Я хочу домой бесплатное чтение

Эльчин Сафарли
Я хочу домой

Дочери Дениз

…Когда меня спрашивают, что бы я забрал из горящего дома, я отвечаю – огонь.

Жан Кокто

Дизайн обложки Джамиль Асланов (https://instagram.com/aslanow)


Модель на фото: Настя Гуз (https://instagram.com/nastyagoos)

Автор фото: Юлия Акименко


Фото автора на четвертой сторонке: Сергей Сараханов (http://www.sarakhanov.com)


Разве не счастье – обладать смыслом в окружении торжествующей бессмысленности?!

Казаться, будто ты здесь, а быть там. Или жить там, а казаться, будто…

Ну, ты меня понимаешь.

Но я-то тут при чем? В чем моя вина?

Ну скажи, в чем я провинилась?

Ведь, в отличие от тебя, я не могу взлететь или, точнее, погрузиться туда, куда погружаешься ты. Понимаешь?..

Я просто этого не умею. И боюсь.

Афаг Масуд

– Я хочу найти новые пути. Если не найду, ты мне поможешь.

– …Знакомые мне пути уже устарели, их знают и другие. Ты лучше сам потрудись да найди совершенно новые, никому не известные.

– …Буду думать и непременно найду.

– Думай, дружок. Это твой долг – думать и открывать новые пути.

Джафар Джаббарлы

Он

Ты нигде не побываешь по-настоящему, пока не вернешься домой.

Терри Пратчетт

…Изо дня в день он берет в руку перо и пишет ей. Бартльбум не знает ни ее имени, ни адреса, но он твердо уверен, что должен рассказать ей о своей жизни.

Ибо кому же, как не ей?

Он верит, что, когда они встретятся, он с трепетной радостью водрузит на ее лоно шкатулку красного дерева, доверху наполненную письмами, и скажет:

– Я ждал тебя.

Алессандро Барикко
1

Я вырос в домике с зеленой крышей на Абшероне. Полуостров на западном берегу Каспия, укрытый желтым одеялом соленых песков. Тут море спокойно и смиренно, как дервиш, а виноградные лозы витиеваты, как арабские буквы. Мы приезжали сюда на электричке. Июньская жара, станция Инжирная, бабушка с двумя соломенными сумками. В одной – наши с братом вещи, в другой – овечий сыр, соленый творог шор и банка катыка.


До дачи триста восемьдесят два шага через типично абшеронскую пустыню с зелеными колючками. Специально с братом замеряли. Мы спешим, иначе молочное скиснет. Бабушка Сона, крепкая женщина с короткой стрижкой и кожей цвета пересушенной кураги, нас опережает: «Финики, до счастья осталось триста два шага. Не спите!» Счастьем для нас был и есть дом. Дом, где всегда хорошо.

Сона отпирала тяжелую деревянную дверь дачи со словом «бисмиллях» и заходила первой, нашептывая молитву. Словами из священной книги очищала дом от джиннов. «Их надо добрым словом проводить восвояси, приготовить халву с дошабом в память о покойных, раздать ее нуждающимся». Дошаб, сладкий сироп, Сона варила из сока черной шелковицы с добавлением корицы.


Следом входили мы с братом, вдыхая запах прошлогоднего лета. Вон наш надувной дельфин в прихожей, чуть схуднул от тоски, надо бы снова надуть и оживить в холодной воде утреннего Каспия.


Зимнюю сырость в углах уже высушило летнее солнце. Осталось прогреть подушки, одеяла, матрасы. «Финики, а ну-ка за работу: подушки на солнечную сторону веранды. Иначе ночью будем спать в холодном море». Мы бежали за подушками, я выбирал синие. Они действительно были пропитаны зимним дыханием моря. Соленым, с липкой прохладой.


Наутро Сона перебирала сорванный в саду чабрец, аккуратно раскладывала ветки на столе, застеленном пергаментом. Сушила на зиму и лечила им, когда внуки простужались. Я внюхивался в фиолетовые соцветия, помогал срезать корни и разговаривал с бабушкой обо всем, из чего соткана жизнь.

«Финик, все мы свободны, и в этом наша уникальность. Ты будешь жить с тем, во что веришь. Если принимаешь жизнь как борьбу, готовься к постоянной борьбе. Если думаешь, что за все в жизни надо платить, будешь платить, причем двойной ценой. Каждый обладает свободой воли – мы сами определяем свою правду и отношение к ней».


Брат, пухлощекий сорванец, быстро уставал от «скучных» разговоров, убегал во двор. А меня беседы с Соной наполняли настолько, что, бывало, ночами не мог заснуть – море эмоций захлестывало скалы сознания.


С годами нашел способ усмирять волнение – стал его записывать.

* * *

В конце дачного дома была комнатка без окон. Мы ее назвали Морской. Стены в сине-голубых волнах, а светло-коричневые полы под ногами походили на дно Каспия.


Долгое время комната служила маринадной: бабушка ставила туда банки с оливковым вареньем, баклажанной икрой, маринованной мушмулой и помидорами.

Со временем о комнате позабыли, и она превратилась в хранилище домашнего хлама.


Однажды летом мы с братом подхватили краснуху. На время болезни нам запретили купаться в море, что мы тяжело переживали. Хныкали, капризничали, порывались убежать из дома в сторону берега. Но бабушка не отходила от шкодливых внуков ни на шаг.


Дедушка, некогда увлекающийся живописью, долго думал, как облегчить нашу тоску по морю, и решил преобразить маринадную. Быстро почистил, освежил полы, покрасил потолок голубой краской, нарисовал белоснежные облака, а на стенах – волны. Комната подсохла, была тщательно прибрана бабушкой и стала нашим морем на время краснухи.


Сона стелила нам коврики, мы часами валялись в Морской комнате, представляя, что нет никакой болезни и мы на берегу Каспия. Это было счастьем.

* * *

После завтрака мы с бабушкой шли провожать дедушку на работу. Повод прогуляться. Судостроительный завод находился на семнадцатой отметке берега, пятнадцать минут вдоль моря. На коричневом песке покоились старые перевернутые лодки, разукрашивая береговую линию. Вот зеленая, с дырявым дном и надписью «Мурад». Так звали сына хриплоголосого рыбака по кличке Музыкант, он заманивал в сети кефаль с помощью печальной песни нея – флейты из камыша.


На Востоке говорят, что ее звук наполнен любовью Создателя. Поэт Физули писал: «Всегда стенаю я, тростник… То страстью, то жалобой мой полон крик… Рыдать не перестану я… Будь даже срезан я для нея».


У Музыканта родился долгожданный и единственный сын. «Я научу Мурада играть на нее, и он тоже будет возвращаться с уловом». На шестом году жизни у малыша обнаружили лейкоз, спустя год он ушел из жизни.


Музыкант продолжал выходить в море, но больше ни одной рыбы не принес домой, не сдал на рынок. Весь улов отдавал бедным семьям.

* * *

Я помню время своей жизни, когда почти все ушли, а те, кто остались, меня не слышали. Со стороны эта картина, может, и выглядела отчаянно и одиноко, но я не испытывал ни отчаяния, ни одиночества.

Со мной были город и земля, подарившая мне хлеб, воду, море и понимание. Земля еще и учила. Смирению, например.


Я отчетливо ощущал, как липовые деревья вдоль Желтой улицы, кривые каменные лестницы на спуске к улице Бюльбюля, отрезок набережной недалеко от платановой рощи и медовые глаза кучерявой музы уличного музыканта наполняют меня спокойствием.


Все, что плыло навстречу, усмиряло мою раскачивающуюся на волнах лодку и превращало ее в корабль.


Земля, по которой дни напролет я двигался, казалось бы, в неизвестность, была мне другом. Каждый новый рассвет наполнял ее сиянием Вселенной, которым потом освещались души ищущих, ожидающих и благодарных. Это закон жизни: получают те, кто ждет, а другие просто проходят мимо и тоже… продолжают путь.


В период знакомства с собой я часто обращался к воспоминаниям детства. Особенно ночами, когда вокруг четыре стены, одно окно и не слышно моря. Путешествовал в дни, когда мы с братом, уставшие после моря, спешили домой, где нас ждали бабушка с сырными лепешками и прохладным компотом из фейхоа и блаженная Морская комната.

Источники силы не только вокруг, но и внутри нас. Пора перестать надеяться исключительно на разум и обратиться за помощью к душе.


Руми писал: «В тишине есть красноречие. Останови плетение смыслов – и увидишь, как улучшается понимание». Бывает, мы теряем родные звуки. Голос любимого человека, песню дорогого сердцу города или шум бескрайнего моря. Они либо утихают, либо мы перестаем их слышать. Наступает тишина, которая сначала пугает, но потом исцеляет, открывая в нас новое.


Слух становится чутким. Мы лучше слышим себя, а значит, лучше понимаем, что нам нужно.

* * *

У бабушки Соны было любимое изречение: «Все пути ведут в утро, финики». Тогда, в абшеронском детстве, ее слова казались шуткой. Сейчас осознаю их глубину.


Сона прошла нелегкую жизнь, не раз падала, но вставала и продолжала путь. Не любила об этом говорить. Многое узнал уже после ее смерти от родственников, с улыбкой называющих ее Соной-скалой.


Я тоже люблю утро. За новую надежду и шанс, за свежесть воздуха и сияние солнца после дождливой ночи. В каждом «завтра» – новое утро.

Завтра утром мы станем еще лучше, научимся не поддаваться всеобщему хаосу. Будем беречь свои миры, чаще обнимать близких, помогать тем, кто нуждается в помощи, больше путешествовать. На самом деле все просто.


Завтра утром мы поймем, что ни одно событие в жизни не случайно. Мы об этом знаем, но часто забываем, когда сталкиваемся со сложностями. Страдать, ощущать себя жертвой, жаловаться на «тяжелую долю» легче, чем подняться, поблагодарить Вселенную и двинуться вперед, дальше.


А еще завтра утром мы придем к морю, и его в нас станет еще больше.

* * *

Часто бываю на нашей даче у станции Инжирной. Пусть всего лишь мысленно. Нет уже ни того дома, ни той станции, ни тех дорог. Бабушка с дедушкой умерли. Теперь у нас с братом другие дома, но воспоминания – это то, чего ни у кого не отнимешь. Мы часто путешествуем их путями, и для этого не нужно ни виз, ни билетов, ни перелетов, ни денег.

2

Время от времени, долгие годы, а порой и всю жизнь нас не покидает ощущение, что нам чего-то не хватает. Понимающего мужчины, чуткой женщины, здорового ребенка, теплого дома, реализованного призвания, привлекательной внешности, стабильного дохода.


Даже получив желаемое, спустя время мы снова испытываем неудовлетворенность. Если раньше переживали из-за отсутствия хорошей работы, то, устроившись в престижную компанию, жалуемся на невнимание любимого человека.


Кто-то скажет, что такова человеческая природа – жить в полутонах. На самом деле это то, с чем мириться нельзя. Чувство неудовлетворенности нужно преодолевать словом «спасибо». Как писал Толстой: «У меня нет всего, что я люблю. Но я люблю все, что у меня есть».

Я любил утро на даче. Проснувшись, сразу бежал в сад. Там каждый день что-то менялось: в цвете, форме, звучании. Вот плоды инжирного дерева слегка пожелтели, еще недельки две, и их можно срывать – варить джем с корицей.


Вот будка Пялянга уже в синем цвете: два дня дедушка Асад ее строил, утеплял, шлифовал, а сегодня проснулся ранним утром и покрасил. Домик нашей собаке готов!


Сливовая пастила, развешенная на веревке веранды, наконец-то подсохла. Я не выдержал, слопал одну. Остальное пора сворачивать ковриками и складывать в сшитый бабушкой полотняный мешок. До зимы!


Когда я, сонный и неумытый, выбегал в сад, бабушка подходила ко мне и, приобняв, возвращала в комнату, где незаправленная постель, разбросанная одежда, игрушки, яблочные огрызки.


«Финик, пока не наведешь порядка на своей территории, глупо искать радости за ее пределами. Они все равно тебе наскучат, и ты вернешься в свой бедлам. Начинай с себя».


Сона голоса не повышала. Говорила тихо, но твердо. После чего выходила из комнаты, закрыв за собой дверь. Пару минут я капризничал, а потом принимался за уборку.

Чувство неудовлетворенности начинается тогда, когда мы ищем счастье снаружи, а не внутри себя. Забросив свой дом, мы отправляемся во внешний мир, где нет ничего вечного и все каждую секунду меняется.

* * *

Ночью я боялся выходить из своей комнаты. Дом погружался в тишину, крики перелетных птиц обретали зловещий отзвук, а в урчании труб слышались стоны невидимого чудовища. Если вдруг посреди ночи мне хотелось в туалет или попить воды на кухне, я, не смыкая глаз, терпел до рассвета. Будить взрослых не позволяла мальчишеская гордость, а свет, оставленный включенным в прихожей, страха не уменьшал.


Однажды, лет в восемь, я не выдержал и в полудреме намочил постель. Наутро влажный матрас обнаружила Сона и, никому ничего не сказав, заменила. Когда мы остались наедине, бабушка сказала: «Я могу поставить в комнате ведро, но это не выход. Финик, не бойся открыть дверь. Что бы за ней ни было».


Я захлюпал носом и, не пряча глаз, признался: «Но ведь когда дверь откроется, я уже не смогу забыть того, что за ней увижу». Сона улыбнулась: «Твои страхи ненастоящие. Ты сам их придумал. Перед тем как открыть дверь, создай в голове то, что тебя не пугает. Например, чаек, море и корзину с горячими симитами[1]».


На следующую ночь я попробовал. Сразу не получилось. Только с третьей попытки, нарисовав в голове чаек, пошел на ночную кухню и выпил стакан вишневого компота.


В памяти каждого есть картинки-спасатели, мы обращаемся к ним в сложные периоды. На моей картинке-спасателе не только чайки и симиты, но и пенка варенья из желтой черешни, которое варится во дворе нашей дачи в медном тазу с кривоватыми краями.


Вот Сона передает мне медную ложку-шумовку. «Пока я буду мыть банки, собирай пенку. Смотри не прогляди. Сегодня, Финик, ты отвечаешь за сбор облаков». Пенки напоминали облака, только они были сладкие и горячие. Пробуя их, я обжигал язык, но нисколько об этом не жалел. «Ну и пусть щиплет. Зато я отведал облаков».


Бабушка не переставала мечтать, создавая на кухне свой маленький космос. Она дружила с возрастом, не переживала по поводу морщин и глубоко понимала жизнь, которая была для нее прекрасным путешествием. Смерть ее не пугала. «Не думаю ни о возрасте, ни о смерти. Я все это приняла как данность и начиняю дни тем, что радует».


Жизнь состоит из ежедневных преодолений. И совершаются они не во имя райских ворот, а для улучшения слуха. Своего же. Слышать себя – только так возможно обрести, сохранить равновесие.


«Вот кто-то скажет или сделает злое, и чувствуешь, как теряешь слух. Злость захлестывает голову, в ушах закипает, так и подбивает ответить тем же. По молодости я отвечала, а потом болела. С годами научилась ценить, беречь слух. Как вижу где-то зло – либо молча помогаю обиженному, либо перехожу на противоположную сторону улицы».

3

Нужно уметь остановиться. Для того, чтобы услышать море. В себе и в мире вокруг себя. Суета никому не приносила покоя: мы так спешим жить, что не успеваем разглядеть саму жизнь.


Человек не всегда должен к чему-то стремиться. Случаются дни, месяцы, годы, когда просто живешь: выполняешь работу, гуляешь по улицам, готовишь еду, встречаешься с друзьями. И хорошо бы в этой повседневности найти баланс – слышать в себе жизнь и открывать новые миры, не похожие на твои прошлые.


Прошлое крепче любых якорей держит на месте. Причем чем ярче оно было, тем сильнее будет тянуть назад. Бабушка рассказывала, что немало времени училась жить настоящим.


«Не умела наслаждаться моментом. Он еще не стал прошлым, а я уже смотрела на него из будущего. Только ближе к сорока смогла изменить отношение настоящему».


Осенними вечерами Сона заваривала черный чай с кардамоном. Этому научилась за годы, прожитые в Городе Перевернутых Лодок. Сона привезла оттуда охапку волшебных историй, которые рассказывала нам с братом вместо сказок.


На здании мэрии Города Перевернутых Лодок выбиты два стручка кардамона – символ прощения и процветания.


Как-то спросил бабушку о связи кардамона с прощением. Она рассказала легенду о том, как много лет назад на Город Перевернутых Лодок напала армия чужеземцев. Им нужна была сильная земля, где гармонию, которой так завидовали соседние народы, находили не в борьбе, а в принятии контрастов жизни. Чужеземцы надеялись, получив землю, овладеть и этим умением.


Мужчины города двинулись на защиту. Без оружия. Сначала сердцем, словом, потом своими телами. Женщин и детей спрятали на плантациях кардамона.

Чужеземцы перебили почти всех мужчин, ворвались в город. Они приближались к убежищу, когда началось сильное землетрясение. Дома и улицы за секунды ушли под землю. Нетронутыми остались только плантации кардамона, сохранив жизнь женщинам и детям.


Спустя годы город возродился. Жены чужеземцев, похороненных землетрясением, попросились на жительство в Город Перевернутых Лодок. Их пустили, несмотря на прошлое. С тех пор кардамон был принят в городе за священную пряность, которая, как гласит легенда, смягчает самые глубокие обиды.


Город Перевернутых Лодок научил Сону «глубоко дышать». Когда живешь среди людей, которые с рождения умеют ценить каждый день, каким бы он ни был и что бы в нем ни случилось, в тебе тоже раскрывается это качество. Именно раскрывается. Любовь и благодарность заложены в каждом, но не все желают слезать с гвоздей.


Хотя даже в жизни с высокой степенью осознанности не обходится без дней, когда нужно подзарядить батарейки.


«Бывают дни, когда все блекнет. Будто светлые чувства становятся бесцветными. Не любится, не верится, не хочется. В такие дни я придумывала простую отговорку, чтобы никто не переживал, и со спокойным лицом уходила до вечера. Только бы никого не обидеть и не встревожить. Садилась в автобус, уезжала в соседний город, смотрела на дождь за окном и ни о чем не думала. Или долго шла пешком… Отпускало.


Я не делила с Асадом такие дни. Зачем? Это мои внутренние сбои, и единственный способ восстановления для меня – молчание… Чем больше человек стремится к свету, тем больше преград возникает на этом пути. Как говорят на Востоке, “демоны терзают” – один раз попадешься на удочку, и вроде уже плохой человек. Главное, всегда возвращаться к себе.


Руми говорил: “Этот мир – горы, а наши поступки – крики: эхо от нашего крика в горах всегда возвращается к нам”».

4

У меня есть тетя по имени Амина. Сестра мамы. Обе они выросли в живописной деревне Хиля. Сария, выйдя замуж за отца, переехала в город. Амина до сих пор там. У нее участок земли и маленький домик, где они с мужем Джафаром живут в тишине.


Дети выросли, обзавелись семьями, выбрали мегаполис. А Амина по-прежнему в том месте, где родилась. Гордится этим.


«Съездила в Индию и Иран, мне достаточно. Я построила мир и то, что хотела бы в нем видеть, на этом скалистом участке земли, мне незачем куда-то за чем-то ехать. Воспитала трех сыновей, двух внуков, посадила двадцать восемь хурмовых деревьев, увидела Мекку. Сейчас у меня есть друг, дом и тишина… Люди изводят себя на пути к якобы большим целям, стремятся к тому, чтобы о них узнало как можно больше народу, городов. В борьбе за это они забрасывают свой дом – тот, что в них, а не снаружи. Если хочешь быть полезным на новом месте, научись быть полезным дома».


В первый день зимних каникул мы с мамой всегда ехали в Хиля. В честь нашего приезда Амина доставала из погреба садж[2], пекла кутабы – лепешки с тыквенно-гранатовой начинкой. К чаю подавала пирог с персиковым джемом. Традиция.


У Амины смуглые крупные руки и закрашенные хной ногти. На среднем пальце правой руки золотое кольцо с гранатом, доставшееся от прабабушки. «На сердце каждой женщины – рубцы от некогда кровоточивших ран. Время и гранат их заживляют. В Хиля гранат называют камнем честности. Страшно прожить жизнь во лжи себе. Какой бы ни была правда, надо ее услышать, принять. Иначе так и будешь бегать от тишины».

* * *

Если до самой Хиля дорога пролегала просторная и удобная, то до дома тети Амины приходилось добираться пешком. Он находился на отшибе, у красного здания трансформаторного завода. В дождливую пору выручали полиэтиленовые пакеты: мы с мамой натягивали их на ботинки и чапали по хлюпающей земляной жиже.

Нам предстояло преодолеть бездорожье и свалку с обломками деревянных стендов. На них был изображен профиль лысого мужчины с бородкой. Как-то я спросил маму: «Кто он? Почему его выбросили?» Сария, перепрыгивая со мной через лужу, ответила: «Это Ленин, он правил страной. Теперь другое время. Не его, сынок». Я тогда не по-детски удивился: как такое необъятное понятие, как время, может кому-то принадлежать?..


Мы переступали порог, и усталость от нелегкой дороги испарялась в атмосфере родного дома. Тепло, уютно, много вкусного. Амина обнимала и кормила нас одновременно, а на сетования сестры по поводу недороги отшучивалась: «Рай без труда не достается… Кому еще кутабов?»

* * *

Меня укладывали спать в маленькой комнате с обоями в цветочек и несуразно большим окном. Белая рама, медные ручки, вид на заднюю часть сада, где кроны хурмовых деревьев в ночи напоминали павлинов. Вот распущенный веером хвост, вот, чуть ниже, изящный хохол, забавно задирающийся под порывами гилавара[3].


Засыпать один я тут не боялся: комната примыкала к гостиной, откуда доносились голоса мамы и тети, допоздна болтающих обо всем на свете. О мечтах, детях, воспоминаниях. О любви и ее формах.


– Сария, ты когда-нибудь забывала себя из-за мужчины?

– Было дело.

– А я нет. Всегда все через голову. Одно время печалилась по этому поводу, но с годами перестала, это же страшно – потерять себя из-за мужчины… Я люблю мир через себя: луч не преломляется через кого-то другого.

– Это и есть здоровый эгоизм, Амин.

– Скорее, выбор.

– Наверное… Я не понимаю, когда чувства просты и однозначны. Некоторая сомнительность и драматизм вызывают у меня большее уважение. Так живее.


Меня согревали зимние тетины подушки, пахнущие грецким орехом. Весь последний месяц осени орехи сушились на кухне, перед печью, пропитывая ароматом каждый уголок дома. Дядя Джафар с особым трепетом относился к двум ореховым деревьям в саду, стволы которых в сентябре обмазывал светло-желтым кардамоновым маслом, чтобы урожай был слаще, здоровее…


Наутро, проводив маму в город, мы с Аминой сидели на скамейке у дома и неспешно разговаривали. Перед нами шелестели хурмовые деревья. Их широкие темно-зеленые листья напоминали лодки, на которых можно уплыть туда, где тебя давно ждут.


«Мы посадили сад на скале. Никто не верил, что вырастет что-то, кроме колючек. Помню, как с Джафаром долбили в скале лунки, засыпали их черноземом, втыкали по саженцу. Двадцать восемь из сорока деревьев принялись. Теперь каждую осень у нас обильный урожай, который раздаю детишкам Хиля… История с садом научила меня усердию. Даже в самом закаменелом эгоизме живет любовь, надо ее в себе взрастить».

* * *

Амина с детства ценила тишину. Ей хорошо в ней. «Папа одно время переживал, водил меня к психологу, потому что я больше молчала и слушала, чем говорила. Я люблю людей, мне интересно за ними наблюдать, быть с ними, но нет ничего прекраснее уединения. Когда шум мира не нарушает во мне тишину, сажаю гортензии, гуляю вдоль реки или готовлю творожный пирог для любимых людей, и мне хорошо».


Если в такой тишине слышен гул внутренней пустоты, это не страшно.

«Без пустоты не бывает наполненности, малыш. Научись любить и такие дни, когда все останавливается. Когда не можешь быть сильным, решительным, собранным. Я называю такие дни “канска”, что с фарерского – “может быть”. Когда ни на один свой вопрос не можешь ответить определенно – просто молчишь, спишь, ешь или идешь по неприметной улице до тех пор, пока не полегчает. А полегчает обязательно. Самые суровые ливни заканчиваются солнцем».


Амина обладает умением слышать, ощущать время. Не тратить бесценные часы на беспокойство о днях минувших и грядущих. Жить здесь и сейчас, отказавшись от сожалений прошлого и иллюзий будущего. Она открыла в себе силу вневременной полноты бытия.


«Жить в настоящем меня научил пятилетний внук. С Солтаном я вдруг заметила, насколько дети свободны, спонтанны. До какого-то возраста они не выстраивают так называемые причинно-следственные связи, не копаются в том, что случилось. Полностью проживают происходящее. И самое главное – улыбаются».

5

В центре полуразрушенного двора – старая водонапорная башня, неизвестный написал на ней синей краской «Время не лечит». Около башни скамейка. На скамейке сидит отец, оглядывает то, что осталось от двора детства. В его взгляде не вижу ни грусти, ни тоски – смирение.


Сажусь рядом. Оба в коричневых плащах – мама подарила одинаковые на Новый год. Отцу сорок один, мне одиннадцать. Прижимаюсь к его руке: «Ты скучаешь по детству?» Смотрит на ржавые останки качелей: «Нет, парень. Часто о нем вспоминаю. Наши воспоминания – как дом, в который всегда можно вернуться».


Откуда-то сбоку приходит морозный воздух, заставляющий слезиться глаза. Отец запускает руку в карман плаща, достает сигареты, спички. Но не закуривает.

Еще долго сидим в полумолчании. В нем нет отчужденности. Оно выше слов.

* * *

Отец сорок лет проработал пилотом. Небо многому научило. Прежде всего, беречь свое звучание. «Человек создает вокруг себя шум, надеясь запомниться, покорить или приобрести. Пустая затея – хаос не перекричишь. Но были и будут те, кто звучанием своего сердца раскрывает в нас умение слышать себя. Это талант».


В детстве я говорил больше, чем слушал. Бесконечный поток слов, в котором терял себя. Отец с малых лет учил не молчанию, а ценности каждого сказанного слова.


«Не сотрясай попусту воздух, парень. Порою записывать мысли важнее, чем озвучивать. Так легче взвесить их пользу… В молчании – вечность, в разговоре – быстротечность времени».


Впервые красоту тишины познал летним вечером, когда в округе вдруг отключили электричество. Мне, пятилетнему болтуну, на мгновение стало страшно: вокруг все затихло, потемнело. Стал слышен малейший шорох.


Мама достала из шкафа бледно-желтые парафиновые свечки. Зажгла в комнатах и продолжила нарезать хрустящий хлеб с семенами зиры. Окрошка уже была разлита по пиалам…

После ужина мы с папой лепили фигурки из оплывшего парафина. В наш мир не врывались посторонние звуки: телевизор уснул, холодильник не гудел, музыка за стеной затихла – весь район подчинился силе вселенской тишины.

* * *

Отец говорил мало. Моего брата это не устраивало: он требовал подробных ответов на вопросы или просил почитать вслух книгу с отцовского стола. Это могла быть «История зарождения воздухоплавания» или что-то про авиамеханику – не важно. Главное, слышать голос отца, ощущать причастность к его жизни.


Я понимал молчание папы. В моей голове жило маленькое воплощение отцовской любви, беседующее со мной. И мне этого хватало.


В какой-то момент взросления мне показалось, что папину любовь я придумал. Что нет никакого маленького человечка-папы внутри меня, что нет нашей молчаливой крепкой связи. Что те дни, когда не было в мире никого, кроме нас двоих, – иллюзия. И то утро у водонапорной башни – тоже.


Переживал. Стал плохо есть, забросил уроки, и как-то вечером дома раздался телефонный звонок классной руководительницы с жалобами на мою неуспеваемость. Отец был в очередной поездке, и никто, кроме него, не мог меня излечить.


Терзания закончились в день папиного возвращения. Он крепко обнял меня на пороге и сказал на ухо: «Ты все сможешь. Я люблю тебя, парень». В ту же минуту меня отпустило.


Вернулась вера. В то, что с папой можно поговорить и в себе, если он в другой стране. Что те «наши» дни еще повторятся, пусть и неизвестно когда. «Я дождусь». И дожидался – это было лучшей наградой за веру.


С детства мне важно было верить.


В детском саду я верил в то, что стоит маме завернуть меня в полотенце после купания, как пугающие ночные звуки затихнут и мне не придется спать с одеялом на голове.


