© С. Красаускас. 1962 г.
Поэзия
Дмитрий Воденников
Поэт и эссеист. Родился в 1968 году в Москве. Окончил филологический факультет Московского государственного педагогического института. В 2007 году в рамках фестиваля «Территория» избран королем поэтов. Был автором и ведущим программ о литературе на «Радио России» и радио «Культура»: «Записки неофита», «Своя колокольня», «Свободный вход», «Воскресная лапша». Вел авторскую программу «Тайные смыслы» на Общественном телевидении России.
Ведет программу на радио «Культура» «Поэтический минимум». Автор колонок в изданиях «Газета. ру», «Стори», «Литературная газета», «Учительская газета».
Я вижу так много людей,
чьи лица я помню,
но чьи имена забыл,
что лишний раз стараюсь их имена не трогать.
– Вы хоть кого-нибудь бы запомнили. Ну чисто для прикола.
– Ну вас же я помню, Маша.
– Я Саша.
Перебираю имена: одни теплые, другие шершавые, третьи – скользкие, обвились вокруг пальцев, вскрикнул, сразу же сбросил.)
Лицо лучше имени. Имя – это то, что дали тебе другие.
Лицо же ты носишь, и хотя тебе его тоже дали,
сплели свои нити:
нити на лицевой стороне ровные, красивые, никакие,
а в изнанке одни узелки, спутанные хотелки, разноцветные швы —
но оно хотя бы твое.
Где я?
Где та жизнь, которую мне обещали в детстве?
Где та страна, где я собирался жить?
Где тот отдел инженерный, где я собирался работать?
(Я и расчеты, точные цифры – отдельное униженье,
я даже документы и книги подписываю будущим годом.)
Что это там из тьмы ползет-доползает ко мне? Где я?
Что это за люди приходят ко мне,
брезгливо трогают мое тело?
Говорят: это уже все не то. Где я?
Где эта Гдея? гигантский суперматерик наподобье Гондваны с Пангеей.
(Где, где, где, где, где – если долго повторять это слово,
оно становится похожим на художника Ге или какого-то гада.)
…Однажды я был в Амстердаме, смотрел на любимого мною Ван Гога,
«Вороны над пшеничным полем»:
увидел в месиве застывших пастозных красок,
в самой точке по-детски написанной птички,
дырку от черенка кисти.
Видимо, Ван Гог в бессилье и в подползавшем к нему безумье
ударил им в еще не застывшую краску.
Вот мы и есть эта дырка в уже затвердевшей краске:
ущерб, причиненный картине,
укол, причиненный картине,
удар, нанесенный картине,
делают ее как раз совершенно бесценной.
Русский художник Николай Николаевич Ге (в этот момент входит в текст светящий ангел)
так отвечал на нападки прессы, что, дескать, Христос на одной картине выглядит недостойно:
«Не может человек, которого били всю ночь, походить на розу!»
Даже если нас не пытали, мы не можем быть похожи на розу.
Картина, в которой ты сходишь с ума, не должна быть похожа на розу.
Наше лицо не может проснуться с утра без вылезших вдруг из изнанки спутанных снов.
(В этот момент в мой подъезд входит светящийся ангел.)
Возьми мое имя, потрогай его, покрути так и сяк,
возьми меня за лицо, рассмотри все ущербы поближе:
я и тот мальчик, собиравшийся быть инженером, живем с тобой на разных планетах:
кто-то смеется тут по-английски, кто-то по-русски,
я английского не понимаю, поэтому вообще не смеюсь.
(В этот момент святящийся ангел уже на моем этаже.)
Где ты? Я видел так много людей,
что устал.
Где ты? Сходятся материки и опять разбегаются,
дырка в картине растет,
а у лифта – толпа.
То ли утро моих именин, то ли день моей смерти,
все люди, которых я когда-то забыл, кого поименно не помню,
с не разлепляемыми именами,
набились сюда, с чем-то меня поздравляют,
между собой говорят по-английски, французски, китайски, ивритски,
со мною – по-русски,
открывают бутылки,
говорят, что я белоснежный.
А потом я вдруг вижу тебя.
Сколько хотелось дач – снять на четыре сезона, увидеть весну, лето и осень
и немного зимы.
Так и не снял – ничего не увидел.
Где-то стоит мой чужой, хозяйский, на весну и на лето снятый плетеный стульчик;
над ним наливаются яблоки,
осенью падают вниз:
бум, стукает третье яблоко – прямо мне по башке:
«Эврика, – говорю, – я знаю, что делать с новой любовью».
Ничего.
Ровным счетом ничего.
Пусть такая и будет:
стоит в миске, в прохладном месте, наливается соком, потом, как молоко, подкисает,
становится сливками, после будет сметана.
Жизнь отсепарируется, да так, что и самого тебя отсепарирует,
отделит тебя от любви, от любимых, от кое-каких друзей,
отсепарирует от ненужных книжек,
от возраста,
от лишних – уже не по размеру – вещей.
…Ты говоришь: пора-пора, надо уже собираться.
Нет, это не возьмем, это тоже.
Паспорт можно оставить в комоде, вторые джинсы тебе не понадобятся,
мы все там тебе купим: золотые яблоки, белые облака,
будут тебе там молочные реки, кисельные берега.
Что говоришь? Не любишь молоко? Ну будут тебе кефирные реки.
