Смерть меня подождет бесплатное чтение

Скачать книгу

© Федосеев Г. А., наследники, 2016

© ООО Издательство «Вече», 2016

Часть первая. Судьба беспризорника

В тайгу! Скорее в тайгу!

Не прошло и двух месяцев, как мы вернулись из очередной экспедиции и приобщились к культуре, а уже устали от беспечной городской жизни, от расписаний, от вечного спокойствия города.

Вечерами у меня дома собирались геодезисты, люди беспокойной профессии, и тогда все чаще и чаще возникали опасные разговоры о кострах, о горах, о походах. Мечта уносила нас к безграничным просторам тайги, к заснеженным хребтам, рисовала сцены схватки с медведем.

Начались сборы…

Который раз, так вот, с волнением и тревогой, я покидаю родной очаг, чтобы один на один столкнуться с дикой природой, с препятствиями, которые невозможно предугадать, но которые, конечно, будут всюду подстерегать нас. Много тревожных мыслей возникает в голове, когда ты надолго отрываешься от семьи, друзей, культуры. И хотя предшествующие походы, не менее трудные, убеждают тебя, что все обойдется хорошо и ты через год снова окажешься дома, в кругу друзей, все же сердце наливается болью. Но ты твердо веришь, что вернешься, непременно вернешься!..

Рано утром мы покинули заснеженный Новосибирск, и в этот же день нас высадили на восточной оконечности материка.

Много лет штаб экспедиции располагается в крошечном дальневосточном городке Зея. В мартовские дни в штабе шумно. Люди готовятся в поход, торопятся скорее попасть в тайгу. Это слово в их устах теперь звучит необычно торжественно. В нем и простор, и вольность, и что-то неодолимо манящее. В человеке, видимо, еще до сих пор живет дух далекого предка-кочевника – тянет его к природе, к открытому небу, к бродяжничьей жизни.

Еще несколько беспокойных дней, и самолеты приступят к переброске подразделений. Одних увезут на Шантарские острова, других – к Охотскому морю, многих забросят на Алданское нагорье, к Чагарским гольцам, к Джугджуру, на Удские мари… И там на огромной территории смелые исследователи будут вытаптывать тропки по необитаемым местам, жечь костры, испытывать мужество и силу.

С первого дня меня полностью захватывают экспедиционные дела. Надо торопиться, пока еще на реках и озерах толстый лед, способный принять груженый самолет, и пока по заснеженной тайге еще можно передвигаться на нартах.

Первым отлетает техник Трофим Николаевич Королев с кадровыми рабочими Николаем Юшмановым, Михаилом Богдановым, Иваном Харитоновым и Филиппом Деморчуком. Они должны будут попасть в одну бухту на Охотском побережье и пробраться в центральную часть Джугджура. Участок их работы самый отдаленный и трудный, поэтому-то туда и назначен Королев, смелый и напористый человек.

Вылет подразделения Королева назначили на двенадцатое марта. Накануне я задержался в штабе до полуночи. Вместе с главным инженером Хетагуровым и помощником Плоткиным окончательно просмотрели маршрут Королева, проверили списки полученного снаряжения, продовольствия. Условились о местах встреч.

Когда мы вышли из штаба экспедиции, город спал, прикрытый черным крылом зимней ночи. Две одинокие звезды перемигивались у горизонта. Издалека доносилась протяжная девичья песня.

– У Пугачева огонь горит, сегодня проводы товарищей, может, зайдем? – предложил Трофим, когда мы поравнялись с квартирой Пугачева.

Нужно было оторваться хотя бы на час от цифр, схем, канцелярщины. Последние дни были полны хлопот и тревог. По двадцать часов на ногах, и так устанешь, что даже сон не берет!

Зашли. В комнате накурено. На столе беспорядок, как это часто бывает после званого ужина.

Нас встречают друзья. Почти двадцать лет мы вместе бродили по обширным, мало или совсем не исследованным окраинам страны, и мне радостно было видеть всех их у Пугачева.

Давно еще, в 1930 году, будучи мальчишкой, Пугачев приехал на Кольский полуостров из глухой пензенской деревушки. Ему хотелось своими глазами посмотреть на северное сияние. Его манили горы, леса, в нем пробуждался будущий путешественник. Нас он встретил в хибинской тундре. Мы тогда делали первую карту апатитовых месторождений.

Мечтательному парнишке понравилась наша работа, кочевая жизнь, и он остался с нами. Трофим Васильевич побывал с экспедицией в Закавказье, на Охотском побережье, в Тункинских Альпах, Забайкалье; дважды посетил центральную часть Восточного Саяна, был на всех трех Тунгусках, прошел маршрутом по необжитой тайге от Байкала, через Улан – Макит – Чару – Бомнак – Наманчик почти до Амура и снова попал на Охотское побережье. Жизнь научила его смело смотреть в лицо опасностям и испытаниям. Незнакомцу, повстречавшемуся с этим внешне ничем не приметным, к тому же кротким и застенчивым человеком, ни за что не угадать в нем отважного путешественника.

Сегодня у Трофима Васильевича собрались такие же, как и он сам, следопыты и неугомонные путешественники: Лебедев, Мищенко, Коротков и другие.

Едва мы уселись за стол, ввалилась молодежь.

– Откуда бредете, полуночники? – раздался из угла чей-то голос.

– Из кино. Увидели свет и зашли. Ведь завтра Королев открывает навигацию. Вот и не спится. Охота в тайгу, – слышится ответ. – Есть, товарищи, предложение: поскольку здесь тепло и уютно и учитывая «настойчивую» просьбу хозяина, давайте останемся тут до рассвета. А утром проводим Королева.

Гости раздеваются, гремит посуда, комната гудит свежими голосами…

Через час мы с Королевым шли по пустынным улицам.

– Что с тобою, Трофим, почему ты последние дни такой молчаливый? – спросил я своего спутника, совершенно не различая в темноте его лица. – Или не хочешь отвечать?

– А какой толк таиться? Вы ведь знаете: вот уже год, как я не получаю писем от Нины. Мною пренебрегли…

– Пора, Трофим, забыть Нину, как это ни тяжело. Ничего у тебя с ней не получится, и нечего тешить себя пустой надеждой.

– Это так. Но обидно: не сумел устроить свою жизнь. Все у меня косогором идет, не как у людей… Скорей бы в тайгу, там все проще.

– Не хочется мне отпускать тебя с таким настроением.

Я затащил его к себе ночевать. До утра оставалось часа три. Хозяйка подала ужин.

– Мое прошлое – непоправимая ошибка, а настоящее кажется мне случайностью. К моим ногам, вероятно, упала чужая звезда, – говорил Трофим Николаевич медленно, не отводя от меня темно-серых глаз. – Если бы я мог забыть трущобы, Ермака и все, что связывает меня с этим именем, я был бы счастлив. Вы только не посчитайте меня неблагодарным и не подумайте, что я не чувствую хорошего отношения к себе… Все это мне и близко, и дорого. Но следом за собой я тащу тележку с прошлым.

– Удивляюсь тебе, Трофим, – возразил я. – Шестнадцать лет прошло с тех пор, как ты ушел от преступного мира. Пора бы о нем забыть!

– Легко сказать – забыть! Это ведь не папироска: выбросил, как выкурил. Прошлое присосалось как пиявка. А слово «вор», кто бы его ни произнес, бьет меня. Но ведь я столько же виноват в своем прошлом, сколько и в своем рождении. Меня семилетним мальчишкой подобрали чужие люди. Они сделали из меня вора и вором толкнули в жизнь. Тогда, еще в трущобах, я каким-то скрытым чувством сознавал, что не это мне надо. Но разве просто уйти от привычной среды, подавить в себе неравнодушие к чужим вещам, научиться иначе думать? И все же я ушел. А вот забыть прошлое не смог. Так и кажется, что я иду сбоку жизни, спотыкаюсь на ухабах, как незрячий мерин. Знаю, что меня никто не упрекнет, что мне открыты все дороги. Чего же не жить спокойно? Так нет! Скажите, кому, как не злой судьбе, нужна была наша встреча с Ниной? Она напомнила мне о прошлом и оттолкнула меня, потому что я бывший вор и могу теперь скомпрометировать ее.

– Ты не прав, – перебил я его. – Нина любит тебя, и ее не смущает ни ее собственное, ни твое прошлое, но ты знаешь, почему она не может стать твоей женой. При всей моей привязанности к тебе, Трофим, я должен сказать: Нина поступила правильно. Тебе нужно жениться на другой. Разве мало хороших девушек у нас? А насчет того, что идешь сбоку жизни, – неверно. Убеждаешь себя в ложном. Что с того, что твоя дорога вначале шла по ухабам? Все это уже давно позади. Сейчас у тебя интересная работа. Ты любишь жизнь и не во имя ли ее столько пережил? Я не узнаю тебя, Трофим! Может быть, действительно задержаться дня на два с вылетом?

– Нет, полечу, мне нужно скорее в тайгу!

– Боюсь, поедешь с таким настроением – рисковать начнешь и потеряешь голову.

Трофим молчал, сдерживая волнение.

– Ложись-ка ты лучше спать. Отдохни. Утро вечера мудренее!

– Да, скорее бы рассвело… Знаете, что мне хочется? – вдруг сказал он, повернувшись ко мне. – В пороги, на скалы! Ломать, грызть зубами, кричать, чтобы все заглушить! Вы же не знаете всего моего прошлого… – Он встал и бесшумными шагами отошел к кровати.

В комнате наступила тишина. Ветер хлопнул ставней, и отдыхавшая на диване кошка поспешно убралась за перегородку. Я чувствовал, как тяжелыми ударами пульсирует в голове кровь. Трофим стоял спиною ко мне, заложив за затылок сцепленные руки и устало опустив взлохмаченную голову.

– Об одном я никогда тебя, Трофим, не спрашивал… Скажи, ты когда-нибудь встречался с главарем вашим, с Ермаком, после того как пришел к нам?

Он не ответил, и мне показалось, что я ни о чем и не спросил, а только подумал.

У соседей проскрипел хриплым голосом петух. В окна робко заползало утро.

– Скоро за нами подъедет машина… Я пойду домой, у меня еще не все собрано, – сказал Трофим. – А вас прошу, не спрашивайте меня больше про Ермака.

– Странно… Оказывается, у тебя есть какая-то тайна, которую ты скрываешь от меня… Хорошо, забудем наш сегодняшний разговор, и я больше никогда тебе не напомню о нем… Иди собирайся!

На розовеющем востоке нарождалось солнце, и навстречу ему плыло по небу свежее, как зимнее утро, облачко. Город просыпался медленно. Нехотя перекликались петухи. У реки тяжело пыхтел локомобиль. Из труб высоко-высоко поднимались столбы мутного дыма.

У самолета собралась толпа провожающих. Слышался шум, смех. Чувствовалось, что все живут одними мыслями, желаниями, одной целью. Приятно смотреть на этих людей, уже готовых покинуть жилые места, чтобы там, в далекой тайге, схватиться с дикой природой.

Королев повеселел. Его лицо, округлое, усеянное рябинками, посвежело от румянца. Отъезжая, он верил, что в тайге не будет одинок. В беде ему всегда придут на помощь. Тому, кто испытал верность друзей, кто знает настоящую дружбу, тому легче живется.

До отлета остались минуты. Машина загружена. Экипаж корабля на местах, но люди еще прощались. Все говорили одновременно, понять ничего нельзя. Королев вырвал из толпы Пугачева, обнял и, не выпуская его из своих объятий, сказал, обращаясь ко всем:

– Спасибо вам! Я счастлив, что имею так много друзей!

Вдруг чихнул один из моторов и загудел, бросая в нас клочья едкого дыма. Тотчас заработал второй, и самолет забился мелкой нетерпеливой дрожью. Отлетающие заторопились.

Я попрощался с Трофимом последним.

– Приедете ко мне в этом году? – спросил он, пряча свой взгляд где-то в складках моей шубы.

Легкая тень скользнула по его лицу; вероятно, он вспомнил наш ночной разговор.

– Не обещаю. Скорее всего на инспекцию к тебе приедет Хетагуров. Ему будет ближе.

Мы крепко пожали друг другу руки.

Лучи поднявшегося солнца серебрили степь, узкой полоской прижавшуюся к горе. В березовой роще жесткий ветер перевеивал сыпучий снег.

Самолет, покачиваясь, вышел на дорожку. Моторы стихли в минутной передышке, потом снова взревели, и машина, пробежав мимо нас, взлетела. Через несколько минут она потерялась в синеве безоблачного неба…

В штабе все меньше и меньше остается народу. Мы торопимся до наступления распутицы разбросать все подразделения по тайге. Главное – не упустить время, использовать полностью неожиданно наступившие хорошие летние дни.

Двадцать шестого марта пришел и наш черед. Мы должны будем весну провести у топографов на Удских марях. Со мною Василий Николаевич Мищенко – вот уже четырнадцатый год мы не разлучаемся – и Геннадий Чернышев – радист, тоже не новичок в тайге. У нас давно все готово, проверено, упаковано. Сознаюсь, с удовольствием покидаю канцелярию, сводки, телефонные звонки, расстаюсь с однообразной жизнью. Иное ждет нас там, в глуши лесов, манящих к себе своей загадочностью.

Мы должны попасть на озеро Лилимун, где нас ждет топограф Михаил Закусин со своим подразделением, и оттуда с ним уйдем в первый маршрут к Чагарским гольцам.

И вот мы летим над тайгой. Кругом зима – ни единой проталины, пустынно. Самолет набирает высоту, отклоняется, идет на юго-восток. За равниной вздыбленные горы. На их каменных уступах, у их подножий клубятся облака, и лишь пологие гребни, поднятые титанической силой земли к небу, облиты солнцем. Облака движутся, меняют свои мягкие очертания, остаются позади. За горами тайга, с накинутой ворсистой шубой на холмах, тоже остается позади. Ее сменяет широкая равнина, вся в брызгах озер, исполосованная витиеватыми прожилками рек и прикрытая щетиной сгоревшего леса. В центре равнины лежит ледяной плешиной озеро Лилимун, огромное, окольцованное темно-зеленой хвоей.

Машина теряет высоту, быстро приближается к ледяному полю озера. Где-то на противоположном берегу вспыхивает сигнальный дымок: нас заметили. Еще две минуты, и мы видим на снежной белизне посадочный знак, выложенный из еловых веток.

Нас встречают знакомые лица, голоса. На берегу под охраной чащи стоят палатки, лежит груз, и оттуда наносит каким-то вкусным варевом. Как все это знакомо, близко и дорого!

Мы быстро и весело разгружаемся. Но больше всех довольны собаки Бойка и Кучум. Они носятся по льду, играют, лают и, наконец, исчезают в тайге.

Михаил Закусин приглашает экипаж самолета зайти в палатку.

– В городе вас таким обедом не угостят, – убеждает он. – Даже заправскому повару не приготовить так вкусно! К тому же, учтите, у нас все из свежей рыбы и мяса, порции объемные. А какой воздух, обстановка – куда там вашему ресторану!

– Напрасно ты, Михаил, уговариваешь, мы ведь знаем твое гостеприимство, – отвечает командир Булыгин. – Знаем ваши таежные прейскуранты, умышленно сегодня не завтракали. Пошли!

В палатке просторно. Пахнет жареной дичью, свежей хвоей, устилающей пол, и еще чем-то острым.

– Откуда это у вас петрушка? Зеленая – и так рано! – удивляется Булыгин, пробуя уху.

– Обращайтесь к Мищенко, он у нас мичуринец. Даже тропические растения выращивает в походе, – сказал Закусин, рассаживая гостей.

– Он наговорит – на березе груши! – отозвался Василий Николаевич. – Ей-богу, в жизни не видел тропического дерева! В прошлом году по Саянам лазили, лимон в потке сгнил, а одно зернышко проросло – жить, значит, захотело. Дай, думаю, посажу в баночку, пусть растет. Ну и провозили лето в потке на олене, а теперь лимон дома на четверть метра поднялся. А петрушки от прошлого года осталось немного, вот я и бросил щепотку в ушицу. Травка хотя и сухая, но запах держит куда с добром!

Через час самолет поднялся в воздух, махнул нам на прощание крылом и скрылся за редкими облаками.

Ну, вот мы на пороге новой, давно желанной жизни!

До вечера успели поставить еще одну палатку, заготовить дров и установить рацию.

День угасал. Скрылось солнце. Отблеском вечерней зари осветились лагерь, макушки тополей и вершины гор, но мало-помалу и этот свет исчез. Появилась звезда, потом вторая, и плотная ночь окутала лагерь. К нам в палатку пришел Закусин. Геннадий, забившись в угол, принимал радиограммы.

– Проводники наши прибыли? – спросил я Закусина.

– Тут где-то на морях живут с оленями, километрах в десяти от озера. Давно ждут вас. Вчера приезжал за продуктами Улукиткан. Ему за восемьдесят перевалило, высох весь. А какой чудесный старичок! Что ни слово, то мудрость житейская. Живая летопись эвенков. Мы тут с ним посидели с полчаса за чаем, и он уехал, а я все время думаю: как может человек в таком возрасте столько хранить в своей памяти? Посуди сам, он мне рассказал подробно, как пробраться отсюда до Чагарских гольцов и к вершинам Шевли. «Ты недавно тут был?» – спросил я его. «Что ты, – говорит он, – однако, лет пятьдесят, больше». А рассказал, будто на карту смотрел. Есть же такие люди!

Я ему ничего не ответил. Я не могу равнодушно слышать имя Улукиткана. Не дождусь момента, когда наконец-то после зимней разлуки обниму старика, услышу его кроткий голос. Этот старый эвенк слишком дорог мне, и не потому, что не раз спасал мою жизнь, – дорог как человек, обладающий удивительным проникновением в душу человека, в отношения людей и в тайны природы. Он мой друг, спутник, советчик. Наши с ним путешествия – для меня сплошные открытия. Благодаря Улукиткану я полюбил скудную и суровую природу этого края, она стала еще более понятна и близка мне.

Завтра утром непременно пойду на море, к нему на стоянку.

Мы молча пьем чай.

– Есть неприятное сообщение от Плоткина, – вдруг заявляет Геннадий, отрываясь от аппарата и передавая мне радиограмму, принятую из штаба.

– «Только что получили “молнию” от наблюдателя Виноградова с побережья Охотского моря следующего содержания: по пути на свой участок заезжал в подразделение Королева к Алгычанскому пику, где они работают. Нашел палатку, занесенную снегом, но людей там не оказалось. По всему видно, люди ушли из лагеря ненадолго и заблудились или погибли. В течение двух дней искали, но безрезультатно, никаких следов нет. Необходимо срочно организовать поиски. В горах сейчас небывалый холод. Работа на пике Королевым, вероятно, закончена; видел на вершине отстроенную пирамиду. Молнируйте ваше решение. Виноградов».

Я еще и еще раз прочел радиограмму вслух и как-то сразу вспомнил наш последний разговор с Трофимом. Теперь мне показалось, что он остался далеко не законченным и Королев увез с собой тяжелые, угнетавшие его сомнения, в которых я не мог разобраться до конца. Мысли одна за другой, словно метелица, закружились в голове…

– Не может быть, чтобы заблудились! Горы не тайга, а вот настроение у него… – Василий Николаевич не закончил фразу.

С минуту длилось молчание. Случайный ветер, ворвавшись в палатку, погасил свечу. На реке глухо треснул лед.

– В горах все может случиться! Долго ли оборваться, а то и замерзнуть! Отправьте нас на розыски, ребята у меня надежные, – заговорил взволнованно Закусин.

Мищенко зажег свечу, и снова наступила тишина.

– Плоткин ждет у аппарата, – буркнул Геннадий.

– Передай ему, пусть утром высылает за нами самолет, а тебе, Михаил, придется добираться до Чагара без нас. Мы должны поспешить на помощь Трофиму. Не дай бог, если там какая-то катастрофа, кто простит мне промедление, а тем более безучастность.

Я попросил Плоткина телеграфировать Виноградову: «Завтра вылетаю с поисковой группой на побережье, далее пойдем на оленях маршрутом Королева к Алгычанскому пику, будем искать затерявшихся в районе западного склона гольца. Вам предлагаю не дожидаться нас, завтра выходить на розыски в район восточных склонов Алгычана. Оставьте письмо о своем маршруте и планах поисков. В случае удачи к нам вышлите нарочного. Поиски не прекращать до получения распоряжения».

Тревожная весть быстро облетела маленький лагерь. Все собрались в нашей палатке. В долине темно, шальной ветер рыщет по дуплам старых елей, да неприятно стонет горбатый тополь.

Хотя жизнь и приучила нас ко всяким неожиданностям, все же случай на Алгычанском пике глубоко встревожил всех. Конечно, Трофим в любом испытании не будет сдаваться до последнего удара сердца, и его товарищи – люди стойкие. Они не могли стать жертвами оплошности. Однако надо спешить им на помощь.

Геннадий, закончив работу, держал в руках книгу, но не читал, а о чем-то думал. Закусин беспрерывно курил. Про ужин забыли. Жаль Трофима! Неужели нужно было пройти такой тяжелый жизненный путь, чтобы безвременно погибнуть где-то далеко у холодных берегов Охотского моря?!

Наступила полночь. Лагерь уснул. Стих и ветер. Запоздалая луна осветила палатку. Я не сплю. Стольких усилий мне стоило вырвать Трофима из преступного мира, вернуть к настоящей жизни! Зачем я отпустил его от себя? Он мог под влиянием гнетущего состояния где-то безрассудно рискнуть и погибнуть. Это с ним может случиться. Может… Нет, как бы ни была для него тяжела утрата Нины, он слишком любит жизнь, чтобы намеренно погибнуть. Предо мною возникали заснеженные горы, пики, провалы, пурга и замерзающие люди… Нет, не уснуть. Скорее бы утро…

Лагерь проснулся рано. На душе тяжесть от сознания, что ты не можешь мгновенно перенестись к Алгычанскому пику. Люди мрачные. Небо затянуто серым войлоком облаков. Ветер доносит с противоположного берега озера надсадный вой голодного волка. Неужели наши погибли на Алгычане? Как неудачно начинается этот год!..

Утром за нами прилетела машина. Снова загружаем в самолет свои вещи, насильно вталкиваем недоумевающих собак. Я передаю своим проводникам Улукиткану и Николаю Лиханову распоряжение идти с оленями на базу партии к устью Шевли и там ждать дальнейших указаний. Жаль, что не пришлось повидаться с ними. Прощаемся с Михаилом Закусиным и его спутниками. Сюда, на Лилимун, мы не вернемся.

В штабе пришлось задержаться. Нужно было все до мелочи предусмотреть, отобрать горнопоисковое снаряжение, а главное – выслушать советы врачей, что делать в том случае, если мы найдем своих товарищей обмороженными, истощенными голодом или изувеченными при какой-то катастрофе. Сборы отняли у нас полдня.

Алгычанский пик, который занимал теперь все наши мысли, расположен в центральной части Джугджура, близ Охотского моря. В описании геодезиста Е. Васюткина, побывавшего у этой части хребта на год раньше нашего, сказано: «…пик не является господствующей вершиной, но он очень скалистый и труднодоступный. Его окружают глубокие цирки, кручи и пропасти. Нам удалось подняться на пик только с западной стороны. Этот путь идет по единственной лощине, очень крутой, и требует при подъеме большой осторожности. В других местах не подняться. Лес для постройки пирамиды на вершине Алгычана можно вынести только в марте, когда лощина забита снегом».

После полудня двадцать седьмого марта мы уже летели над Охотским морем, вернее – над разрозненными полями льдов. Под нами изредка проплывали скалистые островки да иногда слева обозначался мрачный контур материка. Открытое же море виднелось строгой чертой справа, далеко за льдами.

– Машина на подходе, – неожиданно предупредил нас командир.

Самолет, словно гигантская птица, ворвался в бухту и, пробежав по льду, остановился. Мы стали выгружаться. Слева по широкому распаду и по склонам сопок раскинулся поселок. На берегу расположились склады, судоремонтные мастерские и здания рыбозаводов. За поселком виднелись горы. Вклиниваясь далеко в море, они образуют бухту и защищают ее от штормов и стужи.

К Алгычанскому пику нам предстояло добираться на оленях. Здесь мы впервые. И, прежде чем тронуться в этот незнакомый путь, необходимо было собрать сведения о местности, которую придется пересечь, добираясь до лагеря Королева.

Вечером я зашел к председателю райисполкома. Меня встретил высокий мужчина с крупными чертами лица и проницательным взглядом. Встретил тепло и радушно.

– Мы всегда рады новому человеку, не часто нас балуют гости, – сказал он, убирая со стола бумаги. – Я получил телеграмму, подписанную Плоткиным, о затерявшихся людях и с просьбой выделить проводников для вас. Раздевайтесь, садитесь сюда вот, поближе к печке, и рассказывайте, что случилось. Только прошу поподробнее.

Я изложил ему все, что было мне известно о подразделении Королева и о планах поисков.

– Зимою в глубину Джугджурского хребта местные жители почти не ходят. Это ведь мертвые горы: камень да мхи, кажется, больше ничто там не растет, – говорил председатель, изредка поглядывая на стену, где висела карта побережья. – Но я, признаться, не верю, чтобы там могли заблудиться геодезисты, да еще опытные таежники… Случай, конечно, загадочный, Нет ли тут чего-нибудь другого? Не сорвались ли они со скалы? И нехорошо, что все это случилось именно на Джугджуре, далеко от населенных пунктов в зимнее время.

– Где бы человек ни потерялся, в горах или в тайге, одинаково плохо, – заметил я.

– Но хуже на Джугджуре, – перебил меня председатель. – Недоброй славой пользуется он у наших эвенков, неохотно посещают они эти горы, тем более зимой. Впрочем, пусть это вас не смущает. Страшного ничего нет. Поедете, сами увидите. Мы выделили надежных проводников, хороших оленей. Надо торопиться. Кто знает, какое несчастье постигло людей…

– Вы уж договаривайте до конца. Почему о Джугджуре сложилась плохая слава?

– Джугджур – это горный район неукротимых ветров.

– Кажется, все тут у вас подвластно неукротимым силам стихии?

– Да, ветру, – уточнил председатель. – Здесь ведь длительные пурги часто бывают. Ветер – это наше несчастье. Суровый облик побережья создан главным образом им, ветром. То он приносит сюда слишком много влаги, тумана, то продолжительный холод.

– А море со своими штормами, бурями, подводными скалами разве меньше причиняет неприятностей?

Председатель громко рассмеялся и, заметив мое смущение, предложил папироску. Мы закурили.

– Извините, но я должен разочаровать вас. Нелестное мнение о нашем море сложилось еще во времена первых мореплавателей. Для парусных судов, на которых они предпринимали свои рискованные путешествия, море действительно было опасным. Оно приносило им много бедствий. Но ведь это было давно. Теперь на смену неуклюжим судам со сложным парусным управлением пришли пароходы, катера с мощными двигателями, и, хотя море по-прежнему шалит, моряки давно уже перестали называть его неукротимым. Человек ведь ко всему быстро привыкает, сживается, приспосабливается. Да и не в этом дело. Главное – что дает море человеку? Ради чего он пришел сюда? Море – наше богатство, его сокровища неисчислимы. Вы только подумайте, сколько тут работы для человека, любящего природу! Мы еще мало изучали морские пастбища рыб, жизнь нерпы, птиц, вообще мало знаем морскую флору, фауну. Пользуемся пока что только скупыми подачками моря. А оно ждет смелых разведчиков. И не из глубины материка нам, северянам, нужно ожидать изобилия. Надо добывать его из недр нашего моря и посылать туда, на материк…

Мы расстались в полночь.

Я возвращался берегом, огибая бухту, щедро политую лунным светом. Было тихо, пустынно, и только струйка дыма, словно живой ручеек, просачивалась от палатки в глубину мутного неба. Вот она, северная ночь! Торосы, изуродованные стужей береговые лиственницы, скальные выступы – словом, все, что видит глаз, не имеет строгих линий, твердых очертаний, все мерцает в бледном сиянии, переливается, как бы живет в этой холодной ночи…

Для сна оставалось немного времени.

Море дышало предутренним холодом. Румянился восток, и береговые скалы медленно выползали из темноты уже поредевшей ночи. В палатке на раскаленной печке булькал чайник. Пахло распаренным мясом.

– Люди есть? – послышался внезапно громкий голое; и в палатку заглянуло скуластое лицо. – Мы проводники, приехали за вами. Куда кочевать будем? – спросил молодой эвенк, просовываясь внутрь. Следом за ним влез и второй проводник.

– Садитесь. Сейчас завтрак будет готов, за чаем и поговорим, – ответил Василий Николаевич Мищенко. – Звать-то вас как?

– Меня Николай, а его Афанасий. Мы из колхоза «Рассвет», – бойко ответил молодой эвенк.

Афанасий утвердительно кивнул и стал стягивать с себя старенькую дошку. Затей сбил рукавицами снег с унтов и, подойдя к печке, протянул к ней ладони со скрюченными пальцами. Ему было лет пятьдесят пять. Николай же продолжал стоять у входа. Лихо сбив на затылок пыжиковую ушанку, он с любопытством осматривал внутренность палатки.

– Какое место кочевать будем? – снова спросил он.

– Поедем через Джугджурский перевал, а там видно будет, – ответил я.

– Хо… Джугджур?! – вдруг воскликнул Афанасий. Это прозвучало в его устах как нечто грозное. – На лешего гнать это время оленей через перевал?

И Афанасий, повернувшись к Николаю, перебросился с ним несколькими словами на родном языке. Наш маршрут явно встревожил проводников.

– Что вас пугает? – спросил я.

– Ничего, переедем, только обязательно торопиться надо, пока небо не замутило, – ответил уже спокойно Афанасий.

Позавтракав, мы свернули лагерь.

Королев исчез бесследно

От Аянской бухты наш путь шел на запад, к Джугджурскому хребту. Нас провожало холодное солнце, только что поднявшееся над морской синевой.

По заснеженной дороге дружно бежали оленьи упряжки. На передней паре сидел Афанасий. Он нет-нет да и подстегнет поводным ремнем праворучного быка. Упряжка рванется вперед и взбудоражит обоз, но через минуту олени сбавляют ход и снова бегут спокойно размашистой рысью.

Скоро дорога потянулась в гору. Я шел впереди обоза и чем выше поднимался, тем шире разворачивалась предо мною береговая панорама. Прибрежные склоны гор подвержены влиянию холодных ветров и одеты бедно. Природе не удалось создать здесь пышного наряда и красивого пейзажа. Деревья – горбатые и полузасохшие кусты – лежат, прижавшись к земле, а мох растет только под защитой камней. Но растительность не вызывает сожаления. Наоборот, чувство восторга охватывает человека при знакомстве с нею. Радуешься упорству, с каким эти деревья и мхи защищают свою жизнь. Ни ветер, ни стужа не в силах убить их. Лиственницы, березки, стланики, ольхи не только живут, но и упорно стремятся отвоевать себе еще более крутые места у самой кромки моря.

К часу дня мы добрались до последнего перевала Прибрежного хребта. Впереди видно Алдоминское ущелье, а дальше показались заснеженные горы. То был Джугджур. Высоко в небо поднимаются скалистые вершины. Широкой полосой тянутся на север его многочисленные отроги. Именно там, в глуши скал и нагромождений, быть может, боролась за жизнь горсточка смелых и дорогих нам людей. Чем ближе мы подбирались к хребту, тем настойчивее овладевала мною тревога. «Неужели погибли?» – думал я, всматриваясь в неприветливый облик гор.

Дальше путь шел по реке Алдоме, берущей свое начало в центральной части Джугджурского хребта. Прибрежные горы прикрывают долины от холодных и губительных морских ветров, и деревья здесь нормально растут. Огромные лиственницы, достигающие тридцатипятиметровой высоты, толстенные ели, березы, тополя украшают долину. Они жмутся к реке и растут только на пологих склонах, защищенных от ветра. Сам же Джугджурский хребет голый. На нем ни кустика, ни деревца. На сотни километров лишь безжизненные курумы[1]. Мне никогда не приходилось видеть более печальный пейзаж. Ни суровое побережье Ледовитого океана, ни тундра, ни море не оставляли во мне такого впечатления безнадежности и уныния, как Джугджурский хребет. Хотелось скорее пройти, не видеть его. «Не потому ли у местных эвенков живет недобрая молва про Джугджур?» – размышлял я, вспоминая разговор в райисполкоме.

Дорога, по которой мы ехали, местами терялась в кривунах реки, но Афанасий с удивительной точностью помнил все свороты, объезды. Мы ехали наверняка.

Над нами все выше поднимались туполобые горные вершины, отбеленные убежавшим к горизонту солнцем. Долина постепенно сужалась и у высоких гор раздваивалась глубокими ущельями. Караван свернул влево. День кончился. Все чаще доносился окрик Афанасия, подбадривающего уставших оленей.

Уже стемнело, когда упряжки с ходу выскочили на высокий берег реки и остановились на поляне. Здесь предполагалась ночевка. До перевала было недалеко, а до Алгычанского пика – день езды. Мы сразу принялись за устройство лагеря.

На поляне всюду виднелись следы старинных таборов и множество пней от срубленных деревьев. Видимо, с давних времен эвенки пользуются этим единственным перевалом через Джугджур, доступным для нарт.