В третьем классе я верил в то, что могу управлять погодой. Беседовал с деревьями, договаривался с гилаваром о том, когда должна наступить весна.


На первом курсе института верил в то, что детство в любой момент можно вернуть. Не время, а тогдашнее мироощущение. Оно живет в нас постоянно, нужно лишь очистить его от взрослого хлама.

Этой весной я поверил в то, что, если человек подавлен правилами и ограничениями и стыдится говорить о чувствах, он вряд ли доберется до настоящей любви.

* * *

Выходим со двора, переступая через куски бетона, остатки оконных рам и выброшенные кем-то книги. Отец поднимает уцелевшие тома, те, что не разбухли под дождем и не разлетелись на страницы. Много Чехова. «Берегите в себе человека», – цитирует отец и передает мне книги, велит нести в машину.


Возвращаемся домой с двумя горами на заднем сиденье. В салоне пахнет пожелтевшей бумагой. Чихаю от пыли и гордо оглядываю наш клад: «Из них я много всего узнаю». Отец улыбается: «В тебе уже есть абсолютно все, парень. Книги помогут это раскрыть».

6

Летний сезон Фатма-хала провожала восклицанием: «На Абшероне нет зимы. Вместо нее недоразумение из слякоти, ветра… Пора в город!» Запихивала разноцветные вещи в плетеные сумки, которые, тяжело передвигаясь на толстых ногах– колбасках, закидывала в багажник мужниного «Москвича».


Мы с братом не любили Фатму-халу. На просьбы Соны помочь соседке по даче с вещами убегали к большому тутовому дереву. Сидели под ним и грустили. Лето подходило к концу, впереди зима, значит, приезжать на Абшерон будем реже.


Тутовое дерево росло в ста четырех шагах от дачной калитки и носило гордое имя Маяк. Его было видно с четырех сторон поселка. Когда приезжали гости, они ориентировались по Маяку. «Добираетесь до него, затем левой тропинкой сто четыре шага, и вы на месте», – поясняла родственникам Сона. Три раза в неделю в закатные часы она носила Маяку ведро колодезной воды, поливала корни.


О приближении холодов я узнавал не по прогнозу погоды, а по коре Маяка. Прикасался к ней: повлажнела – значит приближается зимняя разлука. С надеждой на новую встречу.

* * *

В нашей семье осязание ценилось выше слов.


Мама не отмеряла ингредиенты для шекербуры[4] ни весами, ни мерным стаканом. На десять ладошек муки пять шариков домашнего масла-нехре, которое в глиняной маслобойке сбивала тетушка Лейла.


Бабушка, поливая шербетом горячую пахлаву, определяла количество сиропа на глаз, касаясь мизинцем поверхности теста: если подушечка пальца соскальзывает, к ней ничего не пристает, значит, сиропа достаточно.


Мы с братом обожали поводить руками по голове после летней стрижки. В первый день июня папа жужжащей машинкой коротко остригал наши кудри, называя нас «шиншиллками» – ежик на голове блестел, забавно торчали уши.

Дедушка Асад любил пересыпать руками теплый ракушечный песок, пока поглядывал за нашими морскими играми. Если мы уходили далеко от берега, он издавал мастерский свист. Два коротких подряд означали «время погреться», три – «пора домой».


Бабушка познавала жизнь через прикосновения. «Слова можно подделать, поступки сыграть, а вот посмотришь в глаза или прикоснешься нечаянно к человеку – и понимаешь, твое или нет. Не делать того, что противоречит внутреннему импульсу, какую бы выгоду с этого ни имел, не терпеть общество тех, кто не делает тебя лучше, – не изменяй этому правилу, Финик. Иначе потеряешь себя, а меня не будет рядом, чтобы помочь».


Мне были ценны не только касания, но и то, что я слышал. Не слова, а звуки мира. Тишина утра, громыхание зимнего моря, ракушек под ногами, бульканье закипающего чайника, сказки маминым голосом, треск гейчайского[5] граната в руках дедушки, шипение котлеты в масле, хруст новой книги, звяканье папиных ключей во входной двери, мурлыканье кота в объятиях, стрекот цикад жаркими вечерами и гул ветра на Абшероне.

* * *

Фатма-хала заблуждалась. На Абшероне есть зима. Просто не все ее понимают – к счастью. При первой встрече она отталкивает, задувает песком с набережной, брызгается волнами – оберегает свое право тишины после месяцев летнего хаоса. Словно энергетические запасы абшеронской земли истощились и для восстановления ей нужно время.


Зимой дедушка с бабушкой навещали Абшерон раз в неделю. Нас не брали: «У вас школа, финики! На каникулах поедем». В дни их отъезда барометр моей тоски по даче настолько зашкаливал, что стоило прозвенеть звонку последнего урока, как я срывался и бежал домой. Чтобы быстрее позвонить на дачу и послушать Абшерон – бабушка высовывала трубку из окна веранды. Издали я слышал пение хазри, лай дворовой собаки, скрип калитки, проржавевшей в непогоде. Эти звуки наполняли силами, и я мог дождаться зимних каникул для встречи с Абшероном.

* * *

В первый день зимних каникул приезжаю на натопленную дедушкой дачу и сразу же несусь к морю. Сона протестует: «Ты же песка наешься, Финик». Натягиваю шапку, обвязываю лицо шарфом и бегу: «Мне достаточно его услышать, бабуль». Сона выбегает за мной – не оставит внука наедине с бушующим хазри.


Мы с Соной прячемся за перевернутой лодкой. Она кутает меня в плед. Над нами парят чайки – замерли в потоке воздуха. Сегодня нам повезло: волны уходят в море, но по берегу все равно тяжело передвигаться из-за ударов песка.


Сначала Сона бранилась за непослушание, потом крепче прижала к себе, поцеловала в макушку. «Ты прошел еще один урок, малыш. Не отказываться от того, что любишь, кто бы и что тебе ни сказал. Не испугаться сложностей – дождя, урагана, снегопада – и дойти до весны… Никогда не изменяй своим стремлениям».


Возвращаемся домой под вальс утихшего ветра. Тучи разошлись, появилось солнце. Сона встряхивает плед у перевернутой лодки: возвращает песок берегу.

* * *

В честь нашего зимнего приезда на дачу Сона готовила долму из виноградных листьев. В медном казане, доставшемся в наследство от предков. Бабушка его берегла, готовила в нем по особым датам и держала в кладовке обернутым плотной бархатистой тканью.

По мере использования казан чернел. Тогда Сона принималась за чистку: замешивала «уксусное тесто» из муки, столового уксуса и пары щепоток соли, наносила на металлическую поверхность, давала высохнуть, после чего счищала мягкой щеткой.


Летом, специально для долмы, Сона собирала в дачном саду самые нежные виноградные листья. Срезала их хвостики, сворачивала рулетами. Посыпая крупной солью, плотно складывала в стерилизованные банки и закатывала.


Зимой бабушка открывала банки, и по дому разносился аромат лета. Правда, листья успевали потемнеть. Чтобы смыть соль, Сона обливала их кипятком и вываливала передо мной на поднос: «Финик, а ну-ка услужи старой бабке. Расправляй, собирай их на край подноса, а я буду брать и начинять фаршем». От мокрых листьев подушечки пальцев сморщивались и пахли кислым.


Бабушка вымешивала фарш, добавляя в него круглый рис. Положив в центр листа фарш, Сона складывала лист конвертиком и нанизывала на толстую нитку. «Бусы» из долмы закладывались в казан, на дне которого лежали жирные кусочки мяса.


К долме бабушка подавала соус из йогурта с мятой и чесноком, маринованный кизил и горячий хлеб-тендир, кусочки которого мы обмакивали в зеленый бульон.

Разливая алычовый компот в наши стаканы, Сона улыбалась хазри, завывающему в оконных щелях. «Кто-то сейчас злится на хазри, мол, от него пыль да холод. А я с детства люблю хазри. Он учит ценить тишину и солнечную погоду. Нужно дарить миру доброе, финики. Постоянно искать возможность приносить пользу живому, избавляться от дурных привычек. Например, грызть ногти, отковыривать болячки, оставлять еду в тарелке и не верить в себя».

7

Бабушку Сону провожали в Америку почти всем поселком. Рейс в пять утра, аэропорт в десяти минутах езды от дачи, ехать из городской квартиры нет смысла. Так мы понимали желание Соны до отъезда побыть на даче. Оказывается, она не только собирала чемоданы гостинцев, но и… прощалась с родной землей.


Соседи рассказывали, что бабушка подолгу сидела под голыми инжирными деревьями на ноябрьском холоде, гуляла у моря, набирая в банки воду Каспия, а в пакеты – соленую землю абшеронских пустынь.


На Востоке при переезде в другую страну принято забирать с собой немного той земли, в которую уходят твои корни. В новом доме родную землю почтительно ставят на видное место – чтобы не забывать свое начало.

«Бабуль, ты же на две недели. Зачем брать с собой морскую воду? На таможне все равно не пропустят». Сона, насупившись, продолжала наполнять пластмассовые контейнеры инжирным вареньем. «Мне лететь через океан в страну, где самолеты врезаются в дома. На Абшероне отроду такого не случалось. Иногда только алкаш Салех колотит свою Пярвану, а наутро читает ей газели Физули. Поэтому оставьте меня в покое. Вдруг помру там, пусть рядом будет частичка Абшерона».


В Нью-Йорке бабушку ждало семейство Багырлы: муж Муса, жена Бясти, их сын Джошгун с женой-афроамериканкой. На женитьбу единственного сына на темнокожей Мэри Бясти отреагировала микроинфарктом, но со временем подруга детства Соны смирилась, правда, переименовав невестку в Марьям. Так и живут. Теперь Мэри-Марьям, согласно восточным традициям, называет свекровь мамой, слушает мугам и сняла пирсинг с правого века, отрастив широкие брови.


Вроде счастливы. Если бы не тот факт, что Мэри-Марьям не может научиться готовить долму. На подмогу вызван знаток абшеронской кухни Сона. «Приезжай, баджы[6]. Отметим твое семидесятилетие, заодно невестку долме научишь». Бабушка долго не соглашалась. Решительным доводом оказалась манипуляция Бясти: «Я скоро умру. Привези мне кусочек Абшерона, не дай мне уйти без него».


Для Соны Абшерон – тема священная. Наутро мы подавали документы на визу.


Тем временем дочь соседки Гюльназ ежедневно учила Сону английскому. «Ай эм фром Эбшерон пэнинсила», «Май фрэнд Басти из вэйтинг фор ми», «Донт вори, зис из зе уотэр оф Каспиан си». Бабуля, преодолевая восточный акцент и ругая себя за решение лететь через океан, вызубривала необходимые словосочетания. В итоге она так увлеклась заморским языком, что на мое спасибо за налитый чай ответила «вэлкам». Услышав это, я понял, что Сона, отважная женщина-Скорпион, готова к американским приключениям.


В Америку было собрано три чемодана. Помимо морской воды и абшеронского песка, Сона везла изыски национальной кулинарии: чай с чабрецом, варенье из маштагинского[7] инжира, маринованные виноградные листья и баклажаны с чесночно-травяной начинкой, пучки свежего тархуна и горной кинзы, садж-лаваш, шорг-гогалы и закваску для катыка.

Мы объясняли Соне, что американские таможенники конфискуют часть продуктов, но она не отказывалась от идеи как следует накормить семью Багырлы «настоящими, солнечными продуктами, а не картонными».


«Послушай, Финик: вера, искусство и вкусная еда могут исправить человека. Сделать его лучше. Ни одна таможня не наступит на горло моей песне». Не знаю, каким образом, но Сона действительно довезла все продукты до Нью-Йорка. «Ребята-пограничники оказались такими милыми… Но проверяли меня три часа, зелень чуть завяла».


Если бы не временная разница, бабушка звонила бы домой минимум трижды в день, чтобы спросить, здоровы и сыты ли мы, выпил ли лекарства Асад, подсохли ли каштаны на дачном чердаке и каково настроение Абшерона. Я отправлял ей на мобильный сообщения с подробными отчетами и фотографиями неба над дачей.


«Облака посерели, Финик. Хазри приближается. Закрой ставни веранды, открой окошко на крыше, чтобы голуби могли спрятаться, и положи на камень печи листочки сушеной душицы. Тогда дома будет спокойно».


В телефонном разговоре Сона рассказывает, что преодолела триста пятьдесят четыре ступени винтовой лестницы к короне статуи Свободы, что американские дети по ноябрьскому холоду разгуливают в тонких куртках и туфлях на босу ногу, а если ребенок закутан, как капуста, значит, родители – туристы либо новоприехавшие эмигранты. Что в классе шестилетнего внука Бясти, как и во всех американских школах, учатся дети с синдромом Дауна и ДЦП.


Бабушка тараторит в трубку, фоном слышны смех Бясти и тявканье их собаки. «Тут все для людей, зарплаты высокие и законы работают». Вдруг на том конце провода затягивается тишина, и бабушка тоскливым полушепотом признается: «Сынок, я здесь почти не сплю. Боюсь, закрою глаза – и умру, не приведи Господи. Хочу умереть дома. На Абшероне. Быть похороненной в Хиля, рядом с мамой».

8

Мы с дедом идем по центральной улице утреннего поселка. Мне семь лет. Я держусь за его большую руку. Мимо нас проезжают тележки торговцев зеленью, фруктами, овощами. Дедушка приветствует их: тут все друг друга знают, приезжих почти нет.


Не терпится окунуться в море. Но мы никак до него не доберемся: через каждые три-четыре шага Асад останавливается поздороваться с прохожими. Перекидываются парой фраз и с пожеланиями доброго дня расходятся. Исчезли бы они и не мешали дойти до моря!


«Деда, пошли быстрее. Ты с ними разговариваешь так, как будто они герои».


Асад не отвечает. Сняв обувь, ступаем на песок. Если закончилась асфальтированная дорога, значит, до воды сорок семь шагов. Замеряли с братом.

На пляже встречаем соседей по даче. В этот раз улыбаюсь им – цель ведь достигнута. Дедушка, взяв меня за руку, ведет к воде. «Парень, герои в толпе не выделяются. Это может быть твой сосед, врач в поликлинике или продавец хлеба в другом городе. О них мало кто знает. Но они пережили войны, смерть близких и не утратили в этих бедах человечность».

* * *

Все дальше отплываем от берега. Мои ноги потеряли дно в зелено-голубой бездне. Обнимаю дедушку за шею. Она пахнет мускатным одеколоном, пока не смытым соленой водой. Мне не страшно. «Не оглядывайся назад и сохраняй спокойствие».


В поиске спокойствия вспоминаю потолок нашей с братом комнаты в городской квартире, на который смотрел, засыпая и просыпаясь. Белое полотно с мелкими трещинами, резная лепка вокруг люстры, похожей на перевернутое блюдце. В потолке не было ничего необычного. Дороги ассоциации: ты дома, родные люди рядом, ты защищен, и вон, бабушка блинов напекла. К ним будут сливки и инжирное варенье.


До Двуличной скалы осталось немного. Жители поселка доплывают сюда на лодках. Дедушка вплавь – до пятидесяти он увлекался глубокими погружениями в мир Каспия. Обычно до ста метров, с задержкой дыхания, без ласт, не касаясь страховочного троса.

Каждое погружение было для Асада знакомством с собой. «В первый раз на глубине тридцати метров мне стало страшно от темноты, холода. Выплыл. Месяц переваривал впечатления. И тосковал – сам не понимал, по чему именно. Когда вновь погрузился, ощущая, как медленно снижается пульс, понял, что не могу без подводного мира».


Природа ценит честность. «Самое важное под водой – не бояться себя. Там ты наедине с тишиной, без людей. Какой настоящий – вот тем и будешь. А это может испугать».


Море научило деда помнить о том, что его ждут. Любимые люди и те, кто еще станет любимым. «В синей бездне нельзя забывать о времени, о том, что нужно всплывать. Потому что там, наверху, тебя ждут. Так и в жизни, пацан, легко раствориться в якобы свободе, эгоизме. Любое богатство теряет ценность, когда им не делишься».


Мы с дедом сидим на нижнем выступе Двуличной скалы и, обняв руками колени, смотрим в сердце моря. Тут не слышно людей, не видно домов Абшерона. Берег – тонкая коричневая полоска.


«Деда, у тебя ведь тоже есть в голове картинки. Что на них нарисовано?» Он бросает камешек в воду. «Абшерон… Кажется, и у тебя тоже».

9

За окном вьюжит пурга. В округе погасло электричество – суровый ветер оборвал провода. Мы с бабушкой на даче вдвоем. Завтра приедут остальные домочадцы, выходные проведем вместе, а в понедельник в школу. Зимние каникулы подошли к концу.


Отсутствие электричества не помеха: на кухне горят четыре керосиновые лампы в медных скобах. На столе юхаяйан[8] и охлов[9]. Будем раскатывать тесто для аришты, восточного супа-лапши на мясном бульоне.


Пока Сона доваривает фасоль «черный глаз» (замочила ее с ночи), я обсыпаю мукой доску и скалку, чтобы к ним не прилипало тесто. Его замешивают из холодной воды, муки, яйца и соли.

В доме натоплена печь. Мы заперли окна, но абшеронский ветер все равно проникает внутрь тревожными звуками. Слышно, как волны Каспия разбиваются о скалы, тормоша рыбацкие лодки, привязанные на берегу; как наш пес Пялянг, выглядывая из будки, облаивает скрипящую калитку; как старые номера газеты «Республика», собранные под лестницей для растопки печи, разлетаются по двору, пестря пафосными заголовками; как в погребе, распугивая мышей, позвякивают банки с вареньем.


Мне не страшно. Тот, кто любит Абшерон, любит и ветер – не отделимые друг от друга части. Я подхожу к запотевшему окну кухни. Рисую пальцем на стекле и сквозь прочерченные линии вижу встревоженный хазри двор и черный нос Пялянга, торчащий из будки.


Бабушка, покрыв голову косынкой и обвязав поясницу шерстяным платком, ловко раскатывает тесто. В конце она свернет его рулетом, нарежет тонкими полосками. Я разложу лапшу на медном подносе, присыпанном мукой, и отнесу сушиться к печи.


Завтра мы используем половину лапши, остальное соберем в мешочки, чтобы в другой холодный день приготовить согревающее зимнее блюдо.

* * *

Для жителей Абшерона тишина – голос Творца. Поэтому местные старцы всегда сопротивлялись тому, чтобы на береговой линии поселков строили рестораны. Проводят забастовки, пишут жалобы.


Утром прихожу к Маилу-киши за свежим тендиром-чореком[10]. Он печет хлеб в пекарне, которую когда-то построил его отец из абшеронских камня и глины.


Маил-киши возмущен: на соседнем участке открыли очередное заведение.


«Приезжие относятся к этой земле как к месту летних пиршеств и сезонного заработка. Если бы ими управляла любовь, они приходили бы сюда за настоящим богатством, скрытым в тишине. Вместо этого строят замки с высокими заборами, громко говорят, не умеют слышать».


После вьюги в Абшерон вернулась зимняя тишина. Я иду с горячим хлебом, завернутым в газету, встречаю по дороге бабушку. В руках у нее сумка с бутылками керосина – вдруг снова свет потухнет, надо запастись.

Улица Есенина, покрытая тонким слоем снега, и наши осторожные шаги: только бы не поскользнуться. Идем по краю дороги, где лежит песок.


Через пару часов приедут домашние, привезут ореховый рулет и желтый сыр. А мы приготовим аришту и выжмем сок из гранатов, которые с осени хранятся на деревянных полках погреба.


Мне не хочется сразу возвращаться на дачу. Прошу Сону спуститься на две улицы ниже – оттуда видно море. Жалостливо напоминаю ей о том, что каникулы почти закончились и я еще не скоро приеду на дачу.


«Так и быть, Финик. Только сначала занесем сумки».


На заборе заброшенной дачи некто написал красной краской: «Счастье – быть кому-то нужным, в ком-то чувствовать нужду». Сона останавливается и, улыбнувшись, произносит незнакомую мне фамилию: «Вагаб-заде».


В старших классах я узнаю, что это знаменитый поэт, что именно ему принадлежат слова, которые часто повторял дедушка Асад: «Люди ищут – где же выход? Говорят: с горы видней, а самой горы не видят, судят издали о ней».

* * *

Абшерон – земля смирения. Тут люди живут не «на лестнице». Это местное выражение, означающее, что человек изводит себя стремлением к материальным благам. Абшеронцы пребывают в спокойствии, наблюдая за контрастным потоком земной жизни, в которой главное – сохранять равновесие и не переставать любить.


Когда-то Абшерон был бесконечной пустыней с инжирными деревьями, редкими родниками и следами верблюжьих караванов. Тут проходили пророки и дервиши, преодолевая сложности, терпя гонения. Но они не видели в этом причин для страданий. «Бугры на дороге жизни. Без них не бывает».


Однажды к дедушке на дачу приехал его друг-геолог из Германии. По утрам Хайко, позавтракав и вскинув на плечи рюкзак, уходил в мир Абшерона. Возвращался к ночи. Его притягивала эта земля – пыльная, соленая, с низкими каменными постройками вдоль полупустых улиц.


На третий день Асад спросил Хайко о впечатлениях. «Тут хочется идти. Даже если не знаешь, куда». Дедушка, разлив чай в стаканы-армуду, пододвигает к нам пиалу с ногулом[11]. «Наслаждение заключено в самом поиске, а не в его конечной точке. Так что, друг, не так важно, куда идешь, как – с чем».


В старших классах я спорил с дедушкой на тему смирения. Мне, подгоняемому отважностью юношеского максимализма, в этом чувстве виделась некая форма бездействия.


«Деда, в твоих книгах о суфизме смирение представляют как единственную возможность для понимания смысла жизни. По-моему, это слабость. Нежелание бороться…» Асад, перебивая, спрашивает: «За что?» – «Как так за что? За справедливость, за счастье». – «Борьба, как и победа, – иллюзия, сынок. Да и зачем бороться за счастье, если оно уже в нас? У человека один и друг, и враг – он сам».


Чем глубже я узнавал Абшерон, тем больше убеждался в правоте Асада. Наблюдая за местным людом, провожая хазри, встречая гилавар, перемалывая фундук для начинки шекербуры и смешивая его с кардамоном, слушая азан под тенью широкоплечего хар-тута[12], обнимая любимую у заброшенного маяка с красной крышей, я учился ценить красоту покоя и стремиться приумножать добро – а это и есть смирение.

* * *

Я был влюблен в печаль Бессмертного переулка. Он находился выше рынка, на окраине поселка, вдали от моря. Жизнь вокруг менялась, строились новые дома, прокладывались дороги, количество фонарных столбов и проезжающих автобусов увеличивалось, но таинственным образом прогресс не касался Бессмертного переулка. Он напоминал мне призрачный дом из восточной сказки: все о нем знали, но никто не видел.


Я любил его за непохожесть на остальные переулки. Он словно не задавал вопросов жизни, меланхолично понимая, что у всех разные ответы, единых и окончательных – нет.


В Бессмертном жила Наджиба, она пекла самые вкусные шор-гогалы на Абшероне. В дровяной печи.


Сона любила завтракать сладким чаем с разогретым гогалом.


«Гогалы Наджибы такие же, как в моем детстве. Тесто не “булочное”, рассыпается на слои. И в сердцевине много начинки из специй».


За три дня до Праздника Весны мы с Соной приезжали в Бессмертный переулок за заказанной выпечкой. «Если бы не гогалы Наджибы, я бы сюда ни ногой. Тоскливо тут». Многие так отзывались о Бессмертном переулке. Но никто не мог объяснить причину тоски.


Мне тут нравилось. Кирпичные дома с крышами, покрытыми киром[13]. В августовскую жару он остро пахнет. Я называл этот аромат «съедобным» и радовался, когда южный ветер приносил его оттенки на нашу улицу.


В доме Наджибы пахло анисом, семенами фенхеля, куркумой. У нее пухлые смуглые руки, кожа блестит от постоянного контакта с топленым маслом, которым смазываются слои гогала.


Я спрашиваю Наджибу: «Почему ваш переулок такой грустный?» Она укладывает в коробку последний гогал. У него, как и у остальных, румяная корочка в россыпи семян тмина. Дома мы переложим гогалы в эмалированную кастрюлю, и я, не нарушая традицию детства, посчитаю круглые масляные пятна на внутренней стороне пустой коробки.


«Потому что бессмертие – это грустно, малыш. То, что лишено конца, теряет ценность».


10

На Пыльной улице почти не строили домов. Всего пять-шесть хижин – брошенные старики, молчаливые дервиши, обезумевшие художники.


Жилье мастера Нияза было сложено из речного камня. Одна комната, одно окно, крыша из косого шифера. Во дворике колодец с сильно йодированной водой, соломенный сарай с тремя курицами и ванная с туалетом из кирпича. Ванную для золоторукого Нияза построили соседи. Скинулись, установили печь, уста[14] топил ее лепешками коровьего помета.


«Сжигать дерево, чтобы очистить тело? Нет уж! С меня хватит того, что из-за музыки погибают деревья». Выравнивая струны, Нияз смотрел куда-то вдаль и добавлял: «…Хотя дерево, превращаясь в музыкальный инструмент, не погибает. Обретает вторую жизнь».

Сона собирала еду в кастрюльки и, загрузив в корзину велосипеда, отправляла меня к Ниязу. Пыльная улица – на другом конце поселка, ехать до пустынной возвышенности. Ее беспощадно продувал хазри, принося столпы пыли с колкими крупицами песка. Жить там было трудно.


По абшеронской легенде, когда-то на месте возвышенности сожгли суфийскую мечеть. Останки разрушили, камни разбросали по округе. В пятничную ночь они раскрошились в пыль, которая по сей день ночами осыпает улицы, не позволяя людям жить и застраиваться. А сделать это порывались многие, ведь с Пыльной улицы открывается божественной красоты вид: изумрудное море, извивающийся берег, утреннее небо в пухлых облаках, оливковые рощи в объятиях Абшерона.


У Нияза никого и ничего не было. Кроме веры, книг и музыкальных инструментов, которые он создавал. Вырос в детском доме, в семнадцать пошел в ученики к Гасыму-киши, мастеру струнных инструментов, влюбился в дело и в дочь учителя. Поженились.


На шестом году брака жена Нияза умерла от онкологии.


Боль потери привела его к звуку, который слышат все люди, но сами же затыкают себе уши и так проживают свою жизнь.

Сона спрашивает уста: «Сынок, что в этом звуке?» Выдалбливая кусок древесины, он вдруг замирает: «Любовь… Людям кажется, что ненавидеть, сторониться и запираться легче, чем любить. Когда любишь, становишься морем. Твои берега открыты миру, ты не ждешь ничего взамен. Кто-то назовет это слабостью, а в этом сила. Руми писал: “В жизни длиною в полвздоха не планируй ничего, кроме любви”».

* * *

«Еда остывает, уста. Съешь бугламу[15], пока горячая. Потом будет невкусно». Он кивает, не отрывая глаз от древесины. Нияз делает кеманчу[16]. В воскресенье привезли подходящий кусок орехового дерева – для кеманчи подходит та часть ствола, что росла на солнечной стороне. Она суше, не расслаивается.


Черные вьющиеся волосы Нияза в пружинах опилок, лоб в каплях пота, на смуглых пальцах порезы. Ноготь среднего пальца левой руки почернел от нечаянного удара.


Когда выточит нужную форму, забудет о ней на год – пока подсыхает обложенная стружками основа кеманчи. К тому времени Ниязу привезут кожу сома. Рыбаки ждут подходящий трофей – сом нужен взрослый, два метра, весом под пятьдесят килограммов. Кожа рыбины обрабатывается и натягивается на корпус кеманчи.


Через окно над рабочим столом в комнату проникает азан. Нияз откладывает инструменты, снимает передник, выходит во двор, идет в сторону ванной. Омовение перед намазом. Я остаюсь один посреди маленького царства Нияза. Подхожу к столу. Инструменты с потемневшими ручками, разбухший помазок для бритья, на ворсе которого застыла древесная пыль, влажная зеленая тряпка, связка стальных нитей – будущие струны кеманчи.


Сбоку от стола полка, на ней Насими, Руми, Юнус Эмре и одна книга в темно-зеленом бархатном чехле. Лежит отдельно. Коран. Там же на полке две фотографии. На них она. Беру ту, на которой девушка с наброшенным на волосы платком сидит у перевернутой лодки. На обороте карандашная надпись:


«О, мой Бог! Если бы я… Если бы стала я берегом дальним… И в ночной тишине поцелуем печальным увлекла бы тебя, увлекла бы тебя[17].