Господи, какое счастье, что можно так долго ехать,
пять часов назад окинув прощальным взглядом свою уже нежилую комнату,
сколько же я был здесь счастлив, сколько несчастлив,
сколько раз равнодушен и сколько раз якобы просветлен.
Чух-чух-чух, говорят колеса. Входит проводница,
говорит: «Вообще-то вам полагается завтрак. Но я вам его не дам».
Ну и не надо.
Все эти сцены я видел уже когда-то. Просто я не знал, что это репетиция смерти.
А они это знали: и та проводница,
в вагоне которой я ехал из Нижнего Новгорода,
и та девочка, которая мне подарила на короткой остановке значок,
и тот парень, который посмотрел мне прямо в глаза, наклонился слишком близко ко мне
и сказал: «Выпить хочешь?»
Хочу. Я хочу выпить. Но ангел мне говорит:
«Помнишь, ты однажды забыл в самолете в верхнем отсеке полупустую сумку?
Вышел уже в зал прилета и вдруг хватился.
Звонил по специальному номеру, требовал сумку обратно.
Но тебе говорили: “Еще нет”. “Нет”. “Ее еще не принесли”.
Ты сидел тогда в поднебесном кафе, пил вино, писал по телефону (ты жил тогда не один):
“Мне еще не вынесли сумку”, смотрел на закрытую дверь.
Потом через час подошел к той же двери,
вызвонил по телефону, заветная дверца открылась, и та же сказавшая “нет” стюардесса сразу же вынесла сумку.
В общем, она уже там сразу была.
Просто им было лень с тобою возиться.
Но пока ты сидел битый час, как в чистилище,
не имея возможность уехать в Москву, ты чувствовал счастье».
Ясно, думаю я, сейчас мы будем чистить мои грехи.
Грех мой первый, мой серебряный,
кря-кря-кря да ко-ко-ко.
Помнишь? В кухне у Вермеера
наливали молоко.
Молоко лилось, завихриваясь. В белой чашке с голубым.
Было имя там написано. Имя странное Какдым.
Имя странное Какнебыло, имя Будтонесбылось.
Молоко, как лебедь белая, мимо чашки пролилось.
Стол заполнило с прорехами,
а потом, стянув бока,
пролилось и вниз поехало
занавесью молока.
Затопило кухню, по полу
потекло, как на Оке:
вся квартира, словно Серпухов,
утонула в молоке.
Люблю, как пахнут собаки во время дождя.
Люблю, как пахнет человек, пришедший с дождя (собаки и люди пахнут совершенно по-разному).
Как пахнет ангел, попавший под дождь, никогда не нюхал.
Мы попали под дождь, сидим на автобусной остановке,
я незаметно (повернул влево голову, как будто высматриваю автобус)
пытаюсь это понять.
– Не надо пытаться понюхать мои крылья.
– А мне и не надо.
На самом деле мокрый ангел пахнет цитрусом, апельсином.
Как птица конюга в период брачного ритуала – недалеко от Чукотки, у Берингова пролива.
Или если по-русски, то ангел пахнет просроченным Новым годом.
Ты мой подарок, говорю ему я. Ты мой новогодний подарок.
Не говори «перепрыгнул», говорит он мне, пока еще не сказал «гоп».
Ангел мне объясняет про число пи:
«Смотри, это ведь так понятно.
Число π – это математическая константа, выражающая отношение длины окружности
к длине ее диаметра.
Это число бесконечно.
Возможно, в нем скрыта тайна самой Вселенной.
В бесконечном потоке цифр можно даже отыскать номер твоего телефона…»
«А ПИН-код моей карты тоже можно отыскать?» – волнуюсь я.
«И его тоже можно».
«Смотри, все, что было раньше, все, что кружилось вокруг,
все, что проходило через центр, соединяя две точки
(двух возлюбленных, два события, две буквы круглого стихотворенья, даже нас с тобой),
все это можно расчислить и рассчитать.
Но самое главное (и это тебе понравится):
кажется, что это число якобы рационально, но на самом деле оно
иррационально.
Оно иррационально, как вся твоя жизнь,
хотя ты так часто ищешь узор там, где нет никаких узоров».
Ангел в свое время принес мне целый мешок,
высыпал передо мной (а что-то осталось в мешке),
сказал: выбирай.
Там разные судьбы были: как гоночные машинки, как красивые иностранные куклы,
как школьный конструктор.
Я выбрал – лиловую,
с узором у венчика и на ветру.
У меня никого не осталось, кроме этого ангела. Я очень хочу ему понравиться.
Поэтому я спрашиваю, чтоб показать, что я все-таки не никудышный:
«А в каких единицах измеряется это число, папа?» – говорю я.
Гоп, и у меня в руках карандашик судьбы.
Идиот, – отвечает ангел.
Я тетешкаю своего ангела в колыбели,
он только недавно родился,
он маленький, он орет.
Я боюсь его поднять из постельки,
поэтому тетешкаю его прямо там:
«А это кто такой крикливый?
А это кто нам мешает спать?»
Ангела надо приютить, приручить, как-то вписать в свою жизнь,
объяснить его появленье, извиниться за эти крики,
рассказать соседям: «Ну да, вот не было у нас ничего, и вдруг появился ангел.
Ну что вы, ныне живущая Татьяна Иванна и покойная Анна Васильна, не знаю, как назову.
Может, вообще его сдам в дом малютки».
Но что-то мне подсказывает, что ни в какой дом малютки его не сдать.
