Штормовой день бесплатное чтение

Розамунда ПИЛЧЕР
ШТОРМОВОЙ ДЕНЬ

1

Все это началось в понедельник в конце января. Унылый день и унылое время года. Рождество и новогодние праздники остались позади, и как будто не было их, а весной еще и не пахло. Лондон был сырым и холодным, магазины манили пустыми надеждами и «Товарами в дорогу». Деревья в парке стояли голые, и сквозь их кроны, как кружево, просвечивало низкое небо; прибитый газон выглядел унылым и мертвым, и невозможно было поверить, что когда-нибудь он вновь расцветится коврами лиловых и желтых крокусов.

Словом, день как день. Будильник прозвенел в темноте, начавшей бледнеть в широких квадратах незашторенных окон, в которых уже обозначилась верхушка платана, высвеченная оранжевыми отблесками далеких уличных огней.

В моей комнате не было другой мебели, кроме кушетки, на которой я лежала, и кухонного стола, который я все собиралась, когда будет время, отшкурить и отполировать воском. Даже пол в комнате был ничем не прикрыт: голые доски упирались в светлые панели деревянной стенной обшивки. Ящик из-под апельсинов служил ночным столиком, а второй такой же ящик исполнял роль стула.

Вытащив руку из-под одеяла, я включила свет и с полнейшим удовольствием обозрела безотрадную картину. Вот он, мой первый дом. Я переехала сюда всего три недели назад, и принадлежало все это мне одной. В комнате я могла делать, что мне заблагорассудится: хочешь — развесь на белых стенах постеры, хочешь — выкраси стены в оранжевый цвет. Можешь отциклевать пол, а можешь разукрасить его полосками. У меня уже начал проявляться зуд приобретательства — не могла пройти мимо лавок подержанных вещей и антикварных магазинов, все выглядывая в витринах какое-нибудь сокровище, что было бы мне по карману. Именно таким образом я стала обладательницей стола и теперь замахивалась на старинное зеркало в золоченой раме, но никак не могла решиться войти в магазин и узнать цену. Может быть, я повешу его над камином или напротив окна, чтобы в нем отражались небо и верхушка платана, и тогда получится картина в богатой раме.

Эти приятные мечты отняли у меня некоторое время. Я опять взглянула на циферблат будильника, поняла, что поздно, и, выкарабкавшись из постели, босиком прошлепала по голому полу к крохотной кухоньке, где зажгла газ и поставила на плиту чайник. Так начался этот день.


Квартира моя располагалась в Фулеме на верхнем этаже маленького однотипного особнячка в ряду других таких же особнячков и принадлежала Мэгги и Джону Трентам. С ними я познакомилась на Рождество, которое встречала со Стивеном Форбсом, его женой Мэри и целым выводком неопрятных детишек в их большом неопрятном доме в Патни. Стивен Форбс был моим хозяином, владельцем книжного магазина на Уолтон-стрит, в котором я уже год как работала. Он проявлял ко мне неизменное внимание, был крайне добр и предупредителен, и когда узнал от одной из девушек-продавщиц, что на Рождество я остаюсь одна, от них с Мэри тут же последовало настойчивое приглашение, больше даже похожее на приказ, погостить у них три праздничных дня. «Места у нас полно, — путано уговаривал он, — и на чердаке комната есть, и в комнате у Саманты лишняя кровать, да где угодно, вы же не будете привередничать, правда ведь? А кроме того, поможете Мэри управиться с индейкой и подмести клочки оберточной бумаги, раскиданные по всему дому».

Посмотрев на ситуацию под таким углом зрения, я в конце концов согласилась и прекрасно провела время. Что может быть лучше семейного Рождества, когда кругом дети, и шум, и оберточная бумага, и подарки, и хвойный запах рождественской елки, сверкающей игрушками и кривоватыми самодельными украшениями!

На второй день Рождества, когда детей наконец уложили спать, Форбсы устроили вечеринку для взрослых, при этом детские забавы так и продолжались, и тут-то подоспели Мэгги и Джон Тренты. Тренты были молодоженами. Она — дочь оксфордского профессора, хорошего знакомого Стивена еще со студенческих лет, хохотушка, девушка веселая и открытая. Стоило ей появиться — и вечеринка оживилась, гости встряхнулись, и веселье пошло-поехало. Нас представили друг другу, но поговорить удалось, лишь когда начались шарады и мы очутились бок о бок на диване и совместно попытались понять, что означает странная жестикуляция Мэри, старавшейся в пантомиме изобразить нам название фильма. «Розмари»! — неизвестно почему вопил кто-то из гостей. — «Заводной апельсин»!

Мэгги закурила сигарету и безнадежно откинулась на спинку дивана.

— Нет, мне это не по силам! — воскликнула она, и темноволосая ее головка повернулась ко мне. — Вы работаете у Стивена в магазине, да?

— Да.

— Я загляну к вам на той неделе: надо потратить книжные талончики, у меня их много накопилось.

— Вам повезло.

— Мы только что вселились в наш первый дом, и надо же что-то кинуть на кофейные столики, так, чтобы друзья думали, что я жуть какая умная!

Тут кто-то выкрикнул:

— Мэгги! Теперь твоя очередь.