Зохра».

* * *

– Звук кеманчи наполнен плачем. Почему, уста?

– От любви.

– Зачем плакать, когда любишь? Надо улыбаться!

– От красоты чувств, малыш. Открываешь в себе любовь, смотришь, как из тебя красота выливается в мир, и так хорошо, что от счастья на глазах слезы. Любовь – исцеляющий родник. В нем вода легкая, чистейшая. Пьешь, набираешь в ладони, видишь в ней лучи солнца и плачешь от того, что, познав истинную красоту, больше не можешь жить, как раньше. Жизнь «после» любви – это рассвет после ночи.

– Я не очень понимаю, о чем ты говоришь, уста, но, кажется, ты нашел родник. Скажи, где?

– На дне. Где все темнее ночи, больнее самой острой боли, где под ногами холодная черная земля.

– И там волшебный родник?

– Да. Я должен был опуститься на самое дно, чтобы найти сокровище. Иногда нужно упасть, чтобы увидеть то, что под ногами и над головой. Люди обычно с тоской оборачиваются либо с нетерпением заглядывают вперед.

– Нияз, тебе не скучно тут одному?

– Я не один, малыш. У меня есть небо, дом, свет из окон и любимые люди.

– А если кто-то из них ушел навсегда?

– Те, кого мы любим, вечно живут в нас. А значит, мы вместе, чтобы ни случилось, куда бы нас ни унесло.

* * *

Cижу на краю колодца, накрытого тяжелой деревянной крышкой. По круглой стене снуют муравьи, обходя холодные островки мха. Во дворике Нияза ничего не растет, кроме сутулых виноградных лиан с шершавыми листьями. Их цвет с трудом различим под слоем пыли.


У входа в комнату Нияза желтые сугробы. Уголки оконной рамы, за которой уста сосредоточенно работает, забывая о воде, еде и порою часе молитвы, тоже занесло песком.


Нахожу за лестницей веник, совок, приступаю к уборке. Смахиваю песок с окон, дверей, выметаю за веранду и иду к колодцу. В наших краях после уборки двор принято поливать водой.


«Почему ты не любишь свой дом, уста? Он в песке, не убран». Мы сидим на вычищенной лестнице, на одной ступени, вокруг нас виноградные лозы в ярко-зеленых листьях – полил их, и к ним вернулся цвет.

На коленях Нияза плоский деревянный ящик в форме трапеции, над его поверхностью натянуты струны. Двадцать четыре, посчитал. Знаю, что это музыкальный инструмент, видел по телевизору, но забыл название.


«Это канон[18], малыш. Видишь цвет? Абрикосовое дерево, после шлифовки оно чуть темнеет. Давным-давно канон называли арабской арфой, каждый восточный музыкант должен был уметь на нем играть».


На указательных пальцах усты железные наперстки – перебирает струны. Они поют сказочными прозрачными переливами. Звук жемчужинами раскатывается по округе. Легкий хазри, подбирающий песок с сухих берегов лета, невольно замирает.


Нияз мечтает смастерить канон. «Он мне еще не открылся. Я пока не заслужил. Канон не принимает другого инструмента, во имя него я должен отказаться от всех».


Заносит канон в дом и возвращается с ножом и медным подносом. Подходит к колодцу, отодвигает крышку, вытягивает веревку, к концу которой пришита плотная авоська. В ней арбуз. Так на Абшероне охлаждают фрукты и воду в жаркие дни. Нияз протыкает ножом кожуру, арбуз с хрустом раскалывается. Первую дольку уста протягивает мне.


«Ты спросил меня про дом. Как можно его не любить, когда самые счастливые и важные дороги ведут домой? Благодарю тебя за уборку, но ночью хазри снова принесет песок, и все будет как прежде. Так тут много лет… Намного важнее то, с чем живешь внутри. Ты можешь бережно ухаживать за садом, но если в доме беспорядок, твой труд теряет ценность. “Все, что есть во Вселенной, ты найдешь в себе. Спрашивай обо всем себя”, – Руми».

* * *

С утра готовим левенги[19] сразу из четырех куриц – нам, родителям в город, одинокой соседке Ханумане и Ниязу. Сона замачивает кусочки лавашаны[20] в кипятке и ждет, пока она размякнет в пюре. Очищает красный репчатый лук, натирает на терке, выжимает в марле.


Я нарубаю грецкие орехи. «Финик, не переусердствуй. Орехи должны быть не слишком мелкими, чтобы чувствовались при еде». Лук с орехами бабушка добавляет в лавашану, солит, перчит, посыпает щепоткой сахарного песка, перемешивает. Ароматной массой начиняет курицу, обмазанную той же лавашаной и куркумой. Зашивает брюшко и отправляет на час в печь.


Пока запекается левенги, бабушка высыпает на стол мытые плоды боярышника и зеленые клубочки фейхоа. Будем варить компот из ягодной смеси. Сона стерилизует банки, я очищаю боярышник от плодоножек, у фейхоа срезаю кончики.


«Что бы я делала без тебя! Пока твои родители мотаются по душному городу, сами не понимая, зачем, ты со мной».


Раскидываем ягоды по ошпаренным банкам. Предвкушаю, как утром сяду на велосипед, загружу в переднюю корзину левенги с бутылкой компота и поеду к усте. Он покажет кеманчу, над которой работал все это время. Завтра она должна быть готова, оставалось закрепить стержень-подставку, затянуть струны.

* * *

…Дворик Нияза встретил меня странной пустотой. Дверь комнаты открыта, со скрипом покачивается на ветру. Внутри никого. Все так же, как было, только нет инструментов, книг и фотографий. На столе банка, в ней деньги и сложенный листочек бумаги. Вынимаю, разворачиваю.


«Малыш, раздай эти деньги за кеманчу нуждающимся.

Не забывай слов Руми: “Есть голос, который не использует слов. Слушай”».

11

Во время прогулок по Абшерону Сона рассказывала мне истории о жизни местных жителей, их домов, животных и деревьев. Историю про Уродца не забуду никогда.

* * *

Недалеко от нашей дачи, на краю проселочной дороги росло чахлое инжирное деревце. Люди называли его Уродцем. Кривой бесцветный ствол в коричневых проплешинах, тонкие полусухие ветки и несуразно большие редкие листья. Если бы не их сочно-зеленый цвет, можно было бы подумать, что Уродец погиб. Но он, как и все деревья, зимой засыпал, а весной пробуждался – значит, живет.


Почти все инжирные деревья нашего поселка обрели хозяев: участки раскупались, обкладывались заборами, строились дома, и деревья, радуясь поливу, больше не ждали дождей. Уродцу не повезло с местом рождения – обочина, по которой в летние месяцы носятся машины дачников, пляжные маршрутки. Никто этот кусок земли не купит – не годится под дачу.


Все лето Уродец задыхался в пыли, которую поднимал проезжающий транспорт. В тридцатый день июля пьяный сын прокурора Сабига на отцовской «Волге» влетел в Уродца. Ствол надломился, но окончательно не сломался. Три дня Уродец истекал белесой кровью из переломленного чрева. Дрожащими листьями он, собрав последние силы, смотрел на палящее солнце, молил об исцелении. Уродец хотел жить, чтобы служить людям: кормить детишек медовыми плодами и иметь так много листьев, чтобы женщины срывали их, бланшировали, начиняли мясным фаршем и готовили долму.


Мимо погибающего дерева проезжали машины с беззаботными дачниками. Уродец начинал шевелить ветками, но никто не замечал боли ближнего. Сломанное деревце на краю дороги – что такого?


Несмотря на безразличие окружающих, Уродец не переставал любить людей. Настоящая любовь бескорыстна, она не требует ничего взамен. А если требует, значит – не любовь.


На пятый день недели из города в свою железную будку с надписью «Ремонт обуви» вернулся мастер Гошгар, его уважительно называли устой. Седой горбатый старик, коренной житель соленой земли.


Отец его, Фарух-бей, был почитаемым лекарем-гомеопатом, излечил сотни детей из близлежащих деревень. Насколько отзывчивым, понимающим был Фарух-бей по отношению к пациентам, настолько же деспотично и жестко он обращался с единственным сыном. Гошгар рос тощим, чернявым, молчаливым мальчишкой – абсолютная противоположность отцу-богатырю.


Маленький Гошгар тянулся к отцу. Однажды, изучая баночки с разноцветными микстурами в отцовском кабинете, он оступился и упал, схватившись за одну из висячих полок. Фарух-бей, обедающий на кухне, на шум вбежал в кабинет и, увидев сына, лежащего среди осколок пузырьков, процедил: «Убирайся отсюда. Урод». Гошгар смутно припоминал, как прибежала мать, плакала, просила не кричать на ребенка. Но он отчетливо запомнил уничтожающий отцовский голос и то болезненное – «урод».


В погибающем инжирном дереве Гошгар-уста узнал себя. Того, кто не такой, как все. Того, которого отталкивали и не понимали, которого не били в школе только из уважения к отцу.

В своих страхах, сложностях, ожиданиях мы родом из детства. Именно там берет начало то, что мы пытаемся принять, простить и отпустить в себе сегодняшних. Гошгар смазал перелом Уродца пчелиным воском, туго перевязал куском телячьей кожи, пропитанной маслом черного тмина.


Солнце было цвета спелого инжира. Гошгар присел рядом с Уродцем, уже окрепнувшим после травмы. На голове у мастера – соломенная шляпа, на огрубевшей коже рук – кляксы обувной краски, в мыслях – воспоминания.


Он вернулся в одно утро из детства. Мама варит инжирное варенье на летней кухне – небольшом каменном сооружении с камышовой крышей в конце двора. Маленький Гошгар сидит неподалеку, на вершине кюлефиренги[21], улыбается морю и доедает лаваш с маслом и брынзой. Соленый запах моря смешался с ароматом варящегося инжира, в который мама добавляла кожуру лимона и ниточки шафрана. Отца в доме не было, он уехал к пациенту, поэтому малышу спокойно.


С тех пор, когда Гошгар в книге или в жизни встречался со словом «счастье», он вспоминал именно это утро и то божественное чувство покоя, когда море улыбается чуть пенистыми волнами, в руках вкусный лаваш и рядом мама. Вернуться из утра покоя и открыть глаза мастера заставил писклявый голос садовника прокурора Сабига. В руках у него был маленький топорик.


– Сабиг-бей приказал, чтобы я сегодня срубил это паршивое дерево. Оно расцарапало правое крыло новой «Волги» начальника. Уста, отойди в сторону, я быстро управлюсь.


Гошгар выслушал садовника, медленно встал на ноги и заслонил собой Уродца, у которого задрожали листья.


– Мехман, уходи по-доброму. Дерево никому не мешает. И передай прокурору, что Гошгар, сын врача его покойного отца, теперь сам будет растить это инжирное дерево и ухаживать за ним.


Садовник ушел и больше не возвращался. Черная «Волга» каждое утро проезжала мимо подрастающего Уродца и будки Гошгара, который впервые за семьдесят три года жизни воспользовался именем отца. Когда-то снадобья Фарух-бея оправили отца нынешнего прокурора после инсульта. «Фарух-бей, уважение к тебе спасло жизнь того, кто не такой, как все. Да пошлет Всевышний тебе покой в другом мире».

С того дня Уродца три раза хотели вырубить другие соседи, но уста вставал на защиту. «Всем в жизни нужна вторая попытка. И деревьям тоже. Не трогайте, оно вам мешает?!»


Массы подавляют слабых или тех, кто выглядит слабым. И для кого-то смыслом жизни может стать защита беспомощного. Даже если это не человек, а дерево.


До сентября не так долго. В воздухе уже пахнет осенней печалью, которая, как и любое проявление времени, учит ценить то, что осталось во вчерашнем дне.


Дачники разъехались по городским квартирам, забрав с собою летние воспоминания. То бесценное, что навсегда остается в человеке, – воспоминания. Они с нами от рождения, с нами продолжают путь, они же и провожают.


Гошгар утеплял будку, готовился к зиме. Он так привязался к Уродцу, что решил не возвращаться в город, в маленькую однушку недалеко от ювелирной фабрики. У единственной дочери своя семья, заботы. Жена перебралась к ней.


«Все мужики как мужики – покупают женам бриллианты. А ты чинишь обувь и оберегаешь какое-то дерево. Не доводи до того, чтобы я пошла и своими руками его срубила!» Гошгар ушел.

После очередной стычки с женой он возвращался к Уродцу в полупустом автобусе, держа в руках соломенную сумку, в которой лежали книга с газелями Физули, немного одежды и детские фотографии.


Он заново просматривал их, сидя на заднем сиденье. Вот отец с матерью в Кисловодске – у них на руках маленький Гошгар. Вот бабушка Аида под любимой хурмой. Она говорила, что в этом мире на каждого человека приходится одно дерево. «Нужно его непременно найти и хотя бы один раз полить. Счастье начинается с благодарности».


А вот еще один небольшой мутный снимок, на нем отец обнимает маленького, худого, невзрачного Гошгара, у которого правая рука в гипсе – упал в школе. Пока ждали приезда врача, отец наложил на опухшую руку сына тугую повязку из телячьей кожи, пропитанной маслом черного тмина…


За последние три года Уродец окреп, возмужал и перестал дрожать под порывами северного ветра. Сосед Садиг сказал, что следующим летом Уродец даст первый полноценный урожай. «Гляди, уста, как он разросся. И не скажешь, что это то самое дерево, в которое однажды влетела машина Сабига. Кстати, ты в курсе произошедшего?»

Сын прокурора разбился в той самой «Волге», врезавшись в платан на краю проспекта. Был пьян. Могучее дерево раскололось и, протаранив лобовое стекло, убило водителя.


Гошгар-уста опустил голову, помолчал, затем взглянул на Уродца и в очередной раз понял: люди сами себя наказывают – Творец тут ни при чем. Своими же поступками и результатом этих поступков.


Первый урожай оказался обильным. Сочные, душистые плоды уста собрал в два ведра и отвез в детский дом. Долгожданный день абсолютного счастья, когда сердце радостно и благодарно билось. Дерево выросло, веток стало больше, и уже рядом, из того же корня начало тянуться к солнцу еще одно деревце. Теперь Уродец не один. Отныне некогда чахлое деревце стало Счастливчиком. Прежнее имя, Уродец, затерялось в спутанных каменных даланах[22] прибрежного поселка.


День выдался на редкость жарким. Гошгар-уста с трудом вернулся из детского дома. Он дошел до Счастливчика и с хриплой одышкой присел в его тени. С моря подул легкий освежающий ветерок. Гошгар расстегнул верхние пуговицы рубашки и, откинув голову, закрыл глаза. Он снова в детстве. Сентябрьское утро, мама сажает завтракать за стол, застеленный желтой скатертью. Горячий чай, свежий хлеб с маслом, смазанный золотистым сиропом инжирного варенья.


Мама садится напротив.


«Сынок, кушай как следует, не торопись – успеем! Не бойся школы, там узнаешь много нового и найдешь друзей. Всегда помогай тем, кто слабее тебя, потому что в этой помощи и есть настоящая сила человека».


Гошгар-уста улыбнулся маме, надкусил бутерброд с инжирным маслом и навсегда заснул под любимым деревом.

12

C утра в Хиля гремела гроза, к ночи хлынул дождь. Быстрый, мощный. Затопил печи-тендиры на спуске к озеру Шор, согнул саженцы оливковых деревьев у забора Азимбалы, а на площади у лавки мясника Бахрама разлил маленький пруд. Семья белых гусей, сбившаяся с пути к дому, приютилась в стихийной луже, укутав головы влажными крылами.


Месяц Рамадан подходит к концу, два его последних дня проводим с прабабушкой Пярзад в ее доме в Хиля.


Я проснулся на рассвете. Идя на кухню, вижу, как Пярзад-нене[23] расстилает в своей комнате молитвенный коврик. На нем зелеными нитями вышита ниша, острием обращенная в сторону киблы[24].

Пярзад-нене покрылась широким белым платком, видны только лицо и ладони. Она произносит: «Аллаху акбар», соединяет руки на груди и, опустив голову, полушепотом читает суру. В первый раз вижу ее во время намаза: дверь комнаты приоткрыта, и в лучах нового дня силуэт Пярзад светится.


В доме все еще пахнет зеленью. Вчера ночью Пярзад и Сона нарезали мяту, лук-порей, щавель, петрушку, укроп и горную кинзу для довги[25]. В нашей семье в Рамадан довгу подают на вечернее разговение.


Пока прабабушка молится, сажусь на ковер, прислонившись к дверному косяку. Дождь стих. Cлышу шепот молитвы, мне хорошо и спокойно. Засыпаю.

* * *

– Я тоже должен молиться, нене?

– Каждый волен сам выбирать, Игид. Главное, люби – это самая важная молитва.

– Ею мы платим за счастье?

– Совсем нет. Молитва – это беседа. Разговариваешь со своей душой, благодаришь. За то, что слышишь и видишь, можешь бегать, играть, обнимать, грустить и кушать фисташковое мороженое.

– А если я не буду благодарить, Он обидится?

– Он будет любить тебя так же сильно.

– Нене, я с Ним встречусь, когда умру?

– Ты с Ним встречаешься каждое мгновение. Посмотри на листик инжирного дерева. Видишь, как красиво трепещет на ветру? Это и есть Он. Это ваша встреча.

* * *

Пярзад перекладывает проросшую пшеницу в деревянную миску с высокими бортами. «Игид, беги за Мярдом». Спускаюсь в погреб и, пыхтя, выношу тяжелый речной камень. Он холодный, пахнет кучерявым течением Куры и служит второму поколению нашей семьи.


Пярзад-нене называет его Мярдом, что переводится как «отважный». Им прабабушка будет выдавливать сок из едва проросших зеленоватых ростков пшеницы и варить семени-халву – сласть из специй и грецких орехов.


Пярзад-нене кладет в марлю пшеничную кашицу, выцеживает из нее сок. Темно-зеленый, сладковатый, напоминающий крахмальный раствор. У прабабушки маленькие, пухлые, но крепкие руки. Удивляюсь, откуда в них силы, чтобы измельчить, выжать столько пшеницы.

«Творец наполняет нас силами даже тогда, когда кажется, что их больше нет. Да и женщина – уникальное создание. В ней может биться два сердца».


В сок пшеницы всыпает муку грубого помола, замешивает тесто и обжаривает его в медном тазу, где накалилось топленое масло. Интенсивно мешает – чтобы тесто не прилипло, впитало все масло.


Пярзад-нене не нравится, что дочь называет правнуков Финиками. «Что за инфантилизм, Сона? Не приведи Всевышний, чтобы мои мальчики были такими же мягкотелыми и слащавыми, как финики. В них нужно воспитывать храбрость. Поэтому называю их игидами![26]» Мужчины, играющие в нарды в гостиной, прерывали женский галдеж просьбой заварить чай с чабрецом.


Когда халва начинает темнеть в масле, поливаем ее дошабом, посыпаем специями. Черный перец, тмин, кардамон, семена фенхеля, мускатный орех, гвоздика, корица. Семени-халва уже напоминает густой джем – пора снимать с огня. Она остынет, и из ароматной массы мы руками, смазанными топленым маслом, сформируем шарики и напичкаем их дроблеными грецкими орехами.

Обычно в приготовлении халвы нам помогала Сурая, младшая сестра Пярзад-нене. Тростинка с вечно мокрыми глазами. На третьем году замужества война забрала ее мужа. Десять лет она оплакивала горе, искала повод, чтобы заговорить о покойном. Пярзад-нене жалела ее, называя пленницей прошлого.


«У каждого своя история, по-своему болезненная. Это жизнь и ее уроки – все через них проходят. Прошлое прошло. Есть ты сегодняшняя и то, во что веришь. Будешь верить, что несбывшееся осуществится, – так и будет, пусть и не сразу. Будешь верить в обратное – получишь его… Не переставай благодарить и просить верного направления, покоя, дома».

* * *

Я называл Сураю привидением, обходил стороной. Не мог поверить в то, что она живая, после того как увидел ее тело, свисающее с потолка погреба. Тетя, изнуренная тоской по мужу, решила уйти вслед за ним.


Я спустился в погреб вовремя. Домашние, прибежав на крик, вынули Сураю из петли, откачали, отвезли к врачу. Открыв глаза и увидев родственников вместо духа любимого Вагифа, тетушка горько расплакалась. Молила вернуть обратно.

«Всевышний не принял тебя, сестра, в нужный час отправил нашего мальчика в погреб». На Востоке обращаться к психиатру считалось постыдным, поэтому Сураю забрали домой. Пярзад-нене положила ее в своей комнате и сорок дней читала ей суры Корана. Мама возмущалась, настаивала на врачебной помощи.


«Лекарства не помогут человеку, потерявшему свет в душе. Химия загонит ее еще глубже в чулан. Сурае нужно вернуть веру. Я буду читать ей священную книгу, говорить с ней. Оставьте нас в покое».


К комнате, где лежала Сурая, я не подходил. Мне казалось, что привидение тетушки, облачившись в ее тело, водит домочадцев за нос и скоро со мной расквитается. Я стал плохо спать, по ночам просыпался в поту. Пятничным утром мы отправились с Пярзад-нене в Маштаги на чылдаг[27] – изгоняла испуг знахарка-чылдагчы, которая, несмотря на щедрые размеры, резво бегала вокруг меня, выкрикивая слова на фарси и прижигая мои запястья, колени дымящейся трубочкой, начиненной полынью.


От знахарки возвращаемся на кряхтящем алабаше[28]. Пярзад-нене перебирает четки, кончики ее келагаи[29] трепещутся от ветерка из приоткрытого окна. Проезжаем мимо железнодорожной станции Хиля. Запах маслянистых шпал врывается в салон алабаша.


«Игид, тетя Сурая переживает нелегкие дни. Мы ее семья и должны помочь нашей девочке. Ей, как никогда, нужны дуа…[30] Пусть наши глаза видят в людях хорошее, сердца прощают худшее, а души не теряют веры».


Спустя два месяца Сурая вышла из комнаты. Ранним утром разгара осени. Мы проснулись на запах омлета с помидорами. Накрытый белой скатертью стол гостиной заставлен вкусностями: смесь меда и сливок, белые сыры с виноградом, икра из печеных овощей, треугольники пышного кюкю[31], инжирное варенье, кутабы с зеленью, чай из дровяного самовара.


Сурая в длинном белом платье, перевязав голову желтым платком, порхает по кухне, напевая «Сары гелин»[32].


«Не заплетают концы волос, не срывают цветок в росе… Златовласая невеста».

Все домашние собрались за столом, как раньше: о чем-то громко говорили, нахваливали кулинарные умения Сураи, смеялись, обсуждали планы на день. Никто не вспоминал о прошлом, не смотрел с тревогой на вновь улыбающуюся тетушку. Лишь по еле заметному шевелению губ Пярзад-нене я прочел: «Аллаха шюкюр! Аллаха шюкюр!»[33]


Сурая вернулась на работу. Вместе с женщинами поселка собирала оливки в серебристых рощах Гала[34]: вычесывала с веток темно-зеленые ягоды, заполняла мешки, отправляла на отжим.


Следующей осенью Сурая вышла замуж за фермера Сакита. У них родилась дочь. Назвали Пярзад.

* * *

Дом поглотила ночная тишина, все спят. Надев шерстяные носки, тихонько выбираюсь из комнаты, обуваюсь и выхожу на улицу. Спящая на крыльце рыжая кошка Пярзад-нене вскакивает на забор и провожает меня тревожным взглядом. Время самостоятельно прогуляться по ночному Хиля.


Горячий августовский воздух пропитан пыльцой цветов айвового дерева, кто-то в темноте противоположного квартала тихо слушает по радиоприемнику мугам, а во дворике пекарни остывает семья медных противней, хранящих следы утреннего хлеба: на рассвете их почистят сухим песком, сполоснут уксусом (чтобы ушли посторонние запахи), промоют водой и снова отправят в печь.


Цветастые чехлы матрасов тетушки Адыли, соседки напротив, сохнут на крыше ее дома и пахнут розовым маслом, по паре капель которого хилинцы добавляют в воду при стирке.


У качелей под тутовым деревом спит слоник с оторванным хоботом – с ним наигрались и выбросили. Из дырки на месте хобота торчат куски пыльной ваты. Подбираю его.


Летние ночи полны уюта и бесстрашия, в чем-то наивного и потому свободного. Не думаешь о чудищах и привидениях – летом они уходят восвояси до первого урагана зимы. Да и чего бояться, когда ты не один: с тобой слон, пусть даже без хобота.


Прохожу мимо дома художника Саттара. Он умер осенью семьдесят четвертого, похоронен на кладбище у Шора, а его жилье превратили в музей. Перекрасили калитку в абрикосовый цвет, раньше она была зеленой.

Когда мы проходили мимо дома Саттара, Пярзад-нене останавливалась, смотрела на пустые окна и произносила: «Аллах рехмет элесин»[35].


«Он видел не так, как смотрел. Гораздо глубже. Игид, души таких людей, как Саттар, выше и шире тела. Талант не может творить, будучи спокойным, – всегда раним, не понят».


По традиции прабабушки говорю: «Аллах рехмет элесин», прощаюсь с Саттаром. Останавливаюсь около высоких деревянных дверей Мухтаровской мечети. Сбоку висит застывший в безветрии зеленый флаг. Сажусь у порога мечети, смотрю на звездное небо, под боком сопит слон. Со стороны Шора веет прохладой.


Редкие фонари, взяв звезды за руки, улыбаются светом. Я словно в лодке в середине тишины ночного моря. Большой кит под водой придерживает носом мое суденышко, но так нежно, что я даже не чувствую. Засыпаю.

* * *

– Правда, что с нами разговаривают ангелы?

– Каждый день, Игид.

– Как их услышать?

– Ангелы посылают навстречу людей, устами которых передают нам важное. Или книги. Среди тысячи строк душа откликается всего на одну, и в ней ответ.

– Хотя бы разок прикоснуться к ангелу…

– Ты это часто делаешь.

– Как?!

– Когда думаешь о ком-то с любовью, ты невидимо обнимаешь этого человека. И тебе становится хорошо. Знаешь, почему?

– Хм, не-е-ет.

– В каждом из нас живет ангел. Он просто затаился, но все видит и слышит.

– Значит, обнимая маму, я обнимаю ангела?

– Да, Игид.

13

Ветер на Абшероне – полноценный житель, член семьи, жизненно важная часть единого организма, трепетное прикосновение, без которого мир утрачивает звучание. Он во мне с первого вздоха, сделанного в доме повитухи Гюльбаджи.


Дедушка говорил, что ветер живет во всех абшеронцах. «Поэтому нас бросает из стороны в сторону, как форточки, распахнутые хазри. Мы строим кюлефиренги, чтобы якобы лучше видеть море. На самом деле стремимся к ветру. Чтобы никакие стены не отгораживали нас от его власти». C приходом весны дед красил беседку в белый цвет и обвешивал ее сеткой от москитов – готовились к лету.


Здешний ветер – фон для происходящего. Невидимая рамка, в которой сменяются люди, выражения лиц, времена года. Он наполняет людей покоем и сумасшествием, грешными мыслями и заблуждениями о собственной идеальности.

Ветер разрушает иллюзии. Одна из них – что в окружающем мире можно чувствовать себя уютно. Ветер не со зла. Направляет нас в себя. «Очнитесь, все в вас. И уют, и страх, и счастье, и отчаянье. Хватит воздвигать замки, прятаться за заборами, обезболивать себя бумажками-деньгами. Живите так, чтобы все не зря. Чтобы каждый из вас не зря».


Аксакалы поселка называли ветер «дыханием Творца». У его направлений разный характер. Северный беспокоит тех, кто не принял себя; южный смягчает боль, прикасаясь теплой материнской рукой к холодному лбу; восточный стучится к тем, кто не раскрыл в себе счастье, в бездействии надеясь, что когда-нибудь оно услышит их имена; западный ветер учит тишине, в которой скрыты все драгоценности мира.

* * *

Наконец-то весна. Море стало изумрудным, облака разделились на забавные белоснежные подушечки. Пахнет лопающимися почками фруктовых деревьев и мытыми окнами.


В десятых числах марта в абшеронских домах моют окна. Мылом и газетой. Женщины, проводив на работу мужчин, повязывают головы косынками, принимаются за уборку. Детвора помогает: приносит воду в ведрах, сухие газеты из погреба и стаканчики чая. Женщины поют баяты[36], плачут за воспоминаниями прошлого и, конечно, обсуждают рецепты сластей к предстоящему празднику весны – Новрузу.