С десяти вечера от него исходит сиянье.
Сиянья все больше, никакими шторами это не скрыть, свет бьет из комнаты,
как будто здесь снимается фильм-катастрофа
(а здесь именно и снимают фильм катастрофу, где главный герой – я),
странно, что я не слепну.
Потом на следующее утро он куда-то исчез
(или через несколько лет?),
в колыбельке остался только остаточный свет,
клубничка, малинка, испорченный калейдоскоп,
винтики-шпунтики и гоночная машинка.
Мы на ней поедем домой.
Едем в Ангельск.
Он стоит на реке.
Налево пойдешь – частные домики, через поездные пути – разноцветные пятиэтажки.
Наш дом значительно дальше, надо выехать за пределы этого городишки,
проехать мимо кладбища, потом свернуть влево,
на проселочную дорогу. Дорога покрыта щебнем.
Там тебя встретит покойная ничейная собака Белка,
она завиляет хвостом, обрадуется (так она радуется всем знакомым, не обольщайся).
Там и стоит теперь навсегда мой, хозяйский, на вечную весну и на бесконечное лето
унаследованный по завещанью хитро плетенный стульчик;
над ним наливаются яблоки,
вечной осенью падают вниз:
бум, стукает четвертое яблоко – прямо мне по макушке:
«Эврика, – говорю, – я знаю, что делать с этими яблоками. Варенье».
Ты уже старый, говорю я ангелу, у тебя сушится кожа,
истончается, становится, как молодой папирус.
Возьми молоко (вон оно, там, стоит в непонятной миске,
в прохладном месте, уже налилось соком, подкисло, потом будет сметана),
сорви цветаевскую ягоду, только с грядки,
мы же культурные люди, и ягода у нас тоже культурна,
разбултыкай клубнику в сметане – и сделай себе маску.
Освежающую.
Хотя что тебя может уже освежить?
Ангел правда старый. Я его хороню
через несколько лет в жестяной конфетной коробке
(он с каждым годом все мельчал, мельчал, уменьшался
и стал совсем мотыльком).
А потом он похоронит меня.
Я до сих пор не могу понять: что там у нас с ростом?
То он больше меня, то я больше его.
(Какая-то ерунда. Кажется, с ростом я попал в молоко.)
А иногда мне кажется, что мы с ним еще до сих пор едем,
меняем поезда, самолеты, вызываем такси и едем.
Зачем мы едем, не знаю.
Во тьме ли мы едем, не знаю.
В свет ли мы едем, не знаю.
Вдвоем ли мы едем, не знаю.
Вообще ли мы едем, не знаю.
Но теперь мы едем домой.
Май – 20 мая 2023 года
Григорий Князев
Родился в 1990 году. Поэт, филолог. Автор семи поэтических сборников, в том числе книги стихов для взрослых и отчасти для детей «Живые буквы» (2022). Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Звезда», «Интерпоэзия», «Сибирские огни», «Север» и др. Лауреат нескольких международных и всероссийских литературных премий. Живет в Великом Новгороде. В «Юности» публикуется впервые.
Родился в 1998 году в Каменной Степи Воронежской области. Учится на географическом факультете Воронежского университета. Печатался в журналах «Знамя», «Октябрь», «Наш современник», «Москва», «Кольцо А», «Сибирские огни», «Подъем», в «Литературной газете», «Литературной России» и др.
Сегодня трудно писать классические стихи. Почти все мы не выдержали «искушение верлибром», выбрались из-под правильных рифмованных «кирпичиков», как из-под завала, и стоим странниками с полотна Фридриха, и не знаем, что делать дальше. Но там, в каменной глубине стихотворной речи, в вековом силлабо-тоническом гуле столько еще жизни!
Книга Григория Князева «Живые буквы», изданная Ассоциацией союзов писателей и издателей России по итогам Всероссийской мастерской, – замечательное тому подтверждение.
Автор ее – поэт состоявшийся, занимающий свое уникальное место в современном литературном пространстве.
Получив в 2014 году российско-итальянскую премию «Белла», он без малого десять лет активно печатается в ведущих толстых журналах – от «Знамени» и «Нового мира» до «Дружбы народов» и «Звезды», участвует в семинарах для молодых писателей. «Живые буквы» – седьмая книга Князева!
При первом прочтении может показаться, что стихи простые. Но это очень благородная простота. В ней есть и поздняя пастернаковская ясность, и надмирная тютчевская таинственность, и такая необходимая своеобразность речи, которая одновременно продолжает и развивает традиционный строй стиха и тут же как бы опровергает его, где-то глубоко внутри сопротивляясь языковой инерции.
Традиция здесь не мертвая норма, какой любят прикрываться консерваторы, но свобода распоряжения ценностью, динамичная работа по параллельному реформированию и сохранению поэтического языка. Это работа в самом классическом, элиотовском, понимании, потому что поэзия – одно громадное, как дантовский Харон, коллективное усилие. Остальное же, что скрывается под личиной традиции, – не больше чем картонные перегородки, мнимые заслонки от прекрасного и яростного мира, – тысячи признаний в собственной слабости, замаскированные под добродетель.
В дневнике позднего Толстого есть интересная запись: «Все бедствия от предания, инерции старины. Кофточка разлетелась швам, так мы из нее выросли, а мы не смеем снять ее и заменить такой, какая впору, и ходим почти голые все от любви к старине». Это вполне характеризует и нас сегодняшних: даже набравшиеся смелости и снявшие старую «кофточку» формы не нашли одежды впору и действительно ходят голые, щеголяя и душевными, и физиологическими подробностями. Оставшиеся в лохмотьях, впрочем, никак не лучше.