Проводников что-то беспокоило. Отпустив оленей, они с тревогой посматривали на чистое, будто вымерзшее насквозь, небо и о чем-то совещались. Затем они наготовили бересты, сушника, дров, все сложили рядом с палаткой, как нужно для костра, но не подожгли.

– Для чего это вам? – спросил я Афанасия.

– Хо… Джугджур – дорога лешего, худой. Может, завтра назад придем, костер зажигать сразу будем. Эвенки постоянно так делают.

– Что ты, что ты! Назад не вернемся – пешком, но уйдем дальше, – вмешался в разговор Василий Николаевич.

Афанасий бросил на него спокойный взгляд.

– Люди глаза большой, а что завтра будет, не видит, – отвечал он эвенкийской поговоркой.

За скалой давно погасла заря. Темно-синим лоскутом растянулось над лагерем звездное небо. Уже давно ночь. Мы не спим. Олени бесшумно бродят по склону горы, откапывают из-под снега ягель.

– Завтра надо непременно добраться до палатки, – проговорил Василий Николаевич, выбрасывая ложкой из котла пену мясного навара.

– Славно было бы застать их у себя, только не верится, чтобы Трофим заблудился. Это ведь горы, тут поднимись на любую вершину – и все как на ладони. Что-то другое с ними случилось.

Зимою на вершинах Джугджурского хребта, в цирках, по склонам и даже на дне узких ущелий не собрать и беремя дров, чтобы отогреться, а если у заблудившегося человека не хватит сил добраться до своей палатки или спуститься в долину к лесу, он погибнет.

Перед сном я вышел из палатки. Все молчало. Дремали скалы, посеребренные инеем. На темном фоне неба виднелись черные силуэты пиков. Мириады звезд горели над ними причудливыми огоньками. Как легко дышалось в эту морозную ночь! Хотелось верить, что где-то недалеко, в непробудном молчании гор, борются за свою жизнь наши товарищи.

Еще не рассвело, а мы уже стали пробираться к перевалу. На небе ни облачка. Утро этого столь памятного всем нам дня было такое, что лучшего, кажется, и не придумаешь: заметно потеплело, воздух перестал быть колючим, снег припотел. Нарты шли легче, с протяжным пением, как при оттепели.

– Нарта поет, – пурга будет, – заметил Афанасий, – Это верная примета. Надо хорошо ходи, успеть за перевал. – И в быстрых глазах проводника вспыхнула тревога. Он стал торопить оленей.

Извилистое ущелье, по которому караван поднимался к перевалу, глубоко врезается в хребет. Оленям приходится то обходить глыбы скал, то взбираться на верх каменистых террас. Рвутся упряжные ремни, нарты скатываются вниз, ломаясь. Немало времени потратили мы, чтобы привести в порядок обоз. Продвигались медленно, а конца подъему не было видно.

– Скоро будет перевал? – спросил я у Афанасия, когда мы выбрались с ним на борт глубокой промоины.

Он взглянул на хребет.

– Хо… Однако, дальше не пойдем, Джугджур гневается… – сказал он, показывая на вершину, над которой вилась длинная струйка снежной пыли. Она то вспыхивала, то гасла и исчезала.

– Это же ветер, ничего страшного нет, – попытался я успокоить Афанасия.

Он ничего не ответил. Нас догнали остальные. Проводники о чем-то стали совещаться.

– Худо будет, надо скорее назад ходить, – решительно заявил Николай.

– Да вы с ума сошли, ей-богу! Ведь рукой подать до перевала. Чего испугались? – запротестовал Василий Николаевич.

– Видишь, пурга будет, говорю, назад нужно идти. Джугджур не пропустит, пропасть можем, – раздраженно настаивал Николай.

– Выдумали какую-то пургу… Посмотри на небо – и облачка нет! – удивился радист Геннадий.

Но пока мы убеждали друг друга, снежная пыль на вершине хребта исчезла. Вокруг, как утром, стало спокойно, и солнце щедро обливало нас потоками яркого света. Решили идти на перевал.

С Охотского моря налетел незлой, холодный ветер. Прогудел и смолк в расщелинах, оставив позади себя качающийся стланик. Снова спокойно. Собаки беззаботно бежали впереди. Но каюрам что-то не нравилось. Они торопились, подбадривая криком уставших животных.

Дальше дорога была еще тяжелее. Зажатое скалами ущелье становилось все уже, все чаще путь преграждался обнаженными россыпями и рубцами твердых надувов. Необъяснимым чутьем, присущим только жителям гор, наши проводники угадывали проход между обломками скал. Олени выбивались из сил, люди помогали им преодолевать препятствия.

Но вот впереди показалась узкая щель, разделившая хребет на две части. Это был перевал. До него оставалось всего лишь полтора километра крутого подъема. Взбираться пришлось по дну ручья. На гладком льду олени падали, раздирали до крови ноги, путались в упряжных ремнях и все чаще и чаще ложились, отказываясь идти. За час мы кое-как поднялись на полкилометра. Дальше путь перерезали небольшие водопады, замерзшие буграми. Олени не пошли. Пришлось взяться за топоры, чтобы вырубить во льду дорогу.

Наконец нам удалось взобраться под перевал. Сотня метров подъема, и мы будем на перешейке. Ветер налетел шквалом, резанул по спине. Небо вдруг помутнело. Мгла окутала отроги. Мы остановились. Собаки уже не отходили от нас.

Мимо пронесся вихрь, бросая в лицо заледеневшие крупинки снега. Сразу закурились вершины гор, и от них понеслись в голубое пространство волны белесоватой пыли.

– Не послушались, видишь, пурга!.. – крикнул Афанасий, бросаясь с Николаем к оленям.

Из глубины долины надвигалась мутная завеса непогоды. По ущелью метался густой колючий ветер, то и дело меняя направление. Ожили безмолвные скалы, завыли щели, снизу хлестнуло холодом. Ветер продолжал кружиться над нами, вздымал столбы снежной пыли. Природа будто нарочно поджидала, когда мы окажемся под перевалом, чтобы обрушиться на нас со всей своей яростью.

Что делать? Как быть с нашими товарищами? Неужели им не суждено дождаться нас? А погода все больше и больше свирепела. В белой мгле растворились скалы, отроги и перевал. Холод сковывал дыхание, заползал под одежду и окатывал вспотевшее тело. Сопротивляться не было сил, и мы без сговора бросились вниз, вслед за проводниками.

Афанасий и Николай нервничали развязывая упряжные ремни, и отпускали на свободу оленей. Геннадий чертыхался, проклиная Джугджур. Только теперь мы поняли, какой опасности подвергали себя, не послушавшись Афанасия. Ветер срывал с гор затвердевший снег, нес неведомо куда песок, мелкую гальку. Он сеял смерть и ужас. Разве только ураган в пустыне может поспорить с этой пургой!

Вокруг потемнело. Где-то справа от нас с грохотом сползал обвал. Ущелье мучительно стонало. Все исчезло с глаз, и только под ногами истоптанный клочок бугристого снега.

Захватив с собою две нарты с палаткой, печью, постелями, продуктами, мы бросаемся вниз, навстречу ветру. Глаза засыпает песок, лицо до крови секут колючие комочки снега. Под нами скалистые террасы, глыбы упавших скал, скользкие надувы. Мы ползем, катимся, проваливаемся в щели и непрерывно окликаем друг друга, чтобы не затеряться.

– Гооп… гооп… – доносится сверху тревожный голос Василия Николаевича, отставшего с оленями и нартой. Я останавливаюсь. Но задерживаться нельзя ни на минуту: холод пронизывает насквозь, глаза слипаются, дышать становится все труднее.

Возвращаюсь к Василию Николаевичу, кричу, но предательский ветер глушит голос. Проводники где-то уже внизу. Следом за мною нехотя плетется Кучум. Собака, вероятно, инстинктивно чувствует, что я не туда иду, что только в густом лесу, возле костра, можно спастись в такую непогодь. Ее морда от влажного дыхания покрылась густым инеем. Она часто приседает, визжит, как бы пытаясь остановить меня. Иногда отстает и жалобно воет. Но слепая преданность заставляет ее снова и снова идти за мною.

Я продолжаю подниматься выше. И мне вдруг стало страшно от мысли, что я потерял своих, что в такую пургу мне не найти их и что трудно спастись одному без топора, если даже и доберусь до леса. Нужно возвращаться, тут пропадешь. А если Василий Николаевич где-то отстал и ждет помощи? Что будет тогда с ним? И, не раздумывая больше, я стал подниматься выше.

– У-юю!.. У-юю!.. – кричу я, задерживаясь на снежном бугре.

Кучум вдруг бросается вперед, взбирается на террасу и скрывается меж огромных камней. Я еле поспеваю за ним. Слух ловит приглушенный бураном отчаянный крик.

Василий Николаевич вместе с оленями и нартами провалился в щель. Сам выкарабкался наверх, а оленей и груз вытащить не смог.

– Братко, замерзаю, не могу согреться, – хрипло шепчет он, и я вижу, как трясется его тело, слышу, как стучат зубы.

Следом за мной на крик поднялся и Геннадий. Прежде всего мы отогреваем Василия. Растираем рукавицами ему лицо, руки, сбиваем его с ног, катаем по затвердевшему снегу, поднимаем, снова валим на снег. Вместе с ним согреваемся и сами. С трудом вытаскиваем оленей, нарты. А пурга кружится над нами, воет голодным бесом, и, как бы в доказательство ее могущества, затяжно грохочет обвал. Вот когда мы со всей силой почувствовали, что стоим рядом со смертельной опасностью и что малейший промах будет для нас роковым.

– Не отставать! – крикнул я, бросаясь вниз.

Порывы холодного ветра обжигали лицо. Огромными скачками мы неслись вниз по склону, не замечая ни надувов, ни рытвин, ни провалов. Нарты переворачивались, животные путались в упряжных ремнях, но, почуяв беду, не отставали. Снежная пыль, густая, липкая, набивалась в нос и уже не таяла. И казалось, точно стая дьяволов преследовала нас со свистом, воем и пальбою.

Через час мы уже были далеко внизу, но до становища оставалось километра три. Стало еще холоднее. Дорогу перемело. Идем наобум, придерживаясь склона. За мутной завесой бурана ничего не видно, только изредка попадаются каменистые овраги да сиротки-лиственницы, на несчастье свое поселившиеся в этом холодном и мрачном ущелье. Под снегом оказалась предательская поросль стланика. Олени стали проваливаться вместе с нартами, участились задержки. Животные заметно слабеют. Мы не можем отогреться, холод, словно коршун, овладевает добычей, все глубже и глубже запускает когти. Он проникает во все поры тела, леденит кровь. Скорее бы добраться до поляны, где нас ждет костер! Бойка и Кучум поминутно падают в снег и зубами выгрызают лед, приставший к подошвам лап.

А идти все труднее, стужа сковывает челюсти, ноздри. Силы слабеют. Движение уже не согревает тело. Пальцы на ногах охвачены болью. Всюду холод и только холод!

Передвигаемся молча. Заледеневшие ресницы мешают смотреть. Вначале я оттирал щеки рукавицей, но теперь лицо уже не стало ощущать холода. Гаснет свет, скоро ночь, сопротивляться буре нет сил. Все меньше остается надежды добраться до поляны.

Идущий впереди проводник сворачивает вправо и косогором ведет отступающий караван к скалам. Он хотел спрямить путь до нашей стоянки, но мы попали на стланики, занесенные снегом. Через каждые двадцать – тридцать метров люди, олени и нарты проваливаются. Мы купаемся в снегу. Я чувствую, как тает за воротником снег и вода, просачиваясь, медленно расползается по телу, отбирая остатки драгоценного тепла. Хочу затянуть потуже шарф на шее, но пальцы одеревенели, не шевелятся. Почему-то прекратились боли в ногах, будто ступни примерзли к стелькам унтов, а кровь отступает в глубину тела. Всего трясет как в лихорадке. Какие-то неясные обрывки мыслей тяжело шевелятся в голове. Пурга, кажется, уже готовится совершить свое страшное дело.

– Остановитесь, отстал Геннадий! – кричит где-то позади Василий Николаевич Мищенко.

Остановились. Мокрая одежда заледенела коробом и уже не предохраняет от холода. Хочется привалиться к сугробу, но внутренний голос предупреждает: это смерть!

– У-люю!.. У-люю!.. – хрипло опять кричит Мищенко, и из мутных сумерек показывается Геннадий. Он шатается, с трудом передвигает ноги, ветер силится свалить его в снег. Мы бросаемся к нему, тормошим, трясем.

– Надо петь, бегать, немного играть, мороз будет пугаться, – советует Афанасий, закутывая свое худое, промерзшее насквозь тело в старенькую дошку и выбивая челюстями дробь.

Наконец-то нам удается выбраться к скалам. Тут оказался снег тверже и идти стало легче. Мы немного повеселели. Все кричим какими-то дикими голосами, пытаемся подпрыгивать, но ноги не сгибаются в суставах, и мы беспомощны, как тюлени на суше.

К ночи пурга усилилась, стало еще холоднее. Нас встречает гулом старая тайга, разлохмаченная бурей. Никакой надежды отогреться. Тело прошивает колючая стужа. Состояние безразличия все сильнее овладевает нами. Нарты цепляются за деревья, упряжные ремни рвутся, но ни у кого нет сил связывать их. Кое-как дотащились до поляны.

Густая тьма сковала ущелье. Уныло гудит тайга; как знамение чего-то недоброго, беспрерывно слышится треск падающих деревьев. Мы в таком состоянии, что дальше не в силах продолжать борьбу. Только огонь вернет нам жизнь. Но как его добыть, если пальцы окончательно закоченели, не шевелятся и не смогут зажечь свечку? Все молчат, и от этого становится невыносимо тяжело.

Афанасий стиснутыми ладонями достает из-за пояса нож, пытается перерезать им упряжные ремни, чтобы отпустить оленей, но ремни затвердели, нож падает на снег… Я с трудом запускаю руку в карман, пытаясь омертвевшими пальцами захватить спичечную коробку, и не могу. Неужели конец? Нет, подожди, смерть! Не все кончено!

Василий Николаевич ногой очищает от снега сушник, приготовленный вчера проводниками для костра, и ложится вплотную к нему. Мы заслоняем его от ветра. Он, зажимая между рукавицами спичечную коробку, выталкивает языком спички, а сам дрожит. Затем подбирает губами с земли спичку и, держа ее зубами, чиркает по черной грани коробки. Вспыхнул огонь. Василий Николаевич сует его под бересту, но предательский ветер гасит огонь. Снова вспыхивает спичка, вторая, третья – и все безуспешно.

– Проклятье!.. – цедит Мищенко сквозь обожженные губы и выпускает из рук коробок. Костра не предвиделось, и слово «проклятье» прозвучало смертным приговором.

Стужа становилась все более ощутимой. Выхода нет. Но и не сдаваться же! Я топчусь на месте, молочу руками по бедрам, тепло не возвращается, и не рассеивается тревога. Холод растекается по телу неукротимой болью. Смутные мысли о близости смерти не отступают от меня…

Первым сдается Николай. Подойдя к нартам, он пытается, видимо, достать постель, но не может развязать веревку, топчется на месте, шепчет как помешанный невнятные слова и медленно опускается на снег. Его тело сжимается в комочек, руки по локоть прячутся между скрюченными ногами, голова уходит глубоко в дошку. Он ворочается, как бы стараясь поудобнее устроить свое последнее ложе. Ветер бросает на него хлопья холодного снега, сглаживает рубцы одежды. Еще минута – и его прикроет сугроб.

– Встань, Николай, пропадешь! – кричит властным голосом Геннадий, пытаясь поднять его.

Мы приходим на помощь, но Николай отказывается встать. Его ноги беспомощны, как корни сгнившего дерева. Руки ослабли, по открытому и обмороженному лицу хлещет ветер.

– Бу-ми… Пропадаю… – шепчет он.

Общими усилиями поднимаем Николая, усаживаем на нарту. Никто не знает, что делать без огня. Афанасий, с трудом удерживая закоченевшими руками топор, подходит к упряжному оленю. Пинком ноги он заставляет животное повернуть к нему голову. Удар обуха приходится по затылку. Олень падает. Эвенк носком топора вспарывает ему живот и, припав к окровавленной туше, запускает замерзшие руки глубоко в брюшную полость. Лицо Афанасия вскоре оживает, теплеют глаза, обветренные губы шевелятся.

– Хорошо, идите грейте руки, потом огонь сделаем! – кричит эвенк, прижимаясь лицом к упругой шерсти животного.

Пурга усилилась. Частые раскаты обвалов потрясают стены ущелья. Афанасию удается зажечь спичку. Вспыхивает береста, и огонь длинным языком скользит по сушнику. Вздрогнула сгустившаяся над нами темнота. Задрожали отброшенные светом тени деревьев. Огонь, разгораясь, с треском обнимает горячим пламенем дрова…

Какое счастье огонь! Только не торопись! Берегись его прикосновения, если тело замерзло и кровь плохо пульсирует. Огонь жестоко наказывает тех, кто не умеет пользоваться им. Мы это знаем и не решаемся протянуть к нему скованные стужей руки, держимся поодаль. В такие минуты достаточно глотнуть теплого воздуха, чтобы к человеку вернулась способность сопротивляться.

К костру на четвереньках подползает Николай и бессознательно лезет в огонь. Его вдруг взмокшие скулы зарумянились, зашевелились собранные в кулаки пальцы.

Василий Николаевич и Геннадий стаскивают с Николая унты, растирают снегом ноги, руки, лицо. Потом поднимают его и заставляют бегать вокруг костра. Афанасий ревет зверем, у него зашлись пальцы.

А костер, взбудораженный ветром, сыплет искры в темноту. Рядом лежит олень, скрюченный муками, с открытыми глазами. На их стеклянной поверхности торжествующе пляшет огненное пламя.

Только через час нам удается устроиться на привал: поставить палатку, наколоть дров, затопить печь. Собаки Бойка и Кучум, хотя и привыкли к холоду, на этот раз не выдержали и попросились на ночь к нам.

Мы долго не можем прийти в себя. Острой болью стучит пульс в ознобленных местах, кисти рук пухнут, болит спина. Тепло все еще вызывает тупую боль. Лица у всех обмороженные. У Николая на ступнях вздулись белые пузыри. Сон наваливается непосильной тяжестью. Ложимся без ужина. В последние минуты я думаю о Трофиме и его товарищах. Трудно поверить, что, заблудившись в этих горах, да еще без палатки, можно было спастись от такой беспощадной стужи. Неужели непогода надолго задержит нас под перевалом?

Как бы ты ни устал, в пургу спишь чутко. Тело отдыхает, а слух сторожит, глаза закрыты, но будто видят. Тихо зевнул Кучум, и я проснулся, расшевелил в печке угли, подбросил щепок, дров. Мутным рассветом заползает к нам утро. В горах бушует ветер, трещит, горбатясь, лес, с настывших скал осыпаются камни.

В палатке снова накапливается тепло. Все встают. Закипает чайник, пахнет пригоревшим хлебом.

– Перевал был близко, да с той стороны ни один палка для костра нету, только камень, в пургу сразу пропадешь, – говорит Афанасий, наливая в чашку горячий чай.

– Пурга здесь часто бывает? – спрашиваю я.

– Хо… Когда человек сюда приходит, Джугджур шибко сердится. – Афанасий оставляет чай, калачом складывает босые ноги и достает кисет. Долго набивает трубку табаком.

– Старики так говорят: когда-то близко море люди не жили, и никто не знал про него. Пришел аргишем к горам охотник. Долго он ходил, искал перевал, но нигде не нашел проход, кругом скалы, камень, стланик. «Однако, это край земли, нечего тут делать, вернусь в тайгу», – думал он и стал вьючить оленей.

«Зачем, охотник, приходил сюда?» – вдруг слышит он голос.

«Хо… Ты кто такой, что спрашиваешь?»

«Я – Джугджур».

«Не понимаю, лучше скажи, что ты тут делаешь?»

«Море караулю, ветру дорогу перегораживаю».

«А я куту[2] ищу – густую тайгу, зверя, рыбу. Но не знаю, где найду».

«Я покажу, – сказал Джугджур, – а за это ты направишь ветер на восход солнца. Видишь, он сделал меня голым!»

«Хорошо», – сказал охотник. Андиган[3] дал Джугджуру.

Вдруг впереди перевал образовался, за ним глаз видит большое море и дорогу к нему. Повернул охотник оленей и пошел к морю. Чум поставил на берегу, рыбу ловил жирную, птицу стрелял разную, много-много добывал морского зверя. Куту нашел охотник, а про андиган совсем забыл. Вот и мстит Джугджур человеку за обман, не хочет за перевал пускать, пургу на людей посылает. Слышишь, как сердится?..

Медленно тянутся скучные дни и ночи. Мы безвыходно находимся в палатке. Я стараюсь гнать от себя мрачные мысли о затерявшихся людях: после такой пурги мало надежды разыскать их в живых. А над Джугджуром продолжает гулять ветер. Снежный смерч властвует над ущельем.

На третий день после полудня Бойка и Кучум оживились, стали потягиваться, зевать. У Афанасия развязался язык.

– Собака погоду чует. Его нос маленький, а хватает далеко. Надо идти олень смотреть. Где копанину[4] найдем, не знаю.

Одевшись потеплее, они с Василием Николаевичем вышли из палатки и вернулись с хорошими вестями.

– За горами небо видно, скоро пурга кончится.

В полночь действительно ветер стих. После непродолжительного снегопада унеслись куда-то и тучи. Все успокоилось и, казалось, погрузилось в длительный сон. Только изредка доносились до слуха скрипучие шаги оленей да иногда потрескивали старые лиственницы, как бы выпрямляясь после бури.

Не дождавшись утра, забарабанил голодный дятел. Угораздило его начать день у нашего жилья – всех разбудил! Когда же я вышел из палатки, за скалистыми вершинами разгоралась заря. На реке весело перекликались куропатки. Напятнала по свежей перенове[5] белка, настрочили мелкими стежками мыши. А здесь недавно пробежал, горбя спину, соболь. Лиса надавила пятаков возле зарезанного оленя. Под скалою пересвистывались рябчики. Наголодавшиеся за три дня обитатели тайги чуть свет на кормежке. Каким чудовищным испытаниям подвергается их жизнь в этих холодных и неприветливых горах!

Пока готовили завтрак, проводники пригнали оленей. Через час мы покинули спасшую нас стоянку.

После пурги Джугджурский хребет сиял белизной только что выпавшего снега. Он был величественным и по-прежнему суровым. Кругом тишина. Улеглись обвалы. На дне ущелья не всколыхнутся заиндевевшие деревья. Кажется, стужа сковала даже звуки.

Поднимались мы быстро. Брошенные на подъеме нарты оказались занесенными снегом. Пока их откапывали и приводили в порядок упряжь, я ушел вперед.

На перевале задержался. Позади лежало глубокое ущелье, обставленное с боков исполинскими скалами. А дальше и ниже, в узкой рамке заснеженных гор, виднелась темная тайга, покрывающая дно Алдоминской долины.

На юго-запад от перевала открывалась неширокая панорама удивительно однообразных горных вершин – пологих, пустынных. Только слева из-за ближнего откоса седловины виднелись мощные нагромождения черных скал главного Джугджурского хребта. Там где-то и Алгычанский пик.

На перевале я увидел небольшое сооружение, сложенное из камней. Это была урна. Четыре плиты, установленные на широком постаменте, служили чашей. Я выбрал из нее снег. Чего только не было в этой чаше! Пуговицы, куски ремней, гвозди, спички, металлические безделушки, цветные лоскутки, гильзы, кости птиц, стланиковые шишки…

Пока я рассматривал содержимое чаши, подошел обоз. Возле урны караван остановили. Афанасий сорвал с головы несколько волосков и бросил их в чашу. Николай достал из кармана десяток мелкокалиберных патрончиков и, выбрав из них один, тоже опустил в чашу.

– Для чего это? – спросил его Василий Николаевич.

– Так с давних пор заведено. Каждый человек, который идет через перевал и хочет вернуться обратно, должен что-нибудь положить, иначе Джугджур назад не пропустит.

– Ты хитер, парень! Почему же положил негодный патрончик с осечкой?

Николай добродушно рассмеялся.

– Джугджур не видит, немножечко обмануть можно, – ответил он, доставая из ниши, сделанной в постаменте, ржавую железную коробку.

– Тут много всяких писем. Кто, куда, зачем ходил, кого обидел Джугджур – все написано.

Коробка была старинного образца, из-под чая, наполненная доверху разными бумажками.

Я развернул одну из самых пожелтевших. Она была исписана неразборчивым детским почерком и читалась с трудом. «Джугджур, зачем угнал наших оленей, теперь мы должны вернуться домой пешком, сами тащить нарты, может, в школу скоро не попадем. Сыновья Егора Колесова». В другой записке было написано: «Не годится, Джугджур, так делать, ты десять дней не пускал нас через перевал, холод посылал на нас, и мы выпили много спирта, который везли Рыбкоопу. Как рассчитываться будем? Нехорошо!» Под текстом были четыре неразборчивые подписи. Датирована 1939 годом.

Среди многочисленных записок я увидел знакомую бумагу, которой пользуются геодезисты для вычислительных целей, и был удивлен. Это оказалась записка наших товарищей, работавших в прошлом году на Джугджурском хребте. «Перестань дурить, Джугджур! Взгляни на свою недоступную вершину, на ней мы выложим каменный тур. Ты побежден! Васюткин, Зуев, Харченко, Евтушенко».

Пока мы читали записи, Николай достал из другой ниши круглую банку, в которую проезжие складывали монеты. Он высыпал их себе на полу дохи и, присев на снег, стал считать.

– Двадцать… сорок… пять… рублей…

К нему подошел Афанасий, лукавым взглядом стал следить за счетом. А Николай сиял. Шутка ли, горсть денег! Он высыпал обратно в банку щербатые и потертые монеты, остальные сложил в ладонь и потряс ими в воздухе.

– Спасибо, Джугджур, на пол-литру есть! Дай бог тебе еще сто лет прожить!

Видимо, издавна стоит эта урна, храня легендарную историю Джугджурского хребта. Кто ее установил, кто вынес сюда плиты? Афанасий, будто угадав мои мысли, стал рассказывать:

– У того охотника, который первый кочевал к морю, родились сын и дочь, – так говорят наши старики. Когда сын вырос, отец навьючил много добра – тэри[6] и послал сына за хребет в тайгу жену себе искать. Дорогу рассказал ему правильно, но сын не вернулся. Однако, беда случилась, решил отец, и послал на розыски дочь. Много ездила она, долго искала, пока не попала на перевал. Видит, кости оленей лежат, пропавший тэри, от брата никаких следов. Стала звать, много ходила по горам, плакала. Вдруг слышит голос Джугджура:

«Суликичан, – так звали ее, – не ищи брата. Человек обещал направить ветер на восход солнца и обманул меня, за это я превратил его сына в скалу. Видишь, она стоит всегда в тумане выше и чернее остальных».

Взглянула Суликичан и узнала брата.

«Джугджур, – сказала она, – верни брата в его чум. Что хочешь возьми за это».

Джугджур молчал, все думал, потом сказал:

«Хорошо. Сделай из тяжелых камней чашу, положи в нее самое дорогое для тебя, и пусть все люди, которые идут через перевал, кладут часть своего богатства. Когда чаша наполнится, я верну человеку сына».

Согласилась Суликичан, вынесла на перевал тяжелые камни, сложила чашу и бросила в нее самое дорогое – свою косу. С тех пор каждый охотник, который идет через перевал к морю и обратно, что-нибудь кладет в чашу. Однако до сих пор не удалось ее наполнить. Ждет Джугджур, сердится, а Алгычан все спит.

– Как ты сказал, Алгычан? – переспросил его Василий Николаевич.

– Да. Идите сюда все. – И старик повел нас на склон седловины. – Видите большую скалу? Смотрите хорошо. У нее есть лоб, нос, губы. Это Алгычан, сын охотника. Джугджур сделал его скалой.

– Да ведь мы же идем к Алгычану! – сказал я.

– Хо… Как люди могли ходить наверх, гора шибко крутой! – удивился Афанасий.

Не задерживаясь больше, мы спустились к оленям и тронулись в дальнейший путь.

На дне перевальной седловины находится большое озеро продолговатой формы. Возле него ни единого деревца, ни кустика. Только груды россыпей, сползающих с крутых гольцов.

Миновав седловину, караван свернул влево. Ехали без дороги. Наш путь вился крутыми зигзагами по отрогам. То мы взбирались на плоскогорья, то спускались на дно безжизненных ущелий и все ближе подбирались к Алгычану.

У последнего спуска задержались. Перед нами возвышался Алгычанский пик. Я достал бинокль. Природа постаралась придать этому гольцу грозный вид. Он представлял собою нагромождение колючих скал, собранных на одну вершину. На его крутых откосах ни россыпей, ни снега. Были видны только следы недавних обвалов, да у подножия какие-то руины, которые делали подход к пику недоступным. Голец издали действительно напоминал мертвого великана.

– А где же пирамида? – спросил, обращаясь ко мне, Василий Николаевич. – Виноградов, кажется, сообщал, что она была построена.

– Пирамиды нет, но тур стоит, – ответил я, рассматривая в бинокль вершину Алгычанского пика. – В самом деле, куда же девалась пирамида?

– Если она была построена, то кому понадобилось свалить ее? – размышлял Василий Николаевич.

У кромки леса люди с оленями задержались, чтобы заготовить дров, а я ушел вперед.

Палатка наших товарищей стояла у подножия гольца. Она была погребена под снегом, и, если бы не шест, установленный Виноградовым при посещении гольца, трудно было бы отыскать ее среди многочисленных снежных бугров. Я с трудом прорыл проход и влез внутрь. Палатка сохранила жилой вид: всюду были разбросаны вещи, которыми, казалось, только что пользовались, в кастрюле было даже нарезано мясо для супа. Все это подтверждало мысль Виноградова, что люди ушли ненадолго и какое-то несчастье не позволило им вернуться в свой лагерь.

Когда пришел обоз, на вершинах гор уже лежал пурпурный отблеск вечерней зари. Медленно надвигалась ночь, окутывая прозрачными сумерками ущелье. Мы с проводником взялись за устройство лагеря, а Василий Николаевич с Геннадием решили полностью откопать палатку Королева. Когда ужин сварился, я пошел за ними.

– Кажется, мы напали на след, – сказал Василий Николаевич. – Тут вот под снегом веревки нашли, кайла, гвозди, цемент, к тому же и вся посуда здесь, даже ложки. Думаю, они работу закончили, спустили сюда часть груза с гольца и пошли за остальным.

– Тогда куда же девалась пирамида? – спросил я.

Он в недоумении пожал плечами.

– Не знаю, но искать их надо только на подъеме к пику. Место тут узкое, никуда не свернешь, да и заблудиться негде.

Длинной показалась ночь у Алгычана. В палатке тепло. Тихо кипела вода в чайнике. Из темноты доносились сонные звуки и шорох случайного ветра.

– Слышите, гром, что ли? – сказал вдруг Василий Николаевич, приподнявшись.

До слуха долетел отдаленный взрыв, на вершине что-то откололось и, дробясь о шероховатую поверхность гольца, покатилось вниз.

– Обвал… – прошептал Геннадий.

Мы вышли из палатки. Казалось, лопались скалы, рушились утесы и сползали с вершин потоки камней. Можно было поверить, что проснулся легендарный Алгычан и сбрасывает с себя гранитные оковы.

Через несколько минут гул стих. Но где-то еще скатывались одинокие глыбы, сотрясая ударами скалы.

– Скорее всего наши погибли под обвалом… – Вздохнул Василий Николаевич, взглянув на меня.

Он подтвердил мои мысли.

Время подкрадывалось к полуночи. В печке потрескивали гаснущие угли. Палатку сторожил холод. Василий Николаевич лежал на шкуре с закрытыми глазами, плотно сжав губы. В его руке не угасала трубка. Геннадий, забившись в угол, сидел, ссутуля спину, над кружкой давно уже остывшего чаю. Что-то нужно сказать, отвлечь всех от мрачных мыслей. Но язык будто онемел, слова вылетели из памяти. А от тишины еще тяжелее на душе…

Прежде всего нужно было обследовать подножие Алгычана. Василий Николаевич идет влево от нашей стоянки, намереваясь проникнуть в наиболее недоступную северную часть гольца, где скалы отвесными стенами поднимаются к главной вершине. Там, вероятно, скопилось много лавинного снега, в нем, быть может, ему удастся обнаружить обломки упавшей с пика пирамиды. Я иду вправо. Хочу по гребню подняться как можно выше и обследовать цирки, врезающиеся в голец в юго-западной стороне. В лагере останется Геннадий. Он установит рацию. Нас давно ждут в эфире и, конечно, беспокоятся.

В котомку кладу бинокль, теплое белье, меховые чулки, свиток бересты для разжигания костра и дневной запас продуктов для себя и Кучума.

От лагеря я сразу стал подниматься на гребень. Хорошо, что у меня лыжи подшиты сохатиным камусом, они легко скользят по затвердевшему снегу и совершенно не сдают даже на очень крутом подъеме. Кучум идет на длинном поводке. Он горячится, рвется вперед и почти выносит меня на первый взлобок.