Мне восемь. Мы с мамой лежим на кровати. Она, обняв меня, заснула – устала после уборки. На тумбочке недопитый мятный чай. Мамины руки пахнут мылом, цинковой печатью, колодезной водой. Темно-каштановая волна волос выползла из-под косынки. Возле кровати распахнуто окно. Теплый гилавар поднимает тонкий занавес, бережно нас накрывая. Погода солнечная, но в ветре еще слышна зимняя прохлада – после Новруза уйдет восвояси.


Я закрываю глаза под мамино дыхание и музыку южного ветра. Снаружи слышен смех дворовых мальчишек, собирающих дрова для праздничной ночи, – по традиции будут жечь костры и перепрыгивать через них, оставляя в огне горечь уходящего года.


На Новруз Пярзад с Соной приготовят плов с поджаркой из баранины, лука, каштанов, кураги и сушеной сливы. В центре стола будет хонча[37] с семени[38] и горящими свечами, наполненная выпечкой, сухофруктами, крашеными яйцами, сластями.


Все соберутся за одним столом, дети в игре проверят на прочность те самые, сваренные в крутую крашенные яйца, а взрослые, навестив утром на кладбище близких, будут поздравлять друг друга, желая, чтобы грядущие дни принесли здоровье телу и покой душе.

* * *

В день моего рождения бушевал ветер. Он напоминал то хазри, обдувая лица прохожих легким морозом, то гилавар, разгоняя густые облака и согревая сонным солнцем черепичные крыши.


Мама была за городом, когда начались схватки, отошли воды. Доехать до больницы не успели, поэтому Сона, подхватив дочь под руки, побежала к повитухе.


«Ее деревянный домик так раскачивало ветром, что я не поняла, как ты родился. Гюльбаджи, шлепнув тебя по попе, сказала: “Это ребенок-ветер, он будет всегда искать. Не окажется у него места надолго – немного тут, немного там. Одни увидят в нем холод и суровость хазри, другие – тепло и нежность гилавара. Не смей останавливать его. Не все, кто ищет, потеряны”».


Мама рассказывала мне эту историю, смеясь и называя слова повитухи сказкой. А я молчал, не осмеливаясь открыть тайну о том, что слышу в себе ветер – он наполняет меня историями, заставляет идти за неизведанным, но очень важным.


О голосе ветра я поведал Ниязу. Он слушал меня и, щуря один глаз от солнца, улыбался. «Малыш, тебе обязательно скажут, что песню ветра ты придумал, что ее не существует. Все плохое начнется, если ты заставишь себя поверить в чужие слова. Найдутся и те, кто возненавидит тебя за умение слышать. Не бросайся камнями в ответ. Промолчи. Они злятся на тебя за то, что хотят быть на тебя похожими, но не могут.


Знаешь, кого ты мне напоминаешь? На древней улице Стамбула есть необычная лестница по имени Камондо, построенная в форме двух восьмерок. Ее волшебство в том, что на ней можно упасть, но скатиться до конца – нет. А еще, как бы ни плутал в ступенях лестницы, Камондо выведет к ровной светлой улице. Парень, тебе не раз будет казаться, что ты запутался, что если упадешь, то окажешься в темной яме. Не бойся, продолжай идти. Руми писал: “Вглубь иди, но туда не ходи, куда нас гонят страх и печаль”».

* * *

– Сегодня так устал, пока сюда шел. Ноги гудят, как дедушкин трансформатор. Это проделки хазри. А ты в пути не устаешь, Нияз?

– Бывает. Иногда думаю: все, конец, сил нет, смысла идти – тоже.

– И что тогда?

– Ложусь спать. Наутро силы возвращаются. Воды в колодце прибывает.

– Еще можно купить себе автомобиль, как у Керима-киши, и быстрее добраться до нужного места.

– Малыш, невозможно рисовать одним цветом на черном и белом, как и идти по двум дорогам одновременно. Черный путь соблазняет легкостью, но в нем просто завязнуть, утонуть. Белый – открытый, непростой, но бесценный.

– Чем он ценен?

– На белом листе бумаги ты можешь нарисовать свое счастье. На черном – нет. Его в темноте не видно.

– Нияз, вчера я выбрал черный цвет. Обманул бабушку, забыл накормить Пялянга, не открыл заданную на каникулы книгу, не почистил зубы перед сном и тайком съел кусок пирога, который мама отложила брату Чингизу. Я виноват.

– Прости себя, сделай выводы и постарайся сегодня быть лучше, чем вчера. Ты можешь стать лучше, но не пытайся стать другим, малыш. И твои ошибки, и твои удачи – это ты. Такого, как ты, больше нет.

– На всем Абшероне?

– На всей земле. Относись к себе бережно, не твори зла, не жди награды и позволяй себе промахи. Без них неинтересно.

* * *

В ветреный день я, перевязав шею шарфом (как бы не продуло!), на цыпочках, чтобы не услышали бабушки, выходил со двора, спускался к морю по улице Толстого. Местами асфальт, в остальном – сплошные ямы, которые слесарь-автоколлекционер Керим-киши, проезжая на своей раритетной «Волге», обругивал на чем свет стоит. Его возмущение выплескивалось из открытых окон машины, заставляя проходящих мимо женщин охать. «Совсем голову потерял, старый шайтан! За языком не следит! Да пошлет ему Аллах благоразумия».


Я мог часами идти по Абшерону, не ощущая одиночества. Ветер обдувал меня со всех сторон: ерошил волосы, подгонял в спину пыльной волной, заигрывал с концами шарфа. Он приносил истории дальних стран, где вечно светят маяки, дружба преодолевает немыслимые препятствия, снег вкусом напоминает сахарную пудру, пухлощекие бобры строят путешествующие во времени плотины, а мороженое никогда не тает.


Меня не покидала мысль о том, что где-то там, в десятках километрах от Абшерона, в безликой многоэтажке живет другой Эльчин, у которого другая жизнь, без моря. Он ежедневно ходит в школу по одной и той же дороге, учит нудные уроки, вылавливает кусочки лука из маминого супа, старается быть прилежным и таким, как все. И мне, Эльчину, живущему у моря, было его жаль.


Однажды я спросил себя: «Что делать, чтобы оставаться настоящим?» И получил ответ: «Построить такой же мир – с ветрами, мечетями, морями, инжирными деревьями и маяками – внутри себя и использовать все его возможности, чтобы любить».

14

Не люблю слово «должен». Это некая форма насильственного действия. Но есть единственное, что каждый из нас должен себе, миру в себе, своей душе в конце концов. Встретить себя – это и есть цель того самого поиска, которому каждый из нас должен посвятить жизнь.


Почему именно «должен»? Потому что, только встретив себя, возможно понять, обрести счастье, которое перестанет быть мгновением, вспышкой и будет постоянным чувством. А счастливыми хотят стать все семь миллиардов человек на Земле.


Я живу в маленьком городе южного предгорья Большого Кавказа, где тоже обретают, теряют, расстаются, встречают, плачут и радуются – так же, как и везде, где человеческая жизнь. На этой планете бессмысленно искать место абсолютного покоя, где материальное не важно, а все люди, сидя в позе лотоса, спокойны и не излучают ничего, кроме любви.

Жизнь – это непременно контрасты, и, не будь их, мы не ценили бы добро и радость. Мы все воспринимали бы как должное.


Не назову имени города, чтобы никто его с моих строк не идеализировал, иначе, приехав, неизбежно разочаруется.


У каждого из нас свой дом. И пока мы не построим его внутри себя, глупо искать его снаружи.


Я лущу стручки кардамона, следом буду перемалывать зерна для кукурузных лепешек. В восемь утра их надо доставить в кондитерскую Махмуда, он с небольшой наценкой продает мои лепешки вместе со своей халвой. Они сразу стали востребованы, особенно у учеников медресе[39].


Обжариваю лепешки на топленом масле, непременно промокаю бумажной салфеткой, чтобы снять лишний жир, посыпаю пудрой из коричневого сахара и складываю на медный поднос (так еда дольше сохраняет вкус и полезные свойства).


По субботам мы с Махмудом печем лепешки и халву, отвозим в детский дом и все вместе завтракаем.


Шесть лет назад Махмуд потерял единственного сына. Лейкоз. Годы борьбы в больничных стенах не дали результата.

«Я видел, как сын, измученный химией, терял себя. Врачи не говорили о выздоровлении, но обещали продлить жизнь. Но жизнь ли это?! Мы с женой забрали сына и привезли домой. По утрам втроем гуляли у реки Киш, кормили птиц, любовались цветением липовых деревьев, рассматривали облака, когда по округе разливались звуки азана… Сын без лекарств и больниц прожил полтора года. Долгое время после потери мы с женой прожили в горах, вдали от людей, расспросов, соболезнований. А потом одним утром вернулись в город с единственным желанием – делиться любовью с окружающим миром. Помнишь строки Руми? “Не будь влюбленным. Будь любовью”».


Путь к счастью проходит через боль. И душевную, и физическую. Иначе не получается, такова человеческая природа: только потеряв, мы открываем в себе новое, непривычное для себя прежних. Одни воспринимают боль как наказание, препятствие, другие с ней дружат. Боль – это не только сигнал о неполадках внутри нас, но и бесценный шанс подняться на новый уровень.


В этот город я приехал хромым, обессиленным, опустошенным. За спиной были расставание, банкротство, болезнь. Тогда я называл протекающую полосу жизни черной. На самом деле она была взлетной. На то, чтобы это осознать, понадобилось время, полное отчаяния, обид и страха начать все сначала.

Часто желание начать жизнь заново мы связываем с переездом в другую страну. Да, новое место помогает лучше слышать себя, но намного важнее, что ты услышишь, твое содержание. С него и надо начинать, а для этого необязательно, паковать чемоданы и переезжать в Тибет.


Встретить себя и стать счастливым в своем городе, а потом (так сказать, для закрепления материала) переехать в маленький городок в южном предгорье и печь кукурузные лепешки – один из вариантов. Но каждая история, каждый случай индивидуален, и то, что помогло Ксении или Эльчину, может не помочь Софико. Главное, отбросить страхи и сделать шаг навстречу своему пониманию счастья.

15

Все начинается в нас. Внешнее отражается от внутреннего, а не наоборот. Мы часто сетуем на беспощадное время, подлое правительство, магнитные бури, период Великой Невежественности и даже на глобальное потепление – ищем причину хандры в окружающем мире. Нам так легче: сбросил ответственность на полнолуние и пошел заедать страхи эклерами. Но мы сами создаем как свое счастье, так и несчастье.


Счастье приходит тогда, когда берешь на себя ответственность за свою жизнь и не ждешь влюбленного спасателя, солнечной погоды или завершения полосы темного цвета. Навсегда запомнил слова Махатмы Ганди: «Стань тем изменением, которое хочешь увидеть в мире».


У нас тут льет летний дождь. Пухлые капли живописно замирают на листьях оливкового дерева, под которым я читаю о жизни Руми. Еще раз убеждаюсь в том, что в мироустройстве ничего не меняется. То, что тревожило людей восемьсот лет назад, беспокоит и сейчас – любовь, одиночество, страхи, поиск счастья, конец света.


Людям свойственно думать, что все вокруг становится хуже и хуже. Ученые выяснили, что так нас заставляет думать эффект негативности, природой заложенный в подсознание человека. Мы воспринимаем негативное и тревожное как более важное. Самое забавное то, что такие мысли не имеют ничего общего с реальной картиной.


Были и будут те, кто напишет, скажет, что миру конец, что люди превратятся в прозрачные субстанции, а землю накроет громадной волной. Это частичка хаоса, который был и будет. Повлиять на него нельзя. Возможно отбросить дурные мысли и познакомиться с собой, чтобы стать лучше.


Бессмысленно ждать наступления «идеального времени», его не существует. Пришел срок полюбить мир в себе и оберегать его, принять свою уникальность, простить неидеальность (а безупречность невозможна!) и двинуться навстречу своей жизни. Такой, какой мы сами ее видим, а не наши родители или соседи.


Я открываю следующую страницу книги Руми, и первые же строки – как ответ на важный вопрос: «Не надо искать любовь, она повсюду. Надо искать завесы в себе, которые ты сам повесил, чтобы ее не видеть».


Сидеть под деревом в летний моросящий дождь с томиком Руми – чем не медитация? В мире десятки методов бесед со Вселенной: одни совершают намаз, другие читают мантры в ашраме, а кто-то напевает колыбельную засыпающему ребенку и таким образом приближается к Высшему.


Когда ты любишь и совершаешь что-то с любовью, ты намного ближе к небу, чем думаешь.


Перебираем кизил с Сураей, супругой кондитера Махмуда. Ее руки с возрастом утратили подвижность, поэтому часто помогаю ей на кухне. Нарвали в саду целое ведро кизила, теперь нужно его очистить от листьев и мусора, а потом вымыть в холодной воде. Из сочно-красных плодов Сурая сварит кизиловое варенье (самое оно при гриппе) для детишек из местного приюта и терпкий соус для нас. Мы с Махмудом поливаем им запеканки и домашнюю лапшу – вкус потрясающий.


«Боль либо возвышает человека, либо ожесточает. Опять-таки вопрос выбора, сынок. Я встречала немало людей, которые после перенесенной потери стали светлее, сострадательнее. Видела и тех, кого боль уничтожила. Одно знаю точно: трудности надо принимать мужественно. Когда мы потеряли сына, я думала, что утратила чувство любви ко всему. Но я не подавляла в себе отчаяние, позволила себе переболеть. И прошло».


Вдоль нашего маленького города течет река Гурджана. Быстротечная, переменчивая. То шумная, то тихая. Гурджана никогда не бывает такой, какой была минуту назад. По дороге домой останавливаюсь у ее берега и бросаю камешки в воду. Интересно, получится ли у меня хоть на пару секунд замедлить поток? Пробую несколько раз, тщетно. Так и в жизни: бесполезно пытаться повлиять на ее ход, но зато мы можем изменить себя в ней.

16

Суфии говорят: «Ты можешь быть один, но одинок – никогда». Мы можем встречать и провожать, принимать и отдавать, но у каждого из нас есть тот, с кем мы навсегда, – мы сами.


В юности я быстро привязывался к людям. Когда они уходили, переживал, а Сона, обнимая меня, поясняла: «Море, пока тебе не станет интересно с собой, ты не встретишь того, кто разделит с тобой себя».


Бабушка называла детей морем. «Вы – море, любви. Но с годами оно либо сужается до маленькой речки, либо раскрывается до океанов. Все в жизни вопрос выбора».

Я летел в этот город у южного предгорья без себя. Не слышал в себе ничего, кроме сомнений, агрессии, страхов. Боялся оставаться с собой наедине – мой внутренний потенциал сузился до размера не то что реки – мутного канала.

Помню переполненный аэропорт. До рейса два часа. Душно, шумно. Вдруг в зал ожидания ворвался черноголовый стриж, громко чирикая, сделал два круга над пассажирами и улетел дальше. Все на мгновение отключились от земных мыслей, наблюдая за вихрем птицы, свободной, открытой ветрам перемен и не опасающейся быть не такой, как все.


В этом стриже увидел знак: не бойся неизведанного, непривычного, сделай шаг навстречу изменениям. Они ждут тебя. Руми писал: «То, что ты ищешь, тоже ищет тебя».


Сегодня пять лет, как я живу здесь. Живу. Мы часто употребляем это слово, не вникая в его суть. «У меня столько забот и проблем, что некогда задумываться о жизни» – частая отговорка.


У каждого свое отношение к жизни, да и невозможно изменить человека, пока он сам не решится на изменения. Но приходит день, когда мы сталкиваемся со сложностью, потерей, и только тогда начинаем жалеть, что все это время… не любили себя.


Проявление любви к себе – это не покупка дорогой одежды, французской косметики или нового автомобиля. Любовь к себе начинается со стремления к тому, чтобы в твоем внутреннем доме царил мир. Когда там покой, ты не просто проживаешь дни, а живешь в каждом из них.

Очищаю абрикосы от косточек, желтый сок течет по рукам. В детстве, делая это в помощь бабушке, я называл полоски льющегося фруктового сока реками солнца. «Бабуль, смотри, солнце течет по рукам! Оказывается, оно абрикосовое на вкус!» Сона улыбалась, посыпая абрикосовое пюре молотой корицей. Из него мы готовили пастилу.


Каждое лето на веревке в саду бабушкиного дома сушились разноцветные фруктовые «коврики» – пастила из яблок, груш, слив, кизила, абрикосов. Мы ее ели вместо конфет вплоть до весны.


Бабушка превращала фрукты в пюре специальной ступкой из орехового дерева. Незадолго до смерти она мне ее подарила. Теперь пастилу я готовлю сам и сдаю в кондитерскую Махмуда.


Ко мне пришел Нури, он живет в соседнем доме, воспитывает пятилетнего внука, пока сын и невестка работают в шумном мегаполисе. У Эмилио легкая форма астмы, поэтому родители часто привозят его к деду.


Нури – переводчик. Благодаря ему на немецком зазвучали Руми, Физули, Насими.

Пока у Эмилио дневной сон, Нури забегает ко мне на чай, рассказывает что-нибудь интересное. Например, о том, как жизнь с внуком открыла в нем новое.

Я разливаю чай в армуду[40] и угощаю соседа абрикосовым вареньем, сваренным накануне. У Нури седая борода и крупные аккуратные руки. Он до сих пор пишет чернильным пером, готовит кашу из сушеных слив и говорит, что каждый из нас ищет свое отражение.


«Нам кажется, что мы живем насыщенной и полной жизнью до тех пор, пока не встречаем того, в ком, словно отражение, видим то, что до этого не замечали в себе. Это может быть возлюбленный, учитель, друг, ребенок – не важно. Важно то, что раскрывает в тебе этот человек.


В первый раз взяв Эмилио на руки, я нырнул глубоко в океан. Бескрайний, наполненный предрассветной свежестью. Мне было шестьдесят два года, и казалось – испытано, прочувствовано все. Своим светом Эмилио будто обнулил то, что было. Все воспоминания, выводы прошлого. И этому бесполезно было сопротивляться.


Такая встреча случается лишь раз в жизни. У меня она произошла в шестьдесят два – теперь живу другой жизнью. Более чистых оттенков. Я встречал красивых женщин, преданных друзей, великих учителей. Но к океану света пришел благодаря внуку».

Багровый закат пробивается сквозь ветки гранатового дерева. Алые лепестки его соцветий осыпаются под вальсом ласкового гилавара.


Нури сидит на скамейке рядом со мной. Сегодня вечером округа наполнена чарующим молчанием. Слышны лишь редкие вздохи ветра и воркование горлиц.


Тишина – лучшее из всего, что мы слышим.


Эмилио проснулся, накормлен и играет неподалеку с белым щенком Беязом. «Недавно переводил Бориса Леонидовича, и у него были очень важные слова: “Не волнуйся, не плачь, не труди сил, иссякши, и сердца не мучай. Ты жива, ты во мне, ты в груди, как опора, как друг и как случай”.


Почему-то многие адресуют эти слова женщине. По-моему, речь в них о вере, жизнь которой человек продлевает каждым своим вздохом».

17

Любой кризис – возможность стать лучше, крепче, счастливее. Это доказано и учеными.


Американские антропологи обнаружили, что эпидемия бубонной чумы, уничтожавшая в XIV веке миллионы жителей Европы, в итоге положительно повлияла на здоровье и продолжительность жизни следующих поколений. После эпидемии европейцы стали следить за питанием, строить более светлые, просторные дома и элементарно чаще проветривать помещения.


Кризисы – наши лучшие учителя. Важно в них не замыкаться, а попытаться подняться на новый уровень.


Именно кризис в личной жизни научил меня любить. Обычно к последнему глаголу добавляют «по-настоящему», но это звучит странно. Ты либо любишь, либо нет – все остальное пустые слова.

То, что я тяжело переживал как несчастную любовь, на самом деле было болезненной привязанностью. Мы часто принимаем эгоизм за самое бескорыстное чувство на Земле и, вместо того чтобы начинать с себя, обвиняем ближнего.


Руми писал: «Если хочешь построить новое, ты должен расстаться со старым. Если пшеница не обмолочена, как выпечь из нее хлеб?»

* * *

В городе у южного предгорья часто используют слово «зенин». В переводе с местного наречия оно означает «уметь быть между небом и землей». В этих краях важность создания и сохранения внутреннего баланса считают главным аспектом счастья.


У Садыка на базаре самая яркая лавка, зеленого цвета. Это не только цвет ислама, но и символ гармонии, плодородия.


Прихожу к Садыку за овощами. Сегодня за прилавком ему помогает младший сын Эмир. У него такая же, как у отца, ямочка на подбородке и большой открытый лоб.

Садык угощает меня прохладным айраном, предлагает попробовать свежий базилик с козьим сыром.

«Какое же счастье найти свое место в жизни и не быть там, где ты вынужден быть другим». Недавно Садык вернулся из шумной столицы, где, казалось бы, есть и возможности, и достаток. «Но там нет хузура[41], сынок».


«Страшно, когда чего-то слишком много, – в этом изобилии легко потерять баланс. От деда нам достался большой участок щедрого чернозема. Помню, дед часть каждого урожая раздавал бедным семьям и перед посевом посыпал поле сахаром. Так в наших краях выражали благодарность земле. Если тебя чем-то наградили, то первым делом для того, чтобы этим делиться.


В прошлом году мы с сыновьями решили отвозить фрукты, овощи и зелень в столицу и сдавать там в гранд-маркет. Поехали, договорились, нам хороший процент предложили. Начали работать.


Как-то в воскресенье, приехав в маркет, я увидел, как небрежно люди перебирают клубнику, топчут выпавшую из ящиков черешню, а кто-то даже не поднимает вывалившиеся из его пакета пучки укропа.


Для многих из них это то, что можно легко купить в ближайшем магазине и, не успев использовать дома, выбросить в мусорное ведро. А для нашей семьи это труд, часть любви, которой людей награждает Вселенная.


Я попытался объяснить это администратору маркета. Он засмеялся: “Старик, нам утром пришлось выбросить три ящика скисшего крыжовника, его не успели купить. И что нам теперь, поминки устраивать? Хорош драматизировать!” Я забрал свою черешню, расторг договор, вернулся домой.


Люди потребляют мир, выкачивают из него больше возможного. Люди относятся ко всему, как к должному – новому дню, пешей прогулке, теплому солнцу, созревшей клубнике и даже к хорошим людям. Хотя всегда есть и будут те, кто мечтает о свежем хлебе или возможности прогуляться по берегу моря.


Важно ко всему относиться с благодарностью и ценить, казалось бы, привычное. Из этих самых простых деталей состоит счастье, поисками которого мы себя изводим. У человека природа такая – привыкли искать, а не находить».

* * *

Вернувшись с рынка, нарезаю кольцами баклажаны, сладкий перец, репчатый лук, помидоры и молодой картофель, закладываю слоями в глубокую чугунную сковороду. Сверху немного воды, оливкового масла, пару щепоток соли, черного перца. Тушу на маленьком огне сорок минут.


Пока готовится ужин, выхожу за свежим йогуртом. Забыл купить на рынке. Нужно слегка взбить йогурт венчиком, добавить сушеной мяты, нерафинированного подсолнечного масла – и вкусный соус к тушеным овощам готов.


По дороге в ближайшую лавку вижу, как портной Кенан аккуратно обходит спящего пса, который лег посреди тротуара. На войне Кенан потерял правую ногу, но продолжает любить жизнь, жену и двух дочерей.


Приписывать себе статус жертвы и винить все силы мира в своем сложном положении легко. А продолжать путь даже с одной ногой и любить мир вокруг себя – истинный героизм.

18

Вдоль верхней части города пролегает длинная улица. Местный народ обходит ее стороной и называет Болтливой. На ней построили дома жители мегаполиса, которые в теплые месяцы прячутся тут от столичной суеты. Казалось бы, они приезжают сюда на отдых, но все равно продолжают шумно, много болтать.


Нури говорит, что воздух Болтливой пропитан безумием. «Оно есть в каждом из нас, но его нужно контролировать… Знаешь, почему они так много говорят? Боятся услышать себя истинных».


В летние сумерки прогуливаюсь по Болтливой улице. В темноте видимость ухудшается, поэтому люди раскрываются больше обычного – страх быть настоящими ослабевает.


Иду вдоль домов, жители которых наслаждаются вечерней прохладой на верандах.

Прохожу мимо белого дома с синими лестницами. Отец с маленьким сыном смотрят футбольный матч. Старший заботливо накрывает ноги малыша желтым пледом (комары ведь), и тот, положив голову на отцовский живот, сонно затихает.


Вот одноэтажный дом с соломенной мебелью на веранде. Свет приглушен, но тени и крики выдают происходящее внутри: мужчина спорит с женщиной, потом толкает ее и выходит во двор. Закуривает. К женщине подбегает плачущая девочка.


А в скромном домике из красного кирпича тихо звучит вечерний азан. Старец, убавив звук радиоприемника, садится за стол, читает короткую молитву и приступает к ужину. Судя по темным окнам дома, живет он один.


Жизнь не бывает всецело счастливой или несчастливой. В ней есть и утро, и ночь, и светлое, и темное.


Нури как-то сказал мне: «Продолжай свой путь, что бы ни случилось. “Счастье – это петь свою песню, как птицы, не обращая внимания, кто слушает и что они об этом думают”. Это Руми, сынок».


На Болтливой улице встречаю Гамзе. Маленькими шажками пришла она сюда за овечьей шерстью: летом жители города вытаскивают ее из зимних одеял, отдают на чистку. Рядом с Гамзе мальчишка лет шестнадцати, помогает донести мешки до дома.


У нее своя песня – сложная, болезненная, но честная.


Пять лет назад Гамзе переходила дорогу со своей собакой. Их сбила машина, не остановившаяся на красный свет. Собака умерла на месте, Гамзе потеряла левую руку. Муж ушел на пятый день после ампутации. Ничего не сказал – собрал вещи и исчез.


Спустя два месяца Гамзе выписали. Она вернулась домой. Теперь живет одна, подкармливая бездомных собак округи и подрабатывая мытьем шерсти.


«У меня нет претензий к миру. Не стучусь ни в чьи двери, не прошу помощи и не жду понимания. Я просто живу. По утрам кормлю своих ребят мясной кашей, выкуриваю полпачки “Мальборо” за день, закапываю осенние листья и ругаюсь с дворником за то, что он, подлец, их сжигает! Кто мы такие, чтобы решать за природу?


Мне важно быть честной с собой. У меня не получается полюбить весь мир. Я не умею не привязываться к людям или благодарить человека за то, что он бросил меня в больнице. Не испытываю к нему ненависти, но и посылать ему лучики любви не собираюсь. Хрена с два!

Я не соблюдаю посты, не молюсь, но вижу, как много развелось лжеучителей, которые любуются собою в своей “миссии”, а потерянные, обездоленные ими восхищаются. Я испытываю ненависть к тем, кто бросает камни в животных, а потом совершает намаз, да еще и называет тех, кто другой, заблудшими душами. Разве истинная вера не безмолвна?..


Нет правильной и неправильной жизни, есть честная и нечестная. Я была и буду честна с собою, даже если в чьих-то глазах буду выглядеть несчастной женщиной-инвалидом. У меня в жизни есть цель – успеть сделать что-то хорошее. Хотя бы для бездомных животных».


Бывают дни, месяцы, когда тебе вроде все понятно, и вещи аккуратно разложены по полочкам. А бывает время, когда болит, и ничего с этим не поделаешь. Важно выбирать не отчаяние, а смирение. Смирение – это не опустившиеся руки или бездействие, а тихая вера в то, что непременно наступит утро, когда проснешься и поймешь, что больше не болит. Отпустило.


В ожидании этого утра нужно просто жить. Дышать, молчать и сидеть на скамейке, наблюдая за тем, как вальсирует снег в морозном воздухе или осыпаются цветы миндаля.

19

В юности я часто жаловался на несправедливое к себе отношение – жизни, родителей, друзей. Однажды после очередной обиды я задалcя вопросом: не пытаюсь ли я таким образом избавиться от ответственности за свою жизнь?


Помню, в тот день я пошел в канцелярский магазин, купил блокнот и начал записывать в него то, что за день вызвало у меня чувство благодарности. Таким образом, стал внимательным к счастливым событиям своей жизни, и ощущение глобальной несправедливости мира прошло.


Обычно, пытаясь что-либо изменить, мы начинаем сопротивляться, бороться и, еще хуже, подавлять. Эти попытки будут бесполезны до тех пор, пока мы не посмотрим на проблему как на нечто, живущее вне нас истинных. Как на предмет, лишь связанный с нашей жизнью, который хорошо бы подчистить, исправить, улучшить.

