Бездна Челленджера бесплатное чтение

Нил Шустерман
Бездна Челленджера
*
Иллюстрации Брендана Шустермана
Перевод Catherine de Froid
Редактура: Анна Булычёва, sonate10

Посвящается доктору Роберту Вудсу


1. Фи-фай-фо-фам[1]

Ты знаешь две вещи. Первое — ты там был. И второе — тебя там быть не могло.

Чтобы удержать в голове эти два несовместимых факта, надо неплохо уметь жонглировать. Конечно, чтобы это выглядело красиво, жонглеру нужно три мячика. Третий — время, которое прыгает выше, чем всем нам хотелось бы.

Сейчас пять утра. На стене твоей спальни висят часы на батарейках, тикающие так громко, что тебе иногда приходится душить их подушкой. И все же где-то в Китае сейчас не пять утра, а пять вечера — в мировых масштабах несовместимые факты отлично ладят меж собой. Но ты уже запомнил, что направлять свои мысли в Китай не всегда разумно.

За стенкой спит твоя сестра, дальше — комната родителей. Папа храпит. Когда маме это надоест, она будет пихать его, пока он не перевернется набок. Тогда храп умолкнет, может быть, до самого рассвета. Все это нормально и привычно — какое же облегчение!

На другой стороне улицы на участке соседа включились поливалки, и их шипение заглушает тиканье часов. Водяную пыль можно учуять в окно — немножко хлорки и уйма фтора. Какая прелесть, у соседского газона будут здоровые зубы!

Это шипят поливалки, а не змеи.

И дельфины, нарисованные на стене у сестры, ничего не замышляют.

А пугало не наблюдает за тобой.

И все равно иногда ты не можешь спать по ночам, потому что сосредоточенно жонглируешь. А вдруг один из шариков упадет? Что тогда? Ты боишься себе представить. Потому что этого только и ждет Капитан. Он умеет терпеть. И он ждет. Вечно.

Даже когда еще не было корабля, Капитан уже был.

Странствие началось с него, и ты подозреваешь, что с ним и закончится. А все, что между, — не более чем мука между мельничных жерновов. Или это не мельницы, а великаны, мелющие кости на муку?

Крадись на цыпочках, не то потревожишь их покой.

2. Лететь целую вечность

— Нельзя сказать, какой она глубины, — произносит капитан. Его левый ус подергивается, как крысиный хвост. — Если упасть в эту бездонную пропасть, пройдет много дней, прежде чем вы достигнете дна.

— Но глубину впадины уже измерили, — осмеливаюсь вставить я. — Туда уже спускались. Так вышло, что я знаю ее точную глубину — шесть и восемь десятых мили.

— Знаешь? — передразнивает он. — Да что может знать дрожащий щенок-недокормыш вроде тебя? Ты не видишь ничего дальше кончика своего мокрого носа! — Он хохочет над тем, как описал меня. Проведя всю жизнь в море, капитан весь покрылся морщинами, хотя большая их часть скрыта под темной спутанной бородой. От смеха морщинки натягиваются, так что на шее проступают мышцы и сухожилия. — Верно: мореходы, заплывавшие в воды впадины, хвалились, будто видели дно, но они лгут. И их ложь расстилают ковром, и выбивают из нее пыль — и поделом.

Я уже перестал пытаться понять речи капитана, но они все равно действуют мне на нервы. Может, я что-то упускаю. Что-то очень важное и настолько обманчиво простое, что до меня дойдет не раньше, чем станет слишком поздно.

— Этот путь длится целую вечность, — продолжает капитан. — И не позволяйте никому разуверить вас.

3. Мы тебе поможем

Мне снится такой сон. Я лежу на столе в слишком ярко освещенной кухне, где все блистает белизной. Не то чтобы кухня новая — скорее, притворяется таковой. Пластик и немножко хрома — но в основном пластик.

Я не могу пошевелиться. Или не хочу. Или боюсь. Каждый раз, когда я вижу этот сон, все немножко по-другому. Вокруг меня люди, только это не люди, а замаскированные чудовища. Они залезли мне в голову, выдернули оттуда несколько образов и надели маски людей, которых я люблю. Но я знаю, что это просто обман.

Они смеются и обсуждают что-то непонятное, а я застыл среди этих масок, в самом центре внимания. Они любуются мной, но так, как обычно любуются тем, что скоро исчезнет.

— По-моему, ты рано его вынул, — говорит чудовище с лицом мамы. — Он еще не готов.

— Проверить можно только одним способом, — отвечает другое, притворяющееся моим отцом. Я чувствую, как вокруг меня все смеются. Смех исходит не из их ртов, потому что рты масок неподвижны. Смех — в их мыслях, летящих в меня из прорезей для глаз, словно отравленные дротики.

— Мы тебе поможем, — произносит одно из чудищ. Их животы урчат громче извержения вулкана. Монстры тянутся ко мне и когтями разрывают обед на кусочки.

4. Они до тебя доберутся

Я не помню, когда началось наше плавание. Кажется, я находился здесь вечно, хотя такого быть не могло, потому что до этого что-то было — на прошлой неделе, месяц назад или даже в том году. Впрочем, я практически уверен, что мне все еще пятнадцать. Даже если я плавал на этой древней деревянной посудине много лет, мне все равно пятнадцать. Время здесь устроено иначе. Оно движется не вперед, а вбок, как краб.

Я не знаком с большинством членов экипажа. Или же я их просто не запоминаю, для меня все они на одно лицо. Здесь есть старики, они, кажется, родились в море. Они корабельные офицеры, если можно так выразиться. Это просоленные пираты вроде капитана, с черными вставными зубами. Они, как и капитан, — хэллоуинские пираты с замазанными черной краской зубами, стучащиеся в ворота ада с криками «Сласти или напасти!». Я бы посмеялся над ними, если бы не боялся в глубине души, что они выковыряют мне глаза своими пластмассовыми крючьями.

Есть тут и мне подобные — совсем еще дети, за свои грехи выгнанные из теплых жилищ (или из холодных домов, или вообще с улицы) по тайному сговору родителей, чье недремлющее око видит все не хуже Большого Брата.

Мои товарищи, мальчики и девочки, занимаются своими делами и обращаются ко мне разве что с фразами вроде: «Посторонись!» или: «Руки прочь от моих вещей!». Как будто хоть у одного из нас есть что-то, что стоило бы красть. Иногда я пытаюсь в чем-нибудь им помочь, но они отворачиваются или отталкивают меня, оскорбленные уже тем, что я предложил помощь.

Мне все время мерещится, что на корабле плывет и моя младшая сестра, хотя я знаю, что ее тут нет. Раве я не должен сейчас помочь ей с математикой? В мыслях я вижу, что она ждет меня целую вечность, но я не знаю, где она. Я понимаю, что сегодня до нее не дойду. Как я могу так с ней поступать?

За всеми, кто плывет с нами, пристально наблюдает капитан, чье лицо отчасти знакомо, отчасти нет. Кажется, он знает обо мне все, хотя я о нем — ничего.

— Мое дело — запустить пальцы в самое сердце ваших дел, — сказал он однажды.

У капитана повязка на глазу и попугай. У попугая — тоже повязка на глазу и жетон сотрудника спецслужбы на шее.

— Я не должен тут находиться! — взываю я к капитану, гадая, не говорил ли этого раньше. — У меня контрольные на носу, рефераты не сданы и грязная одежда на полу валяется. А еще меня ждут друзья, много друзей.

Челюсть капитана не двигается — он не отвечает, но попугай произносит:

— Здесь у тебя тоже будет много-много друзей.

Какой-то парень шепчет мне на ухо:

— Ничего не рассказывай попугаю! А то они до тебя доберутся.

5. Я — компас

То, что я чувствую, нельзя выразить словами — или эти слова будут принадлежать языку, которого никто не поймет. Мое подсознание разговаривает на своем собственном наречье. Радость оборачивается злобой, та перетекает в страх, становящийся ироничным удивлением. Ощущение, как будто ты выпрыгиваешь из самолета, широко раскинув руки, без тени сомнения в том, что умеешь летать, потом понимаешь, что все-таки не умеешь, и летишь не только без парашюта, но еще и совершенно голым, а внизу собралась огромная толпа с биноклями, и все смеются, пока ты пулей летишь навстречу своей постыдной судьбе.

Штурман советует мне не волноваться. Он указывает на блокнот из пергаментной бумаги, где я часто рисую, чтобы убить время:

— Выплесни свои чувства в узор и краски, — говорит он. — Узор-позор-пугач-богач, настоящее твое богатство в твои рисунках — они хватают меня, кричат мне, заставляют меня смотреть. Мои карты указывают путь, но твое видение дает направление. Ты компас, Кейден Босх. Ты компас!

— Если я компас, то толку от меня мало, — замечаю я. — Я даже не знаю, где север.

— Еще как знаешь! — отвечает штурман. — Только в этих водах север постоянно гоняется за собственным хвостом.

Мне вспоминается один мой приятель, считавший, что север там, куда он встанет лицом. Пожалуй, в этом что-то было.

Штурман делит со мной каюту с тех пор, как мой прежний сосед, которого я уже с трудом помню, исчез в неизвестном направлении. Здесь мало места даже для одного, однако нас двое.

— Ты достойнейший из здешних недостойных обитателей, — говорит он мне. — Твое сердце еще не пропиталось морским холодом. А еще — у тебя есть дар. Дар-пар-парус-зависть, при виде твоего таланта весь корабль позеленеет от зависти, попомни мои слова!

Этот парень в плавании далеко не впервые. А еще он дальнозоркий. То есть, если он смотрит на кого-нибудь, то видит не его, а что-то позади, в бесконечно далеком другом измерении. Как правило он вообще не смотрит на людей, слишком занят своими навигационными картами. По крайней мере, так он их называет. Это нагромождения цифр, слов, стрелок и линий, соединяющих точки-звезды в незнакомые мне созвездия.

— Здесь другие небеса, — объясняет он. — Приходится видеть в звездах что-то новое. Новый-овен-домен-гномон. Нам нужно что-то вроде солнечных часов, чтобы определять, сколько времени прошло. Понимаешь?

— Нет.

— Над морем гроза, гроза-коза. Вот и ответ — коза. Она ест все вокруг, переваривает целый мир, пока он не станет частью ее самой, и изрыгает его обратно, помечая территорию. Территорию-историю-споры-разговоры, слушай, что я говорю. Коза — ключ к нашей цели. Все имеет значение. Ищи козу.

Штурман — гений. От его гениальных мыслей у меня голова раскалывается.

— Почему я здесь? — спрашиваю я. — Если все имеет значение, что я значу для этого корабля?

Он продолжает прокладывать курс — дописывает слова и дорисовывает стрелочки поверх старых записей. Там уже столько наслоений, что лишь он сам может что-нибудь разобрать.

— Значение-печенье-пирог-порог. Ты — порог, за которым лежит спасение мира.

— Я? Ты уверен?

— Не меньше, чем в том, что мы сели в этот поезд.

6. Так вредно

Порог-пирог-пингвин-дельфин, — дельфины скачут на обоях в комнате сестры, а я стою на пороге. Дельфинов ровно семь. Я сам их нарисовал, по одному на каждого из «Семи самураев» Куросавы, потому что мне хотелось, чтобы она любила их, и став постарше.

Сегодня дельфины сверлят меня злобными взглядами. Хотя у них нет противопоставленных больших пальцев, а значит, на мечах драться мы не будем, сегодня они какие-то необычно грозные.

Папа укладывает Маккензи спать. Для нее уже очень поздно, для меня — нет. Мне как раз исполнилось пятнадцать, ей скоро одиннадцать. Я лягу спать через несколько часов. Если вообще засну. Вряд ли сегодня мне это удастся.

Внизу мама разговаривает по телефону с бабушкой. Обсуждают погоду и термитов. Наш дом уже разгрызают на мелкие кусочки.

— …Но травить их — это же так вредно! — доносится до меня мамин голос. — Должен быть способ получше.

Папа целует Маккензи на ночь, поднимает голову и замечает меня: я стою не в комнате, но и не за дверью.

— Что случилось, Кейден?

— Ничего, просто… Не обращай внимания.

Папа встает на ноги, а сестра отворачивается к разрисованной дельфинами стене, показывая, что готова к отбытию в царство снов.

— Если что-то не так, ты всегда можешь мне рассказать, — произносит отец. — Ты и сам это знаешь.

Я стараюсь говорить тихо, чтобы Маккензи не слышала:

— Ну, просто… В школе один парень…

— Да?

— Конечно, я не могу знать наверняка…

— Ну?

— Мне кажется… Похоже, он хочет меня убить.

7. Бездна благотворительности

В торговом центре стоит ведро для пожертвований. Огромная желтая воронка для сбора средств на какую-то детскую благотворительность, о которой очень неприятно думать. Вроде «Помощи безногим детям — жертвам войн». Нужно сунуть монету в щель и отпустить. Она с минуту описывает круги по стенкам воронки, с ритмичным жужжанием, которое все нарастает по мере того, как монета приближается к дыре. Она вращается все быстрее, так что, когда всю ее кинетическую энергию наконец поглощает отверстие воронки, звук уже напоминает вой сирены. А потом монета исчезает в черной бездне ведра, и наступает тишина.

Я, как эта монета, скольжу вниз и ору во всю глотку. Ничто, кроме моей собственной скорости и центробежной силы, не мешает мне рухнуть в темноту.

8. Проверка реальности

— В каком смысле — он хочет тебя убить? — Папа выходит в коридор и закрывает дверь в комнату Маккензи. Из ванной за углом осторожно просачивается тусклый свет. — Кейден, это не шутки. Если кто-то из школы угрожает тебе, ты должен рассказать мне, что происходит.

Он стоит и ждет ответа, а я жалею, что вообще открыл рот. Мама все еще разговаривает с бабушкой внизу, и я ловлю себя на том, что сомневаюсь, бабушка ли это. Может, она притворяется, а на самом деле говорит с кем-то еще, возможно, обо мне, и, наверно, используя шифр. Но зачем бы ей это понадобилось? Глупость. Нет, она просто беседует с бабушкой. О термитах.

— Ты уже сказал учителям?

— Нет.

— Что конкретно он сделал? Угрожал тебе?

— Нет.

Папа глубоко вздыхает:

— Если он открыто тебе не угрожал, может, все не так плохо. Этот парень приносил в школу какое-либо оружие?

— Нет. Хотя… может быть. Да… Да, мне кажется, у него мог быть нож.

— Ты его видел?

— Нет, я просто знаю. По нему видно, что он ходит с ножом, понимаешь?

Папа снова глубоко вздыхает и запускает руку в редеющие волосы:

— Расскажи, что именно он тебе говорил. Постарайся вспомнить все по порядку.

Я пытаюсь подобрать слова, чтобы объяснить ситуацию, но мне не удается:

— Дело не в том, что он что-то сказал, а в том, чего он не говорил.

Мой папа бухгалтер — очень последовательный, мыслит левым полушарием мозга, так что я без удивления слышу его ответ:

— Я тебя не понимаю.

Я отворачиваюсь к стене и тереблю висящий на стене семейный портрет. Тот скособочивается. Это меня беспокоит, так что я спешу поправить его.

— Не обращай внимания. Это неважно. — С этими словами я пытаюсь сбежать по лестнице, потому что мне очень нужно подслушать мамин телефонный разговор, но папа осторожно ловит меня за локоть. Этого достаточно, чтобы я остался на месте.

— Погоди-ка, — просит он. — Если я правильно тебя понял, в одном классе с тобой учится какой-то парень, чье поведение кажется тебе угрожающим.

— Если честно, у нас с ним ни одного общего урока.

— Тогда откуда ты его знаешь?

— Я его не знаю. Но иногда он проходит мимо в коридоре.

Папа опускает глаза, что-то прикидывает в уме и снова переводит взгляд на меня:

— Кейден… Если вы не знакомы, он не угрожал тебе и просто несколько раз прошел мимо, почему ты вообще решил, что он желает тебе зла? Наверняка он тебя даже в лицо не помнит.

— Ты прав, я просто перенервничал.

— Ты, наверно, делаешь из мухи слона.

— Да, именно. Делаю из мухи слона. — Произнеся это вслух, я понял, как глупо звучали все мои гипотезы. Этот парень даже не знает о моем существовании. Я даже имени его не знаю!

— Старшая школа — очень сложный период, — продолжает папа. — Много поводов для беспокойства. Мне жаль, что ты держал в себе столько всего. Подумать только, подозревать такие вещи! Но всем нам иногда не помешает проверка реальности, не так ли?

— Ну да.

— Как, полегче стало?

— Да, спасибо.

Но я чувствую его пристальный взгляд — отец как будто почувствовал, что я соврал. Родители замечают, что в последнее время я какой-то беспокойный. Папа считает, что мне нужно заняться спортом, чтобы снять нервное напряжение. Мама думает, что мне нужна йога.

9. Не ты первый, не ты последний

Море простирается во все стороны, насколько хватает глаз: перед нами, сзади, по правому борту, по левому — и вниз, вниз, вниз. Мы плывем на галеоне, потрепанном в миллионе плаваний в еще более дремучие времена, чем сейчас.

— Лучше посудины не найти, — сказал мне однажды капитан. — Доверься моей старушке, и она пойдет, куда надо.

Это обнадеживает, потому что на моей памяти у руля никогда никто не стоял.

— У нее есть имя? — однажды спросил я.

— Назвать ее — все равно что потопить. Корабль с именем весит больше, чем вытесненная им морская вода. Спроси любую жертву крушения.

Над главным люком выжжена на дереве надпись: «Не ты первый, не ты последний». Она удивительным образом заставляет меня чувствовать себя незначительным и избранным одновременно.

— Это тебе о чем-нибудь говорит? — интересуется попугай. Он уселся на люк и следит за мной, просто глаз не сводит.

— Не то чтобы, — отзываюсь я.

— Если вдруг начнет — записывай каждое слово.

10. Кухня с ужасами

Белая Пластиковая Кухня снится мне почти каждую ночь. Детали каждый раз меняются ровно настолько, чтобы я не знал, чем все закончится. Если бы мне снилось одно и то же, я бы, по крайней мере, знал, чего ожидать, чтобы хоть как-то подготовиться к самому худшему.

Сегодня я прячусь. В кухне практически негде скрыться. Я сжался в комок внутри идеально чистого холодильника. Я дрожу и думаю о капитане — тот назвал меня дрожащим щенком. Кто-то открывает дверцу — эту маску я не могу вспомнить. Она качает головой:

— Бедняжка, ты, должно быть, замерз. — Она наливает кофе из кофейника, но вместо того, чтобы предложить мне чашку, протягивает руку прямо сквозь мой пупок и достает из-за моей спины молоко.


11. Нет худа без добра

Под главной палубой расположены каюты экипажа. Там гораздо просторнее, чем кажется снаружи. Невероятно просторно. Там есть длинный коридор, у которого, похоже, вовсе нет конца.

Щели между досками палуб и бортов законопачены тошнотворно пахнущей черной смолой. Внизу вонь острее всего. Запах такой, будто живые организмы, спрессованные временем в деготь, до сих пор разлагаются. Пахнет потом, немытым телом и грязью под ногтями.

— Запах жизни! — гордо объявил капитан, когда я однажды спросил, что это за вонь. — Может быть, перерождающейся, но все же жизни. Как солоноватый запах прилива — едкий, гнилой и все же освежающий. Когда волна накатит на берег и брызнет тебе в лицо, будешь ли ты проклинать ее вонь? Нет! Она напоминает, как сильно ты любишь море. Летний запах пляжа, пробуждающий что-то сокровенное в глубинах твоей души — всего лишь легкое дуновение морской гнили. — С этими словами он с наслаждением вдохнул смрадный воздух полной грудью. — Правду говорят, нет худа без добра.

12. Шопинг шизиков

Когда мы с друзьями были помладше и слонялись по торговому центру, изнемогая от скуки, мы придумали такую игру. Называлась она «Шопинг шизиков». Мы выбирали кого-нибудь из покупателей — иногда двоих или даже целую семью, хотя интереснее было следить за одиночкой. Потом придумывали историю о секретной цели нашей очередной жертвы. Обычно в истории фигурировал топор и/или цепная пила, а еще подвал и/или чердак. Однажды мы выбрали старушку, ковылявшую по торговому центру с такой целеустремленностью на лице, что из нее вышел бы прекрасный серийный убийца. Мы придумали, что она купит здесь что-нибудь слишком тяжелое и обратится в службу доставки. Затем она нападет на доставщика и убьет его тем самым предметом, который купила. У нее, должно быть, в подвале целая коллекция новеньких орудий убийства и мертвых парней из службы доставки. И на чердаке, наверно, тоже.

Мы ходили за ней минут двадцать, помирая со смеху… пока она не зашла в ножевой отдел и не выбрала огромный мясницкий нож. Тогда нам стало еще смешнее.

Но когда она выходила из магазина, я встретился с ней глазами — можно сказать, заставил себя. Мне определенно померещилось, но ее взгляд горел таким жестоким огнем, что я никогда его не забуду.

Последнее время ее глаза глядят на меня отовсюду.

13. Низа не существует

Я стою посреди гостиной, зарываясь пальцами ног в пушистый ковер бездушно-бежевого цвета.

— Что ты делаешь? — спрашивает вернувшаяся из школы Маккензи, швыряя рюкзак на диван. — Почему ты стоишь столбом?

— Я слушаю.

— Что слушаешь?

— Термитов.

— Ты слышишь термитов? — ужасается сестра.

— Может быть.

Она принимается крутить большие синие пуговицы своего желтого флисового пальто, как будто от термитов можно застегнуться, как от холода. Потом она настороженно прикладывает ухо к стене, видимо, сообразив, что так их будет слышно гораздо лучше, чем из середины комнаты. Она слушает несколько секунд и несколько сконфуженно признается:

— Я ничего не слышу.

— Не волнуйся. — Я стараюсь, чтобы мой голос звучал успокаивающе. — Термиты — это всего лишь термиты. — И хотя трудно себе представить более общую фразу, мне удается развеять все насекомогенные страхи, которые я успел внушить сестре. Удовлетворенная моим ответом, та отправляется на кухню перекусить.

Я стою, не шевелясь. Термитов не слышно, но я их чувствую. Чем больше я о них думаю, тем сильнее становится это ощущение, и это меня раздражает. Сегодня я вообще сильно раздражен. Не тем, что вижу вокруг себя, а тем, чего не могу видеть. Меня всегда болезненно интересовало то, что внутри стен, или то, что под ногами. Сегодня этот интерес вселился в меня и грызет, как древоточцы, неторопливо пожирающие наш дом.

Я говорю себе, что это хороший способ вынырнуть из пучины размышлений о неприятностях в школе, которые то ли есть, то ли нет. Так что пока что буду продолжать в том же духе.

Я закрываю глаза и направляю поток мыслей сквозь подошвы ног.

Я стою на твердой, надежной поверхности, но это всего лишь иллюзия. Дом принадлежит нам, так? Не совсем, потому что мы еще не все выплатили за него банку. Тогда что тут наше? Земля? Тоже нет. У нас, конечно, лежит договор, по которому участок принадлежит нам, но мы не имеем права добывать полезные ископаемые. А что такое полезные ископаемые? Все, что можно добыть из-под земли. То есть, она принадлежит нам, только если в ней нет ничего ценного, а если что-нибудь такое найдется, оно уже будет не наше.

Так что же у меня под ногами, кроме обманчивого ощущения, что все это наше? Сосредоточившись, я ощущаю, что там. Под ковром — бетонная плита, покоящаяся на земле, двадцать лет назад утрамбованной тяжелыми машинами. А под ней — потерянная жизнь, которой никто никогда не найдет. Там могут лежать руины цивилизаций, уничтоженных войной, или животными, или загадочными вирусами, взломавшими их иммунную систему. Я чувствую кости и панцири доисторических животных. Поднатужившись, я опускаюсь мыслью еще ниже, в коренную породу, где поднимаются наверх и лопаются пузырьки газа — у Земли расстройство кишечника, ей надо переварить слишком долгую и грустную историю собственного существования. Там, внизу, все твари божьи в конечном счете превращаются в темную жижу, которую мы потом выкачиваем из-под земли и сжигаем в машинах, превращая некогда живых существ в парниковые газы, — по-моему, это все же лучше, чем вечность в виде лужи грязи.

Еще глубже холодная почва сменяется раскаленной докрасна, а потом и добела магмой, текущей под невероятным давлением. Внешнее ядро, потом внутреннее ядро, наконец, самый центр тяжести — а потом притяжение начинает работать в обратную сторону. Жар и давление начинают уменьшаться. Лава твердеет. Я продираюсь сквозь гранит, нефть, кости, грязь, червей и термитов, пока не вырываюсь наружу на рисовом поле где-то в Китае, доказывая, что низа не существует, потому что в конце концов он оказывается верхом.

Я открываю глаза, почти удивляясь, что все еще стою в гостиной. Мне приходит в голову, что мой дом и Китай соединяет идеальная прямая линия и направлять вдоль этой линии свои мысли может быть небезопасно. Могли жар и давление усилить мои мысли до масштабов землетрясения?

Конечно, это просто шальная мысль, но теперь я каждое утро смотрю новости, боясь увидеть, что в Китае произошло землетрясение.

14. Туда отсюда не попасть

Хотя напуганные члены экипажа много раз отговаривали меня забредать в потаенные уголки корабля, я просто не могу удержаться. Что-то толкает меня на поиски того, о чем лучше не знать. И как же можно плыть на огромном галеоне и не обшарить каждый его закоулок?

Однажды с утра, вместо того чтобы отправляться на палубу для переклички, я встаю пораньше и решаю пройти по длинному, слабо освещенному коридору на нижней палубе. По пути я достаю блокнот и быстро зарисовываю свои впечатления.

— Простите, — обращаюсь я к притаившейся в своей мрачной каюте девушке, которую вижу впервые. У нее широко большие глаза с потеками туши и жемчужное ожерелье, грозящее ее задушить. — Куда идет этот коридор?

Она окидывает меня подозрительным взглядом:

— Никуда не идет, вот же он, на своем месте. — С этими словами она исчезает внутри и захлопывает дверь. Ее образ стоит у меня перед глазами, и я набрасываю в блокноте, как выглядело лицо девушки, когда она отступила в тень.

Я продолжаю свой путь, по дороге считая лестницы, чтобы хоть как-то отследить свое продвижение по бесконечному коридору. Одна, другая, третья… Я подхожу к десятой лестнице, а коридор все так же уходит вперед. Я сдаюсь, карабкаюсь по ступенькам и вылезаю на главную палубу из среднего люка. До меня доходит, что все лестницы, где бы они ни начинались, выводят к этому самому люку. Я двадцать минут брел по коридору и ничуточки не продвинулся.

Передо мной примостился на перилах попугай. Такое чувство, что он специально поджидал тут, чтобы поддразнить меня.

— А туда отсюда не добраться, — кричит он. — Не знал? Не знал?

15. Мы стоим на месте

Моя работа на корабле — держать равновесие. Не помню, с каких пор я этим занимаюсь, но отчетливо припоминаю, как капитан объяснял мне мои обязанности:

— Твоя задача — чувствовать, как корабль качается из стороны в сторону, и перемещаться в противовес этому движению от правого борта к левому.

Другими словами, как и большая часть команды, я день-деньской ношусь от борта к борту, пытаясь скомпенсировать качку. Совершенно бессмысленное занятие.

— Разве наш вес имеет какое-то значение для такого огромного корабля? — как-то раз спросил я капитана.

Тот уставился на меня налитым кровью глазом:

— Предпочел бы стать балластом?

Это заткнуло мне рот. Видел я этот «балласт». Моряков набили в трюм, как сардин, чтобы понизить центр тяжести галеона. Если тебе нет места наверху, ты становишься балластом. Мне еще грех жаловаться.

— Когда мы приблизимся к цели, — пообещал однажды капитан, — я отберу отдельную команду для выполнения нашей великой миссии. Работай от души и до седьмого пота — тогда, может, в ней найдется место и для твоей почти бесполезной задницы.

Я не уверен, что хотел бы этого, но вряд ли что-то может быть хуже, чем бессмысленно носиться по палубе. Однажды я спросил капитана, далеко ли до Марианской впадины: сколько бы мы ни плыли, море никак не менялось. Мы ни к чему не приближались и ни от чего не удалялись.

— В воде не ощущаешь, плывем мы или стоим на месте, — ответил тот. — Но мы узнаем, когда цель будет близка, по знакам и мрачным предзнаменованиям.

Я не осмелился спросить, каких-таких мрачных предзнаменований он ждет.

16. Уборщик

Когда море спокойно и мне не нужно бегать взад-вперед, я иногда остаюсь на палубе поболтать с Карлайлом. Наш корабельный уборщик — обладатель таких коротких ярко-красных волос, что они напоминают персиковый пушок, и самой дружелюбной улыбки на всем галеоне. Он далеко не мальчик — скорее, ровесник офицеров, но не один из них. Кажется, у него свое расписание и свои правила, мало совпадающие с приказами капитана, и он — единственный на корабле, у кого сохранилась хоть какая-то логика.

— Я сам выбрал себе работу, — говорил он мне. — Потому что она очень нужная. И потому что вы все такие неряхи.

Сегодня я замечаю, как крысы разбегаются во все стороны от его швабры и исчезают в укромных уголках.

— Проклятые создания! — Карлайл макает швабру в ведро с мутной водой и продолжает мыть палубу. — Никак от них не избавиться.

— На старых кораблях всегда водятся крысы, — замечаю я.

Карлайл поднимает бровь:

— Ты думаешь, это крысы? — При этом он не говорит, кем еще они могут быть. Если честно, животные так быстро бегают и так хорошо прячутся, что я никак не могу толком их разглядеть. Это беспокоит меня, и я решаю сменить тему:

— Расскажите мне что-нибудь про капитана!

— Он твой капитан. Ты должен уже сам знать о нем все, что следует.

Но уже по его тону я понимаю, что он в курсе многих вещей, известных лишь избранным. Но если я хочу получить ответ, мне следует лучше формулировать вопросы:

— Расскажите, как он потерял глаз.

Карлайл вздыхает, оглядывается по сторонам, убеждаясь, что никто не подслушает, и шепотом начинает:

— Я так понял, что попугай потерял его первым. Мне рассказывали так: попугай продал глаз ведьме, чтобы та сварила зелье, которое превратило бы его в орла. Но ведьма обманула его, выпила зелье сама и улетела. Тогда попугай выклевал глаз капитану, чтобы не одному ходить с повязкой.

— Враки! — ухмыляюсь я.

Карлайл с торжественным лицом разбрызгивает по палубе мыльную воду:

— Эта история правдива ровно настолько, насколько нужно. — Деготь между досками, кажется, пытается спастись от его потопа.

17. Заплатил бы, чтобы поглядеть

Штурман утверждает, что вид из вороньего гнезда принесет мне «просветление, успокоение и хорошее поведение».

Если это тест с выбором ответа, то я предпочел бы первое и второе, хотя учитывая, где я нахожусь, с тем же успехом можно жирно обвести третье.

Воронье гнездо — это маленькая бочка наверху грот-мачты. По виду туда влезает один, от силы два человека. Я нахожу это подходящим местом для того, чтобы остаться наедине с моими мыслями. Следовало бы уже запомнить, что моим мыслям не позволено такой роскоши.

Ранним вечером я взбираюсь по истрепанным тросам, окутавшим корабль, как паутина. На горизонте блекнут последние отблески заката, и на небе неохотно показываются незнакомые созвездия.

Ближе к вороньему гнезду сеть тросов суживается и кажется все более ненадежной. Наконец я переваливаюсь через борт насаженного на мачту бочонка и тут же обнаруживаю, что он совсем не такой маленький. Как и нижняя палуба, снаружи он кажется меньше, но внутри он футов сто в диаметре. Здесь, удобно откинувшись на бархатных креслах, сидят члены экипажа, потягивают переливающийся неоновым светом мартини, глядят перед собой отсутствующим взглядом и слушают джазовую группу.

— Ты один? Иди за мной, — приглашает официантка и ведет меня к свободному бархатному креслу, с которого открывается вид на пляшущий по воде лунный свет.

— Ты прыгун? — спрашивает бледный мужчина, сидящий рядом со мной. У него в стакане плещется что-то голубое и, похоже, радиоактивное. — Или пришел просто посмотреть?

— Я пришел прочистить голову.

— Угощайся, — предлагает он, указывая на свой искрящийся стакан. — Пока ты не нашел своего собственного коктейля, можешь попробовать мой. Здесь каждый находит свою смесь, а то на безрыбье придет рак и утащит за бочок. Так здесь заканчиваются все прибаутки. Даже те, которые не в рифму.