Достаю бинокль и внимательно рассматриваю склоны гор, но нигде не видно ни следа, ни каких-либо иных признаков присутствия людей.

Иду дальше. Гребень покрыт густой щетиной торчащих из-под снега острых камней. Впереди громоздятся высокие террасы склонов Алгычана. Всюду россыпи, местами лежат глыбы упавших скал. Подбираюсь к каменным столам, торчащим, словно истуканы, по краю гребня, и, не найдя там прохода, останавливаюсь.

Справа подо мной небольшой цирк с миниатюрным озерком у самого края. Стенки цирка не очень крутые, и их снежная поверхность исчерчена постоянно скатывающимися камнями. За противоположной стеною, судя по рельефу, должно быть обширное углубление, но мне его не видно.

Кучум, усевшись возле меня, смотрит куда-то в пространство и длинными глотками втягивает воздух. Видимо, что-то доносит еле уловимый ветерок, изредка налетающий снизу. Я просматриваю склоны Алгычана. Солнечный свет широким потоком ворвался в цирк. На снежной поверхности обозначились морщинки, бугры, рубцы передувов, и совершенно неожиданно среди них я увидел следы. Они вошли в цирк снизу, обогнули озерко и исчезли неровной стежкой за соседним гребнем. «Кто мог бродить здесь?» – подумал я, надеясь открыть причины загадочного исчезновения людей.

Нужно было спуститься к следу, но как? По стенке цирка – круто, к тому же снег там заледеневший, местами торчат острые камни. На лыжах – опасно. Лучше вернуться назад и пойти в цирк снизу.

Пока я размышлял, Кучум вдруг заволновался, выпрямился и, бросив беспокойный взгляд на соседний гребень, замер. Хотя человек и обладает зрением лучшим, чем у собаки, все же я ничего там не заметил. Но Кучум возбужден, он громко втягивает в себя воздух и, наконец, бросается в сторону гряды. С трудом сдерживаю разгорячившегося кобеля. Тот упорствует, запускает глубоко в снег когти и делает отчаянную попытку сорваться с поводка.

Мне тоже хочется скорее попасть на соседний гребень и заглянуть в скрытую за ним чащину. Может быть, собака улавливает присутствие людей или дым?

Я пытаюсь преодолеть упрямство Кучума, но тот продолжает рваться вперед. Он здоровый, сильный, и мне на лыжах нелегко справиться с ним. Единственный выход – рискнуть спуститься по стенке на дно цирка. Связываю лыжи и пускаю их вниз. Они скользя, несутся по снежному откосу, то взлетая, то прячась, наконец скрываются где-то в глубине.

Теперь наш с Кучумом черед. Как же затормозить бег, чтобы не разбиться на этой стенке? Вспомнилось детство и ледянка, на которой часто катался с гор. Снимаю телогрейку, усаживаюсь на нее, пропустив рукав между ног, и отталкиваюсь. Вначале Кучум бежит впереди, но скорость нарастает. Собака уже не поспевает за мною, падает, летит кувырком. Я работаю руками и ногами, удерживаю равновесие. Спускаемся с невероятной быстротой. Снизу, сквозь телогрейку, начинает холодить. Но вот и дно цирка. Мы делаем небольшой прыжок и останавливаемся. Кучум встряхивает шубой и садится, а я смеюсь: от телогрейки остались только рукава да ворот, на брюках – большая дыра. Холод щиплет обнаженное тело. Хорошо, что в шапке всегда имеется иголка с ниткой. Накладываю латку на брюки и продолжаю путь.

Пересекаю чащу и поднимаюсь на гребень. Кобель торопится. Над нами яркое солнце. Воздух потеплел. Ни одной птицы не видно, и ничто не напоминает о близости живых существ. Только шорох лыж да тяжелое дыхание собаки нарушают покой гор.

Едва мы преодолели подъем, как Кучум снова взбудоражился.

Спускаюсь ниже. До слуха вдруг доносится стук камней. Кто-то удаляется от нас косогором. Собака вытягивается в струнку, готовая броситься на звук. Вот что-то мелькнуло, из-за крутизны вырывается стадо снежных баранов и на наших глазах уходит влево, к скалам. Я приседаю. Кучум не шевелится, следит, как они прыгают с камня на камень. Затем, оглянувшись, смотрит на меня, как бы спрашивая, почему я не стреляю. А бараны, отбежав метров двести, вдруг остановились и, повернув головы в нашу сторону, замерли.

Их семь. Все рогачи, толстые, длинные, на низких ногах. На фоне серых камней они кажутся почти белыми. Мгновение – и животные пугливо бросаются дальше. До слуха снова долетает стук камней. Через сто метров бараны снова останавливаются, потом бегут дальше, и так, небольшими рывками, с остановками, они уходят от нас. Добравшись до скал, звери вытягиваются в одну линию, скачут с карниза на карниз, по уступам и, забираясь все выше и выше, исчезают в щелях.

«Вот они, красавцы, обитатели бесплодных гор!» – думаю я, еще долго находясь под впечатлением неожиданной встречи. Какие чудесные скалолазы! Я смотрю на нависшие серые громады, и не верится, что по ним только что пробежало стадо снежных баранов.

Продолжая поиски, я внимательно осматриваю дно цирка, склоны хребта, хорошо видимые с того места, где мы стоим. Нигде никаких признаков людей.

Обследовав дно впадины и соседнюю долину, собирающую ручейки с юго-западных склонов Алгычана, я ни с чем вернулся в лагерь. Василия Николаевича еще не было. Меня встретил Геннадий.

– Сколько беспокойства наделала пурга! Трое суток все наши станции дежурят, ищут нас, а мы только сегодня вылезли в эфир, – говорит он.

– Что нового?

– Ничего. Все ждут от нас сообщения.

– Сообщать-то пока нечего…

Василий Николаевич вернулся поздно вечером, усталый и тоже без результатов.

– Ну и места, будь они прокляты! Скалы да провалы, тут не хитро и сорваться… – И, немного подумав, добавил убежденно: – Видно, ребята где-то промазали и погибли…

Вспомнилось прошлое Трофима

Погибли… Это слово острой болью отдается в сердце. Неужели Королев сознательно погубил себя и своих товарищей? Не надо было отпускать его в горы в таком состоянии. Этого я никогда не прощу себе.

Все спят. Ночь звездная, светлая. Необыкновенная тишина спустилась в ущелье. Ничто не мешает мыслям. Ниточка за ниточкой вяжутся воспоминания. Как во сне, проходит прошлое Трофима: жестокое детство, воровская шайка, крутые повороты, вся его сложная судьба…

В 1931 году мы работали на юге Азербайджана. Я возвращался из Тбилиси в Мильскую степь, в свою экспедицию. На станции Евлах меня поджидал кучер Беюкши на пароконной подводе. Но в этот день уехать не удалось: где-то на железной дороге задержался наш багаж.

Солнце палило немилосердно. Нигде нельзя было найти прохлады.

– Надо пить чай! – советовал Беюкши. – От горячего чая бывает прохладно.

– А если я не привык к чаю?

– Тогда поедем ночевать за станцию, в степь, – предложил он.

Пара изнуренных жарою лошадей протащила бричку по ухабам привокзального поселка, свернула влево и остановилась у арыка. Мы поставили палатку на берегу. Беюкши ушел в поселок ночевать к своим родственникам, а я расположился в палатке.

Не помню, как долго продолжался сон, но пробудился я внезапно, встревоженный каким-то необъяснимым предчувствием, а возможно, лунным светом, проникшим в палатку.

«Не Беюкши ли пришел?» – промелькнуло в голове. Я приподнялся и тотчас же отшатнулся от подушки: к изголовью постели бесшумно спускалось лезвие бритвы, разделяя на две части глухую стенку палатки. Пока я соображал, что предпринять, в образовавшееся отверстие просунулась голова, затем рука, и в ее сжатых пальцах блеснула финка. Возле меня, кроме чернильницы, ничего не было, и я, не задумываясь, выплеснул ее содержимое в лицо бродяги.

– Зануда, еще и плюется! – бросил тот, отскакивая от палатки.

Через минуту в тиши лунной ночи смолкли торопливые шаги.

Уснуть я больше уже не мог. Малейший шорох заставлял настораживаться: то слышались шаги, то топот. В действительности же возле палатки никто больше не появлялся.

Утром мы получили багаж, позавтракали в чайхане и тронулись в далекий путь. Лошади легко бежали по пыльному шоссе. Над равниной возвышались однообразные холмы. Кругом низкорослый ковыль, местами щебень. И только там, куда арыки приносят свою драгоценную влагу, виднелись полоски яркой зелени.

Проехав километров пять по шоссе, мы неожиданно увидели возле кювета группу беспризорников.

– Стой! – крикнул я кучеру и спрыгнул с брички. – Ты резал палатку? – спросил я одного из них.

Беспризорники вскочили и скучились на краю дороги, словно сросшиеся дубки. Подбежал Беюкши.

– Где морду вымазал в чернилах, говори? – крикнул он, и в воздухе взметнулся кнут.

– Не смей! Убью! – заорал старший из ребят, поднимая над головой Беюкши костыль.

Кнут, описав в воздухе дугу, повис на поднятом кнутовище. Беспризорник стоял на одной ноге, удерживая другую, больную, почти на весу. Он выпрямился, повернулся лицом ко мне и уже с пренебрежительным спокойствием добавил:

– Я резал, а лезть должен был он, Хлюст, но трогать его не смей, слышишь? – И он гневно сверкнул глазами.

– Что, выкусил? – прохрипел Хлюст, выглядывая из-за спины защитника и ехидно улыбаясь.

Лицо у него было маленькое, подвижное, нос тонкий, длинный, бекасиный, глаза озорные, и казалось, вот-вот с его губ сорвется еще что-то дерзкое. Чернила угодили ему в нос и полосами разукрасили щеки.

Я рассмеялся, и какую-то долю минуты мы молча рассматривали друг друга. Это были совсем одичавшие мальчишки, старшему едва ли можно было дать шестнадцать лет. Он стоял сбоку от меня, заслоняя собою остальных и опираясь на костыль. Его черное, как мазут, тело прикрывалось грязными лохмотьями. Больная нога перевязана тряпкой, на голове лежали прядями нечесаные волосы. Но в открытых глазах, в строгой линии сжатых губ, даже в продолговатом вырезе ноздрей чувствовалась решимость защитника.

– Чего же ты не бьешь? – спросил он меня с тем же пренебрежением.

– Гайка слаба, ишь бельмы выкатил! – засмеялся Хлюст, передразнивая Беюкши.

– Ты мне смотри, бродяга! – заорал тот гневно и шагнул вперед.

– Говорю, не смей! – Хромой, отбросив костыль, выхватил из рук Хлюста финку и встал перед Беюкши.

Тот вдруг прыгнул к нему, свалил на землю и поволок на шоссе. Остальные ребята, оробев, отскочили за кювет. Я подобрал упавший нож.

– Вот сдадим тебя в сельсовет, будешь знать, как резать палатку. И за нож ты мне ответишь, – говорил, заикаясь в гневе, Беюкши, втаскивая парня в бричку.

Мы поехали, а трое чумазых мальчишек остались у дороги.

Наш пассажир лежал ничком в задке брички, между тюками, поджав под себя больную ногу. Из растревоженной раны сквозь перевязку сочилась мутная кровь и по жесткой подстилке скатывалась на пыльную дорогу.

– Тебе больно? Перевязку не делаешь, запах-то какой тяжелый. Подложи вот… – сказал я, доставая брезент.

Беспризорник вырвал его из моих рук и выбросил на дорогу. Беюкши остановил лошадей.

– Чего норовишь? Приедем в поселок, там живо усмирят. Мошенник! – злился он.

Я поднял брезент, и мы поехали дальше. Беспризорник продолжал лежать на спине, подставив горячему солнцу открытую голову. Трудно было догадаться, от каких мыслей у него временами сдвигались брови и пальцы сжимались в кулаки. Он тяжело дышал, глотал открытым ртом сухой и пыльный воздух. «А ведь в нем бьется человеческое сердце, молодое, сильное», – подумал я, и мне вдруг стало больно за него. Почему этот юноша отшатнулся от большой, настоящей жизни, связался с финкой, откуда у него столько ненависти к людям?

– Тебя как звать?

– Всяко, – ответил он нехотя, – кто шпаной, а другие к этому имени еще и подзатыльник прибавляют.

– А мать как называла?

– Матери не помню.

– Под какой кличкой живешь?

Он не ответил.

В полдень мы подъехали к селению Барда. Беспризорник вдруг заволновался и стал прятаться за тюки. В сельсовете никого не оказалось – был выходной день.

– Слезай, да больше не попадайся! – скомандовал Беюкши.

– Дяденька, что хотите делайте со мной, только не оставляйте тут! – взмолился беспризорник.

– Наверное, кого-нибудь ограбили? – спросил я.

Он утвердительно кивнул головой. Что-то подкупающее было в этом юношеском признании. Мне захотелось приласкать юношу, снять с него лохмотья, смыть грязь и, может быть, вырвать его из преступного мира. Но эти мысли тут же показались слишком наивными. Легко сказать, перевоспитать человека! Одного желания слишком мало для этого. И все же, сам не знаю почему, я предложил Беюкши ехать дальше.

– А куда его?

– Возьмем с собой в лагерь.

– Что вы! – завопил он. – Еще ограбит кого-нибудь, а то и убьет. Ему это ничего не стоит.

– Куда же он пойдет больной, без костылей? Вылечим, а там видно будет. Захочет работать – останется, человеком сделаем.

Беюкши неодобрительно покачал головою, тронул лошадей. За поселком мы свернули с шоссе влево и поехали проселочной дорогой, придерживаясь южного направления.

Беспризорника, видимо, не очень устраивало наше намерение увезти его с собою в степь. В гневе, от сознания собственной беспомощности, парень гнул шею, доставал зубами рукав рубашки и рвал его. На мои вопросы отвечал враждебным молчанием.

А мне захотелось помириться с ним. Что-то необъяснимо привлекательное почудилось мне и в округлом лице, обожженном солнцем, и в темно-серых, скорее вдумчивых, чем злобных, глазах, прятавшихся под пушистыми бровями. Плотно сжатые губы и прямо срезанный подбородок свидетельствовали о волевом характере парня.

Только на второй день он разрешил мне перевязать ногу. Сквозная пулевая рана была запущена до крайности. Я не спросил, кто стрелял в него и где он получил эту рану. И вообще решил не проявлять любопытства к его жизни, будто она совсем не интересовала меня.

На четвертый день мы приехали в лагерь. Вокруг лежала безводная степь, опаленная июльским солнцем. Ни деревца, ни тени.

В палатках душно. Местное население летом предпочитало уходить со скотом в горы, и от этого равнина казалась пустынной.

Беспризорник дичился, отказывался от самых элементарных удобств. С нами почти не разговаривал. Жил под бричкой с Казбеком – злым и ворчливым кобелем. Спал на голой земле, прикрывшись лохмотьями. По всему было видно, что он не собирался расставаться с жизнью беспризорника и надеялся уйти от нас, как только заживет рана.

Жители лагеря относились к беспризорнику как к равному. Ему сделали костыли, и он разгуливал между палатками или выходил на курган, под которым стоял лагерь, и подолгу смотрел на север. Нетрудно было догадаться, о чем думал парнишка, всматриваясь в мутную степную даль. Тогда он напоминал мне раненую птицу, отставшую от своей стаи во время перелета. Возвратившись с кургана, он обычно ложился к Казбеку и долго оставался грустным.

Однажды, перевязывая ему рану, я, как бы между прочим, сказал:

– Нужно смыть грязь, видишь, рана не заживает, можешь остаться калекой.

Он ничего не ответил.

Со мною в палатке жил техник Шалико Цхомелидзе. Мы согрели воды, приготовили мочалку, мыло, ножницы. Трудно было мириться с тем, что наш пленник, видимо, никогда не мылся и его лицо и руки были покрыты мазутно-черной грязью. Но по тому, как парнишка следил за нашими приготовлениями, было ясно, что он окажет сопротивление.

Так и случилось.

– Раздевайся! – предложил Шалико, расстилая перед ним брезент.

Он дико покосился на него, цепко схватился руками за колесо брички и отрицательно замотал головою.

– Говорю, раздевайся, или… – И мы вдвоем стащили с него лохмотья, положили его на брезент.

Спина у него была исписана швами давно заживших ран. Но нам было не до расспросов, хотя интересно было узнать, что это за шрамы. Беспризорник сопротивлялся как мог, брыкался, ревел и не успокоился до конца процедуры. В нем жил протест ко всему культурному, злобный протест.

– Да ты, оказывается, не брюнет, а блондин и симпатичный парень, – сказал Шалико, выливая ему на голову остатки воды.

Это был действительно симпатичный парень.

Утром товарищи сделали балаган, и беспризорник переселился туда вместе с Казбеком.

Несколько позже в минуты откровенности он сказал мне свое имя: его звали Трофимом. У юноши зарождалось ко мне доверие, очень пугливое и, вероятно, бессознательное. Я же старался держаться с ним как равный и, делая вид, что мне безразлична его жизнь, осторожно, шаг за шагом входил в его внутренний мир. Захотелось сблизиться с этим огрубевшим парнем, зажечь в нем искорку любви к труду. Но это оказалось очень трудным делом даже для всего нашего дружного коллектива. Он тосковал по своим товарищам, по беспризорной жизни и не скрывал этого от нас.

Я много думал, чем соблазнить его, отвлечь от этих мыслей, вырвать из преступной среды. Вспомнилось, как в его возрасте мне страшно хотелось иметь ружье, как я завидовал своим старшим товарищам, уже бегавшим по воскресеньям на охоту за зайцами. Я тогда считал за счастье, если они брали меня с собой хотя бы в роли болельщика.

Придя вечером с работы, я достал патронташ, нарочно на глазах у беспризорника зарядил патроны и выстрелил в цель.

– Пойдем, Трофим, со мной на охоту. Тут недалеко я видел куропаток.

Он кивнул утвердительно головой и встал. Рана на ноге так затянулась, что парень мог идти без костылей.

– Бери ружье, а я возьму фотоаппарат, сделаем снимки.

Он настороженно покосился на меня, но ружье взял, и мы не торопясь направились к арыку. Шли рядом. Парень будто забыл про больную ногу, шагал по-мужски твердой поступью, в глазах – нескрытый восторг. Кажется, так вот и я был захвачен на первой охоте, когда мне доверили ружье.

Скоро подошли к кустарнику, показались зеленые лужайки, протянувшиеся вдоль арыка. Я взял у Трофима ружье, зарядил его, отмерил тридцать шагов и повесил бумажку.

– Попадешь? – спросил я. – Ты когда-нибудь стрелял?

Он отрицательно покачал головою.

– Попробуй. Бери ружье двумя руками, взводи правый курок и плотнее прижимай ложу к плечу. Теперь целься и нажимай спуск.

Глухой звук выстрела разбудил степь. Рядом с мишенью вздрогнул куст, и Трофим, поняв, что промазал, смутился.

– Для первого выстрела это хорошо. Стреляй еще раз, только теперь целься не торопясь. Ружье нужно держать так, чтобы планка не была видна, а только мушка, ты и наводи ее на бумагу.

Трофим долго целился, тяжело дышал и наконец выстрелил. От удачи его мрачное лицо слегка оживилось.

Мы пошли вдоль арыка.

– Если понравится тебе охота, я подарю ружье, научу стрелять.

– Зря беспокоитесь, к чему оно мне? А ружье надо будет – не такое достану.

В это время чуть ли не из-под ног выскочил крупный заяц. Прижав уши, он легкими прыжками стал улепетывать от нас через лужайку. Я выстрелил. Косой в прыжке перевернулся через голову, упал, но справился и бросился к арыку. А следом за ним мчался Трофим. В азарте он прыгал через кусты, метался, как гончая, за раненым зайцем, падал и все же поймал. Подняв добычу, беспризорник побежал ко мне.

– Поймал! – кричал он, по-детски торжествуя.

Я пошел навстречу. Парнишка вдруг остановился, бросил зайца. Словно кто-то невидимой рукой смахнул с его лица радость. Он дико покосился на меня. В сжатых губах, в раздутых учащенным дыханием ноздрях снова легла непримиримость. Я ничего не сказал, поднял зайца, и мы направились в лагерь. Трофим, прихрамывая, шел за мною. Иногда оглядываясь, я ловил на себе его взгляд.

В этот день Трофим отказался от ужина, забился в угол балагана и до утра не показывался.

Помню, закончив работу, мы готовились переезжать на новое место. Рана у Трофима зажила. Иногда, скучая, он собирал топливо по степи, носил из арыка воду, но к нашим работам не проявлял сколько-нибудь заметного любопытства.

Утром в день переезда случилась неприятность. Ко мне в палатку с криком ворвался техник Амбарцумянц.

– У меня сейчас стащили часы. Я умывался, они были в кармане брюк, вместе с цепочкой, и, пока я вытирал лицо, цепочка оказалась на земле, а часы исчезли.

– Кто же мог их взять?

– Не заметил, но сделано с ловкостью профессионала!

– Вы, конечно, подозреваете Трофима?

– Больше некому.

– Это возможно… – принужден был согласиться я. – Но как он мог решиться на такую кражу, заранее зная, что именно его обвинят в ней?

Неприятное, отталкивающее чувство вдруг зародилось во мне к Трофиму.

– Скажите Беюкши, пусть сейчас же отвезет его в Агдам. Когда они отъедут, задержите подводу и обыщите его.

Амбарцумянц вышел. Против моей палатки у балагана сидел Трофим, беззаботно отщипывая кусочки хлеба и бросая их Казбеку. Тот, неуклюже подпрыгивая, ловил их на лету, и Трофим громко смеялся. В таком веселом настроении я его видел впервые. «Не поторопился ли я с решением? А вдруг не он?» Мне стало неловко при одной мысли, что мы могли ошибиться. Ведь тогда он опять уйдет в свой преступный мир. Рассудок же упорно подсказывал, что часы украдены именно им, что смеется он не над Казбеком, а над нашей доверчивостью. И все же, как ни странно, желание разгадать этого человека, помочь ему стало еще более сильным. Я вернул Амбарцумянца и отменил распоряжение.

– Потерпим еще несколько дней его у нас. А часы найдутся на новой стоянке. Не бросит же он их здесь, – сказал я.

Лагерь свернули, и экспедиция ушла далеко в глубь степи. Впереди лениво шагали верблюды, за ними ехал Беюкши на бричке, а затем шли и мы вперемежку с завьюченными шпаками. Где-то позади плелся Трофим с Казбеком.

Новый лагерь принес нам много неприятностей. Началось с того, что пропал бумажник с деньгами, на следующий день были выкрадены еще одни часы. Все это делалось с такой ловкостью, что никто из пострадавших не мог сказать, когда и при каких обстоятельствах случалась пропажа.

Наше терпение кончилось. Нужно было убрать беспризорника из лагеря.

Но прежде чем объявить ему об этом, мне хотелось поговорить с Трофимом по душам. Я уже привязался к этому беспризорнику, был уверен, что в нем живет смелый, сильный человек, и, возможно, бессознательно искал оправдания его поступкам.

– Ты украл часы и бумажник? – спросил я его.

Он утвердительно кивнул головой и без смущения взглянул на меня ясными глазами.

– Зачем ты это сделал?

– Я иначе не могу, привык воровать. Но мне не нужны ваши деньги и вещи, возьмите их у себя в изголовье, под спальным мешком. Если я не буду каждый день упражняться, пальцы загрубеют… Это моя профессия. – Он шагнул вперед и, вытянув худую руку, показал мне свои тонкие, можно сказать изящные, пальцы. – Я кольцом резал шелковую ткань на людях, не задевая тела, а теперь с трудом вытаскиваю карманные часы. Отпустите меня к своим. Тут мне делать нечего. Да и они не простят мне…

В палатке собрались почти все работники экспедиции.

– Если ты не оценил нашего отношения к тебе, не увидел в нас своих настоящих друзей, то лучше уходи, – сказал я решительно.

Трофим заколебался. Потом вдруг выпрямился и окинул всех независимым, холодным взглядом. Нам все стало понятно. Люди молча расступились, освобождая проход, и беспризорник не торопясь вышел из палатки. Он не попрощался, даже не оглянулся. Так и ушел один, в чужих стоптанных сапогах. Кто-то из рабочих догнал его и безуспешно пытался дать ему кусок хлеба.

Как только Трофим исчез за степным миражем, люди разорили его балаган, убрали постель и снова привязали Казбека к бричке. В лагере все стало по-прежнему.

Теплая ночь окутала широкую степь. Дождевая туча лениво ползла на запад. Над Курою перешептывался гром. В полночь хлестнул дождь. Вдруг послышался отчаянный лай собаки.

– Вы не спите? Трофим вернулся, – таинственно прошептал дежурный, заглянув в палатку.

Мы встали. Шалико зажег свечу. Полоса света, вырвавшегося из палатки, озарила беспризорника. Он стоял возле Казбека, лаская его худыми руками.

– Не мокни на дожде, заходи, – предложил я, готовый чуть ли не обнять его.

– Отдайте мне Казбека, – произнес он усталым голосом и нерешительно вошел в палатку.

С минуту длилось молчание. «Зачем он вернулся?» – думал я, пытаясь проникнуть в его мысли. Дежурный вскипятил чай, принес мяса и фруктов, Трофима угощали табаком.

– Оставайся с нами, хорошо будет, мы не обидим тебя, – сказал Шалико.

– Говорю – не останусь! Нечего мне тут делать!

– Пойдешь воровать, резать карманы? Долго ли проживешь с такой профессией?

– Я не собираюсь долго жить, – ответил он, пряча свой взгляд.

Шалико вдруг схватил его за подбородок и повернул к свету.

– А ведь не за Казбеком ты вернулся, по глазам вижу. Не хочется тебе уходить от нас. Вот что, Трофим. Мы завтра собираемся в разведку, пойдем на Куринские плавни на несколько дней. С собою берем ружье, удочки, будем там между делом охотиться на диких кабанов, стрелять фазанов, куропаток, ловить рыбу. Будем жарить шашлык и спать возле костра. Нам нужно взять с собою Казбека, вот ты и поведешь его. Согласен?

Трофим не смотрел на Шалико, но слушал внимательно, даже забыл про еду.

– А насчет пальцев, чтобы они у тебя не загрубели, проходи практику тут, у нас, разрешаем. Тащи что хочешь, упражняйся. Ну как, согласен?

Трофим молчал, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, будто отгоняя от себя неприятные мысли.

– А как вернемся, отдадите Казбека? – неожиданно спросил он.

– Да он твой и сейчас. Значит, договорились?

Утром Трофим не ушел из лагеря. Он сидел возле палатки мрачный, подавленный. Это была не внутренняя борьба, а только раздумье над чем-то неясным, еще не созревшим, но уже зародившимся в нем. Видимо, впервые почувствовал беспризорник человеческую ласку. С ним разговаривали как с равным, его не презирали.

Отряд Шалико Цхомелидзе уходил к Куре поздним утром. Над степью висела мгла. Было жарко и душно. Трофим шел далеко позади, ведя на поводке Казбека. Шел неохотно, как будто не понимая, зачем все это ему нужно.

Из плавней Трофим вернулся повеселевшим. Он и внешне ничем не был похож на беспризорника: с лица смылась мазутная грязь, и теперь по нему яснее выступили рябинки, волосы распушились и побелели, глаза как бы посветлели. Сатиновая рубашка была перехвачена вместо пояса веревочкой. За плечами висел рюкзак. Мы готовы были пожать друг другу руки, поздравить с успехом. Но Трофим не хотел поселиться в палатке.

Вечером рабочие долго играли в городки. Трофим же отказался принять участие в игре. Сидя возле балагана, он казался совсем чужим, безразличным ко всему окружающему. Но когда среди играющих завязывался спор, парень сразу настораживался, приподнимался, и тогда в нем можно было узнать настоящего болельщика.

Была уже ночь, когда лагерь угомонился. В палатку заглянула одинокая луна. Кругом было так светло, будто не ночь, а какой-то необыкновенный день разлился по степи. Вдруг до слуха долетел странный звук, словно кто-то ударил по рюшке. Я осторожно выглянул и замер от неожиданности: Трофим один играл в городки несколько поодаль от палаток. Воровски оглядываясь, он ловким взмахом бросал палку, и рюшки, кувыркаясь, разлетались по сторонам. Парень собрал их и, довольный, вернулся в балаган.

В Трофиме, как и в каждом из нас в этом возрасте, жило неугомонное желание поиграть, порезвиться. Но в той среде, откуда пришел он, всякие забавы считались недостойным занятием, вся мальчишеская энергия тратилась на воровские дела.

Утром меня разбудил громкий разговор.

– Ну и черт с ним! Волка сколько ни корми, он все в лес смотрит.

– Что, Трофим сбежал? – спросил кто-то.

– Ушел. И Казбека увел.

– Когда же?

– Ночью. Хитрая бестия! Чего ему было тут не жить? Рану залечили, нянчились с ним больше месяца, чуть ли не из соски кормили, а как дошло до работы – пружина ослабла. Ишь, на собаку польстился!

В ноябре мы переехали в Муганскую степь и разбили свой лагерь возле кургана Султан-Буд. Над равниной проносились стаи северных птиц; гусей, уток, куликов. Появились дрофы. Степь то и дело взрывалась шумом крыльев спугнутых стрепетов. Днем и ночью не умолкал крик прилетающих на зимовку птиц.

За работой время проходило незаметно. Мы совершали длительные походы в самые глухие места равнины и все реже вспоминали о Трофиме.

Срочные дела заставили меня выехать в Баку. Перед возвращением в экспедицию я пошел на Шайтан-базар – один из самых старинных и популярных в Баку. Каждый приезжий считал своим долгом побывать здесь, отведать пети[7] или купить восточных сладостей. Базар поражал обилием фруктов и овощей, пестрой толпой, заполняющей узкие проходы, криком торгашей, от которого долго шумело в ушах. Подчиняясь людскому потоку, я попал в мясные ряды и случайно оказался в гуще разъяренной толпы. Люди кричали, ругались, грозили кому-то расправой. Затем я увидел, как женщины ворвались в лавчонку и буквально выбросили через прилавок толстенного мясника. Его начали бить сумками, кулаками, бросали в него куски мяса. Он стоял, прикрывая лицо руками, и вопил, вздрагивая жирным телом. К нему прорвалась маленькая женщина. Она в ужасе подняла руки и стала просить у людей пощады мяснику.

Я кое-как выбрался из толпы, но у первого прохода увидел беспризорников и остановился. Хватаясь за животы, они дружно и с такой откровенностью смеялись, что могли заразить любого человека. «Что им так смешно? – подумал я и подошел ближе. – Да ведь это Хлюст!..» Он тоже узнал меня с первого взгляда. Маска смеха мгновенно слетела с его лица. Парнишка выпрямился и предупредительно толкнул локтем соседа справа. Тот повернул голову.

– Трофим! Здравствуй! – воскликнул я, обрадованный неожиданной встречей.

Он вскинул на меня темно-серые глаза, да так и замер.

– Что ты здесь делаешь? – неожиданно вырвалось у меня.

Он неловко улыбнулся и покосился на стоявшую рядом девчонку-беспризорницу.

– Вчера мясник Любку побил, за это мы натравили на него людей, пусть помнут немного.

Толпа затихла. Я взглянул на Любку и вспомнил, что однажды Трофим произнес ее имя. Любке было лет шестнадцать. Она дерзко смотрела на меня, пронизывая черными глазами. Что-то приятное, даже чарующее было в ее бронзовом продолговатом лице. Тонкая и стройная фигурка девушки прикрывалась старым латаным платьицем неопределенного цвета. На шее висели бусы из янтаря, цветного стекла, монет и других безделушек. Они еще более подчеркивали ее сходство с цыганкой.

Беспризорница стояла, перекосив плечи, вытянувшись во весь рост. Она была юна, но в ее непринужденной позе, в миловидном лице и даже небрежно расчесанных волосах сквозила самоуверенность девчонки, знающей себе цену. Молчаливая, гордая, она внимательно рассматривала меня, небрежно разгребая песок пальцами босой ноги.

– За что же он вас побил? – спросил я ее.

– Хе! За что нас бьют? За то, что беспризорники, – бойко ответил за нее Хлюст и вдруг улыбнулся. – А мы у него не в долгу!

И он кивнул головою на толпу.

– Заступились за вас?

– Ну да, заступятся! – бросил он пренебрежительно. – Сами придумали. Украли у железнодорожника здоровенного кабана и продали по дешевке этому мяснику. Он и рад. А хозяину мы сказали, что мясник его кабана зарезал. Вот из него и выбивают барыши. Гляньте, гляньте, он даже плачет! – и Хлюст громко рассмеялся.

– Пусть не трогает наших, – процедил Трофим.

С минуту помолчали. Толпа расходилась. Толстый мясник сидел возле своей лавчонки и плакал навзрыд, а маленькая женщина прикладывала к его голове мокрый платок.

– А где же Казбек?

– Он с нами живет в карьерах, растолстел… – ответил Хлюст.

Мне хотелось о многом спросить Трофима, но разговор не клеился.

– Вы где живете? – спросил он меня, оживившись.