Григорий Князев не относится ни к тем, ни к другим. Это тот редкий случай, когда золотую середину удается выдержать: он прост по старой моде, но по-современному изящен, почти всегда классически точен и легок. Хотя изредка все-таки попадает в ловушку приема или повторяет сам себя.
Писать такие стихи сегодня – значит рисковать. И по отношению к своей судьбе, и по отношению к той самой традиции, которая все полнее и неизбежнее переходит в наши в руки.
Вспоминается хрестоматийное самойловское:
Нам действительно разрешено все, потому что поэзия – это свобода. И в наших руках не только собственные стихи, но и вся русская литература, весь наш язык, перешептывающийся могучими яснополянскими и болдинскими кронами. Осталось только до конца осознать свою ответственность. В этом смысле с Григория Князева можно брать пример.
В стихотворении, которое открывает «Живые буквы», кажется, лучшем в книге, есть показательная строфа:
Здесь заявлена не только важная перекличка далекого и близкого, которая не раз будет встречаться в книге и станет одним из самых важных сюжетов наряду с историко-генетическим контекстом, неизбежным и тяжелым для автора: «Слава Богу, не все биохимия, // Слава Богу, не все Архимед – // Есть же нечто, что невыразимее, // Чем явление или предмет!»
Неслучайно имя святого Франциска. Если разобраться, лирический герой Князева, да и сам поэт, все больше сливающийся со своим героем, – русский Франциск XXI века. Разом – и фотосинтез, и фикус, и красивый тихий ребенок «с корнями в Эдемском саду».
Художнику-реставратору Т. А. Ромашкевич
Орнитологу Андрею Коткину
Ольга Лишина
Родилась в 1985 году в Москве. Поэт, прозаик, литературный обозреватель. Соавтор текстов группы «Мельница», автор и ведущая программ по литературе для детей.
Для ловли щуки используют поводки разного типа: стальные из гитарной струны, вольфрамовые, титановые, кевларовые и флюорокарбоновые…
Из советов начинающим рыбакам
Вадим Борзихин
Родился в 2000 году в г. Каменке Пензенской области. До 17 лет жил в с. Покровская Арчада. Учился в Педагогическом институте имени В. Г. Белинского на учителя русского языка и литературы, работает преподавателем СПО в Пензенском государственном университете. Публиковался в журналах «Сура», «Четверговая соль», в альманахе «Рой».
Публикация в рамках совместного проекта журнала с Ассоциацией союзов писателей и издателей России (АСПИР).
Арман Комаров
Родился в 1999 году в Омске. Сибирский поэт. Стихи публиковались в журналах «Новая Юность», «Урал», «Русский пионер», «Огни Кузбасса» и др., в различных электронных журналах и на интернет-порталах. Критические заметки публиковались в журналах «Юность», «Знамя» и др. Участник XXI и XXII Форумов молодых писателей России и стран СНГ. Стипендиат министерства культуры (по итогам XXII ФМП).
Автор книги «Нерчь и за́речь» (2022).
Катарине
Проза
Марина Кетлерова
Родилась и выросла в Москве, но последние четыре года живет в Барселоне.
Окончила филологический факультет МГУ. Переводчица и преподавательница испанского и каталанского языков.
Работала на радио и в культурных организациях. Много лет занимается волонтерской работой с бездомными людьми и жертвами гуманитарных кризисов.
Училась в мастерской «Память, говори!» CWS.
Песня для Гали
Когда дедушка упал, стол из центра комнаты отправили в угол.
Там он и остался, вытянувшись вдоль окна и загородив собой почти все, кроме створки, затянутой москитной сеткой.
Через плотную сетку деревья походили на калейдоскопный узор.
Глядя на точечки, Ирка вспоминает, как в детстве они с Машей прикладывали к глазам бабушкины разноцветные газовые шали, чтобы переключить цвет неба. Сама она больше всего любила серебристую – от нее мир вокруг казался посыпан волшебной пыльцой.
А если хорошенько подтянуться и выглянуть подальше, то получалось разглядеть большую-большую башню. МГУ.
Деревья со времен ее детства вымахали до девятого этажа. Раньше видно было детскую площадку во дворе и дома за лесом, но теперь тополя и березы заслонили весь обзор, а дом как будто опустился на речное дно, где колышутся длинные ветви.
Стол торцом упирается Ирке в живот.
Чей это торец – бабушкин или гостевой?
Места во главе стола по традиции доставались бабушке и кому-то из гостей. Бабушка сидела напротив телевизора, а гость – спиной к нему.
И слава богу, думала Ирка, так они спасутся от дурацких музыкальных шоу, беззвучно игравших на экране.
Когда стол переставили в угол, на нем мгновенно образовался склад ненужных предметов, которым раньше не находилось места. Например, туда перекочевала ваза с уродливыми искусственными розами. Дедушка повадился бросать в нее яблочные огрызки и развел мух. Мухи облепили потолок и мебель, их пытались вывести целый месяц, а бабушка очень ругалась.
Тогда еще никто не понимал, что это началось.