— Вот черт! — прошипела она и, вскочив, отправилась узнать, что ей предстоит разыгрывать.

Не помню ее роли, помню только, что, глядя на то, как она весело дурачится, я чувствовала к ней большую симпатию и радостно предвкушала новую встречу с ней.


Встреча не замедлила состояться. Как и обещала, Мэгги заглянула в магазин через день-другой после праздников, одетая в куртку-дубленку и длинную лиловую юбку и с сумочкой, набитой книжными талонами. В тот момент клиента у меня не было, и я выглянула из-за аккуратной стопки книг в глянцевых обложках.

— Привет.

— О, вот и вы, как хорошо. Я надеялась вас увидеть! Вы мне поможете?

— Да, конечно.

Вместе мы отобрали кулинарную книгу, новую автобиографию, о которой было много разговоров, и впечатляюще дорогой альбом импрессионистов для пресловутого кофейного столика.

Покупка немного превысила стоимость всех ее талонов, и она, порывшись в сумочке, извлекла оттуда чековую книжку, с тем чтобы уплатить разницу.

— Джон будет в ярости, — сказала она счастливым голосом, выписывая чек красным фломастером. Чек был ярко-желтый, веселенький. — Он говорит, что мы жутко транжирим деньги. Вот. — На обороте чека она написала адрес: «Бракен-роуд, 14, СВ 6». Она произнесла это вслух на случай, если я не разобрала почерк. — Никак не привыкну писать этот адрес. Ведь мы только что там поселились. Потрясающе, что мы теперь полные владельцы, хотите верьте, хотите нет. Конечно, с первым взносом нам помогли родители, но Джон ухитрился выклянчить у какой-то там строительной фирмы ссуду на остальное. Правда, чтобы выплачивать ссуду, придется сдать верхний этаж, но, думаю, все как-нибудь устроится. — Она улыбнулась. — Вы должны прийти к нам и посмотреть, как мы живем.

— С удовольствием. — Я упаковывала ее книги, старательно выравнивая бумагу и аккуратно подгибая острые уголки. Она наблюдала за мной.

— Простите, это жутко невежливо, но я не помню вашего полного имени. Знаю только, что Ребекка, а как дальше — не знаю.

— Ребекка Бейлис.

— Вы случайно не слышали о каком-нибудь симпатичном тихом человеке, которому требуется квартира без мебели?

Я взглянула на нее. Наши мысли двигались в одном направлении, так что мне даже почти не пришлось говорить. Завязав узелок на свертке, я перерезала бечевку.

— Ну а я подойду?

— Вы? Вы разве ищете жилье?

— До этого момента не искала, а теперь ищу.

— Но это всего одна комната и кухня. А ванной нам придется пользоваться сообща.

— Не возражаю, если вы не возражаете. А также если осилю плату. Ведь я не знаю, сколько вы просите.

Мэгги назвала цену. Я судорожно глотнула и, сделав в уме несколько математических выкладок, сказала:

— Это я осилю.

— А мебель у вас найдется?

— Нет. Я снимаю меблированную квартиру вместе с еще двумя девушками. Но мебель я раздобуду.

— Вы говорите так, словно вам не терпится съехать оттуда, где вы живете.

— Мне терпится, но хочу пожить сама по себе.

— Что ж, но прежде чем решать, вам неплохо бы зайти и посмотреть квартиру. Как-нибудь вечером, потому что днем мы с Джоном оба на работе.

— А сегодня вечером? — Я не смогла скрыть нетерпения и произнести это спокойным голосом, и Мэгги рассмеялась.

— Ладно, — сказала она. — Сегодня вечером. — Она взяла изумительно запакованный сверток с книгами и собралась уходить.

Я вдруг запаниковала:

— Но я… я не знаю адреса.

— Да знаете вы адрес! Вот глупышка! Он же есть на обороте чека. Сядете на двадцать второй автобус. Буду ждать вас около семи.

— Приеду, — пообещала я.


Трясясь на неспешном автобусе по Кингс-роуд, я сознательно старалась притушить в себе энтузиазм. Ведь еду я покупать кота в мешке. Квартира может мне совершенно не подойти, оказавшись чересчур большой или чересчур маленькой или неудобной в тысячах отношений, которые и представить себе невозможно. Лучше немного скепсиса, чем последующее разочарование. И действительно: снаружи домик показался мне крайне невзрачным — краснокирпичный особнячок в ряду таких же краснокирпичных особнячков с затейливым входом и удручающей имитацией витража. Но внутри номер 14 радовал глаз свежей краской и новыми коврами и самой хозяйкой, облаченной в старые джинсы и синий свитер.

— Простите, что я в таком неприглядном виде, но на мне все хозяйство, так что, приходя с работы, я обычно переодеваюсь. Давайте поднимемся, и вы посмотрите что к чему… Повесьте пальто вот сюда, на перила. Джона еще нет, но я сказала ему, что вы придете, и он был в восторге от идеи…

Так болтая без умолку, она провела меня по лестнице наверх в пустую комнату в задней части дома. Она включила свет.

— Выходит на юг в маленький парк. Прежние владельцы пристроили внизу веранду, так что у вас из ее крыши получится балкон.