Я оглядываю собравшихся — дюжина человек впала в какой-то эйфорический транс:

— Не понимаю, как все это помещается в вороньем гнезде.

— Растяжимость — основной принцип восприятия, — отвечает мой собеседник. — Но если резинка трескается, полежав на солнце, то, мне кажется, воронье гнездо тоже однажды почувствует, что мы злоупотребляем его эластичностью и съежится до своего настоящего размера. Тогда всех, кто внутри, расплющит — кости, кровь, кишки просочатся сквозь щели в дереве. — Он поднимает свой стакан: — Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!

В нескольких ярдах от нас матрос в синем комбинезоне вылезает на борт вороньего гнезда и прыгает, раскинув руки, навстречу верной смерти. Я не спускаю глаз с воды, но он исчез. Все собравшиеся вежливо аплодируют, а группа начинает играть «Оранжевое небо», хотя небо лиловое, как синяк.

— Почему вы все просто сидите? — кричу я. — Разве вы не видели, что случилось?

Мой собутыльник только руками разводит:

— Прыгуны совершают то, что совершают. Наше дело — похлопать в ладоши и почтить их память. — Он бросает взгляд за борт: — Здесь так высоко лететь, что даже не видно, как они расплющиваются. — Он залпом допивает коктейль: — Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!

18. Загадочная пепельница

В школе никто не желает мне зла.

Я говорю себе это каждое утро после очередного выпуска новостей, где нет ничего про землетрясения в Китае. Я повторяю это, торопясь с урока на урок. Я напоминаю себе об этом, когда прохожу мимо парня, который хочет меня убить, но вряд ли знает, кто я такой.

— Ты делаешь из мухи слона, — сказал папа. Может, он и прав, но это значит, что все-таки была «муха». В минуты просветления мне хочется дать самому себе затрещину за то, что выдумал такую глупость. Что вы думаете о человеке, для которого желание себя поколотить — признак просветления?

— Тебе нужен внутренний центр, — сказала бы мама. Она по уши в медитациях и веганстве — видимо, потому, что ненавидит зарабатывать деньги тем, что вычищает кусочки мяса у людей между зубов.

С центровкой, однако, легче сказать, чем сделать. Это я понял, когда однажды сходил на урок лепки из глины. У учителя горшки выходили как-то сами собой, но на самом деле требовалась огромная точность и сноровка. Нужно вдавить шарик глины точно в центр гончарного круга, прижать его посередине большим пальцем и медленно, равномерно расплющивать. Каждый раз, когда я брался за дело, уже на этом этапе заготовка теряла равновесие и расползалась в разные стороны. От моих попыток что-то исправить становилось только хуже: края рвались, стенки проваливались вовнутрь, и очередная «загадочная пепельница», как называл мои потуги учитель, отправлялась обратно в ведро с глиной.

Что же происходит, когда твой мир теряет равновесие, а ты совершенно не умеешь возвращать его обратно? Остается только принять неравный бой и ждать, пока стенки провалятся и твоя жизнь станет одной большой загадочной пепельницей.

19. Заргон расплывается

Мы с друзьями, Максом и Шелби, иногда собираемся вместе по пятницам после школы. Мы верим, что пишем компьютерную игру, но это тянется уже два года безо всякого ощутимого прогресса. Наверно, дело в том, что каждый из нас постоянно совершенствуется в своей области и нам постоянно приходится начинать заново, потому что предыдущие наработки кажутся нам детскими и недостойными профессионалов.

Макс — наша движущая сила. Он сидит у меня дома гораздо дольше, чем мои родители готовы его терпеть, потому что, хотя он компьютерный гений, у него дома стоит никчемный кусок железа, который отключается, стоит лишь прошептать в метре от него слово «графика».

Шелби отвечает за сюжет.

— Кажется, я поняла, в чем проблема сюжета, — говорит она сегодня днем. Мы слышим это почти каждый раз, когда собираемся поработать над игрой. — По-моему, не надо давать персонажу столько биоинтегрированного оружия. А то каждая битва — просто огромное кровавое месиво, скукота полная.

— Что плохого в кровавом месиве? — недоумевает Макс. — Я лично его обожаю.

Шелби с мольбой смотрит на меня, но не на того напала.

— Если честно, мне оно тоже нравится. Наверно, это потому, что мы мальчики.

Подруга испепеляет меня взглядом и швыряет мне несколько страниц переработанных описаний персонажей:

— Просто нарисуй их и дай им доспехи попрочнее, чтобы не каждый удар был смертельным. Особенно позаботься о Заргоне, у меня на него большие планы.

Я раскрываю свой блокнот.

— Разве мы не обещали друг другу, что немедленно прекратим, если начнем разговаривать, как геймеры? По-моему, наша сегодняшняя беседа — прямое доказательство того, что этот момент настал.

— Я тебя умоляю! Момент настал еще год назад, — возражает Шелби. — Если ты настолько недоразвитый, что тебя волнует, как нас называют всякие идиоты, мы всегда можем найти другого художника.

Мне всегда нравилось, что Шелби говорит то, что думает. Нет, между нами не было и не будет ничего такого. Этот поезд не только ушел, но и сошел с рельсов где-то по дороге. Мы слишком друг друга ценим, чтобы начинать что-то плести. К тому же тройная дружба дает нам некоторые преимущества. Например, мы с Максом можем расспросить Шелби о девочках, которые нам нравятся, или рассказать что-нибудь про парней, которые нравятся ей. Эта схема слишком хорошо работает, чтобы что-то менять.

— Слушай, — продолжает Шелби, — это же не дело всей нашей жизни, а просто развлечение. Несколько дней в месяц можно себе позволить расслабиться. Не могу сказать, чтобы это как-то мешало мне жить.

— Да, — встревает Макс, — потому что тебе мешает жить множество других вещей.

Подруга толкает его так сильно, что беспроводная мышь вылетает у него из рук и летит через всю комнату.

— Эй! — возмущаюсь я. — Если вы что-нибудь сломаете, родители заставят меня за это платить. Они зациклены на ответственности за свои поступки.

Шелби бросает на меня холодный, почти злой взгляд:

— Что-то не вижу, чтобы ты рисовал.

— Может, я просто жду порыва вдохновения. — И все же, не дожидаясь, пока меня посетит муза, я делаю глубокий вздох и вчитываюсь в описания персонажей. Потом перевожу взгляд на пустой лист блокнота.

Мои занятия живописью начались с того, что я не выносил пустого пространства. Увижу коробку — надо ее чем-нибудь набить. А стоит мне увидеть чистую страницу — и она обречена. Пустые страницы, вереща, молят, чтобы я вылил на них помои из своей головы.

Все началось с каляк-маляк. Потом пошли наброски, эскизы, а теперь дело дошло до рисунков. Или «произведений», как говорят раздутые от собственной важности личности, вроде ребят из моей группы по рисованию, которые ходят в беретах, как будто их головы слишком творчески мыслят и их надо прикрывать чем-то особенным. Мои собственные «произведения» состоят, главным образом, из комиксов — ну знаете, манга и прочее. Хотя в последнее время я все больше склоняюсь к абстракции — кажется, линии ведут меня, а не я их. Теперь что-то внутри заставляет меня рисовать, чтобы узнать, куда это заведет.

Я прилежно тружусь над эскизами персонажей Шелби, но меня гложет нетерпение. Как только в моей руке оказывается цветной карандаш, мне уже хочется бросить его и схватить другой. Я вижу отдельные линии, но не всю картину. Я обожаю рисовать персонажей для игры, но сегодня мой энтузиазм все время бежит на пару шагов впереди моих мыслей и за ним не угнаться.

Наконец я показываю Шелби набросок Заргона — новую и улучшенную месивоустойчивую версию командира армии.

— Очень небрежно, — замечает она. — Если ты собираешься дурачиться…

— Сегодня это все, на что я способен, понимаешь? Иногда у меня получается, иногда нет. — И, не удержавшись, я добавляю: — Может, это у тебя небрежные описания, а я рисую, как могу?

— Просто соберись, — просит она. — Ты всегда рисовал так… четко.

Я пожимаю плечами:

— Да? Стилю свойственно развиваться. Посмотри на Пикассо.

— Ну-ну. Когда Пикассо разработает компьютерную игру, я дам тебе знать.

Конечно, мы всегда переругиваемся, иначе нам было бы скучно. Но сегодня все иначе, потому что в глубине души я знаю, что Шелби права. Моя манера письма не развивается, а расплывается, и я не понимаю, почему.

20. Попугаи всегда улыбаются

Капитан вызывает меня к себе, хотя я старался держаться тише воды ниже травы.

— Парень, ты попал, — говорит штурман, когда я выхожу из каюты. — Попал-копал-катал-глотал — про капитана говорят, что он не раз заглатывал матросов целиком.

Я вспоминаю свой сон о Белой Пластиковой Кухне, хотя капитан там пока не появлялся.

Кабинет капитана расположен у самой кормы. Он говорит, что там ничто не мешает ему размышлять. Сейчас он, однако, не занят размышлениями. Его вообще нет в кабинете. Только попугай примостился на насесте между захламленным столом и глобусом, на котором не нарисован правильно ни один континент.

— Молодец, что пришел, молодец, что пришел, — повторяет попугай. — Садись, садись.

Я сажусь и жду. Попугай прогуливается взад-вперед по своей жердочке.

— Зачем меня сюда позвали? — спрашиваю я наконец.

— Вот именно, — отвечает птица. — Зачем позвали? Или, может быть, зачем — тебя? И зачем — сюда?

Я начинаю терять терпение:

— Капитан скоро придет? Если нет…

— Тебя позвал не капитан. А я, а я. — С этими словами попугай указывает наклоном головы на лежащий на столе лист бумаги. — Заполни, пожалуйста, анкету.

— Чем? У меня нет ручки. — (Птица перелетает на стол, пытается разгрести кучу бумаг и, не найдя ручки, выдирает сине-зеленое перо у себя из хвоста. Оно опускается на стол.) — Оригинально. Только чернил все равно нет.

— Обмакни его в деготь между досками, — советует попугай. Я послушно тянусь к ближайшей стене и прикладываю перо к черной массе меж двух планок: пустой стержень пера всасывает что-то темное. Меня бросает в дрожь от одного взгляда на эту жидкость. Заполняя анкету, я стараюсь, чтобы эта гадость не попала на кожу.

— Все должны это заполнять?

— Все.

— Обязательно отвечать на все вопросы?

— Обязательно.

— Зачем это нужно?

— Нужно.

Когда я заканчиваю, мы долго рассматриваем друг друга. Мне приходит в голову, что всегда кажется, будто птица добродушно ухмыляется, примерно как дельфины, и нельзя понять, что у нее на уме. Дельфин может лелеять планы вырвать тебе сердце или забить тебя до смерти своим длинным носом, как они делают с акулами, но тебе все время будет казаться, что он твой друг. Я снова вспоминаю дельфинов, которых нарисовал у сестры в комнате. Знает ли Маккензи, что они, возможно, хотят ее убить? Или, может, они уже ее убили?

— Как отношения с командой, с командой? — спрашивает попугай.

Я пожимаю плечами:

— Вроде неплохо.

— Расскажи мне что-нибудь, что можно использовать против них.

— Зачем бы это?

Птица издает свист, похожий на вздох:

— Какие мы сегодня несговорчивые! — Осознав, что ничего от меня не добьется, попугай перелетает обратно на насест. — Ну ладно, хватит, хватит. Пора на обед. У нас кускус и махи-махи.

21. Анкета члена экипажа

Пожалуйста, оцените данные утверждения по следующей шкале:

1. Абсолютно согласен.

2. Полностью согласен.

3. Точнее быть не может.

4. Совершенно верно.

5. Откуда вы знаете?


 Иногда я боюсь, что корабль затонет.

1 2 3 4 5

 Другие матросы прячут биологическое оружие.

1 2 3 4 5

 Глоток энергетика — и я могу летать.

1 2 3 4 5

 Я Бог, а боги не заполняют анкет.

1 2 3 4 5

 Я с удовольствием провожу время в компании птиц с ярким опереньем.

1 2 3 4 5

 Смерть не насыщает меня.

1 2 3 4 5

 Мои ботинки жмут, а сердце на два размера меньше нужного.

1 2 3 4 5

 Я верю, что все ответы лежат на дне морском.

1 2 3 4 5

 Меня часто окружают одни бездушные зомби.

1 2 3 4 5

 Иногда я слышу голоса интернет-магазинов.

1 2 3 4 5

 Я могу дышать под водой.

1 2 3 4 5

 Меня посещают видения о параллельных и/или перпендикулярных мирах.

1 2 3 4 5

 Мне нужно больше кофеина. И немедленно.

1 2 3 4 5

 Я чую мертвецов.

1 2 3 4 5

22. Матрас его не спас

Пока у нас дома травят термитов, мы с семьей на два дня уезжаем в Лас-Вегас. Всю дорогу я рисую в блокноте, меня укачивает, и я с трудом сдерживаю тошноту. В этом смысле я похож на всех остальных обитателей Вегаса.

Наша гостиница построена в виде тридцатиэтажной пирамиды, и лифты в ней ходят по диагонали. Лифты — гордость Лас-Вегаса. Тут и стеклянные стенки, и зеркальные, и хрустальные люстры, которые так трясутся и звенят, будто каждый подъем и спуск — целое землетрясение. Гостиницы все соревнуются между собой, кто быстрее доставит клиента из номера в казино. В нашей лифты даже оборудованы игровыми автоматами для тех, кому совсем уж невмоготу ждать.

Я почему-то нервничаю.

— Тебе нужно поесть, — предлагает мама. После еды ощущение не проходит.

— Тебе нужно поспать, — советует папа, как будто я ребенок; но все мы знаем, что дело не во сне.

— Тебе надо преодолеть свою застенчивость, Кейден, — не раз повторяют они оба. Проблема в том, что раньше я никогда не страдал от застенчивости, всегда был уверен в себе и открыт к общению. Они не знают — даже я пока еще не знаю — что с этого начинается что-то более серьезное. Пока на свет показалась только верхушка огромной черной пирамиды.

Родители полдня играют в казино, пока не решают, что проиграли достаточно денег. Потом они начинают ругаться и сваливать вину друг на друга:

— Ты не умеешь играть в очко!

— Я же говорил, что предпочитаю рулетку!

Всем нужно на кого-то свалить ответственность. Семейные пары ругают друг друга. Так проще. Ситуацию усугубляет еще и то, что мама умудрилась сломать левый каблук своих любимых красных туфель и ей пришлось хромать до гостиницы, потому что шлепать по улицам Вегаса босиком было бы крайне неразумно. Ходить по раскаленным углям и то не так больно.

Пока родители ищут утешение в спа-салоне, мы с Маккензи отправляемся гулять по бульвару, любуясь танцующим фонтаном «Белладжо». Меня немного напрягает гулять с сестрой, потому что она сосет свой любимый ядовито-голубой леденец. С ним она выглядит гораздо младше своих неполных одиннадцати, и я чувствую себя нянькой. К тому же, идти рядом с кем-то, у кого весь рот перемазан синим, тоже довольно неловко.

По пути я беру рекламу эскорт-услуг у неопрятных парней, раздающих ее всем желающим. Я не собираюсь звонить по указанным на визитке номерам, просто у меня что-то вроде коллекции. Как некоторые собирают бейсбольные карточки. Только на моих карточках изображены девушки в нижнем белье. Одна такая стоит целой команды высшей лиги!

Я вспоминаю, что одно из зданий, мимо которых мы проходим, некогда было отелем “MGM Grand” и когда-то давным-давно пережило страшный пожар. Испугавшись дурной славы, компания продала дом какой-то другой сети отелей и построила новую гостиницу — огромное святилище азартных игр, изобильное, как страна Оз. Старое здание теперь скрывается под другим названием. В том пожаре погибло много народу. Какой-то парень выпрыгнул с верхнего этажа на матрас, чтобы не сгореть заживо. Матрас его не спас.

Потом я начинаю думать о нашей гостинице: а вдруг она тоже загорится? Как выбраться из объятой пламенем стеклянной пирамиды, если нельзя открыть окно? Мои мысли носятся, как ненормальные. А что если какой-нибудь из этих немытых парней решит, что хватит с него раздавать рекламу и настало время для небольшого поджога? Я всматриваюсь в одного из них и вижу что-то такое в его глазах, что сразу понятно: он на такое способен. Мной овладевает сильное предчувствие, внутренний голос повторяет, что нельзя возвращаться в гостиницу. Потому что за мной наблюдают. Может быть, все они за мной следят. Кто знает, вдруг все эти замызганные парни работают вместе? И я не могу вернуться в гостиницу, потому что тогда она точно загорится. Так что я убеждаю Маккензи, ноющую, что натерла ногу, идти дальше, хотя и не объясняю, почему. Мне вдруг начинает казаться, что мой долг — защитить ее от этих ненормальных.

— Давай заглянем во «Дворец Цезаря», — предлагаю я. — Там должно быть круто.

Войдя внутрь, я немного успокаиваюсь. Вход охраняют огромные каменные центурионы, в доспехах и с копьями. И хотя они стоят тут просто для украшения, мне кажется, что они защитят нас от любых коварных поджигателей.

Внутри, среди магазинчиков с духами, бриллиантами, кожей и норковыми пальто, в нише стоит еще одна статуя. Это отличная копия «Давида» Микеланджело. В Лас-Вегасе кругом — отличные копии: Эйфелева башня, Статуя Свободы, пол-Венеции… Они подделали целый мир для вашего развлечения.

— Фу, почему тот парень голый? — спрашивает Маккензи.

— Не тупи, это же «Давид»!

— А… — К счастью, сестра не спрашивает: «Какой еще Давид?». Вместо этого она интересуется: — А что у него в руке?

— Праща.

— Что еще за праща?

— Такое оружие. По Библии, из нее он убил Голиафа.

— А… — говорит Маккензи. — Пойдем отсюда?

— Сейчас. — Я не готов уйти, потому что прикован к месту каменными глазами Давида. Его тело расслаблено, как будто он уже завоевал свое царство, но лицо полно скрытого беспокойства. Мне приходит в голову, что Давид был вроде меня. Тоже видел повсюду чудовищ, на которых в мире не хватит пращей.

23. Восемь с половиной секунд

К концу нашего первого дня в Вегасе родители успели немножко выпить.

Спор о том, кто больше проиграл, закончен. Они решили стать выше этого. В буквальном смысле.

Понимаете, в каждом отеле Вегаса есть своя фишка, а самая большая фишка на весь город — Стратосферная башня, в которой, по слухам, сто тринадцать этажей (хотя я уверен, что они измеряют этажи лас-вегасскими дюймами, способными меняться в размерах по прихоти владельца). Ее круглая стеклянная корона, венчающая длинный гладкий бетонный шпиль, выглядит впечатляюще. Лифтер утверждает, что тут самый быстрый лифт западной цивилизации. В этом городе все помешаны на лифтах!

В четырехэтажной короне расположены вращающийся ресторан и бар с живой музыкой. Посетители сидят в бархатных креслах и потягивают отсвечивающие неоном коктейли, от которых, кажется, исходит радиация. А еще здесь оборудовано что-то вроде парка развлечений. Один из аттракционов предлагает вам прицепиться к тросу и пролететь сто восемь этажей практически в свободном падении, не прихватив с собой вниз даже матраса. Зато с вами едет камера и записывает вашу предполагаемую попытку самоубийства, чтобы вы могли потом пережить эти восемь с половиной секунд в уюте и безопасности своей гостиной.

— Как вы на это смотрите? — спрашивает папа. — И никакой очереди!

Сначала мне кажется, что это шутка, но у него слишком блестят глаза. Папа редко напивается, но уж тогда он становится ходячей рекламой любых бредовых идей.

— Нет, спасибо, — отвечаю я и пытаюсь незаметно убраться подальше, но папа хватает меня и заявляет, что это надо сделать всей семьей. У него даже скидочные купоны есть. Два по цене одного. Четыре по цене двух. Такой шанс!

— Расслабься, Кейден! — призывает отец. — Отдайся вселенной! — Мой папа не застал лихих шестидесятых, но выпивка превращает его из добропорядочного республиканца в бродящего по Вудстоку хиппи. — Чего ты боишься? Это же абсолютно безопасно!

Прямо перед нами кто-то в синем комбинезоне и страховочном поясе прыгает в пустоту и исчезает внизу с концами. Люди аплодируют, и у меня начинают неметь пальцы.

— Интересно, кто-нибудь разбивался? — спрашивает у инструкторов какой-то бледный придурок с неоновым коктейлем и гогочет со своими тупыми друзьями: — Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!

— Или мы прыгаем всей семьей, или не прыгает никто, — объявляет папа. Маккензи тут же начинает действовать мне на нервы и жаловаться, что я всегда отравляю ей жизнь. Мама только хихикает, потому что от нескольких порций «маргариты» она становится двенадцатилеткой в сорокалетнем теле.

— Давай, Кейден, — призывает папа. — Живи настоящим, парень! Ты будешь помнить это до конца жизни!

Ага. Все восемь с половиной секунд.

Я сдаюсь, потому что их трое на одного. Встретившись с папой взглядом, я вижу то же выражение, что и на лице того ненормального разносчика рекламы, который хотел поджечь нашу гостиницу. Что я знаю о своем отце? А что, если он состоит в каком-нибудь тайном обществе? А что, если вся моя жизнь была такой же подделкой, как тутошняя пародия на Венецию, а на самом деле все затевалось, чтобы заманить меня сюда и столкнуть с небоскреба? Кто эти люди? И хотя часть моего сознания знает, как глупо все это звучит, другая все равно подкармливает эти ужасные «А что, если?». Та самая часть меня, которая всегда заглядывает под кровать в поисках монстров после хорошего ужастика.

Прежде чем я успеваю понять, что происходит, нас уже одели в синие комбинезоны, и мы стоим на мостике, будто экипаж космонавтов, и вот уже сестра прыгает первой, чтобы показать, кто самая храбрая девочка на этой планете, а потом к тросу прицепляют маму, и она летит, и ее хихиканье перерастает в стремительно удаляющийся визг, и вот уже папа стоит за моей спиной, чтобы я прыгал перед ним, потому что мы оба знаем, что иначе я спущусь на лифте.

— Вот увидишь, будет забавно, — говорит он.

Но ничего забавного не будет, потому что то крошечное облачко безумия, которое находит на меня, когда я ищу монстров под кроватью, разрослось и простирает надо мной свои крылья, как ангел смерти над первенцами египетскими.

Сквозь стеклянную стенку Стратосферной короны с интересом смотрят хорошо одетые люди, жующие улиток и попивающие радиоактивные жидкости, и я вдруг понимаю, что вхожу в развлекательную программу. Как в цирке, все в глубине души надеются, что кого-то расплющит.

Мой страх — не просто бабочки в животе. Не выброс адреналина на вершине американских горок. Я точно — совершенно точно — знаю: они только притворяются, что цепляют меня к тросу. Что я непременно на огромной скорости впечатаюсь в асфальт. Правду можно прочитать в их глазах. Осознание этого убивает меня куда мучительнее, чем убило бы падение, так что я прыгаю, просто чтобы все закончилось.

Я кричу, кричу и лечу в бездонную пропасть, которая просто не может мне мерещиться — и все-таки через восемь с половиной секунд мой полет замедляется и меня ловят у подножия башни. То, что я еще жив, настолько удивительно, что меня всего трясет. Летящего следом за мной папу по пути тошнит — единственная моя победа за вечер, — но меня все равно не покидает невыносимое чувство, что я все еще стою на краю чего-то немыслимого и оно вот-вот засосет меня, как черная дыра.


24. Не думай, что она только твоя

Корабельная качка пробуждает меня от ночного кошмара, которого я уже не помню. Свисающий с низкого потолка каюты фонарь бешено раскачивается, отбрасывая пляшущие тени, которые поднимаются и опадают совсем как волны. Весь корабль жалобно скрипит, доски сжимаются и растягиваются, и кажется даже, будто вонючий деготь, которым они скреплены, стонет от натуги.

Штурман свешивается с верхней полки и смотрит на меня, совершенно не заботясь о том, что бушующее море вот-вот разломает корабль в щепки.

— Плохой сон? — интересуется он.

— Ага, — тоненько пищу я.

— Попал в Кухню?

Вопрос застает меня врасплох. Я никогда не рассказывал ему этого сна:

— Ты… знаешь о ней?

— Все мы иногда попадаем в Белую Пластиковую Кухню, — отвечает штурман. — Не думай, что она только твоя.

Я выхожу в коридор и с грехом пополам добираюсь до туалета. Кажется, что мои ноги прикованы к полу, а руки — к стенам. Если добавить к этому страшную качку, ничего удивительного, что поход растягивается на четверть часа.

Когда я наконец возвращаюсь в каюту, штурман скидывает мне истрепанный листок бумаги, весь испещренный изогнутыми линиями и стрелками.

— Выход, пароход, паровой, пора домой, — говорит он. — В следующий раз, когда попадешь в Кухню, возьми его с собой. Он укажет путь к выходу.

— Как я могу взять лист бумаги с собой в сон? — замечаю я.

— Тогда, — отвечает обиженный штурман, — я тебе не завидую.

25. У тебя нет разрешения

— Нарисуй меня, — приказывает попугай, глядя на мой блокнот. — Нарисуй меня.

Я не смею отказаться.

— Прими какую-нибудь позу, — прошу я. Он садится на перила, гордо подняв голову и распушив перья. Я не тороплюсь. Закончив рисовать, я показываю ему плод своего труда — рисунок дымящейся кучки экскрементов.

Несколько секунд он изучает листок и заявляет:

— Больше похоже на моего брата. Конечно, после того, как его съел крокодил.

Ему удается заставить меня улыбнуться. Так что я делаю второй набросок: попугай во всей красе, даже с повязкой на глазу.

Однако за нами наблюдал капитан, и, когда довольный попугай улетает прочь, он отбирает у меня карандаш и блокнот. Что ж, по крайней мере, моя рука все еще при мне. По слухам, у некоторых тут деревянные ноги просто потому, что однажды их застукали за игрой в футбол на палубе.

— У тебя нет разрешения на талант, — объясняет капитан. — Чтобы не обижать тех матросов, у которых его нет.

И хотя дар приходит, не спрашивая, разрешено ему или нет, я склоняю голову и прошу:

— Пожалуйста, сэр… можно мне иметь талант к рисованию?

— Я подумаю над этим. — Он разглядывает портрет попугая, морщится и выкидывает его за борт. Потом он берет в руки рисунок с экскрементами: — Очень точное сходство. — С этими словами он бросает за борт и его.

26. Всякие гадости

Наутро бармен зовет меня в воронье гнездо, чтобы смешать мой собственный коктейль. Сегодня никто не прыгает, поэтому народу почти нет.

— Эта смесь твоя и только твоя. — Он долго смотрит мне в глаза, пока я не киваю. Бармен снимает со шкафа какие-то бутылки и пузырьки — при этом его руки мелькают так быстро, что кажется, что у него их больше двух — и смешивает все в ржавом шейкере для мартини.

— Что в нем намешано? — спрашиваю я.

Бармен смотрит на меня так, как будто я сказал какую-то глупость. Или как будто глупостью было надеяться на ответ.

— Пряности, сладости и прочие гадости, — произносит он.

— А конкретнее?

— Говяжий хрящ и позвоночник черного таракана.

— Но у тараканов нет позвоночника, — замечаю я. — Они беспозвоночные!

— Именно. Поэтому его так сложно достать.

Снизу прилетает, хлопая крыльями, попугай и садится на барную стойку. При виде ее я вспоминаю, что мне нечем платить, и сообщаю это бармену.

— Не проблема, — отзывается тот. — Страховка все покроет.

Он наполняет коктейлем фужер для шампанского и вручает мне. Жидкость пузырится красным и желтым, но цвета не смешиваются. У меня в руках лавовая лампа.

— Выпей, выпей, — подает голос попугай. Наклонив голову, он смотрит на меня здоровым глазом.

Я делаю глоток. Вкус горький, но не совсем неприятный. Чувствуется легкая нотка бананов и миндаля.

— Пью до дна! — С этими словами я опрокидываю фужер в один глоток и ставлю пустой сосуд на стойку.

Попугай удовлетворенно склоняет голову:

— Великолепно! Будешь подниматься сюда дважды в день.

— А если я не хочу лазать в воронье гнездо?

— Тогда оно само залезет к тебе, — подмигивает попугай.

27. Немытые массы

Много лет назад мы с семьей поехали в Нью-Йорк. Поскольку все подходящие гостиницы были либо заняты, либо требовали в уплату продать душу, мы свернули с проторенной туристской тропы.

Наш отель располагался где-то в Квинсе, у черта на куличках. Район назывался Флашинг — «Смывной бачок». Отцы-основатели Нью-Йорка, как и большинство его жителей, отличались тонким чувством иронии.

В общем, нам приходилось всюду добираться на метро, и каждый раз нас ждали приключения. По-моему, однажды мы доехали аж до самого Статен-Айленда, а туда метро даже не ведет. У нас постоянно кончались деньги на карточках, которые худели каждый раз, когда мы проходили через турникеты, и папа оплакивал золотые времена жетонов, которые можно было просто высыпать в ладонь и пересчитать, на сколько поездок еще хватает.

Мама строго следила за правилами поведения в метро: литрами лей на себя антибактериальный ополаскиватель и никогда не встречайся ни с кем глазами.

Мы прожили там неделю, и всю эту неделю я изучал людей, всю эту немытую и недезинфицированную толпу. Я обнаружил, например, что ньюйоркцы никогда не поднимают головы, чтобы полюбоваться величественными небоскребами. Они быстро и ловко лавируют в плотной толпе, так редко сталкиваясь, будто на них на всех тефлоновое покрытие. А в метро, где нужно стоять столбом, пока тряский поезд идет от станции к станции, люди не только не встречаются глазами — каждый существует в собственном тесном мирке, как будто все надели невидимые скафандры. Это чем-то напоминает езду по автостраде, только здесь ваше личное пространство кончается от силы в сантиметре от одежды. Меня изумляло, что люди могут сосуществовать так тесно — тысячи людей могут находиться буквально в полудюйме от тебя — и все же в полной изоляции друг от друга. Я не мог себе этого представить. Теперь могу.

28. Хоровод красок

И вот наш дом избавлен от термитов, и чудеса Города грехов можно забыть, как страшный сон. Но дома ничуть не легче. Меня снедает потребность бесцельно бродить взад-вперед. Когда я не слоняюсь по дому, я рисую, а если не рисую, то размышляю — что снова заставляет меня блуждать и рисовать. Может, это остатки пестицидов так действуют.

Я сижу в столовой. Передо мной на столе разложены цветные карандаши, пастель и уголь. Сегодня я рисую карандашами, но так крепко в них вцепляюсь и так сильно нажимаю, что они постоянно ломаются. И не только кончики — дерево так и трещит. Я бросаю обломки через плечо, не отрываясь от занятия.

— Ты похож на безумного ученого, — замечает мама.

Я слышу ее слова секунд через десять. Отвечать уже поздно, я и не заморачиваюсь. Все равно я слишком занят. Мне надо вылить кое-что из головы на бумагу, прежде чем оно перекрутит мне извилины. Пока разноцветные линии не войдут мне в мозг, как нож в масло. Мои рисунки потеряли всякую форму. Теперь это просто наброски и наметки, случайные штрихи карандаша — и все же исполненные смысла. Не знаю, увидит ли в них кто-нибудь то, что вижу я. Но рисунки ведь должны что-то значить? Иначе откуда они берутся? Иначе почему голос в моей голове так упорно требует выплеснуть их наружу?

Карандаш цвета фуксии ломается. Я бросаю его и берусь за киноварный.

— Мне не нравится, — замечает Маккензи, проходя мимо с ложкой арахисового масла, которую она лижет, как леденец. — Мурашки по коже.

— Я рисую только то, что нужно. — Меня вдруг озаряет вспышка вдохновения: я макаю палец в ее ложку и провожу через весь лист охристую дугу.

— Мама! — вопит сестра. — Кейден рисует моим арахисовым маслом!

— И поделом, — отзывается мама. — Нечего перебивать аппетит.

Но, когда она выглядывает и кухни и видит, что я рисую, я чувствую ее беспокойство, как тепло от батареи — что-то еле ощутимое, но постоянное.

29. Я дружу с тарабарами

Я обедаю с друзьями. И все же меня тут нет. То есть, конечно, вот он я, но я не чувствую, что сижу с ними. Раньше я всегда без труда вливался в любую компанию, с которой проводил время. Некоторым, чтобы чувствовать себя в безопасности, нужна кучка приятелей, этакий защитный дружеский пузырь, из которого они редко вылезают. Я таким никогда не был и всегда свободно бродил от стола к столу, от компании к компании. Качки, ботаны, хипстеры, рокеры, скейтеры… Все они считали меня своим, как будто я хамелеон. Тем более странно обнаружить, что я оказался наедине с собой, даже сидя с приятелями.