Когда дедушка поселился на диване, на столе начали расти стопки книг – первое время дедушка просто часами смотрел в страницы, а потом будто вдруг вспомнил, как читать, и каждую неделю кому-нибудь приходилось с тележкой ходить в библиотеку. Спустя какое-то время в библиотеку ходить перестали, потому что теперь он читал только с карандашом в руках.
– Что ты там отмечаешь, дедуль? – полюбопытствовала Ирка, впервые заметив, как он сосредоточенно расчерчивает всю страницу в сборнике детективов.
– У меня распоряжение, не мешай. – Он провел кривую линию и беспомощно замер, не понимая, как это исправить.
Стол простоял в центре комнаты больше двадцати лет: на нем даже пеленали маленькую Ирку.
Раньше стол всегда был наготове, и, когда его раскрывали, он обхватывал комнату, будто крыльями.
И все сходились на этих нескольких метрах: Казань, Петербург (все еще Ленинград в их системе координат), Одесса, Днепропетровск, Рыбинск, Гомель, Томск, Кемерово, Армавир… Каждый город пах и звучал не так, как другие. А еще у городов были запасные имена: Тетяроза, Тетясвета, Дядястас, Дядвлад. Много-много имен.
Когда Ирка еще помещалась под столом, она пряталась там во время застолий, утаскивая вниз Волшебника Пэка. Ей нравилось, что посередине у стола было особое отделение, как широкая ножка с полками, и на нижнюю можно было лечь животом или поставить их с Пэком тарелки. Сидя под столом и уворачиваясь от ног, она чувствовала себя в безопасности и любви, словно ее взрослую на несколько минут вернули в мамин живот и пока что от нее ничего не требуется – только быть. Под столом она вслушивалась в гул разговоров, отслеживала песни, чтобы потом, когда наконец подойдет ее очередь, исполнить «Песенку мамонтенка» к восторгу бабушки, пророчащей ей славу великой артистки, и глухой тети Зои, а потом они с дедушкой на два голоса пели «Тачанку».
Очень хотелось, чтобы Маша пришла и залезла к ней в кокон, и тогда Иркино искрящееся счастье станет совершенно полным. Как салют, на который они смотрят сквозь бабушкины шали.
Белой акации гроздья душистые и сиреневый туман, бабушкины многолетне любимые «Гусиные лапки», дедушкин порядок тостов по старшинству, Петины походы на перекур.
Кто-то рассказал анекдот. Кто-то предложил тост. Кто-то спросил рецепт. Кто-то что-то вспомнил. Кто-то возразил, что все было наоборот.
А потом в какой-то момент край скатерти вдруг поднимался, и сверху раздавался дедушкин или бабушкин голос, который велел прекратить разгильдяйство и вылезти сейчас же.
Теперь, подходя к окну, Ирка иногда поглаживала краешек столешницы, извиняясь перед старым столом за такую внезапную и окончательную отставку. Она никак не могла понять, каким образом за ним когда-то помещалось столько людей. И пришла к выводу, что столы, как старики, тоже сжимаются и усыхают.
На диване рядом с дедушкой стоит корзинка, куда он щипцами крошит леденцы.
– На, бери. – Он предлагает Ирке мятные, свои любимые.
– Спасибо, – отказывается Ирка, – я уже ела.
– У тебя тоже такое есть? – удивляется дедушка.
– Да, есть. – И быстро добавляет: – Мне мама давала.
– Ну а ты мои попробуй! – настаивает дедушка, начиная сердиться.
Ирка решает, что конфету лучше взять. Подставляет ладонь, и на нее падают два хрустких мятных квадрата.
Когда-то он прятал от нее «Мечту» на верхней полке серванта, а она шарила по бабушкиной коллекции гжели, надеясь найти там затерявшуюся розовую конфетку. Лишь пару лет назад Ирка начала подозревать, что конфеты никогда не терялись. Но спрашивать уже было поздно.
– Скажи мне… – Дедушка смотрит куда-то сквозь нее с напряженным ожиданием. – Кто в той комнате? Там спят?
– Никого нет, дедуль, – уверяет Ирка, выдерживая его взгляд, – никого.
Он молча всматривается в нее – или в сервант за ее спиной, словно силясь вспомнить.
– Слушай, давай мы тебе свет включим, а то ведь ничего не видно? – Ирка рвется к выключателю.
– Но там кто-то же должен быть, – не унимается дедушка, глядя в сторону спальни.
Она смотрит ему в спину. На опавшие плечи, с которых свисают девяносто пять лет жизни. Девяносто пять лет службы.
Ирка включает свет.
Он всегда ходил с совершенно прямой спиной – военная выправка. «Твоего Геру видно издалека, он один такой», – говорили бабушке знакомые. Он действительно был такой один. И когда шел, казалось, что двигался по специально для него выделенной полосе.
У него есть ордена особой важности, но никто не знает, за что они, потому что он ничего не рассказывал о работе.
Кажется, он получил этот орден за предотвращение войны, говорят его дети. Название войны они боятся произносить вслух.
Он должен был стать генералом, но отказался. Вместо этого он вышел в отставку, но никто не знает почему; он ничего не рассказывал о работе.
Сейчас ему девяносто пять, и он ждет распоряжения от главнокомандующего. Подожди, отвечает ему дочь, твоя служба в этой части еще не закончена.
Он жив, хоть и не согласен с таким решением.
– А кто там должен быть? – Ирка начинает игру.
– Ну это же… – Дедушка задумывается. – Нужно, чтобы кто-то был.