Она открыла стеклянную дверь, и мы ступили в холодную черную ночь. Я вдохнула лиственный запах парка, запах сырой земли и увидела окаймленную уличными огнями раскинувшуюся внизу пустую черноту. Внезапно подул холодный порывистый ветер, и черная листва платана зашелестела, а потом звук этот утонул в гуле пролетевшего реактивного самолета.

— Прямо как за городом! — сказала я.

— Да, почти, и это тоже преимущество. — Она поежилась. — Пойдемте-ка лучше в дом, пока совсем не закоченели.

Мы опять прошли через стеклянную дверь внутрь, и Мэгги показала мне крохотную кухоньку, переделанную из чулана, а потом, на полуэтаже, куда мы тут же спустились, ванную, которой нам предстояло пользоваться сообща. Наконец мы опять очутились внизу в теплой и неприбранной гостиной Мэгги, и она извлекла бутылку хереса и картофельные чипсы, по ее уверениям засохшие, но мне они показались в самый раз.

— Все еще собираетесь переселяться?

— Больше прежнего.

— Когда бы вы хотели переехать?

— Как можно скорее. На следующей неделе, если вы не против.

— А что будет с вашими товарками по квартире?

— Найдут себе кого-нибудь еще. У одной из них сестра скоро переезжает в Лондон. Наверное, она займет мою комнату.

— А где мебель возьмете?

— О… ну как-нибудь исхитрюсь.

— Надеюсь, — благодушно сказала Мэгги, — тут добрыми гениями окажутся ваши родители, как это обычно водится. Когда я только-только переехала в Лондон, моя мама чего только не надавала мне с чердака и из комода, так что я… — Голос ее замер. Я глядела на нее в грустном молчании, и кончилось тем, что она посмеялась над собой: — Ну вот, опять я разболталась, раскрыла рот и лезу, куда не следует. Простите меня, я, видимо, сказала какую-то идиотскую бестактность.

— Отца у меня нет, а мать живет за границей. Она сейчас на Ибице. Вот почему я и хочу пожить сама по себе.

— Простите. Могла бы без вашей подсказки сообразить, раз вы проводите Рождество с Форбсами. То есть должна была бы догадаться.

— Стоило ли догадываться.

— А ваш отец умер?

По-видимому, она была любопытна, но любопытство проявляла так откровенно и по-дружески, что мне внезапно показалось смешным запираться и скрытничать, как я обычно делала, когда окружающие начинали приставать ко мне с расспросами о семье.

— Не думаю, — сказала я, постаравшись, чтобы это прозвучало легко и как бы между прочим. — Наверное, живет себе в Лос-Анджелесе. Он был актером. Мать сбежала с ним, когда ей было восемнадцать лет. Но вскоре семейный очаг ему наскучил, а возможно, он решил, что карьера для него важнее семьи. Так или иначе, брак их продлился всего несколько месяцев, после чего он взял да смылся, а мать тем временем родила меня.

— Какой кошмар!

— Да, наверное, вы правы. Я старалась над этим не задумываться. Мать никогда о нем не говорила. И не потому, что это ей было очень уж горько или что-нибудь в этом роде, просто то, что прошло и осталось позади, она обычно забывала. Такое у нее свойство. Смотреть лишь вперед и с оптимизмом.

— А что было потом, после вашего рождения? Она вернулась к родителям?

— Нет, так и не вернулась.

— Вы хотите сказать, что никто не прислал телеграмму со словами: «Вернись, мы все простим»?

— Не знаю. Честное слово, не знаю.

— Вероятно, когда ваша мама сбежала, разразился ужасный скандал, но даже если и так… — Голос ее дрогнул. Видимо, она просто не могла взять в толк ситуацию, которую я хладнокровно воспринимала как данность всю свою жизнь. — Что же это за люди, если они могли так поступить с собственной дочерью?

— Вот уж не знаю.

— Вы, наверное, шутите!

— Нет, серьезно, я не знаю.

— Вы хотите сказать, что не знакомы с собственными дедом и бабкой?

— Я не знаю даже, кто они такие или кем они были. Не знаю, живы ли они еще.

— Неужели вам ничего-ничего не известно? Разве ваша мама совсем вам ничего не рассказывала?

— О, конечно… какие-то обрывки прошлого то и дело возникали в разговорах, но общая картина не складывалась. Ну, знаете, как обычно матери говорят с детьми — вспоминают случаи из жизни или что-то из собственного детства.

— Но Бейлис… — Она нахмурилась… — Фамилия ведь не совсем обычная. И что-то она мне напоминает, а что — не могу вспомнить. Неужели и у вас нет ни одной зацепки?

Мне была смешна ее настойчивость.

— Вы говорите так, словно я очень хотела узнать. Но, видите ли, я этого вовсе не хотела. Не знаешь деда с бабкой — и скучать потом не будешь.

— Но неужели вам не было интересно узнать, где они жили?

— Я знаю, где они жили. Они жили в Корнуолле. В каменном доме, там холмы и луга спускаются к морю. А у матери был брат Роджер, но он погиб на войне.

— Но как она жила после вашего рождения? Наверно, ей пришлось устраиваться на работу.

