает, что из-за нее. А на самом деле не из-за нее, а из-за англичанки.
И поэтому ответил:
– А ты?
Хотя знал ответ. Потому что Катя – ботан. Она физически не может пропустить урок. У нее от этого, наверное, мир рухнет. Упадет в Великое море вместе со слонами и черепахой.
Долго мельтешили точечки: «…Екатерина печатает».
И наконец упало:
– Мне стало ее жалко. Она придет, а там никого.
– Может быть, она бы, наоборот, обрадовалась. Йуху! Класса нет, можно идти домой. А мы ей все испортили.
Катя отправила смайлик.
– Ты уже знаешь, в какой класс пойдешь?
Ну конечно, этот вопрос она точно не могла не задать.
– Понятия не имею.
– А чем ты хочешь заниматься?
Вообще это странно, конечно, переписываться в чате с отличницей, которой класс объявил бойкот за то, что она пошла на урок английского, на который ты тоже пошел.
– Вообще без понятия. Но точно не хочу стоять и ловить кого-то во ржи.
– О, ты тоже читал «Над пропастью во ржи»?
– Читал, мне не понравилось. Над пропастью ОГЭ – это понятно. А во ржи странная цель в жизни. Ты знаешь, что тебе объявили бойкот?
Я даже не знаю, почему я спросил про бойкот. Наверное, чтобы больше не говорить обо мне.
– Знаю, я тоже читаю чат.
– Ну вот и забей. И про косу забей. Она у тебя полюбас лучше, чем у Вовчика.
Еще один смайлик. Потом опять долго-долго скакали точки «…печатает». Реально долго, как будто Семенова и правда печатала на древней печатной машинке.
– А ты смешной. И много всего хорошего делаешь для людей.
Ну вот опять. Что за день такой сегодня, что меня в Робин Гуды записали.
Я вовсе не Робин Гуд. И хорошо, а то бы мне пришлось мерзнуть в английских лесах. Нет уж, мне в общем-то и здесь хорошо.
Я не стал отвечать.
Но когда лежал ночью и рассматривал свет от фонаря на обоях, я думал о том, что просто не люблю несправедливость. Ведь очень несправедливо, когда когда-то ведет себя по-идиотски и некому сказать, чтобы он остановился. Несправедливо, когда тебя троллят за косу, потому что тебя бабушка достала из сундука. А вообще-то несправедливо, когда человека цепляют за то, что он не такой, как остальные.
И кинуть учительницу только за то, что она пришла к нам в школу в середине третьей четверти, тоже несправедливо.
А еще несправедливо и нечестно, конечно, говорить человеку низкого роста, что он ростом не вышел. Ну правда, нечестно. И что, может, именно из-за этого человек на всех и бычит. Может, он вообще каждый день встает и висит на турнике в надежде вытянуться, а ничего не помогает.
Но и бычить на всех – тоже нечестно и несправедливо.
И пусть я совсем не знаю, в какой мне класс пойти и чем дальше заниматься. Но точно знаю, что не хочу, чтобы с людьми поступали несправедливо.
И да, кстати. Как оказалось, мне совсем не наплевать.
Олеся Шишкова
Родилась в 1987 году в подмосковном Королеве. Получила финансовое образование, но реализовалась в сфере маркетинга. Сейчас работает в IT-компании. Занимается творчеством. Прежде не публиковалась. Участница курса BAND «Как писать прозу. Искусство истории».
Калейдоскоп
Раннее воскресное утро, в вагоне метро вместе со мной едут еще пять человек. Скоро их станет значительно больше, а значит, мне вот-вот придется уйти. Напротив меня, откинувшись, сидит мужчина в бордовой толстовке, ее капюшон такой объемный, что, накинутый на голову, он закрывает почти все его лицо, кроме слегка приоткрытого рта. Кажется, что он спит. Но это не так. Мысли в его голове с такой скоростью сменяют друг друга, что даже мне сложно их отследить. Как будто кто-то каждую секунду переключает канал на телевизоре, создавая калейдоскоп бессвязных картинок. Его нервная система раздражена, возможно, вчера он перебрал с алкоголем. Рябь от смены его неугомонных мыслей вызвала у меня тошноту, и я опустил глаза. Мои начищенные до блеска ботинки спорили с грязным полом.