– Я сегодня уеду вечером тбилисским поездом. Приезжайте все к нам в гости к Султан-Буду. И вы, Люба.

– Трошка, пошли! – повелительно бросила девчонка и, демонстративно повернувшись, направилась к боковому проходу.

Ушел и Трофим.

Хлюст посмотрел на меня и, хитро щуря левый глаз, сказал:

– Оставайся, дяденька, у нас, работать научим, жить будем во как! Покажи-ка пальцы!

Он взглянул на мои руки и, пренебрежительно оттопырив нижнюю губу, отправился следом за своими. Мальчишка не шел, а чертил босыми ногами по пыльной дороге и, скользя между прохожими, успевал на ходу всех рассматривать. «Ну и хлюст!» – подумал я.

Я уезжал из Баку, досадуя на себя, что не сумел переломить Трофима.

Поезд отходил. На перроне было безлюдно. Вдруг из-за багажного склада вынырнула подозрительная фигура, осмотрелась и побежала вдоль вагонов, заглядывая в окна. Я сразу узнал Трофима. У него в руках был небольшой сверток. Видимо, он искал меня. Но поезд набирал скорость, я не успел окликнуть Трофима, и он отстал.

В ту ночь я долго не мог заснуть. Перед глазами стоял Трофим на краю перрона со свертком в руках. Я почувствовал какую-то ответственность за его будущее. В той среде, где он жил, были свои законы, свои понятия о честности и о людях. Проявление задушевных качеств к тем, кто находился за чертой заброшенных подвалов, карьеров, ям, считалось там величайшим позором. Трофим перешагнул этот закон, пришел к поезду… Что же делать? Вернуться, разыскать и забрать его с собой? Но тут же предо мною вставали его спутники – дерзкий Хлюст и красивая Любка, видимо, имевшая большое влияние на Трофима.

Экспедиция, закончив работу в Муганской степи, перебазировалась в Дашкесан – горный армянский поселок. Мы жили на станции Евлах, ожидая вагоны для погрузки имущества и лошадей. Как-то вечером сидели у костра.

– Чья-то собака пришла, не поймать ли ее? – сказал один из рабочих, глядя в темноту.

Все повернулись. Метрах в тридцати от нас стоял большой пес. Он вытягивал к нам голову, нюхая воздух, и, видимо уловив знакомый запах, добродушно завилял хвостом.

– Да ведь это Казбек!

Я подбросил в костер охапку мелкого сушника. Пламя вспыхнуло, и в поредевшей темноте позади собаки показался Трофим. Он подошел к костру, окинул всех усталым взглядом.

– Здравствуйте! Хотел искать вас в степи, да вот палатки увидел и пришел.

Мы молча осматривали друг друга. На лице Трофима лежала немая печать пережитого несчастья. Он стоял перед нами доверчивый и близкий…

Была полночь. В палатке давно погасли свечи. Вдруг я почувствовал чье-то прикосновение.

– Вы спите?

– Это ты, Трофим?

– Я. У вас нет кокаина? Дайте немного, на кончик ножа, слышите?.. – И его голос дрогнул.

– Что с тобой, Трофим?

– Все кончено. Нет больше Ермака. Я бежал к вам. Дайте мне кокаина, мне бы только забыться…

Мы переехали в Дашкесан и полностью отдались работе. Трофим робко и недоверчиво присматривался к новой жизни. Захваченный воспоминаниями или внутренними противоречиями, парень обнимал Казбека и до боли тискал его или молча сидел, с грустью глядя на всех.

Мы должны были противопоставить его прошлому что-то сильное, способное увлечь юношу. Надо было отучить его нюхать кокаин, приучить умываться, носить белье, разговаривать с товарищами и, самое главное, равнодушно смотреть на чужие чемоданы, бумажники, часы. Хорошо, что экспедиция состояла из молодежи, в основном из комсомольцев, чутких, волевых ребят. Они с любовью взялись за воспитание взрослого ребенка.

Между мною и Трофимом завязалась дружба. Я по-прежнему не проявлял любопытства к его прошлому, веря, что у каждого человека бывает такое состояние, когда он сам ощущает потребность поделиться своими мыслями с близкими.

Однажды я упаковывал посылку. В лагере никого не было, дежурил Трофим.

– Кому это вы готовите? – спросил он.

– Хочу матери послать немного сладостей.

– У вас есть мать?

– Есть.

Он печально посмотрел мне в глаза.

– А у меня умерла… Мы тогда переезжали жить к бабушке. Отца не помню. Мать заболела в поезде и померла на станции Грозный. Нас с сестренкой взяли чужие… Сестренка скоро умерла, а меня стали приучать к воровству. Сначала я крал у мальчишек, с которыми играл. Если попадался на улице, били прохожие, ни больше доставалось дома. Били чем попало, до крови и снова заставляли красть. Когда я приносил ворованные вещи, меня пытали, не скрыл ли я чего, и снова били. Я научился работать пальцами в чужих карманах, выбирать в толпе жертву, притворяться… В школу не пустили. Потом я сошелся с беспризорниками, убежал к ним и стал настоящим вором. Мне никогда не было жалко людей, никогда! Вы посмотрите! – И он вдруг, разорвав рубашку, повернулся ко мне спиной. – Видите шрамы? Так меня учили воровать!

…Шли дни, месяцы. Мы продолжали работать в Дашкесане и все больше привязывались к Трофиму. Он платил нам искренней дружбой, но открывался скупо, неохотно. Как-то нам нужно было получить в Ганджинском банке по чеку десять тысяч рублей. Все были заняты, и я послал Трофима. Помню, как сейчас, он уезжал верхом на серой, невзрачной лошаденке, и, когда скрылся из виду, меня вдруг обуяла тревога. А что, если он не вернется? И действительно, в назначенный день Трофим не приехал. Через день в лагерь прибежала его лошадь без седла и узды. Все так и решили: парень сбежал. В ночь я велел Беюкши запрягать лошадь. Не помню, как мы проехали в темноте по очень крутой и извилистой горной дороге, идущей от поселка Дашкесан.

Рассвет застал нас на равнине. На полях уже были сжаты хлеба, Беюкши поторапливал лошадей. Как только прояснело, впереди показался человек с узелком в руках… Это был Трофим.

Стало стыдно перед ним. Мы остановились.

– Вы куда едете? – удивился он.

– В Ганджу. Меня вызывают к прямому проводу, – ответил я, пытаясь скрыть истинную причину.

Он отрицательно покачал головой и улыбнулся:

– Нет, вы думали, что я сбежал… Напрасно беспокоитесь. Мне ведь некуда уходить, а деньги ваши я не возьму… Мне непривычно на лошади, я отпустил ее, а сам иду пешком. Так безопаснее.

Мы все же поехали в Ганджу. Всю дорогу меня не покидало чувство неловкости.

Спустя месяц, осенью, мы провожали на действительную службу Пугачева. Все, кроме Трофима, подарили на память Пугачеву какую-нибудь безделушку. В хозяйстве у Трофима еще ничего не было. Он увязался со мной на станцию Ганджа, куда я отправился провожать призывника. Мы не поспели к очередному поезду и вынуждены были сутки дожидаться следующего. На вокзале было душно, пришлось поставить близ станции палатку. Трофим долго отсутствовал.

– И я тебе принес подарок, – сказал он взволнованно, подавая Пугачеву карманные часы. – Хороши? Нравятся? Вспоминать будешь!

– Где ты их взял? – спросил я, встревоженный догадкой.

– На базаре, – ответил он гордо, будто перед ним стояли его прежние товарищи. – Знаете, и бумажник был в моих руках, да отобрал, стервец, – торопился он поделиться с нами. – Стоят два армянина, разговаривают, будто век не видались, я и потянул у одного из кармана деньги. Откуда-то подошел здоровенный мужик, цап меня за руку! «Ты, – говорит, – что делаешь, сукин сын?» – «Молчи, пополам», – предложил я ему. Он отвел меня в сторону, отобрал деньги и надавал подзатыльников. Я тут же сказал армянину, свалил все на мужика, ну и пошла потеха…

– Для чего ты это сделал, Трофим? – спросил я, не на шутку обеспокоенный его поведением. – Бери часы, и пойдем в милицию. Пора кончать с воровством.

– Что вы, в милицию! – испугался он. – Лучше я найду хозяина и отдам ему. Только на базаре будут бить. Страшно ведь, уже отвык…

Я настоял, однако, на своем. В милиции пришлось подробно рассказать о Трофиме. Впервые, слушая свою биографию, он, сам того не заметив, поотрывал на рубашке пуговицы.

Следователь подробно записал мои показания, допросил Трофима. Случай оказался необычным. Справедливость требовала оставить преступника на свободе, и, пока я писал поручительство за него, между следователем и Трофимом произошел такой разговор:

– Будешь еще воровством заниматься?

– Не знаю… Хочу бросить, да трудно. С детства привык.

– Ты где до экспедиции проживал?

– В Баку.

– Городской, значит. С кем ты там работал?

– Жил с беспризорниками.

– Ермака знаешь? Он ведь главарь у вас!

Трофим вдруг насторожился, выпрямился и, стиснув губы, упрямо посмотрел поверх следователя куда-то в окно. Пришлось вмешаться в разговор.

– Я ведь сказал вам, что парнишка уже год живет в экспедиции, поэтому вряд ли он что-либо скажет о Ермаке.

– Он знает. У них только допытаться нужно…

Следователь вышел из-за стола и, подойдя к Трофиму, испытующе заглянул ему в глаза. Мелкие рябинки на лице Трофима от напряжения заметно побелели. Видимо, невероятным усилием воли он сдерживал себя.

– Молчишь – значит знаешь! Говори, где скрывается Ермак?! – уже разгневанно допытывался следователь.

Трофим продолжал невозмутимо смотреть в окно. Следователя явно бесило поведение парня. Он бросил на пол окурок, размял его сапогом, но, поборов гнев, наигранно спокойно сказал:

– Все равно найдем Ермака. Он от нас не уйдет, а тобой надо бы заняться. Видимо, добрый гусь. Не зря ли вы ручаетесь за него, ведь подведет, – добавил он, обратившись ко мне.

– Не подведу, коль в жизнь пошел, – ответил за меня Трофим с достоинством и покраснел, может быть оттого, что еще не был уверен в своих словах.

– Ты только шкуру сменил, а воровать продолжаешь. Так далеко не уйдешь, – сказал следователь, принимая от меня письменное поручительство и часы.

Мы распрощались, и я с Трофимом вышел на улицу. Над станционным поселком плыло раскаленное солнце, затянутое прозрачной полумглой. Давила духота. По пыльной улице сонно шагал караван верблюдов, груженных вьюками.

– Когда же ты покончишь с воровскими делами? – спросил я Трофима.

Он посмотрел на меня доверчиво.

– Я-то покончил, а вот руки мои не могут отвыкнуть шарить по чужим карманам. Мне стыдно перед вами.

– Это хорошо, если стыдно. Скажи, кто такой Ермак, про которого спрашивал следователь.

– Был такой беспризорник… Его давно ищут…

– Где же он?

– Никто не знает.

Мы проводили Пугачева. Трофим весь этот день оставался замкнутым.

К сожалению, это был не последний случай воровства.

В 1932 году наша экспедиция вела геотопографические работы на курорте Цхалтубо. Мы с Трофимом возвращались в Тбилиси. На станции Кутаиси ждали прихода поезда. Трофим оставался у вещей, а я стоял у кассы. Необычно громко распахнулась дверь, и в зал ожидания ввалился, пошатываясь, мужчина. Окинув мутными глазами помещение, небрежно кивнув головой носильщику, он поставил два тяжелых чемодана возле Трофима.

– Билет!.. Батуми!.. – пробурчал вошедший, не взглянув на подбежавшего носильщика, и вытащил из левого кармана брюк толстую пачку крупных ассигнаций.

Носильщик ушел, а мужчина, подозрительно взглянув на Трофима, уселся на чемодан и стал всовывать деньги обратно в карман. Но это ему не удавалось. Углы кредиток так и остались торчать из его кармана. Мужчина был пьян. Он тер пухлыми руками раскрасневшееся лицо, мотал усатой головой, отбиваясь от наседавшей дремоты, но не устоял и уснул. Вижу, Трофим заволновался, стал подвигаться к спящему все ближе и ближе, а сам делает вид, что тоже дремлет. Одно мгновение, и я стоял между ним и деньгами.

– Гражданин, слышите, гражданин, у вас выпадут деньги!

– Что ты пристаешь, места тебе нет, что ли?! – пробурчал спросонья тот. – Ну и люди!

– Приберите деньги! – настаивал я.

– Ах, деньги… – вдруг спохватился он, вскакивая и энергично заталкивая кредитки в карман.

Я повернулся к Трофиму. Он сидел бледный, с искаженным лицом. Из прикушенной губы сбегали на подбородок одна за другой капельки крови. Наши взгляды сошлись. Мы так понимали друг друга, что не было необходимости в словах… Но я не должен был вообще умолчать об этом случае. Уже в поезде, оставшись наедине с ним, я сказал:

– Зачем, Трофим, ты сделал мне сегодня больно?

– Вы мне верите? – вдруг спросил он, окинув меня искренним взглядом. – Я деньги вернул бы грузину, они мне не нужны. Виновата привычка. Знаю, нехорошо поступаю, но куда мне идти с таким прошлым?..

Трофим никуда не ушел. Он окончательно прижился у нас, освоился с лагерной обстановкой, с общежитием. Правда, ранее привыкнув к острым ощущениям, к дерзостям, он долго не мирился с затишьем. Но время сделало свое дело. Труд постепенно заполнил образовавшуюся в душе Трофима пустоту. В характере парня пробуждались черты доброго, отзывчивого товарища, и он заслуженно стал гордостью всего коллектива. Но прошлое еще напоминало Трофиму о себе.

Мы делали карту Ткварчельского каменноугольного месторождения. Шел 1933 год. Я собирался ехать в отпуск, проведать мать. Все уже было готово к отъезду. Ждали машину. Кто-то из провожавших сообщил, что видел Трофима с беспризорниками. Меня всегда беспокоили такие встречи, и я немедленно отправился на розыски.

Трофим оказался около подвесного моста через реку Гализгу. С ним были молодой парень и Любка. Я остановился, не зная, что предпринять. Любка заметно подросла. Черты ее лица стали еще выразительнее. Она в упор смотрела на Трофима, потом вдруг шагнула к нему и, развернувшись, хлестнула рукою по щеке, раз, второй, третий. И все звонче, яростнее. Она была бесподобна в гневе! И вдруг все в ней погасло. Она отошла от Трофима, упала на канатные перила и заплакала.

«Нет, это уже не дружба. Это настоящая любовь», – подумал я, живо представив себе, какая опасность грозит Трофиму.

Тот подошел к ней, положил руку на плечо, но не сказал ни слова.

– Не хочешь вернуться? Уйди, продажная сволочь! – крикнула Любка, вскакивая и торопливо поправляя на голове косынку. Она хотела еще что-то сказать, но захлебнулась от злости. Оттолкнув Трофима, девушка схватила за руку парня, сидевшего рядом, и пошла с ним, легко скользя ногами по настилу. Уходила гордая, красивая.

Трофим бросился догонять их. Он бежал по раскачивающемуся мостику, хватался за канат и наконец остановился.

Я подошел к нему, загородив проход. Под нами пенистыми бурунами неслась Гализга. Вдали виднелись заснеженные вершины Кавказского хребта. Это было осенью. Леса пылали золотым отливом.

– Ты любишь ее? – спросил я, прерывая молчание.

Легкий румянец покрыл лицо Трофима.

– Я уговаривал ее остаться у нас. Да разве она бросит свое дело! Грозит мне, если не вернусь…

– Как она узнала, что ты здесь?

– Через беспризорников. После бегства Ермака из Баку там теперь Любка всеми руководит. Второй раз приехала.

– Об этом ты мне не говорил, а ведь обещал ничего не скрывать. Чем же Любка грозит?

– Она все может сделать…

– Ты хотел уйти с ней?

Трофим молчал. Видно, трудно ему было противостоять настойчивости такой властной и красивой девчонки. Что же делать? Не ехать в отпуск я не мог. Оставить Трофима одного было рискованно. Решил взять его с собой.

Он запротестовал. Ему, несомненно, хотелось еще встретиться с Любкой. Но я проявил настойчивость, и вечером того же дня мы с ним находились на теплоходе «Украина».

Моя мать знала о Трофиме из писем, и он не был для нее безразличен. Когда же мы приехали и она увидела его, загорелась к этому юноше настоящей материнской любовью. А сколько заботы было! Трофиму за обедом лучший кусочек положит, и горбушку припасет, и сливок холодных, и початок молодой сварит – все для него, как для самого младшего сына. Парень, бывало, уснет, а она усядется у его изголовья, наденет очки и начнет штопать носки, белье, да так и задремлет.

Во время отпуска Трофим сдружился с моей маленькой дочкой Риммой и племянницей Ирой. Странно было наблюдать за этим взрослым человеком, впервые попавшим в общество детей. Рассказывать им ему было нечего. Он не знал никаких игр, никогда не строил домики, не играл в прятки. Дети же необъяснимым чутьем все это угадали с первой встречи. И чего они только не делали с ним! То он был конем, на котором они путешествовали по двору, то петухом, и тогда его «кукареку» раздавалось чуть ли не на всю улицу. Играл он с увлечением, будто пытался восполнить утраченное детство.

Иногда, набегавшись, дети усаживались возле Трофима и рассказывали ему о Коньке-горбунке, о богатырях, о Красной Шапочке. Перед ним открывался сказочный мир, о котором он никогда не слышал…

О прошлом он и теперь не любил рассказывать и только в минуты откровенности, когда мы оставались с ним наедине, вспоминал какой-нибудь случай из беспризорной жизни. Иногда говорил и о Ермаке. Это имя, как мне казалось, всегда для него являлось олицетворением мужества.

Мы переехали в Сибирь и вели большую, интересную работу по созданию карт малоисследованных районов. Трофим возмужал, но не отличался хорошим здоровьем. Годы, прожитые в подвалах, и злоупотребление кокаином не дали молодому организму как следует окрепнуть. Трофим побывал с нами на Охотском побережье, в Тункинских Альпах, в Саянах, на Севере.

В 1941 году он ушел добровольцем на фронт. Война разлучила нас на пять лет, но экспедиция осталась для него родным домом. Он присылал нам проникновенные письма и всегда вспоминал в них как самое светлое первую нашу встречу у дороги в лагерь в Мильской степи. Ко времени демобилизации Трофим стал членом партии, имел звание капитана танковых войск. Нас он разыскал на Нижней Тунгуске и полностью отдался работе.

Как быстро пролетели годы! Ему ведь уже перевалило за тридцать лет.

Однажды мы с ним вечером засиделись в палатке.

– Не пора ли тебе, Трофим, жениться? Посмотри-ка, сколько у нас хороших девушек, – сказал я ему.

– Это не мои невесты.

– Неужели ты еще не забыл Любку?

– Нет. Да и не хочу забывать.

Спустя несколько лет, осенью, мы отдыхали с ним в Сочи. С возрастом у него все больше крепла любовь к детям. Стоило Трофиму появиться на пляже, как ребятишки тотчас окружали его. Играя с детворой, он сам превращался в ребенка. «Дядю Трошу» знали даже на соседних пляжах.

Как-то к Трофиму подошел бойкий мальчонка лет четырех, в новеньких голубых трусиках, и серьезно потребовал покатать его.

– А у тебя проездной билет есть? – спросил Трофим.

– Есть, – ответил тот уверенно и исчез среди загоравшей публики.

– На, – сказал он, возвратившись, и с гордостью подал фабричную этикетку, видимо от своих новых трусиков.

– Билет-то, кажется, просроченный, – пошутил Трофим. – Как тебя зовут?

– Трошка, – ответил мальчик бойко.

– Трошка?! – удивился тот, и лицо его вдруг стало грустным. Ему, вероятно, вспомнилось теперь уже далекое прошлое, заброшенные подвалы, трущобы. Овладев собой, он сказал: – Садись! Тезку покатаю бесплатно!

Мальчик, довольный, влез на спину Трофиму, обнял пухлыми ручонками за шею, и «конь», окруженный детворой, побежал по гальке вдоль берега. Только сказал он неуверенно, вяло, словно отяжелел.

А следом бежала женщина и кричала:

– Трошка!.. Трошка!..

Трофим вдруг остановился.

– Это мама меня зовет, – сказал мальчик, слезая с «коня» и устремляясь к матери.

Женщина и Трофим встретились взглядами, да так и замерли.

– Неужели Любка?!

– Трошка!.. – воскликнула та, бросаясь к нему.

Море дохнуло прохладой. Ленивая волна пробежала по гальке. Над пляжем беззаботно кружились крикливые чайки. Трофим и Любка стояли молча, держась за руки. Они могли так много сказать друг другу, но слова словно выпали из памяти. Какой безудержный прилив счастья должен испытать человек, когда он спустя много-много лет после томительных страданий встретил друга, к которому так долго хранил чувство любви и во имя которого переживал одиночество!..

Любка смотрела в открытые глаза Трофима. Она угадала все и смело потянулась навстречу.

Над морем плыло раскаленное солнце. В потоке расплавленных лучей серебрились крылья чаек. Жаркий ветерок нехотя скользил по пляжу. Детвора расходилась.

– Здравствуйте, Люба! – сказал я, протягивая ей руку.

Она покосилась на меня и, всматриваясь, пыталась что-то вспомнить.

– Ах, это вы! Неужели с тех пор вместе?

– Да, с тех пор мы вместе.

– Нина Георгиевна, – отрекомендовалась она, и мы пожали друг другу руки. – Любка – это было не мое имя.

Мы с Трофимом занимали комнату в санатории «Ривьера». Вечером в тот же день Нина Георгиевна пришла к нам, и сразу завязался разговор о наших встречах, о прошлом.

Передо мною была женщина лет тридцати. Те же пылкие глаза, тонкие губы и раздвоенный подбородок. На правой щеке чуть заметный шрам, а под глазами уже наметилась сетка морщинок. Во взгляде не осталось прежней девичьей дерзости. Нина Георгиевна была одета просто, но со вкусом. С прямых плеч низко спадало шелковое платье, перехваченное в талии тоненьким пояском. Обнаженные полные руки лоснились от загара. Крупные локоны черных густых волос спускались на смуглую шею.

– Могла ли я когда-нибудь поверить, что дерзкая девчонка Любка, профессиональная воровка, полюбит людей и труд? После бегства Ермака из Баку я стала заправилой. Мне нравилось командовать мальчишками, меня боялись, слушались. Провинившихся я с наслаждением шлепала по щекам. А теперь страшно подумать, какое терпение проявлял к нам советский народ и чего он только не прощал нам! А сколько раз меня щадил закон! Но все кончилось тюрьмой. Глупая была, и там задавала концерты, да еще с какими вариациями! Позже люди надоумили бросить все и жить, как все живут. Из тюрьмы вышла – не знаю, куда идти. Одна. Ни к чему не приспособлена. Поступила на табачную фабрику. И опять люди приласкали меня, определили в школу для взрослых. И словно второй раз родилась. Скоро бригадиром стала, замуж за нашего же инженера вышла. Теперь, когда на душе покой, а вокруг большая интересная жизнь, жутко оглянуться на прошлое. Нет в нем ни настоящего детства, ни радости юношеских дней… Смотрю я на своего маленького Трошку и завидую…

Трофим все свободное от процедур время проводил с нею. Перед отъездом он ходил мрачный. И вот однажды в нашей комнате я застал заплаканную Нину Георгиевну и очень расстроенного Трофима.

– Будьте вы моим судьею, – сказала она, обращаясь ко мне, и в ее голосе послышалось отчаяние. – Я люблю Трофима, но замужем, у меня сын и больной туберкулезом муж. Могу ли я бросить человека, который так много сделал для меня и для которого мой уход равносилен смерти? Трофим не хочет понять, что это было бы бесчеловечно.

– Пойми и ты, Нина, – перебил ее Трофим, – не во имя ли большого чувства к тебе я остался одиноким? Я пронес любовь через годы, бои, бессонные ночи. Пятнадцать лет я берег надежду, что мы встретимся. И теперь ты взываешь к человечности! Разве я также не имею права хотя бы на маленькое счастье?.. Впрочем, решай сама. Я не хочу выпрашивать, я ко многому привык в жизни.

– Ты достоин и счастья, и хорошей семьи, и мне больно выслушивать эти упреки, – сказала Нина, с трудом сдерживая волнение. – Жизнь оказалась куда сложнее, чем мы ее представляли когда-то в подвалах. Я по-прежнему люблю тебя, Трофим. Но я не могу, понимаешь, не могу разрушить семью… И ты не зови меня к себе. Может быть, это по отношению к тебе жестоко, но знаешь ли ты, какими страданиями я заплачу за нашу встречу?!

Она вдруг отошла к раскрытому окну. Плакала молча. А за окном, как и в день их первой встречи, море ленивой волной перебирало гальку и так же серебрились в лучах раскаленного солнца крылья беззаботных чаек.

Мы с Трофимом уехали в Саяны в экспедицию, а Нина Георгиевна вернулась в Ростов к мужу.

Трофим загрустил. Ни горы, ни тайга не веселили его. Работой глушил он свое чувство. Не в меру стал рисковать. А Нина Георгиевна, видимо, решила окончательно порвать с ним. Вот уже год, как она перестала отвечать на письма. Даже на мои.

Тайна Алгычанского пика

Все это вспоминалось мне в ту ночь, когда стало ясно, что Королев со своими людьми погиб. Теперь нам остается разыскать трупы, выяснить причины катастрофы.

На следующий день решили обследовать единственный проход к пику, взобраться на вершину и узнать, куда же исчезла пирамида. А проводники перекочуют ближе к лесу. Там, где мы стоим лагерем, очень крепкий снег, олени не могут копытить и уходят далеко вниз.

На этот раз идем все трое. День обещает быть хорошим. Восход солнца застает нас в пути.

От лагеря лощина сразу сужается и узкой бороздою въедается в голец. Передвигаемся медленно, присматриваясь к волнистой поверхности снега. Но и тут не видно даже признаков недавнего пребывания людей, все сглажено или запорошено выпавшим позавчера снегом.

За последним поворотом лощина неожиданно раздваивается, и мы видим гору грязного снега, смешанного с камнями. Это остатки обвала. Его следы лежат широкой полосой по ребристым террасам Алгычана. Главная масса сдернутого снега и камней слетела в развилку лощины, часть даже перемахнула ее и наростом прилипла к противоположному откосу. Мы молча стоим у застывшей лавины, которая, быть может, стала могильным курганом над близкими нам людьми. Потом тщательно осматриваем снежные глыбы, сжатые гармошкой, поднимаемся на верх обвала и в щели находим рюкзак. В нем гвозди и веревка. Больше ничего… Сомнений не осталось: товарищи погибли. Видимо, их захватила лавина.

– Там вон на скале вроде площадка… Надо бы тур выложить и имена высечь на камне, – говорит Василий Николаевич, кивнув головою в сторону левой скалы.

С минуту длится скорбное молчание.

Затем мы взбираемся на скалу и собираем плиты для могильного тура.

Вдруг снизу долетел выстрел. Нашим следом быстро поднимался человек, таща за собой какой-то груз.

– Никак Афанасий! – сказал Геннадий. – Не случилось ли еще какой беды?

Афанасий, заметив нас, остановился, снова выстрелил и стал махать руками, кричать.

– Люди там!.. Люди!.. – наконец разобрали мы.

– Где? Какие люди? – кричал, в свою очередь, Василий Николаевич.

– На Адгычане, на самом верху.

Мы побежали вниз, падая, кувыркаясь.

– Я же говорил, не такие ребята, чтобы погибнуть! – кричал Геннадий.

Афанасий передохнул и стал рассказывать:

– Как только мы палатку поставили, Николай и говорит: «Смотри, однако, на Алгычане дым!» Я посмотрел – и верно, дым. Вот и побежал сюда. На таборе захватил ящик с продуктами, взял веревок, может, нужно будет.

– Не перед пургой ли курятся сопки? – перебил я его.

– Хо… Я что, дым не знаю? Говорю, люди живут на Алгычане. Надо идти туда, стрелять, пусть услышат. – И, перезарядив ружье, он выстрелил.

Сверху послышался протяжный гул. Меньше чем через минуту он повторился, еще и еще.

Геннадий схватил за плечо Василия Николаевича.

– Слышите, камни бросают? Значит, верно, живы…

Теперь, как никогда, нужно было торопиться к ним, к нашим попавшим в беду товарищам. Никакие препятствия или преграды не могли уже задержать нас.

Мы кинулись вверх. Какая крутизна! Нам бы ни за что не взобраться без специального снаряжения, если бы под нашими ногами не было свежего, еще не заледеневшего снега. Над нами с двух сторон возвышались скалы, а выше виднелись утесы и глыбы разрушенных стен, чудом удерживающихся на склоне гольца. Там-то и зарождаются обвалы, потрясающие Алгычан и сдирающие с гольца зачатки растительной жизни.

День принес тепло. Василий Николаевич шел впереди, отмеряя крутизну мелкими шагами. За ним мы тянули на веревке лыжи с грузом.

– Доберемся вон до того выступа и отдохнем, – подбадривал Василий Николаевич.

Чем выше, тем чаще попадались затвердевшие передувы. Трудно стало выбирать ступени. Ноги скользили, рукам не за что ухватиться.

Наконец мы у уступа, но Василий Николаевич, забыв про обещанный отдых, продолжал карабкаться дальше, торопился, местами полз на животе, оставляя на снегу отпечатки вдавленных пальцев.

– Вон на плиту взберемся, там легче будет… А ну, вперед…

Так, не отдыхая, забыв про усталость, мы взбирались все выше и выше. До пика уже оставалось немного. Но путь неожиданно преградила совершенно отвесная стена снежного надува. Тут только мы догадались, что произошло с людьми на Алгычане.

Обвал, остатки которого лежали на дне лощины, зародился именно здесь. Он оставил отвесную стену надува и отрезал наших товарищей, находившихся на пике. Ни по снежной стене, ни по скалистым бортам щели, да и в других местах нельзя было спуститься. Они остались обреченными на смерть, вдали от жилья, на гольце.

– У-у-гу!.. – закричал Геннадий.

Эхо оттолкнулось от ворчливых скал, скользнуло по откосам в ущелье и, не вернувшись, заглохло.

Через минуту вверху загрохотали камни. Затем донеслись ответные крики. Люди спустили нам камень с запиской, привязанной к тонкой, сплетенной из лоскутков трикотажного белья веревочке.

«Кто вы? – писали они. – Мы геодезисты, нас пятеро, попали в беду, не можем спуститься. Сегодня дожгли последние остатки пирамиды. Помогите, подайте веревку, мы седьмой день голодные, совсем обессилели, есть тяжелобольной. Юшманов».

«Не волнуйтесь, – писал я. – Мы приехали разыскивать вас. Рады, что все живы. Вяжем лестницу, через час подадим конец, закрепите его, и мы поднимемся к вам».

Веревочная лестница без палок оказалась очень неудобной для подъема, но все же нам удалось взобраться наверх. Четверо товарищей поджидали нас у края надува.

Перед нами стояли люди, полностью истощенные, со скуластыми лицами и до того черные, будто обугленные. Глаза у всех ввалились и потускнели, губы высохли. Худое и костлявое тело прикрывали лохмотья полусгоревшей одежды. Никого из них распознать было невозможно.

– На кого же вы, братцы, похожи! – кричал Василий Николаевич, загребая в свои объятия первого попавшегося и прижимая к губам закопченную голову.

Говорили все разом, каждый торопился, излить свои чувства. К обретенным вернулась жизнь, и вершина Алгычана огласилась радостными человеческими голосами.

– А где же Трофим Николаевич? – спросил я, заметив сразу отсутствие Королева.

Все вдруг смолкли.

– Он плохой. Лежит. Думали, сегодняшней ночью умрет, – тихо ответил кто-то из товарищей.

Почему-то казалось, что у Трофима не хватит сил пережить радость, и, стараясь опередить время, я бегу по россыпи меж крупных камней, прилипших к крутому склону пика. Долго ищу жилье. Наверх выходят остальные.

– Вот и наша нора, – сказал Юшманов, показывая на отверстие в сугробе.

Я пролез на четвереньках внутрь. Узкий вход шел глубоко под скалу. Помещение было низкое, темное, изолированное от внешнего мира каменным сводом. К двухметровым слоем заледеневшего снега. Через маленькую дыру в своде просачивался слабый свет. Дыра, видимо, служила и дымоходом. Вскоре глаза привыкли к темноте.

В углу на каменной плите, выстланной мхом, лежал Трофим. Его ноги были завернуты в лохмотья, шея перехвачена ватным лоскутом, на голове шапка. Скрюченное тело прижалось к маленькому огоньку, поддерживаемому лучинками. Он приподнялся на локти, хотел что-то сказать, но хриплый кашель заглушил голос.

– Я узнал вас по шагам, только вы что-то долго поднимались. Думал, не дождусь…

Трофим протянул мне костлявые руки, обтянутые черной морщинистой кожей. Сухими губами он беззвучно хватал воздух. В широко открытых глазах сомнение: он все еще не верил в наш приход.

– Ты успокойся, мы сейчас унесем тебя отсюда, и все будет хорошо.