– Завтра будут! Завтра дядя Женя придет, – убеждает его она.
Ирка не видит, на что смотрит дедушка, но сама смотрит на иконостас из семейных фотографий прямо напротив.
Она там.
Там, в пятидесятых, они вместе.
Он в форме, смотрит куда-то в сторону, сдвинув брови и сжав губы. То ли старательно позирует, то ли тяготится этими гражданскими глупостями. Она смотрит в камеру прямо, но взгляд ее прочесть невозможно.
Ведь ей тут всего двадцать три, то есть меньше, чем мне сейчас, думает Ирка.
– Папа мне говорил: не иди за него, он ненормальный! А если что случится – приезжай к нам. Одна не останешься. Но не терпи! – Бабушка энергично разминает тесто, а Ирка смотрит на ее пальцы.
Они даже в восемьдесят сильные, с гладкой светлой кожей. Только кольца она сняла – обручальный ободок и золотое с рубином, право наследовать которое они с Машкой оспаривали все детство. Бабушка по-прежнему любит платья, модные во время ее молодости, и не выходит на прогулку без шлейфа духов. И без белой шляпки.
– А почему он дедушку считал ненормальным? – спрашивает Ирка, чихая в облаке муки.
Когда человек, которого она любила всю оставшуюся жизнь, предал ее, она уехала в Ленинград. В Ленинграде она встретила молодого офицера, и тот позвал ее с собой.
Они и успели-то сходить на пару свиданий, но уже на самом первом она услышала голос. Голос в голове возмущался: «Вот, любуйся, это твой будущий муж».
Она отчаянно отвечала голосу: «Но я не хочу за него замуж! Не за этого!»
И вышла замуж за этого. А тот, которого потом еще долго – всю жизнь? – любила, много лет подряд будет звать на прогулки ее младшую сестру и твердить: «У тебя такой же голос».
Человек, которого она очень любила, умер от алкоголизма молодым и бездетным.
С офицером, за которого она вышла, они объехали множество городов и стали родителями.
Когда муж пел ей песни, она говорила: «Ой, отстань, дай сериал посмотреть».
Когда муж пел ей песни, она говорила: «Ну ладно… Давай уже, пой».
Когда муж пел ей песни, она говорила: «Все же он хороший мужик, добрый».
Она никогда не боялась идти вперед и начинать все с нуля. Она входила в пустоту и вешала там свои любимые занавески.
– Дедуль, – окликает его Ирка, – завтра к нам приедут, не волнуйся.
– Приедут? – Он оборачивается.
Ирка прокручивает в голове варианты ответов.
Он смотрит долго, словно пытается что-то вспомнить.
– Да. – Она играет на опережение. – Был наказ дожидаться завтра. Завтра придет дядя Женя и сообщит нам дальнейшие инструкции. Договорились?
– Ты знаешь, сколько мне лет? – вдруг говорит дедушка.
– Знаю! Девяносто пять.
– Нет! Сто!
– Еще не сто, а только девяносто, ты у нас парень молодой.
– Молодой, думаешь? Что, еще жениться могу? – Глаза у него блестят.
Когда-то, когда он еще себя помнил, временами в него попадало что-то невидимое и жгучее. Тогда он темнел и раскалялся до скандала. Зеркало в коридоре треснуло, когда он хлопнул дверью, уходя из дома.
Ирка думала, что в доме можно найти много таких трещин.
После каждого скандала он просил прощения. Иногда – просил прощения и плакал. Иногда он плакал от фильмов и от песен. Когда он плакал, его можно было обнять.
Ирка вздрагивает.
– Да, – говорит она, – можешь. Потом поищем тебе жену.
– А вон там не моя жена? – Дедушка поворачивает голову к двери и слушает. В кухне течет вода. – Там кто?
– Там, – отвечает Ирка, забирая у него конфетные фантики, – твоя дочка Катя. А я – твоя внучка. Младшая. А еще у тебя есть старшая внучка Маша. И сын Женя, он завтра придет. Помнишь?
– Помню, конечно, – кивает дедушка с довольным видом. – А вот…
– Дедуль, – говорит она торопливо, – мне нужно на кухню сходить. Я потом вернусь, хорошо?
– Хорошо. – Он сразу теряет к ней всякий интерес и запускает руку в корзину с конфетами.
У входа в кухню Ирка вслушивается: кажется, дедушка включил телевизор. На всякий случай, чтоб уж точно, она прикрывает дверь.
В это время кухня всегда залита солнцем. Оно отражается от белой стены дома напротив, и в его золотистую сеть падают горшки с цветами, и ваза с фруктами, и занавески, и даже холодильник. По телевизору начинается бабушкин любимый детективный сериал. Под взмокшим полотенцем остывают пироги. Бабушка пекла сразу по несколько, чтобы никому не отмазаться: с капустой, с яблоками и еще беляши. Беляши были очень жирные, и чахлые гастритники – то есть все, кроме самой бабушки, – не могли их есть. Только жадно обрывали жареные корочки.
– Слушай, мам. – Ирка ждет, когда мать закроет кран и наконец обратит на нее внимание. – Мне кажется, надо ему все рассказать.
– Мы уже говорили, – вздыхает мать, – с Ириной Сергеевной. Она сказала «даже не думайте». Говорит, надо оставить его в покое. Дать уйти спокойно. Вдруг у него еще случится инфаркт? Мы себе этого не простим.
– А если он сам вспомнит?