— Нет, у нее были кое-какие деньги. Наследство старой тетушки или что-то в этом роде. Автомобиля мы, конечно, не имели и в роскоши не купались, но концы с концами сводили. Она поселилась в Кенсингтоне, на первом этаже дома, принадлежавшего каким-то ее друзьям. Мы прожили там, пока мне не исполнилось восемь, когда меня отправили в школу-интернат, а потом мы, как бы это сказать, стали колесить…

— Интернаты — штука дорогостоящая.

— Этот интернат был не из лучших.

— Ваша мама вышла замуж вторично?

Я взглянула на Мэгги. Ее лицо было оживлено, и в нем читалось жадное любопытство, но любопытство добродушное. Я решила, что, рассказав ей так много, могу поведать и остальное.

— Она… не из тех, кто создан для брака. Но она была очень, очень привлекательна, и я не помню времени, чтобы вокруг нее не увивался какой-нибудь обожатель. А поскольку я была в интернате, ей не было особой нужды проявлять осмотрительность. Я никогда не знала, где проведу следующие каникулы. Однажды это была Франция, Прованс. Иногда — Англия. А как-то раз на Рождество мы даже махнули в Нью-Йорк.

Услышав это, Мэгги поморщилась.

— Не большая радость для ребенка.

— Зато развивает. Я давно научилась относиться к такой жизни с юмором. И подумать только, где я не побывала, в каких удивительных местах не приходилось мне жить. То это был парижский отель «Ритц», а то — какая-то омерзительная холодная дыра в Денбишире. Там жил поэт, вздумавший разводить овец. Самым счастливым днем моим был день, когда кончился этот роман.

— Она, наверное, очень красива.

— Нет, но мужчины считают ее красивой. И она очень веселая, непредсказуемая, неуловимая и, можно сказать, совершенно аморальная. Вопиюще. Все для нее «забавно». Это ее словечко. Неоплаченные счета — забавны, и потерянные сумочки, и письма, оставшиеся без ответа. Она никогда не считала денег и не имела представления о том, что такое обязательства. Ужасно неудобный человек для общежития.

— Что она делает на Ибице?

— Живет с каким-то шведом, с которым там познакомилась. Поехала со своими знакомыми, семейной парой, встретила этого типа, и очень скоро я получила письмо, в котором сообщалось, что она собирается с ним остаться. Она писала, что он ярко выраженный нордический тип и очень суров, но дом его — просто прелесть.

— А давно вы с ней не виделись?

— Года два. Я освободила ее от себя в семнадцать лет. Окончила секретарские курсы, стала устраиваться на временные работы и наконец поступила к Стивену Форбсу.

— Вам там нравится?

— Да. Нравится.

— А сколько вам лет?

— Двадцать один год.

Мэгги опять улыбнулась и, удивленная, тряхнула своими длинными волосами.

— Сколько же всего вы успели, — сказала она без всякого сочувствия к моей печальной участи и даже с легкой завистью. — В двадцать один год я краснела в подвенечном платье с обтягивающим лифом под старой, пропахшей нафталином вуалью. Я вовсе не такая уж традиционалистка, но у меня есть мама, которая придерживается традиционных взглядов, а я очень ее люблю и привыкла ей угождать.

Я сразу представила себе мать Мэгги и сказала, прибегая к удобному клише, так как не могла придумать ничего лучше:

— Ну да, люди разные бывают.

В эту минуту мы услышали скрежет ключа в замке — это вернулся Джон, и больше мы не возвращались к теме матерей и семейной теме вообще.


День был — как все другие, за одним приятным исключением. До этого в четверг я допоздна задержалась на работе со Стивеном — хотела закончить январскую инвентаризацию, — и в качестве вознаграждения он в это утро дал мне отгул, свободные часы до обеда. Я потратила их на уборку квартиры (что заняло никак не больше получаса), сделала ряд покупок и отволокла в прачечную ворох одежды. К половине двенадцатого я закончила все свои домашние дела и могла, надев пальто, не спеша, прогулочным шагом двинуться в направлении работы, намереваясь часть пути проделать пешком и, может быть, где-нибудь перекусить, устроив себе ранний обед до прихода в магазин.

Был один из тех холодных, тусклых, промозглых дней, когда кажется, что темнота никогда не отступит. Поднявшись по унылой и мрачной Нью-Кингс-роуд, я повернула на запад. Здесь каждый второй магазин торгует либо антиквариатом, либо подержанными кроватями и рамами для картин. Все эти магазины я, по-моему, знала наизусть, но внезапно мое внимание привлекла лавка, которую я раньше не замечала. Фасад ее был выкрашен белой краской, витрины окаймлены черным, а от начинавшейся мороси их защищал уже приспущенный красно-белый навес.

Я подняла глаза, чтобы посмотреть, как называется лавка, и прочла имя «ТРИСТРАМ НОЛАН», выведенное над дверью аккуратными черными заглавными буквами. По обеим сторонам двери в витринах были выставлены всякие упоительные разности, и я приросла к тротуару, изучая содержимое витрины, подсвеченное многочисленными лампами, горевшими внутри лавки. Мебель была по большей части викторианская — заново обитая, отреставрированная и отполированная. Диван в чехле на пуговицах, с широкой каймой и на резных ножках; шкатулка для рукоделия; бархатная подушка с изображением болонок.