Его подбородок судорожно задрожал от беззвучных рыданий. Я прижал Трофима к себе и почувствовал, как его горячая слеза прокатилась по моей щеке.

В нору влез Василий Николаевич.

– Сядьте ко мне ближе, согрейте немножко, у меня все заледенело… Думал, не увидимся… – И Трофим в изнеможении опустился на холодную плиту.

Василий Николаевич стащил с него обгоревшие лохмотья и надел свою телогрейку. Я подбросил в огонь пучок лучин. Геннадий и Афанасий принесли продукты. Но Трофим отказался есть. Огнем горело его тело, было слышно, как хрипит у него в легких.

– Пока работали, тепло стояло, бетон в туре хорошо схватился, заканчивали постройку. А оно не тут-то было, случись обвал да захвати нас на пике, когда тут, наверху, не осталось ни веревки, ни топора, ни палатки… – рассказывал он тихо, часто смачивая языком высохшие губы. – Бросились к надуву, но где же там спуститься – отвесная стена. А снег твердый как камень, голыми руками не взять. В одном месте увидели старые следы диких баранов. Обрадовались. Ничего не оставалось, как рискнуть спуститься их следом. Думали, все одно погибать… Ведь ни одежонки на нас, ни куска хлеба, а помощи ждать неоткуда. Разобрали пирамиду, спустили одно бревно к карнизу, где прошли бараны, по бревну спустился туда я. А дальше – пропасть. Звери прошли по выступу, им привычно… А нам нечего и думать. Стал подниматься с карниза – и не могу. Не то оробел или уж очень скользким было бревно… Часа два мучились ребята. Пришлось снять с себя белье, привязаться к бревну, только так и вытащили меня. А пока стоял на карнизе – место там продувное, холодно, – меня и прошило ветром.

Хриплый грудной кашель то и дело прерывал его рассказ. Трофим стонал от боли, поворачивался лицом к стене и подолгу трясся от непрерывного кашля. Мы укрыли его потеплее своей одеждой.

– Что-то надо было делать. Не хотелось сдаваться сложа руки, хотя и не было надежды на спасение, – продолжал свой рассказ Трофим, все так же медленно и прерывисто. – Стали убежище ладить, решили заховаться поглубже в россыпь, под обломки, тут все же затишье, не так берет холод. Работали всю ночь, ребята не растерялись, молодцы, к утру закончили. Лес с пирамиды изломали и камнями раскрошили на лучинки. Развели огонек, и ребята уснули. Меня жаром охватило, как-то нехорошо стало. А наверху ветер разыгрался. Чувствую, дует из угла, где-то щель осталась. Вылез и, пока забивал снегом дыры, ослаб, земля из-под ног выскользнула, перед глазами, показалось, не снег, а сажа. Упал, но все же как-то добрался сюда и вот с тех пор не встаю… Страшной кажется смерть, когда о ней думаешь и когда она не берет тебя, а только дразнит. Ребята сжевали все, что подсильно было зубам. Ели ягель, обманывали желудок. Огонь берегли, спали вповалку друг на друге. Чего только не передумали! Обидно было, что пропадаем без пользы, глупо. – Трофим вдруг стал задыхаться. – Тяжело дышать, колет… В груди колет… Неужели конец?..

– Ты что, Трофим, с чего это ты помирать собрался? Выпей-ка горячего чая, погрей нутро. Легче будет. Я сухарек размочил, пей, – захлопотал возле больного Василий Николаевич.

Трофим приподнялся, взял чашку. Но руки тряслись, чай проливался. Пришлось поить его.

– Хорошо, спасибо, только сухарь как хина… И от чая совсем ослаб. Видно, не жить, – сказал он, сжимая холодными руками грудь.

Его губы дрожали, в глазах боль. Он продолжал говорить тем же тихим голосом:

– Душно мне, отвалите камни, дайте воздуха…

Через полчаса мы одели Трофима и помогли выбраться из норы.

Горы были политы светом щедрого солнца, миновавшего полдень. Из-за прибрежного хребта краешком улыбалось нам светлое облачко.

Трофим попросил вынести его на пик. Туда было всего полсотни метров. Опираясь на тур – четырехгранный бетонный столб, он долго всматривался в синеющую даль необозримого пространства. О чем он думал? О том ли, что эти горбатые хребты, кручи, долины вскоре лягут на карту, что побегут по ней голубые стежки рек, ручейков, зелеными пятнами обозначится тайга? Только никому не прочесть на ней того, что перенес тут с товарищами он, Трофим Королев, во имя этой карты.

Вниз, к стоянке, спустились быстро. В палатке тепло. Василий Николаевич вскипятил воду. Мы обмыли Трофима и уложили в спальный мешок. После всего пережитого он впал в забытье, метался в жару, бредил и непрерывно вздрагивал от затяжного кашля.

Геннадий настойчиво стучал ключом, вызывая свои станции, хотя до назначенного времени оставалось более двух часов. Его упорство закончилось удачей, и в эфир полетела радиограмма:

«Все затерявшиеся живы, находимся в лагере под Алгычаном. Королев в тяжелом состоянии, срочно вызовите к аппарату врача, нужна консультация».

Остальные из пострадавших нуждались лишь в нормальном питании. Почувствовав тепло и присутствие близких им людей, они понемногу стали приходить в себя.

Врачи по признакам определяли у Трофима воспаление легких. Болезнь протекала тяжело. Больной лишь изредка, и то ненадолго, приходил в себя.

Через несколько дней мы снова вынесли на голец строительный лес и воздвигли на пике пирамиду. Стоит она и сейчас на зубчатой громаде Джугджурского хребта как символ победы советского человека.

Болезнь Трофима очень тревожила нас. У него не прекращались одышка и кашель. Температура упорно держалась выше тридцати девяти. Утром и вечером у аппарата появлялся врач и давал советы по уходу за больным. Мы не могли не воздать должное радиосвязи. Как она помогла нам спасти товарищей!

Восьмого апреля мы тронулись в обратный путь к бухте. Теперь дорога нам была знакома, а дни стояли солнечные, теплые. Для Трофима были сделаны специальные нарты с капюшоном, на которых он мог лежать. Упряжку всю дорогу вел Василий Николаевич. На крутых спусках и в опасных местах оленей выпрягали и нарту тащили люди.

В бухту пришли на третий день. Трофима положили в больницу. У него действительно оказалось воспаление легких. Хотя теперь он находился под непосредственным наблюдением врачей и в хорошей обстановке, жизнь его все еще была в опасности. Ожидался кризис.

В день приезда я посетил председателя райисполкома и вернулся в лагерь поздно.

На второй день утром за нами прилетел самолет. На смену Королеву прибыл техник Григорий Титович Коротков. Среди привезенных журналов и газет я нашел два письма, адресованные нам с Трофимом. Их писала Нина Георгиевна. «Я вам не отвечаю более года, – писала она мне. – Нехорошо, знаю. Вы меня ругаете, конечно, плохо думаете. У меня умер муж, человек, которого я тоже любила. Теперь, когда прошло много времени, я смирилась со своим горем и могу подумать о будущем. Я написала подробное письмо Трофиму, не скрывая ничего, пусть он решает. Я согласна ехать к нему. Если его нет близко возле вас, передайте ему мое письмо. Остальное у меня все хорошо. Трошка здоров, пошел в школу. Ваша Нина».

Наконец-то можно было порадоваться за Трофима, если… если это письмо вообще не запоздало. Жизнь Королева по-прежнему в опасности. Но я знал, что письмо Нины ободрит больного, поможет противостоять недугу.

Пока загружали машину, мы с Василием Николаевичем и Геннадием пошли в больницу. Дежурный врач предупредил, что в палате мы не должны задерживаться, что больной, услышав гул моторов, догадался о нашем отлете и очень расстроился.

Трофим лежал на койке, прикрытый простыней, длинный, худой. Редкая бородка опушила лицо. Щеки горели болезненным румянцем. Видимо, наступил кризис. Больной ни единым словом, ни движением не выдал своего волнения, хотя ему было тяжело расставаться с нами.

– Нина Георгиевна письмо прислала, хочет приехать совсем к тебе, – сказал я, подавая ему письмо.

– Нина?.. Что же она молчала так долго?.. – прошептал он, скосив на меня глаза.

– Она обо всем пишет подробно…

Он молча протянул горячую руку. Я почувствовал, как слабо бьется его сердце, увидел, как неравномерно вздымается грудь, и догадался, какие мысли тревожат его сейчас.

– Не беспокойся, все кончится хорошо. Скорее выздоравливай и поедешь в отпуск к Нине.

Трофим лежал с закрытыми глазами. Собрав всю свою волю, он сдерживал в себе внутреннюю бурю. На сжатых ресницах копилась прозрачная влага и, свернувшись в крошечную слезинку, пробороздила худое лицо.

– Мне очень тяжело… Трудно дышать…

Он хотел еще что-то сказать и не смог.

Затем открыл влажные глаза и устало посмотрел за окно. Там виднелись мачты зимующих катеров, скалистый край бухты, затянутый сверху густой порослью елового леса, и кусочек голубого неба. До нас доносился гул моторов.

– Вам пора… – И он сжал мою руку.

Тяжело было расставаться с ним, оставлять одного на берегу холодного моря. Трофим уже давно стал неотъемлемой частью моей жизни. Но я не мог распоряжаться собой и должен был немедленно возвратиться в район работ.

Мы распрощались.

– Задержитесь на минутку, – прошептал Трофим и попросил позвать врача.

Когда пришел врач, Трофим приподнялся, просунул руку под подушку и достал небольшую кожаную сумочку квадратной формы с прикрепленной к ней тонкой цепочкой.

– Это я храню уже семнадцать лет. С тех пор как ушел от беспризорников. Здесь зашито то, что я скрыл от вас из своего прошлого. Не обижайтесь… Было страшно говорить об этом, думал, отвернетесь… А после стыдно было сознаться в обмане. Евгений Степанович, – уже шепотом обратился он к врачу, – если я не поправлюсь, отошлите эту сумочку в экспедицию. А Нине пока не пишите о моей болезни… – И тут Трофим безвольно опустился на подушку.

Евгений Степанович проверил пульс, поручил сестре срочно сделать укол.

– У него стойкий организм. Думаю, что это решит исход болезни. Но для полного восстановления здоровья потребуется длительное время, – сказал врач.

Выйдя из больницы, я медленно шел по льду к самолету и продолжал думать о Трофиме, об удивительном постоянстве его натуры, которое позволило так долго хранить чувство к Нине, сильной воле, которая не покидала его и сейчас, в смертельно трудные минуты. Горько думалось о том, что, может быть, ему не придется вкусить того счастья, к которому он стремился всю жизнь и которое стало близким только сейчас, когда жизнь его висит на волоске. Заставили меня призадуматься и слова Трофима о таинственной кожаной сумочке. Мне казалось, что я знал все более или менее значительное о его тяжелом прошлом, знал и о преступлениях, совершенных им вместе с Ермаком в безрассудные тяжелые годы. Что же Трофим мог скрыть от меня?

Коротков со своим подразделением должен будет еще с неделю задержаться в бухте, пока окончательно не придут в себя спутники Трофима Юшманов, Богданов, Харитонов, Деморчук. К ним уже вернулась прежняя жизнерадостность. В молодости горе не задерживается.

Через час самолет поднялся в воздух, сделал прощальный круг над бухтой и взял курс на юг. Тринадцатого апреля в полдень мы были в Зее.

Часть вторая. Среди безмолвия

Снова с нами Улукиткан

В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная флажками, показывающими место стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее ее до Станового расположилась геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья – Владимира Афанасьевича Сипотенко. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь подразделений.

Южные ветры все настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом набухающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном оттаявшие капли влаги. На крышах сараев, по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки воробьи. Только и слышен их крик: «Жив, жив, жив!» Подумаешь, какое счастье!

Апрель и часть мая пришлось провести в штабе. Поездка в тайгу откладывалась до полного выздоровления Трофима. Из Аяна приходили скупые вести, и я все время жил под страхом потерять близкого друга.

Время тянулось медленно и скучно. Василий Николаевич истосковался по лесу, по палатке, по костру, по тяжелой котомке, ходит как тень. Бойка и Кучум встречают меня хмуро, как чужого. Надоело им сидеть на привязи, расчесывать когтями слежавшуюся шерсть на боках. Скорее бы к медведям, к свеженине!

Наконец-то пришла от врача долгожданная телеграмма. Через неделю Королев выписывается из больницы, потом пойдет в отпуск. Мы стали готовиться к отъезду. Это, кажется, был самый счастливый день, когда можно было простить обиду, оскорбления, когда ничего тебе не жалко, когда ты мог бы на прощание расцеловать самого злейшего врага. Мы еще не вылетели, а думы уже там, за сотни километров от жилых мест…

С какой завистью провожали нас друзья, собравшиеся на аэродроме!

Только в одиннадцать часов самолет поднялся в воздух. Летели высоко. Под нами облака. Словно волны разбушевавшегося моря, они перегоняли друг друга, мешались и, вздымаясь, надолго окутывали нас серой мглой. От напора встречного ветра машину покачивало, и, казалось, летит она не вперед, а плывет вместе с облаками назад. Далеко впереди, точно упавшая на облака глыба белого мрамора, виднелся величественный Становой, облитый солнцем.

Скоро внизу, в образовавшихся просветах, показалась долина Зеи, багровая от весенних ветров и тепла. Еще через несколько минут облака поредели, и я узнал устье Джегормы, куда в прошлом году привел меня слепой проводник Улукиткан.

Ниже Джегормы, в двух километрах от слияния ее с Зеей, широкая коса – место посадки. Никого на ней нет. Летчик разворачивает машину, заходит сверху, «падает» на галечную дорожку.

Пустынно и одиноко на берегу. Мы разгружаем машину.

Наши проводники, Улукиткан и Николай Лиханов, уже давно прибыли на реку Зею с озера Лилимун. Они поселились на устье Джегормы, вдали от лагерного шума. Там среди безмолвия тайги старики чувствуют себя прекрасно. Им не надоедает одиночество, тем более в лесу, уже опаленном весенним теплом. Но мы знаем, они с нетерпением ждут нас, чтобы отправиться в далекий путь.

Я иду к ним, это недалеко от площадки. Бойке и Кучуму тут все знакомо с прошлого года. Они бегут впереди, минуют скальный прижим, скрываются в зарослях. И мы видим, как там вспыхивает дымок, выдав стоянку каюров.

Меня догоняет Василий Николаевич. Идем не спеша. После города не могу надышаться свежим воздухом. Чувствую, как он будоражит всю кровь и каждый глоток его вливает бодрость. Глаз не оторвать, не наглядеться на зеленые кружева гибких тальников, на лес, обрызганный белым черемуховым цветом, на далекие холмы, прикрытые плотным руном бескрайней тайги. Все живое ликует, дразнится, пищит, прославляя весну. И над всей этой обновленной землею стынет далекое голубовато-свинцовое небо.

Мы только миновали прижим, как из леса вышло стадо оленей. Животные беспорядочной толпою, толкая и обгоняя друг друга, спустились по каменистой осыпи к реке, стали пить воду. Следом за стадом выбежала молоденькая самочка. Увидев нас, она внезапно остановилась. На морде – недоумение. Что-то знакомое во всей ее изящной фигурке, в манере ставить размашисто ноги, в приподнятой высоко и повернутой к нам голове, в черных озорных глазах.

– Майка! – обрадованно кричит Василий Николаевич.

Теперь узнаю и я.

– Майка, Майка! – зову ее. Шагаю к ней, ищу в кармане лакомство, хочу напомнить ей о себе.

Майка вздрогнула. Секунда – и она, подняв еще выше голову и прижав уши, с криком бросается ровными, упругими скачками к табуну, несется быстрее лани. Вскакивая в воду, оленушка поднимает столб серебристой пыли и замирает, снова повернувшись к нам, вся настороженная, довольная.

– Она совсем повзрослела! – ласково заметил Василий Николаевич.

– Обидно, не узнала.

А мы-то все помним. Родилась она прошлой весной в походе на речке Кунь-Манье и первое свое путешествие совершила на нарте со связанными ногами, завернутая в старенькую дошку Улукиткана. Через два дня Майка уже бегала и привлекала всеобщее внимание. Но она никогда не любила даже ласкающие ее человеческие руки. В ней больше, чем в других оленях, передался гордый дух предка – дикого сокжоя.

Улукиткан – человек немного суеверный. Этому способствовали условия, в которых он жил, дикая природа, безлюдье. Старик убежден, что новорожденный теленок приносит эвенку счастье. В прошлом году он не расставался с Майкой, как ребенка, окружал ее трогательной заботой. Даже когда старик ослеп в походе и врачи вернули ему зрение, он был убежден, что это сделала Майка.

Улукиткан и в этом году взял ее с собою, надеясь, что она оградит его от бед.

Навстречу бегут собаки. За ними показываются старики. Вот и снова встретились! Как дорог мне этот маленький, похожий на усохший пень человек с заиндевевшими от седины волосами на голове, с проницательными глазами, одетый в старенькую дошку. Он прижимается ко мне, и слышно, как часто бьется его сердце.

– Я думаю, напрасно мы тут живем. Пошто так долго не приезжали? – говорит он с болью и тоскою.

– Задержались, Улукиткан, Трофим тяжело болел. Теперь выздоравливает.

Я обнимаю Николая. На его плоском лице радость.

– Куда след поведем? – не терпится Улукиткану. Его явно беспокоит этот вопрос.

– К Становому и от Ивакского перевала повернем на запад по хребту.

– Э-э! – удивляется старик. – Опять худой место выбрал. Туда люди еще не ходи.

– Поэтому мы туда и идем!

– Какое дело у тебя там?

– Надо посмотреть, что это за горы, какие вершины, можно ли пройти туда с грузом на оленях и с какой стороны, где лучше устроить лабазы. После нас на Становой пойдет много отрядов, мы должны наметить их маршруты и определить место работ.

– Тогда пойдем. Ты только не забывай, что сказал Улукиткан: место там худой, тропы нет, крутом стланик, камень, пропасть.

Через два часа мы поставили свои пологи рядом с палаткой проводников, разожгли костер… И тут мы с необыкновенной ясностью почувствовали, что переступили границу, за которой нас ждет неизвестность и иная жизнь.

Кажется, ничто не омрачает этот первый день нашего путешествия: небо чистое, воздух прозрачный, дали доступны желаниям.

Василий готовит обед. «Соскучился он по тайге, по костру, по лагерной суете, по просторному безоблачному небу, по вольной жизни, по тропе. Приятно смотреть, как все горит в его руках и с его лица не сходит радостная улыбка.

А вокруг весна… Лес дождался тепла. Росою умылись кусты, и от них повеяло свежим листом. В перелесках веселый березовый хоровод – не наглядишься! Зеленой травой опушились полянки, и над ними не стихает птичий перезвон. Всюду жизнь, и с первого дня ее пробуждения она вступает в борьбу за свое существование. И ты невольно заражаешься этим весенним порывом, тянут тебя таежные чащи, снежные вершины гор, глушь и дали. Почему не вечно на земле весна?

Когда мы заканчивали обед, собаки лежали на песчаном бугорке рядом с палаткой: Кучум, сытый, довольный, растянувшись во всю длину, грелся на солнце, а Бойка заботливо искала в его лохматой шубе блох. Но вдруг обе вскочили.

– Кого они там увидели? – сказал Василий Николаевич, кинув рыбью голову в сторону собак.

Он оставил кружку с недопитым чаем, встал. Поднялся и я. Бойка и Кучум, насторожив уши, готовы были броситься вниз по реке. Оттуда долетел легкий всплеск волны и затяжной скрип.

– Кто-то плывет, – пояснил Лиханов, и мы все четверо вышли к реке.

Из-за мыса показалась долбленка. Она свернула в нашу сторону и медленно поползла вдоль каменистого бережка навстречу течению. Впереди, к нам спиной, сидела женщина, натужно работая веслами. Вода под лодкой в лучах солнца кипела плавленым серебром, и от каждого удара каскады брызг рассыпались далеко вокруг. Кормовым веслом правил крупный мужчина.

– Что за люди, куда они плывут? – спросил я Лиханова.

– Делать тут человеку нечего, зачем они идут – не знаю.

Лодка, с трудом преодолевая течение, приближалась к нам. Теперь можно было и по одежде, и по лицу мужчины угадать в незнакомцах эвенков.

– Это Гаврюшка Бомнакский, – сказал Лиханов, – где-то у наших проводником работает.

Лодка развернулась и с ходу врезалась в берег, вспахав размочаленным днищем гальку.

– Здорово, Улукиткан! Смотри-ка, опять сошлись наши дороги с тобой, – сказал кормовщик, растягивая зубастый рот.

– Здорово, здорово, Гаврюшка! – ответил тот. – Чего тут воду мутишь?

– Смотри хорошо, воду мутит моя жена, да что-то плохо, видно, весла малы, надо бы уже на месте быть, а мы только до Джегормы дотянулись.

Мужчина с полным равнодушием достал кисет и стал закуривать.

– Вы что не сходите на берег, разве ночевать не будете? – спросил Василий Николаевич.

– Нет, дальше пойдем. Надо добраться до места.

– Далеко ли?

– Однако, двадцать, а то и больше кривунов будет – далеко…

– Тогда чайку попейте, дня еще много, успеете.

– Спасибо, близко за мысом такое дело было… Мы у инженера работаем, звезды смотрим. Он на оленях вперед ушел, а мы на лодке тащимся.

– У астронома Новопольцева работаете? – спросил я.

– Во-во. Новопольцева. Ты знаешь? Ему помощница девка Нина.

– Да, да, Нина.

Между ним и Лихановым завязался разговор на родном языке. И пока они выпытывали друг у друга новости, я рассматривал гостей.

Женщина была маленькая, щупленькая и чуть-чуть сгорбленная. Она повернулась к нам, но на ее обветренном до блеска лице не появилось сколько-нибудь заметного любопытства. Мы молча рассматривали друг друга. Она, казалось, ни о чем не думала. В ее сжатых губах, в уставших руках, загрубевших от воды и весел, даже в складках поношенной одежды чувствовалась чрезмерная усталость. Маленькие черные глаза, выглядывавшие из-за густых ресниц, были переполнены покорностью.

Женщина, не отрывая взгляда от нас, достала из-за пазухи трубку с прямым длинным чубуком. Муж бросил ей кисет с махоркой. Не торопясь, все с тем же спокойствием она закурила. Затем, откинувшись спиной на груз, долго смотрела в голубеющее небо. Ласковые лучи солнца скользили по ее плоскому лицу, ветерок бесшумно шевелил черные волосы. В руке сиротливо дымилась, забытая трубка.

Мужчина сошел на берег и подал всем нам поочередно свою костлявую руку. Это был на редкость среди эвенков высокий человек, узкоплечий, сутуловатый. С шершавого лица сбегала жиденькая бороденка, примятая у подбородка. Нос казался вдавленным в прямое, сильно скуластое лицо. Руки у него невероятно длинные, мешали ему. Говорил он медленно, с трудом выжимая слова. Они уселись с Лихановым на гальке и, как уж принято при встрече, подложили в трубки свежего табаку, закурили.

Николай стал рассказывать первым. Гаврюшка слушал его внимательно, изредка вставляя слова в повествование собеседника. Затем наступил его черед. Он оживился, энергично жестикулировал руками, часто обращался за подтверждением к жене, и та покорно кивала головою.

Долго дымились трубки. Разговор то смолкал, то возобновлялся с новой силой, и, будто слушая новости, речная волна лениво перебирала береговую гальку.

Солнце пошло на убыль. Стало прохладнее. С востока давила распластавшаяся над лагерем туча. Гости забеспокоились.

– Однако, торопиться надо, как бы дождь не упал, – сказал Гаврюшка, поднимаясь и выпрямляя длинные ноги.

Мы оттолкнули лодку. Женщина на прощание молча кивнула нам головой, лицо ее по-прежнему выражало печаль. Она взяла весла и теперь казалась еще более маленькой, еще более покорной.

От первого удара веслами долбленка вздрогнула, закачалась и, зарываясь носом в быстрину, поползла вверх, вдоль берега. Как-то странно было видеть на гребях эту щупленькую женщину рядом со здоровенным мужиком, сидящим на корме почти без дела, в роли повелителя. Привычным движением она толкала лодку вперед, беспрерывно то сгибая спину, то выпрямляясь.

Василий Николаевич не выдержал.

– Эй ты, Гаврюшка! – крикнул он вдогонку.

Как липло к нему это имя! Тот обернулся, и женщина перестала грести.

– Чего же ты жену на весла посадил, а сам, лоботряс, сел на корму?

– Ей-то что, греби да греби, а мне думать надо, как жить, – донеслось из лодки.

С неба обрушились тяжелые раскаты грома и, дробясь, покатились к горизонту. Долбленка уходила медленно вверх по Зее. Мы стояли и смотрели, как под ней мешалась жидким хрусталем взбитая тяжелыми веслами вода.

Стоянку накрыл мелкий моросящий дождь. Птицы и насекомые попрятались в своих незатейливых убежищах, но не молчали, продолжая весеннюю перекличку. В природе чувствовалось оживление – значит, дождь ненадолго.

Действительно, побарабанил он по палатке, взбаламутил ручьи и, убегая на запад, утащил за собой послушные тучи. На небе появились голубые проталины, и день продолжался в песнях, суете, в любовных играх.

Скоро вечер. Мне не сидится в палатке. После дождя должна быть хорошая видимость. Ну как удержаться, не взойти на сопку и не взглянуть на окружающую нас тайгу?!

В лесу сыро. С веток гулко падают на землю тяжелые капли. В прохладном воздухе душок нагретых гнезд и старых дупел. Под ногами крутой подъем по мокрому ягелю, плешинами прикрывшему каменистый склон сопки. А позади солнце уже коснулось нижним краем своей колыбели.

Вот и вершина. Я усаживаюсь поудобнее на камень и достаю бинокль. Смотрю в сторону Станового, спрятанного за взлохмаченными грядами ближних гольцов. Взору открылась широкой панорамой тайга. Куда ни посмотришь, все лес и лес. По нему разметались косы топких болот да мелкие россыпи холодных озер. Из вечерней мути через обожженные закатом мари, бугры, перелески ползет Джегорма, тайком подкрадываясь к Зее. И там, где она, выгибаясь в последнем усилии, вырывается из объятий тайги, чтобы слиться с Зеей, дымится лагерный костер – единственное пристанище человека на всем видимом с сопки пространстве.

Я поворачиваюсь к убежавшему солнцу. Лиловым сумраком наполняются провалы. Всхолмленную равнину, ограниченную с запада высокими грядами гор, нижут ручьи. Озера вспухли, выплеснулись из берегов. Земля линяет буроватыми пятнами. По распадкам, в ельнике белеют снежники. А ближе по дну широкой долины полноводьем беснуется Зея, ревет, точит нависшие карнизы левобережных скал. В схватке с гранитом волны дыбятся, хлещут друг друга и, отступая, уходят гигантскими прыжками в невидимую даль.

А за рекой, от каменного русла до далеких гор, распласталась ширь лиственничной тайги, прошитая жилами студеных ручейков.

Неожиданный шорох привлек мое внимание. Неслышно поворачиваю голову. Метрах в десяти вижу серый комочек. Он вдруг вытянулся, стал свечой. Это заяц. Как же не обрадоваться! Значит, здесь я не один. Видимо, и он вышел сюда, на вершину сопки, полюбоваться закатом. Зверек косит глазами на узкую полоску дотлевающего горизонта и не торопясь прядет длинными ушками. «Тоже что-то соображает!» – думаю я и тихонько свищу. Два прыжка – и заяц возле меня. Сижу не шевелясь. Смотрю в упор ему в глаза. Чувствую, как губы мои растягиваются в улыбке, давит смех. А косой замер свечой, на морде недоумение: что, дескать, это такое – пень или опасность? А сам носом тянет воздух, шевелит жиденькими усами, присматривается, не может вспомнить, было ли тут раньше такое чудо.

Вдруг прыжок, и заяц затаился между камней, прижав плотно к спинке свои уши. Я еще не разгадал, что с ним случилось, как снизу взвился ястреб, пронизав посвистом застывший воздух. Замирая над нами, хищник быстро-быстро трепыхал острыми крыльями. «И ты перед сном сюда заглянул!» – прошептал я.

Одно мгновение – и ястреб, заметив меня, исчез во мраке, оставив позади себя лишь шум упругих крыльев. Уши у зайца зашевелились, приподнялись и в напряжении как-то смешно растопырились. Осторожно приподнявшись на передние лапы, он осмотрелся и бросился в чащу.

Далеко в потемневшей тайге бубнит филин. Со скал к реке ползет туман, расстилаясь низко над водою. На пушистых лишайниках лежит еще нежно-розовая пленка исчезнувшей зари, а уж тьма затянула вершины.

Пора возвращаться в лагерь.

В этот вечер мы договорились идти двумя группами. Я с Василием Николаевичем отправлюсь на лодке вверх по Зее. По пути посетим астрономов, проверю их работу и договорюсь о дальнейшем их маршруте. Улукиткан же с Николаем и Геннадием захватят весь груз и пойдут окружным путем по Джегорме на Мутюки и дождутся нас на Зее.

Все утро следующего дня мы с Геннадием просидели на радиостанции. Мне надо было связаться с полевыми подразделениями, разбросанными по этому безлюдному краю.

Когда выбрались из палатки, солнце было уже высоко. Проводников с оленями все еще нет. Собаки слоняются на берегу, не зная, куда себя девать. Дотлевает забытый всеми костер, над ним раздается стенание одинокого комара. А из тайги, разомлевшей от теплых южных ветров, от первых весенних дождей, от солнца, несет пахучей прелью, слежавшимися мхами, запахом отогретой коры и еще чем-то ласковым и дразнящим.

Из лесу пришел Лиханов. За плечами у него ружье. В поводу связка оленей.

В руках он держит заполненную чем-то шапку, бережно прижимая ее к животу.

– Ягод принес? – спросил я.

– Яйца, – сказал он, привязывая к лесине оленей.

– Яйца?.. Откуда ты их взял?

– В тайге нашел, смотри… Они все свежие, – и каюр раскрыл предо мною шапку.

В ней лежало шесть яиц, величиною почти с куриные, светло-пепельного цвета, с мелкими крапинками на утолщенной стороне.

– Что так смотришь? Не узнаешь? Глухариные, – добавил Лиханов.

– Узнаю и удивляюсь. Зачем разорил гнездо? Отнеси обратно.

– Что ты! – запротестовал он. – Они еще лучше домашних! Поправляй огонь, мы сейчас их сварим.

– Нехорошо, Николай! Разве ты не понимаешь, что из каждого яйца вылупился бы глухарь?

– Это меня Улукиткан научил.

– Чему научил?

– Яйца собирать.

– Вот уж этому я не поверю! Улукиткан без надобности веточку в тайге не сломит, а ты говоришь – учил гнезда разорять!

Николай хитровато сощурил глаза.

– Старик шибко мастер искать яйца, лучше лисы. А оттого, что он их собирал, глухарей не меньше родилось.

– Ты, я вижу, шутками хочешь отделаться. Верни яйца в гнездо.

– Не серчай! – И его толстые губы растянула добродушная улыбка. – Каждая птица хорошо знает, сколько должно быть в гнезде яиц, чтобы бросить нестись. Но она не умеет их считать. Если понемногу таскать у нее яйца, не все сразу, а оставлять одно-два, птица не догадается о пропаже. Она будет нестись, пока в гнезде не станет их столько, сколько нужно. Это правда.

– Но ведь капалуха не может бесконечно нестись!

– И то верно. Нужно знать, когда брать. А за капалуху ты не горюй: ей делать нечего, пусть маленько поработает на нас. Курица не умнее ее, а сколько яиц дает, а?

С реки прибежали собаки. Следом за ними показался Василий Николаевич. На горбу у него мокрая сеть, в правой руке на кукане бились липкими хвостами рыбы.

Он принес с собою в лагерь живой, дразнящий запах свежих огурцов – так пахнут только что пойманные сиги, это их природный запах.

Увидев яйца в шапке Николая, Василий Николаевич обрадовался.

– Мы как сговорились с тобою, Николай: ты яиц принес, а я рыбы, да еще и зеленого луку для оформления, – сказал Василий Николаевич и, повернувшись к палатке, громко крикнул: – Геннадий, быстро сюда!

Тот высунул стриженую голову в просвет и заулыбался во весь рот.

– Вот это да-а-а! – протянул он нараспев.

– Что да?

– Рыба!

– Ты очисть пару и на сковороду, только накали ее пожарче, чтобы сиги с корочкой получились, да и зальешь их яйцами. Так, что ли, Николай?

– Яйца с рыбой – шибко хорошо! – ответил тот.

Мы с Василием Николаевичем развесили на солнце сеть. Я стал выбирать из нее мусор, а он занялся починкой. Сетка-одностенка, старенькая, вся сопрела, в заплатках, второй год с нами путешествует. Пора бы выбросить, надоело чинить, да уж больно липнет к ней рыба. Диву даешься – смотреть не на что, а в воду опустишь – словно оживет. В других сетях пусто, а в ней непременно добыча. Видно, большой мастер плел ее дель и сделал точную посадку.