Друзья уплетают обед и смеются над чем-то, чего я не услышал. Не то чтобы я намеренно отгораживаюсь от них, мне просто никак не удается включиться в разговор. Их смех доносится издалека, как будто я заткнул уши ватой. Это случается все чаще и чаще. У меня такое ощущение, что они говорят даже не по-английски, а на каком-то своем тарабарском наречии. Все мои друзья — тарабары. Обычно я им подыгрываю и смеюсь вместе со всеми, чтобы казалось, что я один из них. Но сегодня у меня нет настроения прикидываться. Мой приятель Тейлор, чуть повнимательнее остальных, замечает мой отсутствующий вид и похлопывает меня по руке:

— Земля — Кейдену Босху. Парень, ты где?

— Вращаюсь вокруг Урана, — отзываюсь я. Все вокруг смеются и долго подкалывают меня по-тарабарски — я снова отключился.

30. Мушиный полет

Пока экипаж занят делом — беготней по палубе безо всякой видимой цели, капитан стоит у штурвала и смотрит на нас. Как проповедник, он кормит нас своим собственным сортом мудрости:

— Благословляйте судьбу, — учит капитан. — И горе вам, если она не благословит вас в ответ!

Попугай следит за командой: садится каждому на плечо или на макушку, сидит так несколько секунд и перелетает дальше. Интересно, что он задумал.

— Сжигайте мосты, — продолжает капитан. — Желательно, еще до того, как пройдете по ним.

Штурман сидит на протекающей бочке с какой-то дрянью: раньше там была еда, но, судя по запаху, она успела разложиться на составные элементы. Он прокладывает курс, наблюдая за роящимися вокруг бочки мухами.

— Их полет укажет путь еще точнее звезд, — объясняет он. — Потому что у навозных мух отличный слух и фасеточные глаза.

— И какой с них толк? — отваживаюсь спросить я. Штурман смотрит на меня так, как будто ответ очевиден:

— Глаза-фасетки обманут редко.

Кажется, я понял, почему они так хорошо ладят с капитаном.

Пока я слоняюсь по палубе, попугай садится мне на плечо:

— Матрос Босх! Держись, держись! — Он заглядывает мне в ухо своим единственным глазом и удовлетворенно кивает головой: — Еще на месте. Повезло, повезло.

Наверно, он про мой мозг.

Птица уже улетела проверять уши другого матроса. Я слышу низкий разочарованный свист: то, что попугай нашел или не нашел между ушами парня, его не радует.

— Бояться нужно только страха, — вещает капитан, — ну и людоедов иногда.

31. Это все, чего они стоят?

Хотя пестициды из дома уже выветрились, термиты не идут у меня из головы. Если говорят, что от антибактериального мыла появляются сверхбактерии, то почему бы у нас дома не завестись сверхтермитам? Я сижу с блокнотом в кресле-качалке стиля нью-эйдж, оставшемся с тех времен, когда мама кормила нас с Маккензи грудью. Должно быть, у меня с тех пор остались какие-то инстинкты, потому что, раскачиваясь в нем, я чувствую себя немного спокойнее и комфортнее — хотя, слава богу, воспоминание о грудном молоке затерялось где-то в потоке времени.

Сегодня я почему-то не могу успокоиться. У меня в голове копошатся какие-то все более противные создания. Я рисую их, надеясь таким образом выкинуть сверхтермитов из головы.

В какой-то момент я поднимаю глаза: рядом стоит мама и наблюдает за мной. Не знаю, сколько она уже здесь. Снова опустив взгляд, я вижу, что лист остался чистым. Я ничего не нарисовал. Я листаю блокнот, чтобы, быть может, отыскать свежий рисунок на предыдущей странице, но там его тоже нет. Термиты забрались ко мне в голову и просто так не вылезут.

Маму, должно быть, беспокоит выражение моего лица:

— Пенни за твои мысли!

Я не хочу делиться с ней своими мыслями и начинаю придираться к словам:

— А что, это все, чего они стоят? Пенни, не больше?

— Кейден, это просто так говорится, — вздыхает мама.

— Значит, узнай, кто это придумал, и сделай поправку на инфляцию.

Мама качает головой:

— Только ты на такое способен, Кейден. — И она оставляет меня наедине с мыслями, которые я не хочу так дешево продавать.

32. Меньше чем ничего

Я где-то читал, что пенни скоро вообще выведут из оборота, потому что на них не купить ничего, кроме чужих мыслей. Суммы на банковских счетах округлят до пятака. Фонтаны начнут выплевывать медяшки обратно. Издадут закон, по которому все цены будут оканчиваться на ноль или на пять — и никаких других цифр. Вот только эти цифры все равно существуют, даже если все это отрицают.

Мне вспоминаются жетоны метро, никому не нужные с тех пор, как Нью-Йорк решил перейти на магнитные карты. Никто не знал, что с ними делать. Жетонов было столько, что хватило бы на целую драконью сокровищницу, вот только такая гора олова не нужна даже невезучему младшему брату Смауга; а недвижимость в Нью-Йорке стоит столько, что потребовались бы астрономические суммы, чтобы хранить их на складе. Спорю на что угодно, что правительство просто заплатило мафии, чтобы та сбросила жетоны в Ист-Ривер вместе с телом менеджера, который решил, что магнитные карточки в метро — хорошая идея.

Если пенни совсем обесценится, выходит, наши мысли будут стоить даже меньше, чем ничего. Мне грустно думать о том, как миллионы медных кружочков пропадают в желтой воронке. Интересно, куда они отправятся потом. Мысли не могут исчезать просто так.

33. Слабость покидает тело

Я решаю попробовать записаться в команду по легкой атлетике, чтобы меньше предаваться праздным размышлениям и поддержать связь с остальным человечеством. Папа просто счастлив. Он явно про себя отмечает это как переломный момент моей жизни, конец трудного периода. По-моему, он так этого хочет, что не замечает, что мое поведение не стало менее странным — но когда папа верит, что мне лучше, я тоже начинаю в это верить. Забудьте о солнечных батареях — научиться бы добывать электричество из отказа признавать очевидное, и энергии хватит еще на много поколений.

— Ты всегда быстро бегал, — замечает отец. — С твоими длинными ногами легко освоишь бег с препятствиями.

Сам папа в мои годы играл в школьной сборной по теннису. У нас сохранились его фотографии: смешные обтягивающие адидасовские шорты и собранные повязкой длинные волосы, большую часть которых с тех пор смыло в канализацию.

— Тренер хочет, чтобы мы всюду ходили пешком или бегали, — говорю я родителям и начинаю ходить пешком в школу и обратно. На ногах появляются мозоли и болячки, все время ноют щиколотки.

— Это правильная боль, — говорит папа и цитирует какого-то знаменитого тренера: — Боль означает, что слабость покидает тело.

Мы отправляемся купить дорогие кроссовки и хорошие носки. Родители обещают прийти на мои первые соревнования, даже если им придется отпроситься с работы. Все это было бы прекрасно, если бы не одно «но». Я так и не вошел в команду.

Сначала я даже не врал. Я действительно ходил на тренировки, но всего три дня. Как бы ни старался, я просто не мог ощутить себя частью команды. В последнее время вокруг меня какая-то защитная воздушная прослойка, вроде как в метро. Когда мне приходится много взаимодействовать с другими людьми, как в команде, она становится только толще. Папа всегда учил меня не быть дезертиром, но покинуть что-то, чему никогда не принадлежал, — это же не дезертирство?

Теперь после школы я не бегаю, а хожу. Раньше ходьба была просто способом попасть из пункта А в пункт Б, теперь же она стала не только средством, но и целью. Точно так же, как меня всегда тянуло заполнить чистый лист рисунками, теперь я не могу смотреть на свободный тротуар и не заполнить его собой. Я хожу часами напролет, от этого все мозоли и ноющие мышцы. И я наблюдаю. Точнее, не столько наблюдаю, сколько чувствую. Цепочки связей между прохожими, между сидящими на деревьях птицами. Все это что-то значит, даже если я единственный, кто может разгадать это значение.

Однажды я заявляюсь домой, два часа пробродив под дождем, продрогший до костей и в насквозь мокрой толстовке.

— Я поговорю с этим вашим тренером, — решает мама, наливая мне горячего чаю. — Он не должен заставлять вас бегать в такой ливень.

— Мам, не надо! — прошу я. — Я не ребенок! Вся команда тренируется в любую погоду, мне не нужно особое отношение.

Интересно, когда я успел так хорошо научиться обманывать.

34. За ее спиной

— Кейден, — подзывает меня капитан, — тебе предстоит показать, из какого теста ты слеплен и подходишь ли для великой миссии. — Он кладет мне руку на плечо и до боли сжимает его, а потом показывает на нос корабля:

— Видишь бушприт? — Он указывает на торчащий вперед отросток вроде мачты, похожий на нос уже пару раз совравшего Пиноккио. — Солнце опалило его, а море просолило. Настало время его отполировать. — Он вручает мне тряпку и банку политуры. — За дело, парень! Если ты справишься и не погибнешь, то войдешь в круг избранных.

— Мне и вне его неплохо, — отзываюсь я.

— Ты не понял, — сурово произносит капитан. — У тебя нет выбора. — Видя, что я не спешу браться за дело, он рычит: — Ты поднимался в воронье гнездо! Ты совершал там гнусные возлияния! По глазам вижу! — Я встречаюсь взглядом с сидящим на его плече попугаем, и птица качает головой: мол, держи рот на замке. — Не лги мне, мальчишка!

Я и не вру. Вместо этого я замечаю:

— Сэр, если вы хотите, чтобы я все сделал как надо, дайте мне тряпку побольше и ведро поглубже.

Капитан еще секунду испепеляет меня взглядом, потом разражается громовым хохотом и приказывает другому матросу обеспечить меня всем необходимым.

К счастью, море спокойно. Нос только слегка покачивается в такт волнам. У меня нет ни веревки, ни какой-либо другой страховки. Мне предстоит залезть на самый кончик огромного бруса и полагаться только на собственную цепкость: одно неверное движение — и я свалюсь в воду, меня утянет под корабль и располосует о покрытое рыбами-прилипалами днище.

С тряпкой с одной руке и ведром в другой, я лезу вперед, обнимая бушприт ногами, чтобы не рухнуть в бездонную синеву. Единственный способ как-то справиться с задачей — начать с самого дальнего конца и постепенно двигаться назад, потому что полированная поверхность слишком скользкая, чтобы на ней удержаться. Так что я осторожно добираюсь до верхушки бруса и принимаюсь за работу, стараясь не думать о том, что ждет внизу. Руки ноют от тяжелой работы, ноги — от крепкой хватки. Кажется, это длится вечность, но вот наконец я у самого носа.

Я осторожно разворачиваюсь лицом к кораблю. Капитан широко улыбается:

— Сработано на совесть! Теперь спускайся, пока море или какое-нибудь его порождение не сожрало твою частично бесполезную задницу. — С этими словами он уходит, радуясь, что достаточно меня помучил.

То ли успех вскружил мне голову, то ли море злится, что не получило меня, но, когда я пытаюсь перебраться на нос, корабль неожиданно подбрасывает набежавшей волной. Я теряю равновесие и соскальзываю с бушприта.

Тут бы мне и конец пришел, но кто-то ловит меня, и я вишу на одной руке прямо над бушующими волнами.

Я поднимаю глаза, чтобы узнать, кто же спас мне жизнь. Держащая меня рука бурого цвета и совсем не похожа на живую плоть. Она какая-то пепельная, с грубыми, твердыми пальцами. Проследив глазами, откуда выходит рука, я вижу, что меня держит статуя — деревянная женщина, вырезанная на носу под бушпритом. Я не знаю, пугаться мне или благодарить судьбу — и вдруг перестаю бояться, осознав, как она прекрасна. Деревянные волны ее волос уходят в корабельные доски. Ее идеальное тело вырастает из носа галеона, как будто нет ничего естественнее. Ее лицо не столько знакомо мне, сколько напоминает девушек, которых я видел в своих потаенных фантазиях. Девушек, одна мысль о которых заставляет меня покраснеть.

Фигура изучает меня, висящего у нее в руке, темными, как красное дерево, глазами:

— Следовало бы тебя бросить, — произносит она. — Ты смотришь на меня, как на вещь.

— Но ты и есть вещь, — замечаю я. Если я хочу выжить, этого не следовало бы говорить.

— И что с того? Мне не нравится, когда ко мне относятся подобным образом.

— Спаси меня! Пожалуйста! — прошу я. Мне стыдно, что приходится умолять, но выбора нет.

— Я над этим думаю.

Фигура крепко меня держит: пока она думает, я точно не упаду.

— За моей спиной много всякого происходит, не правда ли? — спрашивает она. Поскольку весь корабль за ее спиной, я не могу этого отрицать. — Они плохо обо мне отзываются? Капитан и его птица? Матросы и их засевшие в трещинах чудовища?

— Они о тебе вообще не говорят, — отвечаю я. — По крайней мере, при мне.

Ей не нравится мой ответ:

— Воистину, с глаз долой — из сердца вон, — произносит она с липкой горечью дубового сока и продолжает рассматривать меня. — Я сохраню тебе жизнь, — произносит наконец статуя, — если ты пообещаешь рассказывать мне обо всем, что творится за моей спиной.

— Обещаю.

— Очень хорошо. — Она сжимает мою руку еще крепче — там будет огромный синяк, но мне все равно. — Тогда навещай меня, чтобы скрасить мое существование. — Она ухмыляется: — Может быть, однажды я позволю тебе полировать меня, а не только бушприт.

Она начинает раскачивать меня, как маятник, и наконец закидывает на нос. Я больно шлепаюсь на палубу.

Я оглядываюсь. Рядом никого нет. Каждый предается своей собственной одержимости. Я решаю сохранить нашу встречу в тайне. Может быть, деревянная статуя окажется союзником, когда мне понадобятся союзники.


35. Необычный круг подозреваемых

Команда, достойная великой миссии, наконец набрана. Мы, полдюжины человек, собираемся в картографической комнате — своего рода библиотеке, как и его кабинет, заваленной свитками карт, на части из которых успел уже отметиться штурман. Вокруг заляпанного чернилами стола — шесть стульев. Со мной сидят штурман и девочка в жемчужном ошейнике с гримасой ужаса на лице. Напротив расположились еще одна девушка с волосами синее моря на Таити, парень постарше с лицом неудачника, которое Бог забыл снабдить скулами, и непременный жиртрест.

Во главе стола стоит капитан. У него нет стула. Так и задумано. Он возвышается над нами. Мерцающая за спиной капитана лампа отбрасывает на стол его тень в виде дрожащей кляксы, более-менее повторяющей движения капитана. Попугай примостился на груде свитков, запустив когти в пергамент.

Карлайл, уборщик, тоже тут. Сидит на стуле в углу и обстругивает ручку своей швабры, как будто хочет превратить ее в очень тонкий тотемный столб. Он наблюдает за всеми, но первое время помалкивает.

— Мы качаемся на волнах, таящих неизведанное, — начинает капитан. — В темной, дробящей кости глубине скрываются горы загадок… Но все вы знаете, что нас больше занимают не горы, а долины. — На этих словах его единственный глаз уставился на меня. Я понимаю, что он смотрит на всех нас, но мне все равно кажется, что он источает всю эту пиратскую поэзию ради меня одного. — Да-да, долины и впадины. Особенно одна — Марианская. И то место в ее холодной глубине, которое называется Бездной Челленджера.

Попугай садится ему на плечо.

— Наблюдали за вами мы с капитаном, — произносит птица. Сегодня она говорит, как мастер Йода.

— Действительно, мы тщательно изучали вас, — подхватывает капитан, — и с гордостью убедились, что именно вы достойны играть важнейшую роль в нашей миссии.

Я закатываю глаза при виде его попыток косить под пирата. Наверняка он даже пишет все через тройное «р».

На мгновение все замолкают. Из угла, не прекращая обстругивать ручку швабры, подает голос Карлайл:

— Конечно, я всего лишь муха на стене, но, по-моему, вам шестерым не помешало бы поделиться своими мыслями.

— Говорите, — приказывает попугай. — Говорите, не томите, все, что знаете про впадину, скажите!

Капитан ничего не говорит. Похоже, его немного раздражает, что инициативу перехватили попугай и уборщик. Он гордо скрещивает руки на груди и ждет, пока кто-нибудь подаст голос.

— Ладно, я буду первой, — говорит девочка в жемчужном ошейнике. — Там глубоко, темно и страшно, а еще жуткие чудовища, о которых я даже говорить не хочу… — И она рассказывает о монстрах, про которых никто не хочет слышать, пока ее не перебивает вечный жиртрест:

— Нет! — возражает он. — Самые страшные чудища не на дне впадины, они охраняют подходы к ней! И растерзают тебя прежде, чем ты спустишься туда!

Девочка в ошейнике, которая раньше заявляла, что не хочет об этом говорить, очевидно, все же хотела об этом говорить, потому что теперь она страшно недовольна, что ее перебили. Всеобщее внимание обращается на толстого парня.

— Продолжай! — приказывает капитан. — А вы все слушайте.

— Ну… монстры не подпускают людей к впадине, убивая и поедая всех, кто подойдет поближе. Не съест один — значит, проглотит другой.

— Отлично! — произносит капитан. — Ты умеешь рассказывать предания.

— Сказителем! — кричит попугай. — Быть ему сказителем!

— Тут все ясно, — соглашается капитан. — Назначаю тебя знатоком преданий.

Толстячок напуган:

— Но я ничего в этом не смыслю! Я просто вспомнил ваши речи!

— Тогда учись. — Капитан снимает с полки, которой секунду назад там не было, фолиант размером с большой словарь и бросает на стол перед носом бедного парня.

— Спасибо, что поделились, — подает голос Карлайл, стряхивая с ножа опилки.

Капитан поворачивается к синеволосой девочке — ее очередь внести свою лепту. Говоря, она смотрит куда-то вбок, как будто нежелание смотреть в глаза — уже бунт против власти:

— Там должно быть затонувшее сокровище или что-нибудь такое. Иначе зачем мы туда вообще плывем?

— Это так, — подтверждает капитан. — Все затонувшие сокровища стремятся к самой низкой точке. Золото, бриллианты, изумруды и рубины, поглощенные жадным морем, влачатся затем его мокрыми щупальцами по дну и падают в Бездну Челленджера. Море собирает королевскую дань, не трудясь сначала выигрывать войну.

— Война-вина-визы-призмы-жизни, — подает голос штурман. — Во впадине живут неизвестные науке формы жизни и ждут своего исследователя.

— И кто же этот исследователь? — интересуется парень без скул.

Капитан поворачивается к нему:

— Ты задал вопрос — ты и предскажешь ответ. — Он обращается к попугаю: — Принеси ему кости.

Птица пересекает комнату и возвращается с кожаным мешочком в клюве.

— Мы назначим тебя пророком, и ты будешь гадать для нас по костям, — продолжает капитан.

— Вот, — объявляет попугай, — кости моего папаши.

— Мы съели его в одно прекрасное Рождество, — добавляет капитан, — когда никто не хотел быть индейкой.

Я сглатываю и вспоминаю Белую Пластиковую Кухню. Капитан поворачивается ко мне: оказывается, все остальные уже высказались. Я обдумываю услышанное и начинаю злиться. Единственный глаз капитана налился кровью, а попугай кивает головой в ожидании новой порции ерунды в добавление к тому, что он уже услышал.

— Марианская впадина, — начинаю я, — глубиной почти семь миль. Это самая глубокая точка Земли. Расположена к юго-западу от острова Гуам, которого даже нет на вашем глобусе.

Капитанский глаз открывается так широко, что кажется — там вовсе нет век.

— Продолжай.

— Впервые исследована Жаком Пикаром и лейтенантом Доном Уолшем в 1960 году на батискафе под названием «Триест». Они не нашли ни монстров, ни сокровищ. Даже если там что-то такое есть, вам дотуда не добраться без батискафа — огромного колокола из железа со стенками толщиной не меньше шести дюймов. Но это судно — просто старый парусник, поэтому я сильно сомневаюсь, что у нас на борту имеется такая техника. Так что все мы просто теряем время.

Капитан скрещивает руки:

— Да ты просто ходячий анахронизм. И почему ты во все это веришь?

— Потому что я делал об этом доклад. Заметьте, получил за него «А».

— Верится с трудом. — Он обращается к Карлайлу: — Уборщик! Этот матрос только что заработал «F». Приказываю выжечь ее у него на лбу.

Пророк хмыкает, сказитель стонет, а все остальные пытаются понять, пустая ли это угроза или сейчас будет весело.

— Все свободны, — произносит капитан, — кроме нашего наглого двоечника.

Все спешат наружу, штурман по пути кидает на меня сочувствующий взгляд. Карлайл куда-то убегает и тут же возвращается с клеймом, уже раскаленным докрасна, как будто кто-то предусмотрел все заранее. Два безымянных пирата прижимают меня к переборке, и мне никак не удается вырваться.

— Прости, парень, — говорит Карлайл с клеймом в руках. Я за два фута чувствую исходящий от нее жар.

Попугай улетает, не желая этого видеть, а капитан, прежде чем отдать приказ, наклоняется ко мне. Я чую запах его дыхания — несвежее мясо, вымоченное в роме.

— Это не тот мир, к которому ты привык, — говорит он.

— Тогда что это за мир? — спрашиваю я, не позволяя себе бояться.

— А ты не знаешь? «Мир смеха, мир слез». — Капитан приподнимает повязку на глазу — под ней зияет ужасная дыра, заткнутая персиковой косточкой. — По большей части слез.

И он делает Карлайлу знак поставить мне «F» за доклад.

36. Без нее мы погибнем

Заклеймив меня, капитан тут же становится мягким и деликатным. Похоже, ему даже стыдно, хотя прощения он не просит. Он сидит у моей постели и смачивает рану водой. Иногда заглядывают Карлайл и попугай — но ненадолго. Они удаляются, едва завидев капитана.

— Это все птица виновата, — говорит он. — А еще Карлайл. Они вдвоем забивают тебе голову всякой ерундой, стоит мне отлучиться.

— Вы никогда не отлучаетесь, — напоминаю я. Он никак не реагирует и снова смачивает мне лоб.

— Проклятые вылазки к вороньему гнезду тоже не идут тебе на пользу. Долой выпивку — за борт дьявольское зелье! Попомни мои слова, от этих чертовых смесей ты сгниешь изнутри!

Я не говорю ему, что это попугай настоял, чтобы я выпил.

— Ты поднимаешься туда, чтобы влиться в команду, — продолжает капитан. — Я тебя понимаю. Лучше всего выплескивай эту гадость за борт, когда никто не смотрит.

— Буду иметь в виду. — Я вспоминаю одинокую девушку, украшающую нос: она назначила меня своими глазами и ушами на корабле. Думается, если капитан хоть когда-нибудь отвечает на вопросы прямо, то сейчас самое время попробовать его расспросить, пока ему стыдно за пылающую отметину у меня на лбу. — Когда я лазал на бушприт, я нашел статую. Она очень красива.

— Подлинный шедевр, — кивает капитан.

— Моряки верят, что такие фигуры защищают корабль. Что вы об этом думаете?

Капитан глядит на меня с любопытством, но без подозрения:

— Это она тебе сказала?

— Она деревянная, — быстро говорю я. — Как она могла что-нибудь сказать?

— Ну да. — Капитан накручивает на палец бороду и произносит: — Она защитит нас от опасностей, которые начнутся, когда мы подплывем к впадине. От чудовищ, навстречу которым мы плывем.

— Она имеет над ними власть?

Капитан осторожно выбирает слова:

— Она наблюдает. Она видит то, чего никто больше не видит, ее видения гуляют по кораблю и помогают ему выдерживать атаки. Она — наш талисман, а ее взгляд способен зачаровать любое морское чудище.

— Хорошо, что мы под ее защитой, — замечаю я. Лучше больше не спрашивать, чтобы не вызвать подозрений.

— Без нее мы погибнем, — говорит капитан и поднимается на ноги. — Утром жду тебя на перекличке. И никаких жалоб! — С этими словами он покидает каюту, по пути кинув мокрую тряпку штурману, который явно не расположен со мной нянчиться.

37. Слепой на третий глаз

Голова раскалывается, как будто мой лоб прожгли насквозь. Я не могу сосредоточиться на домашнем задании или на чем-нибудь еще. Боль приходит и уходит, а потом возвращается снова и становится еще чуть сильнее. Чем больше я думаю, тем сильнее болит голова, а в последнее время мои мозги постоянно перегружены. Чтобы облегчить боль, я постоянно хожу принять душ — так поливают водой перегретый двигатель. После третьего или четвертого душа обычно становится полегче.

Сегодня, в очередной раз выйдя из душа, я спускаюсь к маме попросить аспирина.

— Ты ешь слишком много аспирина, — замечает она и протягивает мне баночку парацетамола.

— Гадость! — говорю я.

— Зато помогает при лихорадке.

— Меня не лихорадит. У меня на лбу растет чертов глаз!

Мама смотрит мне в лицо, пытаясь понять, серьезно ли я. Я не выдерживаю:

— Шутка, шутка.

— Ясное дело. — Мама отворачивается. — Я просто смотрела, как ты морщишь лоб. От этого голова и болит.

— Можно мне аспирина?

— Как насчет адвила?

— Давай. — Он обычно помогает, хотя, когда лекарство перестает действовать, я становлюсь дико раздражительным.

Я отправляюсь в ванную с бутылкой «Mountain Dew» и глотаю три таблетки, слишком злой, чтобы ограничиться положенными двумя. Я замечаю в зеркале складки на лбу, о которых говорила мама, пытаюсь их разгладить, но не могу. Мое отражение выглядит обеспокоенным. Беспокоюсь ли я? Вроде бы, нет, но мои эмоции стали такими жидкими, что спокойно перетекают друг в друга, а я и не замечаю. Теперь я понимаю, что все-таки беспокоюсь. О том, что я беспокоюсь.

38. А вот и хоботок!

Мне снится сон, в котором я свисаю с потолка. Мои ноги на несколько дюймов не достают до пола. Впрочем, поглядев вниз, я понимаю, что у меня нет ног. Мое туловище удлинилось, утончилось и извивается, как будто я червяк, подвешенный кем-то высоко над землей. На чем, кстати, меня подвесили? Похоже, я попал в какую-то сеть органического происхождения. В густую, липкую паутину. Меня передергивает при мысли о том, кто мог такое соткать.



Я могу шевелить руками, но сдвинуть их на дюйм — такое нечеловеческое усилие, что дело того не стоит. Кажется, я здесь не один, но остальные висят сзади, так что их не видно даже боковым зрением.

Вокруг темно — хотя точнее было бы сказать: бессветно. Как будто понятия света и тьмы еще не возникли и все вокруг равномерно окрашено темно-серым. Интересно, не так ли выглядела и вселенская пустота перед началом всего? В этом сне нет даже Белой Пластиковой Кухни.

Из бессветия вылетает попугай и с важным видом направляется ко мне. Здесь мы одного роста. Непривычно и страшно видеть птицу таких габаритов — пернатого динозавра с клювом, способного в один присест откусить мне голову. Он оглядывает меня со своей вечной ухмылкой и, похоже, доволен моим безвыходным положением.

— Как себя чувствуешь? — спрашивает он.

— Как будто я жду, чтобы кто-то высосал из меня кровь, — пытаюсь сказать я, но получается только: — Жду.

Попугай смотрит на что-то за моим плечом. Я пытаюсь обернуться, но не могу пошевелиться.

— А вот и хоботок! — произносит птица.

— Какой еще хоботок? — спрашиваю я, запоздало понимая, что лучше бы не знать.

— Он ужалит тебя. Ты почувствуешь только боль от укуса, а потом заснешь.

И правда — меня сильно и больно жалят. Я не могу сказать, куда именно — в спину? в бедро? в шею? Потом я понимаю: всюду одновременно.

— Ну вот, не так уж и больно, а?

Я даже не успеваю как следует испугаться, когда яд начинает действовать и мне становится наплевать. Вообще на все. Я вишу в абсолютной гармонии с миром, и меня медленно поглощают.

39. Созвездие «Скантрон»

У нас контрольная по естествознанию, к которой я впервые в жизни не готовился. Мне приходит в голову, что мне не надо ее писать, потому что я знаю больше учителя. Гораздо больше. Я знаю вещи, которых нет в учебнике. Мне понятно устройство любого организма вплоть до клеточного уровня. Потому что я до этого додумался. Я знаю, как устроена Вселенная. Меня распирает от знаний. Как можно держать столько всего в голове и не взорваться? Теперь-то понятно, откуда все эти головные боли. Я не могу описать словами свои знания. Слова бесполезны. Зато я могу нарисовать. Уже пробовал. Но нужно понимать, кому можно показывать, что я знаю, а кому нет. Не все хотят, чтобы знания распространялись.

— У вас сорок минут. Пожалуйста, рассчитывайте свое время.

Я хмыкаю. В словах учителя есть что-то смешное, но я не могу объяснить, что именно.

Едва получив бланк «Скантрон»[2] и пробежав его глазами, я понимаю, что на бумаге не настоящий тест. Истинное задание лежит где-то глубже. То, что я не могу сконцентрироваться на вопросах, ясно указывает, что нужно искать другой смысл.

Я беру карандаш и начинаю закрашивать кружочки на бланке — и мир исчезает. Время исчезает. Я нахожу в рядах одинаковых кружочков скрытые взаимосвязи. Вот он, ключ ко всему! И вдруг…

— Карандаши на стол! Время вышло. Сдавайте работы.

Сорок минут прошли незаметно. Я оглядываю обе стороны бланка и вижу невероятные созвездия, которых не найдешь на небесах и в которых больше смысла, чем в звездах нашего неба. Осталось только, чтобы кто-то соединил точки.

40. Ад на плаву

Девочку с голубыми волосами назначили хранительницей сокровищ и выдали ей сундук торговых деклараций с затонувших кораблей. Ее задача — читать их в поисках сведений об ожидающих нас сокровищах, отыскивая их в списках грузов. Кажется, не так уж и плохо, вот только все страницы разорваны на мелкие клочки и их надо еще склеить. Бедняжка трудится над этим день и ночь.

Пухлый парень, которого теперь все зовут сказителем, пытается почерпнуть хоть что-нибудь из огромного фолианта, который капитан ему всучил. Увы, вся книга написана рунами языка, который мне кажется либо мертвым, либо вымышленным.

— Это ад на земле! — заявляет расстроенный сказитель. Попугай, успевающий слышать что угодно чуть ли не до того, как это звучит вслух, поправляет: поскольку земли даже с вороньего гнезда не видно, лучше было бы назвать ситуацию «адом на плаву».

Девочка в ошейнике отвечает за поднятие боевого духа — что странно, сама-то она всегда мрачнее тучи:

— Мы все умрем, и это будет больно, — не раз повторяла она, хотя каждый раз ей удавалось подобрать новый синоним. Тоже мне боевой дух.

Парень с мешочком костей неплохо навострился предсказывать будущее. Он повсюду таскает останки попугайского папаши, готовый по первому слову капитана разложить их и выдать пророчество.

Повелитель костей признается мне, что большую часть предсказаний он выдумывает, но говорит достаточно туманно, чтобы ему поверил каждый, кому этого действительно хочется.

— Почему ты так уверен, что я тебя не выдам? — интересуюсь я.

Он улыбается:

— Я легко могу напророчить, что матрос, которому на роду написаны слава и богатство, швырнет тебя за борт.

После чего, конечно, дни мои сочтены. Должен признаться, этот парень не дурак.

Штурман занят тем же, чем и всегда. Прокладывает курсы и ищет, чему бы довериться, чтобы добраться до впадины и вернуться назад.

— На тебя у капитана особые планы, — говорит он мне. — Думаю, тебе понравится. — Потом он каким-то образом в четыре шага делает из «особых планов» «опухшие гланды» и начинает обеспокоенно ощупывать свое горло.

— Ты, мой дерзкий двоечник, — говорит мне капитан, — будешь нашим придворным художником. — (Одно упоминание оценки заставило мой лоб заболеть с новой силой. Хорошо, что на корабле нет ни одного зеркала, так что я хотя бы не вижу клейма.) — Твоя задача — вести бортовой журнал в картинках.

— Капитан предпочитает рисунки словам, — шепчет мне на ухо штурман, — потому что не умеет читать.

41. Ничего интересного

Я знаю, что должен ненавидеть капитана всей душой, и все-таки не могу. Не знаю, почему. Причины, должно быть, зарыты на глубине Марианской впадины — они явно скрываются там, куда свет-то попадает, только если принести его с собой, а у меня с ним сейчас туго.