Я заглянула за витрину, в самую лавку, и там-то увидела эти кресла вишневого дерева — парные, с овальной спинкой, на гнутых ножках, с розами, вышитыми на сиденьях.

Мне их безумно захотелось. Именно безумно. Я тут же представила их у себя дома и отчаянно пожелала, чтоб так и было. Секунду я поколебалась. Ведь это же не лавка старьевщика, здесь цена может оказаться мне не по зубам. Но, в конце концов, спросить-то можно! И чтобы не растерять отвагу, я быстро открыла дверь и вошла.

Лавка была пуста, но когда дверь открывали или закрывали, звенел колокольчик, поэтому вскоре послышались шаги — кто-то спускался по лестнице в глубине лавки, — потом отдернули суконную портьеру, прикрывавшую внутреннюю дверь, и появился человек.

Думаю, я ожидала, что хозяин лавки окажется пожилым и строго одетым господином, что было бы уместно для местоположения и специализации лавки, но внешность хозяина опрокидывала эти мои туманные априорные представления. Потому что он был молод, высок и длинноног, в обтягивающих джинсах, выцветших до бледной голубизны, и синей матерчатой куртке, не менее старой и тоже выцветшей, с деловито засученными рукавами, под которыми виднелись манжеты клетчатой рубашки. Шея у мужчины была обвязана хлопчатобумажным платком, а на ногах его были мягкие мокасины с узорами и бахромой.

В ту зиму в Лондоне кто только не одевался под ковбоя, но на этом человеке такая одежда выглядела уместной и шла ему. Мы стояли и глядели друг на друга, а потом он улыбнулся, и почему-то улыбка эта застала меня врасплох. Я не люблю, когда меня застают врасплох, и потому сказала «Доброе утро» суховатым тоном.

Он поправил за собой портьеру и мягко шагнул ко мне.

— Чем могу быть полезен?

Если вначале он мог показаться натуральнейшим, самым что ни на есть американцем, то стоило ему открыть рот, и в ту же минуту впечатление это рассеялось. Почему-то меня это задело. Жизнь, прожитая рядом с матерью, воспитала во мне изрядную долю скептицизма в отношении мужчин вообще, а притворщиков и обманщиков в частности. Этот же молодой человек, как я с ходу решила, был именно обманщиком.

— Я… я хотела спросить про вон те креслица. С овальной спинкой.

— А, понятно… — Приблизившись к креслам, он положил руку на спинку одного из них. Кисть руки была длинная, красивой формы, с округлыми ногтями пальцев, загорелая кисть. — Это парные кресла.

Я глядела на кресла, старательно игнорируя его присутствие.

— Интересно, сколько они стоят?

Он присел на корточки, разглядывая этикетку с ценой, и я увидела его волосы — густые и длинные, они достигали воротничка, были очень темными и глянцево поблескивали.

— Вам повезло, — сказал он. — Они идут по дешевке, потому что ножка одного из них была сломана, а потом починена не слишком квалифицированно. — Он внезапно распрямился, удивив меня своим ростом. Глаза у него были чуть раскосые, темно-темно-карие, и выражение их меня смущало. Мне было неловко в его присутствии, и легкая антипатия к нему стала превращаться в прямую неприязнь. — Пятнадцать фунтов за пару, — сказал он. — Но если вы готовы подождать и чуть-чуть приплатить, то я могу укрепить ножку и, пожалуй, отфанеровать стык. Тогда кресло будет прочнее, да и красивее.

— А таким, как сейчас, разве оно не годится?

— Вам годится, — пояснил молодой человек, — но если к ужину вы пригласите какого-нибудь грузного толстяка, то ужин свой он может закончить на полу.

Последовала пауза, во время которой я смерила его взглядом, как я надеялась, холодным. Глаза его искрились злорадным весельем, которое я вовсе не стремилась с ним разделить. Предположение, что на ужин ко мне станут приходить лишь грузные толстяки, меня не порадовало.

Наконец я выговорила:

— А сколько будет стоить починить ножку?

— Скажем, пять фунтов. И значит, вы приобретете кресла по десятке за штуку.

Подсчитав в уме, я решила, что могу себе это позволить.

— Я их беру.

— Хорошо, — сказал молодой человек; подбоченясь, он приветливо улыбнулся мне, как бы желая сказать, что сделка заключена.

Я подумала, что продавец он попросту никудышный.

— Вы хотите, чтобы я сейчас оплатила покупку или оставила залог?..

— Неважно. Запла́тите, когда будете забирать.

— А когда они будут готовы?

— Примерно через неделю.

— Вы не хотите спросить мою фамилию?

— Только если вы сами хотите ее назвать.

— А что, если я больше не появлюсь?

— Тогда, полагаю, кресла будут проданы кому-нибудь другому.

— Не хотелось бы прошляпить их.

— Не прошляпите, — сказал молодой человек.

Я сердито нахмурилась, но он лишь улыбнулся и направился к двери — открыть ее, чтобы выпустить меня. В дверь ворвался холод, снаружи моросило, и на улице стояла сумеречная темнота.