– Рыба пошла, – говорит Василий Николаевич, ловко работая челноком. – Валом валит, торопится, будто ее кто гонит… А подумаешь – и у нее своя забота. Хариусы да всякая мелюзга спешат к вершине ключей, там им летовать безопаснее, не каждый хищник туда по мелководью доберется. Какая покрупнее рыба – кормистее места хочет захватить. А ленок икру несет, к мелким перекатам прибивается, нерестится. Вот она что, весна-то, делает! Не зря говорят: она и мертвого расшевелит.

– Таймень в Зее есть? – перебил я его.

– А как же, есть. Тут его дом: ямы большущие и корма вдоволь. Утром вышел я на реку, зарю проводить, а он, окаянный, с баловства, что ли, близ берега вывернулся, эко здоровенный, что бревно, хвостом как мотанет, всю заводь, дьявол, взбаламутил. Какая поблизости рыба была, веришь, с перепугу поверх воды дождем сыпанула. То-то, боится тайменя… На спиннинг этакого бы жеребца поддеть, не то запел бы он на быстрине, долго уговаривать пришлось бы…

– Вода посветлеет, попробуем, авось какого-нибудь и обманем.

А в это время Геннадий, красный, вспотевший, дожаривал рыбу. Густым, сочным паром клубилась сковорода. Запах острой смеси перца, масла, лука и крепко поджаренного сига окутывал лагерь. Кучум, примостившись рядом с поваром, голодными глазами наблюдал, как на сковороде пузырилась мутная подлива, и изо рта его тянулась до земли двумя прозрачными нитями слюна.

– Ты, Геннадий, долго будешь мучить нас? – кричит Василий Николаевич. – Ишь, распустил запахи!

– Готово, можно завтракать. – И повар, смахнув рукавом с лица крупинки пота, поставил дымящуюся сковороду на хвойную подстилку.

Улукиткан привел оленей, и мы сели за «стол».

После завтрака сворачиваем лагерь, распределяем груз. Мы с Василием Николаевичем стаскиваем свои вещи в лодку. Улукиткан достает из потки лосевую сумочку с рукавицу, наполненную солью и увешанную по шву когтями рыси и белохвостого орлана. Он трясет ею в воздухе, и когти, ударяясь друг о дружку, гремят, как побрякушки. Олени вскакивают, разом бросаются на звук, окружают старика, тянутся черноглазыми мордами к сумочке. Но старик продолжает трясти сумочкой, косит глаза на ельник. Вижу, там из сумрака, из-за толстых стволов осторожно вышагивает крупный олень с огромной короной черных рогов на голове. Его соблазняет дребезжащий звук когтей. Он знает, что это значит, выходит из лесу, но вдруг пугливо шарахается обратно в ельник. Однако далеко не убегает, желание полакомиться солью заставляет его задержаться.

– Баюткан[8] совсем дикий, – не без гордости говорит Улукиткан.

Он стоит весь на виду, полуоборотом к нам, на редкость красивый олень, могучий и осторожный, как его отец – дикий сокжой. Широкая грудь перехвачена упругими мышцами, сухая, будто точеная, голова украшена черными навыкате глазами с краешком голубого белка. Ноги тонкие, сильные. Весь поджарый, как тренированный бегун. А в позе что-то дикое, непокорное.

Улукиткан передает мне сумочку, сам вытаскивает из груза маут – тонкий, метров двенадцать длиною круглый ремень, употребляемый как аркан для ловли оленей. Старик по привычке проверяет, насколько надежно прикреплено к концу ремня металлическое кольцо, накидывает маут на правую руку небольшими кругами, и по тому, как легко и ровно вьются кольца маута, можно наверняка сказать, что арканом старик владеет в совершенстве. Глаза его приковывает Баюткан. Тот все еще стоит в ельнике, но теперь его уже не соблазняют звуки когтей и, кажется, не привлекает соль. Он настороженно следит за стариком, точно догадывается, что должно сейчас произойти.

Улукиткан прячется за толстой лиственницей, держа наготове маут. Мы обходим Баюткана полукрутом с тыльной стороны. Он поворачивает голову в нашу сторону, прядает ушами. Секунду-две стоит, спружинив спину, и бросается в тайгу, будто спугнутый выстрелом. Слышится глухой топот и хруст веток под тяжелыми прыжками. Пугливым взглядом Баюткан окидывает лесной сумрак, шарахается между стволов, летит по просветам, но всюду люди. К нему присоединяется Майка. Оба бросаются очертя голову в чащу, но и тут на пути встает мощная фигура проводника Николая. Баюткан вдруг поворачивает назад и замирает. Весь собранный, как перед поединком, он долго косится на лиственницу, за которой таится Улукиткан. Майка смешно копирует его. Олени у дымокуров поднимают любопытные морды. Тайга замирает. Мы бесшумно, не торопясь сжимаем кольцо…

Баюткан неожиданно и смело рванулся навстречу опасности, мелькнул рыжей тенью между стволов, понесся с закинутыми назад рогами мимо Улукиткана, гордый, неустрашимый. Бойко свистнул маут, нагоняя одичавшего оленя, и едва только ремень лег на шею, как животное, словно увидев перед собою пропасть, остановилось, глубоко занозив в рыхлую землю все четыре ноги.

Он не сопротивлялся, даже не тряхнул головою, не попытался сбросить еле державшийся на нем конец аркана. Улукиткан, набирая руками маут, смело подошел к Баюткану, надел узду, привязал к березе. В одно мгновение в нем не осталось ни дикой гордости, ни страха; он стоял покорный человеку, и это несколько разочаровало меня. Но ненадолго.

…Вести большой аргиш по тайге – дело сложное и даже не каждому эвенку доступное. Его тайны известны только опытным каюрам. Кроме всего прочего – умения угадывать путь, находить броды через большие реки, добывать себе пищу в пути, – проводник должен уметь вьючить оленей. Это самое главное. От того, как хорошо он знает своих животных, как подогнаны седла, с какой точностью уравновешены полувьючки, олени при одних и тех же условиях могут работать годы и могут через месяц выйти из строя.

Улукиткан к оленям привык с раннего детства. Вся его жизнь связана с этими животными. Вначале он кочевал по тайге в люльке, перекинутой с полувьючкой через спину учага[9], позже – привязанным ремнями к седлу. В семь лет он уже правил упряжкой. Еще тогда Улукиткан понял, что без оленей эвенку не прожить в этих скупых, безлюдных дебрях, и он унес с собою в долгую жизнь любовь и заботу к этим трудолюбивым и покорным животным. С Улукитканом можно кочевать все лето по тундре, ломать захламленную тайгу, подниматься на высоченные перевалы, и его олени будут выглядеть к концу путешествия бодрыми, резвыми, сытыми. Какая великая сила – человеческая любовь и ласка!

Еще раз пьем чай. Укладываем посуду в потки. Но прежде чем начать вьючить оленей, проводники внимательно осматривают животных: ощупывают их спины, тонкие жилистые ноги, заглядывают в глаза, точно силясь определить характер каждого из них. Затем связывают друг за другом в строгом порядке: за сильным привязывают слабого, за слабым – сильного, и так все двенадцать оленей в связке получили свои места до конца лета.

Вьючить легче вдвоем. Улукиткан берет себе в помощники Василия Николаевича, а Николай – Геннадия. Делим весь груз между проводниками, а те, в свою очередь, распределяют его между своими оленями, тоже напостоянно. На все это уходит много времени.

Первый день путешествия всегда хлопотлив, и важно, чтобы караван в этот день, хотя бы к вечеру, тронулся с места, непременно тронулся бы.

Наконец-то вьюки готовы.

– Почему ты, Улукиткан, не привязываешь Баюткана к оленям? Разве он пойдет без груза? – спросил я, любуясь гибким станом сына дикого сокжоя, его ветвистыми рогами.

– Он как шайтан, его вьючить беда, да все равно завьючим! – отвечает старик с явной гордостью.

Я подвожу Баюткана к грузу. Улукиткан берет у меня из рук повод, захлестывает петлею край морды оленя, клонит к земле его голову.

– Так, крепко держи, да смотри, может ударить, – говорит он, передавая мне повод.

Олень раздувает ноздри, выкатывает ошалелые глаза, пугливо озирается на лежащие перед ним потки. Старик и Василий Николаевич поднимают их вместе с седлом, нацеливаются набросить на спину Баюткану. Тот вздымается свечою, бьет передними ногами по пустому воздуху, падает грудью на меня, снова поднимается свечою. Вмиг в нем пробудился дикий нрав. Но нас трое…

Через пять минут он был завьючен.

Теперь повод в руках Улукиткана. Олень весь начеку, пружинит ноги. В глазах непокорность, гнев. Точно выждав момент, когда у нас ослабла напряженность, он вдруг огромными прыжками бросается вперед, скачет по потокам, беспрерывно дает козла, пытаясь сбросить вьюк, сбить бегущего рядом с ним старика.

Тут уж он повольничал!

Когда мы готовы были отправиться в путь, Лиханов сделал на дереве затес. Под ним он укрепил горизонтально ерниковую сеточку и привязал на ниточку дециметровую палочку рогульками вниз. Мы знаем, что первое означает: «Ушли далеко, не вернемся», а второе: «На этой стоянке утерян один олень».

Караван тронулся, закачался по березовому перелеску и скрылся в зеленой березовой чаще.

– Мод… мод… мод… – донесся до слуха знакомый голос Улукиткана, подбадривающий оленя.

Проводить нас с Василием Николаевичем прилетели три ворона. Рассевшись по вершинам деревьев, птицы воровски осматривают стоянку, что-то нетерпеливо бормочут. До этого я их не видел. По каким же признакам они узнали, что люди покидают берег Джегормы? Позднее к ним присоединился и осторожный коршун – солидный конкурент. Этот, видимо, по их поведению догадался, что здесь можно чем-нибудь поживиться. Сел поодаль от ворон.

Я залил огонь. Еще раз осмотрел закоулки: не забыли ли чего? В лагерной пустоте гудели комары. Пахло черемуховым цветом. В каплях холодной росы ломались лучи утреннего солнца.

Но вот лодка загружена. Бойка и Кучум уже лежат на грузе, нетерпеливо поглядывая на нас. Василий Николаевич обмакнул в воду шест, потер его руками и, упираясь широко расставленными ногами в дно кормы, подал мне знак занимать место в носу.

Дружно перекликнулись первые удары шестов о камни. Вздрогнула долбленка и, повинуясь кормовщику, скользнула вертлявой змеей вверх по течению. Разломилась под нею струя, назад поползло каменистое дно реки и галечный берег.

За поворотом в синеющей дали угрюмые горбы Станового. Мы вступаем в новую жизнь, более требовательную, чем та, что осталась позади. Что ждет нас там? Скудость природы, простота форм жизни без каких-либо условностей и иллюзий, слепые неожиданности, успехи и провалы и, может, поражение. Это тоже бывает в сложных столкновениях с первобытной природой. Надо проверить себя чем-то, как проверяют перед поединком с медведем винтовку: смел ли ты, достаточно ли силен и можешь уважать опасность или лучше сразу вернись, пока тебя еще не поглотила глушь.

День ветреный. По небу заходили тучи. В низовьях вяло постукивает гром. Медленно ползем вверх по Зее. Справа чередуются серые скалы, и у изголовья каждой из них непременно перекаты. А слева тайга пестрыми латками прикрыла всхолмленную низину.

От шестов одеревенели руки. Давно бы надо останавливаться на ночевку, но Василий Николаевич неумолим.

– Еще маленько, может, за тем перекатом заводь будет, сетку бросим. Там и приткнемся…

На его обветренном лице с тугими цыганскими завитушками черных волос тоже видна усталость. В ударе шеста уже меньше силы, во взмахе не та четкость. Я готов отказаться от ухи, о которой мечтал весь день, но на мой умоляющий взгляд Василий Николаевич отвечает молчанием и энергично наваливается на шест.

Между мною и Василием Николаевичем давно как-то само по себе, без сговора, установились такие отношения: когда мы остаемся вдвоем, в походе ли, в лагере или на охоте, я безропотно подчиняюсь ему. Долгие годы совместной борьбы связали тугим узлом наши жизни. У меня было много случаев проверить его отношение к себе. Я привязался к этому удивительному, простому, настежь открытому человеку, для которого труд – жизнь. Какая неиссякаемая энергия! Какие умные руки! За что ни возьмутся – все ладно. Он лучше меня знает мелочи походной жизни: как сделать весло, нарту, трубку, ложку, как починить сеть, испечь хлеб, подстричься, выбрать место для ночевки, и умеет дорожить временем.

В работе он надеется только на себя. Не скрою, возле него мне легко, с ним – спокойно.

– Еще маленько проплывем и заночуем.

Он произносит это уже в который раз! Но руки его не бросают шест, и мы ползем дальше и дальше.

Уже вечереет. Ветерок несет сверху дробный шум большого переката. В речной синеве видно, как скачут по камням волны лохматыми беляками. Останавливаемся. Василий Николаевич бежит вперед, осматривает проход. Что-то не нравится ему: крутит курчавой головой, чешет затылок, возвращается молча, то и дело поворачивается, поглядывает на перекат.

– На ту сторону держать будем, там должны бы пройти, – говорит он уставшим голосом.

Лодка перемахнула реку и как бы в нерешительности замерла, прижавшись к каменистому берегу. Кормовщик, вытягивая по-гусиному шею, прощупывает проход, морщит от напряжения лоб.

– Черт… – бросает он без пояснения, с явной досадой. – Смочи шест да стань потверже, а то слизнет, – добавляет он, сбрасывая с плеча пиджак и почему-то засучивая повыше штаны.

По правилам шестовики должны всегда стоять лицом к ближнему берегу, а лодка – держаться как можно ближе к нему, лишь бы дно не задевало о камни. Сложнее на перекате. Тут на вас давит разъяренный поток, всюду, как воронье, подкарауливают камни, того и гляди накинет на них. Все зависит от ловкости кормовщика. Ткнись не туда, не успей упереться шестом, оттолкнуться – и не опомнишься, как волна захлестнет и отбросит назад, а то и упрячет.

В разрыве облаков появилось солнце. Перекат ожил радужным блеском. Ветер – шальной, срезает лохматые гривы волн, бросает в лицо холодные брызги. Над рекой висит грозный предупреждающий рев потока.

Лодка выскользнула из-за камня и высоко подняла нос, смело полезла на вал. Заторопились упругие волны, поднимая текучую синеву. Затряслась как в лихорадке, застонала от ударов долбленка. Но кормовщик властными ударами шеста гнал ее дальше в жерло прохода, в бурлящую пену потока.

У камней густой чернотой кипела вода. Валы перехлестывали через борта, давили корму, бросали лодку на камни. Свинцом наливались прилипшие к шестам руки, до хруста напрягались спины. Удары железных наконечников о камни глушились шумом воды.

Уже виден край переката. Показывается черная полоса широкой заводи. На лице Василия Николаевича слабеет напряженность. Он делает последний взмах, пытаясь вырвать лодку из объятий потока, но шест безнадежно застревает между камнями. Всей своей силой кормовщик старается высвободить его, но напрасно. Один, другой рывок – долбленка качнулась, зачерпнула воды, и я, не удержавшись на ногах, взмахнул руками и вывалился в воду.

В одно мгновение лодку развернуло, бросило в горло бушующего переката. Василию Николаевичу удалось поймать мой шест. Невероятными усилиями он толкнул долбленку к противоположному берегу, быстро перебросил шест с правого борта на левый. Один удар – и лодка, подняв к небу нос, замерла в предельном напряжении. Еще удар, другой – и она послушно поползла на пенистый горб переката. Но вдруг заколебалась, как бы не в силах превозмочь крутизну, и медленно стала отступать. А за кормой огромный камень уже выпятил черную острую грудь. Настала страшная минута: кто кого?!

Бойка и Кучум, почуяв опасность, спрыгнули в воду и исчезли в бурлящем потоке переката. Катастрофа казалась неизбежной. Я готов был бежать под перекат ловить вещи. Но Василий Николаевич заупрямился. Кровью налились его глаза, шея вздулась, на скрюченной спине лопнула рубашка. Дугой выгнулся шест, и лодка, словно упершись в скалу, остановилась. Еще полметра – и от нее остались бы щепки!

Справа и слева на долбленку набегали волны. Упругий ветер рвал их косматые гривы, захлестывал нос, ревел, спотыкаясь о камни, карауля добычу. Но человек, приникший к шесту, как будто не замечал страшной опасности. Сильным рывком всего тела он бросил лодку на верх гребня. Еще удар шестом… Спохватился разъяренный перекат, всплеснул бурунами, да было уже поздно. Человек победил!

Внезапно черные тучи пронзила светлая стрела, ударил сухой трескучий гром. Кормовщик, быстро переставляя шест, гнал лодку дальше от бешеной гряды. По берегу, стряхивая на бегу воду, бежали собаки.

Василий Николаевич в последний раз оглянулся на оставшийся позади перекат, покачал головою. Казалось, только теперь он и увидел, какая опасность стерегла его.

Уже вечерело, когда наша лодка, обогнув скалу, причалила к берегу. По широкой заводи бежала мелкая рябь, пряча под собой каменистое дно водоема. Огромный валун, отполированный водою, лежал у подножия очередного переката, преграждая широкими плечами бег реки. Поток наваливался на него чудовищной силой, чесал бока и, обессилев, тихо скользил с последнего порожка. За валуном чернела глубокая яма с отраженной в ней скалою, лесом, клочьями туч на небе. Здесь, под гранитной стеною, и отдыхала река в своем торопливом желании скорее попасть к низовью.

– Тут уж непременно большеротый живет. Как бы нам его в уху заманить! – сказал Василий Николаевич, азартным рыбацким взглядом осматривая яму.

А в это время близ струйки, огибающей валун, что-то вывернулось пепельно-серое, с ржавым большим плавником и так хлестнуло по воде, что даже Бойка и Кучум вскочили.

– Эко здоровенный супостат! Сам просится, – и Василий, взглянув на багровеющий закат, заторопился.

Мы выгрузили лодку, достали сеть и быстренько растянули ее у изголовья заводи. Поставили жерлицу.

Небо грязнили тучи. Пока устраивали ночлег, в сетку попала пара ленков, и мы с удовольствием принялись за приготовление ухи.

Палатка стоит у самого берега, под защитой густого тальника. В ожидании ужина мы сидим у костра, наблюдая, как на реке угасает последний отсвет мутного заката, и прислушиваемся к порывистому дыханию переката у изголовья заводи. Кажется, там в бурунах бьется непонятная жизнь. А где-то за скалою, в складках темно-багровых туч, забавляется молния. С прибрежных марей и луговин тянет затхлой теплотой.

Ночь ложится на землю. Тишина…

– Смотри, смотри, попался! – кричит Василий Николаевич.

У скалы всплеснула тяжелая рыба, моргнув в темноте серебристой чешуей. Вздрогнула заводь. Поплыли по ней отраженные блики костра, застучали волны о галечный берег.

– Не все тебе ловить других, поймался и сам, – говорит Василий Николаевич, поправляя огонь.

Все ближе и ярче вспыхивают молнии, на миг освещая тугой свод неба. В тишине все тот же безнадежный всплеск да надсадная трескотня козодоя.

Мы садимся в лодку, подплываем к валуну, где укреплено удилище с жерлицей. Василий Николаевич хватается за шнур и подтаскивает к себе притомившуюся рыбу. Я вижу, как в дрожащий луч костра входит темная тень. Это таймень. Растопырив плавники, он послушно всплывает на поверхность. Рыбак нагибается через борт лодки, чтобы удобнее подхватить рыбу. Но вдруг удар хвоста, столб брызг, и Василий Николаевич, мелькнув в воздухе голыми ногами, исчезает в черной глубине заводи вместе с тайменем.

Я толкаю лодку вперед, ловлю в темноте его руку, помогаю добраться до берега. Следом за ним плывет длинная тень тайменя.

Добыча оказалась достойной наших усилий.

После ужина я забираюсь в спальный мешок. Непогода загоняет в палатку и собак. Василий Николаевич доскребывает из котелка остатки пригоревшей ухи.

С небесной темноты падает дождь. Зея присмирела, приглушенная мраком ночи, блестит чуть заметными розоватыми отливами, как вылинявший зверь. Молча река скользит мимо и лишь у переката, обнимая скользкие бедра валунов, она ворчит ласково и тихо.

Когда я вылез из спального мешка, на востоке уже разгоралась утренняя заря. Тяжелые тучи полчищами бежали на запад; толкая друг друга и смешиваясь, они спешили следом за убегающей ночью и там, над зазубренными отрогами Станового, нависали мрачным сводом. С ними отступал и дождь.

Я разжег костер, снял сеть. И опять добыча: шесть крупных сигов и два ленка. Вот и гостинец астрономам!

Мы снова в пути. Звонкие удары шестов да скрип долбленки нарушают покой нежащейся на солнце тайги. Опять справа чередуются скалы, а слева стеной поднялся береговой лес, упираясь макушками в теплое небо.

Дует попутная низовка. Что-то шепчет растревоженный тальник. Я смотрю вокруг и удивляюсь изменениям: утром скалы были мертвенно-серые, а к полдню зардели, словно кто облил их цветной живительной влагой. А что творится в береговой чаще! Тут с каждым часом появляются новые краски, и, кажется, на глазах расцветает весь этот скучный край. И над ним плывет сладкий дух черемухи.

Вскоре небо опять залохматилось дымчато-белыми тучами. Ветер дует нам в лицо, треплет податливый березняк. Неприветливо и сыро на реке. За ближайшими мысами мы – почти одновременно – замечаем свежие затесы на деревьях. Это сворот на пункт, где работают астрономы.

Заводим лодку в небольшую бухточку, выходим на берег. Под темным сводом густых высокоствольных елей плещется по скользким камням ручеек. На толстой лиственнице, склонившейся к реке, метровый протес и надпись на нем, заплывшая прозрачной серой:

«Сворот на пункт Голый. Идти на восток по затесам шесть километров».

Рядом с лиственницей небольшой лабаз, спрятанный в тени деревьев. На нем под брезентом хранятся продукты, какие-то свертки и всякая мелочь астрономов. К одному столбу пришита деревянными гвоздиками береста с лаконичной надписью: «Вернемся десятого. Новопольцев».

Под лабазом лежит лодка вверх дном. На земле пустые консервные банки, рыбьи кости. У затухшего костра дотлевающие головешки; сочится тоненькими струйками дымок, расплываясь по воздуху прозрачной паутиной.

– Совсем недавно ушли. Это тот… Гаврюшка с женой. Их лодка, – говорит Василий Николаевич. – Уже четвертый час. Что будем делать?

– Я не прочь идти ночевать на сопку к астрономам. Ты не устал?

– С чего бы! Кстати, и рыбки унесем им, там на гольце уха в охотку будет.

Быстро разгружаем лодку, вытаскиваем ее на берег. Свой груз складываем под лабаз. С собою берем только плащи и телогрейки – взамен спальных мешков – да небольшие котомки.

Из-под скал несет предупреждающим холодом. На западе, куда бегут отяжелевшие тучи, в полоске света колышется радужный дождь. Он надвигается на нас. Уже на заречных марях копится серый липкий туман, и на свежие ольховые листики легла пылью влага.

Но мы пойдем. Стоит ли обращать внимание на погоду? И что из того, если вымокнем? На то в тайге и костер. Ведь если выбирать для похода только солнечные дни, далеко не уйдешь!

Бойке и Кучуму не терпится: бросаются то в одну, то в другую сторону и убежали бы вперед, но не могут разгадать, в каком именно направлении мы двинемся.

Через несколько минут мы уже пробираемся по чаще старого заглохшего леса. Впереди, показывая нам путь, бегут хорошо заметные на темных стволах деревьев затески. Рядом с ними тропка, промятая копытами оленей да ногами человека. Ее проложил рекогносцировщик, намечая на отроге пункт. Он же сделал и затесы. После него прошли строители, астрономы, пройдут еще наблюдатели, топографы.

Дико и глухо в старой тайге. Сюда не забегают живительные ветры юга. Сырой, тяжелый мрак окутывает чащу. Черная от бесплодия земля пахнет прелью сгнивших стволов да вечно не просыхающими лишайниками. Даже камни тут скользкие от постоянной сырости. А молодые деревья чахнут на корню, не дотянувшись до света. Путь преграждают корявые, иссохшие сучья отмерших елей да полосы топей, замаскированных густым зеленым мхом.

Скоро, однако, лес впереди поредел, проглянула свободная даль. Но вершины отрога не видно. Кажется, тучи спустились ниже, и мы чувствуем их влажное дыхание, видим их все более замедляющийся бег.

Лес обрывается. Тропа, перескакивая через россыпи, вьется по крутому склону лощины. С нами взбираются на отрог одинокие лиственницы, да по бледно-желтому ягелю пышным ковром, прикрывшим мерзлую землю, бегут полосы низкорослых стлаников. А у ручья, будто провожая нас, собрались белые березки. Всего лишь несколько дней, как появились на них молоденькие пахучие листики.

Деревья стоят тесно, спокойно, не шелохнется ни одна веточка, как бы боясь растерять только что народившуюся красоту.

Постепенно растительность уступает место россыпям. Только стланики поднимаются высоко, хватаясь корнями за угловатые камни, и там, под гольцом, они стелются, словно в испуге, прижавшись к вечно холодной земле. Тропа постепенно отходит влево и набирает крутизну.

Вдруг впереди залаял Кучум. Мы остановились. Через несколько минут к нам вернулись собаки.

– Люди на тропе, – сказал Василий Николаевич и прибавил шагу.

Метров через двести мы вышли на прогалину, заваленную крупной россыпью, и действительно увидели двух человек. Один из них, мужчина, сидел, развалившись на камне. Рядом стояла маленькая женщина с тяжелым заплечным грузом, устало склонившись на посох. При нашем появлении чуть заметная улыбка скользнула по ее загорелому лицу.

Это были Гаврюшка с женой, они тоже шли на голец к астрономам.

– Вот и догнали вас. Продукты несете? – спросил я, здороваясь.

– Всяко-разно: мука, консервы, лементы…

– Ты что, Гаврюшка, жену нагрузил, а сам налегке идешь? – сказал Василий Николаевич.

– Спину, паря, сломал, шибко болит, носить не могу.

– А мне показалось, что ты все думаешь, как надо жить! – не выдержав, засмеялся мой спутник.

– А кто же за меня думать будет, жена, что ли? – И он затяжно вздохнул. – У тебя крепкий табак? – вдруг спросил он.

Василий Николаевич молча достал кисет, оторвал бумажку, закурил и передал его Гаврюшке. Тот постучал о камень трубкой, выскреб из нее концом ножа нагар и тоже закурил.

– Вы садитесь, отдохните, еще времени много, – предложил я женщине.

Она, не снимая котомки, присела на камень и долго рассматривала нас внимательным взглядом. «Сколько покорности у женщин этого народа, и какое трудолюбие унаследовали они от своих матерей, вынесших на своих плечах всю тяжесть трудной жизни кочевников!» – подумал я.

Через несколько минут мы снова готовы продолжать свой путь. Женщина встала. Поправила груз на спине. В ее глазах невыразимое безразличие и усталость.

Гаврюшка отворачивает голову, не поднимается. В глазах фальшивая боль.

– А ты кисет-то отдай, – говорит ему Василий Николаевич.

– Брать да отдавать – никогда не разбогатеешь, – пошутил тот, доставая из чужого кисета добрую горсть махорки и пересыпая ее в свой. – Хорош табачок, а у меня – что трава: дым да горечь.

– Чужой всегда лучше, а разберись – из одной пачки, – ответил Василий Николаевич, запихивая в карман кисет, и вдруг повернулся к женщине: – Снимайте котомку, показывайте, что в ней, – сказал он приглушенным голосом.

Женщина, не понимая русского языка, удивленно посмотрела на него и перевела вопросительный взгляд на мужа. Тот что-то сказал ей по-эвенкийски, и она, развязав на груди мешок, сбросила ношу.

Увидев, что мы перекладываем из ее котомки в рюкзаки банки, мешочки, Гаврюшка вдруг забеспокоился, тоже развязал свою котомку, показывая, как на базаре, содержимое. Но Василий Николаевич сделал вид, будто не замечает его.

– Отдыхать будете или пойдете? – спрашиваю я, стараясь придать своему голосу ласковость.

– Маленько посидим, потом догоним вас, – ответил Гаврюшка, передавая свою трубку жене, а по лицу его тучей расплывается обида: не понравилось, что мы не разгрузили его котомку.

Тропа ведет на подъем и выводит нас в левую разложину. Неожиданно перед нами появляются из ольховой чащи два оленя-быка.

– Где-то близко лагерь каюров, – бросает Василий Николаевич.

Олени вдруг встрепенулись, вертят головами, нюхают воздух, понять не могут, откуда донесся звук. Животные поворачиваются к нам… Два-три прыжка в сторону, и они стремглав скачут по низкорослому ернику.

– Да ведь это сокжой! – кричит Василий Николаевич, хватая меня за руку.

А звери уже перемахнули разложину, торопятся на верх отрога. Какая легкость в их пугливых прыжках! Как осторожно они несут на могучих шеях болезненно-пухлые рога! Как ловко скачут по россыпи. Но любуемся недолго. Вот они выскакивают наверх, на секунду задерживаются, повернувшись к нам, и исчезают. За ними бросаются собаки, но куда там!..

Шумит ветер. Сыплется мелкий дождь. Тропа вьется змейкой в гору. Впереди темно-зеленые стланики обрываются под выступами скал. Дальше голые курумы, потоками сбегающие навстречу растительности. Мы собираем сушник для костра, укладываем его поверх котомок и берем последний подъем.

Под ногами неустойчивая россыпь угловатых камней. Поднимаемся тяжело. Одежда мокнет от дождя. Кажется, уже близка и вершина. Но увы!.. За первым изломом ее не видно. Терпеливо поднимаемся выше, но и тут нас поджидает разочарование: главная вершина гольца, где стоит пункт, еще далеко за глубокой седловиной. Мы видим на ней пирамиду, две палатки и струйку дыма. Это подбадривает нас.

Неохотно спускаемся на седловину, жаль терять высоту.

Бойка и Кучум, почуяв жилье, мчатся к вершине. Мы видим, как они выскочили к палаткам, как там, на краю скалы, появились три человека и, заметив нас, машут руками. Затем двое из них спускаются навстречу.

– Нина! – кричит Василий Николаевич женщине, оставшейся на скале. – Клянитесь, что угостите оладьями, иначе повернем обратно-о!

– Поднимайтесь, не пожалеете! – доносится оттуда.

Нас встречают Новопольцев с рабочим, отбирают котомки, и мы взбираемся по выступам скалы.

На этой скучной вершине гольца, одиноко поднимающегося над ближними горами, вот уже с неделю работают наши астрономы Новопольцев и Нина Бизяева. С ними рабочий Степа, шустрый и разговорчивый парень. Пока он поднимался с нами, неся мою котомку, успел рассказать всю свою несложную биографию и даже личные секреты. Астрономам, видимо, уже надоело слушать его бесконечные повторы, и он обрадовался гостям, обрушился на нас. Еще не вышли на вершину, а мы уже знали, что у него от брусники бывает расстройство желудка, что он «страстный рыбак, но забыл взять с собою крючки, что в прошлом году ему доктора вырезали слепую кишку…».

На пике все обжито. Стоят палатки, низкие, как черепахи. Рядом с астрономическим столбом растянут на длинных оттяжках брезент, под ним инструменты, дрова и всякая походная мелочь. И здесь консервные банки, бумага. Посуда намеренно выставлена на дождь. Воду, как и дрова, жители гольца приносят из лощины, далеко отсюда, поэтому каждая капля влаги здесь драгоценность. На веревке между палатками висят штаны и рубашки, тоже выброшенные на дождь с надеждой, что он их простирает.

Василий Николаевич останавливается у пирамиды, роется в боковом кармане гимнастерки, а в глазах озорство.

– Письмо вам, Нина. По почерку догадываюсь – с хорошими вестями.

Та встрепенулась, бежит к нему, в глазах ее радость и тревога.

– Да доставайте поскорее! – торопит она.

– А как насчет оладий?

– Будут, честное слово!

– С маслом или с вареньем?

– И с тем и с другим… Да не терзайте же меня, дядя Вася!

– Ладно, берите, – смягчается Василий Николаевич.

Начинаются расспросы. Не часто бывают здесь гости.

Хмурится долгий вечер. Дождливые тучи ложатся на горы. В высоте гудит ветер, точно старый лес, когда по его вершинам проносится буря. Здесь, в поднебесье, на суровых вершинах гольцов, среди скал и безжизненных курумов, как нигде, неприятно ненастье. Все кругом таится, цепенеет в непробудном молчании. Сырость сковывает наши мысли, кажется, даже и камни пропитываются ею.

Возле нас ни провалов, ни скал, ни отрогов. Все бесследно утонуло в сером непроглядном тумане. Кажется, остались на всей земле только палатки, пирамида и затухший костер. Да где-то внизу мокнет под дождем Гаврюшка с женою. Его даже непогода не смогла заставить поторопиться.