Я невольно вспомнил, как в восемь лет впервые оказался в переполненном чужими мыслями автобусе. Я видел их все разом, словно был в огромном магазине электроники, где приборы от миксера до телевизора заработали одновременно, каждый на своей частоте. Они атаковали меня подобно саранче, заполняя мои глаза, уши, а потом и все тело, мне казалось, что меня больше нет, а есть лишь этот бесконечный поток. Мой мозг не мог справиться с такой нагрузкой, давление начало нарастать, сосуды лопаться, а некоторые клетки и вовсе отмирать.
Очнулся я уже в больнице, где провалялся целых три самых увлекательных недели в моей жизни, потому что именно тогда я понял, что могу видеть, читать и слышать других людей. Я смотрел на каждого, кто заходил ко мне в палату, и моему взору открывался экран, транслирующий все, о чем он думал. Я видел мысли своего врача, блуждающие по телу какой-то женщины с густыми рыжими волосами. Много подобных мыслей, иногда они занимали всего его целиком, картинки всплывали одна за другой, порой заставляя румянец вспыхивать на моих щеках. Я читал мысли санитарок о приближающемся обеде, конце рабочего дня, выходных и слышал все их скучные мечты. Я узнал, что большую часть времени люди говорят и делают совсем не то, о чем думают, и что скрывают они гораздо больше, чем можно себе вообразить.
На выписку за мной приехали родители. Отец выглядел счастливым, ведь он забирал домой сына, а растерянный взгляд матери я помню до сих пор. Во все ее мысли, буквально в каждую, вплеталось чувство вины, «недоглядела», «не уследила». С работы она уйти не могла, поэтому посадила дома бабушку присматривать за мной. Со временем это чувство вины и мои смущавшие ее вопросы отдалили нас, а работать над уменьшением развернувшейся пропасти никто из нас не хотел. Зато бабушке общение со мной нравилось, она много рассказывала о дедушке, на которого, как ей казалось, я был похож. «Твой дед был необыкновенным, таким чутким. Сидишь, бывало, грустишь, в окошко смотришь, а он подойдет с чашкой дымящегося чая, как будто мысли мои читал», – вспоминала бабуля.
«Осторожно, двери закрываются» вернуло меня в настоящий момент. Рядом сели еще несколько человек, вагон наполнялся. Чтобы не подвергать перегрузке мой «приемник», я старался избегать толп людей, но интерес к чтению их мыслей не стихал даже по прошествии многих лет. Скучная девушка с пышными ресницами и яркой помадой, готовой растечься от своей сочности, в красках представляла будущее свидание, мысли то и дело спотыкались о фантазии, делая это кино для меня невыносимым. Я снова опустил глаза на свои ботинки, казалось, они тоже заговорили: «Долго еще будем здесь сидеть?» «Да, пожалуй, пора», – ответил я сам себе и напоследок окинул взглядом вагон. Все те же мысли плыли в пространстве, не вызывая во мне ни малейшего желания вникнуть и рассмотреть их поближе.
Край глаза скользнул по парню, сидевшему напротив у самой двери: светлые, непослушные волосы, убранные в хвост, и глаза цвета бутылочного стекла, но такие мутные, словно их цвет приглушили. Его образ приковал мой взгляд: темные кожаные штаны и такая же куртка так сильно контрастировали с его глазами и волосами, будто его голову просто приставили к телу. «Впервые за утро что-то интересное», – подумал я и приготовился рассмотреть его мысли. Глазные яблоки напряглись, я словно скользил по белому полотну в поисках хоть каких-то пятен, но не видел совсем ничего. Пустота. Меня обдало волной паники. «Так не должно быть». Я судорожно посмотрел на старика в клетчатой рубашке, положившего тяжелую костлявую руку на свою тележку. Его мысли о предстоящих покупках немного успокоили меня. И я снова переключился на парня.