— До свидания, — сказал он, а я, постаравшись изобразить на лице ледяную улыбку благодарности, прошла мимо него во мрак и услышала, как зазвенел колокольчик, когда за мной закрывалась дверь.

День сразу стал хуже некуда. Удовольствие, которое доставила мне покупка кресел, было испорчено досадой на молодого человека. Я не склонна испытывать к людям неприязнь с первого взгляда, но тут я злилась и на него, и на себя за то, что оказалась столь уязвимой. Я все еще переживала в душе этот случай, когда шагала по Уолтон-стрит и потом входила в магазин Стивена Форбса. Даже уютное тепло внутри и приятный запах бумаги и типографской краски не могли развеять моего паршивого настроения.

Магазин располагался на трех этажах: на первом — новые книги, на втором — букинистический отдел со старыми гравюрами и в полуподвале — кабинет Стивена. Увидев, что Дженнифер, вторая девушка-продавщица, обслуживает покупателя, а кроме него в поле зрения находится лишь еще один клиент — пожилая дама в твидовой пелерине, поглощенная изучением книг в секции садоводства, я завернула было в маленькую гардеробную, на ходу расстегивая пальто, но тут же услышала характерную тяжелую поступь Стивена, поднимающегося из своего кабинета вверх по лестнице, и почему-то задержалась, дожидаясь его. Через секунду он появился — высокий, сутуловатый, в очках, с обычным своим выражением подспудной общей доброжелательности. Он был, как обычно, в одном из своих костюмов, всегда выглядевших на нем так, словно они нуждаются в хорошей глажке, галстук же его, даже сейчас, в первой половине рабочего дня, уже успел сбиться на сторону и обнажить верхнюю пуговицу рубашки.

— Ребекка, — проговорил он.

— Да. Я пришла.

— Рад, что перехватил вас. — Он подошел ко мне вплотную и понизил голос, чтобы не мешать клиентам: — Там внизу для вас письмо, его переслали с вашей прежней квартиры. Так что сбегайте-ка вниз и заберите его.

Я нахмурилась:

— Письмо?

— Да. Авиа. И все обклеено иностранными марками. Не знаю почему, но оно производит впечатление срочного.

Мое раздражение вкупе с мечтами о новых креслах отошло куда-то, уступив место внезапной тревоге.

— Это от мамы?

— Не знаю. Почему бы вам не пойти и не узнать?

По крутым, не покрытым ковровой дорожкой ступеням я спустилась в полуподвал, освещенный в этот хмурый день длинными полосками ламп дневного света, вделанных в потолок. Кабинет был, как всегда, вопиюще неопрятен: завален какими-то письмами, свертками, папками, кипами старых книг, картонными коробками и пепельницами, которые забыли вытряхнуть. Но адресованное мне письмо, положенное на самую середину торговой книги Стивена, было видно сразу.

Я взяла его в руки. Авиаконверт, испанские марки, почтовый штемпель Ибицы. Но почерк незнакомый — заостренный и колючий, как будто писали очень тонким пером. Письмо было послано на прежнюю квартиру, но адрес перечеркнут и заменен адресом книжного магазина, написанным крупным девчачьим почерком. Я прикинула, сколько это письмо пролежало на столике возле входной двери, прежде чем попалось на глаза одной из девушек и прежде чем она удосужилась направить его мне.

Сев в кресло Стивена, я вскрыла конверт. Внутри находилось два листочка хорошей почтовой бумаги, а в начале письма была проставлена дата: 3 января. Почти месяц назад. В мозгу моем зазвучала тревожная нота; чувствуя внезапный страх, я стала читать.

«Дорогая Ребекка.

Надеюсь, Вы не обидитесь, что я обращаюсь к Вам по имени, — ведь Ваша мама так много мне о Вас рассказывала. Пишу Вам, потому что мама Ваша очень больна. Она недомогала уже давно, и, конечно, лучше было бы написать Вам раньше, но она не разрешала.

Однако теперь уж я настоял на своем и, с одобрения доктора, хочу известить Вас, что, мне кажется, Вам стоит прилететь повидаться с ней.

Если это возможно, телеграфируйте, пожалуйста, номер рейса, чтобы я мог встретить Вас в аэропорту.

Я знаю, что Вы работаете и путешествие это для Вас может оказаться трудно осуществимым, но я настоятельно советую Вам поторопиться. Боюсь, что Вы найдете маму сильно изменившейся, хотя дух ее по-прежнему бодр.

С наилучшими пожеланиями, искренне Ваш

Отто Педерсен».

Я сидела, недоверчиво уставясь на письмо. Формально вежливые слова мне ничего не говорили и одновременно говорили мне все. Мама больна, может быть, при смерти. Месяц назад мне советовали поторопиться, немедленно повидаться с ней. Прошел уже целый месяц, а я только сейчас получила письмо. Может быть, она умерла, а я не приехала! Что же должен думать обо мне этот Отто Педерсен, которого я никогда в жизни не видела, чье имя даже впервые слышу!

2

Я перечитала письмо снова, потом еще раз. Тоненькие бумажные листки шелестели в моих руках. Я все еще сидела там, в кресле Стивена, когда, разыскивая меня, он спустился наконец вниз.