– Пока не вспомнил.
– А что вы ему собираетесь говорить, если да?
– Ну, про пансионат, про врача, про гостей. Про Рыбинск. Он потом все равно все забывает.
Ирка замолкает и ждет: а вдруг дедушка, как дикий зверь, в один момент может бесшумно преодолеть расстояние от комнаты до кухни и ворваться к ним – под два метра, сильный, с бешеным потемневшим лицом.
– А если вспомнит? – продолжает она. – Он сейчас опять спрашивал про комнату, чувствует, что кого-то не хватает. Это тяжело.
– Ира, – сердито отвечает мама, – у меня сейчас давление поднимется. Давай, пожалуйста, оставим эту тему. Ему не будет лучше. Теперь уже только хуже.
– Нам хватит маленького стола, – сказала бабушка, – к нам же никто сегодня не собирается, кроме Жени. Возьмите столик с кухни. А дед все равно долго не высидит, завалится к себе на диван. Так место большого стола занял маленький. На
светлом ковре остались отпечатки ножек.
– И когда ты собираешься приехать? На похороны наши? Все обещаешь да обещаешь. Деду уже девяносто лет, того и гляди помрем. Я не кричу, а говорю, – кричит бабушка в трубку.
– Мам, ну успокойся, – устало говорит дядя Женя, – она взрослый человек.
Ирка думает, что и она тоже взрослый человек.
Детство заканчивается не в один момент, но если бы ее спросили, может ли она вспомнить хоть какой-нибудь, она бы вспомнила мартовские лужи и солнце, как она прыгала у подъезда, а бабушка сидела на лавочке с букетом мимозы. Они ждали Машу из школы. Школа закончилась, впереди был целый длинный вечер. Это был Машин день – но она не пришла. Ирка придумала игру, которую хотела скорее показать сестре.
Наконец бабушка поднялась с лавочки и сказала, что пора домой.
Солнце все еще светило. Ирка не хотела домой, потому что тогда они не увидят Машу в конце аллеи, тогда она точно никогда уже не придет. И что же делать с игрой?
Бабушка начинала сердиться. И на Ирку, и на Машу, и на букет мимозы, с которым неудобно держать дверь.
В лифте она сказала, что Маша уже взрослая и ей больше не нужны бабушка с дедушкой.
«И я не нужна, – вдруг поняла Ирка, – и я».
Бабушка всегда была права.
И если кого-то сама обижала, обиженным приходилось просить у нее прощения.
Она выслушивала претензии и отвечала: «Давайте просто сделаем так, как я хочу».
Ирка сохранила в старом телефоне одну-единственную эсэмэску – «Ира прости нас бабушка».
Ирка уже не помнила, за что бабушка извинялась, но каждый раз, перечитывая, извинялась сама.
За стеной над ухом Ирка слышит бормотание. Кто-то разговаривает.
Она вылезает из кровати и идет в большую комнату, надеясь не разбудить маму. Задержав дыхание, медленно-медленно открывает дверь. Та ужасно скрипит, и приходится вести ее, придерживая с двух сторон.
Дедушка сидит, свесив голову на грудь, с песенником на коленях, и сонно что-то напевает.
Она не узнает эту мелодию.
Когда она пытается забрать у него книгу, он просыпается и сердито смотрит на нее.
– Дали задание, – извиняется Ирка, – ложиться спать. Дежурство продолжим через восемь часов. Тебя разбудят и предупредят.
Дед что-то бормочет, но решается уступить ей песенник.
Выжидательно смотрит.
– Мы никого не ждем? – удивляется он.
– Нет, все уже легли. Остальные приедут завтра.
– Понял. Ну, что дальше? – спрашивает он.
Белые-белые растрепанные на макушке волосы.
– Нужно раздеться и лечь. – Ирка указывает на стул: – Вот сюда сложить одежду. Вот твоя пижама.
Дождавшись, когда он послушно начнет расстегивать рубашку, она отходит к двери и прячется за шкафом. В отражении в серванте она следит, когда он переоденется и ляжет.
Он складывает одежду на стуле безупречно, словно по линейке.
Уже лежа, он продолжает напевать. Ирка совсем не помнит эту мелодию.
Черт, думает она, надо было посмотреть, что он искал в песеннике.
Раньше он все время пел бабушке: «Галь, послушай! Песня для тебя. Растет-растет возле дома калина, растет, цветет на мою на беду, живет-живет в этом доме Галина, да я никак все туда не дойду».
Когда бабушка умерла, стало понятно, что рецепт жирных беляшей никто не записал. Она ушла, забрав с собой целый мир звуков, имен, запахов и историй, которые раньше никого не интересовали.
Она ушла быстро. Как всегда хотела уйти.
Она всегда умела все сделать по-своему.
Ирка долго-долго стоит у дверей босиком и наконец решается проверить.
Выглянув из-за шкафа, она видит, как дедушкин живот мерно поднимается под одеялом. Он спит, продолжая мурлыкать себе под нос.
Тогда она выключает свет.
Сергей Макаров
Родился в 1975 году. Адвокат, психолог, писатель, драматург. Основываясь на своей адвокатской деятельности и строго придерживаясь реализма, пишет психологические романы, а также сочиняет исторические пьесы и исторические романы. Живет в Москве.