Осознать, что проблема существует, увидеть, откуда она прорастает, и понять, что она не вечна, – вот путь к принятию.


Мама Сария приехала в город у южного предгорья. Навестить меня, познакомиться с Беязом, о котором рассказывал ей в письмах, и, конечно же, накормить. К примеру, своей запеканкой из шпината. К ней непременно подается соус из смеси мятного йогурта и мягкого козьего сыра.


Шпинатную запеканку Сария готовит в дровяной печи. В ней еда получается вкуснее, ароматнее.


Беяз помогает маме перетаскивать дрова из сада на кухню, уверенно захватывая их клыками. Некогда неуклюжий щенок подрос, превратился в крепыша с грозной внешностью, но мягким сердцем.


Сария называет Беяза Зефиром. За его белоснежную шерсть. Пес уже откликается на новое имя вилянием хвоста. Надо бы угостить его зефиром.


Между мной и мамой светлая тишина. К ней мы вместе, а бывало, и по отдельности шли через непонимания, конфликты. Связь между нами была настолько сильной, что нас выбивало. Меня болезненнее, особенно в период взросления, когда знакомился с собой и мой выбор разнился с выбором родителей. Преодолели.

В современном мире традиционный образ матери особенно важен. Внутри людей хаоса стало больше, многие утратили привычные ориентиры и теперь ищут что-то стабильное, прошедшее испытание, так сказать, вечностью. Образы Всевышнего и матери – две святыни в жизни, которые могут стать источником силы.


В моих отношениях с родителями был период сплошных противостояний. Разрешить их удалось после того, как я осознал, что перевоспитывать отца и мать бесполезно – они никогда не станут такими, какими я хочу их видеть. А обиды, внутренние диалоги совсем не страшны – это значит, что мы ищем тропинку к спокойному морю.


«Увижу в магазине игрушечный самолет и думаю: ой, надо бы Эльчину купить, ему понравится. А следом вспомню, что тебе уже за тридцать, и смеюсь!


Знаю, я слишком мама, и меня бывает многовато. Ну, природа у меня такая, что поделаешь! Живет во мне твердое убеждение, что только я могу понять тебя по-настоящему. Вот и стараюсь свой эгоизм контролировать и любить. Без любви ничего не изменишь.


Я много лет считала себя какой-то… незавершенной. Во мне чего-то либо чересчур много, либо слишком мало. И от этого постоянное беспокойство внутри, будто хожу по натянутому канату, который вот-вот оборвется.


Когда встретила твоего отца, не раскрывалась полностью. Боялась показаться необычной. От постоянного подавления заболела.


А потом позволила себе быть несовершенной, и мне мгновенно полегчало. С отцом отношения стали лучше. Нужно уметь в своих, казалось бы, странностях увидеть уникальность, полюбить себя в себе. Очень хочу, чтобы это получилось и у тебя».


Мама вытаскивает из печи медные миски с кюнефе[42] – десерт готов! Поливает шербетом, посыпает молотыми фисташками. Сверху чайную ложку сливок высокой жирности.


После десерта мы пойдем в лес, где вовсю цветет дикий кизил. Скоро в горах его сладкими плодами будут лакомиться медведи.

20

За полтора года до переезда сюда все то, что я выстраивал годами, стало рушиться. Потерял работу, жилье, любимый человек ушел на полуслове, с друзьями начались конфликты.


Переживал, искал причины в себе. Задавался вопросом: «Может, со мной что-то не так?» Да, не обошлось без моих ошибок, но была еще и некая сила, отдаляющая меня от привычного.


Наступает утро, когда понимаешь, что очередной этап пройден. Нужно двигаться дальше. Мы пришли в этот мир не только для того, чтобы наслаждаться достижениями, но и чтобы непрестанно совершенствовать душу.


В детстве со мной много времени проводил брат отца, дядя Ровшан. Многому у него научился. Незадолго до переезда спросил его: «Почему я не могу обрести спокойствие?»

Он улыбнулся, взял лист бумаги, смял его, потом разгладил и ответил: «Все тревоги, сомнения, дискомфорт – знак того, что ты находишься не в своей колее. Как только попадешь в свою, полегчает».


Тогда я спросил, как найти эту самую колею. «Рано или поздно, через кнут или пряник, окажешься там, где должен быть. Страдания приведут в то место, где обретешь покой, радость. Только не сопротивляйся делам Вселенной, не хватайся за старую любимую игрушку…


Сила человека в принятии. Ты не упрекаешь розу за шипы, потому что видишь в ней красоту бутона. Помнишь древнее суфийское изречение? “Не жалуйся на силу течения. Сам стань течением”».


В городе у южного предгорья Большого Кавказа сегодня 32 июля. Летнее солнце, которое обычно утомляет полуденным жаром, смягчилось, ушло за облака. Много лет метеорологи не могут объяснить это явление.


Утром 32 июля на Щедрой поляне расставляют деревянные столы, накрывают желтыми скатертями. Каждая семья города приносит лакомства. В этот день в городе отмечают День детской улыбки. Поэтому за столами Щедрой поляны сидят только дети – из ближайших деревень, детских школ, приютов. А тех, кто родился именно 32 июля, называют Санис, что переводится как «луч надежды».


Нури нахлобучивает на рыжую голову Эмилио панаму, и мы поднимаемся к Щедрой поляне. Рядом с нами Беяз, его несуразно большие уши забавно спадают на каштановые глазищи. В ветреную погоду мой пес, бывает, сослепу влетает в куст сирени. Местный ветеринар предложил купировать уши, я отказался.


Для праздника запек пять килограммов зеленых яблок, начиненных протертым творогом, акациевым медом, молотой корицей. Нури приготовил лимонад из смеси малины, шелковицы и шербета.


Раскладываем угощения на одном из столов, нам помогают сестры-близняшки. Видно, как тщательно они готовились к празднику: в русые волосы вплетены желтые карликовые розы, на запястьях браслеты из голубых фиалок. Нури знакомит девочек с Эмилио. Сначала тот смущается, спустя пару минут начинает улыбаться и приглашает их поиграть с Беязом.


Нури разливает лимонад, мы садимся под гранатовым деревом, наблюдая за ребятней, бегущей по Щедрой поляне.

«Все проходит, остается только любовь. Это великое чувство – как корень могучего платана, который переживает сотни листопадов, ураганов, морозов, но своей природы не теряет.


Было время, когда я воевал с собой и окружающим миром. Упрекал, мстил и даже дрался. На тот момент мне казалось, что иначе никак: вдруг все все получат, а я останусь ни с чем. Истязал душу агрессией, обидами.


В тридцать шесть лет у меня случился инфаркт. Я лежал в больничной палате, с трудом дышал и на мгновение представил, что умер. Из глубины смерти все эти войны, требования эго выглядели настолько бессмысленными… Единственная правота в жизни – любовь».


Дети уже за столом, звуки аккордеона, лиловые ленты на ветках деревьев, аромат выпечки и кизилового морса. Я ложусь на траву и вспоминаю строчку из колыбельной, которую пела мне мама.


«…Ты закроешь глаза и окажешься там, где не нужны слова. Там важнее любовь».

21

Обычно рыбаки не рыбачат в шторм, дожидаясь штиля. Но не все. Есть те, кто идет навстречу страхам: они не борются с волнами (как с внешними, так и с внутренними), а учатся жить, дружить с ними. Волны – такая же часть природы, как и тишь.


В детстве я ждал дня, когда свет окончательно победит тьму, драконов, чудовищ, и они больше не будут мучить любимых сказочных героев. Взрослея, осознал необходимость всего отрицательного – оно учит понимать, сохранять в себе положительное.


Без белого нет черного. И наоборот.


Мы останавливаемся передохнуть. Я поддерживаю Барыша за плечи, помогаю ему присесть на камень. Сажусь рядом. Тростью он пытается подправить штанину. С первого раза не получается, пробует еще раз. Побеждает.

Перед нами гора Постижения, накрытая летним покрывалом зелени и издалека похожая на хохолок попугая.


Барышу сорок четыре года, некогда популярный режиссер. Отрастил волосы, бороду – теперь его не узнать. Другой человек, и не только внешне.


Он носит белые рубашки навыпуск, красиво улыбается глазами. Говорит тихо, четкими раздельными фразами. Живет недалеко от моего дома.


Мы познакомились при не самых приятных обстоятельствах. На выходе из мечети у Барыша неожиданно отказали ноги. Я проходил рядом, успел подхватить падающего мужчину. Такие приступы при диагнозе Барыша не редкость.


Сегодня вопреки всему, мы решили подняться на гору Постижения. Дождались прохладной погоды – находиться под палящим солнцем Барышу противопоказано. «Так хотел увидеть ее поближе… Не собираюсь сдаваться болезни. Разве хвори даны не для того, чтобы мы их преодолевали?»


Одни говорят, что болезнь – это процесс перехода организма от нецелого к целому, другие утверждают, что Вселенная посылает недуги, чтобы мы, отбросив гордыню, отработали положенное.

«Все это, друг, звучит как-то странно. По-моему, мы приходим сюда абсолютно целыми и не для того, чтобы отрабатывать. Мы здесь, чтобы любить, несмотря на все сложности и болезни. Любовь – лучший союзник, лекарь. Болезнь научила меня любить не только себя и “своих” людей. Я полюбил противоречия, странности окружающего мира, с которыми раньше почему-то воевал. И, представляешь, количество приступов уменьшилось».


Барыш достает из кармана брюк черничные леденцы. Протягивает мне. Врач запретил ему продукты, содержащие рафинированный сахар. Теперь он угощает ими детвору. Когда делишься, жить гораздо вкуснее.


«В жизни часто происходит то, что изменить невозможно. Прошлое не перепишешь. Но каждый из нас в силах изменить отношение к случившемуся. Когда мне поставили диагноз “рассеянный склероз”, я был успешен, востребован. Обо мне писали газеты и журналы Турции, президент вручил звание Почетного гражданина.


В один день все это утратило важность. Теперь мой иммунитет воюет с мозгом, уничтожая миелиновую оболочку нервных волокон.


Я стал забывать элементарные слова, походка деформировалась, зрение рухнуло. Вижу кадр, но не могу его передать. Тяжело, когда хочешь создать, но не можешь физически.

Не стал никому ничего рассказывать, отменил все проекты. Уехал. Поддерживаю связь только с лечащим врачом. С Дуйгу расстался. Ей всего двадцать два, вся жизнь впереди, не хочу быть обузой.


Теперь живу тут. Счастлив. Не так, как раньше. По-другому. До болезни творчество для меня было в жизни главным. Теперь сполна проживаю каждый новый день, научился замечать то, чего не видел раньше. Впечатления записываю в своем интернет-блоге. Под псевдонимом. Уже собрался немаленький круг читателей, и мне этого достаточно. Оставшуюся в Стамбуле квартиру сдаю, денег на жизнь хватает».


Врач запретил Барышу долгие физические нагрузки. Но он не останавливается и, опираясь на трость, продолжает шагать.


«Верю в то, что, если продолжать движение, мозг проложит дорожку к исцелению, и я смогу нормально перемещаться в пространстве».


Временами наш путь проходит во мраке: когда не знаешь, что ждет впереди, и сомневаешься в ценности того, что осталось за плечами. Все словно утрачивает красоту – ты ее вроде помнишь, но больше не видишь. Будто на любимые картинки набросили плотную ткань, как мы делали это перед отъездом с дачи. Сил сбросить эту драпировку нет, да и желания тоже.

Нури называет эти дни «когда душа болеет»: «Их надо переживать, даже если они станут неделями, месяцами». В такие времена нужно просто быть. Не подавлять, не играть, не идти, не двигаться вообще. Просто быть. Дышать. Ждать дня, когда почувствуешь, что воздух, который вдыхаешь, вдруг наполнился свежестью весны и ароматом маминого пирога с одной из тех картинок, с которой ткань просто-напросто сползла под тяжестью пыли.


И все краски ожили. И все внутри улыбается. Как прежде.

22

В какой-то момент мне стало тесно в городе, в котором родился и вырос. Все вроде было хорошо – любил места своих первых открытий. Но меня не покидало ощущение того, что я нахожусь в комнате – родной, светлой и просторной – и в ней задыхаюсь. Будто окна не открываются, и лишь cквозь узкие щели рамы задувает ветерок.


Тогда я отправился в путешествие. Целый год колесил по миру в поисках места, где полегчает. Вымотался. Не от путешествий, а от зацикленности на неизвестном. Ведь, по сути, не знал, что ищу.


Я вернулся домой из очередной страны. Дверь открыла мама. Мы обнялись, помолчали. А потом она сказала, что до тех пор, пока я не раскрою в себе главное, искать место покоя бесполезно.


Нужно выпить воды из своего родника и только потом отправиться навстречу океанам.

«Ты непременно построишь дом, который станет отражением твоего внутреннего дома. А еще встретишь “своего” человека. В нем узнаешь, найдешь все города, горы, сады, моря мира. И тогда твой поиск превратится в тихое наслаждение теплом дома и любимых людей».


Спустя годы я встретил ту, благодаря которой узнал себя настоящего. Она привела меня к берегу моего дома. И не важно, что наши дороги разошлись. Главное то, чему мы научили друг друга.


Два сливовых дерева в саду одарили щедрым урожаем. Часть раздал, оставшееся быстренько замариную, пока сливы не обмякли. Нури вызвался помочь. Закончил перевод двух глав, уложил внука и пришел на подмогу.


К середине осени Махмуд отвезет мои заготовки на продажу в большой город. Вот подкоплю денег, и мы с Беязом купим маленькую машину для путешествий. Новые места, люди, мысли…


На дно пастеризованных банок закидываю гвоздику, горошковый перец, чеснок и палочки корицы. Доверху заполняю банки сливами, заливаю горячим маринадом из смеси воды, уксуса, сахара, соли. Обычно бабушка мариновала осенние сорта: у них кожура твердая и не сползает с плодов после засола. Я не дождался сентября, о чем не жалею: в августовских сливах больше солнца.

Нури закатывает банки, переворачивает вниз крышками и, укутав пледом, оставляет остывать.


«Хоть вы и расстались, но ты говоришь о ней с благодарностью. Это прекрасно. Благодарность – синоним любви.


Бывает, что между людьми, которые любили друг друга, не остается ничего, кроме ненависти. Это уничтожает. Особенно того, кто ненавидит. Носителю этого безумно вредного чувства нужно принять то, что все живое не идеально и не должно соответствовать нашим представлениям об идеальности. Суфии писали, что любить недосягаемого Творца легко, а вот полюбить его неидеальных созданий – непростая задача».


Четырнадцать банок остывают на веранде. Ух, управились! Теперь можно перекусить. Нарезаю арбуз треугольничками, выкладываю на блюдо вместе с кусочками овечьего сыра и рукколой. Сверху посыпаю обжаренными кедровыми орешками. Вкусно, освежающе. Я вдруг вспомнил, как чайки любят арбуз. Не раз угощал их сочными кусочками…


В детстве мы с бабушкой часто приходили к чайкам. Она встречала меня на коричневых ступеньках входа в школу, и мы шли слушать волны. В этой картинке я запомнил Сону, одетую в пальто горчичного цвета и с бежевым шарфом на шее. «Чайки ждут твоих мизинцев, малыш!» – шутила Сона, крепко держа меня за руку. Перебегали дорогу и спешили к птицам. Зимой они подлетали так близко, что их можно было погладить.


Я прятал руки в карманы, боялся махать чайкам, но не опасался их самих. Мы стояли у береговой линии, запрокинув головы, наши шарфы разлетались на ветру. «Море, твоя жизнь намного шире, выше и глубже, чем ты себе представляешь. Не обматывай крылья ограничениями, будь легким, как ветер, и таким же свободным, как чайки. Благодари за каждый вдох, научись делиться и постарайся услышать как можно больше океанов».


В те встречи с чайками я решил, что буду свободным. Мое понятие свободы время от времени менялось, рассыпалось, заново рождалось и укреплялось.


Сейчас я пришел бы снова вместе с Соной на тот самый берег и сказал: «Бабуль, свобода – это любить. Себя, людей, завтра, время, трудности и мир, который у каждого свой. Ты ведь об этом говорила?»

23

«Чувство вины долго меня изводило. Мне советовали, мол, отпусти прошлое, иначе уничтожишь свое будущее. Отчасти они были правы. Но прощение надо заслужить. Переосмыслением. А оно проходит через боль, терзания, бессонные ночи… Освобождение от вины в переосмыслении».


Саму развешивает на веревках белоснежные простыни. Закалывает прищепками. Деревянными, с чуть ржавыми пружинами.


Перед ее домиком на окраине – большая лысая территория, огороженная забором из бесцветных досок. Тут растет всего одно дерево, усталая шелковица. Остальная часть завешана простынями, наволочками, пододеяльниками.


Руки Саму пахнут стиральным порошком. Кожа шелушится. «Сколько кремом ни смазывай, бессмысленно. Химия сильнее». Отложить деньги на стиральную машину пока не получается.

Саму и ее муж Орхан открыли в городе центр развития для детей-аутистов. Пока на восемнадцать человек: на больше нет возможности. Им помогают три педагога и ученицы старших классов медресе.


«Арендовали дом у Золотистого пруда. С восьми утра до вечера работаем с детьми, пока их родители на службе. Официальной регистрации у нас нет. Если честно, вся эта бюрократия пугает. Мы просто любим этих детей: общаемся с ними, слушаем музыку, вместе рисуем, гуляем, читаем».


Семь лет назад Саму с пятилетней дочерью, возвращаясь ночью из гостей, попала в аварию. Машина закружилась на гололеде, слетела в овраг. Саму повредила позвоночник, дочь умерла.


«Я была за рулем. Не справилась с управлением. Не была внимательной. Не была хорошей матерью…»


Три года Саму не вставала с постели. На фоне стресса парализовало левую часть тела.


«Ни один психотерапевт не поднимет тебя, пока не решишь подняться сама. Целый год училась заново ходить… Однажды утром, я встала и решила, что теперь все будет иначе. Мы с мужем продали имущество, на вырученные деньги арендовали дом под центр, нашли единомышленников и приняли первую группу. В большинстве своем дети-аутисты живут в заточении, им не хватает обычных прогулок».


Мы познакомились с Саму благодаря черешне. Сочным фруктам цвета солнца. И в моем, и в саду Нури в этом году выдался обильный урожай, часть которого отвезли в центр.


Перестать винить себя за сделанные ошибки и прекратить бояться еще не совершенных вполне возможно. Для этого мир, в котором мы исправляем ошибку, должен отличаться от мира, в котором ее сделали.


«Когда открывали центр, мне важно было понять, что я делаю это не из чувства вины. В день аварии я умерла вместе со своим ребенком и спустя три года родилась заново. Ничего не требую у жизни. Самое необходимое у меня есть: целый океан любви, который хочу подарить детям. Ты читал Руми? “Выйди из круга времени и войди в круг любви”».


Помогаю Саму выжимать белье. Детям центра сложно контролировать себя, во время дневного сна, бывает, писают под себя. Поэтому стирать постельное белье приходится буквально через день. «Машинку сможем купить к следующему месяцу, ждем зарплату Орхана… Стирать я люблю. Успокаивает. Это благородное дело – превращать запачканное в чистое».

Она улыбается и говорит, что теперь называет себя – Ариэль. Cпустя секунду сурово добавляет: «Это в честь Русалочки, а не стирального порошка».

* * *

У счастья нет стандартов и категорий. Его достойны все, но не все по-настоящему понимают.


Выбрать не такого, как все, и подарить ему любовь – намного ценнее, чем протянуть руку тому, кого часто обнимают, лучше слышат. К тем, кто выбрал нелегкий, но интересный путь, любовь возвращается вдвойне, с самого неожиданного берега.


По дороге домой захожу в магазин. Подхожу к полке с зелеными кружками из толстой керамики, с широкими ручками. Кружки, тем более зеленые, – моя слабость.


Беру одну из первого ряда и уже собираюсь отходить, как замечаю на полке такую же, но с плотной белой царапиной на правом боку. Скорее всего, ее никто не купит.


Отставляю, казалось бы, идеальную на вид и выбираю ту, что не такая, как все. Не из жалости. Она мне напоминает меня.

Выходя из магазина, вспоминаю, как Сона покупала для сада саженцы, которые выделялись своей слабостью, у которых были не такие сочные и зеленые листья, как у остальных. Значит, в разы уменьшались их шансы обрести дом и теплые руки. «Финик, всем нужен дом».


А однажды у мусорных баков на заднем дворе магазина «Флора» мы с бабушкой подобрали черенки оливковых деревьев. Местами голые и высохшие, они еще дышали. Вместе с землей их вытолкнули из горшков и отправили умирать. Видимо, не выдержали транспортировки или не оправдали надежд большинства, которое выбирает то, что покрасивее, пожизнерадостнее.


Сона, обняв полуживые деревца, тяжелой перекатистой походкой спешила домой, к земле, вслух бранясь на торговцев.


«У этих гадов нет сердца. Знаешь, почему, Финик? Они не дают шанса тем, кто слабее. Скажешь им это, а они покачают мордами, мол, естественный отбор, природу не обманешь. Неужели они не понимают, что оправдывают собственную низость?! Природа ни при чем, она всех любит».

24

Больше всего Гонча любит море. Не озера, реки и океаны. Именно море. Чувство родом из детства, когда они с отцом жили в Баку, где ветер с набережной пах нефтью, солью, перьями чаек.


Раз в два месяца она садится в автобус и двое суток едет к ближайшему морскому берегу. За новым дыханием, свежестью мыслей и воспоминаниями из детства, которые оживают, стоит ей ступить на ракушечный песок. Гончу не останавливают никакие погодные условия.


«Море – мой преданный друг. Как все понимающий, молчаливый пес. Море не раз возвращало меня к жизни».


В восемь лет Гонча потеряла маму. Онкология. Ни химиотерапия, ни операция не помогли. Врачи сказали: «Метастазы увеличились… Лучше заберите пациентку домой». Отец снял домик на бакинском берегу Каспия, и они переехали туда. По утрам Гонча с мамой медленным шагом приходили к морю. Улыбались волнам, кутались в один плед на двоих, кормили чаек овсяным печеньем.


А потом наступили дни, когда маму пришлось привозить на морской берег в коляске. Они прощались…


«Мамы уже не было, а я продолжала приходить к морю. Сидела на берегу, гуляла, плакала и улыбалась. Тем дням с мамой, когда нам было так хорошо. Тосковала, думала, что рана никогда не перестанет кровоточить.


Знаешь, почти все в этом мире от наших мыслей и чаяний. При желании твердый болящий рубец может стать слегка выделяющейся полоской. Очень многое в наших силах».


Мы едем вместе в автобусе, сидим рядом. Разговорились за длинной дорогой. С первой минуты все открылось между нами, будто знаем друг друга не одну жизнь, не одно воплощение. Порою в компании человека, с которым знаком не больше часа, лучше слышишь себя, чем в обществе того, который прошел с тобой много лет.


Руки Гончи пахнут пожелтевшими письмами. При первой же возможности она достает листки из рюкзака, перебирает, чтобы на пальцах появился аромат воспоминаний. Пачка с отцовскими письмами, он писал их до последнего дня жизни и передал дочери. «Когда тебе будет недоставать тепла, приходи домой».


Спрашиваю у Гончи: «Тебе не кажется, что так ты живешь воспоминаниями?» Вынимает из конверта одно из писем. Дата – 12 марта 1993 года. Поздравление с днем рождения. Протягивает мне, я читаю улетающие вверх строки.


«Доченька, не смотри назад, не заглядывай вперед, не жалей, не вини себя, а радуй. Настолько, насколько можешь. Дыши, улыбайся, грусти, отдавай и не отдавай, люби и не люби, мечтай и не мечтай. Будь свободна в своих проявлениях, научись гордиться ими, но старайся быть лучше. Твое счастье – это ты. Ищи его в себе, а не снаружи. У тебя получится. Если можешь, если есть силы, продолжай делать мир лучше. Люблю тебя».


Гонча не боится застрять в воспоминаниях. Лечит ими грусть, которая, прикинувшись безобидным кротом, роет в душе ямки. «Воспоминания помогают мне двигаться дальше, верить людям, как в детстве. Поэтому ношу их с собой. У кого-то шоколад, у кого-то талисман, а у меня письма с теплым прошлым… Важно, чтобы во всем была любовь».

Два года назад она уехала из Баку. Долго не могла оторваться от привычного, насиженного места. Много месяцев была не в состоянии прекратить отношения, в которых вроде бы четко слышно друг друга, но нет руки в руке. Это когда идешь одной дорогой, в одном темпе, близко, но без прикосновений. Один руку протягивает, другой свою прячет в карман.


Если бы не расставание, Гонча так бы и не двинулась дальше. Когда мы сопротивляемся потоку жизни, нас сбивает сильной волной. Чтобы мы не стояли на месте, упали и вынуждены были плыть.


«Я познакомилась с ним спустя месяц после смерти папы. Мы встретились, чтобы друг друга спасти. От тоски по прошлому. Он был чужой собственной жене, я – себе. Бывает же так, когда подобное притягивает подобное. Я согрелась в его объятиях. Меня замучили перепады как внутренних, так и внешних температур… Я полюбила его тепло. Осознанно. И старалась отдать ему больше себя. От благодарности, прежде всего. Потом он ушел. Сказал: “Возвращаюсь к жене” – и вернулся. Я закрыла за ним дверь, поставила на газ чайник.


Четыре года прожила с его именем на кончике языка. Первое время, признаюсь, ждала возвращения. Мне хотелось этого ради мести. Чтобы отвергнуть. Но обида быстро проходила, а желание отомстить сменялось стыдом… Я заболела. Довела себя. Теперь, когда вылечилась и кормлю по утрам чаек в городе на другом полушарии, я благодарна ему за те чувства, за тепло. Ведь, по сути, я любила не его, а свою к нему любовь».


«Вот глянь, что я написала после расставания с ним». Протягивает мне мятый лист бумаги. Читаю.


«Вы когда-нибудь умирали в человеке? Я умерла в том, кого любила больше себя. Умерла и воскресла в другой жизни – без него. Никто не заметил перерождения. И не надо. Моя история.


Тогдашняя я упокоена в мужчине, без которого не могла, а он без меня – мог. Не пыталась удержать, не бросалась с истериками. Просто в один вечер, когда он ушел, я умерла в его отдаляющихся объятиях, прикосновениях, глазах. Он этого не заметил. И не надо.


Теперь он ходит по могиле меня тогдашней, роняет на нее пепел крепких сигарет и, присев на корточки, обнимает своих детей. От другой. Не от меня.


Я наблюдаю за этим из своей новой жизни, и так хочется тихой безлюдной ночью принести на могилу той себя синие тюльпаны. Он их часто дарил. Принести, разложить по затоптанной земле, сказать: “Это тебе, милая. Весна наступила”. Жаль, но никак. Ее могила – в нем, а это значит, придется приблизиться к нему. Не хочу.


Пусть живет бестревожно, пусть будет счастлив, а я редкими ночами, вспоминая покойную, буду молиться за ее сон. Под его ногами.


Говорят, такая отчаянная любовь, похожая на смерть, совсем не любовь – уязвленный эгоизм, приступ страсти и что угодно еще. Чушь. Она самая что ни на есть настоящая, без эгоизма – в ней все не о себе, а о том, кого любишь. И нет в ней слов, только бескорыстное желание счастья ушедшему.


Каждая женщина умирает раз в жизни в мужчине. Не каждая говорит об этом вслух. Не каждая называет место своей могилы».

* * *

– «Сколько еще ты будешь стучаться в открытую дверь?» Как ты понимаешь эти слова Руми?

– Точно сказать не могу, Гонча. Мысли сумбурные.

– А если не точно?

– Посвяти свою жизнь главному – любви…

– Интересно. Значит, внутри тебя сейчас все об этом. А я вижу в них другое.

– Что?

– Мы сами ставим себе преграды. Даже когда их нет.

– Да, Гонча, мы строим стены, а потом сами же их разрушаем. Знаешь, для чего?

–..?

– Чтобы прийти к тому, что из камней нужно строить не стены, а ступени. Чтобы подняться выше и перестать тащить за собой мешки с прошлым.

* * *

За окном автобуса – пустынная желтизна с чистым небом. Вчерашний хазри загнал облака выше видимого. В этой картине вижу освобождение. От всего, что надумал, но оставил на полуслове. Если ты подумал, но не сделал, – это пустота. Надо набраться смелости и нырнуть с головой. Дна всего моря все равно не узнаешь.


Мне нужно увидеться с морем. Эти годы в предгорьях Большого Кавказа, покровительство которых подарило тишину для знакомства с собой, многому научили. Теперь настало время моря.