Я повернулась к нему, глядя на него вполоборота. Он увидел мое лицо и спросил:

— Что случилось?

Я попыталась сказать ему, но не смогла. Вместо этого я сунула ему в руки письмо, и пока он разворачивал его и читал, сидела, облокотясь на его стол, и грызла ногти больших пальцев; расстроенная, сердитая, я старалась побороть мучительное беспокойство.

Очень быстро прочтя письмо, он кинул его на разделявший нас стол и спросил:

— Вы знали, что она больна?

Я покачала головой.

— Когда в последний раз вы получали от нее известия?

— Месяца четыре-пять назад. Она не любит писать писем. — Я подняла на него глаза и сказала с ожесточением, глотая комок в горле: — Этому письму почти целый месяц. Оно пролежало в квартире, и никто не потрудился переслать его мне. Может быть, она умерла, а меня не было там, и она думала, что я просто наплевала на нее!

— Если б она умерла, — сказал Стивен, — мы бы об этом непременно узнали. А сейчас перестаньте плакать, для этого нет времени. Первейшая наша задача — это чтобы вы как можно скорее вылетели на Ибицу, а перед тем сообщить… — он опять взглянул на письмо, — …мистеру Педерсену, что вы прибудете. Все прочее неважно.

Я сказала:

— Я не могу лететь, — и рот мой приоткрылся, а нижняя губа задрожала, как у десятилетней девочки.

— Почему вы не можете лететь?

— У меня нет денег на билет.

— Ну, детка, это уж моя забота.

— Но я не могу позволить…

— Прекрасно можете, а если уж вас так распирает от гордости, отдадите мне долг лет через пять, а я с вас взыщу проценты, чтобы доставить вам удовольствие. Теперь же, ради всего святого, хватит об этом! — Он уже тянулся к телефонному справочнику, проявляя совершенно на него не похожую деловитость. — Паспорт у вас при себе? Так, приставать со всякими глупостями, вроде прививки от оспы, к вам не будут… Алло? «Бритиш эруэйз»? Я хочу забронировать место на первый же рейс до Ибицы! — Он улыбнулся мне, все еще боровшейся со слезами и собственным характером, но уже значительно приободрившейся. Что может быть лучше в минуты душевного кризиса, чем передать все на волю и попечение большого и доброго мужчины.

Взяв карандаш и придвинув к себе бумагу, он стал записывать:

— Да. Когда? Прекрасно! Забронируйте, будьте любезны! Мисс Ребекка Бейлис. А на Ибицу он когда прибывает? И номер рейса, пожалуйста. Большое спасибо. Спасибо. Да, в аэропорт я отвезу ее сам.

Он положил трубку и стал не без удовольствия разглядывать неудобочитаемые каракули, оставленные его карандашом.

— Значит, так. Вы вылетаете завтра утром, в Пальме пересаживаетесь на другой самолет, на Ибицу прибываете около половины восьмого. Я отвезу вас в аэропорт. Нет, только не начинайте опять спорить! Мне будет спокойнее, если я собственными глазами увижу, что вы идете к трапу. А сейчас мы пошлем телеграмму мистеру Отто Педерсену… — он опять взял в руки письмо, — на виллу «Маргарета» в Санта-Катарине, сообщим ему, что вы вылетаете.

И он опять улыбнулся мне так весело и ободряюще, что я внезапно преисполнилась надеждой.

Я сказала:

— Не знаю, как благодарить вас.

— Вот и хорошо, и не надо, — заметил Стивен. — Уж такую-то малость я могу сделать!


На следующий день я была в самолете, наполовину заполненном оптимистически настроенными зимними туристами. Они даже прихватили с собой соломенные шляпы на случай невероятно жгучего солнца, и лица их, когда мы ступили на мокрую от мелкого назойливого дождя землю Пальмы, несколько вытянулись, хотя и демонстрировали настойчивое желание весело улыбаться в надежде, что уж завтра-то все наладится.

Дождь лил не переставая все четыре часа, что я провела в зале для транзитных пассажиров, а на вылете из Пальмы нас здорово трясло, потому что самолет продирался сквозь густые дождевые облака. Но потом, когда, набрав высоту, мы поднялись над облаками и полетели над морем, погода прояснилась. Облака разредились, в просветах показалось вечереющее небо цвета голубых яиц малиновки, а далеко внизу обозначилась морщинистая гладь моря, пронизанная розовыми полосами закатного солнца.

Приземлились мы в темноте. В темноте и сырости. Спускаясь по трапу под южным, полным ярких звезд небом, я ощущала только запах авиационного бензина, но когда по бетонированному, покрытому лужами полю я шла к огням аэровокзала, в лицо мне повеял ласковый ветерок. Он был теплым, пахнул сосновой хвоей и привел мне на память множество летних каникул, которые я провела за границей.