Ночь. Вокзал. Звук. Утро
Фонари на привокзальной площади не прогоняли, а лишь подчеркивали сумрак. Освещение стелилось по заснеженной земле, а сверху нависала темень. Настороженная суета напрягала не столько зловещестью, сколько непонятностью происходящего. Что-то обязательно должно случиться – и напряженное ожидание не покидало его.
Со стороны вокзала раздавались звуки поездов (показалось, что даже гудок паровоза – но откуда здесь сейчас паровоз?) и вроде бы голос диспетчера, объявлявшего их прибытие и отправление.
На площадь въехали новые машины, появились какие-то снующие в разные стороны люди, стало заметно шумнее, и он был сильно озадачен тем, как успеть перейти площадь. И главное – все светофоры мигали желтым светом, смешивая движение пешеходов и машин в предрассветный хаос.
Он и так уже серьезно беспокоился, что опоздает на поезд, а тут еще перед ним неожиданно появилась скорая помощь с синей мигалкой и громкой сиреной и остановилась. И именно в этот момент он увидел какого-то человека, молодую женщину, с чемоданом в руках, которая, в отличие от него, успешно переходила привокзальную площадь. Он понял, он чувствовал, что ему нужно обязательно догнать эту девушку с чемоданом, что ему важно догнать ее – но мешала скорая.
Он хотел обойти ее спереди – она продвинулась вперед. Он решил обойти ее сзади – она сдала назад. Он направился к кабине, чтобы попросить водителя остановиться, но не успел: машина скорой вдруг тронулась с места и стала нарезать круги вокруг него все с тем же неприятным пронзительным звуком сирены. Вой становился все ближе и ближе, все громче и громче и начинал напоминать какой-то очень знакомый звук, неприятно, но знакомый.
Знакомый, очень знакомый звук.
Очень знакомый.
Будильник.
Значит – семь.
Он открыл глаза, протянул руку к тумбочке, взял телефон посмотреть время.
Точно.
7:01.
Надо вставать.
В 9:20 заседание в Тушинском суде.
Надо вставать.
Нужно чем-нибудь позавтракать, потому что потом позавтракать не получится, так как сразу после заседания придется ехать на встречу.
Он подтянул одеяло на плечи: спал он в одних плавках, без майки, ночью сбросил одеяло, а балкон был открыт – и он подмерз. Ну ничего, под одеялом быстро согрелся.
Он подумал, что его ровесники, у которых есть дети, каждый будний день так просыпаются и встают в семь часов утра, чтобы отправить детей в школу или детсад, а потом самим ехать на работу.
Да что далеко ходить – его старший брат с женой так живут.
Андрюха с женой так и говорят ему:
– Жениться тебе, Сашка, пора.
Но Андрюха – убежденно-женатый, а ему пока еще рано.
Просыпаться рано на работу нужно не каждый день. А вот отводить детей в детсад и школу приходится ежедневно.
Будильник.
«Да я уснул, что ли?»
Да, уснул.
7:10.
Ох, надо вставать. Надо спокойно собраться и вовремя приехать в суд. Надоело вечно все в спешке делать.
Хорошо, что костюм готов (даже галстук завязан – нужно только надеть его на ворот сорочки и затянуть узел) и документы сложены в портфель.
Это отец приучил: он тоже адвокат, и все необходимое на следующий день он собирал накануне с вечера.
Да он уже был готов жениться! Но недавно они с Надей расстались.
Он перевернулся на другой бок – в сторону пустой половины кровати. Заодно прикрыл одеялом босые ноги – теперь они подмерзали.
Надо было все-таки закрыть дверь балкона.
Да как-то по-дурацки они с нею разругались, из-за пустяка; он даже не мог вспомнить, из-за чего началась ссора. В тот вечер оба они были в раздраженном настроении, поэтому не слушали друг друга – каждый что-то говорил в сердцах, стараясь побольнее уязвить другого. А потом Надя быстро собрала вещи и ушла. А он молча сидел на диване и не останавливал ее. Дурак.
А ведь он любит ее. Глупо признаваться, даже самому себе, но – любит.
И в ювелирном он уже присмотрел кольцо для помолвки, и два ресторана подобрал для свадебного торжества – ей на выбор, чтобы Наденька выбрала, где ей больше понравится. И варианты свадебных путешествий втайне от нее узнавал – таких, чтобы восхитить ее.
И теперь ему без Нади плохо. Ну вот надо признаться: ему, сильному и здоровому парню, решительному и уверенному в себе адвокату – плохо без этой стройной улыбчивой девушки, такой привлекательной искристости взгляда ее глаз и милого изящества ее форм. Такой вдохновляющей его даже просто своим присутствием рядом с ним. Ему грустно и одиноко без нее. Ему не хватает разговоров с нею, ему не хватает ее взглядов, и ему не хватает – чего скрывать – близости с нею.
Но другую он не ищет, как бы подвыпившие друзья ни предлагали ему найти замену. Ему нужна не близость – ему нужна близость с Надей.
От этих мыслей он напрягся и потянулся всем телом.
Эх.
«Люблю ее. Все равно люблю. Как же мы с нею здорово отдыхали в…» Там еще музыка приятная звучала.
Или неприятная?
Такая, как сейчас звучит?
Будильник. Это будильник.
«Я что – уснул?» Да, уснул.
Пришлось переворачиваться обратно в сторону тумбочки. Переворачивался он быстро (ну – так быстро, как мог в сонном состоянии), поэтому раскрылся по пояс. Прохлада тут же напомнила о себе, обняв его.