Главное зовет меня.


Гонча заснула, скучаю по Беязу. За ним присматривает Нури. Скоро мы снова будем вместе.

25

Октябрьский берег выглядит освобожденным. Больше нет изнуряющего летнего потока людей, большинство которых предпочитают получать, но не отдавать. Берег пуст: редкие чайки и волны с раскинутыми объятиями.


«Финик, если волны не оставляют на песке пены, значит в их заводи спокойствие. Море не понимает длинных рук и пустого шума людей, но продолжает нас любить». Помню, как бабушка убирала с берега бутылки, пакеты, коробки, сдерживая возмущение и повторяя цитату Руми: «Любовь – это сад, и если ты не чувствуешь аромата, не входи в него».


Попрощались с Гончей. Она сошла на первой остановке. Я доехал до конечной, окраины. Час пешком, и я на берегу моря. Заброшенная полоса без туристической инфраструктуры. Этот берег называют Пустыми Надеждами. Потому что его песок «слеп» – слишком мягкий, быстро превращается в жижу, непригоден для масштабного строительства. В этой особенности заключается спасение Пустых Надежд от людей, которые давно понастроили бы тут станков – качалок денег.


Чтобы спуститься к Пустым Надеждам, прохожу через Сонную деревню, где живут старики. Местная молодежь уехала на другой берег моря, где песок не слеп, надежды пропитаны алчностью, а жизнь не интерпретируется вечностью, поэтому «в ней надо успеть побольше урвать». Местные аксакалы переживают за новое поколение: приходят по пятницам в Белую мечеть помолиться за его благоразумие.


На калитке одного из домов деревни встречаю выцветшее объявление: «Сдаю жилье у моря. Одна комната. Кому интересно – стучите в дверь». Стучу. Появляется большой мужчина. Он на костылях, без ноги. Рядом с ним черная собака с оранжевой родинкой под левым глазом. Мужчину зовут Салех, бывший рыбак. Когда-то из кирпичей и досок он построил себе у Пустых Надежд маленькую комнатку. Там пережидал отливы и отдыхал после рыбалки, когда не было сил подниматься в деревню.


Пять лет назад Салеху ампутировали ногу: повредил крючком, не обратил внимания, попала инфекция, перешедшая в обширную гангрену. Теперь Салех живет на деньги за инвалидность и сезонную прибыль от сдачи жилья.


Плачу за один месяц, беру ключи, спускаюсь к берегу.


Напоследок Салех предупреждает, что недалеко от его домика стоит такой же, друга-рыбака. «В нем второй год живет странный тип. Он почти не разговаривает и молится волнам. Не пугайся, он безвредный, как креветка. Звать его Лиман».

* * *

Под моими ботинками что-то хрустит. Присматриваюсь. По деревянному полу домика рассыпаны блестящие кристаллы соли. Повсюду. Будто кто-то намеренно усыпал ими комнату.


Открываю входную дверь, большое окно. Впускаю дыхание моря. Матрас выношу на солнце. Нахожу веник, выметаю соль.


Мне тут нравится. В комнате одна узкая койка, стол со стулом и картина на стене – «Морской пейзаж» Айвазовского.


«Это соль, принесенная ветром. Зимой она попадает в дома через щели и оседает на стенах. К весне подсыхает, осыпается на пол».

Оборачиваюсь на хриплый голос. У входной двери стоит высокий мужчина. Лысый. Только густые седые брови и борода. Протягивает мне широкую ладонь с горстью кориандра.


«Каждый зимний вечер подогревай кориандр на маленьком огне. Соленый ветер боится этой специи».


Беру кориандр, благодарю. Мужчина уходит. Видимо, это Лиман. Его седая борода напомнила мне пену морских волн. Значит, внутри Лимана тревога, и он приехал к Пустым Надеждам за спокойствием?..


Без людей все бессмысленно. Жизнь теряет краски, когда некого любить и некому отдавать. Какие бы высокие стены ни возводил человек вокруг себя, все равно где-то он оставляет место для входной двери. Чтобы встречать, провожать, а порою и самому отправляться на поиски.


Построить дом внутри себя важно, но он теряет значимость, если не делиться тем, что рождается в его очаге. Не переставать любить людей, верить им и не обобщать всех одним определением. Это нелегко. Но когда ты находишь тех, кто отражает твою душу, трудности забываются.

26

Просыпаюсь на рассвете. Выхожу поприветствовать море. Сосед сидит на скамейке перед своим домиком, смотрит вдаль. Ничто не отвлекает Лимана от горизонта, а горизонт – от него. Словно между ними нет синего моря, еще мгновение – и они сольются в сизое облако, которое к концу дня растворится в небе. И жизнь продолжится, и никто не узнает об этой любви. Да и не надо. Все самое настоящее незаметно на первый взгляд, молчаливо на слух.


Я осмеливаюсь подойти. Приветственно киваю. Лиман кивает в ответ, отодвигается, мол, не стой, присаживайся.


Молчим. Не знаю, как долго. Рассвет сменился утром, из верхней части деревни доносятся азан и голоса спешащих в школу детей.


Взгляд Лимана безмятежен. Иногда он улыбается, наблюдая за полетом чаек, неуклюжими рывками клюющих рыбу.

Просидев несколько часов в тишине с Лиманом, я ощущаю вкус абсолютного начала. Полного присутствия в текущем. Когда отдаляешься от прошлого и будущего, всем собой проживая настоящее. Когда можешь начать все сначала, не раскраивая то, что было, не раскрашивая то, что будет.


Сосед приглашает меня в дом. На чай с финиками. Жилье его такое же маленькое, непримечательное, как мое. Пахнет кардамоном. На подоконнике томик Мухаммеда Физули. Пролистываю его. Лиман подходит ближе и цитирует:

– «Путник, если ты идешь верною дорогой… Будет верный друг тебе в том пути подмогой».

* * *

– Ты сюда убежал? От кого?

– Когда ехал сюда, я действительно бежал. Не от людей и мира. От себя бежал. Вот кто меня здорово пугал.

– Как можно себя бояться, Лиман?

– Когда понимаешь, что ты сам себе и святой, и дьявол, и трусишь быть тем, кем являешься на самом деле, – вот тогда и приходит страх. Но он полезен. Потому что ведет к изменениям, исцелению. Становишься со страхами лицом к лицу – преодолевай или сдайся! Все что угодно, только не борись. Бесполезное дело.

– Но ты ведь поборол себя ненастоящего?

– Я с ним познакомился и… разошелся. Это как сойти с автобуса, на который сел ошибочно, в спешке. Какое-то время едешь себе спокойно, потом понимаешь, что маршрут-то не твой, тебе не в ту сторону. Выходишь на остановке, стоишь на незнакомой улице, ругаешь себя за невнимательность, как вдруг, оглянувшись, знакомишься с новым местом. И оно раскрывает в тебе нечто важное. Или как минимум понимаешь красоту и ценность пути к своему истинному дому, на который жаловался…

– Простил себя за это?

– Пришлось. Иначе никак: каждое обвинение – разрушение себя. Давно известно: мы приходим в этот мир учиться. Тут нет отличников и двоечников, но есть хорошисты. Когда знакомишься с их опытом, понимаешь, что можно стать лучше.

– Для чего и для кого? Я вот не хочу ни с кем соревноваться, кому-то что-то доказывать…

– И не надо. Стремиться стать лучше нужно для себя. Чтобы легче дышалось, крепче спалось, трепетнее любилось. Сильнее верилось. Став чище сам, ты сделаешь светлее то, что окружает тебя.

– Да, Лиман, мы все отражатели…

– Еще какие. Пока я был не на своем месте, вокруг меня была разруха. Человек может всему научиться, многое в себе воспитать. Для этого, видимо, и дана нам жизнь.

– Лучше много об этом не думать. Если воспринимать жизнь как учебу, можно в этой вечной работе над собой превратиться в робота. Перестаешь позволять себе слабости. Я выбираю просто быть и…

– …стараться делать себя и этот мир чуточку лучше.

– Да, Лиман. Человек нуждается в свободе и…

– …в возможности быть в чем-то слабым?

– Именно.

– Однажды суфия спросили: «Почему в этом мире все настолько хрупко?» Он ответил: «Чтобы люди раскрыли в себе силу духа».

27

Не сплю тут более четырех часов. Засыпаю к полуночи и просыпаюсь, когда ночь светлеет. Еще блеклые лучи солнца призывают: «Вставай, пора в дорогу». Теплый душ, стакан воды, пара фиников – и в путь. Мне предстоит услышать, увидеть то, что приблизит меня к человеку, с которым время наших жизней объединится. И мы продолжим путь вместе.


В дороге будем улыбаться тому, как, оказывается, проходили мимо одних и тех же мест с небольшой разницей во времени.


«Ты помнишь тот дом под платаном с красной калиткой? Перед ним по вторникам на большом камне старушка продает сладкие тыквенные семечки…»


«Я их купила как-то. Но не успела отойти, как полил ливень, и семечки в кармане отсырели».


«Кажется, мы покупали их в один и тот же день. Только я после дождя. Странно, но я так к ним и не притронулся. Значит, они предназначались тебе».

Она тоже приезжала в эту деревню, спускалась к Пустым Надеждам и кормила рыжего кота у заброшенного маяка. Но мы разминулись – видимо, не были готовы друг к другу. Значит, нам предстояло найти в себе то, что в итоге нас объединит. У каждой встречи свое время – опоздания исключены.


В дороге еще раз убедимся в том, что ошибок не бывает. Каждая из них – шаг к месту, куда мы должны прийти. А те, с кем разошлись, научили нас любить и не изменять голосу сердца. Важно, чтобы это понимание процедилось сквозь горечь, обиду, желание мести.


«Ты тоже думал, что никого не встретишь, и готовился прожить остаток лет в пустой комнате? Я пробовала стать той, кем не являюсь. Циничной или этакой женщиной-праздником. Выбивало. Мы порою наносим себе большой, но в чем-то и полезный вред».


«А я думал, что, отказавшись от земного, постигну какой-то великий смысл жизни. На самом деле все просто – прожить достойно. С любовью. С пользой… Любить телесную часть мира так же, как невидимую».

* * *

Возвращаюсь домой к десяти вечера. Пешком или на автобусе, зависит от того, насколько далеко ушел. Вчера Лиман спросил меня: «Ты уходишь, чтобы вернуться? Ищи новые отражения. Не зацикливайся на привычном, сосед». Я ответил: «Мне нужно еще немного тут побыть, Лиман». Он похлопал меня по плечу: «Молодчина. Слушай сердце, а потом ближнего».


По ночам меня будят чайки, они засыпают на крыше дома, спросонья поклевывая черепицу. В первое время чудилось, что кто-то стучится в дверь: вскакивал, отпирал ее, а там никого, кроме волн Синего моря. Со временем узнал чаек. Дружелюбные, чуткие и беспокойные птицы.


По утрам, какая бы погода ни была ночью, в карманах брюк хрустит песок Пустых Надежд. Каким образом он проникает в мою одежду даже сквозь шкаф, неизвестно.


В жизни должно быть то, что человеку не раскроется, – так он учится верить в чудеса.


Когда я был маленьким, в моих карманах всегда можно было найти яблочные косточки. Съедая яблоко, я аккуратно вынимал их из сердцевины, складывал в укромное место.


А все началось с фразы, как-то услышанной из уст взрослых. «Жизнь в семенах яблок, а не в кожуре». Смысл слов был другой, но я воспринял их по-своему: «Чем больше у меня будет семян, тем больше жизней я смогу продлить. Маме, папе, дедушке, бабушке…» Я собирал семена жизни до дня дедушкиной смерти.


Когда Асада, страдающего циррозом печени, уложили в больницу, я примчался туда с банкой семян. «Бабуль, я успел, успел! Вот семена, деда спасен!»


Сона взяла банку, обняла меня, тихо заплакала. Дедушки наутро не стало. Семена закопали в саду нашего дома. Со временем там проросла яблоня.


Скучая по дедушке, я подолгу сидел под ней.

* * *

– Лиман, почему люди боятся любить? Хотят и одновременно убегают от своего желания. Говорят, что уберегают себя от боли.

– Не важно, кого и что любишь, это чувство делает тебя лучше. А если вдруг хуже и циничнее, значит, не любовь была, а эгоистичное желание, чтобы кто-то пришел и заполнил твою пустоту. Выполнил за тебя работу.

– Никуда от положенного не денешься.

– Да, сосед. Узнать себя и стать лучше. Вот после этого встретишь того, кто дополнит тебя своей любовью.

– А бывает, двое встречаются и расстаются…

– Значит, кто-то из них не завершил работу. Не до конца узнал, простил или отпустил. Высшая сила, месяц ли спустя или десять лет, возвращает на то место, где что-то было недоделано.

– Открыть любовь в себе, чтобы любовь открылась нам?

– Да, сосед. И никто этого не избежит.

28

– Лиман, я сегодня утром вышел на пробежку вокруг маяка и вдруг ощутил, что настоящего в моей жизни стало больше, чем прошлого.

– Научился владеть временем.

– Не думаю, что настолько серьезно.

– Почему же, сосед? Ты наконец-то обладаешь своим временем. Никуда не спешишь. Ни от себя, ни за чем-то.

– Нелегко сойти с этого круга. Носишься по одной траектории и уже настолько привыкаешь, что и голова не кружится, и ничего другого не хочется.

– Знаю такое. Кажется, что тогда было самое сильное и красивое. И, сам того не замечая, не даешь настоящему стать таким же.

– Именно.

– Прошлым болеет половина человечества. Я сам долго лечился. Универсального метода нет, у каждого свой.

– Как ты лечился, Лиман?

– Для начала остановился. Потихоньку менял отношение к тому, что было. Для этого достаточно переместиться в себя. Каждый подбирает подходящие ему реактивы и расщепляет привязанности. Главное, никакой паники…

– …и не винить себя.

– А это вообще дело бессмысленное! Вместо этого надо бы перестать мучить счастье, которое догоняет нас, пока мы куда-то или за чем-то несемся, и позволить ему стать с нами единым целым в настоящем…

– …а не в прошлом. Привыкли называть счастьем то, что осталось позади, а надо бы то, что происходит сейчас.

* * *

Ничего не знаю о нем. Откуда он родом, где живет, есть ли у него семья. Лиман меня тоже ни о чем не расспрашивает.


Достаточно того, что есть: наших бесед, молчаний, прогулок. Мы все учителя друг для друга, и каждый несет знание, которое кому-то предназначается.


Третий день дует холодный ветер, льет дождь. В утренние часы непогода утихает. Выходим с Лиманом к берегу Синего моря. Часа два пройдемся, потом снова начинается дождь.

Из-за непогоды не покидаю Пустых Надежд. Приходится ждать, пока тучи рассеются, дороги расчистятся, а море вернется к берегу.


В детстве меня пугали отливы. В дни зимних ветров море уходило в себя, отдаляясь от привычной линии берега. Боялся, что оно уйдет навсегда, куда-то далеко, и не будет больше в моей жизни моря.


Отливы в человеческой жизни Лиман называет «делом привычным» – с годами они учащаются, хотя, казалось бы, все про себя понято.


«Опрометчиво ждать от мира только радости, тепла, красок. Надо быть готовым к тому, что они могут исчезать, и не впадать в отчаяние. Мир разный: холодный, теплый, жестокий, добрый. Так было и будет. Наше восприятие изменчиво, как и сам мир. Если сегодня отлив и холодно, то завтра будет прилив и солнце».


Мы вместе пьем кофе. Лиман заваривает его с чайной ложкой коричневого сахара и зернами кардамона, снижающими действие кофеина. Бледно-коричневая пенка, гуща на полстакана.


Он сравнивает жизнь с кофе – сладким и одновременно горьким. «В жизни, как в чашечке кофе, есть и сладость сахара, и горечь гущи. Как ни фильтруй, ни процеживай, без них кофе не кофе».

Снимая с плиты шипящую турку, Лиман говорит, что жизнь протекает в ежедневном стремлении. «К счастью?» – спрашиваю. Он, разливая вторую порцию кофе, произносит: «Стремиться создать, спасти от зла и сохранить что-то хорошее в себе, вокруг себя, – может, это и есть настоящее счастье?»

* * *

– Долго тут будешь, Лиман? Я скоро уезжаю, но когда-нибудь вернусь.

– Не могу сказать, сосед. Либо год, либо месяц. Или на днях уеду.

– Далеко?

– Дальше.

– Докуда?

– Сосед, можно ответить, что дороги жизни бесконечны. Но каждый из нас в силах определить то место, где он слышит себя лучше. Там построить дом, туда возвращаться из путешествий. Любить это место, делать его лучше…

– …и не привязываться. Что так нелегко.

– Научись не думать о сложном, и оно станет простым. Люби, наслаждайся. Сними часы с руки. Ты свободен.

– Ты о свободе воли?

– Именно. Эта свобода открывается тем, кто любит каждый новый день вне зависимости от того, какой он. Пасмурный, солнечный, загруженный или выходной. Уметь любить не дни в своей жизни, а жизнь в своих днях. Это невозможно объяснить, основано на ощущениях…

– Как четвертый уровень понимания Корана?

– Да. Все, что наполнено любовью, часто необъяснимо.

– Мне будет не хватать наших разговоров, Лиман… Может, нам по пути?

– Если это так, то мы еще встретимся.

* * *

Утром я проснулся с мыслью о человеке, который где-то живет и не знает меня, и я его не знаю, с которым мы непроизвольно идем навстречу друг другу. И скоро встретимся.

Она

Вы когда-нибудь думали, что вот сейчас, в эту самую минуту,
в эту самую сию минуточку,
где-то, в портовом городе, может быть, на каком-нибудь острове,
всходит на корабль – тот, кого вы могли бы любить?
Марина Цветаева

Я утыкалась носом в его затылок и могла пролежать так вечность. В эти минуты всей собою проживала настоящее. Границы рушились, и одно объятие становилось всем: городами, встречами, солнцем, сутью, вкусом и океаном. Никуда больше не то чтобы не хотелось, а не было необходимости – все тут, между нами.


Не пугало то, что это могло прерваться. Мы ведь к вечности прикоснулись, души в ней растворились – пусть и иллюзия того, что наш отрезок времени вне земных законов.


Как в детстве, когда заходишь предновогодним утром на кухню и на пороге встаешь на цыпочки, чтобы через окно увидеть, лежит снег или нет. Если взору открывается белоснежная поляна, ты застываешь перед вечной красотой природы и проживаешь мгновение каждой клеточкой.

Не знаю, кто и что решил, но спустя время меня этого объятия лишили. И я умерла. В тот день, когда умер мой сын. Ему было пять лет, миелоидный лейкоз.


Темнота. Я из нее не выбиралась. И не хотелось. Меня

Скачать книгу

…Когда меня спрашивают, что бы я забрал из горящего дома, я отвечаю – огонь.

Жан Кокто

Дизайн обложки Джамиль Асланов (https://instagram.com/aslanow)

Модель на фото: Настя Гуз (https://instagram.com/nastyagoos)

Автор фото: Юлия Акименко

Фото автора на четвертой сторонке: Сергей Сараханов (http://www.sarakhanov.com)

Разве не счастье – обладать смыслом в окружении торжествующей бессмысленности?!

Казаться, будто ты здесь, а быть там. Или жить там, а казаться, будто…

Ну, ты меня понимаешь.

Но я-то тут при чем? В чем моя вина?

Ну скажи, в чем я провинилась?

Ведь, в отличие от тебя, я не могу взлететь или, точнее, погрузиться туда, куда погружаешься ты. Понимаешь?..

Я просто этого не умею. И боюсь.

Афаг Масуд

– Я хочу найти новые пути. Если не найду, ты мне поможешь.

– …Знакомые мне пути уже устарели, их знают и другие. Ты лучше сам потрудись да найди совершенно новые, никому не известные.

– …Буду думать и непременно найду.

– Думай, дружок. Это твой долг – думать и открывать новые пути.

Джафар Джаббарлы

Он

Ты нигде не побываешь по-настоящему, пока не вернешься домой.

Терри Пратчетт

…Изо дня в день он берет в руку перо и пишет ей. Бартльбум не знает ни ее имени, ни адреса, но он твердо уверен, что должен рассказать ей о своей жизни.

Ибо кому же, как не ей?

Он верит, что, когда они встретятся, он с трепетной радостью водрузит на ее лоно шкатулку красного дерева, доверху наполненную письмами, и скажет:

– Я ждал тебя.

Алессандро Барикко
1

Я вырос в домике с зеленой крышей на Абшероне. Полуостров на западном берегу Каспия, укрытый желтым одеялом соленых песков. Тут море спокойно и смиренно, как дервиш, а виноградные лозы витиеваты, как арабские буквы. Мы приезжали сюда на электричке. Июньская жара, станция Инжирная, бабушка с двумя соломенными сумками. В одной – наши с братом вещи, в другой – овечий сыр, соленый творог шор и банка катыка.

До дачи триста восемьдесят два шага через типично абшеронскую пустыню с зелеными колючками. Специально с братом замеряли. Мы спешим, иначе молочное скиснет. Бабушка Сона, крепкая женщина с короткой стрижкой и кожей цвета пересушенной кураги, нас опережает: «Финики, до счастья осталось триста два шага. Не спите!» Счастьем для нас был и есть дом. Дом, где всегда хорошо.

Сона отпирала тяжелую деревянную дверь дачи со словом «бисмиллях» и заходила первой, нашептывая молитву. Словами из священной книги очищала дом от джиннов. «Их надо добрым словом проводить восвояси, приготовить халву с дошабом в память о покойных, раздать ее нуждающимся». Дошаб, сладкий сироп, Сона варила из сока черной шелковицы с добавлением корицы.

Следом входили мы с братом, вдыхая запах прошлогоднего лета. Вон наш надувной дельфин в прихожей, чуть схуднул от тоски, надо бы снова надуть и оживить в холодной воде утреннего Каспия.

Зимнюю сырость в углах уже высушило летнее солнце. Осталось прогреть подушки, одеяла, матрасы. «Финики, а ну-ка за работу: подушки на солнечную сторону веранды. Иначе ночью будем спать в холодном море». Мы бежали за подушками, я выбирал синие. Они действительно были пропитаны зимним дыханием моря. Соленым, с липкой прохладой.

Наутро Сона перебирала сорванный в саду чабрец, аккуратно раскладывала ветки на столе, застеленном пергаментом. Сушила на зиму и лечила им, когда внуки простужались. Я внюхивался в фиолетовые соцветия, помогал срезать корни и разговаривал с бабушкой обо всем, из чего соткана жизнь.

«Финик, все мы свободны, и в этом наша уникальность. Ты будешь жить с тем, во что веришь. Если принимаешь жизнь как борьбу, готовься к постоянной борьбе. Если думаешь, что за все в жизни надо платить, будешь платить, причем двойной ценой. Каждый обладает свободой воли – мы сами определяем свою правду и отношение к ней».

Брат, пухлощекий сорванец, быстро уставал от «скучных» разговоров, убегал во двор. А меня беседы с Соной наполняли настолько, что, бывало, ночами не мог заснуть – море эмоций захлестывало скалы сознания.

С годами нашел способ усмирять волнение – стал его записывать.

* * *

В конце дачного дома была комнатка без окон. Мы ее назвали Морской. Стены в сине-голубых волнах, а светло-коричневые полы под ногами походили на дно Каспия.

Долгое время комната служила маринадной: бабушка ставила туда банки с оливковым вареньем, баклажанной икрой, маринованной мушмулой и помидорами.

Со временем о комнате позабыли, и она превратилась в хранилище домашнего хлама.

Однажды летом мы с братом подхватили краснуху. На время болезни нам запретили купаться в море, что мы тяжело переживали. Хныкали, капризничали, порывались убежать из дома в сторону берега. Но бабушка не отходила от шкодливых внуков ни на шаг.

Дедушка, некогда увлекающийся живописью, долго думал, как облегчить нашу тоску по морю, и решил преобразить маринадную. Быстро почистил, освежил полы, покрасил потолок голубой краской, нарисовал белоснежные облака, а на стенах – волны. Комната подсохла, была тщательно прибрана бабушкой и стала нашим морем на время краснухи.

Сона стелила нам коврики, мы часами валялись в Морской комнате, представляя, что нет никакой болезни и мы на берегу Каспия. Это было счастьем.

* * *

После завтрака мы с бабушкой шли провожать дедушку на работу. Повод прогуляться. Судостроительный завод находился на семнадцатой отметке берега, пятнадцать минут вдоль моря. На коричневом песке покоились старые перевернутые лодки, разукрашивая береговую линию. Вот зеленая, с дырявым дном и надписью «Мурад». Так звали сына хриплоголосого рыбака по кличке Музыкант, он заманивал в сети кефаль с помощью печальной песни нея – флейты из камыша.

На Востоке говорят, что ее звук наполнен любовью Создателя. Поэт Физули писал: «Всегда стенаю я, тростник… То страстью, то жалобой мой полон крик… Рыдать не перестану я… Будь даже срезан я для нея».

У Музыканта родился долгожданный и единственный сын. «Я научу Мурада играть на нее, и он тоже будет возвращаться с уловом». На шестом году жизни у малыша обнаружили лейкоз, спустя год он ушел из жизни.

Музыкант продолжал выходить в море, но больше ни одной рыбы не принес домой, не сдал на рынок. Весь улов отдавал бедным семьям.

* * *

Я помню время своей жизни, когда почти все ушли, а те, кто остались, меня не слышали. Со стороны эта картина, может, и выглядела отчаянно и одиноко, но я не испытывал ни отчаяния, ни одиночества.

Со мной были город и земля, подарившая мне хлеб, воду, море и понимание. Земля еще и учила. Смирению, например.

Я отчетливо ощущал, как липовые деревья вдоль Желтой улицы, кривые каменные лестницы на спуске к улице Бюльбюля, отрезок набережной недалеко от платановой рощи и медовые глаза кучерявой музы уличного музыканта наполняют меня спокойствием.

Все, что плыло навстречу, усмиряло мою раскачивающуюся на волнах лодку и превращало ее в корабль.

Земля, по которой дни напролет я двигался, казалось бы, в неизвестность, была мне другом. Каждый новый рассвет наполнял ее сиянием Вселенной, которым потом освещались души ищущих, ожидающих и благодарных. Это закон жизни: получают те, кто ждет, а другие просто проходят мимо и тоже… продолжают путь.

В период знакомства с собой я часто обращался к воспоминаниям детства. Особенно ночами, когда вокруг четыре стены, одно окно и не слышно моря. Путешествовал в дни, когда мы с братом, уставшие после моря, спешили домой, где нас ждали бабушка с сырными лепешками и прохладным компотом из фейхоа и блаженная Морская комната.

Источники силы не только вокруг, но и внутри нас. Пора перестать надеяться исключительно на разум и обратиться за помощью к душе.

Руми писал: «В тишине есть красноречие. Останови плетение смыслов – и увидишь, как улучшается понимание». Бывает, мы теряем родные звуки. Голос любимого человека, песню дорогого сердцу города или шум бескрайнего моря. Они либо утихают, либо мы перестаем их слышать. Наступает тишина, которая сначала пугает, но потом исцеляет, открывая в нас новое.

Слух становится чутким. Мы лучше слышим себя, а значит, лучше понимаем, что нам нужно.

* * *

У бабушки Соны было любимое изречение: «Все пути ведут в утро, финики». Тогда, в абшеронском детстве, ее слова казались шуткой. Сейчас осознаю их глубину.

Сона прошла нелегкую жизнь, не раз падала, но вставала и продолжала путь. Не любила об этом говорить. Многое узнал уже после ее смерти от родственников, с улыбкой называющих ее Соной-скалой.

Я тоже люблю утро. За новую надежду и шанс, за свежесть воздуха и сияние солнца после дождливой ночи. В каждом «завтра» – новое утро.

Завтра утром мы станем еще лучше, научимся не поддаваться всеобщему хаосу. Будем беречь свои миры, чаще обнимать близких, помогать тем, кто нуждается в помощи, больше путешествовать. На самом деле все просто.

Завтра утром мы поймем, что ни одно событие в жизни не случайно. Мы об этом знаем, но часто забываем, когда сталкиваемся со сложностями. Страдать, ощущать себя жертвой, жаловаться на «тяжелую долю» легче, чем подняться, поблагодарить Вселенную и двинуться вперед, дальше.

А еще завтра утром мы придем к морю, и его в нас станет еще больше.

* * *

Часто бываю на нашей даче у станции Инжирной. Пусть всего лишь мысленно. Нет уже ни того дома, ни той станции, ни тех дорог. Бабушка с дедушкой умерли. Теперь у нас с братом другие дома, но воспоминания – это то, чего ни у кого не отнимешь. Мы часто путешествуем их путями, и для этого не нужно ни виз, ни билетов, ни перелетов, ни денег.