Опять ничего. Он сидел почти не шевелясь, отсутствующий взгляд, устремленный куда-то внутрь, он явно блуждал в своих мыслях, которые по необъяснимым причинам были от меня скрыты. Такое было впервые. Мой взгляд буквально сверлил его, но он этого словно не замечал. На следующей остановке он вышел, и я вслед за ним. Даже в толпе его невозможно было упустить из виду: светлая шевелюра, едва сдерживаемая резинкой для волос, возвышалась над головами других пассажиров на эскалаторе, движения его были плавными и неспешными.
Выйдя из метро, он поплыл вдоль дороги, иначе это было трудно назвать, настолько мягким был его шаг. Я плелся позади, боясь приблизиться, чтобы не спугнуть. Мы прошли, кажется, пару улиц и свернули в сквер, к пруду. У зеркальной глади он остановился и замер, словно растворился в воздухе, но я по-прежнему видел его спину в темной кожаной куртке, мечтая пробраться под нее, залезть под кожу, увидеть, прочесть. Застучало в висках. «Да кто ты, черт возьми?» – барабанило в голове в такт бегущему марафон сердцу.
Он медленно развернул в пол-оборота голову, словно вслушиваясь в пространство, а затем повернулся целиком. На меня смотрели все те же зеленые глаза, но с них будто смахнули пыль. Его зрачок запульсировал, и я увидел объемный узор с миллионами колец, борозд и переплетающихся волокон, словно лиановый лес. Я был внутри, я брел по нему, пробирался сквозь, терялся, иногда падал, пока не понял, что иду по спирали. Дойдя до самого центра, я увидел черную гладь, ровную, плотную. Когда я к ней приблизился, она показалась мне бездной. Не знаю почему, но я был уверен, что мне нужно именно туда, и прыгнул в ее объятия. Почти сразу я оказался на мягкой поверхности в пространстве выпукло-черного цвета.
Мгновение спустя появилась линия, неся с собой цвет, она ломалась, гнулась, разделялась, соединялась и ударялась о пространство, создавая новые формы. Ее движение рождало цвета, оттенки, тона. У них была своя плотность, температура и даже звук. С появлением каждого нового цвета во мне появлялось то или иное чувство, ощущение или эмоция. Так он показывал мне связь. Вскоре цвет приобрел свой ритм и скорость, и мне открылись потоки, направления и пути. Немыслимые картины необычайно ярких цветов рассказывали мне его мысли и делились воспоминаниями. Находясь внутри, не знаю, как, но я все понимал. Он думал цветом, его оттенками и полутонами, смешивая и направляя их.
Я не отследил момент, когда все закончилось, и, очнувшись, уже не увидел его. Глаза болели, а мир вокруг стал пыльно-серым, как будто где-то поблизости произошло извержение вулкана и все накрыло густым пеплом.
Мои глаза бешено метались в поисках хоть какого-то яркого пятна, но, увы, различали лишь черный и белый. Такое резкое падение цвета заставило меня испытать ужас. Я стал жадно ловить воздух, я задыхался. Сел на лавку, держась обеими руками за голову. Кровь прилила к вискам, пальцы дрожали. Мимо шли люди. Они чуть замедлились возле меня, но прошли дальше. Я закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться на дыхании. Вдруг, точно обухом по голове, меня ударила мысль «Тихо. Я не слышу их». Черно-белые картинки замелькали в глазах, я сканировал улицу в поисках кого-то, чьи мысли смогу прочесть. Но их не было, как и цвета. Даже черный и белый слились в один сплошной поток, потеряв резкость. Что-то острое проткнуло мне виски. Больно, очень больно. Чувствую, как все вокруг стало зыбким и эластичным, я падаю…