Дождь загоняет всех в палатку. В ней сумрак. Пока рассаживались, Нина зажгла свечу и, не в силах сдержать волнения, вскрыла конверт. Письмо было написано неразборчивым, растянутым почерком, но от первой фразы у нее появилась улыбка на пухлых губах. Непрошеные слезы побежали по щекам, падая на письмо и расплываясь по нему чернильными пятнами.

– Кажется, промазал, – сказал с сожалением Василий Николаевич. – Надо было спирту выговорить за такое письмо, – Уж не беспокойтесь, сама догадаюсь.

– А что хорошего пишут? – полюбопытствовал он.

– От мамы письмо… Пишет, дома все хорошо. Старенькая она у меня и больная, долго не было вестей, вот и изболелась душа. Что же это я расселась? – вдруг спохватилась Нина. – Значит, оладьи?

Новопольцев, тонкий, длинный, с трудом выталкивает свои непослушные ноги из палатки и вылезает на дождь. Пока он рубит под навесом дрова, разжигает железную печку, с которой астрономы не расставались и летом, Нина занимается тестом. Хотя она работает проворно, но руки не всегда делают то, что нужно. Вероятно, мысли о доме уносят ее с вершины гольца далеко-далеко, к родному очагу, к старушке матери.

– Фу ты, господи, кажется, вместо соды опять соли положила! – с досадой говорит она, отрываясь от дум.

За ней из дальнего угла палатки наблюдает Василий Николаевич. Сидит он как на иголках, все не по его делается: и мало Нина завела теста, и очень круто. Долго крепится, но не выдерживает:

– Дайте-ка я помогу вам размешать тесто, у меня оно сразу заиграет! – И он решительным жестом отбирает у нее кастрюлю.

– А что же мне делать?

– Накрывайте на стол, тут я сам управлюсь.

Через пять минут Василий Николаевич, забыв, что он всего лишь гость, уже орудовал сковородой возле раскаленной печки, складывая горкой пахучие оладьи. А хозяева удивленно следили, как в его умелых руках спорилось дело.

Дождь мелкий, надоедливый, все идет и идет. Где-то внизу, в непроницаемом мраке сырой ночи, остался Гаврюшка с женой.

Василий Николаевич стелет у входа плащ, бросает в изголовье котомку, прикрывается телогрейкой и на этом заканчивает свой большой трудовой день. Я тоже забираюсь в постель. Новопольцев и Нина сидят рядышком у свечи. Они привыкли ночью работать, вот и не спят. Она перебирает бруснику, собранную днем в лощине, вероятно для варенья, а он делает из бересты туесок. По их загорелым лицам скользят дрожащие блики огня. В их спокойном молчании, в ленивых движениях рук и глаз уже что-то сроднившееся. И я, засыпая, думаю: «Быть осенью свадьбе…»

В полночь туман слегка приподнялся, и неясными очертаниями прорезались ближние горы.

Но что это? С мутного неба летят белые хлопья. Не чудо ли – снег! Я надеваю плащ и выползаю наружу.

Как стало свежо, как тихо! На лицо падают невесомые пушинки. Я чувствую жало их холодного прикосновения. В природе все оцепенело, замерло. Неужели так страшны эти пушинки? Взгляните на них через лупу: какой симметричный узор, какая нежная конструкция из тончайших линий, как все в них совершенно! И вот эти хрупкие создания облачного мира падают на палатку, на камни, на мох, превращаясь в безобидную капельку влаги. Но их ведь миллиарды, больше! И в каждой – микроскопическая частица холода.

Бесшумно, медленно, густо падает с неба неумолимая белизна. Пушинки уже не тают на охлажденной земле, они копятся, сглаживая шероховатую поверхность своей бархатистой чистотою. Под их покровом сглаживаются щели, бугры, россыпи, зелень. На глазах неузнаваемо перекраивается пейзаж.

Перекраивается и исчезает. Черным, тяжелым пологом ночь прикрывает одинокую вершину гольца и все вокруг.

Заунывно поет под навесом чайник, да звонко хлопает брезент, как бы отбиваясь от наседающей непогоды.

Новопольцев и Нина дежурят. Они надеются, что набежавший ветер разгонит черноту нависших туч, появятся звезды и им удастся закончить наблюдения.

Я лежу, но не спится. Беспомощно мигает пламя свечи. В печке шалит огонь. Звенят палаточные оттяжки, с трудом выдерживая напор ветра.

…Перед утром меня разбудили чьи-то голоса. Выглядываю из палатки. Над заснеженным гольцом купол звездного неба, перехваченный фосфорическим светом Млечного Пути. Быстро одеваюсь, разжигаю печь и выбираюсь из палатки.

Как все к утру изменилось!

Ветер угнал непогоду к Становому. Все успокоилось… Под звездным небом поредел мрак ночи. Снег серебром расплылся по вершинам гор, сбегая широкими потоками на дно долин. А дальше, в глубине провала, над седеющим лесом дотаивают клочья тумана. Новопольцев стоит у «Универсала», установленного на бетонном столбе. Он наводит ломаную трубу на звезды, делает отсчеты по микроскопам, снова повторяет прием, Нина, в полушубке, в валенках, низко склонилась над журналом, освещенным трехвольтовой лампочкой. Из-под карандаша по строчкам быстро бегут цифры, она их складывает, делит, интерполирует, выводит итог.

Ворон простудным криком вещает утро. Из палатки высовывается лицо Степы, изуродованное затяжным зевком. Заспанными глазами он смотрит на преобразившийся мир, на звездное небо, на заваленный снегом лагерь, а губы шепчут что-то невнятное.

Откуда-то снизу доносится легкий шорох.

Вскакивают собаки, бросаются за палатки, и оттуда ко мне под ноги выкатывается серый комочек. Мгновение – и он у Нины на спине. Крик, писк, смятение. Собаки сгоряча налетают на Нину, валят ее. Кучум уже открыл страшную пасть, хочет схватить добычу, но вдруг дает тормоз всеми четырьмя ногами и носом зарывается в снег у самого края скалы. А комочек успевает прошмыгнуть в щель. Два-три прыжка по карнизам, и мы видим, как он катится от скалы вниз по мягкой снежной белизне. Бойка и Кучум заметались в поисках спуска.

– Это еще что за баловство! – слышится строгий окрик Василия Николаевича, и собаки, вдруг поджав хвосты, присмирели, неохотно возвращаются к нагретым местам. – Кого это они?

– Белку. Тут их дорога через хребет. Ой, как же я напугалась, дядя Вася! – говорит Нина, поднимаясь и отряхивая с полушубка снег.

Степа босиком побежал по снегу в палатку к Василию Николаевичу. Тут уж действительно не зевай, пользуйся случаем, не жди, когда тебя попросят высказаться, тем более что Степа не любит слушать, предпочитая всему свои рассказы.

Наконец-то Новопольцев сделал последний отсчет и вместе с Ниной занялся вычислениями. Нам с Василием Николаевичем можно бы и покинуть уже голец, но я решил дождаться результатов вычислений.

Из-за ближайшей вершины выплеснулась шафрановая зорька и золотистым глянцем разлилась по откосам гор. Утро! Свежо, как в апреле. Воздух прозрачен, и на душе легко-легко!

Вот и солнце. Сколько света, блеска, торжества!.. Но что сталось с цветами, боже мой! Только что пробились из-под снега бледно-розовые лютики, единственные на всей вершине. На смерзшихся лепестках, обращенных к солнцу, зреют прозрачные крупинки слез. Кажется, цветы плачут, а лучи небесного светила утешают их. Какая удивительная картина – цветы на снегу! Почему-то веришь, что они будут жить и будут украшать мрачную вершину гольца.

Кто это поднимается к нам по склону? Так и есть: Гаврюшка! Солнце растревожило даже такого ленивца. Он шагает медленно, важно, опираясь на посох. Даже не оглянется, чтобы проверить, идет ли следом жена. Уверен, что иначе и быть не может. И действительно, та еле плетется за мужем, сгибаясь под тяжестью котомки.

– Долго же ты шел, Гаврюшка! Ждали еще вчера, никак заблудился? – встречает его искренне обрадованный Степа.

– Паря, спину сломал, скоро ходить не могу.

– Часто же ты ее ломаешь, поди, и живого места не осталось. Где ночевали?

– У каюров. Они медведишко убили, свежего мяса вам принес, – сказал Гаврюшка, показывая посохом на котомку, что висела за плечами у жены.

Позже я посоветовал Новопольцеву как-то повлиять на Гаврюшку и раскрепостить эту щупленькую, безропотную женщину.

– Не раз говорил я с ней, слушать не желает. Твердит одно: «Гаврюшка шибко больной, ему работа худо». А этот больной за присест съедает несколько килограммов мяса…

Степа пригласил гостей к себе в палатку. Угощал табаком, чаем и, пользуясь их терпением, без конца что-то рассказывал. «Хороший он парень, с душой, и что это за “болезнь” прилипла к нему?..» – говорил о нем Василий Николаевич.

До завтрака закончили вычисления. Все оказалось в порядке, и можно было снимать лагерь. Дальнейший путь астрономов – к озеру Токо.

Прощаемся надолго. Вряд ли еще раз сойдутся наши тропы с астрономами в этом огромном и безлюдном крае.

Степа идет с нами до соседнего распадка, где живут каюры, и вернется на голец с оленями.

Из-за большого похолодания уровень воды в Зее упал до летнего. Присмирев, река оскалила мелкие перекаты, заплясали по ним беляки. Подниматься по реке при таком уровне легче, поэтому мы не стали задерживаться: как только попали на берег, загрузили свое ветхое суденышко, и оно, подталкиваемое шестами, стало подниматься вверх против течения.

Реку постепенно сжимают отроги. Долина заметно сужается, и там, где бурый Оконон сливается с Зеей, она переходит в узкое ущелье. Береговой лес заметно здесь мельчает, редеет, лепится лоскутами по склонам гор и, убегая ввысь, обрывается у границы верхних курумов.

Каким титаническим трудом реке удалось пробить себе путь среди нависших над нею отрогов! Правда, еще и сейчас в этом ущелье не все устроено. И мечется Зея, разбивая текучие бугры о груды скал и валунов, непрерывно чередующихся то справа, то слева, и от этого весь день в ушах стоит пугающий рев.

Гулко отдаются удары шестов о скользкие камни. Руки устают от взмахов. К онемевшей спине липнет мокрая рубашка. Поднимаемся медленно, тяжело. Лодка, управляемая Василием Николаевичем, осторожно ныряет по узким проходам, со стоном взбирается на горбы бурунов встречного потока.

Наш путь однообразен, идет сплошными кривунами. Изредка под утесами встретится заводь, только там и отдохнешь. В ущелье становится все более тесно, сыро, глухо. Это каменистая щель со скудной береговой растительностью, с заплесневелыми скалами, с бесконечными шиверами и нескончаемым грохотом гнетет человека, делает безнадежным путь. Радует только немеркнущее голубое небо, нависшее над взбесившейся Зеей.

Нигде ни признака живого существа, ни следа зверя, ни крика птиц. Даже кулички, чье существование неразрывно связано с водою, и те не выдерживают этого нескончаемого рева реки, не живут здесь.

Не заходят сюда и люди.

Единственная тропа пастухов связывает окружающие нас пустыри с жилыми местами. Она идет от устья Купури правобережной стороной, далеко от Зеи, вьется по отрогам, преодолевая крутые перевалы. Да и эта единственная тропа посещается эвенками все реже и реже. Левобережная же сторона Зеи из-за скального рельефа недоступна ни для каравана, ни для пешехода.

Мы первые рискнули на долбленке пробраться в верховья реки. Чего только не пережили за эти дни! Сколько раз купались в холодной воде! Разбивали лодку на перекатах. Дважды сушили груз. Были минуты, когда препятствия казались непреодолимыми, и тогда думалось мне, что Василий Николаевич, крепко выругавшись, повернет назад. Но нет, он продолжал горбить спину, работал шестом и выходил победителем.

Выше устья Оконона, километров через пятнадцать, ущелье распахнулось. Стало просторнее, светлее. Мы еще поднялись километра на три и там на низком берегу решили дождаться своих. Дальше вообще на лодке идти трудно: уж очень крутой спад у реки, много каменистых шивер.

Причаливаем к берегу, разгружаем лодку. Выбираем место для стоянки. Высоко в небо тянется столбом дым костра, выдавая присутствие человека. Снова мы видим шустрых куличков, слышим, как воркуют в чаще дикие голуби, замечаем коршунов, с высоты высматривающих добычу. Собаки, должно быть, догадались, что здесь будет длительная остановка, убежали в тайгу. У Бойки и Кучума забота: надо узнать, кто поблизости живет и нет ли тут косолапого. С медведями у них давнишние счеты.

Нас первыми заметили комары, и буквально через несколько минут орды этих кровопийц уже кружились над нами, липли к лицу, к рукам, заполняли воздух своим отвратительным гудением. А ведь всего несколько дней назад их было совсем мало!

Неожиданная встреча

На севере по вершинам заснеженных гор плывет отсвет заката, а над головою клубятся легкие облачка, пронизанные последними лучами солнца. Меркнет долгий летний вечер. Мир кажется необыкновенно ласковым, безмятежным. И твои мысли спешат вперед, как парусник, гонимый легким ветерком по морской бегучей зыби.

Река взбивает на поворотах пену вешних вод. Мимо нас плывет мелкий наносник и лесной хлам. У скалы его встречает шумная компания куличков, наших береговых соседей. Поодиночке или парами, они усаживаются на влекомые водой плавники, как будто отправляются в далекое путешествие, и что-то выкрикивают скороговоркой:

– Тили-ти-ти, тили-ти-ти… (Вероятно: «Прощайте, прощайте…»)

Течение проносит их мимо, за поворот. Иногда на плавнике сидят трясогузки. Ну а эти куда, длиннохвостые домоседы? Скорее всего они плывут в разведку – разгадать странное для них явление: сколько бы куличков ни отправлялось по реке вниз, число их на берегу не уменьшается.

А ларчик просто открывается: как только кулички скрывались за поворотом и из виду терялся родной берег, у них пропадало желание к путешествию. Они, молча перелетев на противоположную сторону реки, тайком возвращались к скале и этим сбивали с толку доверчивых трясогузок.

Вода в Зее заметно посветлела, открывая любопытному глазу свои тайны. У самого берега, изгибаясь между камнями, тянется живая темная полоска. Даже незначительная волна, набегающая на гальку, разрывает ее на несколько частей, и тогда сотни серебристых искр на мгновение вспыхивают в воде. Но не успеет волна откачнуться от берега, как темная полоска снова сомкнется и непрерывной тетивой тянется вверх против течения.

Это мальки – потомство тайменей, ленков, хариусов, сигов. Сколько же их, боже мой! Вот уж много суток идут они вверх, может быть, будут идти весь июнь и июль. В их движениях заметна поспешность. Они, кажется, не кормятся, не отдыхают, какая-то скрытая сила гонит их вперед. Но куда и зачем?

Позже, достигнув зрелости, они разбредутся по закоулкам речного дна и станут непримиримыми врагами. Но сейчас держатся сообща, так им легче обнаружить опасность: два глаза того не увидят, что сотни. А опасность подстерегает их всюду: за камнями, в складках песка, в мутной глубине. Вот и жмутся они к самому берегу, ищут мель, там меньше врагов. И как странно устроила природа: врагами этих маленьких существ являются чаще всего сами рыбы, родившие их. Тут уж не доверяй родственному чувству!..

Мне захотелось посмотреть, как мальки будут пересекать струи безымянного притока при его слиянии с Зеей. Иду по-над берегом. Вдруг рядом всплеск, мелькнула тень, и брызги серебра рассыпались по поверхности. Это мальки, спасаясь от страшной пасти ленка, выскочили из воды, а некоторые даже попали на сухой берег и запрыгали, словно на раскаленной сковороде. Я их вернул обратно в воду. Темная полоска, разорванная внезапным нападением хищника, снова сомкнулась и поползла вверх.

Приток стремительно пробегает последний перекат, сливается с Зеей. Мальки тугой полоской подходят к устью, еще больше жмутся к мелководному берегу, как бы понимая, что здесь, под перекатом, их давно поджидают те, с кем опасно встречаться. Но сила инстинкта гонит их дальше. И вся эта масса исчезает, распыленная речной струею.

Многие малявки откалываются от общей полоски и устремляются вверх по притоку. Быстрое его течение отбрасывает их назад, бьет о камни, будто пытаясь заставить повернуть обратно, но не может. В этих крошечных существах живет упрямое желание попасть именно в этот приток, а не в какую-то другую речку, пусть она будет во много раз спокойнее. Вот и бьются мальки со струею, лезут все выше и выше. За перекатом тиховодина, там передышка. И снова перекат. И так до места…

Невольно хочется узнать: а где же их конечный путь? Они спешат к местам, где родились и откуда были снесены водою совсем крошечными, еще не умевшими сопротивляться течению. И в этом их неудержимом движении к родным местам есть неразгаданная тайна. Непонятно, как эти маленькие существа, впервые поднимаясь вдоль однообразного берега Зеи, мимо множества притоков, безошибочно находят русла своих рек и как, поднимаясь по ним, угадывают свои места. С кетой происходят еще более загадочные явления. Ее также малявкой сносит река в море, жизнь она проводит в далеком океане и через несколько лет возвращается к родным местам, к истокам рек, проделав сложный и очень длинный путь в несколько тысяч километров. И все-таки ее ничто не может сбить с правильного пути, она безошибочно находит свою реку, мечет в ней икру и погибает там, где родилась.

Эти мальки, что идут сейчас вверх по Зее, разбредутся по своим притокам и там, у родных заводей, проведут короткое лето. К зиме, повзрослев, они спустятся в ямы и будут служить пищей крупным рыбам, а весною уцелевшие снова повторят свой путь к родным местам.

Такая молодь поднимается и вдоль противоположного берега: это жители правобережных притоков. Весною, отправляясь в далекий путь, мальки строго придерживаются своей стороны и не нарушают «правил речного движения».

Мы уже собрались покинуть берег, как издалека донесся крик филина.

– Это Улукиткан! – обрадовался Василий Николаевич.

Крик филина повторился ближе, яснее. Видим, на косу из тайги выходит караван. С ним наши собаки.

Шумно становится на нашей одинокой стоянке. Разгорается костер. Людской говор повисает над уснувшей долиной. Отпущенные олени бегут в лес, туда же уплывает и мелодичный звон бубенцов.

– Орон[10] совсем дурной, постоянно торопится, бежит, будто грибы собирает, – бросает им вслед ласково Улукиткан.

Мне кажется, что только с завтрашнего дня по-настоящему начнется наше путешествие.

– Какие вести, Геннадий? – не терпится мне…

– Трофим вернулся из бухты, не хочет идти в отпуск, просится в тайгу… – Взглянув на часы, Геннадий забеспокоился: – Двадцать минут остается до работы!

Общими усилиями ставим палатку, натягиваем антенну. Геннадий устраивается в дальнем углу и оттуда кричит в микрофон:

– Алло, алло, даю настройку! Один, два, три, четыре… Как слышите меня? Отвечайте. Прием.

Я достаю папки с перепиской и разыскиваю радиограмму Трофима.

«Прибыл в штаб, – пишет он. – Здоров, чувствую себя хорошо. Личные дела откладываю до осени. Разрешите вернуться в тайгу. Жду указаний. Королев».

«Почему он решил не ехать к Нине? – думаю я. – Неужели в их отношениях снова образуется трещина? Мы ведь давно смирились с мыслью, что в это лето Трофима не будет с нами, и вдруг… Правильно ли он поступает?»

Переговоры на этот раз со штабом не состоялись из-за помех в эфире. Отложили до утра.

…Полночь. Все спят. В палатке горит свеча. Я просматриваю радиограммы, накопившиеся за время моего отсутствия, пишу ответы, распоряжения. В подразделениях экспедиции обстановка за эти дни мало изменилась. Работы разворачиваются медленно, мешают дожди, половодья. Есть и неприятности. В топографической партии на южном участке одно подразделение, пробираясь по реке Удыхину, провалилось с нартами под лед. Оленей спасли, а имущество и инструменты погибли. Нужно же было людям пройти длительный, тяжелый путь по горам, почти добраться до места работы – и попасть в ловушку!

Потерпевших подобрали геодезисты, случайно ехавшие по их следу. В первый же день летной погоды этому подразделению сбросят с самолета снаряжение, продовольствие и одежду.

– Сколько времени? – спрашивает, пробуждаясь, Василий Николаевич и, не дожидаясь ответа, вылезает из спального мешка. – Куда думаете направить Трофима? – вдруг задает он беспокоивший его даже и ночью вопрос.

– В отпуск. Здоровье у него вообще неважное, после воспаления легких в тайге долго ли простудиться? Да и Нина будет, наверно, обижена его отказом приехать к ней.

– Не поедет он туда, зря хлопочете, – возражает Василий Николаевич.

– Это почему же?

– Знаю, истосковался он по тайге, а вы ему навязываете отпуск. Нина подождет. Не к спеху!

– Не было бы, Василий, хуже. Трофим ведь не щадит себя. Боюсь за него. Мне все кажется, будто он еще мальчишка.

– Ну уж выдумали тоже – мальчишка! Смешно даже… У Трофима голова – дай бог каждому! К тому же он ведь что наметит – жилы порвет, не отступится. Характер имеет, – убежденно говорит Василий Николаевич.

Я достал радиограмму, адресованную Королеву, с предложением ехать в отпуск, и разорвал ее, но новой не написал, отложил до утра.

Ночью, просыпаясь, я все время думаю о Трофиме. Трудно сломить его упорство. Уж если он отложил поездку к Нине до зимы, его не переубедишь. Но и в тайгу посылать его после такой болезни было бы безрассудно. Что же делать?

Утром ко мне под полог пришел Геннадий.

– Возьмите к себе радистом Трофима, тут ему будет лучше.

– А ты куда?

– Мне в августе в институт, далеко уходить в тайгу нельзя. Пошлите в другое подразделение, поближе к жилым местам.

– Может, надоела тебе кочевая жизнь?

– Что вы!.. Из-за нее в геодезический институт иду. Но ведь так будет лучше и для меня, и для Трофима.

На этом и порешили.

Утром я дал телеграмму в штаб Плоткину отправить Трофима на самолете к нам и увезти Геннадия.

Нам придется здесь задержаться до прибытия самолета.

После завтрака мои спутники отправились осмотреть косу, где мы собираемся посадить «У-2», а я беру дневник и иду на берег притока. Против меня галечный остров, отгороженный от большой воды наносником. Его середина занята переселенцами: березками да тальничком, выбросившими раньше других нежную зелень листвы. А на краю, что ближе ко мне, лежит мокрым пятном лед – остаток зимней наледи. При моем появлении с острова поднялись две желтогрудые трясогузки. Покружились в воздухе, попищали и снова уселись на колоде рядом со льдом.

Казалось, ничего удивительного нет в том, что две трясогузки кормились на острове или проводили на нем свой досуг. Сколько птиц за день увидишь, вспугнешь! Вольно же им, имея крылья, жить где хотят. Но тут я имел случай наблюдать интересное явление.

Часа два я сидел на берегу притока, склонившись над дневником. А взгляд нет-нет да и задержится на колоде, где сидели трясогузки. «Почему они так безразличны к окружающему миру?» – думал я, все больше присматриваясь к ним.

Всем птицам весна принесла массу хлопот. Кажется, и минуты у них нет свободной: надо поправить гнезда, натаскать подстилки, определить места кормежек. А сколько времени отнимают любовные игры, да и песни – без них тоже нельзя.

Птицы весь день в суете. Но эта пара трясогузок, сидящая на колоде, словно не замечает весны, будто не собирается обзаводиться потомством. Не перелетные ли это трясогузки? Тогда их хлопоты где-то далеко впереди. Но ведь перелет уж закончился. Может быть, это странствующие бездомники? Тогда что их приковывает к этому островку?

Я стал более внимательно присматриваться к ним. Пролетит ли близко шмель, вспорхнет ли бабочка, побежит ли по колоде букашка, кажется, ничего этого они не замечают. Только изредка какая-нибудь из них молча качнет своим длинным хвостом, вот и все.

Вижу, к ним на островок подсели две другие трясогузки. Они стали быстро-быстро бегать по гальке, хватали насекомых на лету, на камнях, на мелком наноснике и беспрерывно перекликались между собою тоненькими голосами. В их движениях заметная поспешность, будто между какими-то важными делами они урвали минутку покормиться. Неужели у трясогузок, сидящих на колоде, какое-то горе? Но какое?

Я уже не мог больше оставаться просто наблюдателем, снял сапоги, засучил штаны и перебрался на остров. Какая холодная вода! Не успел я погрузить в нее ноги, как тысячи острых иголок глубоко вонзились в тело. Не помню, как перемахнул протоку.

Вспугнутые моим появлением трясогузки исчезли. Но стоило мне подойти к колоде, как они появились снова и, усевшись поблизости на камне, с заметным беспокойством следили за мною. Разгадка пришла сразу, с первого взгляда: из-подо льда, размякшего на солнце, неровным контуром вытаял верхний край старенького гнездышка, устроенного под тальниковым кустом. Вот и ждут трясогузки, когда оно освободится совсем, чтобы поселиться в нем, чтобы отдать дань весне.

Сколько вокруг прекрасных мест и в тени, и на солнышке, под старыми пнями! Куда лучше и безопаснее острова! Свили бы себе новое гнездышко и зажили как все. Но нет, не хотят. Они ждут терпеливо и, может быть, мучительно, когда смогут занять свое хотя и старенькое, но родное жилище.

Я разбросал остаток льда и освободил из него гнездо. Оно было очень ветхое, сырое и требовало капитального ремонта. Не верилось, чтобы трясогузки поселились в нем. Ну а если они в нем родились и первый раз в жизни, открыв глаза, увидели эту крупную гальку, из которой сложен остров, тальниковый куст, край наносника и голубое просторное небо над ним – как, должно быть, дорого для них все это!

Кому не приходилось после долгой разлуки возвращаться к родным местам, где все до мелочей знакомо, мило, близко! Вот и пронеслось опять в воображении несвязными обрывками мое далекое детство: ветхая калитка у плетня, дыра в подворотне, где лазил я когда-то с Каштанкой; спрятанные казанки под похилившимся порожком, воробьиные гнезда, яблоки за пазухой из чужого, соседнего, сада. Как все это сейчас дорого! Разве есть на земле место теплее того, где впервые начал ходить, скакал верхом на хворостине, играл в прятки, со страхом слушал сказки про Бабу-ягу, а после, крепко сдружившись с ребятами, ходил на реку, в лес, ездил в ночное, впервые познал те ощущения, которые рождает горящий во тьме костер? Верно, родные места иначе и ярче окрашены, чем все остальные…

Косые лучи солнца скользили в просветах по-весеннему потемневшего леса. Жаркий, издалека прилетевший ветерок еле шевелил кроны, и где-то внизу по реке, за поворотом, бранились кулички.

Я возвращался на стоянку, находясь во власти воспоминаний о родном крае, о далеком Кавказе.

Самолет будет при наличии погоды во второй половине дня.

Людей одолевает скука. Лиханов, скрючив спину, чинит седла, смачивая слюною нитки из оленьих жил. Василий Николаевич, навалившись грудью на Кучума, выдирает самодельной гребенкой из его лохматой шубы пух. Увидев меня, собака вдруг завозилась, стала вырываться, визжать, явно пытаясь изобразить дело так, будто человек издевается над нею.

– Перестань ерзать, дурень! Тебе же лучше делаю, жара наступает, изопреешь, – говорит Василий Николаевич, посматривая на морду Кучума через плечо. – Ну и добра же на нем, посмотрите! – подает он мне пригоршню пепельного, совершенно невесомого пуха.

– А что ты хочешь с ним делать?

У Василия Николаевича по лицу расплывается лукавая улыбка. Прищуренными глазами он скользнул по Лиханову и, будто выдавая свою заветную тайну, шепчет:

– На шаль собираю.

– Кому?

– Нине, конечно. Осенью свадьбу справлять будем, вот мы и накроем невесту пуховым платком из тайги. Уж лучшего подарка и не придумать!

– Это здорово, Василий! По-настоящему хорошо получается.

– Беда вот, никак не уговорю этого дьявола! – И он кивнул головою на Кучума. – Силен, бес, того и гляди уволочет в чащу.

– А ты сострунь его…

– Не за что… – И лицо Василия Николаевича размякло от жалости. – Разве провинится, ну уж тогда походит по нему ремень. Как думаешь, Кучум?

Пес прижал уши, глаза прищурил, явно готовится к прыжку. Я жду и молча подаю знак ему: дескать, пробуй вырваться. И действительно, стоило Василию Николаевичу повернуться, как Кучум, словно налим, выскользнул из-под него, перемахнул через груз, накрытый брезентом, – и поминай как звали!

Василий Николаевич вскочил, кинулся было догонять, но, споткнувшись о колоду, остановился.

– Никуда не денется, придет! А уж шаль Нине будет на славу!

Уже полдень. Неподвижен воздух, густо настоянный хвоей. Пахнет булыжником и прогретой лиственничной корою. После долгой зимней стужи, после холодных туманов земля распахнула отогретую солнцем грудь, чтобы вскормить жизнь.

Самолет на подходе. Мы все дежурили у костра. Столб дыма, поднявшийся над ущельем, должен быть виден далеко. Небо, всполоснутое дождем, ярко-голубое. Воздух на редкость прозрачный. Гольцы с одной стороны политы ярким светом солнца, с другой – покрыты тенью, и от этого заметнее выделяются и изломы и линии отрогов.

Но вот у дальнего горизонта появляется точка: не то коршун, не то самолет – не различишь. До слуха долетает гул мотора.

Машина обходит нас большими кругами. Летчик ощупывает площадку. Ему сверху хорошо видны ее границы и подход.

Наша встреча с Трофимом была трогательной. Мы были рады, что он здоров, по-прежнему жизнерадостен и разделит с нами трудности походной жизни. Геннадий распрощался с нами и с этой машиной улетел в штаб.

На следующий день, десятого июня, мы начали свое путешествие к невидимому Становому.

Раненько мы уже на ногах. Солнце палит немилосердно. Олени сбежались к дымокурам, приманив за собою из лесу полчища комаров. Удивительно, с какой быстротою размножился гнус. Ведь неделю назад он еще не беспокоил нас.

Когда были сняты палатки и сложены вьюки, я вспомнил, что в моем дневнике остались незаконченными записи наблюдений за трясогузками. Изменилось ли их «настроение», когда они увидели освобожденное из-подо льда гнездо? Я вышел на берег Зеи. Остров пустовал: ни трясогузок, ни куликов. Пришлось перебрести протоку, иначе я унес бы с собою неразгаданную тайну.

Гнездо оказалось «отремонтированным», и в нем на скудной подстилке уже лежало крошечное яйцо. Хозяева, видимо, улетели кормиться или проводят утро в любовных играх.

Пробираемся с караваном вдоль Зеи. Тут сухо. Но чаща пропускает нас вперед только под ударом топора. Это не нравится Улукиткану. Ему хочется попасть к подножию гор, справа от нас.

– Может, там звериный тропа есть, пойдем, – говорит он, сворачивая из зарослей.

Но за краем багрового леса нас встречает топкая марь, захватившая почти все ложе долины. Только изредка видны на ней узкие полоски перелесков. Олени грузнут, тянутся на поводке, заваливаются. Слышится крик, понукание, угрозы. Все же добираемся до средины мари, а дальше – болота. На подступах к ним вырос густой непролазный троелист. Улукиткан опускает палку в воду, но дна не достает. Покачав головой, старик прищуренными глазами осмотрел местность и, не увидев конца болотам, молча поворачивает обратно к реке.

На берегу даем передышку оленям, идем дальше. Солнце в зените. Комар поредел. Теперь нас сопровождает отвратительный гул паутов. На оленей нельзя смотреть без сожаления. Бедняжки, связанные ремнями друг с другом, да еще с тяжелыми вьюками, они не имеют возможности защищать себя. А пауты наглеют, садятся на голые спины, на грудь, к нежной коже под глазами. В муках животные быстро теряют силы. Падают уши, из открытых ртов красными лоскутами свисают языки.

Улукиткана не покидала мысль перевести караван через марь к подножию гор. В поисках прохода он вел нас стланиковой чащей вдоль высокоствольного берегового леса. От зноя все затаилось, молчало. Только гул реки сотрясал воздух.

Старик неожиданно остановил караван и, низко пригибаясь к земле, стал что-то рассматривать. Вдруг он схватил повод, повернул оленя и стал поспешно уводить нас своим следом обратно в лес.

– Все уходи отсюда, скоро уходи! – кричал он, поторапливая животных и оглядывая равнину с заметным беспокойством.

Но там ничего подозрительного не было заметно. Лишь кое-где на мари неподвижно торчали засохшие лиственницы да видны были горбы земли, выпученные вечной мерзлотою. Однако беспокойство старика заразило нас, и мы, слепо следуя за ним, скрылись в лесу из виду.

На первой прогалине караван приткнулся к толстой лиственнице, остановился. Кажется, со всей тайги слетелись пауты. Никогда они не были такими свирепыми, как в этот знойный полдень. Олени безвольно попадали на землю и уже не сопротивлялись.

Пока мы с Улукитканом сбрасывали вьюки с оленей, остальные таскали валежник и мох. Дым костра – отпугнул от стоянки паутов. Но животные продолжают лежать в полном изнеможении.