2

Время от времени, долгие годы, а порой и всю жизнь нас не покидает ощущение, что нам чего-то не хватает. Понимающего мужчины, чуткой женщины, здорового ребенка, теплого дома, реализованного призвания, привлекательной внешности, стабильного дохода.

Даже получив желаемое, спустя время мы снова испытываем неудовлетворенность. Если раньше переживали из-за отсутствия хорошей работы, то, устроившись в престижную компанию, жалуемся на невнимание любимого человека.

Кто-то скажет, что такова человеческая природа – жить в полутонах. На самом деле это то, с чем мириться нельзя. Чувство неудовлетворенности нужно преодолевать словом «спасибо». Как писал Толстой: «У меня нет всего, что я люблю. Но я люблю все, что у меня есть».

Я любил утро на даче. Проснувшись, сразу бежал в сад. Там каждый день что-то менялось: в цвете, форме, звучании. Вот плоды инжирного дерева слегка пожелтели, еще недельки две, и их можно срывать – варить джем с корицей.

Вот будка Пялянга уже в синем цвете: два дня дедушка Асад ее строил, утеплял, шлифовал, а сегодня проснулся ранним утром и покрасил. Домик нашей собаке готов!

Сливовая пастила, развешенная на веревке веранды, наконец-то подсохла. Я не выдержал, слопал одну. Остальное пора сворачивать ковриками и складывать в сшитый бабушкой полотняный мешок. До зимы!

Когда я, сонный и неумытый, выбегал в сад, бабушка подходила ко мне и, приобняв, возвращала в комнату, где незаправленная постель, разбросанная одежда, игрушки, яблочные огрызки.

«Финик, пока не наведешь порядка на своей территории, глупо искать радости за ее пределами. Они все равно тебе наскучат, и ты вернешься в свой бедлам. Начинай с себя».

Сона голоса не повышала. Говорила тихо, но твердо. После чего выходила из комнаты, закрыв за собой дверь. Пару минут я капризничал, а потом принимался за уборку.

Чувство неудовлетворенности начинается тогда, когда мы ищем счастье снаружи, а не внутри себя. Забросив свой дом, мы отправляемся во внешний мир, где нет ничего вечного и все каждую секунду меняется.

* * *

Ночью я боялся выходить из своей комнаты. Дом погружался в тишину, крики перелетных птиц обретали зловещий отзвук, а в урчании труб слышались стоны невидимого чудовища. Если вдруг посреди ночи мне хотелось в туалет или попить воды на кухне, я, не смыкая глаз, терпел до рассвета. Будить взрослых не позволяла мальчишеская гордость, а свет, оставленный включенным в прихожей, страха не уменьшал.

Однажды, лет в восемь, я не выдержал и в полудреме намочил постель. Наутро влажный матрас обнаружила Сона и, никому ничего не сказав, заменила. Когда мы остались наедине, бабушка сказала: «Я могу поставить в комнате ведро, но это не выход. Финик, не бойся открыть дверь. Что бы за ней ни было».

Я захлюпал носом и, не пряча глаз, признался: «Но ведь когда дверь откроется, я уже не смогу забыть того, что за ней увижу». Сона улыбнулась: «Твои страхи ненастоящие. Ты сам их придумал. Перед тем как открыть дверь, создай в голове то, что тебя не пугает. Например, чаек, море и корзину с горячими симитами[1]».

На следующую ночь я попробовал. Сразу не получилось. Только с третьей попытки, нарисовав в голове чаек, пошел на ночную кухню и выпил стакан вишневого компота.

В памяти каждого есть картинки-спасатели, мы обращаемся к ним в сложные периоды. На моей картинке-спасателе не только чайки и симиты, но и пенка варенья из желтой черешни, которое варится во дворе нашей дачи в медном тазу с кривоватыми краями.

Вот Сона передает мне медную ложку-шумовку. «Пока я буду мыть банки, собирай пенку. Смотри не прогляди. Сегодня, Финик, ты отвечаешь за сбор облаков». Пенки напоминали облака, только они были сладкие и горячие. Пробуя их, я обжигал язык, но нисколько об этом не жалел. «Ну и пусть щиплет. Зато я отведал облаков».

Бабушка не переставала мечтать, создавая на кухне свой маленький космос. Она дружила с возрастом, не переживала по поводу морщин и глубоко понимала жизнь, которая была для нее прекрасным путешествием. Смерть ее не пугала. «Не думаю ни о возрасте, ни о смерти. Я все это приняла как данность и начиняю дни тем, что радует».

Жизнь состоит из ежедневных преодолений. И совершаются они не во имя райских ворот, а для улучшения слуха. Своего же. Слышать себя – только так возможно обрести, сохранить равновесие.

«Вот кто-то скажет или сделает злое, и чувствуешь, как теряешь слух. Злость захлестывает голову, в ушах закипает, так и подбивает ответить тем же. По молодости я отвечала, а потом болела. С годами научилась ценить, беречь слух. Как вижу где-то зло – либо молча помогаю обиженному, либо перехожу на противоположную сторону улицы».

3

Нужно уметь остановиться. Для того, чтобы услышать море. В себе и в мире вокруг себя. Суета никому не приносила покоя: мы так спешим жить, что не успеваем разглядеть саму жизнь.

Человек не всегда должен к чему-то стремиться. Случаются дни, месяцы, годы, когда просто живешь: выполняешь работу, гуляешь по улицам, готовишь еду, встречаешься с друзьями. И хорошо бы в этой повседневности найти баланс – слышать в себе жизнь и открывать новые миры, не похожие на твои прошлые.

Прошлое крепче любых якорей держит на месте. Причем чем ярче оно было, тем сильнее будет тянуть назад. Бабушка рассказывала, что немало времени училась жить настоящим.

«Не умела наслаждаться моментом. Он еще не стал прошлым, а я уже смотрела на него из будущего. Только ближе к сорока смогла изменить отношение настоящему».

Осенними вечерами Сона заваривала черный чай с кардамоном. Этому научилась за годы, прожитые в Городе Перевернутых Лодок. Сона привезла оттуда охапку волшебных историй, которые рассказывала нам с братом вместо сказок.

На здании мэрии Города Перевернутых Лодок выбиты два стручка кардамона – символ прощения и процветания.

Как-то спросил бабушку о связи кардамона с прощением. Она рассказала легенду о том, как много лет назад на Город Перевернутых Лодок напала армия чужеземцев. Им нужна была сильная земля, где гармонию, которой так завидовали соседние народы, находили не в борьбе, а в принятии контрастов жизни. Чужеземцы надеялись, получив землю, овладеть и этим умением.

Мужчины города двинулись на защиту. Без оружия. Сначала сердцем, словом, потом своими телами. Женщин и детей спрятали на плантациях кардамона.

Чужеземцы перебили почти всех мужчин, ворвались в город. Они приближались к убежищу, когда началось сильное землетрясение. Дома и улицы за секунды ушли под землю. Нетронутыми остались только плантации кардамона, сохранив жизнь женщинам и детям.

Спустя годы город возродился. Жены чужеземцев, похороненных землетрясением, попросились на жительство в Город Перевернутых Лодок. Их пустили, несмотря на прошлое. С тех пор кардамон был принят в городе за священную пряность, которая, как гласит легенда, смягчает самые глубокие обиды.

Город Перевернутых Лодок научил Сону «глубоко дышать». Когда живешь среди людей, которые с рождения умеют ценить каждый день, каким бы он ни был и что бы в нем ни случилось, в тебе тоже раскрывается это качество. Именно раскрывается. Любовь и благодарность заложены в каждом, но не все желают слезать с гвоздей.

Хотя даже в жизни с высокой степенью осознанности не обходится без дней, когда нужно подзарядить батарейки.

«Бывают дни, когда все блекнет. Будто светлые чувства становятся бесцветными. Не любится, не верится, не хочется. В такие дни я придумывала простую отговорку, чтобы никто не переживал, и со спокойным лицом уходила до вечера. Только бы никого не обидеть и не встревожить. Садилась в автобус, уезжала в соседний город, смотрела на дождь за окном и ни о чем не думала. Или долго шла пешком… Отпускало.

Я не делила с Асадом такие дни. Зачем? Это мои внутренние сбои, и единственный способ восстановления для меня – молчание… Чем больше человек стремится к свету, тем больше преград возникает на этом пути. Как говорят на Востоке, “демоны терзают” – один раз попадешься на удочку, и вроде уже плохой человек. Главное, всегда возвращаться к себе.

Руми говорил: “Этот мир – горы, а наши поступки – крики: эхо от нашего крика в горах всегда возвращается к нам”».

4

У меня есть тетя по имени Амина. Сестра мамы. Обе они выросли в живописной деревне Хиля. Сария, выйдя замуж за отца, переехала в город. Амина до сих пор там. У нее участок земли и маленький домик, где они с мужем Джафаром живут в тишине.

Дети выросли, обзавелись семьями, выбрали мегаполис. А Амина по-прежнему в том месте, где родилась. Гордится этим.

«Съездила в Индию и Иран, мне достаточно. Я построила мир и то, что хотела бы в нем видеть, на этом скалистом участке земли, мне незачем куда-то за чем-то ехать. Воспитала трех сыновей, двух внуков, посадила двадцать восемь хурмовых деревьев, увидела Мекку. Сейчас у меня есть друг, дом и тишина… Люди изводят себя на пути к якобы большим целям, стремятся к тому, чтобы о них узнало как можно больше народу, городов. В борьбе за это они забрасывают свой дом – тот, что в них, а не снаружи. Если хочешь быть полезным на новом месте, научись быть полезным дома».

В первый день зимних каникул мы с мамой всегда ехали в Хиля. В честь нашего приезда Амина доставала из погреба садж[2], пекла кутабы – лепешки с тыквенно-гранатовой начинкой. К чаю подавала пирог с персиковым джемом. Традиция.

У Амины смуглые крупные руки и закрашенные хной ногти. На среднем пальце правой руки золотое кольцо с гранатом, доставшееся от прабабушки. «На сердце каждой женщины – рубцы от некогда кровоточивших ран. Время и гранат их заживляют. В Хиля гранат называют камнем честности. Страшно прожить жизнь во лжи себе. Какой бы ни была правда, надо ее услышать, принять. Иначе так и будешь бегать от тишины».

* * *

Если до самой Хиля дорога пролегала просторная и удобная, то до дома тети Амины приходилось добираться пешком. Он находился на отшибе, у красного здания трансформаторного завода. В дождливую пору выручали полиэтиленовые пакеты: мы с мамой натягивали их на ботинки и чапали по хлюпающей земляной жиже.

Нам предстояло преодолеть бездорожье и свалку с обломками деревянных стендов. На них был изображен профиль лысого мужчины с бородкой. Как-то я спросил маму: «Кто он? Почему его выбросили?» Сария, перепрыгивая со мной через лужу, ответила: «Это Ленин, он правил страной. Теперь другое время. Не его, сынок». Я тогда не по-детски удивился: как такое необъятное понятие, как время, может кому-то принадлежать?..

Мы переступали порог, и усталость от нелегкой дороги испарялась в атмосфере родного дома. Тепло, уютно, много вкусного. Амина обнимала и кормила нас одновременно, а на сетования сестры по поводу недороги отшучивалась: «Рай без труда не достается… Кому еще кутабов?»

* * *

Меня укладывали спать в маленькой комнате с обоями в цветочек и несуразно большим окном. Белая рама, медные ручки, вид на заднюю часть сада, где кроны хурмовых деревьев в ночи напоминали павлинов. Вот распущенный веером хвост, вот, чуть ниже, изящный хохол, забавно задирающийся под порывами гилавара[3].

Засыпать один я тут не боялся: комната примыкала к гостиной, откуда доносились голоса мамы и тети, допоздна болтающих обо всем на свете. О мечтах, детях, воспоминаниях. О любви и ее формах.

– Сария, ты когда-нибудь забывала себя из-за мужчины?

– Было дело.

– А я нет. Всегда все через голову. Одно время печалилась по этому поводу, но с годами перестала, это же страшно – потерять себя из-за мужчины… Я люблю мир через себя: луч не преломляется через кого-то другого.

– Это и есть здоровый эгоизм, Амин.

– Скорее, выбор.

– Наверное… Я не понимаю, когда чувства просты и однозначны. Некоторая сомнительность и драматизм вызывают у меня большее уважение. Так живее.

Меня согревали зимние тетины подушки, пахнущие грецким орехом. Весь последний месяц осени орехи сушились на кухне, перед печью, пропитывая ароматом каждый уголок дома. Дядя Джафар с особым трепетом относился к двум ореховым деревьям в саду, стволы которых в сентябре обмазывал светло-желтым кардамоновым маслом, чтобы урожай был слаще, здоровее…

Наутро, проводив маму в город, мы с Аминой сидели на скамейке у дома и неспешно разговаривали. Перед нами шелестели хурмовые деревья. Их широкие темно-зеленые листья напоминали лодки, на которых можно уплыть туда, где тебя давно ждут.

«Мы посадили сад на скале. Никто не верил, что вырастет что-то, кроме колючек. Помню, как с Джафаром долбили в скале лунки, засыпали их черноземом, втыкали по саженцу. Двадцать восемь из сорока деревьев принялись. Теперь каждую осень у нас обильный урожай, который раздаю детишкам Хиля… История с садом научила меня усердию. Даже в самом закаменелом эгоизме живет любовь, надо ее в себе взрастить».

* * *

Амина с детства ценила тишину. Ей хорошо в ней. «Папа одно время переживал, водил меня к психологу, потому что я больше молчала и слушала, чем говорила. Я люблю людей, мне интересно за ними наблюдать, быть с ними, но нет ничего прекраснее уединения. Когда шум мира не нарушает во мне тишину, сажаю гортензии, гуляю вдоль реки или готовлю творожный пирог для любимых людей, и мне хорошо».

Если в такой тишине слышен гул внутренней пустоты, это не страшно.

«Без пустоты не бывает наполненности, малыш. Научись любить и такие дни, когда все останавливается. Когда не можешь быть сильным, решительным, собранным. Я называю такие дни “канска”, что с фарерского – “может быть”. Когда ни на один свой вопрос не можешь ответить определенно – просто молчишь, спишь, ешь или идешь по неприметной улице до тех пор, пока не полегчает. А полегчает обязательно. Самые суровые ливни заканчиваются солнцем».

Амина обладает умением слышать, ощущать время. Не тратить бесценные часы на беспокойство о днях минувших и грядущих. Жить здесь и сейчас, отказавшись от сожалений прошлого и иллюзий будущего. Она открыла в себе силу вневременной полноты бытия.

«Жить в настоящем меня научил пятилетний внук. С Солтаном я вдруг заметила, насколько дети свободны, спонтанны. До какого-то возраста они не выстраивают так называемые причинно-следственные связи, не копаются в том, что случилось. Полностью проживают происходящее. И самое главное – улыбаются».

5

В центре полуразрушенного двора – старая водонапорная башня, неизвестный написал на ней синей краской «Время не лечит». Около башни скамейка. На скамейке сидит отец, оглядывает то, что осталось от двора детства. В его взгляде не вижу ни грусти, ни тоски – смирение.

Сажусь рядом. Оба в коричневых плащах – мама подарила одинаковые на Новый год. Отцу сорок один, мне одиннадцать. Прижимаюсь к его руке: «Ты скучаешь по детству?» Смотрит на ржавые останки качелей: «Нет, парень. Часто о нем вспоминаю. Наши воспоминания – как дом, в который всегда можно вернуться».

Откуда-то сбоку приходит морозный воздух, заставляющий слезиться глаза. Отец запускает руку в карман плаща, достает сигареты, спички. Но не закуривает.

Еще долго сидим в полумолчании. В нем нет отчужденности. Оно выше слов.

* * *

Отец сорок лет проработал пилотом. Небо многому научило. Прежде всего, беречь свое звучание. «Человек создает вокруг себя шум, надеясь запомниться, покорить или приобрести. Пустая затея – хаос не перекричишь. Но были и будут те, кто звучанием своего сердца раскрывает в нас умение слышать себя. Это талант».

В детстве я говорил больше, чем слушал. Бесконечный поток слов, в котором терял себя. Отец с малых лет учил не молчанию, а ценности каждого сказанного слова.

«Не сотрясай попусту воздух, парень. Порою записывать мысли важнее, чем озвучивать. Так легче взвесить их пользу… В молчании – вечность, в разговоре – быстротечность времени».

Впервые красоту тишины познал летним вечером, когда в округе вдруг отключили электричество. Мне, пятилетнему болтуну, на мгновение стало страшно: вокруг все затихло, потемнело. Стал слышен малейший шорох.

Мама достала из шкафа бледно-желтые парафиновые свечки. Зажгла в комнатах и продолжила нарезать хрустящий хлеб с семенами зиры. Окрошка уже была разлита по пиалам…

После ужина мы с папой лепили фигурки из оплывшего парафина. В наш мир не врывались посторонние звуки: телевизор уснул, холодильник не гудел, музыка за стеной затихла – весь район подчинился силе вселенской тишины.

* * *

Отец говорил мало. Моего брата это не устраивало: он требовал подробных ответов на вопросы или просил почитать вслух книгу с отцовского стола. Это могла быть «История зарождения воздухоплавания» или что-то про авиамеханику – не важно. Главное, слышать голос отца, ощущать причастность к его жизни.

Я понимал молчание папы. В моей голове жило маленькое воплощение отцовской любви, беседующее со мной. И мне этого хватало.

В какой-то момент взросления мне показалось, что папину любовь я придумал. Что нет никакого маленького человечка-папы внутри меня, что нет нашей молчаливой крепкой связи. Что те дни, когда не было в мире никого, кроме нас двоих, – иллюзия. И то утро у водонапорной башни – тоже.

Переживал. Стал плохо есть, забросил уроки, и как-то вечером дома раздался телефонный звонок классной руководительницы с жалобами на мою неуспеваемость. Отец был в очередной поездке, и никто, кроме него, не мог меня излечить.

Терзания закончились в день папиного возвращения. Он крепко обнял меня на пороге и сказал на ухо: «Ты все сможешь. Я люблю тебя, парень». В ту же минуту меня отпустило.

Вернулась вера. В то, что с папой можно поговорить и в себе, если он в другой стране. Что те «наши» дни еще повторятся, пусть и неизвестно когда. «Я дождусь». И дожидался – это было лучшей наградой за веру.

С детства мне важно было верить.

В детском саду я верил в то, что стоит маме завернуть меня в полотенце после купания, как пугающие ночные звуки затихнут и мне не придется спать с одеялом на голове.

В третьем классе я верил в то, что могу управлять погодой. Беседовал с деревьями, договаривался с гилаваром о том, когда должна наступить весна.

На первом курсе института верил в то, что детство в любой момент можно вернуть. Не время, а тогдашнее мироощущение. Оно живет в нас постоянно, нужно лишь очистить его от взрослого хлама.

Этой весной я поверил в то, что, если человек подавлен правилами и ограничениями и стыдится говорить о чувствах, он вряд ли доберется до настоящей любви.

* * *

Выходим со двора, переступая через куски бетона, остатки оконных рам и выброшенные кем-то книги. Отец поднимает уцелевшие тома, те, что не разбухли под дождем и не разлетелись на страницы. Много Чехова. «Берегите в себе человека», – цитирует отец и передает мне книги, велит нести в машину.

Возвращаемся домой с двумя горами на заднем сиденье. В салоне пахнет пожелтевшей бумагой. Чихаю от пыли и гордо оглядываю наш клад: «Из них я много всего узнаю». Отец улыбается: «В тебе уже есть абсолютно все, парень. Книги помогут это раскрыть».

6

Летний сезон Фатма-хала провожала восклицанием: «На Абшероне нет зимы. Вместо нее недоразумение из слякоти, ветра… Пора в город!» Запихивала разноцветные вещи в плетеные сумки, которые, тяжело передвигаясь на толстых ногах– колбасках, закидывала в багажник мужниного «Москвича».

Мы с братом не любили Фатму-халу. На просьбы Соны помочь соседке по даче с вещами убегали к большому тутовому дереву. Сидели под ним и грустили. Лето подходило к концу, впереди зима, значит, приезжать на Абшерон будем реже.

Тутовое дерево росло в ста четырех шагах от дачной калитки и носило гордое имя Маяк. Его было видно с четырех сторон поселка. Когда приезжали гости, они ориентировались по Маяку. «Добираетесь до него, затем левой тропинкой сто четыре шага, и вы на месте», – поясняла родственникам Сона. Три раза в неделю в закатные часы она носила Маяку ведро колодезной воды, поливала корни.

О приближении холодов я узнавал не по прогнозу погоды, а по коре Маяка. Прикасался к ней: повлажнела – значит приближается зимняя разлука. С надеждой на новую встречу.

* * *

В нашей семье осязание ценилось выше слов.

Мама не отмеряла ингредиенты для шекербуры[4] ни весами, ни мерным стаканом. На десять ладошек муки пять шариков домашнего масла-нехре, которое в глиняной маслобойке сбивала тетушка Лейла.

Бабушка, поливая шербетом горячую пахлаву, определяла количество сиропа на глаз, касаясь мизинцем поверхности теста: если подушечка пальца соскальзывает, к ней ничего не пристает, значит, сиропа достаточно.

Мы с братом обожали поводить руками по голове после летней стрижки. В первый день июня папа жужжащей машинкой коротко остригал наши кудри, называя нас «шиншиллками» – ежик на голове блестел, забавно торчали уши.

Дедушка Асад любил пересыпать руками теплый ракушечный песок, пока поглядывал за нашими морскими играми. Если мы уходили далеко от берега, он издавал мастерский свист. Два коротких подряд означали «время погреться», три – «пора домой».

Бабушка познавала жизнь через прикосновения. «Слова можно подделать, поступки сыграть, а вот посмотришь в глаза или прикоснешься нечаянно к человеку – и понимаешь, твое или нет. Не делать того, что противоречит внутреннему импульсу, какую бы выгоду с этого ни имел, не терпеть общество тех, кто не делает тебя лучше, – не изменяй этому правилу, Финик. Иначе потеряешь себя, а меня не будет рядом, чтобы помочь».

Мне были ценны не только касания, но и то, что я слышал. Не слова, а звуки мира. Тишина утра, громыхание зимнего моря, ракушек под ногами, бульканье закипающего чайника, сказки маминым голосом, треск гейчайского[5] граната в руках дедушки, шипение котлеты в масле, хруст новой книги, звяканье папиных ключей во входной двери, мурлыканье кота в объятиях, стрекот цикад жаркими вечерами и гул ветра на Абшероне.

* * *

Фатма-хала заблуждалась. На Абшероне есть зима. Просто не все ее понимают – к счастью. При первой встрече она отталкивает, задувает песком с набережной, брызгается волнами – оберегает свое право тишины после месяцев летнего хаоса. Словно энергетические запасы абшеронской земли истощились и для восстановления ей нужно время.

Зимой дедушка с бабушкой навещали Абшерон раз в неделю. Нас не брали: «У вас школа, финики! На каникулах поедем». В дни их отъезда барометр моей тоски по даче настолько зашкаливал, что стоило прозвенеть звонку последнего урока, как я срывался и бежал домой. Чтобы быстрее позвонить на дачу и послушать Абшерон – бабушка высовывала трубку из окна веранды. Издали я слышал пение хазри, лай дворовой собаки, скрип калитки, проржавевшей в непогоде. Эти звуки наполняли силами, и я мог дождаться зимних каникул для встречи с Абшероном.

* * *

В первый день зимних каникул приезжаю на натопленную дедушкой дачу и сразу же несусь к морю. Сона протестует: «Ты же песка наешься, Финик». Натягиваю шапку, обвязываю лицо шарфом и бегу: «Мне достаточно его услышать, бабуль». Сона выбегает за мной – не оставит внука наедине с бушующим хазри.

Мы с Соной прячемся за перевернутой лодкой. Она кутает меня в плед. Над нами парят чайки – замерли в потоке воздуха. Сегодня нам повезло: волны уходят в море, но по берегу все равно тяжело передвигаться из-за ударов песка.

Сначала Сона бранилась за непослушание, потом крепче прижала к себе, поцеловала в макушку. «Ты прошел еще один урок, малыш. Не отказываться от того, что любишь, кто бы и что тебе ни сказал. Не испугаться сложностей – дождя, урагана, снегопада – и дойти до весны… Никогда не изменяй своим стремлениям».

Возвращаемся домой под вальс утихшего ветра. Тучи разошлись, появилось солнце. Сона встряхивает плед у перевернутой лодки: возвращает песок берегу.

* * *

В честь нашего зимнего приезда на дачу Сона готовила долму из виноградных листьев. В медном казане, доставшемся в наследство от предков. Бабушка его берегла, готовила в нем по особым датам и держала в кладовке обернутым плотной бархатистой тканью.

По мере использования казан чернел. Тогда Сона принималась за чистку: замешивала «уксусное тесто» из муки, столового уксуса и пары щепоток соли, наносила на металлическую поверхность, давала высохнуть, после чего счищала мягкой щеткой.

Летом, специально для долмы, Сона собирала в дачном саду самые нежные виноградные листья. Срезала их хвостики, сворачивала рулетами. Посыпая крупной солью, плотно складывала в стерилизованные банки и закатывала.

Зимой бабушка открывала банки, и по дому разносился аромат лета. Правда, листья успевали потемнеть. Чтобы смыть соль, Сона обливала их кипятком и вываливала передо мной на поднос: «Финик, а ну-ка услужи старой бабке. Расправляй, собирай их на край подноса, а я буду брать и начинять фаршем». От мокрых листьев подушечки пальцев сморщивались и пахли кислым.

Бабушка вымешивала фарш, добавляя в него круглый рис. Положив в центр листа фарш, Сона складывала лист конвертиком и нанизывала на толстую нитку. «Бусы» из долмы закладывались в казан, на дне которого лежали жирные кусочки мяса.

К долме бабушка подавала соус из йогурта с мятой и чесноком, маринованный кизил и горячий хлеб-тендир, кусочки которого мы обмакивали в зеленый бульон.

Разливая алычовый компот в наши стаканы, Сона улыбалась хазри, завывающему в оконных щелях. «Кто-то сейчас злится на хазри, мол, от него пыль да холод. А я с детства люблю хазри. Он учит ценить тишину и солнечную погоду. Нужно дарить миру доброе, финики. Постоянно искать возможность приносить пользу живому, избавляться от дурных привычек. Например, грызть ногти, отковыривать болячки, оставлять еду в тарелке и не верить в себя».

7

Бабушку Сону провожали в Америку почти всем поселком. Рейс в пять утра, аэропорт в десяти минутах езды от дачи, ехать из городской квартиры нет смысла. Так мы понимали желание Соны до отъезда побыть на даче. Оказывается, она не только собирала чемоданы гостинцев, но и… прощалась с родной землей.

Соседи рассказывали, что бабушка подолгу сидела под голыми инжирными деревьями на ноябрьском холоде, гуляла у моря, набирая в банки воду Каспия, а в пакеты – соленую землю абшеронских пустынь.

На Востоке при переезде в другую страну принято забирать с собой немного той земли, в которую уходят твои корни. В новом доме родную землю почтительно ставят на видное место – чтобы не забывать свое начало.

«Бабуль, ты же на две недели. Зачем брать с собой морскую воду? На таможне все равно не пропустят». Сона, насупившись, продолжала наполнять пластмассовые контейнеры инжирным вареньем. «Мне лететь через океан в страну, где самолеты врезаются в дома. На Абшероне отроду такого не случалось. Иногда только алкаш Салех колотит свою Пярвану, а наутро читает ей газели Физули. Поэтому оставьте меня в покое. Вдруг помру там, пусть рядом будет частичка Абшерона».

В Нью-Йорке бабушку ждало семейство Багырлы: муж Муса, жена Бясти, их сын Джошгун с женой-афроамериканкой. На женитьбу единственного сына на темнокожей Мэри Бясти отреагировала микроинфарктом, но со временем подруга детства Соны смирилась, правда, переименовав невестку в Марьям. Так и живут. Теперь Мэри-Марьям, согласно восточным традициям, называет свекровь мамой, слушает мугам и сняла пирсинг с правого века, отрастив широкие брови.

Вроде счастливы. Если бы не тот факт, что Мэри-Марьям не может научиться готовить долму. На подмогу вызван знаток абшеронской кухни Сона. «Приезжай, баджы[6]. Отметим твое семидесятилетие, заодно невестку долме научишь». Бабушка долго не соглашалась. Решительным доводом оказалась манипуляция Бясти: «Я скоро умру. Привези мне кусочек Абшерона, не дай мне уйти без него».