Я стою у борта и вглядываюсь в морские глубины, гадая, какие загадки они таят. Поглядев на волны достаточно долго, я начинаю видеть в них узоры. Повсюду в воде глаза — изучают и судят меня.

Попугай тоже смотрит на волны. Он важно приближается ко мне по перилам.

— «Загляни в бездну, и она заглянет в тебя», — произносит птица. — Будем надеяться, что бездна не найдет ничего интересного.

Несмотря на неодобрение капитана, я исправно дважды в день поднимаюсь в воронье гнездо, пью свой коктейль и общаюсь с другими матросами — хотя, глотнув из стакана, они, как правило, становятся не очень-то разговорчивыми.

Сегодня море похоже на американские горки, разве что без петель и разворотов, и воронье гнездо раскачивается вместе с мачтой из стороны в сторону, как метроном. Как бы я ни старался держать коктейль покрепче, он плещется в стакане, изредка капая на пол и исчезая в щелях между досками.

— Знаешь, он ведь живой, — говорит артиллерист — ответственный за корабельную пушку обветренный матрос, чьи руки испещрены отвратительными татуировками. — Он живой и хочет есть. — Тут я понимаю, что голос исходит не изо рта матроса, а от одного из черепов на его руке. Того, что с игральными костями вместо глаз.

— Кто живой? — обращаюсь я к татуировке. — Корабль?

Череп качает головой:

— Деготь, на котором все держится.

— Им же просто конопатят щели! — удивляюсь я, и все черепа хохочут.

— Давай, успокаивай себя, — произносит обладатель игральных костей. — Но если ты как-нибудь с утра недосчитаешься пары пальцев на ноге, имей в виду: он попробовал тебя на вкус.

42. Дух битвы

Посреди ночи я пробираюсь на бушприт, стараясь не встретиться с несущими вахту матросами. На этот раз я специально соскальзываю с хорошо отполированного бруса, и прекрасная дева — корабельная статуя — ловит меня, как я и ожидал. Сначала она держит меня за запястья, потом подтягивает повыше и обнимает своими деревянными руками. Хотя ничто, кроме ее объятий, не отделяет меня от пучины морской, почему-то здесь мне гораздо спокойнее, чем на борту.

Сегодня море спокойно. Только редкая зыбь окутывает нас легким солоноватым туманом. Статуя обнимает меня, и я рассказываю ей все, что узнал:

— Капитан верит, что ты приносишь удачу и способна очаровать морских чудищ.

— Удачу? — фыркает она. — Я не очень-то удачлива, раз торчу на носу и сношу все удары, которые море на меня обрушивает! А чудовищ может очаровать только их собственное туго набитое брюхо, уж поверь мне.

— Я просто передаю тебе его слова.

Мы оседлали волну: корабль взмывает вверх и опадает. Дева сжимает меня так крепко, что мне не приходится держаться самому. Я провожу рукой по ее волосам из тикового дерева.

— У тебя есть имя? — спрашиваю я.

— Каллиопа. В честь музы поэзии. Мы не встречались, но, говорят, она прекрасна.

— Как и ты.

— Будь осторожен, — предостерегает статуя с легчайшим намеком на улыбку. — Лесть может заставить меня разжать руки — и что с тобой станет?

— Намочу штаны. И не только, — ухмыляюсь я в ответ.

— А у тебя имя есть? — спрашивает она.

— Кейден.

— Красивое имя.

— Обозначает «дух битвы», — замечаю я.

— А на каком языке?

— Понятия не имею.

Она смеется, я тоже. Кажется, сам океан улыбается, причем ни капельки не насмешливо.

— Согрей меня, Кейден, — шепчет Каллиопа. Ее голос похож на нежный скрип тоненькой веточки. — У меня нет собственного тепла, разве что от солнца — а солнце за полмира отсюда. Согрей меня.

Я зажмуриваюсь и источаю тепло. Мне так хорошо, что даже плевать на занозы.

43. Кабуки

— Ты знаешь, зачем тебя сюда вызвали? — спрашивает школьный психолог, мисс Сиссель. Все ученики обожают называть ее по фамилии, потому что она забавно звучит.

Я пожимаю плечами:

— Поговорить с вами?

Она вздыхает, понимая, что разговор будет долгим:

— Да, но ты понимаешь, почему тебе надо со мной поговорить?

Я храню молчание: чем меньше я скажу, тем больше у меня контроля над ситуацией. Хотя у меня так дергаются колени, что говорить о контроле просто смешно.

— Ты здесь из-за контрольной по естествознанию.

— А, это… — Я опускаю взгляд и тут же понимаю, что психологу нужно всегда смотреть в глаза, а то она найдет в этом какой-нибудь застарелый комплекс. Я снова гляжу ей в лицо.

Психолог открывает папку с моим именем. Откуда она в кабинете психолога? А у кого еще заведена на меня папка? Кто решает, что туда дописывать и что убирать? Как это отражается на моем личном деле? Что вообще такое — личное дело? До каких пор оно останется со мной? Не будет ли его призрак стоять за моей спиной до самой смерти?

Мисс Сиссель (да, мне тоже нравится, как это звучит) достает из папки мой бланк ответов, в котором закрашено гораздо больше кружочков, чем нужно.

— Очень… творческий подход, — замечает психолог.

— Спасибо.

— Можешь сказать, зачем ты это сделал?

В этой ситуации ответить можно только так:

— Мне показалось, что будет забавно.

Мисс Сиссель знала, что я это скажу, я знал, что она это знает, и она знала, что я знаю. Так что это было своего рода ритуалом. Вроде японского театра Кабуки. Мне уже жаль психолога за то, что ей приходится все это проговаривать.

— Мистер Гатри не единственный, кто за тебя беспокоится, — продолжает она самым заботливым тоном, на который способна. — Ты прогуливаешь уроки и не пытаешься сосредоточиться на задании. Тебе это не свойственно.

«Не свойственно»? Я что, животное, чтобы изучать мои повадки? Может, где-то пишут тесты обо мне? Интересно, за это ставят оценки или только зачет-незачет?

— Мы беспокоимся и хотим тебе помочь, если ты нам позволишь.

Теперь моя очередь тяжело вздыхать. Не выдержу я этого Кабуки.

— Давайте напрямик. Вы думаете, что я употребляю наркотики.

— Я этого не говорила.

— И я не говорил.

Психолог закрывает и откладывает папку — может быть, чтобы показать, что наша беседа будет конфиденциальной. Я не ведусь. Она подается вперед, хотя стол все равно разделяет нас, словно огромный пустырь, и произносит:

— Кейден, я знаю только, что что-то не так. Проблема может быть в чем угодно, в том числе и в наркотиках, но не обязательно в них. Я бы хотела услышать, что происходит, от тебя самого.

«Что происходит?! Я в последнем вагончике американских горок, поезд забрался на самую верхотуру, и передние вагончики уже рухнули вниз. Я слышу вопли их пассажиров и понимаю, что через пару секунд буду вопить точно так же. Я застрял в том мгновении, когда самолет приземляется с жутким скрежетом и здравый смысл еще не успевает убедить тебя, что так и должно быть. Я прыгаю с обрыва и понимаю, что могу летать… но некуда приземлиться, даже если лететь целую вечность. Вот что происходит!»

— Значит, ты не хочешь ничего говорить? — уточняет мисс Сиссель.

Я крепко прижимаю колени руками, чтобы они перестали ходить ходуном, и смотрю прямо в глаза психологу:

— Послушайте, у меня просто был тяжелый день, вот я и решил отыграться на контрольной. Я знаю, что это глупо, но мистер Гатри все равно не выставит мне двойку, так что это даже не отразится на моей успеваемости.

Мисс Сиссель откидывается на стуле и пытается крыть самодовольное выражение лица:

— Ты вспомнил об этом до или после того, как сдал контрольную?

Я никогда не играл в покер, но сейчас блефую, как заправский игрок:

— Да ладно, вы серьезно думаете, что я бы по доброй воле ухудшил себе успеваемость? Такая глупость мне не свойственна.

Психолог не до конца мне верит, но понимает, что допытываться дальше бесполезно.

— Спасибо за откровенность, — произносит она, но я знаю, что откровенностью тут и не пахнет.

44. Ключ босса

Потребность бродить снедает меня все сильнее. Я меряю комнату шагами, вместо того чтобы делать уроки. Я шатаюсь по гостиной, хотя пришел посмотреть телевизор.

Вместо обычных дневных передач идет прямая трансляция злоключений какого-то канзасского мальчика, свалившегося в заброшенный колодец. Показывают его рыдающих родителей, пожарных, спасателей и экспертов по колодцам (да-да, в наши дни есть эксперты вообще по всему). Изображение периодически переключается на съемку с вертолета, как будто идет автомобильная погоня, хотя парня в колодце никто не угонял.

Я брожу по гостиной, не в силах ни оторваться от новостей, ни спокойно посидеть.

— Кейден, если хочешь смотреть телевизор, сядь, — просит мама, похлопывая по дивану рядом с собой.

— Я весь день сидел в школе, — огрызаюсь я. — Могу я хоть дома расслабиться?

Чтобы ей не мешать, я отправляюсь в свою комнату и целых десять секунд лежу на кровати, потом поднимаюсь и иду в ванную, хотя мне туда не надо, затем спускаюсь на кухню попить воды, хотя пить мне не хочется, и снова поднимаюсь.

— Кейден, прекрати! — кричит Маккензи, когда я прохожу мимо примерно в десятый раз. — Ты меня нервируешь!

Маккензи плотно засела за видеоигру и не оторвется от нее, пока не дойдет до конца, что случится часов через сорок-пятьдесят игрового времени. Я в нее уже играл, но сейчас у меня не хватило бы на это терпения.

— Можешь помочь? — просит сестра. Я смотрю на экран. В клетке заперт большой сундук с сокровищами, и совершенно непонятно, как к нему подступиться. Сундук светится красно-золотым — значит, он непростой. Иногда приходится всю голову сломать, чтобы обнаружить в итоге пару вонючих рупий, но в красно-золотых сундуках хранятся настоящие сокровища. — В сундуке ключ босса, — продолжает Маккензи. — Я убила чертов час, чтобы его открыть, а теперь мне дотуда не добраться. — Забавно, что один ключ нужен, чтобы достать другой.

Сестра продолжает бегать вокруг клетки, как будто решетка может просто исчезнуть.

— Подними голову! — советую я.

Она слушается и видит тайный ход прямо над головой персонажа. Когда знаешь ответ, все становится легко.

— А как мне дотуда добраться?

— Просто выключи тяготение.

— Каким это образом?

— Разве ты еще не нашла рычаг?

Сестра яростно рычит:

— Показывай давай!

Но с меня хватит, потому что сила, срывающая меня с места, достигла апогея.

— Маккензи, я не могу все делать за тебя. Здесь как в математике — я могу помочь, но не дать тебе готовый ответ.

Сестра окидывает меня яростным взглядом:

— Видеоигры — это не математика, и не пытайся меня переубедить, а то я тебя возненавижу! — Сдавшись, она отправляется на поиски рычага антигравитации, а я выхожу — из комнаты, из дома. Хотя уже почти стемнело, а до ужина всего несколько минут, мне нужно идти. Пока Маккензи с высунутым языком бегает по храму, я брожу по району, поворачивая куда глаза глядят. Может быть, я ищу свой собственный ключ босса.

45. Глубиной в десяток могил

Насколько невезучим нужно быть, чтобы свалиться в заброшенный колодец? А меж тем такое случается сплошь и рядом. Какой-нибудь мальчик гуляет с собакой где-нибудь в полях, раз — и футов пятьдесят летит в никуда.

Если ребенку повезло и его собака не очень глупая, то люди вовремя принимают меры и отправляют какого-нибудь парня без ключиц вытащить ребенка наружу. Парень весь остаток жизни верит, что недаром родился таким узкоплечим, а спасенный мальчик получает возможность передать свой генетический материал будущим поколениям.

Если ребенку везет меньше, там он и умирает, и сказка имеет печальный конец.

Интересно, что ощущаешь, когда земля внезапно решает поглотить тебя и засосать на глубину почти десятка могил? Какие мысли мелькают в голове? «Черт, я влип» — вряд ли полная картина.

Иногда я чувствую себя, как вопящий от страха ребенок на дне колодца, чья собака решила сбегать поднять ногу на дерево, вместо того чтобы привести помощь.

46. Битва за еду

— В тебе только кожа да кости! — замечает мама назавтра за ужином.

— Ему нужно есть больше мяса! — немедленно решает папа, радуясь возможности воспротивиться маминому желанию нас веганифицировать. — Мышцы состоят из белков!

Папа не замечает, что я вожу куски еды по тарелке. Я всегда съедал все, что давали, вот он и воспринимает это как дыхание — как будто я это делаю. А вот маме приходится выбрасывать за мной объедки.

— Я ем! — отвечаю я. И это правда, разве что теперь совсем не столько, сколько раньше. Иногда у меня не хватает терпения, а иной раз — просто забываю.

— Тебе нужны пищевые добавки, — продолжает папа. — Я достану тебе белкового коктейля.

— Белковый коктейль? — повторяю я. — Хорошо.

Мой ответ, вроде бы, их удовлетворил, но теперь мои привычки в еде всплыли на поверхность, и родители вглядываются в мою тарелку, как будто это тикающая бомба.

47. У нас есть даже колокол!

За ночь все на корабле стало медным. Доски, моя койка, скудная мебель — все превратилось в тусклый металл цвета истершегося пенни.

— Что случилось? — думаю я вслух. Штурман отвечает:

— Ты сам сказал, что на таком старом корабле у нас ничего не получится. Твои слова здесь имеют вес. Вес-перевес-перевод-переворот. Ты перевернул тут весь ход вещей. А лучше бы оставил, как есть. Деревянный корабль мне нравился больше.

Я провожу пальцами по стене, ожидая ощутить гладкую металлическую поверхность. Но под рукой все те же доски, только тверже и другого цвета. Как будто дерево окаменело и стало медью. Нет ни болтов, ни заклепок — медные планки по-прежнему держатся на булькающей в щелях черной жиже.

Я поднимаюсь на палубу: и правда, весь корабль теперь сделан из меди, местами блестящей, но в основном тусклой и начинающей уже зеленеть по краям. Галеон остался собой, только теперь он медный. Полный стимпанк, только без пара и панков. Никогда не думал, что увижу столько меди одним махом.

Капитан ухмыляется при виде меня:

— Погляди, куда завели твои мысли! — во все горло кричит он, указывая на медную палубу. Он больше не одет по-пиратски. На нем какая-то пародия на капитанский мундир девятнадцатого века: синяя шерсть, огромные латунные пуговицы, золотые эполеты — и не менее гротескная шляпа.

Оглядев себя, я понимаю, что тоже одет, как мореход, хотя и в такие же обноски, как до этого. На мне шлепанцы из потертой лакированной кожи. Моя тельняшка похожа на выгоревшую на солнце вывеску цирюльника.

— Обдумав твое предложение, мы решили применить передовые технологии, — продолжает капитан, хотя ничего передового я на корабле не вижу. — У нас даже есть колокол для ныряния! — На палубе возвышается точная копия Колокола Свободы[3]. Сквозь отверстие в боку виден силуэт запертого внутри несчастного матроса. Я слышу, как бедняга стучит по металлу, умоляя, чтобы его выпустили.

— Видишь, что ты натворил? — подает голос сидящий на плече капитана попугай. — Видишь? Видишь?

Вся команда не сводит с меня взглядов, и я не могу определить, одобряют они перемены или нет.

48. Настолько одинока

Вечером того же дня я выбираюсь проведать Каллиопу: как она перенесла переплавку? Я соскальзываю к ней, и она обнимает меня как-то по-новому крепко. Можно сказать, в железных объятьях.

— Тебе не следовало доверять капитану столько своих мыслей, — замечает она. — Теперь так холодно! Мне так холодно! — И правда, даже само ее тело стало холоднее. А еще — глаже и тверже. — Согрей меня, Кейден! Обещаю, что не выроню тебя.

Под действием соляных брызг ее кожа уже начинает зеленеть, но Каллиопа выглядит только величественнее и благороднее.

— Теперь ты… как Статуя Свободы! — выдыхаю я, но ей это не нравится:

— Неужели я настолько одинока?

— Одинока?

— Эта бедная скорлупа от женщины обречена вечно держать свой факел, пока вокруг нее кипит жизнь, — грустно произносит Каллиопа. — Ты никогда не думал, как одиноко быть девой на пьедестале?

49. Гамбургер не желаете?

Я заполняю пустые окрестные улицы своим присутствием. Стоят весенние каникулы, и вдобавок сегодня суббота, так что у меня куча времени. После обеда мы с друзьями пойдем в кино, но все утро я могу бродить.

Сегодня я играю в такую игру: пусть надписи указывают мне, куда идти.

«Только левый поворот!»

Я поворачиваю налево и перехожу улицу.

«Стойте на месте!»

Я останавливаюсь и считаю до десяти, прежде чем идти дальше.

«Зона пятнадцатиминутного ожидания».

Я пятнадцать минут сижу на бордюре, проверяя, могу ли не двигаться с места все это время.

Дорожные знаки начинают повторяться, так что я решаю разнообразить игру. На автобусной остановке висит объявление: «Воппер не желаете?» Я не голоден, но все равно дохожу до ближайшего «Бургер-Кинга» и покупаю один. Не помню, съел я его или нет. Мог даже оставить на кассе.

«Устарела техника? Загляните в ближайший “Веризон”!»

До ближайшего идти и идти, но я все-таки тащусь и заставляю консультанта двадцать минут впаривать мне телефон, который я не собираюсь покупать.

Вокруг столько рекламы! Я брожу до самого заката. Кино обходится без меня.

Не помню, когда это перестало быть игрой.

Не помню, когда я поверил, что надписи действительно приказывают мне.


50. Вдовы в гараже

Не все пауки плетут симметричную паутину. Черные вдовы, например, — нет. Они живут у нас в гараже — или, по крайней мере, жили, пока у нас не потравили насекомых. Но даже в этом случае они вернутся раньше термитов. Опознать черную вдову легко — по красным песочным часам на брюшке. Покрытые жестким блестящим хитином, эти милые создания очень похожи на пластмассовых хэллоуинских пауков. Черные вдовы не так ядовиты, как принято думать. Без противоядия вы в худшем случае лишитесь конечности. Чтобы убить взрослого человека, понадобится три-четыре укуса. Вдобавок, они совсем не агрессивны и не кусаются, если им не мешают жить. А еще они очень замкнуты. Преследовать жертву и нападать любит другая порода, по иронии судьбы названная пауками-отшельниками. И их-то укус вполне себе смертелен.

Я понимаю, что в гараже живет черная вдова, когда вижу паутину. Рисунок неряшлив. Никакого узора. Как будто у паука в мозгу сломалась программа, отвечающая за красоту паутины. Черным вдовам не хватает инженерного таланта, чтобы сплести красивую и действенную паутину. Или они не хотят тратить на это время. Может, они преклоняются перед хаосом. Линии их паутины могут значить для них что-то, неведомое остальному паучьему миру.

Поэтому я с большим сочувствием, чем обычно, давлю их ногами.

51. Немного не в себе

— Не могу себя сдерживать, — говорю я Максу. Мы сидим в моей гостиной и делаем проект для школы.

— Что ты хочешь сказать? Типа ты счастлив? — Друг не отрывается от презентации, которую он делает на моем компьютере. Я ерзаю на стуле, безуспешно пытаясь устроиться поудобнее. Интересно, у меня правда счастливый вид или он просто страшно ненаблюдательный?

— Когда-нибудь испытывал клиническую смерть? — продолжаю я.

— Что ты курил?

— Я задал нормальный вопрос, неужели так сложно ответить?

— Нет, просто ты ведешь себя неадекватно.

— А может, со мной-то все нормально, а неадекватны все вокруг. Об этом ты не подумал?

— Как скажешь. — Наконец он поднимает на меня взгляд: — Слушай, ты собираешься мне помогать или мне придется все делать самому? Ты художник — тебе и презентацию делать!

— Я в цифровом формате не работаю, — отзываюсь я и в первый раз гляжу на экран: — Какая там у нас тема?

— Ты издеваешься, да?

— Естественно! — Но я серьезен, и это меня беспокоит.

Макс двигает мышью, как будто она живая (я уже почти верю, что так и есть), — щелкает, перетаскивает и вставляет. Он занят презентацией о вымышленном землетрясении в Майами. Наш проект по естествознанию. Теперь припоминаю. После той истории с контрольной мне лучше бы взяться за ум, но мое сознание куда-то уплывает. Мы выбрали Майами, потому что его небоскребы хорошо защищены от ураганов, но не от землетрясения. В нашей презентации стеклянные башни рушатся и разбиваются на кусочки. Эта мегаразруха стоит высшего балла!

Но я тут же вспоминаю землетрясение в Китае и начинаю бояться, что оно точно случится, потому что я вспомнил о нем еще раз.

— Как думаешь, семи с половиной баллов достаточно, чтобы все развалилось? — спрашивает Макс. Я наблюдаю, как он двигает мышью, но иногда мне кажется, что его рука принадлежит мне. Неприятное ощущение.

— Я немного не в себе, — вырывается у меня. Я не собирался произносить этого вслух.

— Хватит чушь пороть, ладно?

Но меня уже не остановить. Не знаю, хочу ли я сам остановиться:

— Я как будто… повсюду сразу. В компьютере. В стенах. — (Друг смотрит на меня, качая головой.) — Даже внутри тебя. Я знаю, о чем ты думаешь, потому что я больше не я. Часть меня у тебя в голове.

— И о чем я думаю?

— О мороженом, — мгновенно отвечаю я. — Ты хочешь мороженого. Если точно, то мятно-шоколадного.

— Не-а. Я представлял себе, как классно будет трястись задница Кейтлин Хик, если нагрянет землетрясение в семь с половиной баллов.

— Нет, ты путаешь. Это думал я, а потом засунул тебе в голову.

Через несколько минут Макс уходит, пятясь задом, как будто за ним бежит собака и непременно укусит его в пятую точку, если он повернется к ней спиной.

— Я сам все сделаю, — обещает он. — Не вопрос. Справлюсь один. — Он исчезает так быстро, что я даже не успеваю попрощаться.

52. Свидетельство честности

После ужина, который мне не хотелось есть, папа зовет меня тоном, означающим: «Нам надо поговорить». Меня так и тянет спастись бегством, но я держусь. Несмотря на жгучую потребность бродить по комнате, я сажусь на диван. Колени прыгают так, будто мне под ноги подложили две хорошие пружины.

— Я написал тренеру легкоатлетов — попросил расписание соревнований, — начинает папа. — Тот ответил, что никакого Кейдена Босха в команде нет.

Я знал, что это однажды случится.

— Да, и что?

Папа выдыхает с такой силой, что задул бы свечки на любом торте:

— Мало того что ты нам соврал… Но это другой разговор.

— Хорошо, могу я идти?

— Нет. Сначала ответь на мой вопрос. Зачем? И куда ты тогда пропадаешь после школы? Чем ты занимаешься?

— Это уже три вопроса.

— Не цепляйся к словам!

Я развожу руками и честно признаюсь:

— Хожу гулять.

— Куда?

— Просто по городу.

— Каждый день? По несколько часов?

— Ага. — Мозоли на ногах свидетельствуют о моей честности, но папа все еще недоволен.

Он нервно приглаживает рукой волосы, как будто там еще есть что приглаживать.

— Кейден, это на тебя не похоже.

Я встаю и вдруг начинаю орать — не специально, просто так получилось:

— С каких это пор сходить погулять — преступление?!

— Дело не в прогулках. Меня беспокоит твое поведение. Твои мысли.

— В чем ты меня обвиняешь?

— Ни в чем! Это не допрос с пристрастием!

— Я не прошел в команду, понимаешь? Меня не взяли, и я просто не хотел вас расстраивать, поэтому теперь я хожу гулять, ясно? Ты доволен?

— Речь не об этом!

Но речь как раз об этом. Я направляюсь к двери. В спину доносится:

— Куда ты?

— Гулять. Если я, конечно, не под домашним арестом за то, что вылетел из команды. — Прежде, чем он снова открывает рот, я выскакиваю за дверь.

53. Задний вид моих ног

Несколько лет назад, отвозя нас в школу, папа непривычно забеспокоился. Я хочу сказать, что обычно он волнуется так же предсказуемо, как налоговая декларация, а в тот день было что-то новое. Маккензи сидела на заднем сиденье, а я впереди. С самого начала отец был какой-то дерганый, как будто выпил слишком много кофе. Я уже решил, что виновата его работа, когда он растерянно произнес:

— Что-то не так.

Я не отвечал, ожидая, пока он сам все объяснит: папа никогда не бросает таких фраз на ветер без пояснений. А вот сестра не собиралась терпеливо ждать:

— И что же не так?

— Ничего, — ответил папа. — Я не знаю. — Он настолько разволновался, что пропустил желтый сигнал светофора и только вдавив тормоза смог не выехать на перекресток как раз к красному свету. Он нервно оглядел улицу и признался: — Просто сегодня мне как-то сложно вести машину.

Я уже начал переживать, не случится ли с ним сердечный приступ, удар или еще какая гадость. Только я собирался озвучить свои подозрения, как вдруг заметил что-то около моего рюкзака. Металлический предмет странной формы удивил меня только потому, что лежал в необычном месте. Я часто видел его в повседневной жизни, но не на полу. Только взяв предмет в руки, я понял, что это.

— Пап?

Отец обернулся ко мне, увидел предмет в моих руках и немедленно облегченно рассмеялся:

— Похоже, это все объясняет.

Маккензи подалась вперед:

— Что там такое?

Я подал ей находку:

— Зеркало заднего вида.

Папа припарковался на обочине, чтобы привыкнуть к мысли о вождении без возможности все время видеть, что за спиной.

Я, помнится, тогда поглядел на кусок клейкой ленты, мотающийся на месте зеркала, и удивился папиной бестолковости:

— Как же ты не заметил, что его нет?

Папа развел руками:

— Езжу на автомате. Вообще не думаю о таких вещах. Ощутил, что чего-то не хватает, а чего — поди найди..

Тогда я его не понял. Но потом я близко познакомился с ощущением, что что-то не так, но совершенно неясно, что. Разница в том, что у меня под носом не было простого ответа вроде отломанного зеркала.

54. Должная добросовестность

Я созерцаю гору домашнего задания, не в силах даже пальцем пошевелить, чтобы его выполнить. Такое ощущение, что ручка весит тысячу тонн. Или она под напряжением. Да, точно, так и есть, и я погибну, если дотронусь до нее. Или перережу бумагой артерию. Порезы от бумаги заживают хуже всего. Так что я имею полное право не делать уроки, потому что боюсь смерти. Но истинная причина в том, что мое сознание не хочет на это отвлекаться. Оно не здесь.

— Пап?

Близится «то самое время года», и папа засел с ноутбуком за кухонным столом, нервный и злой по поводу изменений в налоговом кодексе и беспорядочной кучи квитанций очередного клиента.

— Да, Кейден?

— Один парень из школы хочет меня убить.

Отец смотрит на меня, внутрь меня, сквозь меня. Ненавижу, когда он так делает. Он заглядывает в свой ноутбук и с глубоким вздохом закрывает его. Мне приходит в голову, что папа что-то от меня скрывает. Конечно, такого не может быть. Что он может скрывать? Это глупо. Но все же…

— Тот же, что и в прошлый раз?

— Нет, — отвечаю я, — это кто-то другой.

— Кто-то другой.

— Да.

— Другой парень.

— Ага.

— И ты думаешь, он хочет тебя убить.

— Верно, убить меня.

Отец снимает очки и чешет переносицу:

— Хорошо, давай поговорим об этом. Надо обсудить эти твои предчувствия…

— С чего ты взял, что это просто предчувствие? Что он еще ничего не успел сделать? Ничего ужасного?

Папа снова вздыхает:

— Что он натворил, Кейден?

Я повышаю голос и ничего не могу с этим поделать:

— Пусть он даже ничего пока не сделал — но собирается сделать! У него на лбу написано! Я чувствую, я знаю!

— Для начала успокойся.

— Ты меня вообще слушаешь?

Папа встает, наконец-то приняв меня всерьез:

— Кейден, мы с мамой беспокоимся.

— Вот и хорошо. Он ведь может и вас убить.

— Не из-за него. Из-за тебя, понимаешь?

Мама выходит у меня из-за спины, заставляя меня подпрыгнуть. С ней моя сестра.

Взгляды родителей пересекаются, как будто при телепатии. Я чувствую, как сквозь меня летают их мысли: от папы к маме, потом обратно. Подсознательный пинг-понг со мной вместо сетки.

Потом мама поворачивается к Маккензи:

— Поднимайся в свою комнату.

— Нет, я хочу остаться здесь! — ноет та, скорчив соответствующую гримасу, но мама стоит на своем:

— Не спорь со мной. Иди наверх!

Сестра опускает плечи и бежит по лестнице, громко топая ногами.

Теперь я один на один с родителями.

— Что случилось? — спрашивает мама.

— Помнишь, что я тебе говорил, про мальчика из школы? — напоминает папа. Мне становится ясно, что никому из них нельзя доверить тайну. Я объясняю маме ситуацию, и она воспринимает ее чуточку иначе:

— Может, нам стоит во всем этом разобраться. Узнать, что это за парень.

— Да-да, и я о том же! — Я чувствую легчайшее облегчение.

Папа открывает рот, как будто собираясь возразить, но, передумав, закрывает обратно.

— Ладно, — говорит он. — Я, конечно, за должную добросовестность, но… — Он так и не завершает фразы, а вместо этого идет в гостиную и опускается на корточки перед шкафом: — Где классный альбом за прошлый год? Давайте поглядим, о ком речь.

Теперь, когда оба они верят мне, я чувствую облегчение. Впрочем, не особо, потому что я знаю, что они мне не верят. Родители просто имитируют бурную деятельность, чтобы усыпить мою бдительность. Чтобы мне казалось, что они на моей стороне. На самом деле, они не лучше мисс Сиссель и всех типов, замышляющих что-то против меня. Как будто они мне не родители, а просто оболочка моих мамы с папой, а что внутри — неизвестно. Я знаю, что больше не могу им доверять.

55. Лучше бы это были крысы

Я наконец рассмотрел, что же бегает по нашей палубе. Лучше бы это были крысы.

— Как они мне надоели! — жалуется Карлайл, пытаясь выковырять их изо всех щелей и смыть с палубы. Они бегут от луж мыльной воды: не хотят быть мокрыми, а может — чистыми. — Только подумаешь, что разделался с ними, как появляются новые.

На некоторых кораблях живут крысы. На других — тараканы. Наш галеон наводнили разномастные мозги. Они разных размеров, от грецкого ореха до кулака.

— Чертова пакость выбирается из матросских голов, пока владельцы спят или отвлекаются на что-нибудь, и разгуливает на свободе! — Карлайл тыкает шваброй в кучку сгрудившихся вместе мозгов, и они разбегаются во все стороны на тоненьких фиолетовых ножках. — Когда настанет время нырять, — продолжает уборщик, — на палубе не должно остаться ни одного мозга. Они все испортят.

— Если это мозги матросов, почему они такие маленькие?

Карлайл горько вздыхает:

— Либо их мало используют и они атрофируются, либо используют слишком сильно — и они выгорают. — Он качает головой: — Такое добро пропадает!

Уборщик макает швабру в ведро с мыльной водой и плещет ей в темные углы, вымывая из закоулков невезучие мозги через сливные отверстия корабля прямо в море.

Один, совсем крошечный, ползет по швабре, и Карлайл стучит ею о борт.

— Конца-краю им нет! Но моя работа — выкидывать их с корабля, прежде чем начнут размножаться.

— А… что происходит с безмозглыми матросами? — спрашиваю я.

— Капитан набивает им чем-нибудь голову и отправляет дальше радоваться жизни.

Что-то не вижу я тут ничего радостного.

56. Звезды правы

Посреди ночи я стою на носу прямо над Каллиопой и меня гложет неприятное предчувствие. Что-то вроде ощущения, наступающего за пять минут до того, как вас начинает рвать.

На горизонте бушует гроза. Молния освещает тучи неровным зигзагом, но гром еще не дошел до нас. Сегодня море слишком неспокойно, чтобы я рискнул падать статуе в руки. Ей приходится перекрикивать шум волн, чтобы я услышал:

— Капитан не так уж и ошибается, считая, что мне подвластны чудеса, — признается Каллиопа. — Я вижу вещи, невидимые остальным.

— В море? — спрашиваю я. — То, что скрывают волны?