– Что испугало тебя, Улукиткан? – спросил я.

– Ты разве ничего не видел? Там новую тропу сокжой топтал, – совсем свежий, сегодняшний.

– Надо было ею и идти через марь.

– Обязательно пойдем, зверь лучше нас знает, как болото обойти.

– Зачем же вернулся?

– Пусть олень отдохнет. А ты, если сокжой нас не видел, охота ходи. Сейчас он на гору побежал, скоро к речке вернется, потом опять на гору побежит, и так весь день туда-сюда, от паута спасается… Минута не стоит. Шибко худой время для зверя! Иди с ружьем на Зею.

Жара спадет не раньше как часам к пяти, тогда успокоится и паут. Раньше нечего и думать трогаться в путь. Я решил воспользоваться предложением Улукиткана, посмотреть, как ведет себя дикий олень в эти жаркие июньские дни. Натягиваю на голову накомарник, беру карабин и тороплюсь к реке.

– В такую жару зверь немного слепой, немного глухой, только нос правильно работает, – напутствует меня старик.

Незаметно крадучись, выхожу на береговую гальку. Зея, стремительная, гневная, проносится мимо, разбивая текучий хрусталь о грудь черных валунов. Тонкие, стройные лиственницы столпились на берегу и смотрят, как весело пляшут буруны на перекатах, как убегает в неведомую даль шумливая река.

Слева от меня небольшая заводь, чуть прикрытая желтоватой пеной. А еще ниже, у поворота, заершился наносник из толстых деревьев, принесенных сюда в половодье. Стоит он прочно на струе, расчесывая космы бурного потока. А за рекою, на противоположной стороне, поднялись отроги, и по ним высоко побежал непролазной стеною лес. Там, в высоте, на дикой каменистой земле он хиреет, сохнет, пропадает.

На берегу быстрой реки в тихий солнечный день нет прохлады. Пауты наглеют, жалят сквозь рубашку и, кажется, сотнями иголок, тупых и ржавых, сверлят тело. Я не успеваю отбиваться, а укрыться негде. В тени они еще злее.

Вдруг впереди, за ельником, послышался грохот гальки. Глаза мои останавливаются на узенькой полоске береговой косы, откуда долетел этот звук. Я не успеваю скрыться, как к реке выскакивает огромный олень, уже вылинявший, рыжий. Пришлось так и замереть горбатым пнем возле ольхового куста, на виду у него. Левая нога отстала и повисла в воздухе, руки застыли на полувзмахе.

Вижу, сокжой бежит по косе, наплывает на меня. Ноги вразмет, гребет ими широко, во всю звериную прыть. Но корпус уже отяжелел от долгого бега. Голова ослабла, и из широко раскрытого рта свисает длинный язык. Вот он уже рядом. «Неужели не видит?» – проносится в голове. Но зверь вдруг, глубоко засадив ноги в гальку, замирает в пятнадцати шагах, бросая на меня сосредоточенный взгляд. Какой редкий случай рассмотреть друг друга! Каюсь, что не взял фотоаппарата, хотя снять зверя невозможно в этом молчаливом поединке: малейшее движение – и он разгадает, что перед ним страшная опасность.

Я не дышу. Даже боюсь полностью раскрыть глаза. А два проклятых паута, один на носу, другой над бровью, больно, до слез, вонзают свои острые жала сквозь накомарник. А зверь стоит предо мною, позолоченный жарким солнцем, огромный, настороженный, красивый, и тоже, кажется, не дышит.

Как дьявольски напряжен зверь в этот момент, пытаясь понять, что за чудо прилепилось к ольховому кусту и было ли оно тут раньше! В другое бы время ему достаточно одного короткого взгляда, теперь же он зря пялит на меня свои большие глаза, торчмя ставит уши. Все в нем парализовано бешеным натиском паутов. Хотя эта сцена длится всего несколько секунд, но мне их достаточно, чтобы на всю жизнь запомнилась необыкновенная встреча.

Какое счастье для натуралиста увидеть в естественной обстановке так близко оленя именно в том возрасте, когда от него разит силой и дикой вольностью! А ведь если бы не пауты, разве представилось бы мне это редчайшее зрелище?

Во внешнем облике этого сокжоя, в упругих мышцах, в откинутой голове, в раздутых докрасна ноздрях как-то особенно резко заметны черты самца. Он весь кажется вылитым из красной меди. Какие изящные ноги, как пропорционально его тело! Будто великий мастер оттачивал его. Только почему-то не отделал до конца ступни ног, так и остались они несоразмерно широкими, тупыми и очень плоскими. Что-то незаконченное есть и в голове сокжоя. Мастер, кажется, нарочито оставил ее слегка утолщенной, чтобы не спутать с заостренной головой его собрата – благородного оленя. Но какие рога! Хотя они еще не достигли предельного размера, их отростки еще мягкие, нежные, обтянуты белесоватой кожей, но и в таком, далеко не законченном виде они кажутся могучими и, может быть, даже чрезмерно большими по сравнению с его длинной, слегка приземистой фигурой. Из всех видов оленей сокжой носит самые большие и самые ветвистые рога.

Зверь, словно опомнившись, трясет в воздухе разъеденными до крови рогами и с отчаянием, перед которым отступает даже страх, проносится мимо меня. Я вижу, как он в беге широко разбрасывает задние ноги, как из-под плоских копыт летят камни. И, кажется, уже ничего не различая впереди, зверь со всего разбега валится в заводь. Столб искристых брызг поднимается высоко, и на гальку летят клочья бледно-желтой пены.

Теперь только я успеваю укрыться за кустом. Мне никогда не приходилось видеть, как купаются в реке звери.

Сокжоя почти не видно за пылью взбитой воды, мелькают лишь рога да слышится глухой, протяжный стон, не то от облегчения, не то от бессильной попытки стряхнуть с себя физическую боль. Но вот звуки оборвались, успокоилась заводь. Сокжой стоит по брюхо в воде, устало пьет и беспрерывно трясет то своей усыпанной блестящей пылью шубой, то могучими рогами. Даже в реке его не оставляют пауты. Он начинает злиться, бить по воде передними ногами и неуклюже подпрыгивать, словно исполняя какой-то дикий танец.

Каким забавным кажется взрослый сокжой в этих необычных для него движениях! Он напоминает мне купающегося ребенка, с восторгом шлепающего по воде руками и ногами.

Но всему, кажется, есть предел. Зверь, будто почуяв опасность, вдруг выскочил на берег. Он опять ищет спасения в беге. Я мгновенно поворачиваюсь к нему, ложе карабина прилипает к плечу.

Грохочет выстрел. В знойной тишине коротко огрызается на него правобережная скала. Пуля, обгоняя сокжоя, взвихривает пыль впереди него. Это мне и нужно! Зверь круто поворачивает назад и, охваченный страхом, несется на меня.

Глаза тревожно шарят кругом, ноги готовы вмиг отбросить в сторону тяжелый корпус.

Теперь все подозрительное вызывает в нем страх. Увидев меня, он бросается в реку, огромными прыжками скачет через заводь и исчезает в бурном потоке Зеи. А над косой носятся обманутые пауты, не понимая, куда девался зверь. Сокжой, благополучно миновав наносник, выбирается на крутой противоположный берег и скрывается в зеленой чаще леса.

Пора возвращаться. Солнце сушит позеленевшую землю. В полуденной истоме млеет тайга. Ни птиц, ни звуков, даже комары присмирели. Стрекозы бесшумно носятся в горячем воздухе.

В лагере тоже покой. Стадо отдыхает, плотно прижавшись к дымокурам. Люди под пологами пьют крепкий чай.

По долине вдруг пробежал ветерок, встревожился лес, повеяло прохладой. Олени, разминая натруженные спины, разбрелись по лесу.

Часа через два наш караван уже пробирался по чаще и болотам.

Предположение Улукиткана оправдалось: тропа, проложенная сокжоем, помогла нам благополучно перейти марь, выйти к подножию левобережных гор, образующих долину Зеи. Как только под ногами оказалась сухая земля, проводники повеселели, Николай запел, растягивая однотонные звуки. А Улукиткан взобрался на своего оленя и, покачиваясь в седле, покрикивал ободряющим голосом на животных.

Мы продолжаем продвигаться на север. Долина все так же просторна. Русло Зеи на всем своем протяжении прижимается к правой стороне долины, стачивая спадающие к ней крутые отроги гор.

В тучах гаснет кровавый закат – вестник непогоды. Вечер холодный. Угрюма, без птичьих песен, лиственничная тайга. Пора подумать о ночевке.

Улукиткан торопит оленей. За озерком он сворачивает влево, переводит караван через густую осоку, и олени мягко зашагали по бархатистому мху к поляне. Неожиданно из зарослей багульника выскакивает заяц. Мелькает по просветам, несется вперед, точно удирая от стаи борзых, но вдруг останавливается, поднимается на задние лапы, разочарованно оглядывается – за ним никто не гонится.

– Счастье твое, косой, что собаки отстали! – говорит добродушно Василий Николаевич.

У края поляны мы остановились на ночлег. Заяц еще долго наблюдал за нами, потом неохотно поковылял в перелесок.

На второй день в полдень мы поднялись на небольшую возвышенность. Наконец-то видим Становой! Его скалистые гряды протянулись перпендикулярно направлению долины, как бы преграждая нам путь. Хребет, когда на него смотришь с юга, кажется грандиозным и недоступным.

По небу бродят, как хмельные, облака. Это опять к непогоде. Улукиткан торопится. Непременно хочет сегодня добраться до устья Лючи и успеть до дождя переправиться на правый берег этой быстрой речки.

Когда нет солнца, когда тучи давят на горы и шальной ветер рыщет по тайге, неприветливо бывает в этом пустынном крае. Нет здесь цветистых полян, красочных лужаек. Даже летом ваш взгляд не порадуют заросли маков, огоньков, колокольчиков. Открытые места, хотя мы и называем полянами, – это не то, что обычно понимается под этим словом. Их глинистая почва почти никогда не прогревается солнцем, тут вечная мерзлота, и растительность на ней очень бедная. Ерник, кочки, обросшие черноголовником, да зеленый мох – вот и все. И всюду вода. Она образует или сплошные болота, затянутые троелистом, или сети мелких озеринок. Сама же тайга, покрывающая три четверти долины, редкая, захламленная, а деревья низкие, комелистые, корявые. Все это: и кочки, и мох, и стылые озера, и горбатые скелеты лиственниц, склонившихся в последнем поклоне, – делает картину суровой. Только стланики здесь благодушествуют!

Одиноко чувствуешь себя в этих забытых местах. Человек не оставил здесь ни могил, ни огнищ, ни брошенных чумов. Лишь изредка увидишь уже сгнивший пень и с трудом различишь на ней след топора. Значит, когда-то сюда заходили люди. Какая нужда гнала их в эту глушь и какой же нужно было обладать приспособленностью, чтобы просуществовать здесь, среди скупой природы! Но все это было, конечно, давно. Нынешние потомки бывших кочевников эвенков не пожелают повторить горькую судьбу своих отцов.

Наши голоса, крик Майки, треск сучьев под ногами оленей непривычно отдаются в застойной тишине.

Мы выходим на широкую прогалину и слева у реки видим дымок. Вот уж этого никак не ожидали!

– Какой люди тут живут? Однако, ваши. Эвенки зачем сюда придет? – в раздумье говорит Улукиткан, обращаясь ко мне.

– Здесь где-то должно быть подразделение рекогносцировщика Глухова. Может быть, он?

– Ваши или наши – нужно заехать, – вмешивается в разговор Трофим. И мы направляемся к реке через кочковатую марь.

Собаки прорываются вперед, но быстро возвращаются. Значит, там чужие. Кто же это может быть?

С трудом выбираемся к реке. На берегу под толстой лиственницей дымится костерок, рядом с ним, подпирая спиной ствол дерева, сидит молодой парень. Он что-то достает из тощей котомки, кладет в рот и лениво жует. Во взгляде, которым он встречает нас, полное равнодушие. Он даже не встал, будто ему было лень пошевелить длинными ногами. Кучум подошел к нему, бесцеремонно обнюхал, посмотрел нахально в глаза и, решив, что человек ненадежный, лег рядом.

Это был рабочий из нашей экспедиции. Мы его сразу узнали.

– Здорово! Откуда идешь? – спросил его Василий Николаевич.

– Откуда бы ни шел – там меня уже нет.

– Ишь ты, ершистый какой, и здороваться не хочешь? Звать-то тебя как?

– Ну, Глеб.

– Имя подходящее. Что же ты тут делаешь?

– Вчерашний день ищу.

– Да ты, паря, опупел, что ли? Делом спрашиваю: куда идешь? – повторяет сдержанно Василий Николаевич.

– В жилуху… – бурчит тот недовольным тоном.

– Видать, широко шагаешь: штаны порваны, да и подметок не осталось, – говорит Трофим и оборачивается ко мне. – Останавливаться придется, что-то неладное с парнем. Тут и пообедаем.

Мы быстро развьючиваем оленей, но животные не идут кормиться, так и остаются возле дымокуров. Меня очень встревожила эта неожиданная встреча. В поведении Глеба была какая-то странность. Не случилось ли что в подразделении?

– Ты у рекогносцировщика Глухова работал? – спрашиваю я.

– У него.

– Где же он сейчас?

– По речке Люче двинулся вверх.

– Разве на Окононе закончили работу?

– Кончили, иначе не поехали бы на Лючу.

– А ты почему не пошел с отрядом?

– Ну чего пристали? Не пошел, и весь сказ. Что я, пленный, что ли?

Глеб молча встал, расшевелил ногою костер и, не поднимая головы, уперся взглядом в огонь. В позе упрямство. Длинные руки кажутся ненужными, он не знает, куда их деть. Ноги тонкие, слабые. Лицо до крови изъедено комарами. Достаточно взглянуть на носки развалившихся сапог, перевязанных веревочкой, на разорванную штанину, чтобы увидеть беспомощность этого человека.

– Как же ты это, собравшись в такую дальнюю дорогу, не запасся шилом, дратвой и иголкой для починки? Ведь через пять километров будешь голый и босый! – серьезно подступает к Глебу Василий Николаевич. – И неужели ты думаешь, что отсюда можно человеку, не знающему местности, выбраться, да еще такому неопытному?

– На плоту уплыву… – упрямится тот.

– На плоту? А знаешь ты, как вяжется плот и можно ли по Зее плыть? За первым поворотом пропадешь.

– Э-э, какой люди! – возмущается Улукиткан. – Куда идет – не знает, что слепой. Тут дурной тайга, кричи, зови, никто не придет…

– Зачем ты ушел от Глухова? Что произошло у вас?

– Говорю, ничего, ушел, и все!

– Чего вы к парню пристали? – улыбается Трофим. – Сейчас пообедаем, настроение у него исправится, он и сам все расскажет.

Пока готовили обед, я заглянул в его рюкзак и поразился, с каким мизерным запасом продовольствия этот человек решил пересечь огромное пространство, отделяющее его от населенных мест. Пригоршни три хлебных крошек, две банки мясных консервов, узелок соли и три кусочка сахару не первой свежести – вот и все. Ни топора нет, ни котелка, ни ложки, ни лоскута для заплаток. Только безумец мог отважиться на такой шаг. Или какие-то особые обстоятельства заставили его внезапно бежать из подразделения, прихватив что попалось под руку.

– Как же ты, Глеб, хотел сделать плот? – спрашиваю я. – Ведь у тебя и топора нет.

– Натаскал бы валежника…

– Из валежника плоты не вяжут, сразу на дно пойдешь. Нужен сухостой, а его без топора не возьмешь.

Глеб молчит, но взгляд его отмяк.

– Может, закурить дадите? – говорит он просящим, извиняющимся тоном.

– Так бы давно, с этого и надо было тебе начинать. Садись рядом. С хорошим человеком приятно посидеть, – приглашает Василий Николаевич. – Вот тебе кисет, закуривай. Бумажка есть?

– Ничего у меня нет…

– Ну и путешественник! Сколько тебе лет?

– Девятнадцать.

– Говоришь, уже пожил? Внуки есть?

От неожиданности Глеб смеется, широко раскрывая рот.

– Да ты ведь веселый парень, чего притворяешься? – И Василий Николаевич протягивает ему сложенную узкой лентой газету.

Все стали сворачивать цигарки.

Не курил Глеб, видимо, долго. Глотает дым жадно и рассматривает нас помутневшими глазами.

Нам ничего не оставалось, как взять его с собою, независимо от того, хочет он этого или нет. Хорошо, что все так удачно сложилось, иначе он погиб бы, не пройдя и одной трети намеченного расстояния: развязка настала бы куда раньше, тайга безжалостна к беспомощным.

После обеда мы сразу стали готовиться в путь. Животные так и не покормились. В лесу предгрозовая духота и комариный гул. Я предложил Глебу положить свою котомку на вьюк оленя, еще не зная, как он будет реагировать на наше решение взять его с собой. Парень повиновался.

По молчаливому сговору он стал нашим спутником.

Вечером я дам распоряжение начальнику партии Лемешу срочно посетить подразделение Глухова и выяснить обстоятельства, при которых ушел от него Глеб.

Было пять часов, когда караван вышел к отрогам и взял направление на Становой.

Глеб отставал, и нам часто приходилось останавливаться, дожидаться его. Какое-то удивительное равнодушие жило в этом парне.

– Ты пошевеливай ногами, всех задерживаешь! – кричит ему Василий Николаевич. Но ему хоть бы что!

Тучи несли на могучих плечах дождь, воздух холодел. Далеко над хребтом сверкала молния.

Улукиткан с опаской поглядывал на небо, поторапливал уставших животных. Ему непременно хотелось дотащиться до устья реки Лючи. Там и место затишнее и хороший корм для оленей. Вот караван вынырнул из высокоствольной береговой тайги, прошел краем горы и уперся в отрог, обрывающийся небольшой скалой у реки. Это и было устье Лючи.

Старик соскочил с оленя, стал что-то рассматривать под ногами. Мы подошли к нему.

– Два-три дня назад тут люди ходи с оленями.

– Это наш отряд… Мы тут ночевали на острове… – сказал Глеб.

Поскольку нам все еще оставались неизвестными обстоятельства, заставившие Глеба сбежать из подразделения, я попросил Улукиткана проехать верхом следом Глухова и узнать, действительно ли он ушел вверх по Лючи. А сами мы с караваном подошли к берегу реки, как раз против устья, где она сливается с широким, шумным потоком Зеи.

Междуречье у слияния рассекается рукавами этих рек на несколько островов, заросших вековою тайгой, с высокими наносными берегами. Посоветовавшись, мы решили перебрести Лючу и на одном из островов приютиться на ночь. В этом была своя прелесть: на острове всегда меньше гнуса и больше прохлады, да и сон здоровее. О большем мы и не мечтали.

Черная туча прикрыла солнце. Низовой ветер взрыл Зею, бросая на остров холодную речную пыль, гнул податливый тальник и трепал зубчатые вершины старых лиственниц.

На острове мы наткнулись на стоянку Глухова с небольшим балаганом из коры, под которым у него до этого хранился груз. Быстро развьючили оленей и стали ставить палатки. Работы хватало всем. С гор уже спускалась мутная завеса непогоды.

– Ты что же, Глеб, под балаган залез, уже разулся? Бери топор, руби колышки и помоги Трофиму палатку натянуть. Да поторопись, видишь, небо-то…

– Скоро собаки блох ловят, – огрызнулся Глеб, но топор взял и пошел к тальнику, нехотя переставляя босые ноги.

– Молодой, а лентяй! Для себя сделать не хочет! – бросил ему вслед Трофим. – Если ночью не отдохнешь, никуда не уйдешь завтра.

Когда палатки (без помощи Глеба) были поставлены и груз накрыт брезентом, из-за реки донесся крик. Мы выскочили на берег. Это Улукиткан. Он кричал, угрожающе махал нам палкой и гнал рысью оленя, усердно подбадривая его ногами. «Неужели он что-то страшное обнаружил на следу Глухова?» – мелькнула у меня мысль. Я взглянул на Глеба, но лицо его выражало полное спокойствие.

Старик с ходу перемахнул реку и, не слезая с оленя, стал Николаю что-то доказывать на своем языке, грозился, тыча палкой в небо.

– Вы какой люди, слепой совсем, смотри, дождь в горах, вода большой придет, зачем остров остановился, пропадай хочешь? Разве другой места нет? – кричал старик, тараща на меня гневные глаза.

– Да что ты, Улукиткан, этот остров стоит сотни лет! Посмотри, какие толстые лиственницы выросли на нем! Неужели ты думаешь, вода так высоко может подняться?

– Человеку дана голова, думай надо, что к чему. Ты смотри хорошо, это протока выше острова новый, теперь вода большой придет, остров будет брать! Надо скорей назад ходи…

Когда старик раздражался, он выговаривал русские слова с трудом, теряя окончания, но мы понимали его. Николай с Трофимом пригнали оленей, мы свернули палатки и, накинув на спины животных груз, бежали с острова на материк.

– А ты, Глеб, почему не обуваешься? Вставай, надо уходить, – предложил я ему.

– Успею, а не то и тут переночую, балаган хороший.

– Без разговоров! Обувайся и догоняй!

Мы перебрели Лючу и сразу же на берегу остановились под защитой толстых лиственниц. Отяжелевшие тучи нависли грозой над долиной. Надо было как можно скорее ставить палатки. Застучали топоры, забегали люди. Ветер с высоты уже хлестал полотнищем холодного дождя, слепил глаза, вырывал из рук палатку. Больших усилий стоило нам организовать ночевку.

Глеб так и не пришел. Мы возмущались, не зная, чем объяснить его поведение: ленью или каким-то скрытым, загадочным упрямством. Улукиткан не выдержал, поймал своего оленя, погнал его через реку на остров. Он лучше нас понимал, что сулят после жаркого дня черные тучи и что станет с рекою, когда с гор хлынет дождевая вода.

Мы, мокрые, замерзшие, уже сидели в палатке, когда распахнулась черная бездна неба и оттуда брызнул пугающий свет молнии, на миг озарив угрюмые лица людей, стволы лиственниц и грозные овалы туч. Могучие разряды грома, потрясая долину, гулко прокатились по лесу, и тучи опустили к земле дождевые хвосты.

Улукиткан вернулся один. С его одежды ручьем стекала вода, он посинел от холода и еле ворочал языком.

– Какой худой люди Глеб! Я ему шибко хорошо говорил – уходи надо! Он, как глухой, не понимай.

– А ты бы балаган разломал, он бы и пошел, – сказал Василий Николаевич с досадой.

– Э-э, если голова худой – сила не помогает, – ответил тот, сбрасывая с плеч мокрую телогрейку и закутываясь в дошку.

– С черта вырос, а ума не нажил!.. – буркнул Трофим.

За палаточной стеною по черной тайге, по скалистым ущельям хлестал косой ливень. Ветер с диким посвистом налетал на лес, расчесывая непослушные космы лиственниц, в клочья рвал воду в реке, завывал в дуплах старых тополей. А по горам, освещенным короткими вспышками молний, гуляли чудовищные раскаты грома.

Мы остались без ужина – это не такое уж большое горе. Но без сна нельзя. Сон – главное в походной жизни, иначе не будет зарядки для следующего дня. Он как смазка в сложном механизме. Не важно, если он короткий и беспокойный, – на рассвете все равно пробудишься и сразу встанешь. За сном немедленно наступает рабочий день без паузы, некогда потягиваться и нежиться в постели!

Небо гневалось. Удары потрясали землю. Стонала тайга. Казалось, что стоишь рядом с неукротимой титанической силой, и неудивительно, что ты весь охвачен ужасом и начинаешь верить, что в мире ничто не может устоять перед этой стихией.

Вот он, приветственный салют Станового!

Ночь навалилась густой чернотой. В палатке было тихо, никто не спал, все притаились, словно ожидая чего-то еще более ужасного. Казалось, и остались только мы да палатка на уцелевшем крошечном клочке земли, а остальное: заснеженные вершины Станового, тропы, мари, тайга, необозримые дали и все, чем жили мы эти дни, – сметено ураганом. С трудом верилось, что после этой страшной бури останется жизнь в горах да и сами горы.

Сколько необузданной силы таят в себе тучи!

Кто-то чиркнул спичкой, закурил. Далеким огоньком засветилась в темноте цигарка. Над ухом простонал каким-то чудом сохранившийся комар, и где-то за рекой прогрохотал обвал. Люди словно онемели, у каждого свои думы. Я перелез через чьи-то ноги, через ворох мокрой одежды, сваленной у входа, и выглянул из палатки. Ни неба, ни земли. Куда ни посмотри, всюду тяжелая свинцовая тьма да бешеный ветер бьется с лесом, пугая все живое жутким воем.

И вдруг блеснула молния, отбросив тьму и осветив на миг потрепанные лиственницы, вспухшую реку и за дождевой завесой остров. Но все исчезло так же мгновенно, как и появилось, только в душе осталась щемящая боль за Глеба: «Прилепится же к человеку такое!» И тут же вспомнились собаки: где они, бедняжки, спасаются в такую непогодь?

Гроза отходила на север, сталкивая туда тучи. Послабел и дождь, но страшная тьма еще не поредела и ветер еще больше свирепел. Его разноголосый вой мешался в черноте с непрекращающимся треском падающих на землю великанов. То справа, то слева валились деревья, подминали под себя чащу; со смертным стоном они ложились, до конца не выстояв свой век.

И странно, даже когда ветер наконец стих, тайга по-прежнему шумела тревожно. С черного неба падали остатки дождя. Только теперь мы вспомнили об усталости. Кажется, можно уснуть.

Бедный Глеб! Как он там один на острове? Сумеет ли разжечь костер?

При свете спички находим свои постели, устраиваемся кто где может. В палатке тесно, а во второй сложен груз. Но до утра недалеко, как-нибудь прокоротаем остаток ночи. Я забираюсь в спальный мешок, Василий Николаевич рядом что-то тихо жует. Мне есть не хочется, тороплюсь уснуть. Лиханов уже похрапывает…

Засыпая, тщетно стараюсь припомнить картину налетевшего урагана, не совсем ясно схвачены детали, нужные для записи, но мысли плывут стороной, а слух улавливает отдаленный, еще неясный гул. В полусне пытаюсь уяснить, что это. Хочу проснуться, но не могу поднять головы, пошевелиться. Все во мне отяжелело…

А гул доносится яснее, наплывает новой неотразимой бедой. Наконец я вырываюсь из полузабытья. Все та же темная ночь. Вернулся ветер, снова бродит в вышине. Шумит исхлестанный лес. Все спит. «Как хорошо, что это был сон!» – думаю я, поворачиваясь на другой бок.

Вдруг справа, подобно взрыву, гигантская волна ударяет о каменистый берег. Все просыпаются, вскакивают. Что-то явно творится на реке. Слух улавливает странные звуки чего-то надвигающегося на нас как неизбежность. Казалось, будто какое-то чудовище, ворча, скребет огромными когтями по дну реки, сглаживая вековые перекаты, руша берега и сталкивая в темноту выкорчеванные деревья. Все это где-то рядом, давит на нас, шипит по-змеиному.

Я не могу найти свои сапоги. Трофим напрасно чиркает отсыревшими спичками. Улукиткан что-то бормочет на своем языке. Василий Николаевич уже на берегу и оттуда кричит неистовым голосом:

– Вода! Вода! Поднимайтесь! Вода прет валом!

И будто в доказательство, из черноты кромешной мы слышим пугающие всплески – это падают в воду подмытые лиственницы.

Мы все выскакиваем разом кто в чем есть. Хотя бы звездочка блеснула! Почему так долго тянется эта ужасная ночь? Глаза с трудом различают во мраке белесую ленту Лючи и бегущие по ней уродливые тени. Это смытые водою деревья уплывают от своих берегов.

Зея и Люча, сплетаясь мутными волнами в один беснующийся клокочущий водяной клубок, уносят в темень богатую добычу.

Наше внимание приковывает остров. Его не видно в темноте, но там творится что-то невообразимое. Треск, стон падающих деревьев потрясают долину. Что-то с Глебом? Нас разделяет густой предутренний мрак и недоступная река. Мы бессильны что-либо предпринять. Трудно даже представить, какой ужас должен охватить человека, оказавшегося в такую ночь на размываемом острове!

– У-гу-гу! – кричит натужно Василий Николаевич, но его голос глушат река и долетающий с острова грохот.

Что же делать? Неужели парень должен погибнуть, заплатив дорогой ценой за свою страшную беспечность? Это ужасно еще и потому, что все должно свершиться почти на наших глазах. Даже если бы и была с нами лодка, никто бы не рискнул добраться до острова. Где-то в глубине сознания все еще живет надежда: авось не весь остров сметет вода.

Река пухнет на виду, лезет на наш берег. Уже стучат топоры: между трех старых лиственниц лепится лабаз. Надо как можно скорее убрать с земли груз и самим бежать к скале, ведь вот-вот вода отрежет нам путь отступления.

Нужно немедленно делать плот. Как только река немного угомонится и перестанет нести лес, рискнем пробраться на остров.

В небе прорезалась звезда. Как мы обрадовались ей! А вот на востоке резкой чертою отделилось от горы небо. Светает! Чувствуется, что еще немного, и природа торопливо начнет приводить себя в порядок после этой ночи. Но неуемная река продолжает раздвигать берега, сглаживать рытвины и грязными ручейками просачиваться в глубь равнины.

Лабаз уже загружен, накрыт брезентом. Улукиткан ищет оленей, чтобы прогнать их в более безопасное место. Мы подбрасываем на плечи рюкзаки, берем топоры, ружья, бежим к скале.

Вдруг из предрассветной мути до нас долетает неясный звук: не то прокричал филин, не то взревел зверь. Мы задерживаемся. В лесу тихо, только под ногами неприятно шуршит вода, смывая хлам.

Звук повторился ближе, такой же непонятный, внушающий тревогу.

– Однако, люди кричи, – говорит Лиханов, настораживаясь.

Я напрягаю слух и чувствую, как во мне все леденеет от страшной догадки. Неужели остров… смыт?

– Спаси-и-ите… бра-атцы-ы-ы-ы! – совершенно ясно долетает с реки. Глеб! Это он взывает о помощи.

Мы бросаемся на крик. Берег уже под водою. А крик вот он… вон… проплывает мимо, уходит все дальше и дальше.

– Помоги-и… бра-а-а… – еле слышится из-за кривуна последняя мольба о спасении.

Василий Николаевич и Трофим молча сжимают шапки. На их сосредоточенных лицах чувство вины. Я не могу прийти в себя от всего случившегося, не знаю, что делать. Напрасно всматриваюсь в побелевшее пространство, прислушиваюсь к всплеску волн разгулявшейся реки. Там уже ничто не напоминает о существовании Глеба…

Издалека кричит Улукиткан, заставляет немедля вернуться. Мы бросаемся к скале. Вода уже преградила нам путь, хлещет мутью по ярам, заливает колодцы, тащит мусор. Нам ничего не остается, как идти напрямик, – теперь дорога каждая минута. Напрягаем все силы, бредем по пояс в холодной воде, словно бегущей с ледников. Под ногами невидимый валежник. Лиханов боится воды, побледнел, его ведет за руку Василий Николаевич.

И все же, усталые, мокрые, мы добрались до края россыпи. Когда оглянулись, увидели, что где-то у скалы вода прорвалась и кисельной гущей хлынула по лесу, затопляя низину. Но нас она не захватила. Мы уже сидели на камнях, вне опасности.

– Недолго гостил у нас Глеб… От одной беды увели, в другую попал. Судьба, что ли, его тут, на Зее… – сказал Василий Николаевич, раздеваясь и выкручивая штаны.

– Парень он был как парень и, видимо, неплохой, да дури где-то нахватался, всему перечит, работать за него должен дядя… Вот таким когда-то и я был, – вспомнил Трофим свои далекие годы беспризорности. – У меня так уж сначала жизнь кувырком пошла, не в ту сторону, да и время было другое, трудное. А он с чего кособочится, на глаза слепоту наводит? Надо было на острове спустить с него штаны и пропесочить как следует…

Улукиткан разжег костер. На его лице, в глубине маленьких глаз, спрятанных под нависшими бровями, гнев. Все молчали. Над лесом висел туман. Сквозь его просветы не столько виделось, сколько чувствовалось голубое небо, яркое, чистое, какое бывает только в июне после дождя.

Откуда-то выскочил горностай. По реке, где-то в высоте, просвистела пара гоголей. Кричали коршуны, уже выискивая добычу. Мы снова ощутили биение жизни. О Глебе вспоминали с горьким сожалением, сознавая, что в его гибели повинны и мы. Теперь нам придется заняться розысками трупа, а это очень сложно и, видимо, потребует много дней.

1 Курумы – каменные потоки, стекающие с вершин гор.
2 Куту – счастье.
3 Андиган – клятва.
4 Копанина – место кормежки оленей зимою, где животные копытом раскапывают снег и выедают ягель.
5 Перенова – только что выпавший снег.
6 Тэри – калым.
7 Пети – восточное кушанье из баранины и гороха.
8 Баюткан – олень, рожденный от домашней самки и сокжоя (у эвенков – имя собственное).
9 Учаг – верховой олень.
10 Орон – олень.
Скачать книгу