Для Соны Абшерон – тема священная. Наутро мы подавали документы на визу.

Тем временем дочь соседки Гюльназ ежедневно учила Сону английскому. «Ай эм фром Эбшерон пэнинсила», «Май фрэнд Басти из вэйтинг фор ми», «Донт вори, зис из зе уотэр оф Каспиан си». Бабуля, преодолевая восточный акцент и ругая себя за решение лететь через океан, вызубривала необходимые словосочетания. В итоге она так увлеклась заморским языком, что на мое спасибо за налитый чай ответила «вэлкам». Услышав это, я понял, что Сона, отважная женщина-Скорпион, готова к американским приключениям.

В Америку было собрано три чемодана. Помимо морской воды и абшеронского песка, Сона везла изыски национальной кулинарии: чай с чабрецом, варенье из маштагинского[7] инжира, маринованные виноградные листья и баклажаны с чесночно-травяной начинкой, пучки свежего тархуна и горной кинзы, садж-лаваш, шорг-гогалы и закваску для катыка.

Мы объясняли Соне, что американские таможенники конфискуют часть продуктов, но она не отказывалась от идеи как следует накормить семью Багырлы «настоящими, солнечными продуктами, а не картонными».

«Послушай, Финик: вера, искусство и вкусная еда могут исправить человека. Сделать его лучше. Ни одна таможня не наступит на горло моей песне». Не знаю, каким образом, но Сона действительно довезла все продукты до Нью-Йорка. «Ребята-пограничники оказались такими милыми… Но проверяли меня три часа, зелень чуть завяла».

Если бы не временная разница, бабушка звонила бы домой минимум трижды в день, чтобы спросить, здоровы и сыты ли мы, выпил ли лекарства Асад, подсохли ли каштаны на дачном чердаке и каково настроение Абшерона. Я отправлял ей на мобильный сообщения с подробными отчетами и фотографиями неба над дачей.

«Облака посерели, Финик. Хазри приближается. Закрой ставни веранды, открой окошко на крыше, чтобы голуби могли спрятаться, и положи на камень печи листочки сушеной душицы. Тогда дома будет спокойно».

В телефонном разговоре Сона рассказывает, что преодолела триста пятьдесят четыре ступени винтовой лестницы к короне статуи Свободы, что американские дети по ноябрьскому холоду разгуливают в тонких куртках и туфлях на босу ногу, а если ребенок закутан, как капуста, значит, родители – туристы либо новоприехавшие эмигранты. Что в классе шестилетнего внука Бясти, как и во всех американских школах, учатся дети с синдромом Дауна и ДЦП.

Бабушка тараторит в трубку, фоном слышны смех Бясти и тявканье их собаки. «Тут все для людей, зарплаты высокие и законы работают». Вдруг на том конце провода затягивается тишина, и бабушка тоскливым полушепотом признается: «Сынок, я здесь почти не сплю. Боюсь, закрою глаза – и умру, не приведи Господи. Хочу умереть дома. На Абшероне. Быть похороненной в Хиля, рядом с мамой».

8

Мы с дедом идем по центральной улице утреннего поселка. Мне семь лет. Я держусь за его большую руку. Мимо нас проезжают тележки торговцев зеленью, фруктами, овощами. Дедушка приветствует их: тут все друг друга знают, приезжих почти нет.

Не терпится окунуться в море. Но мы никак до него не доберемся: через каждые три-четыре шага Асад останавливается поздороваться с прохожими. Перекидываются парой фраз и с пожеланиями доброго дня расходятся. Исчезли бы они и не мешали дойти до моря!

«Деда, пошли быстрее. Ты с ними разговариваешь так, как будто они герои».

Асад не отвечает. Сняв обувь, ступаем на песок. Если закончилась асфальтированная дорога, значит, до воды сорок семь шагов. Замеряли с братом.

На пляже встречаем соседей по даче. В этот раз улыбаюсь им – цель ведь достигнута. Дедушка, взяв меня за руку, ведет к воде. «Парень, герои в толпе не выделяются. Это может быть твой сосед, врач в поликлинике или продавец хлеба в другом городе. О них мало кто знает. Но они пережили войны, смерть близких и не утратили в этих бедах человечность».

* * *

Все дальше отплываем от берега. Мои ноги потеряли дно в зелено-голубой бездне. Обнимаю дедушку за шею. Она пахнет мускатным одеколоном, пока не смытым соленой водой. Мне не страшно. «Не оглядывайся назад и сохраняй спокойствие».

В поиске спокойствия вспоминаю потолок нашей с братом комнаты в городской квартире, на который смотрел, засыпая и просыпаясь. Белое полотно с мелкими трещинами, резная лепка вокруг люстры, похожей на перевернутое блюдце. В потолке не было ничего необычного. Дороги ассоциации: ты дома, родные люди рядом, ты защищен, и вон, бабушка блинов напекла. К ним будут сливки и инжирное варенье.

До Двуличной скалы осталось немного. Жители поселка доплывают сюда на лодках. Дедушка вплавь – до пятидесяти он увлекался глубокими погружениями в мир Каспия. Обычно до ста метров, с задержкой дыхания, без ласт, не касаясь страховочного троса.

Каждое погружение было для Асада знакомством с собой. «В первый раз на глубине тридцати метров мне стало страшно от темноты, холода. Выплыл. Месяц переваривал впечатления. И тосковал – сам не понимал, по чему именно. Когда вновь погрузился, ощущая, как медленно снижается пульс, понял, что не могу без подводного мира».

Природа ценит честность. «Самое важное под водой – не бояться себя. Там ты наедине с тишиной, без людей. Какой настоящий – вот тем и будешь. А это может испугать».

Море научило деда помнить о том, что его ждут. Любимые люди и те, кто еще станет любимым. «В синей бездне нельзя забывать о времени, о том, что нужно всплывать. Потому что там, наверху, тебя ждут. Так и в жизни, пацан, легко раствориться в якобы свободе, эгоизме. Любое богатство теряет ценность, когда им не делишься».

Мы с дедом сидим на нижнем выступе Двуличной скалы и, обняв руками колени, смотрим в сердце моря. Тут не слышно людей, не видно домов Абшерона. Берег – тонкая коричневая полоска.

«Деда, у тебя ведь тоже есть в голове картинки. Что на них нарисовано?» Он бросает камешек в воду. «Абшерон… Кажется, и у тебя тоже».

9

За окном вьюжит пурга. В округе погасло электричество – суровый ветер оборвал провода. Мы с бабушкой на даче вдвоем. Завтра приедут остальные домочадцы, выходные проведем вместе, а в понедельник в школу. Зимние каникулы подошли к концу.

Отсутствие электричества не помеха: на кухне горят четыре керосиновые лампы в медных скобах. На столе юхаяйан[8] и охлов[9]. Будем раскатывать тесто для аришты, восточного супа-лапши на мясном бульоне.

Пока Сона доваривает фасоль «черный глаз» (замочила ее с ночи), я обсыпаю мукой доску и скалку, чтобы к ним не прилипало тесто. Его замешивают из холодной воды, муки, яйца и соли.

В доме натоплена печь. Мы заперли окна, но абшеронский ветер все равно проникает внутрь тревожными звуками. Слышно, как волны Каспия разбиваются о скалы, тормоша рыбацкие лодки, привязанные на берегу; как наш пес Пялянг, выглядывая из будки, облаивает скрипящую калитку; как старые номера газеты «Республика», собранные под лестницей для растопки печи, разлетаются по двору, пестря пафосными заголовками; как в погребе, распугивая мышей, позвякивают банки с вареньем.

Мне не страшно. Тот, кто любит Абшерон, любит и ветер – не отделимые друг от друга части. Я подхожу к запотевшему окну кухни. Рисую пальцем на стекле и сквозь прочерченные линии вижу встревоженный хазри двор и черный нос Пялянга, торчащий из будки.

Бабушка, покрыв голову косынкой и обвязав поясницу шерстяным платком, ловко раскатывает тесто. В конце она свернет его рулетом, нарежет тонкими полосками. Я разложу лапшу на медном подносе, присыпанном мукой, и отнесу сушиться к печи.

Завтра мы используем половину лапши, остальное соберем в мешочки, чтобы в другой холодный день приготовить согревающее зимнее блюдо.

* * *

Для жителей Абшерона тишина – голос Творца. Поэтому местные старцы всегда сопротивлялись тому, чтобы на береговой линии поселков строили рестораны. Проводят забастовки, пишут жалобы.

Утром прихожу к Маилу-киши за свежим тендиром-чореком[10]. Он печет хлеб в пекарне, которую когда-то построил его отец из абшеронских камня и глины.

Маил-киши возмущен: на соседнем участке открыли очередное заведение.

«Приезжие относятся к этой земле как к месту летних пиршеств и сезонного заработка. Если бы ими управляла любовь, они приходили бы сюда за настоящим богатством, скрытым в тишине. Вместо этого строят замки с высокими заборами, громко говорят, не умеют слышать».

После вьюги в Абшерон вернулась зимняя тишина. Я иду с горячим хлебом, завернутым в газету, встречаю по дороге бабушку. В руках у нее сумка с бутылками керосина – вдруг снова свет потухнет, надо запастись.

Улица Есенина, покрытая тонким слоем снега, и наши осторожные шаги: только бы не поскользнуться. Идем по краю дороги, где лежит песок.

Через пару часов приедут домашние, привезут ореховый рулет и желтый сыр. А мы приготовим аришту и выжмем сок из гранатов, которые с осени хранятся на деревянных полках погреба.

Мне не хочется сразу возвращаться на дачу. Прошу Сону спуститься на две улицы ниже – оттуда видно море. Жалостливо напоминаю ей о том, что каникулы почти закончились и я еще не скоро приеду на дачу.

«Так и быть, Финик. Только сначала занесем сумки».

На заборе заброшенной дачи некто написал красной краской: «Счастье – быть кому-то нужным, в ком-то чувствовать нужду». Сона останавливается и, улыбнувшись, произносит незнакомую мне фамилию: «Вагаб-заде».

В старших классах я узнаю, что это знаменитый поэт, что именно ему принадлежат слова, которые часто повторял дедушка Асад: «Люди ищут – где же выход? Говорят: с горы видней, а самой горы не видят, судят издали о ней».

* * *

Абшерон – земля смирения. Тут люди живут не «на лестнице». Это местное выражение, означающее, что человек изводит себя стремлением к материальным благам. Абшеронцы пребывают в спокойствии, наблюдая за контрастным потоком земной жизни, в которой главное – сохранять равновесие и не переставать любить.

Когда-то Абшерон был бесконечной пустыней с инжирными деревьями, редкими родниками и следами верблюжьих караванов. Тут проходили пророки и дервиши, преодолевая сложности, терпя гонения. Но они не видели в этом причин для страданий. «Бугры на дороге жизни. Без них не бывает».

Однажды к дедушке на дачу приехал его друг-геолог из Германии. По утрам Хайко, позавтракав и вскинув на плечи рюкзак, уходил в мир Абшерона. Возвращался к ночи. Его притягивала эта земля – пыльная, соленая, с низкими каменными постройками вдоль полупустых улиц.

На третий день Асад спросил Хайко о впечатлениях. «Тут хочется идти. Даже если не знаешь, куда». Дедушка, разлив чай в стаканы-армуду, пододвигает к нам пиалу с ногулом[11]. «Наслаждение заключено в самом поиске, а не в его конечной точке. Так что, друг, не так важно, куда идешь, как – с чем».

В старших классах я спорил с дедушкой на тему смирения. Мне, подгоняемому отважностью юношеского максимализма, в этом чувстве виделась некая форма бездействия.

«Деда, в твоих книгах о суфизме смирение представляют как единственную возможность для понимания смысла жизни. По-моему, это слабость. Нежелание бороться…» Асад, перебивая, спрашивает: «За что?» – «Как так за что? За справедливость, за счастье». – «Борьба, как и победа, – иллюзия, сынок. Да и зачем бороться за счастье, если оно уже в нас? У человека один и друг, и враг – он сам».

Чем глубже я узнавал Абшерон, тем больше убеждался в правоте Асада. Наблюдая за местным людом, провожая хазри, встречая гилавар, перемалывая фундук для начинки шекербуры и смешивая его с кардамоном, слушая азан под тенью широкоплечего хар-тута[12], обнимая любимую у заброшенного маяка с красной крышей, я учился ценить красоту покоя и стремиться приумножать добро – а это и есть смирение.

* * *

Я был влюблен в печаль Бессмертного переулка. Он находился выше рынка, на окраине поселка, вдали от моря. Жизнь вокруг менялась, строились новые дома, прокладывались дороги, количество фонарных столбов и проезжающих автобусов увеличивалось, но таинственным образом прогресс не касался Бессмертного переулка. Он напоминал мне призрачный дом из восточной сказки: все о нем знали, но никто не видел.

Я любил его за непохожесть на остальные переулки. Он словно не задавал вопросов жизни, меланхолично понимая, что у всех разные ответы, единых и окончательных – нет.

В Бессмертном жила Наджиба, она пекла самые вкусные шор-гогалы на Абшероне. В дровяной печи.

Сона любила завтракать сладким чаем с разогретым гогалом.

«Гогалы Наджибы такие же, как в моем детстве. Тесто не “булочное”, рассыпается на слои. И в сердцевине много начинки из специй».

За три дня до Праздника Весны мы с Соной приезжали в Бессмертный переулок за заказанной выпечкой. «Если бы не гогалы Наджибы, я бы сюда ни ногой. Тоскливо тут». Многие так отзывались о Бессмертном переулке. Но никто не мог объяснить причину тоски.

Мне тут нравилось. Кирпичные дома с крышами, покрытыми киром[13]. В августовскую жару он остро пахнет. Я называл этот аромат «съедобным» и радовался, когда южный ветер приносил его оттенки на нашу улицу.

В доме Наджибы пахло анисом, семенами фенхеля, куркумой. У нее пухлые смуглые руки, кожа блестит от постоянного контакта с топленым маслом, которым смазываются слои гогала.

Я спрашиваю Наджибу: «Почему ваш переулок такой грустный?» Она укладывает в коробку последний гогал. У него, как и у остальных, румяная корочка в россыпи семян тмина. Дома мы переложим гогалы в эмалированную кастрюлю, и я, не нарушая традицию детства, посчитаю круглые масляные пятна на внутренней стороне пустой коробки.

«Потому что бессмертие – это грустно, малыш. То, что лишено конца, теряет ценность».

10

На Пыльной улице почти не строили домов. Всего пять-шесть хижин – брошенные старики, молчаливые дервиши, обезумевшие художники.

Жилье мастера Нияза было сложено из речного камня. Одна комната, одно окно, крыша из косого шифера. Во дворике колодец с сильно йодированной водой, соломенный сарай с тремя курицами и ванная с туалетом из кирпича. Ванную для золоторукого Нияза построили соседи. Скинулись, установили печь, уста[14] топил ее лепешками коровьего помета.

«Сжигать дерево, чтобы очистить тело? Нет уж! С меня хватит того, что из-за музыки погибают деревья». Выравнивая струны, Нияз смотрел куда-то вдаль и добавлял: «…Хотя дерево, превращаясь в музыкальный инструмент, не погибает. Обретает вторую жизнь».

Сона собирала еду в кастрюльки и, загрузив в корзину велосипеда, отправляла меня к Ниязу. Пыльная улица – на другом конце поселка, ехать до пустынной возвышенности. Ее беспощадно продувал хазри, принося столпы пыли с колкими крупицами песка. Жить там было трудно.

По абшеронской легенде, когда-то на месте возвышенности сожгли суфийскую мечеть. Останки разрушили, камни разбросали по округе. В пятничную ночь они раскрошились в пыль, которая по сей день ночами осыпает улицы, не позволяя людям жить и застраиваться. А сделать это порывались многие, ведь с Пыльной улицы открывается божественной красоты вид: изумрудное море, извивающийся берег, утреннее небо в пухлых облаках, оливковые рощи в объятиях Абшерона.

У Нияза никого и ничего не было. Кроме веры, книг и музыкальных инструментов, которые он создавал. Вырос в детском доме, в семнадцать пошел в ученики к Гасыму-киши, мастеру струнных инструментов, влюбился в дело и в дочь учителя. Поженились.

На шестом году брака жена Нияза умерла от онкологии.

Боль потери привела его к звуку, который слышат все люди, но сами же затыкают себе уши и так проживают свою жизнь.

Сона спрашивает уста: «Сынок, что в этом звуке?» Выдалбливая кусок древесины, он вдруг замирает: «Любовь… Людям кажется, что ненавидеть, сторониться и запираться легче, чем любить. Когда любишь, становишься морем. Твои берега открыты миру, ты не ждешь ничего взамен. Кто-то назовет это слабостью, а в этом сила. Руми писал: “В жизни длиною в полвздоха не планируй ничего, кроме любви”».

* * *

«Еда остывает, уста. Съешь бугламу[15], пока горячая. Потом будет невкусно». Он кивает, не отрывая глаз от древесины. Нияз делает кеманчу[16]. В воскресенье привезли подходящий кусок орехового дерева – для кеманчи подходит та часть ствола, что росла на солнечной стороне. Она суше, не расслаивается.

Черные вьющиеся волосы Нияза в пружинах опилок, лоб в каплях пота, на смуглых пальцах порезы. Ноготь среднего пальца левой руки почернел от нечаянного удара.

Когда выточит нужную форму, забудет о ней на год – пока подсыхает обложенная стружками основа кеманчи. К тому времени Ниязу привезут кожу сома. Рыбаки ждут подходящий трофей – сом нужен взрослый, два метра, весом под пятьдесят килограммов. Кожа рыбины обрабатывается и натягивается на корпус кеманчи.

Через окно над рабочим столом в комнату проникает азан. Нияз откладывает инструменты, снимает передник, выходит во двор, идет в сторону ванной. Омовение перед намазом. Я остаюсь один посреди маленького царства Нияза. Подхожу к столу. Инструменты с потемневшими ручками, разбухший помазок для бритья, на ворсе которого застыла древесная пыль, влажная зеленая тряпка, связка стальных нитей – будущие струны кеманчи.

Сбоку от стола полка, на ней Насими, Руми, Юнус Эмре и одна книга в темно-зеленом бархатном чехле. Лежит отдельно. Коран. Там же на полке две фотографии. На них она. Беру ту, на которой девушка с наброшенным на волосы платком сидит у перевернутой лодки. На обороте карандашная надпись:

«О, мой Бог! Если бы я… Если бы стала я берегом дальним… И в ночной тишине поцелуем печальным увлекла бы тебя, увлекла бы тебя[17].

Зохра».

* * *

– Звук кеманчи наполнен плачем. Почему, уста?

– От любви.

– Зачем плакать, когда любишь? Надо улыбаться!

– От красоты чувств, малыш. Открываешь в себе любовь, смотришь, как из тебя красота выливается в мир, и так хорошо, что от счастья на глазах слезы. Любовь – исцеляющий родник. В нем вода легкая, чистейшая. Пьешь, набираешь в ладони, видишь в ней лучи солнца и плачешь от того, что, познав истинную красоту, больше не можешь жить, как раньше. Жизнь «после» любви – это рассвет после ночи.

– Я не очень понимаю, о чем ты говоришь, уста, но, кажется, ты нашел родник. Скажи, где?

– На дне. Где все темнее ночи, больнее самой острой боли, где под ногами холодная черная земля.

– И там волшебный родник?

– Да. Я должен был опуститься на самое дно, чтобы найти сокровище. Иногда нужно упасть, чтобы увидеть то, что под ногами и над головой. Люди обычно с тоской оборачиваются либо с нетерпением заглядывают вперед.

– Нияз, тебе не скучно тут одному?

– Я не один, малыш. У меня есть небо, дом, свет из окон и любимые люди.

– А если кто-то из них ушел навсегда?

– Те, кого мы любим, вечно живут в нас. А значит, мы вместе, чтобы ни случилось, куда бы нас ни унесло.

* * *

Cижу на краю колодца, накрытого тяжелой деревянной крышкой. По круглой стене снуют муравьи, обходя холодные островки мха. Во дворике Нияза ничего не растет, кроме сутулых виноградных лиан с шершавыми листьями. Их цвет с трудом различим под слоем пыли.

У входа в комнату Нияза желтые сугробы. Уголки оконной рамы, за которой уста сосредоточенно работает, забывая о воде, еде и порою часе молитвы, тоже занесло песком.

Нахожу за лестницей веник, совок, приступаю к уборке. Смахиваю песок с окон, дверей, выметаю за веранду и иду к колодцу. В наших краях после уборки двор принято поливать водой.

«Почему ты не любишь свой дом, уста? Он в песке, не убран». Мы сидим на вычищенной лестнице, на одной ступени, вокруг нас виноградные лозы в ярко-зеленых листьях – полил их, и к ним вернулся цвет.

На коленях Нияза плоский деревянный ящик в форме трапеции, над его поверхностью натянуты струны. Двадцать четыре, посчитал. Знаю, что это музыкальный инструмент, видел по телевизору, но забыл название.

«Это канон[18], малыш. Видишь цвет? Абрикосовое дерево, после шлифовки оно чуть темнеет. Давным-давно канон называли арабской арфой, каждый восточный музыкант должен был уметь на нем играть».

На указательных пальцах усты железные наперстки – перебирает струны. Они поют сказочными прозрачными переливами. Звук жемчужинами раскатывается по округе. Легкий хазри, подбирающий песок с сухих берегов лета, невольно замирает.

Нияз мечтает смастерить канон. «Он мне еще не открылся. Я пока не заслужил. Канон не принимает другого инструмента, во имя него я должен отказаться от всех».

Заносит канон в дом и возвращается с ножом и медным подносом. Подходит к колодцу, отодвигает крышку, вытягивает веревку, к концу которой пришита плотная авоська. В ней арбуз. Так на Абшероне охлаждают фрукты и воду в жаркие дни. Нияз протыкает ножом кожуру, арбуз с хрустом раскалывается. Первую дольку уста протягивает мне.

«Ты спросил меня про дом. Как можно его не любить, когда самые счастливые и важные дороги ведут домой? Благодарю тебя за уборку, но ночью хазри снова принесет песок, и все будет как прежде. Так тут много лет… Намного важнее то, с чем живешь внутри. Ты можешь бережно ухаживать за садом, но если в доме беспорядок, твой труд теряет ценность. “Все, что есть во Вселенной, ты найдешь в себе. Спрашивай обо всем себя”, – Руми».

* * *

С утра готовим левенги[19] сразу из четырех куриц – нам, родителям в город, одинокой соседке Ханумане и Ниязу. Сона замачивает кусочки лавашаны[20] в кипятке и ждет, пока она размякнет в пюре. Очищает красный репчатый лук, натирает на терке, выжимает в марле.

Я нарубаю грецкие орехи. «Финик, не переусердствуй. Орехи должны быть не слишком мелкими, чтобы чувствовались при еде». Лук с орехами бабушка добавляет в лавашану, солит, перчит, посыпает щепоткой сахарного песка, перемешивает. Ароматной массой начиняет курицу, обмазанную той же лавашаной и куркумой. Зашивает брюшко и отправляет на час в печь.

Пока запекается левенги, бабушка высыпает на стол мытые плоды боярышника и зеленые клубочки фейхоа. Будем варить компот из ягодной смеси. Сона стерилизует банки, я очищаю боярышник от плодоножек, у фейхоа срезаю кончики.

«Что бы я делала без тебя! Пока твои родители мотаются по душному городу, сами не понимая, зачем, ты со мной».

Раскидываем ягоды по ошпаренным банкам. Предвкушаю, как утром сяду на велосипед, загружу в переднюю корзину левенги с бутылкой компота и поеду к усте. Он покажет кеманчу, над которой работал все это время. Завтра она должна быть готова, оставалось закрепить стержень-подставку, затянуть струны.

* * *

…Дворик Нияза встретил меня странной пустотой. Дверь комнаты открыта, со скрипом покачивается на ветру. Внутри никого. Все так же, как было, только нет инструментов, книг и фотографий. На столе банка, в ней деньги и сложенный листочек бумаги. Вынимаю, разворачиваю.

«Малыш, раздай эти деньги за кеманчу нуждающимся.

Не забывай слов Руми: “Есть голос, который не использует слов. Слушай”».

11

Во время прогулок по Абшерону Сона рассказывала мне истории о жизни местных жителей, их домов, животных и деревьев. Историю про Уродца не забуду никогда.

* * *

Недалеко от нашей дачи, на краю проселочной дороги росло чахлое инжирное деревце. Люди называли его Уродцем. Кривой бесцветный ствол в коричневых проплешинах, тонкие полусухие ветки и несуразно большие редкие листья. Если бы не их сочно-зеленый цвет, можно было бы подумать, что Уродец погиб. Но он, как и все деревья, зимой засыпал, а весной пробуждался – значит, живет.

Почти все инжирные деревья нашего поселка обрели хозяев: участки раскупались, обкладывались заборами, строились дома, и деревья, радуясь поливу, больше не ждали дождей. Уродцу не повезло с местом рождения – обочина, по которой в летние месяцы носятся машины дачников, пляжные маршрутки. Никто этот кусок земли не купит – не годится под дачу.

Все лето Уродец задыхался в пыли, которую поднимал проезжающий транспорт. В тридцатый день июля пьяный сын прокурора Сабига на отцовской «Волге» влетел в Уродца. Ствол надломился, но окончательно не сломался. Три дня Уродец истекал белесой кровью из переломленного чрева. Дрожащими листьями он, собрав последние силы, смотрел на палящее солнце, молил об исцелении. Уродец хотел жить, чтобы служить людям: кормить детишек медовыми плодами и иметь так много листьев, чтобы женщины срывали их, бланшировали, начиняли мясным фаршем и готовили долму.

Мимо погибающего дерева проезжали машины с беззаботными дачниками. Уродец начинал шевелить ветками, но никто не замечал боли ближнего. Сломанное деревце на краю дороги – что такого?

Несмотря на безразличие окружающих, Уродец не переставал любить людей. Настоящая любовь бескорыстна, она не требует ничего взамен. А если требует, значит – не любовь.

На пятый день недели из города в свою железную будку с надписью «Ремонт обуви» вернулся мастер Гошгар, его уважительно называли устой. Седой горбатый старик, коренной житель соленой земли.

Отец его, Фарух-бей, был почитаемым лекарем-гомеопатом, излечил сотни детей из близлежащих деревень. Насколько отзывчивым, понимающим был Фарух-бей по отношению к пациентам, настолько же деспотично и жестко он обращался с единственным сыном. Гошгар рос тощим, чернявым, молчаливым мальчишкой – абсолютная противоположность отцу-богатырю.

Маленький Гошгар тянулся к отцу. Однажды, изучая баночки с разноцветными микстурами в отцовском кабинете, он оступился и упал, схватившись за одну из висячих полок. Фарух-бей, обедающий на кухне, на шум вбежал в кабинет и, увидев сына, лежащего среди осколок пузырьков, процедил: «Убирайся отсюда. Урод». Гошгар смутно припоминал, как прибежала мать, плакала, просила не кричать на ребенка. Но он отчетливо запомнил уничтожающий отцовский голос и то болезненное – «урод».

1  Симит – бублик в кунжутной обсыпке.
2  Садж – вогнутая сковорода без бортов.
3  Гилавар – южный ветер.
4  Шекербура – восточная выпечка из теста, орехов и сахара.
5  Гейчай – азербайджанский город, знаменитый сладким сортом граната.
6  Баджы – сестра (азерб.).
7  Маштаги – поселок Абшеронского полуострова.
8  Юхаяйан – деревянная круглая доска на невысоких ножках для раскатывания теста.
9  Охлов – обоюдоострая скалка.
10  Тендир-чорек – вид тонкого хлеба, приготовленного в печи-тендире.
11  Ногул – аморфный сахар c пряностями в форме бугристых комков.
12  Хар-тут – сорт шелковицы с плодами крупного размера, более сочными, темно-красного цвета.
13  Кир – растопленный асфальт.
14  Уста (турец.) – мастер.
15  Буглама – блюдо восточной кухни из баранины, овощей, зелени и небольшого количества жидкости.
16  Кеманча – струнный смычковый музыкальный инструмент Востока.
17  Стихи иранской поэтессы Форуг Фаррохзад в переводе Н. Ворнель.
18  Канон – многострунный щипковый инструмент.
19  Левенги – азербайджанская начинка для курицы и рыбы из грецких орехов, репчатого лука и специй. Часто так называют все блюдо, в состав которого входит эта начинка.
20  Лавашана – тонкая пастила из алычи или кизила.
Скачать книгу