— Нет. Взгляд мой направлен к горизонту. Я читаю будущее по звездам. И не единственное будущее, а все возможности сразу, и не могу отличить истинное от ложного. Это проклятие — видеть, что может случиться, и никогда не знать, что все-таки произойдет.

— Как ты можешь видеть что-то по звездам? — недоумеваю я. — Здесь они даже расположены неправильно!

— Нет, — отвечает Каллиопа. — Звезды правы. Неправильно все вокруг.

57. Между нами лежат вещества

Макс и Шелби больше не приходят делать игру. Макс вообще ко мне не заходит, хотя до этого только что не ночевал у меня. Он даже избегает меня в школе.

Шелби, напротив, в школе изо всех сил старается поддерживать разговор, хотя я не очень понимаю, зачем. Если бы она правда хотела со мной разговаривать, это не звучало бы так натянуто. Что она задумала? Что она говорит обо мне Максу, когда меня нет рядом? Они наверняка нашли другого художника для игры и вот-вот огорошат меня этой новостью. Или вообще мне не скажут.

Шелби иногда загоняет меня в угол и пытается завести светскую беседу. Подруга всегда больше говорила, чем слушала, и меня это всегда устраивало, но в последнее время я разучился слушать. Я киваю, когда мне кажется, что настал подходящий момент, а если требуется ответить, я обычно спрашиваю: «Прости, что?»

Но сегодня Шелби не намерена это терпеть. Она усаживает меня в кафетерии и заставляет смотреть ей в глаза.

— Кейден, что с тобой происходит?

— Это уже, похоже, вопрос месяца. Может, это с тобой что-то происходит?

Подруга наклоняется к моему уху и понижает голос:

— Послушай, я разбираюсь в таких вещах. Мой брат начал напиваться в десятом классе, и это поломало ему всю жизнь. Я могла бы стать такой же, если бы не видела, что случилось с ним.

Я отстраняюсь:

— Ты знаешь, что я не пью. Ну разве что чуть-чуть пива на какой-нибудь вечеринке, но больше ничего. Я не напиваюсь.

— Что бы ты там ни употреблял, можешь рассказать мне. Я пойму. И Макс тоже, он просто не знает, как это выразить словами.

Вдруг я начинаю шипеть на Шелби:

— Все в порядке! Я ничего не употребляю! Не курю косяки, не нюхаю клей, не дышу веселящим газом и не колюсь!

— Как скажешь, — отвечает подруга, ни капли не веря моим словам. — Если захочешь об этом поговорить, я буду рядом.

58. На голову ушибленный

Во втором классе я знал одного мальчика. Разозлившись, он немедленно начинал биться головой об стол, стену или обо что угодно другое, лишь бы оно было поближе и попрочнее. Всех остальных это очень веселило, и мы старались злить его почаще, просто чтобы насладиться зрелищем. Я и сам в этом участвовал. Понимаете, учитель все время пересаживал его, пытаясь найти место поспокойнее. В итоге он оказался моим соседом. Помню, однажды на математике я отобрал у него карандаш и надавил на него ровно с такой силой, чтобы отломился кончик. Сосед рассердился, но недостаточно. Он злобно поглядел на меня и пошел точить карандаш. Когда он вернулся, я подождал, пока он начнет писать, и выдернул у него листок, так что карандаш оставил на бумаге длинный след. Он разозлился, но все еще не настолько. Так что я выждал еще, а затем так сильно пнул парту, что его учебник математики упал на пол. Это добило его. Сосед поглядел на меня безумными глазами, и, помнится, я сказал себе, что зашел слишком далеко: теперь он набросится на меня, и я вполне это заслужил. Но вместо этого он начал биться головой о парту. Весь класс засмеялся, а учителю пришлось обездвижить парня, чтобы тот остановился.

Штука в том, что мы никогда не видели в нем человека, одного из нас, только повод посмеяться. Потом я однажды увидел его на детской площадке. Мальчик играл сам с собой. Он был вполне доволен жизнью, и я понял, что его странное поведение лишило его друзей. Настолько, что он даже не знал, как может быть иначе.

Мне хотелось пойти и поиграть с ним, но я боялся. Не знаю, чего. Может, его битье головой было заразно. Или его отсутствие друзей. Хотелось бы мне знать, где он сейчас, чтобы я мог сказать ему, как я его понимаю. И как легко вдруг очутиться одному посреди детской площадки.

59. Как угорелые

Я ни разу не прогуливал уроки. За уход из школы без разрешения нарушителю грозит остаться после уроков или что похуже. Я никогда не нарываюсь на наказания. Но есть ли у меня выбор? Повсюду знаки. Они окружают меня. Я знаю: что-то случится. Что-то плохое. Не знаю, что это будет и откуда придет, но оно явно принесет с собой страх, боль и слезы. Ужасно. Просто ужасно. Теперь их полно — этих типов с плохими намерениями. Я постоянно натыкаюсь на них в коридорах. Сначала он был один, но зло распространяется, как заразная болезнь. Как плесень. На переменах они посылают друг другу тайные сигналы. Они что-то замышляют — а поскольку я их раскусил, я и стану жертвой. Первой из многих. Или, может, заговоры плетут не дети, а учителя. Нельзя сказать наверняка.

Но я знаю, что стоит мне выйти из центра событий, как все утихнет. Что бы они ни замышляли, этого не случится, если я уйду. Этим я спасу всех.

Звенит звонок. Я выбегаю из класса. Не знаю даже, что это был за урок. Учитель говорил по-тарабарски. Сегодня все голоса звучат глухо сквозь такую толщу жидкого страха, что никто даже не заметит, если я утону в ней и уйду на дно какой-нибудь бездонной впадины.

Мои ноги по привычке хотят идти на следующий урок, но другая, более могущественная сила направляет их к главному выходу. Мои мысли бегают, как угорелые.

— Эй! — кричит мне вслед учитель, но это растерянный, бессильный оклик. Я выберусь отсюда, и никто меня не остановит.

Я перебегаю улицу. Ревут клаксоны. Меня не собьют. Силой мысли я отодвигаю машины со своего пути. Слышите, как скрипят тормоза? Это все я!

Наискосок от школы стоит торговый центр. Рестораны, зоомагазин, забегаловка с пончиками. Я на свободе, и все же нет. Потому что за мной плывет кислотное облако. Что-то плохое. Плохое. Не в школе — о чем я думал? Это с самого начала не касалось школы. Нет, у меня дома! Вот где это случится. С мамой, папой, сестрой. Они задохнутся в дыму пожара. Их подстрелит снайпер. Машина потеряет управление и протаранит нашу гостиную. Только это не будет случайностью. Или будет. Я ничего не знаю наверняка, кроме того, что случится какая-то беда.

Нужно предупредить семью, пока не стало слишком поздно. Но в моем телефоне внезапно сел аккумулятор. Это они разрядили его! Они не хотят, чтобы я предупредил родителей.



Я мечусь из стороны в сторону, не зная, что делать, и вдруг обнаруживаю, что стою на перекрестке и умоляю каждого прохожего одолжить мне телефон. У меня все внутри промерзает от мертвых, пустых взглядов, которыми меня одаряют. Никто не реагирует, только некоторые ускоряют шаг — наверно, видят застрявшее в моей голове стальное копье страха, вонзившееся в самую душу.

60. Говорят

Моя тревога улеглась. Невыносимое ощущение, что случится что-то непоправимое, утихло, хотя и не исчезло совсем. Родители не знают, что я ушел из школы раньше времени. Нам пришло автоматическое голосовое сообщение о том, что некий «Ка-ден Бош» пропустил не меньше одного урока: программа не может правильно произнести мое имя. Сообщение я удалил.

Я лежу на кровати и пытаюсь как-нибудь упорядочить хаос, заглянуть в загадочную пепельницу с остатками моей жизни.

Не то чтобы я себя не контролирую. Не то чтобы я хочу думать эти мысли. Они просто со мной, как некрасивые и ненужные подарки ко дню рождения, которые нельзя отдать обратно.

В голове бегают мысли, непохожие на мои собственные. Почти голоса. Они что-то говорят мне. Когда я выглядываю в окно, голоса в голове утверждают, что водитель проезжающей машины желает мне зла. А сосед, возящийся с разбрызгивателем, вовсе не ищет протечку. На самом-то деле каждый шипящий шланг — замаскированная змея, и он собирается науськивать их на всех домашних животных округи — в этом даже есть какая-то извращенная логика, потому что я слышал, как он жаловался на собачий лай. Голоса в голове меня даже развлекают — ведь никогда непонятно, что они скажут дальше. Иногда я не удерживаюсь от смеха, и люди вокруг любопытствуют, над чем это я смеюсь, но я не хочу им говорить.

Голоса в голове требуют, чтобы я что-то сделал. «Оторви со шлангов разбрызгиватели — отруби змеям головы». Но я не слушаюсь. Не собираюсь портить чужое имущество. Я знаю, что это не змеи. «Помнишь водопроводчика с нашей улицы? — говорят голоса-мысли. — На самом деле он террорист и тайком собирает бомбы. Угони его фургончик и столкни с обрыва». Но я не буду этого делать. Голоса могут требовать чего угодно, но им не под силу заставить меня делать что-то, чего я не хочу. Что не мешает им капать мне на мозги, заставляя думать обо всяких гадостях.

— Кейден, ты еще не спишь?

Я поднимаю взгляд: на пороге стоит мама. За окном стемнело. Когда успела наступить ночь?

— Сколько времени?

— Почти полночь. Что ты делаешь так поздно?

— Просто думаю о разных вещах.

— Последнее время ты часто этим занимаешься.

Я пожимаю плечами:

— Много о чем надо думать.

Мама выключает свет:

— Поспи. Что бы ни творилось у тебя в голове, к утру все прояснится.

— Да, конечно. Прояснится, — повторяю я, хотя уверен, что наутро там будет все так же облачно.

Мама замирает на пороге. Я притворяюсь спящим, надеясь, что она уйдет. Она не уходит:

— Мы с папой думаем, что тебе не помешало бы кое с кем пообщаться.

— Не хочу ни с кем говорить!

— Знаю. Это часть проблемы. Может быть, было бы проще поговорить с кем-нибудь посторонним. Не со мной или папой. С кем-то новым.

— С мозгоправом?

— С психологом.

Я не поднимаю глаз. Не хочу это обсуждать:

— Ладно, хорошо, как скажешь.

61. Проверьте мозг

Автомобильный двигатель устроен совсем не сложно. Да, если ты в этом вообще не разбираешься, выглядит он непонятно — куча трубок, проводов и клапанов, — но, на самом деле, двигатель внутреннего сгорания не сильно изменился с тех пор, как его изобрели.

Папины проблемы с машиной не кончаются отваливающимся зеркалом заднего вида. Он не знает об автомобилях практически ничего. Он весь по уши в математике и числах, машины — это просто не его. Дайте ему калькулятор, и он перевернет мир, но каждый раз, когда ему надо чинить машину и мастер спрашивает, в чем именно проблема, папа отвечает: «Она сломалась».

В автомобильной индустрии обожают людей вроде моего папы, потому что благодаря им можно заработать кучу денег на ремонте, который может и не требоваться. Отца это невероятно раздражает, но он оправдывается: «Мы живем в эпоху развитой сферы услуг. Ее надо как-то кормить».

Промышленность тоже не сильно помогает. Логично было бы ожидать, что с современным уровнем технологии автомобили уже научились сами определять, в чем поломка. Но нет, все, что они могут — это зажигать дурацкую лампочку с надписью «Проверьте мотор», когда что-то не так. Это только доказывает, что автомобили органического происхождения куда в большей степени, чем принято думать. Их явно создавали по образу и подобию человеческого мозга.

Лампочка «Проверьте мозг» может гореть множеством разных цветов, но есть одна большая проблема: водитель ее не видит. Как будто ее встроили в держатель для бутылок на заднем сиденье, поставили сверху банку газировки и забыли на месяц. Так что видят ее только пассажиры, и то только если хорошо поищут. Ну или если лампочка загорится так ярко, что расплавит банку и подожжет машину.

62. Живее, чем ты думаешь

— Тебя нужно многому научить, — произносит капитан, прогуливаясь по медной палубе, сцепив руки за спиной. Новенький шерстяной мундир потихоньку начинает сидеть на нем так же естественно, как прежний пиратский наряд. Он даже держится теперь иначе. Более величественно. Одежда делает человека.

Обходя корабль, капитан следит, чтобы все занимались своим делом. Моя задача на сегодня — стать его тенью. Смотреть и учиться.

— Плавание в неизведанное требует не только навыков морехода, — учит капитан. — Нужна интуиция. Импульсивность. Порывы безумия и приступы веры. Чуешь, о чем я?

— Да, сэр.

— Неверно! — бросает он. — Лучше бы не чуять. Нетрудно и задохнуться. — Капитан запрыгивает на похожую на паутину веревочную лестницу, ведущую на грот-мачту. — Лезь за мной! — Он карабкается вверх, я ползу следом.

— Мы собираемся навестить воронье гнездо? — спрашиваю я.

— Ничего подобного! — возмущается капитан. — Нам нужны только паруса. — Мы добираемся до грота. — Я открою тебе тайну. — С этими словами капитан вынимает нож и проделывает в парусе дыру в добрый фут длиной. Сквозь разрез свистит ветер, раскрывая ткань, как будто это глаз.

— Зачем вы это сделали?

— Смотри.

Я наблюдаю, как разрезанный парус… медленно зарастает обратно. Парус затягивается, как кожа, пока наконец не остается только едва заметный шрам, чуть бледнее остального паруса.

— Корабль живее, чем ты думаешь, парень. Он чувствует боль. Его можно ранить, но он сам и залечит свои раны.

Я вишу на веревочной лестнице, и меня пробирает озноб, не имеющий ничего общего с ревущим ветром:

— Боль достается Каллиопе? — спрашиваю я.

Капитан смотрит на меня своим единственным глазом:

— Не знаю. А откуда тебе известно ее имя?

Я осознаю свою ошибку — но, может быть, это именно то безумие, которое капитан приветствует:

— Матросы болтают. — Нельзя сказать, чтобы я врал. Но капитан все равно что-то подозревает:

— Полезно было бы узнать, чувствует ли она боль корабля. Я буду рад ответу на этот вопрос.

— Буду иметь в виду, — отзываюсь я. Интересно, он только что разрешил мне разговаривать с Каллиопой или пытается меня подловить?

63. Незнакомые люди в далеких местах

— Я чувствую все, — рассказывает Каллиопа. Я вишу над спокойным морем в ее металлических объятиях. — Не только паруса, весь корабль. Не только корабль, но и море. Не только море, но и небо. Не только небо, но и звезды. Я чувствую все.

— Как это может быть?

— Я не жду, что ты поймешь.

И все же я понимаю.

— Я тоже ощущаю такие вещи. Иногда кажется, что я внутри кого-то. Мне кажется, что я знаю, о чем они думают — или хотя бы как они думают. Иногда я уверен, что связан с людьми по ту сторону земного шара, которых никогда в жизни не видел. Мои поступки влияют на них. Я иду налево — они направо. Я лезу вверх — они падают с крыши. Я знаю, что это все правда, но никогда не докажу, что такое действительно происходит с незнакомыми людьми в далеких местах.

— И что ты при этом чувствуешь?

— Могущество и вину одновременно.

Каллиопа наклоняет шею и смотрит в мои глаза, а не в море перед собой. Это дается ей тяжелее, чем обнимать меня. Я слышу скрип гнущейся меди.

— Тогда мы не такие уж и разные, — произносит статуя.

В этот момент я впервые понимаю, что она больше не одинока. Как и я сам.

64. Если бы улитки могли говорить

У врача степень по психологии из Американского университета — на мой взгляд, слишком расплывчатое название, чтобы быть настоящим. Диплом в рамочке гордо висит на стене приемной над горшком с фикусом, тоже слишком зеленым, чтобы не быть искусственным.

— Не стесняйся, говори со мной о чем угодно, — предлагает доктор-болтолог. Разговаривает он очень покойным тоном и намеренно растягивая слова, как улитка — если бы улитки могли говорить. — Все, что ты здесь скажешь или сделаешь, будет сохранено в тайне, если ты сам не захочешь обратного.



Звучит, как будто он зачитывает мне мои антигражданские права.

— Ага. В тайне. Понял.

Понял, но ни капельки не верю. Как можно доверять психологу, когда даже фикус в его приемной — фальшивка?

Где-то рядом с фикусом сейчас сидят мои родители, листают «Психологию сегодня» и «Семейное счастье» и разговаривают обо мне. Первые десять минут они сидели вместе со мной и болтологом. Я был уверен, что мама с папой выложат ему длинный список моих проблем, но им было явно неловко обсуждать меня с незнакомцем.

— Поведение Кейдена… — папа старался подбирать слова, — …отличается от общепринятого.

Когда врач попросил их выйти, оба с облегчением повиновались.

— Ну-с, — произнес болтолог, как только мы остались одни. — Отличается от общепринятого… Давай с этого и начнем.

Я понимаю, что не должен себя выдавать. Такое ощущение, что вся моя жизнь зависит от того, выдам ли я себя. Он меня не знает. Он не видит меня насквозь. Он получит только то, что я ему дам.

— Послушайте, — начинаю я, — родители желают мне добра и думают, что делают как лучше, но это их проблема, а не моя. Они слишком сильно за меня волнуются. Вы ведь их видели. Они так беспокоятся, что это беспокоит меня.

— Да, у тебя тревожный вид.

Я пытаюсь перестать разговаривать жестами и прижать пятки к полу. Мне удается только отчасти.

— Скажи мне, — продолжает врач, — были ли у тебя проблемы со сном?

— Нет. — И это правда. Проблем со сном у меня не было, я просто не хотел спать. От слова совсем.

— А как дела в школе?

— В школе как в школе.

Он слишком надолго замолкает. Я теряю терпение и начинаю вертеть в руках все, до чего могу дотянуться. Я беру со стола кактус, чтобы проверить, не поддельный ли и он тоже. Кактус оказывается настоящим, и я до крови укалываюсь. Болтолог протягивает мне салфетку.

— Почему бы нам не сделать несколько упражнений на релаксацию? — предлагает доктор, хотя это только звучит как предложение. — Откинься на спинку стула и закрой глаза.

— Зачем это?

— Я подожду, пока ты не будешь готов.

Я неохотно откидываюсь на стуле и заставляю свои веки закрыться.

— Скажи мне, Кейден, что ты видишь, когда закрываешь глаза?

Мои глаза снова раскрываются:

— Что еще за идиотский вопрос?

— Обычный вопрос.

— Что я должен видеть?

— Ничего особенного.

— Вот это я и вижу. Ничего особенного.

Я стою. Не помню, когда успел встать. Не помню, когда начал мерить комнату шагами.

Прием тянется мучительно долго — на самом деле, всего лишь двадцать минут. Мы так и не заканчиваем упражнений. Я отказываюсь отвечать на его вопрос. Я не закрываю глаз из страха, что тогда придется рассказывать ему — и себе — что вижу. Вместо этого мы играем в шашки, хотя у меня не хватает терпения продумывать ходы, так что я просто намеренно делаю самые неудачные, чтобы побыстрее закончить партию.

Когда мы уходим, болтолог рекомендует родителям записаться на еженедельную терапию — и, возможно, просто на всякий случай, еще сводить меня к кому-нибудь, кто имеет право выписывать рецепты. Я так и знал, что он просто фальшивка.

65. Абсолютный мрак

Что я вижу, закрывая глаза? Иногда передо мной встает абсолютный, невообразимый мрак. Иногда он так великолепен, что захватывает дыхание, иногда — ужасен, и я редко знаю заранее, чего ждать. Когда я чувствую его величие, мне хочется жить там, где звезды просто обозначают границы огромной недостижимой скорлупы, как верили в старину. Там, где небо — внутренняя поверхность огромного глазного века, за которым лежит бесконечная тьма. Только это вовсе не тьма. Наши глаза просто не способны различать такой свет. Если бы могли, он ослепил бы нас, так что веки дают нам защиту. Взамен незримого света мы видим звезды — всего лишь намек на дали, которых мы никогда не достигнем.

И все же я отправляюсь туда.

Я рвусь сквозь звезды к этому темному свету, и вы не можете себе представить, как это прекрасно. Бархат и лакрица ласкают каждый орган чувств, ощущения плавятся в жидкость, по которой можно плыть, и испаряются воздухом, которым можно дышать. И ты паришь! Тебе не нужны крылья, потому что воздух держит тебя по собственной воле — воле, совпадающей с твоей, — и ты понимаешь, что не только можешь все, что угодно: ты и есть все, что угодно. Абсолютно все. Ты летишь насквозь, и твое сердцебиение становится ритмом всего сущего разом, а паузы между ударами — это молчание неживой природы. Камня. Песка. Дождя. И ты понимаешь, что это тоже необходимо. Чтобы слышать удары, между ними должна быть тишина. Ты становишься двумя сразу — присутствием и отсутствием. И это знание столь великолепно, что ты не можешь удержать его в себе и должен с кем-то разделить — но не можешь подобрать слов, а без них, без возможности поделиться ощущением ты сломаешься, потому что в твою голову не влезет все, что ты пытался туда вместить…

…но бывает и совсем иначе.

Иногда в темноте нет никакого величия, это просто полное отсутствие света. Голодный, жадный деготь, затягивающий в свои пучины. Ты тонешь в нем и все же остаешься на поверхности. Он обращает тебя в свинец, и ты все быстрее опускаешься в вязкую пучину. Он отбирает у тебя надежду и даже самую память о ней. Ты начинаешь верить, что так было всегда и остался один путь — вниз, где деготь медленно и жадно переварит твою волю и вытопит из нее чистейшие ночные кошмары.

И ты знаком с абсолютным безнадежным мраком не хуже, чем с манящей высотой. Потому что во всех вселенных существует равновесие. Нельзя видеть только одно, без другого. Иногда тебе кажется, что ты выдержишь, потому что счастье стоит отчаяния, а иногда — что даже думать об этом невозможно. Все сплелось в танце: сила и слабость, уверенность и отчаяние.

Что я вижу, закрывая глаза? Я вижу необъятную тьму, уходящую и вниз, и вверх.

66. Твое пугающее величие

Но сейчас мои глаза открыты.

Я стою у входа в наш дом, не внутри и не снаружи, а точно между. Вспоминается, как я сказал Максу, что выхожу за пределы собственной сущности. Теперь все еще более странно. Я больше не могу сказать наверняка, что является частью меня, а что нет. Не знаю, как объяснить это ощущение. Я похож на электричество, бегущее по проводам внутри стен. Нет, больше того — я теку по всем высоковольтным линиям в окрестности. Я молниеносно пролетаю сквозь все на своем пути. И вдруг понимаю, что никакого «меня» больше нет. Только общее — «мы». У меня захватывает дыхание.

Знаете, каково это — быть свободным от себя и бояться этого? Ты чувствуешь себя одновременно непобедимым и одновременно под угрозой, как будто мир и вселенная не хотят, чтобы на тебя снисходило это опьяняющее озарение. И ты знаешь, что где-то там есть силы, желающие сокрушить твой дух, хотя он расширяется, как газ, и заполняет собою все вокруг. Теперь голоса в твоей голове орут, почти как мама, которая уже третий раз зовет тебя обедать. И ты знаешь, что это третий раз, хотя не помнишь, чтобы слышал первые два. И вообще не помнишь, когда успел зайти в свою комнату.

Так что ты сидишь за кухонным столом, ковыряешь еду ложкой и глотаешь что-нибудь, только если тебе напомнить, что ты ничего не ешь. Но ты жаждешь не еды. Может быть, дело в том, что и ты больше не ты, а всё вокруг. Теперь твое тело — пустая оболочка, так зачем же ее кормить? Тебя ждут более важные дела. Ты говоришь себе, что друзья избегают тебя, потому что боятся твоего величия. Почти так же сильно, как ты сам.

67. Самая сердцевина

На восходе капитан собирает нас в картографической комнате. Шторм все еще бушует на горизонте, не дальше и не ближе, чем раньше. Мы плывем к нему, а он удаляется.

Мы всегда обсуждаем нашу великую миссию одним и тем же составом: я, штурман, мальчик с костями, девочка с ошейником, синеволосая девочка и пухлый сказитель. Все мы изо всех сил стараемся преуспеть на доверенных нам постах. Нам со штурманом полегче: мои рисунки и его карты никто не отваживается критиковать. Остальным приходится изображать успех. Девочка в жемчугах, наш мрачный и испуганный борец за поддержание боевого духа, научилась, едва завидев капитана, отпускать фальшивые радостные замечания. Повелитель костей читает в брошенных костях все, что капитан хочет услышать, а по словам нашей синевласки выходит, что в затонувших кораблях найдется что угодно, от золотых дублонов до залежей бриллиантов.

А вот сказитель проявляет опасную честность:

— Не могу справиться! — жалуется он капитану на очередном собрании. — Я изучил вашу книгу от корки до корки и все равно не понимаю ни единой руны.

Капитан, кажется, разбухает, как губка в воде:

— Нас интересуют не корки, а только самая сердцевина! — Потом он поворачивается к Карлайлу, который, как обычно, затаился в углу: — Протащить его под килем!

Сказитель, часто дыша, принимается возражать. Вдруг из ниоткуда вылетает попугай и садится на плечо капитану:

— Прочистить пушку! — кричит он. — Заставьте его прочистить пушку! — Капитан отмахивается от птицы, на землю летит несколько ярких перышек, но попугай не сдается: — Пушку! Пушку!

— Прошу прощения, — подает голос Карлайл, — но, по-моему, птица права. Если парня протащить под килем, он либо помрет, либо останется калекой. А пушку давно надо почистить, нам еще с монстрами сражаться.

Налитый кровью глаз капитана злобно уставился на непрошеного советчика: какой-то уборщик оспаривает приказы! Но он сдержался и махнул рукой:

— Делай, как знаешь. Но парень должен быть наказан за свою нерадивость.

Попугай, примостившийся на висячей лампе, встречается со мной взглядом и грустно качает головой над репликой капитана. Я отворачиваюсь: кто знает, хорошо или плохо оказаться в центре внимания попугая и что скажет капитан.

Карлайл и еще два дюжих матроса выволакивают сказителя из кабинета. Тот упирается и верещит. Я пытаюсь понять, почему чистка пушки пугает его не меньше, чем протаскивание под килем. Когда за несчастным закрывается дверь, капитан возвращается к прерванному разговору:

— Сегодня воистину судьбоносный день, — произносит он, — потому что мы испытаем колокол и проверим познания Кейдена.

Меня начинает мутить, и это не имеет никакого отношения к качке.

— Но… это не тот колокол! — возражаю я, чувствуя себя маленьким и беспомощным.

— Надо было сначала думать, а потом предлагать! — раздраженно бросает синеволосая девочка.

— Мы обречены, — добавляет специалист по поддержанию боевого духа.

68. Червяк внутри

Оказывается, ты знаешь все ответы. Твоя голова так забита ими, что готова расколоться. В любой момент она взорвется и на всех обрушится убойная доза радиации. Места, где ты жил, на сотни лет объявят опасной зоной, если ты не ослабишь давление, открыв тому, кто будет готов слушать, известную тебе правду. Видимые одному тебе линии, связывающие все вокруг.

И тебе нужно кому-то рассказать.

Так что ты бродишь по улицам и загружаешь прохожих околесицей, смысл которой понятен тебе одному. Люди странно на тебя смотрят, и даже в их взглядах ты видишь взаимосвязь между ними, тобой и остальным миром.

— Я вижу, что у вас внутри, — говоришь ты женщине, выходящей из магазина с огромной сумкой. — Ваше сердце точит червь, но вы можете выгнать его.

Она смотрит на тебя, отворачивается и спешит к машине, боясь твоих слов. И тебе хорошо. Или нет.

Ты чувствуешь боль где-то внизу и глядишь на свои ноги. Ты вышел босиком. Ты так и разгуливал — ноги все в царапинах, мозолях и крови. Ты не помнишь, когда успел снять ботинки, но все же ты их снял. Это тоже недаром. Теперь твоя плоть касается земли и внушает ей притягивать и тебя, и всех остальных. И вдруг ты понимаешь, что стоит тебе обуться, как гравитация прекратит действовать и всех сдует в космос, а все из-за крошечного слоя резины, отделяющего твои ноги от земли. Ты выключатель для земного тяготения. Знать это совершенно здорово, но твоя власть не может тебя не пугать. К тому же, червь из сердца той женщины каким-то образом очутился в тебе. Ты слышишь не удары пульса, а то, как он прогрызает путь внутри тебя, и тебе никак от него не избавиться.

За супермаркетом расположен офис захудалой турфирмы, мужественно борющейся за существование в век, когда все билеты заказываются через интернет. Ты проталкиваешься через двери:

— Помогите мне! Червь! Червь! Он знает то же, что и я, и хочет меня убить.



Но женщина в спортивном костюме выталкивает тебя на улицу с криком:

— Убирайся отсюда, а то я позову полицию!

Почему-то ты начинаешь смеяться, а твои ноги кровоточат, и это тебя тоже смешит, а на парковке стоит «BMW» с разбитой фарой, и ты плачешь. Ты прислоняешься к стене, сползаешь по ней и выплакиваешь всю душу. Ты вспоминаешь Иону: тот, чудом не переваренный китом, разрыдался на вершине горы, когда червь сожрал укрывавшую его лозу. Тот же самый червь. Ты понимаешь его. Солнце жгло Ионе голову, а он так мучился, что хотел умереть.

— Пожалуйста! — говоришь ты всем �

Скачать книгу

CHALLENGER DEEP

by Neal Shusterman

Published by arrangement with HarperCollins Children’s Books, a division of HarperCollins Publishers and Synopsis Literary Agency

Все права защищены. Любое воспроизведение, полное или частичное, в том числе на интернет-ресурсах, а также запись в электронной форме для частного или публичного использования возможны только с разрешения правообладателя.

Перевод с английского: Екатерина Морозова

Иллюстрации: Брендан Шустерман

Иллюстрация на обложке: Энди Бридж

Леттеринг: Максим Балабин

© Екатерина Морозова, перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке, оформление. Popcorn Books, 2019

CHALLENGER DEEP

Text copyright © 2015 by Neal Shusterman

Interior illustrations copyright © 2015 by Brendan Shusterman

Cover art © 2015 by Andy Bridge

All rights reserved.

* * *

Посвящается доктору Роберту Вудсу

Благодарности

«Бездна Челленджера» – плод любви, который мы создавали много лет. Прежде всего я хочу поблагодарить моего сына Брендана за его вклад в эту книгу, моего другого сына Джаррода за его чудесные буктрейлеры и моих дочерей Джоэль и Эрин за то, что вдохновляли меня (и вообще они замечательные). Хочу выразить глубокую благодарность моему редактору Розмари Броснан, помощнику редактора Джессике Маклиш и сотрудникам издательства HarperCollins за все, что они сделали ради моей книги. Спасибо моим ассистентам, Барб Собель и Джессике Уидмер, помогавшим мне не забывать о социализации и публичных выступлениях. Хочу также поблагодарить общество Orange County Fictionaires за многолетнюю поддержку и конструктивные отзывы, Национальный альянс по психическим заболеваниям (NAMI) за всю предоставленную информацию и, наконец, моих друзей, которые всегда были рядом.

Спасибо вам! Моя любовь к вам глубже Марианской впадины!

1. Фи-фай-фо-фам

Ты знаешь два факта. Первый – ты там был. И второй – тебя там быть не могло.

Чтобы удержать в голове эти две несовместимые истины, надо уметь жонглировать. Конечно, чтобы смотрелось эффектно, жонглеру нужно три мячика. Третий – время, и оно отлетает под такими непредсказуемыми углами, что я никому не пожелаю испытать это на себе.

Сейчас пять утра. Так показывают часы на батарейках, висящие на стене твоей спальни. Они тикают очень громко, и тебе иногда приходится душить их подушкой. Здесь пять утра, а где-нибудь в Китае в то же время пять вечера – как видишь, в мировых масштабах несовместимые факты отлично ладят меж собой. Но ты уже запомнил, что направлять свои мысли в Китай не всегда разумно.

За стеной спит твоя сестра, дальше – комната родителей. Папа храпит. Скоро мама начнет пихать его, пока он не перевернется набок. Тогда храп умолкнет, может быть, до самого рассвета. Все это нормально и привычно – и очень успокаивает.

На участке напротив включаются разбрызгиватели, и их шипение заглушает тиканье часов. Водяную пыль можно учуять в окно – немножко хлорки и уйма фтора. Разве не прекрасно, что у соседского газона будут здоровые зубы?

Это шипят разбрызгиватели, а не змеи.

И дельфины, нарисованные на стене у сестры, ничего не замышляют.

А пугало не наблюдает за тобой.

И все равно иногда ты не можешь спать по ночам, потому что сосредоточенно жонглируешь. А вдруг один из мячиков упадет? Что тогда будет? Ты боишься себе представить. Потому что только этого и ждет Капитан. Он умеет терпеть. И он ждет. Вечно.

Капитан был, еще когда не было корабля.

Странствие началось с него, и ты подозреваешь, что им и закончится. А все, что между, – не более чем мука меж мельничных жерновов. Или это не мельницы, а великаны, мелющие кости себе на хлеб?

Крадись на цыпочках, не то потревожишь их покой.

2. Лететь целую вечность

– Никто не знает, какой она глубины, – произносит капитан. Его левый ус подергивается, как крысиный хвост. – Если упасть в эту темную пропасть, пройдет много дней, прежде чем ты достигнешь дна.

– Но глубину впадины уже измеряли, – осмеливаюсь вставить я. – Туда спускались. Я знаю ее точную глубину – десять километров девятьсот сорок метров.

– Знаешь? – передразнивает он. – Да что может знать пугливый, тощий щенок вроде тебя? Ты не видишь ничего дальше кончика своего мокрого носа! – Он хохочет над тем, как описал меня. Капитан всю жизнь провел в море и весь покрылся морщинами, хотя бо́льшая их часть скрыта под темной спутанной бородой. От смеха морщинки натягиваются, и на шее проступают мышцы и сухожилия. – Верно, мореходы, заплывавшие в воды впадины, хвалились, будто видели дно, но они лгут. Лгут и множат ложь, и ложь ложится и лежит, а ты не трожь…

Я уже перестал пытаться понять речи капитана, но они все равно действуют мне на нервы. Как будто я что-то упускаю. Что-то очень важное и обманчиво простое, что я пойму, когда будет слишком поздно.

– Этот путь длится целую вечность, – продолжает капитан. – И не верь тем, кто говорит иначе.

3. Для твоего же блага

Мне снится сон. Я лежу на столе в ярко освещенной кухне, где все сверкает белизной. Кухонная утварь здесь не то чтобы новая – скорее, притворяется таковой. Она из пластика и частично из хрома – но в основном из пластика.

Я не могу пошевелиться. Или не хочу. Или боюсь. Каждый раз, когда я вижу этот сон, все немножко по-другому. Вокруг меня люди, только это не люди, а замаскированные чудовища. Они залезли мне в голову, выдернули оттуда несколько образов и сделали из них маски моих близких. Но я знаю, что это просто обман.

Они смеются и обсуждают что-то непонятное, а я застыл среди этих масок, в центре всеобщего внимания. Они любуются мной – как обычно любуются тем, что скоро исчезнет.

– По-моему, ты рано его вынул, – говорит чудовище с лицом мамы. – Еще не готово.

– Проверить можно только одним способом, – отвечает другое, притворяющееся моим отцом. Я чувствую, как вокруг меня все смеются. Смех исходит не изо ртов, потому что рты масок неподвижны. Смех – в их мыслях, летящих в меня из прорезей для глаз, словно отравленные дротики.

– Это для твоего же блага, – произносит одно из чудищ. Их животы урчат громче извержения вулкана. Монстры тянутся ко мне и когтями разрывают свой обед на кусочки.

4. Они до тебя доберутся

Я не помню, когда началось наше плавание. Мне кажется, что я был здесь всегда, хоть это и немыслимо – до этого ведь были прошлая неделя, месяц или даже год. Впрочем, я практически уверен, что мне все еще пятнадцать. Даже если я плавал на этой древней деревянной посудине много лет, мне все равно пятнадцать. Время здесь устроено иначе. Оно движется не вперед, а вбок, как краб.

Я не знаком с большинством членов экипажа. Или я их просто не запоминаю, для меня все они на одно лицо. Здесь есть старики, они, кажется, прожили всю жизнь на море. Они корабельные офицеры, если можно так выразиться. Как и капитан, эти старики – словно одетые на Хеллоуин пираты с замазанными черной краской вставными зубами; они стучат в ворота ада с криками: «Сласти или напасти!» Я бы посмеялся над ними, если бы не боялся в глубине души, что они выковыряют мне глаза своими пластмассовыми крючьями.

Есть тут и мне подобные – совсем еще дети, за какие-то грехи изгнанные из теплых домов (или из холодных, или вообще с улицы) по тайному сговору родителей, чье недремлющее око видит все не хуже Большого Брата.

Мои товарищи, и мальчики, и девочки, занимаются своими делами и обращаются ко мне разве что с фразами вроде: «Посторонись!» – или: «Руки прочь от моих вещей!» Как будто хоть у одного из нас есть что-то ценное, что стоило бы красть. Иногда я пытаюсь как-нибудь им помочь, но они отворачиваются или отталкивают меня, оскорбленные уже тем, что я предложил помощь.

Мне все время мерещится, что на корабле плывет и моя младшая сестра, хотя я знаю, что ее тут нет. Разве я не обещал в это время помочь ей с математикой? Я представляю, как она ждет меня целую вечность, но не знаю, где она. Я понимаю, что сегодня до нее не дойду. Как я могу с ней так поступать?

За всей командой пристально наблюдает капитан, чье лицо мне одновременно знакомо и незнакомо. Кажется, он знает обо мне все, а я о нем – ничего.

– Мое дело – запустить пальцы в самое сердце ваших дел, – сказал он однажды.

У капитана повязка на глазу, на плече сидит попугай. У попугая – тоже повязка на глазу и жетон сотрудника спецслужбы на шее.

– Я не должен быть здесь! – взываю я к капитану, гадая, не говорил ли этого раньше. – У меня контрольные на носу, рефераты не сданы и грязная одежда на полу валяется. А еще меня ждут друзья, много друзей.

Челюсть капитана не двигается – он не отвечает, но попугай произносит:

– Здесь у тебя тоже будет много-много друзей.

Какой-то парень шепчет мне на ухо:

– Ничего не говори попугаю! А то они до тебя доберутся.

5. Я – компас

То, что я чувствую, нельзя выразить словами – или эти слова будут принадлежать языку, которого никто не поймет. Мое подсознание разговаривает на своем собственном наречье. Радость оборачивается злобой, та перетекает в страх, становящийся ироничным удивлением. Ощущение, как будто ты выпрыгиваешь из самолета, широко раскинув руки, без тени сомнения в том, что умеешь летать, потом понимаешь, что все-таки не умеешь, и летишь не только без парашюта, но еще и совершенно голым, а внизу собралась огромная толпа с биноклями, и все смеются, пока ты пулей летишь навстречу своей постыдной судьбе.

Штурман советует мне не волноваться. Он указывает на блокнот из пергамента, где я рисую, чтобы убить время.

– Выплесни свои чувства в узор и краски, – говорит он. – Узор-позор-пугач-богач, настоящее твое богатство – в рисунках: они хватают меня, кричат мне, заставляют меня смотреть. Мои карты указывают путь, но твое видение дает направление. Ты компас, Кейден Босх. Ты компас!

– Если я компас, то толку от меня мало, – замечаю я. – Я даже не знаю, где север.

– Еще как знаешь! – отвечает штурман. – Только в этих водах север постоянно гоняется за собственным хвостом.

Мне вспоминается один мой давний приятель, считавший, что север всегда там, куда он встанет лицом. Пожалуй, в этом что-то было.

Штурман вызвался делить со мной каюту, когда мой прежний сосед, которого я уже с трудом помню, исчез в неизвестном направлении. Здесь мало места даже для одного, однако нас двое.

– Ты достойнейший из здешних недостойных обитателей, – говорит он мне. – Твое сердце пока не пропиталось морским холодом. А еще – у тебя есть дар. Дар-пар-парус-зависть, при виде твоего таланта весь корабль позеленеет от зависти, попомни мои слова!

Этот парень не впервые на корабле. А еще он дальнозоркий. То есть если он смотрит на кого-нибудь, то видит не его, а что-то позади, в бесконечно далеком другом измерении. Как правило, он вообще не смотрит на людей, слишком занят своими навигационными картами. По крайней мере, так он их называет. Это нагромождения цифр, слов, стрелок и линий, соединяющих точки-звезды в незнакомые мне созвездия.

– Здесь другие небеса, – объясняет он. – Приходится соединять звезды в новые созвездия. Созвездие-отверстие-отломан-гномон. Нам нужно что-то вроде солнечных часов, чтобы определять, сколько времени прошло. Понимаешь?

– Нет.

– Над морем гроза, гроза-коза. Вот и ответ – коза. Она ест все вокруг, переваривает целый мир, делает его частью узора своей ДНК – и исторгает, помечая территорию. Территорию-историю-споры-разговоры, у меня к тебе важный разговор. Коза – ключ к нашей цели. Все имеет значение. Ищи козу.

Штурман – гений. От одного предчувствия его гениальных мыслей у меня каждый раз голова раскалывается.

– Почему я здесь? – спрашиваю я. – Если все имеет значение, что я значу для этого корабля?

Он продолжает прокладывать курс – дописывает слова и дорисовывает стрелочки поверх старых записей. Там столько наслоений, что лишь он может что-нибудь разобрать.

– Значение-печенье-пирог-порог. Ты – порог, за которым лежит спасение мира.

– Я? Ты уверен?

– Не меньше, чем в том, что мы сели в этот поезд.

6. Так вызывающе

Порог-пирог-пингвин-дельфин – дельфины скачут на обоях в комнате сестры, а я стою на пороге. Дельфинов ровно семь. Я сам их нарисовал, по одному на каждого из «Семи самураев» Куросавы[1], потому что мне хотелось, чтобы она все еще ценила их, став постарше.

Сегодня дельфины сверлят меня злобными взглядами. Хотя у них нет противопоставленных больших пальцев, а значит, на мечах драться мы не будем, мне почему-то кажется, что от них исходит угроза. Раньше такого не было.

Папа укладывает Маккензи спать. Для нее уже очень поздно, для меня – нет. Мне как раз исполнилось пятнадцать, ей скоро одиннадцать. Я лягу спать через несколько часов. Если вообще засну. Вряд ли сегодня мне это удастся.

Внизу мама разговаривает по телефону с бабушкой. Обсуждают погоду и термитов. Наш дом уже разгрызают на мелкие кусочки.

– …Но травить их – это же так вредно! – доносится до меня мамин голос. – Должен быть способ получше.

Папа целует Маккензи на ночь, поднимает голову и замечает меня: я стою не в комнате, но и не за дверью.

– Что случилось, Кейден?

– Ничего, просто… Не обращай внимания.

Папа встает на ноги, а сестра отворачивается к разрисованной дельфинами стене, показывая, что готова к отбытию в царство снов.

– Если что-то не так, ты всегда можешь мне рассказать, – произносит отец. – Не забывай об этом.

Я стараюсь говорить тихо, чтобы Маккензи не слышала:

– Ну, просто… В школе один парень…

– Да?

– Конечно, я не могу знать наверняка…

– Ну?

– Мне кажется… Похоже, он хочет меня убить.

7. Бездна благотворительности

В торговом центре стоит ведро для пожертвований. Огромная желтая воронка для сбора средств на какую-то детскую благотворительность, о которой очень неприятно думать. Вроде «Помощи безногим детям – жертвам войн». Нужно сунуть монету в щель и отпустить. Она с минуту описывает круги по стенкам воронки с ритмичным жужжанием, которое все нарастает по мере того, как монета приближается к дыре. Она катится все быстрее, так что, когда всю ее кинетическую энергию наконец поглощает отверстие воронки, звук уже напоминает вой сирены. А потом монета исчезает в черной бездне ведра, и наступает тишина.

Я, как эта монета, скольжу вниз и ору во всю глотку. Ничто, кроме моей собственной скорости и центробежной силы, не мешает мне рухнуть в темноту.

8. Проверка реальности

– В каком смысле – он хочет тебя убить? – папа выходит в коридор и закрывает дверь в комнату Маккензи. Из ванной осторожно, под углом, просачивается тусклый свет. – Кейден, это не шутки. Если кто-то из школы угрожает тебе, ты должен рассказать мне, что происходит.

Он стоит и ждет ответа, а я жалею, что вообще открыл рот. Внизу мама все еще разговаривает с бабушкой, и я ловлю себя на том, что сомневаюсь, бабушка ли это. Может, мама притворяется, и на самом деле говорит с кем-то еще, возможно, обо мне и, похоже, используя шифр. Но зачем бы ей это понадобилось? Глупость. Нет, она просто беседует с бабушкой. О термитах.

– Ты уже сказал учителям?

– Нет.

– Что конкретно он сделал? Угрожал тебе?

– Нет.

Папа глубоко вздыхает:

– Если он не угрожал тебе открыто, ты, возможно, немного преувеличиваешь. Этот парень приносил в школу какое-нибудь оружие?

– Нет. Хотя… Может быть. Да… Да, мне кажется, у него мог быть нож.

– Ты его видел?

– Нет, я просто знаю. По нему видно, что он ходит с ножом, понимаешь?

Папа снова глубоко вздыхает и запускает руку в редеющие волосы.

– Расскажи, что именно он тебе говорил. Постарайся вспомнить все по порядку.

Я пытаюсь подобрать слова, чтобы объяснить ситуацию, но мне не удается.

– Дело не в том, что он что-то сказал, а в том, чего он не говорил.

Мой папа бухгалтер – очень последовательный, мыслит левым полушарием мозга, так что меня не удивляет его ответ:

– Я тебя не понимаю.

Я отворачиваюсь и рассеянно берусь пальцами за уголок висящего на стене семейного портрета. Тот скашивается набок. Это меня беспокоит, так что я спешу поправить его.

– Не обращай внимания. Это не важно. – С этими словами я пытаюсь сбежать по лестнице, потому что мне очень нужно подслушать мамин телефонный разговор, но папа осторожно ловит меня за локоть. Этого достаточно, чтобы я остался на месте.

– Погоди-ка, – просит он. – Если я правильно тебя понял, в одном классе с тобой учится какой-то парень, чье поведение кажется тебе угрожающим.

– Если честно, у нас с ним ни одного общего урока.

– Тогда откуда ты его знаешь?

– Я его не знаю. Но мы сталкиваемся с ним в коридоре.

Папа опускает глаза, что-то прикидывает в уме и снова переводит взгляд на меня.

– Кейден… Если вы незнакомы, он не угрожал тебе и просто несколько раз прошел мимо, почему ты вообще решил, что он желает тебе зла? Наверняка он тебя даже в лицо не помнит.

– Ты прав, я просто перенервничал.

– Ты, наверное, делаешь из мухи слона.

– Да, именно. Делаю из мухи слона. – Произнеся это вслух, я понял, как глупо звучали все мои гипотезы. Этот парень и не подозревает о моем существовании. Я даже имени его не знаю!

– Старшая школа – очень сложный период, – продолжает папа. – Много поводов для беспокойства. Мне жаль, что ты держал в себе столько всего. Подумать только, подозревать такое! Но иногда нужно трезво оценить ситуацию, согласен?

– Ну да.

– Как, полегче стало?

– Да, спасибо.

Но я ощущаю на себе его пристальный взгляд – отец как будто почувствовал, что я соврал. Родители замечают, что в последнее время я какой-то беспокойный. Папа считает, что мне нужно заняться спортом, чтобы снять нервное напряжение. Мама думает, что мне поможет йога.

9. Не ты первый, не ты последний

Море простирается во все стороны, насколько хватает глаз: перед нами, сзади, по правому борту, по левому – и вниз, вниз, вниз. Мы плывем на галеоне, потрепанном миллионом рейсов в еще более дремучие времена, чем сейчас.

– Лучше посудины не найти, – сказал мне однажды капитан. – Доверься моей старушке, и она пойдет куда надо.

Это обнадеживает, потому что на моей памяти у руля никогда никто не стоял.

– У нее есть имя? – спросил я как-то.

– Назвать ее – все равно что потопить. Корабль с именем весит больше, чем вытесненная им морская вода. Спроси любую жертву крушения.

Над главным люком – табличка с выжженной по дереву надписью: «Не ты первый, не ты последний». Она удивительным образом заставляет меня чувствовать себя ничтожным и избранным одновременно.

– Это тебе о чем-нибудь говорит? – интересуется попугай. Он уселся на люк и следит за мной, просто глаз не сводит.

– Не то чтобы, – отзываюсь я.

– Если вдруг начнет – записывай каждое слово.

10. Кухня с ужасами

Кухня из Белого Пластика снится мне почти каждую ночь. Детали всякий раз меняются ровно настолько, чтобы я не знал, чем все закончится. Если бы мне снилось одно и то же, я бы, по крайней мере, знал, чего ожидать, чтобы хоть как-то подготовиться к самому худшему.

Сегодня я прячусь. В кухне практически негде скрыться. Я сжался в комок внутри идеально чистого холодильника. Я дрожу и думаю о капитане – тот назвал меня пугливым щенком. Кто-то открывает дверцу – эту маску я не могу вспомнить.

Она качает головой:

– Бедняжка, ты, должно быть, замерз. – Она наливает кофе из кофейника, но вместо того, чтобы предложить мне чашку, протягивает руку прямо сквозь мой пупок и достает из-за моей спины молоко.

11. Нет худа без добра

Под главной палубой расположены каюты экипажа. Там гораздо просторнее, чем кажется снаружи. Невероятно просторно. Там есть длинный коридор, который, похоже, бесконечен.

Щели между досками палуб и бортов законопачены тошнотворно пахнущей черной смолой. Внизу вонь острее всего. Запах такой, будто живые организмы, спрессованные временем в деготь, до сих пор разлагаются. Отчетливо пахнет потом, немытым телом и грязью под ногтями.

– Запах жизни! – гордо объявил капитан, когда я однажды спросил, что это за вонь. – Быть может, перерождающейся, но все же жизни. Как солоноватый запах прилива – едкий, гнилой и все же освежающий. Когда волна накатит на берег и брызнет тебе в лицо, будешь ли ты проклинать ее вонь? Нет! Она напоминает, как сильно ты любишь море. Летний запах пляжа, пробуждающий что-то сокровенное в глубинах твоей души, – всего лишь легкое дуновение морской гнили. – С этими словами он с наслаждением вдохнул смрадный воздух полной грудью. – Правду говорят, нет худа без добра.

12. Шопинг шизиков

Когда мы с друзьями были помладше и слонялись по торговому центру, изнемогая от скуки, мы придумали такую игру. Называлась она «Шопинг шизиков». Мы выбирали кого-нибудь из покупателей – иногда двоих или даже целую семью, хотя интереснее было следить за одиночкой. Потом придумывали историю о секретной цели нашей очередной жертвы. Обычно в истории фигурировали топор и/или цепная пила, а еще подвал и/или чердак. Однажды мы выбрали низенькую старушку, ковылявшую по торговому центру с такой целеустремленностью на лице, что из нее вышел бы прекрасный серийный убийца. Мы придумали, что она накупит здесь всякого, не сможет донести сама и закажет доставку. Затем она нападет на курьера и убьет его самым тяжелым из того, что купила. И, конечно, у нее в подвале должна быть целая коллекция новеньких орудий убийства и трупов парней из службы доставки. И на чердаке, наверное, тоже.

Мы ходили за ней минут двадцать, помирая со смеху… а потом она зашла в ножевой отдел и выбрала огромный мясницкий нож. Тогда нам стало еще смешнее.

Но когда она выходила из магазина, я встретился с ней глазами – проверял, отважусь ли. Мне определенно померещилось, но ее взгляд горел таким жестоким огнем, что я никогда его не забуду.

Последнее время ее глаза глядят на меня отовсюду.

13. Низа не существует

Я стою посреди гостиной, зарываясь пальцами ног в пушистый ковер бездушно-бежевого цвета.

– Что ты делаешь? – спрашивает вернувшаяся из школы Маккензи, швыряя рюкзак на диван. – Почему ты стоишь столбом?

– Я слушаю.

– Что слушаешь?

– Термитов.

– Ты слышишь термитов? – ужасается сестра.

– Возможно.

Она принимается крутить большие синие пуговицы своего желтого флисового пальто, как будто от термитов можно застегнуться, как от холода. Потом она настороженно прикладывает ухо к стене, видимо, сообразив, что так их будет слышно гораздо лучше, чем из центра комнаты. Она слушает пару секунд и немного сконфуженно признается:

– Я ничего не слышу.

– Не волнуйся. – Я стараюсь, чтобы мой голос звучал успокаивающе. – Термиты – это всего лишь термиты. – И хотя трудно себе представить более общую фразу, мне удается развеять все страхи насчет насекомых, которые я успел внушить сестре. Удовлетворенная моим ответом, та отправляется на кухню перекусить.

Я стою не шевелясь. Термитов не слышно, но я их чувствую. Чем больше я о них думаю, тем сильнее становится это ощущение, и это меня раздражает. Сегодня я вообще сильно раздражен. Не тем, что вижу вокруг себя, а тем, чего не могу видеть. Меня всегда болезненно интересовало то, что внутри стен, или то, что под ногами. Сегодня этот интерес вселился в меня и грызет, как древоточцы, неторопливо пожирающие наш дом.

Я говорю себе, что это хороший способ вынырнуть из пучины размышлений о неприятностях в школе, которые то ли есть, то ли отсутствуют. Так что пока буду продолжать в том же духе.

Я закрываю глаза и направляю поток мыслей сквозь подошвы ног.

Я стою на твердой, надежной поверхности, но это всего лишь иллюзия. Дом принадлежит нам, так? Не совсем, потому что мы еще не всё выплатили за него банку. Тогда что тут наше? Земля? Тоже нет. У нас, конечно, лежит договор, по которому участок принадлежит нам, но мы не имеем права добывать полезные ископаемые. А что такое полезные ископаемые? Все, что можно добыть из-под земли. То есть она принадлежит нам, только если в ней нет ничего ценного, а если что-нибудь такое найдется, оно уже будет не наше.

Так что же у меня под ногами, кроме обманчивого ощущения, что все это наше? Сосредоточившись, я ощущаю, что там. Под ковром – бетонная плита, покоящаяся на земле, двадцать лет назад утрамбованной тяжелыми машинами. А под ней – затерянная жизнь, которую никто никогда не найдет. Там могут лежать руины цивилизаций, уничтоженных войной, или животными, или загадочными вирусами, взломавшими их иммунную систему. Я чувствую кости и панцири доисторических животных. Поднатужившись, я опускаюсь мыслью еще ниже, в коренную породу, где поднимаются наверх и лопаются пузырьки газа, – у Земли расстройство кишечника, ей надо переварить слишком долгую и грустную историю собственного существования. Там, внизу, все твари божьи в конечном счете растворяются в темную жижу, которую мы потом выкачиваем из-под земли и сжигаем в машинах, превращая некогда живых существ в парниковые газы, – по-моему, эта участь все же лучше, чем вечность в виде лужи грязи.

Еще глубже – и я чувствую, как холодная почва сменяется раскаленной докрасна, а потом и добела магмой, текущей под невероятным давлением. Внешнее ядро, потом внутреннее, наконец, самый центр тяжести – а потом притяжение начинает работать в обратную сторону. Жар и давление понижаются. Лава твердеет. Я продираюсь сквозь гранит, нефть, кости, грязь, червей и термитов, пока не вырываюсь наружу на рисовом поле где-то в Китае, доказывая, что низа не существует, потому что в конце концов он оказывается верхом.

Я открываю глаза, почти удивляясь, что все еще стою в гостиной. Мне приходит в голову, что мой дом и Китай соединяет идеальная прямая линия и что направлять вдоль этой линии свои мысли может быть небезопасно. Могли жар и давление усилить мои мысли до масштабов землетрясения?

Конечно, это глупая идея, но со следующего утра я начинаю смотреть новости, боясь увидеть, что в Китае произошло землетрясение.

14. Туда отсюда не попасть

Хотя напуганные члены экипажа много раз убеждали меня не забредать в потаенные уголки корабля, я просто не могу удержаться. Что-то толкает меня на поиски того, о чем лучше не знать. И как же можно плыть на огромном галеоне и не обшарить каждый его закоулок?

Однажды утром я встаю пораньше и вместо того, чтобы отправиться на палубу для переклички, решаю пройти по длинному, слабо освещенному коридору на нижней палубе. По пути я достаю блокнот и быстро зарисовываю свои впечатления.

– Простите, – обращаюсь я к притаившейся в своей мрачной каюте девушке, которую вижу впервые. У нее широко распахнутые глаза с потеками туши и жемчужное ожерелье-чокер, грозящее и вправду задушить ее. – Куда идет этот коридор?

Она окидывает меня подозрительным взглядом:

– Никуда не идет, вот же он, на своем месте. – С этими словами она исчезает внутри и захлопывает дверь. Ее образ стоит у меня перед глазами, и я набрасываю в блокноте, как выглядело лицо девушки, когда она отступила в тень.

Я продолжаю свой путь, по дороге считая лестницы, чтобы хоть как-то отследить свое продвижение по бесконечному коридору. Одна, другая, третья… Я досчитываю до десяти, а коридор уходит вперед и вперед. Я сдаюсь, карабкаюсь по ступенькам десятой лестницы и неожиданно вылезаю на главную палубу из среднего люка. До меня доходит, что все лестницы, где бы они ни начинались, выводят к этому самому люку. Я двадцать минут брел по коридору и ничуточки не продвинулся.

Передо мной на перилах примостился попугай. Он как будто специально поджидал тут, чтобы поддразнить меня.

– А туда отсюда не добраться! – кричит он. – Не знал? Не знал?

15. Мы стоим на месте

Моя работа на корабле – удерживать равновесие. Не помню, с каких пор я этим занимаюсь, но отчетливо припоминаю, как капитан объяснял мне мои обязанности:

– Твоя задача – чувствовать, как корабль качается из стороны в сторону, и перемещаться в противовес этому движению, от правого борта к левому, от левого к правому.

Другими словами, как и бо́льшая часть команды, я день-деньской ношусь от борта к борту, пытаясь скомпенсировать качку. Совершенно бессмысленное занятие.

– Разве наш вес имеет какое-то значение для такого огромного корабля? – как-то раз спросил я капитана.

Тот уставился на меня налитым кровью глазом:

– Предпочел бы стать балластом?

Это заставило меня замолчать. Видел я этот «балласт». Моряков набили в трюм, как сардин, чтобы понизить центр тяжести галеона. Балластом становятся те, кому нет места наверху. Мне еще грех жаловаться.

– Когда мы приблизимся к цели, – сообщил нам капитан, – я отберу отдельную команду для выполнения нашей великой миссии. Работай от души и до седьмого пота – тогда, может, в ней найдется место и для твоей почти бесполезной задницы.

Не уверен, что хотел бы этого, но вряд ли что-то может быть хуже, чем бессмысленно носиться по палубе. Однажды я спросил капитана, далеко ли до Марианской впадины: сколько бы мы ни плыли, море никак не менялось. Мы ни к чему не приближались и ни от чего не удалялись.

– В воде не ощущаешь, плывем мы или стоим на месте, – ответил тот. – Но мы узнаем, что цель близка, по знакам и мрачным предзнаменованиям.

Я не осмелился спросить, каких именно мрачных предзнаменований он ждет.

16. Уборщик

Когда море спокойно и мне не нужно бегать взад-вперед, я иногда остаюсь на палубе поболтать с Карлайлом. Наш корабельный уборщик – обладатель ярко-рыжих волос, таких коротких, что они напоминают персиковый пушок, и самой дружелюбной улыбки на всем галеоне. Он далеко не мальчик – скорее, ровесник офицеров, но не один из них. Кажется, у него свое расписание и свои правила, в которые капитан почти не вмешивается, и он – единственный на корабле, у кого сохранилась хоть какая-то логика.

– Я сам выбрал себе работу, – говорил он мне. – Потому что она очень нужная. И потому что вы все неряхи.

Сегодня я замечаю, как от его швабры во все стороны разбегаются крысы и исчезают в укромных уголках.

– Проклятые создания! – Карлайл макает швабру в ведро с мутной водой и продолжает мыть палубу. – Никак от них не избавиться.

– На старых кораблях всегда водятся крысы, – замечаю я.

Карлайл поднимает бровь:

– Ты думаешь, это крысы?

При этом он не говорит, кем еще они могут быть. Если честно, животные так быстро бегают и так хорошо прячутся, что я никак не могу толком их разглядеть. Это беспокоит меня, и я решаю сменить тему:

– Расскажите мне что-нибудь про капитана!

– Он твой капитан. Ты должен сам знать о нем все, что следует.

Но уже по его тону я понимаю, что он в курсе многих вещей, известных лишь избранным. Видимо, если я хочу получить ответ, мне следует лучше формулировать вопросы.

– Расскажите, как он потерял глаз.

Карлайл вздыхает, оглядывается по сторонам, чтобы убедиться, что никто не подслушивает, и шепотом начинает:

– Я так понял, что попугай лишился глаза первым. Мне рассказывали так: попугай продал глаз ведьме, чтобы та сварила зелье, которое превратило бы его в орла. Но ведьма обманула его, выпила зелье сама и улетела. Тогда попугай выклевал глаз капитану, чтобы не одному ходить с повязкой.

– Враки! – ухмыляюсь я.

Карлайл с торжественным выражением на лице разбрызгивает по палубе мыльную воду:

– Эта история правдива ровно настолько, насколько нужно.

Деготь между досками, кажется, пытается сбежать от потопа.

17. Заплатил бы, чтобы поглядеть

Штурман утверждает, что вид из вороньего гнезда принесет мне «просветление, успокоение, бдение, хорошее поведение».

Если это тест с выбором ответа, то я предпочел бы первое и второе, хотя, учитывая, где я нахожусь, с тем же успехом можно жирно обвести последнее.

Воронье гнездо – это маленькая бочка на самом верху грот-мачты. На вид туда влезут от силы два человека. Я решаю, что там, наверное, можно остаться наедине с моими мыслями. Следовало бы уже запомнить, что моим мыслям не позволено такой роскоши.

Ранним вечером я взбираюсь по истрепанным тросам, окутавшим корабль, как паутина. На горизонте блекнут последние отблески заката, и на небе неохотно показываются незнакомые созвездия.

Ближе к вороньему гнезду сеть тросов сужается и кажется все более ненадежной. Наконец я переваливаюсь через борт насаженного на мачту бочонка и тут же обнаруживаю, что он совсем не такой маленький. Как и нижняя палуба, снаружи он кажется меньше, но внутри оказывается метров тридцати в диаметре. Здесь, удобно откинувшись на бархатных креслах, сидят члены экипажа, потягивают переливающийся неоновым светом мартини, глядят перед собой отсутствующим взглядом и слушают живое выступление джазовой группы.

– Ты один? Иди за мной, – приглашает официантка и ведет меня к свободному бархатному креслу, с которого открывается вид на пляшущий по воде лунный свет.

– Ты прыгун? – спрашивает бледный мужчина, сидящий рядом со мной. У него в стакане плещется что-то голубое и, похоже, радиоактивное. – Или пришел просто посмотреть?

– Я пришел прочистить голову.

– Угощайся, – предлагает он, указывая на свой искрящийся стакан. – Пока ты не нашел свой собственный коктейль, можешь попробовать мой. Здесь каждый находит свою смесь, а то на безрыбье придет рак и утащит за бочок. Так здесь заканчиваются все колыбельные. Даже те, которые не в рифму.

Я оглядываю собравшихся – дюжина человек впала в какой-то эйфорический транс.

– Не понимаю, как все это помещается в вороньем гнезде.

– Растяжимость – основной принцип восприятия, – отвечает мой собеседник. – Но если резинка трескается, полежав на солнце, то, мне кажется, воронье гнездо тоже однажды почувствует, что мы злоупотребляем его эластичностью, и съежится до своего настоящего размера. Тогда всех, кто внутри, расплющит – кости, кровь, кишки просочатся сквозь щели в дереве, как тесто. – Он поднимает свой стакан: – Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!

В нескольких ярдах от нас матрос в синем комбинезоне вылезает на борт вороньего гнезда и прыгает, раскинув руки, навстречу верной смерти. Я не спускаю глаз с воды, но его нигде не видно. Все собравшиеся вежливо аплодируют, а группа начинает играть «Оранжевое небо»[2], хотя небо лиловое, как синяк.

– Почему вы все просто сидите? – кричу я. – Разве вы не видели, что случилось?

Мой собутыльник только руками разводит:

– Прыгуны совершают то, что совершают. Наше дело – похлопать в ладоши и почтить их память. – Он бросает взгляд за борт: – Здесь так высоко лететь, что даже не видно, как они расплющиваются. – Он залпом допивает коктейль: – Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!

18. Загадочная пепельница

Никто в школе не желает мне зла.

Я говорю себе это каждое утро после очередного выпуска новостей, где нет ничего про землетрясения в Китае. Я повторяю эти слова, торопясь с урока на урок. Я напоминаю себе об этом, когда прохожу мимо парня, который хочет меня убить, но вряд ли знает, кто я такой.

– Ты делаешь из мухи слона, – сказал папа. Может, он и прав, но это значит, что все-таки была «муха». В минуты просветления мне хочется дать самому себе затрещину за то, что выдумал такую глупость. Что можно подумать о человеке, для которого желание себя поколотить – признак просветления?

– Тебе нужен внутренний центр, – сказала бы мама. Она по уши в медитациях, веганстве и сыроедении – наверное, потому что ненавидит свою работу: вычищать кусочки мяса у людей между зубов.

С центровкой, однако, легче сказать, чем сделать. Я понял это, когда нас учили лепить из глины. У учителя горшки выходили как-то сами собой, но на деле требовались огромная точность и сноровка. Нужно вдавить шарик глины четко в центр гончарного круга, прижать его посередине большим пальцем и медленно, равномерно расплющивать. Каждый раз, когда я брался за дело, моя заготовка вскоре теряла равновесие и расползалась в разные стороны. От моих попыток что-то исправить становилось только хуже: края рвались, стенки проваливались вовнутрь, и очередная «загадочная пепельница», как называл мои потуги учитель, отправлялась обратно в ведро с глиной.

Что же происходит, когда равновесие теряет весь мир вокруг, а ты совершенно не умеешь возвращать его обратно? Остается только принять неравный бой и ждать, пока стенки провалятся и твоя жизнь станет одной большой загадочной пепельницей.

19. Заргон расплывается

Мы с друзьями, Максом и Шелби, иногда по пятницам собираемся после школы. Мы утверждаем, что разрабатываем компьютерную игру, но это тянется уже два года, и готовностью там и не пахнет. В основном дело в том, что каждый из нас постоянно совершенствуется в своей области и нам все время приходится начинать заново, потому что предыдущие наработки кажутся нам детскими и слишком любительскими.

Макс – наша движущая сила. Он сидит у меня дома гораздо дольше, чем мои родители готовы его терпеть, потому что, хотя он компьютерный гений, его компьютер – никчемный кусок железа, который отключается, стоит лишь прошептать в метре от него слово «графика».

Шелби отвечает за сюжет.

– Кажется, я поняла, в чем проблема, – говорит она сегодня днем. Мы слышим это каждый раз, когда собираемся поработать над игрой. – По-моему, не надо давать персонажу столько встроенного оружия. А то каждая битва превращается в огромное кровавое месиво, скукота полная.

– С каких пор кровавое месиво – это скукота? – недоумевает Макс. – Я лично его обожаю.

Шелби с мольбой смотрит на меня в поисках поддержки, но увы.

– Если честно, мне оно тоже нравится. Наверное, дело в том, что мы мальчики, – говорю я.

Она испепеляет меня взглядом и швыряет мне несколько страниц переработанных описаний персонажей.

– Просто нарисуй их и дай им доспехи попрочнее, чтобы не каждый удар был смертельным. Особенно позаботься о Заргоне, у меня на него большие планы.

Я раскрываю свой блокнот.

– Разве мы не обещали друг другу, что немедленно прекратим, если начнем разговаривать как чокнутые геймеры? По-моему, наша беседа – прямое доказательство того, что этот момент настал.

– Я тебя умоляю! Момент настал еще год назад, – возражает Шелби. – Если ты настолько недоразвитый, что тебя волнует, как нас называют всякие идиоты, мы всегда можем найти другого художника.

Шелби всегда говорит то, что думает; меня это привлекает. Нет, между нами не было и не будет ничего такого. Этот поезд даже не ушел, а сошел с рельсов, не отъезжая от вокзала. Мы чрезмерно друг друга ценим, чтобы начинать что-то плести. К тому же дружба дает нам троим некоторые преимущества. Например, мы с Максом можем расспросить Шелби о девочках, которые нам нравятся, или рассказать что-нибудь про парней, которые нравятся ей. Эта схема работает слишком слаженно, чтобы что-то менять.

– Слушай, – продолжает Шелби, – это же не дело всей нашей жизни, а просто развлечение. Несколько дней в месяц можно себе позволить расслабиться. Не могу сказать, чтобы это как-то мешало мне жить.

– Да, – встревает Макс, – потому что тебе мешает жить множество других вещей.

Она толкает его так сильно, что беспроводная мышь вылетает у него из рук и летит через всю комнату.

– Эй! – возмущаюсь я. – Если вы что-нибудь сломаете, родители заставят меня за это платить. Они зациклены на ответственности за свои поступки.

Шелби бросает на меня холодный, почти злой взгляд:

– Что-то не вижу, чтобы ты рисовал.

– Может, я просто жду порыва вдохновения. – И все же, не дожидаясь, пока меня посетит муза, я делаю глубокий вздох и вчитываюсь в описания персонажей. Потом перевожу взгляд на пустой лист блокнота.

Мои занятия живописью начались с того, что я не выносил пустого пространства. Увижу пустую клеточку – значит, надо ее заштриховать. А стоит мне увидеть чистую страницу – и она обречена. Пустые страницы, вереща, молят, чтобы я вылил на них помои из своей головы.

Все началось с каляк-маляк. Потом пошли наброски, эскизы, а теперь дело дошло до рисунков. Или «произведений», как говорят раздутые от собственной важности личности, вроде ребят из моей группы по рисованию, которые ходят в беретах, как будто их головы слишком творчески мыслят и их надо прикрывать чем-то особенным. Мои собственные «произведения» состоят главным образом из комиксов – ну знаете, манга и прочее. Хотя в последнее время я все больше склоняюсь к абстракции – как будто линии ведут меня, а не я их. Теперь меня заставляет рисовать какое-то внутреннее беспокойство, мне нужно узнать, куда это заведет.

Я по возможности прилежно тружусь над эскизами персонажей Шелби, но меня гложет нетерпение. Как только в моей руке оказывается цветной карандаш, мне уже хочется бросить его и схватить другой. Я вижу отдельные линии, но не всю картину. Я обожаю рисовать персонажей для игры, но сегодня мой энтузиазм все время бежит на пару шагов впереди моих мыслей, и за ним не угнаться.

Наконец я показываю Шелби набросок Заргона – новую и улучшенную месивоустойчивую версию командира армии.

– Очень небрежно, – замечает она. – Если ты собираешься дурачиться…

– Сегодня это все, на что я способен, понимаешь? Иногда у меня получается, иногда нет. – И, не удержавшись, я добавляю: – Может, это у тебя небрежные описания, а я рисую как могу?

– Просто соберись, – просит она. – Ты всегда рисовал так… четко.

Я пожимаю плечами:

– Да? Стилю свойственно развиваться. Посмотри на Пикассо.

– Ну-ну. Когда Пикассо разработает компьютерную игру, я дам тебе знать.

Конечно, мы всегда друг друга поддеваем, иначе нам было бы скучно. Но сегодня все иначе, потому что в глубине души я знаю, что Шелби права. Моя манера письма не развивается, а расплывается, и я не понимаю почему.

20. Попугаи всегда улыбаются

Капитан вызывает меня к себе, хотя я старался держаться тише воды ниже травы.

– Парень, ты попал, – говорит штурман, когда я выхожу из каюты. – Попал-копал-катал-глотал – про капитана говорят, что он не раз заглатывал матросов целиком.

Я вспоминаю свой сон о Кухне из Белого Пластика, хотя капитан там пока не появлялся.

Кабинет капитана расположен у самой кормы. Он говорит, что там ничто не мешает ему предаваться воспоминаниям о своих странствиях. Сейчас он им, однако, не предается. Его вообще нет в комнате. Только попугай примостился на насесте между захламленным столом и глобусом, на котором не нарисован правильно ни один континент.

– Молодец, что пришел, молодец, что пришел, – повторяет попугай. – Садись, садись.

Я сажусь и жду. Попугай прогуливается взад-вперед по своей жердочке.

– Зачем меня сюда позвали? – спрашиваю я наконец.

– Вот именно, – отвечает птица. – Зачем позвали? Или, может быть, зачем – тебя? И зачем – сюда?

Я начинаю терять терпение:

– Капитан скоро придет? Если нет…

– Тебя позвал не капитан. А я, а я. – С этими словами попугай наклоняет голову в сторону лежащего на столе листа бумаги: – Заполни, пожалуйста, анкету.

– Чем? У меня нет ручки.

Птица перелетает на стол, пытается разгрести кучу бумаг и, не найдя ручки, выдирает сине-зеленое перо у себя из хвоста. Оно опускается на стол.

– Оригинально. Только чернил все равно нет.

– Обмакни его в деготь между досками, – советует попугай. Я послушно тянусь к ближайшей стене и прикладываю перо к черной массе меж двух планок: пустой стержень пера всасывает что-то темное. Меня бросает в дрожь от одного взгляда на эту жидкость. Заполняя анкету, я стараюсь, чтобы эта гадость не попала на кожу.

– Все должны это заполнять?

– Все.

– Обязательно отвечать на все вопросы?

– На все вопросы.

– Зачем это нужно?

– Нужно.

Когда я заканчиваю, мы долго рассматриваем друг друга. Мне приходит в голову, что всегда кажется, будто птицы добродушно ухмыляются – примерно как дельфины, – и нельзя понять, что у них на уме. Дельфин может лелеять планы вырвать тебе сердце или забить тебя до смерти своим длинным носом, как они делают с акулами, но он будет улыбаться, и тебе все это время будет казаться, что он твой друг. Я снова вспоминаю дельфинов, которых нарисовал у сестры в комнате. Знает ли Маккензи, что они, возможно, хотят ее убить? Или, может, они уже ее убили?

– Как отношения с командой, с командой? – спрашивает попугай.

Я пожимаю плечами.

– Вроде неплохо.

– Расскажи мне что-нибудь, что можно использовать против них.

– Зачем тебе это?

Птица издает свист, похожий на вздох:

– Какие мы сегодня несговорчивые! – Осознав, что ничего от меня не добьется, попугай перелетает обратно на насест. – Ну ладно, хватит, хватит. Пора на обед. Кускус и махи-махи.

21. Анкета члена экипажа

Пожалуйста, оцените данные утверждения по следующей шкале:

1 Абсолютно согласен. 2 Полностью согласен. 3 Точнее быть не может. 4 Совершенно верно. 5 Откуда вы знаете?

Иногда я боюсь, что корабль затонет.

① ② ③ ④ ⑤

У других матросов есть биологическое оружие.

① ② ③ ④ ⑤

Глоток энергетика – и я могу летать.

① ② ③ ④ ⑤

Я бог, а боги не заполняют анкет.

① ② ③ ④ ⑤

Я с удовольствием провожу время в компании птиц с ярким опереньем.

① ② ③ ④ ⑤

Смерть не насыщает меня.

① ② ③ ④ ⑤

Мои ботинки жмут, а сердце на два размера меньше нужного.

① ② ③ ④ ⑤

Я верю, что все ответы лежат на дне морском.

① ② ③ ④ ⑤

Меня часто окружают одни бездушные зомби.

① ② ③ ④ ⑤

Иногда я слышу голоса интернет-магазинов.

① ② ③ ④ ⑤

Я могу дышать под водой.

① ② ③ ④ ⑤

Меня посещают видения о параллельных и/или перпендикулярных мирах.

① ② ③ ④ ⑤

Мне нужно больше кофеина. И немедленно.

① ② ③ ④ ⑤

Я чую мертвецов.

① ② ③ ④ ⑤

22. Матрас его не спас

Пока у нас дома травят термитов, мы с семьей на два дня уезжаем в Лас-Вегас. Всю дорогу я рисую в блокноте, в итоге меня укачивает, и я с трудом сдерживаю тошноту. В этом смысле я похож на всех остальных обитателей Вегаса.

Наша гостиница построена в виде тридцатиэтажной пирамиды, и лифты в ней ходят по диагонали. Лифты – гордость Лас-Вегаса. Тут и стеклянные стенки, и зеркальные, и хрустальные люстры, которые так трясутся и звенят, будто каждый подъем и спуск – целое землетрясение. Все отели соревнуются между собой, кто быстрее доставит клиента из номера в казино. В одном из них лифты даже оборудованы игровыми автоматами для тех, кому совсем уж невмоготу ждать.

Я почему-то нервничаю.

– Тебе нужно поесть, – предлагает мама.

После еды ощущение не проходит.

– Тебе нужно поспать, – советует папа, как будто я ребенок; но все мы знаем, что дело не во сне.

– Тебе надо преодолеть свою застенчивость, Кейден, – без устали повторяют они оба. Проблема в том, что раньше я никогда не страдал от застенчивости – наоборот, всегда был уверен в себе и открыт к общению. Они не знают – даже я пока еще не знаю, – что с этого начинается что-то более серьезное. Пока на свет показалась только верхушка огромной черной пирамиды.

Родители полдня играют в казино и наконец решают, что проиграли достаточно денег. Тогда они начинают ругаться и сваливать вину друг на друга:

– Ты не умеешь играть в очко!

– Я же говорил, что предпочитаю рулетку!

Всем нужно на кого-то свалить ответственность. Семейные пары ругают друг друга. Так проще. Ситуацию усугубляет еще и то, что мама умудрилась сломать левый каблук своих любимых красных туфель и ей пришлось хромать до гостиницы, потому что шлепать по улицам Вегаса босиком было бы крайне неразумно. Ходить по раскаленным углям и то не так больно.

Пока родители ищут утешения в спа-салоне, мы с Маккензи отправляемся гулять по бульвару, любуясь танцующим фонтаном «Белладжио». Меня немного напрягает гулять с сестрой, потому что она сосет свой любимый ядовито-голубой леденец. С ним она выглядит гораздо младше своих неполных одиннадцати, и я чувствую себя нянькой. К тому же довольно неловко идти рядом с кем-то, у кого весь рот перемазан синим.

По пути я беру рекламу эскорт-услуг у неприятных парней, раздающих ее всем желающим. Я не собираюсь звонить по указанным на листовке номерам, просто у меня что-то вроде коллекции. Собирают же некоторые бейсбольные карточки. Только на моих карточках изображены девушки в нижнем белье. Одна такая стоит целой команды высшей лиги!

Я вспоминаю, что одно из зданий, мимо которых мы проходим, некогда было отелем MGM Grand и однажды пережило страшный пожар. Испугавшись дурной славы, компания продала дом какой-то другой сети отелей и построила новую гостиницу – огромное святилище азартных игр, изобильное, как страна Оз. Старое здание теперь скрывается под другим названием. В том пожаре погибло много народу. Какой-то парень выпрыгнул с верхнего этажа на матрас, чтобы не сгореть заживо. Матрас его не спас.

Потом я начинаю думать о нашей гостинице: а вдруг она тоже загорится? Как выбраться из объятой пламенем стеклянной пирамиды, если нельзя открыть окно? Мои мысли носятся, как ненормальные. А что, если какой-нибудь из этих мутных парней решит, что хватит с него рекламных листовок и настало время для небольшого поджога? Я всматриваюсь в одного из них и вижу в его глазах что-то, отчего сразу становится понятно: он на такое способен. Мной овладевает настойчивое предчувствие, внутренний голос повторяет, что нельзя возвращаться в гостиницу. Потому что за мной наблюдает тот парень. Может быть, все они за мной следят. Кто знает, вдруг все эти ребята с гнусной рекламой объединились против меня? И я не могу вернуться в гостиницу, потому что тогда она точно загорится. Так что я убеждаю Маккензи, ноющую, что натерла ногу, идти дальше, хотя и не объясняю почему. Мне вдруг начинает казаться, что мой долг – защитить ее от этих ненормальных.

– Давай заглянем во «Дворец Цезаря», – предлагаю я. – Там должно быть круто.

Внутри я немного успокаиваюсь. Вход охраняют огромные каменные центурионы в доспехах и с копьями. И хотя они стоят тут просто для украшения, мне кажется, что они защитят нас от любых коварных поджигателей.

Среди магазинчиков с духами, бриллиантами, кожаными сумками и норковыми пальто, в нише стоит еще одна статуя. Это точная копия «Давида» Микеланджело. В Лас-Вегасе кругом точные копии: Эйфелева башня, Статуя Свободы, пол-Венеции… Они подделали целый мир для вашего развлечения.

– Фу, почему тот парень голый? – спрашивает Маккензи.

– Не тупи, это же «Давид»!

– А. – К счастью, сестра не спрашивает: «Какой еще Давид?» Вместо этого она интересуется: – А что у него в руке?

– Праща.

– Что еще за праща?

– Такое оружие. По Библии, из нее он убил Голиафа.

– А… – говорит Маккензи. – Пойдем отсюда?

– Сейчас. – Я не готов уйти, потому что прикован к месту каменными глазами Давида. Его тело расслаблено, как будто он уже завоевал свое царство, но лицо полно плохо скрываемого беспокойства. Мне приходит в голову, что Давид, возможно, был таким же, как я. Тоже видел повсюду чудовищ, на которых в мире не хватит пращей.

23. Восемь с половиной секунд

В конце первого дня нашего лас-вегасского безумия родители немного пьяны.

Спор о том, кто больше проиграл, закончен. Они решили стать выше этого. В буквальном смысле.

Дело в том, что в каждом отеле Вегаса есть своя фишка, а самая большая фишка на весь город – Стратосферная башня, в которой, по слухам, сто тринадцать этажей, хотя, подозреваю, они измеряют этажи в лас-вегасских сантиметрах, способных меняться в размерах по прихоти рекламщиков. И все же ее круглая стеклянная корона, венчающая длинный гладкий бетонный шпиль, выглядит впечатляюще. Лифтер утверждает, что тут самый быстрый лифт западной цивилизации. В этом городе все помешаны на лифтах!

В четырехэтажной короне расположены вращающийся ресторан и бар с живой музыкой. Посетители сидят в красных бархатных креслах и потягивают отсвечивающие неоном коктейли, от которых, кажется, исходит радиация. А еще здесь оборудовано что-то вроде парка развлечений. Один из аттракционов предлагает вам прицепиться к тросу и пролететь сто восемь этажей практически в свободном падении, не прихватив с собой вниз даже матраса. Зато с вами едет камера и записывает вашу предполагаемую попытку самоубийства, чтобы вы могли потом заново пережить эти восемь с половиной секунд в уюте и безопасности своей гостиной.

– Как вы на это смотрите? – спрашивает папа. – И очереди нет!

Сначала мне кажется, что это шутка, но у него слишком блестят глаза. Папа редко напивается, но уж тогда он становится ходячей рекламой любых бредовых идей.

– Нет, спасибо, – отвечаю я и пытаюсь незаметно убраться подальше, но папа хватает меня и заявляет, что это надо сделать всей семьей. У него даже скидочные купоны есть. Два по цене одного. Четыре по цене двух. Такая выгода!

– Расслабься, Кейден! – призывает отец. – Отдайся вселенной! – Мой папа не застал лихих шестидесятых, но выпивка превращает его из добропорядочного республиканца в дорвавшегося до Вудстока[3] хиппи. – Чего ты боишься? Это же абсолютно безопасно!

Прямо перед нами кто-то в синем комбинезоне и страховочном поясе прыгает в пустоту и пропадает внизу. Люди аплодируют, а у меня начинают неметь пальцы.

– Интересно, кто-нибудь разбивался? – спрашивает у инструкторов какой-то бледный придурок с неоновым коктейлем и гогочет со своими тупыми друзьями. – Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!

– Или мы прыгаем всей семьей, или не прыгает никто, – объявляет папа. Маккензи тут же начинает действовать мне на нервы и жаловаться, что я всегда отравляю ей жизнь. Мама только хихикает, потому что от нескольких порций «маргариты» она становится двенадцатилеткой в сорокалетнем теле.

– Давай, Кейден, – не отстает папа. – Живи настоящим, парень! Ты будешь помнить это до конца жизни!

Ага. Все восемь с половиной секунд.

Я сдаюсь, потому что их трое на одного. Я встречаюсь с папой взглядом и вдруг вижу: у него такие же глаза, как у того ненормального разносчика рекламы, который хотел поджечь нашу гостиницу. Что я знаю о своем отце? А что, если он состоит в каком-нибудь тайном обществе? А что, если вся моя жизнь была такой же подделкой, как местная пародия на Венецию, а на самом деле все затевалось, чтобы заманить меня сюда и столкнуть с небоскреба? Кто эти люди? И хотя часть моего сознания знает, как глупо все это звучит, другая все равно подкармливает эти ужасные «А что, если?». Та самая часть меня, которая всегда заглядывает под кровать в поисках монстров после хорошего ужастика.

Прежде чем я успеваю понять, что происходит, нас уже одели в синие комбинезоны, и мы стоим на мостике, будто экипаж космонавтов, и вот уже сестра прыгает первой, чтобы показать, кто самая храбрая девочка на этой планете, а потом к тросу прицепляют маму, и она летит, и ее хихиканье перерастает в стремительно удаляющийся визг, и вот уже папа стоит за моей спиной, чтобы я прыгал перед ним, потому что мы оба знаем, что иначе я спущусь на лифте.

– Вот увидишь, будет забавно, – говорит он.

Но ничего забавного не будет, потому что то крошечное облачко безумия, которое находит на меня, когда я ищу монстров под кроватью, разрослось, застлало мне мозг и простирает надо мной свои крылья, как ангел смерти над первенцами египетскими[4].

Сквозь стеклянную стенку Стратосферной короны с интересом смотрят хорошо одетые люди, жующие улиток и попивающие радиоактивные жидкости, и я вдруг понимаю, что вхожу в развлекательную программу. Как в цирке, все в глубине души надеются, что кого-то расплющит.

Мой страх – не просто бабочки в животе. Не выброс адреналина на вершине американских горок. Я точно – совершенно точно – знаю: они только притворяются, что цепляют меня к тросу. Что я непременно на огромной скорости впечатаюсь в асфальт. Правду можно прочесть в их глазах. Осознание этого убивает меня куда мучительнее, чем убило бы падение, так что я прыгаю, просто чтобы все закончилось.

Я кричу, кричу и лечу в бездонную пропасть, которая просто не может мне мерещиться, – и все-таки через восемь с половиной секунд мой полет замедляется и меня ловят у подножия башни. То, что я еще жив, настолько удивительно, что меня всего трясет. Летящего следом за мной папу по пути тошнит – единственная моя победа за вечер, – но меня все равно не покидает невыносимое чувство, что я все еще стою на краю чего-то немыслимого и оно вот-вот засосет меня, как черная дыра.

24. Не думай, что она только твоя

Корабельная качка пробуждает меня от ночного кошмара, которого я уже не помню. Свисающий с низкого потолка каюты фонарь бешено раскачивается, отбрасывая пляшущие тени, которые поднимаются и опадают совсем как волны. Весь корабль жалобно скрипит, доски сжимаются и растягиваются, и кажется даже, будто вонючий деготь, которым они скреплены, стонет от натуги.

Штурман свешивается с верхней полки и смотрит на меня, совершенно не заботясь о том, что бушующее море вот-вот разломает корабль в щепки.

– Дурной сон? – интересуется он.

– Ага, – тоненько пищу я.

– Попал в Кухню?

Вопрос застает меня врасплох. Я никогда не рассказывал про этот сон.

– Ты… знаешь о ней?

– Все мы иногда попадаем в Кухню из Белого Пластика, – отвечает штурман. – Не думай, что она только твоя.

Я выхожу в коридор и с грехом пополам добираюсь до туалета. Кажется, мои ноги прикованы к полу, а руки – к стенам. Если добавить к этому страшную качку, ничего удивительного, что поход растягивается на четверть часа.

Когда я наконец возвращаюсь в каюту, штурман скидывает мне потрепанный листок бумаги, весь испещренный изогнутыми линиями и стрелками.

– Выход, пароход, паровой, пора домой, – говорит он. – В следующий раз, когда попадешь в Кухню, возьми его с собой. Он укажет путь к выходу.

– Как я могу взять лист бумаги с собой в сон? – замечаю я.

– Тогда, – отвечает обиженный штурман, – я тебе не завидую.

25. У тебя нет разрешения

– Нарисуй меня, – приказывает попугай, глядя на мой блокнот. – Нарисуй меня.

Я не смею отказаться.

– Прими какую-нибудь позу, – прошу я. Он садится на перила, гордо подняв голову и распушив перья. Я не тороплюсь. Закончив рисовать, я показываю ему плод своего труда – рисунок дымящейся кучки экскрементов.

Несколько секунд он изучает листок и заявляет:

– Больше похоже на моего брата. Конечно, после того как его проглотил крокодил.

Ему удается заставить меня улыбнуться. Так что я делаю второй набросок: попугай во всей красе, даже с повязкой на глазу.

Однако за нами наблюдал капитан, и, когда довольный попугай улетает прочь, он отбирает у меня карандаш и блокнот. Что ж, по крайней мере, моя рука все еще при мне. По слухам, у некоторых тут деревянные ноги просто потому, что однажды их застукали за игрой в футбол на палубе.

– У тебя нет разрешения на талант, – объясняет капитан. – Чтобы не обижать тех матросов, у которых его нет.

И хотя дар приходит, не спрашивая, разрешено ему или нет, я склоняю голову и вымаливаю:

– Пожалуйста, сэр… Можно мне иметь талант к рисованию?

– Я подумаю над этим. – Он разглядывает портрет попугая, морщится и выкидывает его за борт. Потом берет в руки рисунок с экскрементами: – Очень точное сходство. – С этими словами он бросает за борт и его.

26. Всякие гадости

Наутро бармен зовет меня в воронье гнездо, чтобы смешать мне собственный коктейль. Сегодня никто не прыгает, поэтому народу почти нет.

– Эта смесь твоя и только твоя. – Он долго смотрит мне в глаза, пока я не киваю. Тогда бармен снимает со шкафа какие-то бутылки и пузырьки – при этом его руки мелькают так быстро, что кажется, будто у него их больше двух, – и смешивает все в ржавом шейкере для мартини.

– Что тут намешано? – спрашиваю я.

Бармен смотрит на меня так, как будто я сморозил какую-то глупость. Или как будто глупостью было надеяться на ответ.

– Пряности, сладости и прочие гадости, – произносит он.

– А конкретнее?

– Говяжий хрящ и позвоночник черного таракана.

– Но у тараканов нет позвоночника, – замечаю я. – Они беспозвоночные!

– Именно. Поэтому его так сложно достать.

Снизу прилетает, хлопая крыльями, попугай и садится на барную стойку. При ее виде я вспоминаю, что мне нечем платить, и сообщаю это бармену.

– Не проблема, – отзывается тот. – Страховка все покроет.

Он наполняет коктейлем фужер для шампанского и вручает мне. Жидкость пузырится красным и желтым, но цвета не смешиваются. У меня в руках лавовая лампа.

– Выпей, выпей, – подает голос попугай. Наклонив голову, он смотрит на меня здоровым глазом.

Я делаю глоток. Вкус горький, но не неприятный. Чувствуются легкие нотки бананов и миндаля.

– Пью до дна! – с этими словами я опрокидываю фужер в один глоток и ставлю пустой сосуд на стойку.

Попугай удовлетворенно склоняет голову:

– Великолепно! Будешь подниматься сюда дважды в день.

– А если я не хочу лазать в воронье гнездо?

– Тогда оно само залезет в тебя, – подмигивает попугай.

27. Немытые массы

Много лет назад мы с семьей поехали в Нью-Йорк. Поскольку все подходящие гостиницы либо были заняты, либо требовали в уплату продать душу, мы свернули с проторенной туристской тропы.

Наш отель располагался где-то в Куинсе, у черта на куличках. Район назывался Флашинг – «Смывной бачок». Отцы-основатели Нью-Йорка, как и большинство его жителей, отличались тонкой иронией.

В общем, нам приходилось всюду добираться на метро, и каждый раз нас ждали приключения. По-моему, однажды мы доехали аж до самого Статен-Айленда, а туда метро даже не ведет. У нас постоянно кончались деньги на проездных, которые тошнило цифрами с баланса каждый раз, когда мы проходили через турникеты, и папа оплакивал золотые времена жетонов, которые можно было просто высыпать в ладонь и пересчитать, на сколько поездок еще хватает.

Мама строго следила за «правилами поведения в метро»: литрами лей на себя антибактериальный гель и никогда не встречайся ни с кем глазами.

Мы прожили там неделю, и всю эту неделю я изучал людей, всю эту немытую и недезинфицированную толпу. Я обнаружил, например, что ньюйоркцы никогда не поднимают головы, чтобы полюбоваться величественными небоскребами. Они лавируют в плотной толпе так быстро и ловко, будто на них на всех тефлоновое покрытие, и почти не сталкиваются. А в метро, где нужно стоять столбом, пока тряский поезд идет от станции к станции, люди не только не встречаются глазами – каждый существует в собственном тесном мирке, как будто все надели невидимые скафандры. Это чем-то напоминает езду по автостраде, только здесь ваше личное пространство кончается в лучшем случае в сантиметре от вашей одежды. Меня изумляло, что люди могут сосуществовать так тесно – тысячи людей могут находиться буквально в миллиметре – и все же в полной изоляции друг от друга. Я не мог себе этого представить. Теперь могу.

28. Хоровод красок

И вот наш дом избавлен от термитов, и чудеса Города грехов можно забыть, как страшный сон. Но дома ничуть не легче. Меня снедает потребность бесцельно бродить взад-вперед. Когда я не слоняюсь по дому, я рисую, а если не рисую, то размышляю – и мысли заставляют меня блуждать и рисовать. Может, это пары́ пестицидов так действуют.

Я сижу в столовой. Передо мной на столе разложены цветные карандаши, пастель и уголь. Сегодня я рисую карандашами, но так крепко в них вцепляюсь и так сильно нажимаю, что они постоянно ломаются. И не только кончики – дерево так и трещит. Я бросаю обломки через плечо, не отрываясь от занятия.

– Ты похож на безумного ученого, – замечает мама.

Я слышу ее слова секунд через десять. Отвечать уже поздно, я и не заморачиваюсь. Все равно я слишком занят. Мне надо вылить кое-что из головы на бумагу, прежде чем оно перекрутит мне извилины. Пока разноцветные линии не вошли мне в мозг, как нож в масло. Мои рисунки потеряли всякую форму. Теперь это просто наброски и наметки, случайные штрихи карандаша – и все же они исполнены смысла. Не знаю, увидит ли в них кто-нибудь то, что вижу я. Но рисунки ведь должны что-то значить? Иначе откуда они берутся? Иначе почему голос в моей голове так упорно требует выплеснуть их наружу?

Карандаш цвета фуксии ломается. Я бросаю его и берусь за киноварный.

– Мне не нравится, – замечает Маккензи, проходя мимо с ложкой арахисового масла, которую она лижет, как леденец. – Мурашки по коже.

– Я рисую только то, что нужно. – Меня вдруг озаряет вспышка вдохновения: я макаю палец в ее ложку и провожу через весь лист охристую дугу.

– Мама! – вопит сестра. – Кейден рисует моим арахисовым маслом!

– И поделом, – отзывается мама. – Нечего перебивать аппетит.

Но когда она выглядывает из кухни и видит, что я рисую, я чувствую ее беспокойство, как тепло от батареи – что-то еле ощутимое, но постоянное.

29. Я дружу с тарабарами

Я обедаю с друзьями. И все же меня тут нет. То есть, конечно, вот он я, но я не чувствую, что сижу с ними. Раньше я всегда без труда вливался в любую компанию, с которой проводил время. Некоторым, чтобы чувствовать себя в безопасности, нужна кучка приятелей, этакий защитный дружеский пузырь, из которого они редко вылезают. Я таким никогда не был и всегда свободно бродил от стола к столу, от компании к компании. Качки, ботаны, хипстеры, рокеры, скейтеры… Все они считали меня своим, как будто я хамелеон. Тем более странно обнаружить, что я оказался наедине с собой, даже сидя с приятелями.

Друзья уплетают обед и смеются над чем-то, чего я не услышал. Не то чтобы я намеренно отгораживаюсь от них, мне просто никак не удается включиться в разговор. Их смех доносится издалека, как будто я заткнул уши ватой. Это случается все чаще и чаще. У меня такое ощущение, что они говорят даже не по-английски, а на каком-то своем тарабарском наречье. Все мои друзья – тарабары. Обычно я им подыгрываю и смеюсь вместе со всеми, чтобы казалось, что я один из них. Но сегодня у меня нет настроения прикидываться. Мой приятель Тейлор, чуть повнимательнее остальных, замечает мой отсутствующий вид и похлопывает меня по руке:

– Земля – Кейдену Босху. Парень, ты где?

– Вращаюсь вокруг Урана, – отзываюсь я. Все вокруг смеются и долго подкалывают меня по-тарабарски – я снова отключился.

30. Мушиный полет

Экипаж занят своим делом – беготней по палубе безо всякой видимой цели, – а капитан смотрит на нас с высоты капитанского мостика. Как проповедник, он кормит нас своим собственным сортом мудрости.

– Благословляйте судьбу, – учит капитан. – И горе вам, если она не благословит вас в ответ!

Попугай по одному облетает матросов: садится каждому на плечо или на макушку, сидит так несколько секунд и перелетает дальше. Интересно, что он задумал.

– Сжигайте мосты, – продолжает капитан. – Желательно еще до того, как пройдете по ним.

Штурман сидит на протекающей бочке с какой-то дрянью: раньше там была еда, но, судя по запаху, она успела разложиться на составные элементы. Он прокладывает курс, наблюдая за роящимися вокруг бочки мухами.

– Их полет укажет путь точнее звезд, – объясняет он. – Потому что у навозных мух отличный слух и фасеточные глаза.

– И какой с них толк? – отваживаюсь спросить я.

Штурман смотрит на меня так, как будто ответ очевиден.

– Глаза-фасетки обманут редко.

Кажется, я понял, почему они так хорошо ладят с капитаном.

Я слоняюсь по палубе, наконец попугай садится на плечо ко мне.

– Матрос Босх! Держись, держись! – Он заглядывает своим единственным глазом мне в ухо и удовлетворенно кивает головой: – Еще на месте. Повезло, повезло.

Наверное, он про мой мозг.

Птица уже улетела проверять уши другого матроса. Я слышу низкий разочарованный свист: то, что попугай нашел – или чего не нашел – между ушами парня, его не радует.

– Бояться нужно только страха, – вещает капитан с мостика, – ну и хищных монстров иногда.

31. Это все, чего они стоят?

Хотя пестициды из дома уже выветрились, термиты не идут у меня из головы. Если говорят, что после антибактериального мыла появляются сверхбактерии, то почему бы у нас дома не завестись сверхтермитам? Я сижу с блокнотом в гостиной, в кресле-качалке стиля нью-эйдж, оставшемся с тех времен, когда мама кормила нас с Маккензи грудью. Должно быть, у меня с тех пор остались какие-то инстинкты, потому что, раскачиваясь в нем, я чувствую себя немного спокойнее и комфортнее – хотя, слава богу, память о грудном молоке затерялась где-то в потоке времени.

Но сегодня я почему-то не могу успокоиться. У меня в голове копошатся какие-то все более противные создания. Я рисую их, надеясь таким образом выкинуть сверхтермитов из головы.

В какой-то момент я поднимаю глаза: рядом стоит мама и наблюдает за мной. Не знаю, сколько она уже здесь. Снова опустив взгляд, я вижу, что лист остался чистым. Я ничего не нарисовал. Я листаю блокнот в надежде отыскать свежий рисунок на предыдущей странице, но там его тоже нет. Термиты прочно засели в моем мозгу и не желают вылезать.

Маму, должно быть, беспокоит выражение моего лица.

– Пенни за твои мысли!

Я не хочу делиться с ней своими мыслями и начинаю придираться к словам:

– А что, это все, чего они стоят? Пенни, не больше?

– Кейден, это просто идиома, – вздыхает мама.

– Значит, узнай, когда придумали эту идиому, и сделай поправку на инфляцию.

Мама качает головой:

– Только ты на такое способен, Кейден, – и оставляет меня наедине с мыслями, которые я не хочу так дешево продавать.

32. Меньше чем ничего

Я где-то читал, что пенни скоро вообще выведут из оборота, потому что на них не купить ничего, кроме чужих мыслей. Суммы на банковских счетах округлят до пятака. Фонтаны начнут выплевывать медяшки обратно. Издадут закон, по которому все цены будут оканчиваться на ноль или пять – и никаких других цифр. Вот только эти цифры все равно существуют, даже если все это отрицают.

Мне вспоминаются жетоны метро, никому не нужные с тех пор, как Нью-Йорк решил перейти на магнитные карты. Никто не знал, куда девать столько лишнего металла. Жетонов было так много, что хватило бы на целую драконью сокровищницу, вот только такая гора олова не нужна даже невезучему младшему брату Смауга[5], а недвижимость в Нью-Йорке стоит столько, что потребовались бы астрономические суммы, чтобы хранить их на складе. Спорю на что угодно, что правительство просто заплатило мафии, чтобы та сбросила жетоны в Ист-Ривер вместе с телом менеджера, который решил, что магнитные карточки в метро – хорошая идея.

Если пенни совсем обесценится, выходит, наши мысли будут стоить даже меньше, чем ничего. Мне грустно думать о том, как миллионы медных кружочков пропадают в желтой воронке. Интересно, куда они отправятся потом. Мысли не могут исчезать в пустоту.

33. Слабость покидает тело

Я решаю записаться в команду по легкой атлетике, чтобы меньше предаваться праздным размышлениям и восстановить связь с остальным человечеством. Папа просто счастлив. Он явно про себя отмечает это как переломный момент моей жизни, конец трудного периода. По-моему, он так этого хочет, что не замечает, что мое поведение не стало менее странным, – но, когда папа верит, что мне лучше, я тоже начинаю в это верить. Забудьте о солнечных батареях – научиться бы добывать электричество из отказа признавать очевидное, и энергии хватит еще на много поколений.

– Ты всегда быстро бегал, – замечает отец. – С твоими длинными ногами отлично пойдет бег с препятствиями.

Сам папа в мои годы играл в школьной сборной по теннису. У нас сохранились его фотографии: смешные обтягивающие адидасовские шорты и собранные повязкой длинные волосы, бо́льшую часть которых с тех пор смыло в канализацию.

– Тренер хочет, чтобы мы всюду ходили пешком или бегали, – говорю я родителям и начинаю ходить пешком в школу и обратно. На ногах появляются мозоли и болячки, все время ноют щиколотки.

– Это правильная боль, – говорит папа и цитирует какого-то знаменитого тренера: – Боль означает, что слабость покидает тело.

Мы покупаем дорогие кроссовки и хорошие носки. Родители обещают прийти на мои первые соревнования, даже если им придется отпроситься с работы. Все это было бы прекрасно, если бы не одно «но». Я так и не вошел в команду.

Сначала я даже не врал. Я действительно ходил на тренировки, но всего три дня. Как бы ни старался, я просто не мог ощутить себя частью команды. В последнее время вокруг меня какая-то защитная воздушная прослойка, вроде как в метро. Когда мне приходится много взаимодействовать с другими людьми, как в команде, она становится только толще. Папа всегда учил меня не быть дезертиром, но покинуть что-то, чему никогда не принадлежал, – это же не дезертирство?

Теперь после школы я не бегаю, а хожу. Раньше ходьба была просто способом попасть из пункта А в пункт Б, сейчас же она стала не только средством, но и целью. Меня всегда тянуло заполнить чистый лист рисунками, а теперь я не могу смотреть на свободный тротуар и не заполнить его собой. Я хожу часами напролет, от этого у меня мозоли и ноют мышцы. И я наблюдаю. Точнее, не столько наблюдаю, сколько чувствую. Цепочки связей между прохожими, между сидящими на деревьях птицами. Все это что-то значит, надо только разгадать, что именно.

Однажды я заявляюсь домой, два часа пробродив под дождем, продрогший до костей и в насквозь мокрой толстовке.

– Я поговорю с этим вашим тренером, – решает мама, наливая мне горячего чаю. – Он не должен заставлять вас бегать в такой ливень.

– Мам, не надо! – прошу я. – Я не ребенок! Вся команда тренируется в любую погоду, мне не нужно какое-то особое отношение.

Интересно, когда я успел так хорошо научиться обманывать.

34. За ее спиной

– Кейден, – подзывает меня капитан, – тебе предстоит показать, из какого теста ты слеплен и подходишь ли для великой миссии. – Он кладет мне руку на плечо и до боли сжимает его, а потом показывает на нос корабля. – Видишь бушприт? – Он указывает на торчащий вперед отросток вроде мачты, похожий на нос пару-тройку раз совравшего Пиноккио. – Солнце опалило его, а море просолило. Настало время его отполировать. – Он вручает мне тряпку и банку политуры. – За дело, парень! Если справишься и не погибнешь, то войдешь в круг избранных.

– Мне и вне его неплохо, – отзываюсь я.

– Ты не понял, – сурово произносит капитан. – У тебя нет выбора. – Видя, что я не спешу браться за дело, он рычит: – Ты поднимался в воронье гнездо! Ты совершал там гнусные возлияния! По глазам вижу! – Я встречаюсь взглядом с сидящим на его плече попугаем, и птица качает головой: мол, держи рот на замке. – Не лги мне, мальчишка!

Я и не лгу. Вместо этого я замечаю:

– Сэр, если хотите, чтобы я все сделал как следует, дайте мне тряпку побольше и ведро поглубже.

Капитан еще секунду испепеляет меня взглядом, потом разражается громовым хохотом и приказывает другому матросу обеспечить меня всем необходимым.

К счастью, море спокойно. Нос только слегка покачивается в такт волнам. У меня нет ни веревки, ни какой-либо другой страховки. Мне предстоит залезть на самый кончик огромного бруса и полагаться только на собственную ловкость: одно неверное движение – и я свалюсь в воду, меня утянет под корабль и располосует о покрытое рыбами-прилипалами днище.

С тряпкой в одной руке и ведром в другой я лезу вперед, обнимая бушприт ногами, чтобы не рухнуть в бездонную синеву. Единственный способ справиться с задачей – начать с самого дальнего конца и постепенно двигаться назад, потому что полированная поверхность слишком скользкая. Я осторожно добираюсь до верхушки бруса и принимаюсь за дело, стараясь не думать о том, что ждет внизу. Руки ноют от тяжелой работы, ноги – от крепкой хватки. Кажется, это длится вечность, но вот наконец я у самого носа.

Я осторожно разворачиваюсь лицом к кораблю. Капитан широко улыбается:

– Сработано на совесть! Теперь спускайся, пока море или какое-нибудь его порождение не сожрало твою частично бесполезную задницу. – С этими словами он уходит, радуясь, что достаточно меня помучил.

То ли успех вскружил мне голову, то ли море злится, что не получило меня, но, когда я пытаюсь перебраться на нос, корабль неожиданно подбрасывает набежавшей волной. Я теряю равновесие и соскальзываю с бушприта.

Тут бы мне и конец пришел, но кто-то ловит меня, и я повисаю на одной руке прямо над бушующими волнами.

Я поднимаю глаза, чтобы узнать, кто же спас мне жизнь. Держащая меня рука – коричневого цвета и совсем не похожа на живую плоть. Она какая-то серо-бурая, с грубыми, твердыми пальцами. Проследив глазами, откуда выходит рука, я понимаю, что меня держит статуя – деревянная женщина, вырезанная на носу под бушпритом. Я не знаю, пугаться мне или благодарить судьбу, – и вдруг перестаю бояться, осознав, как она прекрасна. Деревянные волны ее волос уходят в корабельные доски. Ее идеальное тело вырастает из носа галеона, как будто нет ничего естественнее. Ее лицо не столько знакомо мне, сколько напоминает лица девушек, которых я видел в своих потаенных фантазиях. Девушек, одна мысль о которых заставляет меня покраснеть.

Фигура изучает меня, висящего у нее в руке, темными, как красное дерево, глазами.

– Следовало бы тебя бросить, – произносит она. – Ты смотришь на меня как на вещь.

– Но ты и есть вещь, – замечаю я и понимаю: если я хочу выжить, этого не следовало бы говорить.

– И что с того? Мне не нравится, когда ко мне относятся подобным образом.

– Спаси меня! Пожалуйста! – прошу я. Мне стыдно, что приходится умолять, но выбора нет.

– Я над этим думаю.

Фигура крепко меня держит: пока она думает, я точно не упаду.

– За моей спиной много всякого происходит, не правда ли? – спрашивает она. Поскольку за ее спиной весь корабль, я не могу этого отрицать. – Они плохо обо мне отзываются? Капитан и его птица? Матросы и их засевшие в трещинах чудовища?

– Они о тебе вообще не говорят, – отвечаю я. – По крайней мере, при мне.

Ей не нравится мой ответ.

– Воистину, с глаз долой – из сердца вон, – произносит она с липкой горечью дубового сока и продолжает рассматривать меня. – Я сохраню тебе жизнь, – говорит наконец статуя, – если ты пообещаешь рассказывать мне обо всем, что творится за моей спиной.

– Обещаю.

– Очень хорошо. – Она сжимает мою руку еще крепче – там будет огромный синяк, но мне все равно. – Тогда навещай меня, чтобы скрасить мое существование. – Она ухмыляется: – Может быть, однажды я позволю тебе полировать меня, а не только бушприт.

Она начинает раскачивать меня, как маятник, и наконец перекидывает через нос. Я больно шлепаюсь на палубу.

Я оглядываюсь. Рядом никого нет. Каждый предается своему собственному безумию. Я решаю сохранить нашу встречу в тайне. Может быть, деревянная статуя окажется союзником, когда мне понадобится помощь.

35. Подозрительные лица

Команда, достойная великой миссии, наконец набрана. Мы, полдюжины человек, собираемся в картографической комнате – своего рода библиотеке рядом с каютой капитана. Комната завалена свитками карт, на части из которых успел уже отметиться штурман. Вокруг заляпанного чернилами стола – шесть стульев. Со мной сидят штурман и девочка в жемчужном чокере с гримасой ужаса на лице. Напротив расположились еще одна девушка с волосами синее моря на Таити, парень постарше, которого Бог забыл снабдить скулами, и непременный толстяк.

Во главе стола стоит капитан. У него нет стула. Так и задумано. Он возвышается над нами. Мерцающая за спиной капитана лампа отбрасывает на стол тень в виде дрожащей кляксы, с искажениями повторяющей движения капитана. Попугай примостился на груде свитков, запустив когти в пергамент.

Карлайл, уборщик, тоже тут. Сидит на стуле в углу и обстругивает ручку своей швабры, как будто хочет превратить ее в очень тонкий тотемный столб. Он наблюдает за всеми, но первое время помалкивает.

– Мы качаемся на волнах, таящих неизведанное, – начинает капитан. – В темной, дробящей кости глубине скрываются горы загадок… Но все вы знаете, что нас больше занимают не горы, а долины. – На этих словах его единственный глаз уставился на меня. Я понимаю, что он смотрит на всех нас, но мне все равно кажется, что он источает всю эту пиратскую романтику ради меня одного. – Да-да, долины и впадины. Особенно одна – Марианская. И то место в ее холодной глубине, которое называется Бездной Челленджера.

Попугай садится ему на плечо.

– Наблюдали за вами мы с капитаном, – произносит птица. Сегодня она говорит, как мастер Йода.

– Действительно, мы тщательно изучали вас, – подхватывает капитан, – и с гордостью убедились, что именно вы достойны играть важнейшую роль в нашей миссии.

Я закатываю глаза: больно неуклюже он косит под пирата. Небось даже пишет все через тройное «р».

На мгновение все замолкают. Из угла, не прекращая обстругивать ручку швабры, подает голос Карлайл:

– Конечно, я всего лишь муха на стене, но, по-моему, вам шестерым не помешало бы поделиться своими мыслями.

– Говорите, – приказывает попугай. – Говорите, не томите, все, что знаете про впадину, скажите!

Капитан молчит. Похоже, его немного раздражает, что инициативу перехватили попугай и уборщик. Он гордо скрещивает руки на груди и ждет, пока кто-нибудь подаст голос.

– Ладно, я буду первой, – говорит девочка в жемчужном чокере. – Там глубоко, темно и страшно, а еще жуткие чудовища, о которых я даже говорить не хочу… – и она рассказывает о монстрах, про которых никто не хочет слышать, пока ее не перебивает классический жирдяй.

– Нет! – возражает он. – Самые страшные чудища не на дне впадины, они охраняют подходы к ней! И растерзают тебя прежде, чем ты спустишься туда!

Девочка в чокере, хоть и заявляла, что не хочет об этом говорить, очевидно, все же хотела, потому что теперь она страшно недовольна, что ее перебили. Всеобщее внимание обращается на толстого парня.

– Продолжай! – приказывает капитан. – А вы все слушайте.

– Ну… Монстры не подпускают людей к впадине, убивая и поедая всех, кто подойдет поближе. Не съест один – значит, проглотит другой.

– Отлично! – произносит капитан. – Ты умеешь рассказывать предания.

– Сказителем! – кричит попугай. – Быть ему сказителем!

– Тут все ясно, – соглашается капитан. – Назначаю тебя знатоком преданий.

Толстячок напуган:

– Но я ничего в этом не смыслю! Я просто вспомнил ваши речи!

– Тогда учись. – Капитан снимает с полки, которой секунду назад там не было, фолиант размером с большой словарь и бросает на стол перед носом бедного парня.

– Спасибо, что поделились, – подает голос Карлайл, стряхивая с ножа опилки.

Капитан поворачивается к синеволосой девочке – ее очередь внести свою лепту. Говоря, она смотрит куда-то вбок, как будто нежелание смотреть в глаза – уже бунт против власти.

– Там должно быть затонувшее сокровище или что-нибудь такое. Иначе зачем мы туда вообще плывем?

– Это так, – подтверждает капитан. – Все затонувшие сокровища стремятся к самой низкой точке. Золото, бриллианты, изумруды и рубины, поглощенные жадным морем, влачатся его мокрыми щупальцами по дну и падают в Бездну Челленджера. Море собирает королевскую дань, не трудясь сначала выиграть войну.

– Война-вина-визы-призмы-жизни, – подает голос штурман. – Во впадине живут неизвестные науке формы жизни и ждут своего исследователя.

– И кто же этот исследователь? – интересуется парень без скул.

Капитан поворачивается к нему:

– Ты задал вопрос – ты и предскажешь ответ. – Он обращается к попугаю: – Принеси ему кости.

Птица пересекает комнату и возвращается с кожаным мешочком в клюве.

– Мы назначим тебя пророком, и ты будешь гадать по костям, – продолжает капитан.

– Вот, – объявляет попугай, – кости моего папаши.

– Мы съели его в одно прекрасное Рождество, – добавляет капитан, – когда никто не хотел быть индейкой.

Я сглатываю и вспоминаю Кухню из Белого Пластика. Капитан поворачивается ко мне: оказывается, все остальные уже высказались. Я обдумываю услышанное и начинаю злиться. Единственный глаз капитана налился кровью, а попугай кивает в ожидании новой порции ерунды в добавление к тому, что он уже услышал.

– Марианская впадина, – начинаю я, – глубиной почти одиннадцать километров. Это самая глубокая точка Земли. Расположена к юго-западу от острова Гуам, которого даже нет на вашем глобусе.

Капитанский глаз открывается так широко, что кажется, – у него вовсе нет век.

– Продолжай.

– Впервые исследована в 1960 году Жаком Пикаром и лейтенантом Доном Уолшем на батискафе под названием «Триест». Они не нашли ни монстров, ни сокровищ. Даже если там что-то такое есть, вам дотуда не добраться без батискафа – огромного колокола из железа со стенками толщиной не меньше пятнадцати сантиметров. Но это судно – просто старый парусник, поэтому я сильно сомневаюсь, что у нас на борту имеется такая техника. Так что все это – напрасная трата времени.

Капитан скрещивает руки.

– Да ты просто ходячий анахронизм. И почему ты во все это веришь?

– Потому что я делал об этом доклад. Кстати, получил за него пятерку.

– Верится с трудом. – Он обращается к Карлайлу: – Уборщик! Этот матрос только что заработал двойку. Приказываю выжечь ее у него на лбу.

Пророк хмыкает, сказитель стонет, а все остальные пытаются понять, пустая ли это угроза или сейчас будет весело.

– Все свободны, – произносит капитан, – кроме нашего наглого двоечника.

Все спешат наружу, штурман кидает на меня сочувствующий взгляд. Карлайл куда-то убегает и тут же возвращается с клеймом, уже раскаленным докрасна, будто кто-то предусмотрел все заранее. Два безымянных пирата прижимают меня к переборке, и мне никак не удается вырваться.

– Прости, парень, – говорит Карлайл с клеймом в руках. Я за полметра чувствую исходящий от него жар.

Попугай улетает, не желая этого видеть, а капитан, прежде чем отдать приказ, наклоняется ко мне. Я чую запах его дыхания – кусочки несвежего мяса, вымоченного в роме.

– Это не тот мир, к которому ты привык, – говорит он.

– Тогда что это за мир? – спрашиваю я, стараясь не показывать страха.

– А ты не знаешь? «Мир смеха, мир слез»[6]. – Капитан приподнимает повязку на глазу – под ней зияет ужасная дыра, заткнутая персиковой косточкой. – По большей части слез.

И он делает Карлайлу знак влепить мне двойку за доклад.

36. Без нее мы погибнем

Заклеймив меня, капитан тут же становится мягким и деликатным. Похоже, ему даже стыдно, хотя прощения он не просит. Он сидит у моей постели и смачивает рану водой. Иногда заглядывают Карлайл и попугай – но ненадолго. Они удаляются, едва завидев капитана.

– Это все птица виновата, – говорит он. – А еще Карлайл. Они вдвоем забивают тебе голову всякой ерундой, стоит мне отлучиться.

– Вы никогда не отлучаетесь, – напоминаю я.

Он делает вид, что не слышит, и снова смачивает мне лоб.

– Вылазки в чертово воронье гнездо тоже не идут тебе на пользу. Долой выпивку – за борт дьявольское зелье! Попомни мои слова, от этих адских смесей ты сгниешь изнутри!

Я не говорю ему, что это попугай настоял, чтобы я выпил.

– Ты поднимаешься туда, чтобы влиться в команду, – продолжает капитан. – Я тебя понимаю. Лучше выплескивай эту гадость за борт, когда никто не смотрит.

– Буду иметь в виду. – Я вспоминаю одинокую девушку, украшающую нос: она назначила меня своими глазами и ушами на корабле. Думаю, если капитан хоть когда-нибудь отвечает на вопросы прямо, то самое время попробовать его расспросить, пока ему стыдно за пылающую отметину у меня на лбу. – Когда я лазал на бушприт, я нашел статую. Она очень красива.

– Подлинный шедевр, – кивает капитан.

– Моряки верят, что такие фигуры защищают корабль. Что вы об этом думаете?

Капитан глядит на меня с любопытством, но почти без подозрения:

– Это она тебе сказала?

– Она деревянная, – быстро говорю я. – Как она могла что-нибудь сказать?

– Ну да. – Капитан накручивает на палец бороду и произносит: – Она защитит нас от опасностей, которые ждут нас у впадины. От чудовищ, навстречу которым мы плывем.

– Она имеет над ними власть?

Капитан осторожно подбирает слова:

– Она наблюдает. Она видит то, чего никто больше не видит, ее видения гуляют по кораблю и помогают ему выдерживать атаки. Она – наш талисман, а ее взгляд способен зачаровать любое морское чудище.

– Хорошо, что мы под ее защитой, – замечаю я. Лучше больше не спрашивать, чтобы не вызвать подозрений.

– Без нее мы погибнем, – говорит капитан и поднимается на ноги. – Утром жду тебя на перекличке. И никаких жалоб! – С этими словами он покидает каюту, по пути бросив мокрую тряпку штурману, который явно не расположен со мной нянчиться.

37. Слепой на третий глаз

Голова раскалывается, как будто мой лоб прожгли насквозь. Я не могу сосредоточиться на домашнем задании или на чем-нибудь еще. Боль приходит и уходит, с каждым разом становясь чуть сильнее. Чем больше я думаю, тем сильнее болит голова, а в последнее время мои мозги постоянно перегружены. Чтобы облегчить боль, я постоянно хожу принять душ – так поливают водой перегретый двигатель. После третьего или четвертого душа обычно становится полегче.

Сегодня, в очередной раз выйдя из душа, я спускаюсь к маме попросить аспирина.

– Ты ешь слишком много аспирина, – замечает она и протягивает мне баночку парацетамола.

– Гадость! – говорю я.

– Зато помогает при лихорадке.

– Меня не лихорадит. У меня на лбу растет чертов глаз!

Мама всматривается в мое лицо, пытаясь понять, серьезно ли я. Я не выдерживаю:

– Шутка, шутка.

– Ясное дело. – Мама отворачивается. – Я просто смотрела, как ты морщишь лоб. От этого голова и болит.

– Можно мне аспирина?

– Как насчет адвила?

– Давай. – Он обычно помогает, хотя, когда лекарство перестает действовать, я становлюсь дико раздражительным.

Я отправляюсь в ванную с бутылкой «Маунтин Дью» и глотаю три таблетки, слишком злой, чтобы ограничиться положенными двумя. Я замечаю в зеркале складки на лбу, о которых говорила мама, пытаюсь их разгладить, но не могу. Мое отражение выглядит обеспокоенным. Беспокоюсь ли я? Вроде бы нет, но мои эмоции стали такими жидкими, что спокойно перетекают друг в друга, а я и не замечаю. Теперь я понимаю, что все-таки беспокоюсь. О том, что я беспокоюсь.

38. А вот и хоботок!

Мне снится сон, в котором я свисаю с потолка. Мои ноги сантиметров на десять не достают до пола. Впрочем, поглядев вниз, я понимаю, что у меня нет ног. Мое туловище удлинилось, утончилось и извивается, как будто я червяк, подвешенный кем-то высоко над землей. На чем, кстати, меня подвесили? Похоже, я попал в какую-то сеть органического происхождения. В густую, липкую паутину. Меня передергивает при мысли о том, кто мог такое соткать.

Я могу шевелить руками, но сдвинуть их хоть на сантиметр – такое нечеловеческое усилие, что дело того не стоит. Кажется, я здесь не один, но остальные висят сзади, так что их не видно даже боковым зрением.

Вокруг темно, хотя точнее было бы сказать бессветно. Как будто понятия света и тьмы еще не возникли и все вокруг равномерно окрашено темно-серым. Интересно, не так ли выглядела и вселенская пустота перед началом всего? В этом сне нет даже Кухни из Белого Пластика.

Из бессветия вылетает попугай и с важным видом направляется ко мне. Здесь мы одного роста. Непривычно и страшно видеть птицу таких габаритов – пернатого динозавра с клювом, способного в один присест откусить мне голову. Он оглядывает меня со своей вечной ухмылкой и, похоже, доволен моим безвыходным положением.

– Как себя чувствуешь? – спрашивает он.

«Как будто я жду, пока кто-то не высосет из меня кровь», – пытаюсь сказать я, но получается только:

– Жду.

Попугай смотрит куда-то мне через плечо. Я пытаюсь повернуть голову, но не могу пошевелиться.

– А вот и хоботок! – произносит птица.

– Какой еще хоботок? – спрашиваю я, запоздало понимая, что лучше бы не знать.

– Он ужалит тебя. Ты почувствуешь только боль от укуса, а потом заснешь.

И правда – меня сильно и больно жалят. Я не могу сказать, куда именно – в спину? в бедро? в шею? Потом я понимаю: всюду одновременно.

– Ну вот, не так уж и больно, а?

Я даже не успеваю как следует испугаться, когда яд начинает действовать и мне становится наплевать. Вообще на все. Я вишу в абсолютной гармонии с миром, и меня медленно поглощают.

39. Созвездие «Скантрон»[7]

У нас контрольная по естествознанию, к которой я впервые в жизни не готовился. Мне приходит в голову, что мне не надо ее писать, потому что я знаю больше учителя. Гораздо больше. Я знаю то, чего даже в учебнике нет. Мне понятно устройство любого организма вплоть до клеточного уровня. Потому что я до этого додумался. Я просто знаю, как устроена Вселенная. Меня распирает от знаний. Как можно держать столько всего в голове и не взорваться? Теперь-то понятно, почему она постоянно болит. Я не могу описать словами свои знания. Слова бесполезны. Зато я могу нарисовать. Уже пробовал. Но нужно понимать, кому можно показывать, что я знаю, а кому нет. Не все хотят, чтобы знания распространялись.

– У вас сорок минут. Пожалуйста, рассчитывайте свое время.

Я хмыкаю. В словах учителя есть что-то смешное, но я не могу объяснить, что именно.

Едва получив бланк «Скантрон» и пробежав его глазами, я понимаю, что на бумаге не настоящий тест. Истинное задание лежит где-то глубже. То, что я не могу сфокусироваться на вопросах, ясно указывает, что нужно искать другой смысл.

Я беру карандаш и начинаю закрашивать кружочки на бланке – и мир исчезает. Время исчезает. Я нахожу в рядах одинаковых кружочков скрытые взаимосвязи. Вот он, ключ ко всему! И вдруг…

– Карандаши на стол! Время вышло. Сдавайте работы.

Сорок минут прошли незаметно. Я оглядываю обе стороны бланка и вижу невероятные созвездия, которых не найдешь на небесах и в которых больше смысла, чем в звездах нашего неба. Осталось только, чтобы кто-то соединил точки.

40. Ад на плаву

Девочку с голубыми волосами назначили хранительницей сокровищ и выдали ей целый сундук торговых деклараций с затонувших кораблей. Ее задача – читать их в поисках сведений об ожидающих нас сокровищах, отыскивая те в списках грузов. Кажется, не так уж и плохо, вот только все страницы разорваны на мелкие клочки и их надо еще склеить. Бедняжка трудится над этим день и ночь.

Пухлый парень, которого теперь все зовут сказителем, пытается почерпнуть хоть что-нибудь из огромного фолианта. Увы, вся книга написана рунами языка, который мне кажется либо мертвым, либо вымышленным.

– Это ад на земле! – в отчаянии выдает сказитель. Попугай, успевающий слышать что угодно чуть ли не до того, как это звучит вслух, поправляет: поскольку земли даже с вороньего гнезда не видно, лучше было бы назвать ситуацию «адом на плаву».

Девочка в чокере отвечает за поднятие боевого духа – что странно, сама-то она всегда мрачнее тучи.

– Мы все умрем, и это будет больно, – постоянно повторяла она, хотя каждый раз ей удавалось подобрать новый синоним. Тоже мне боевой дух.

Парень с мешочком костей неплохо навострился предсказывать будущее. Он повсюду таскает останки попугайского папаши, готовый по первому слову капитана разложить их и выдать пророчество.

Повелитель костей признается мне, что бо́льшую часть предсказаний он выдумывает, но говорит достаточно туманно, чтобы ему поверил каждый, кому этого действительно хочется.

– Почему ты так уверен, что я тебя не выдам? – интересуюсь я.

Он улыбается:

– Я легко могу напророчить, что матрос, которому на роду написаны слава и богатство, швырнет тебя за борт.

После чего, конечно, дни мои будут сочтены. Должен признаться, этот парень не дурак.

Штурман занят тем же, чем и всегда. Прокладывает курсы и ищет, чему бы довериться, чтобы добраться до впадины и вернуться назад.

– На тебя у капитана особые планы, – говорит он мне. – Думаю, тебе понравится. – Потом он каким-то образом в четыре шага делает из «особых планов» «опухшие гланды» и начинает обеспокоенно ощупывать свое горло.

– Ты, мой дерзкий двоечник, – говорит мне капитан, – будешь нашим придворным художником. – Одно упоминание отметки заставило мой лоб заболеть с новой силой. Хорошо, что на корабле нет ни одного зеркала, так что я хотя бы не вижу клейма. – Твоя задача – вести бортовой журнал в картинках.

– Капитан предпочитает рисунки словам, – шепчет мне на ухо штурман, – потому что не умеет читать.

41. Ничего интересного

Я знаю, что должен ненавидеть капитана всей душой, и все-таки не могу. Не знаю почему. Причины, должно быть, зарыты на глубине Марианской впадины – они явно скрываются там, куда свет-то попадает, только если принести его с собой, а у меня с ним сейчас туго.

1 Фильм Акиры Куросавы 1954 года. – Здесь и далее прим. ред.
2 Orange-Colored Sky – популярная джазовая композиция, написанная Милтоном Деллагом и Уилли Стейном в 1930 году. Самую известную ее версию исполнял американский джазовый певец Нэт Кинг Коул.
3 Знаменитый рок-фестиваль, прошедший с 15 по 18 августа 1969 года.
4 Одна из десяти казней, описанных в Пятикнижии – десяти бедствий, которые Господь послал на Египет, чтобы убедить фараона отпустить евреев из рабства.
5 Персонаж Дж. Р. Р. Толкиена из повести «Хоббит, или Туда и обратно».
6 «It’s a world of laughter, a world of tears» – строчки из песни It’s a Small World, которая звучит во время поездки на одноименном аттракционе в Диснейленде. Песня написана братьями Шерман в 1963 году.
7 Scantron – название компании, которая производит экзаменационные бланки.
Скачать книгу