В это тихое, нетуристское время года самолет был неполон, и пройти таможенный и иммиграционный контроль не составило труда. Мне шлепнули штамп в паспорте, я подхватила чемодан и направилась в зал прибытия. Там, как обычно, мелкими группками кучковались люди — стояли или понуро и безучастно сидели на длинных пластиковых скамьях. Я остановилась и огляделась в надежде, что меня окликнут, но не нашла никого, кто хотя бы отдаленно напоминал приехавшего встретить меня шведского писателя. А потом мужчина, покупавший газету в киоске на другом конце зала, обернулся. Взгляды наши встретились, и он двинулся в мою сторону, сложив газету и на ходу запихивая ее в карман, как вещь, отныне ему совершенно не нужную. Он был высок и худощав, с волосами не то белокурыми, не то седыми — в ярком и безликом электрическом свете понять это было невозможно. Когда по полированному паркету он прошел почти полпути, я попробовала улыбнуться, и он, приблизившись, назвал мое имя «Ребекка?» с вопросительной интонацией, не вполне уверенный, что это я.

— Да.

— Я Отто Педерсен.

Мы обменялись рукопожатием, при этом он церемонно отвесил мне легкий поклон. Волосы у него, как я разглядела вблизи, были светло-русыми и седоватыми, он был строен и костист, с лицом, покрытым густым загаром, а кожа его от постоянного пребывания на солнце стала сухой, с сеткой тонких морщинок. Глаза — очень светлые, скорее, серые, чем голубые. Одет он был в черный свитер-водолазку и легкий бежеватый, цвета овсяных хлопьев костюм со складчатыми, как на рубашке-сафари, карманами и незатянутым, с болтающейся пряжкой поясом. От него веяло лосьоном после бритья и чистотой, безупречной, как после отбеливателя.

Обретя друг друга, мы секунду не знали, что сказать, внезапно оба остро ощутили трагические обстоятельства нашей встречи, и я поняла, что он испытывает ту же неуверенность, что и я. Но, будучи человеком воспитанным и вежливым, он справился со смущением, подхватил мой чемодан и осведомился, весь ли это багаж.

— Да, больше ничего нет.

— Тогда пойдемте к машине. Хотите — постойте здесь у выхода, а я подгоню ее, чтобы вам не делать лишних движений.

— Нет, я пойду с вами.

— Автостоянка близко, через дорогу.

Мы вышли вместе, опять нырнув в темноту. Он привел меня к полупустой автостоянке, где остановился возле большого черного «мерседеса», открыл его и закинул на заднее сиденье мой чемодан. Потом он придержал дверцу, усаживая меня, после чего, обогнув машину, сел рядом на водительское место.

— Надеюсь, вы хорошо перенесли дорогу? — вежливо поинтересовался он, когда, отъехав от аэровокзала, мы очутились на дороге.

— Немного потрясло в Пальме. И ждать пришлось четыре часа.

— Да. В это время года прямые рейсы отменяют.

Я судорожно глотнула.

— Мне надо объяснить вам, почему я не ответила на ваше письмо. Я переехала и письмо получила лишь вчера утром. Понимаете, мне его не переслали. Вы так любезно написали мне и, наверное, удивлялись, почему я не ответила.

— Я предполагал нечто подобное.

Его английский был безукоризнен, лишь шведская четкость гласных и некоторая церемонность выражений выдавали его происхождение.

— Когда я получила ваше письмо, я так испугалась… что могу опоздать…

— Нет, — сказал Отто. — Вы не опоздали.

Что-то в его голосе заставило меня бросить на него взгляд. Его профиль, освещенный желтым светом пролетающих за стеклами огней, был острым, как нож, выражение лица — неулыбчивое, суровое.

Я спросила:

— Она умирает?

— Да, — сказал Отто. — Да, она умирает.

— Что с ней такое?

— Рак крови. Так называемая лейкемия.

— Давно она болеет?

— Примерно год. Но плохо ей стало перед самым Рождеством. Доктор решил, что следует попробовать переливание крови, и я отвез ее в больницу. Но ничего хорошего не вышло, потому что, как только ее отпустили домой, у нее началось ужасное носовое кровотечение. Пришлось вызвать «скорую» и опять отвезти ее в больницу. Рождество она провела там, и выписали ее далеко не сразу. Тогда я и написал вам.

— Жаль, что я не получила письма вовремя. Она знает о моем приезде?

— Нет, я не сказал ей. Вам хорошо известно, как она обожает сюрпризы и как ненавидит разочаровываться. Я решил, что может случиться так, что этим рейсом вы не прилетите. — Он холодно улыбнулся. — Но вы, конечно, прилетели.

Мы остановились на перекрестке, пропуская деревенскую фуру; копыта мула приятно шлепали в дорожной пыли, а на задке фуры раскачивался фонарь. Отто воспользовался остановкой, вытащил из нагрудного кармана сигару с обрезанными концами и закурил от зажигалки на приборной доске. Фура проехала, и мы двинулись дальше.

— Вы давно не видели маму?

— Два года.

— Вы должны быть готовы к тому, что она очень изменилась. Боюсь, перемена поразит вас, но постарайтесь, пожалуйста, не подать вида. Она все еще крайне тщеславна.

— Вы так хорошо ее знаете.

— А как же иначе?

Мне очень хотелось спросить его, любит ли он мою мать. Вопрос этот вертелся у меня на языке, но я понимала, что на этой стадии нашего знакомства спросить о такой личной и интимной вещи было бы сущей наглостью. А кроме того, какая разница? Он встретил ее, захотел быть с ней, он дал ей дом, и теперь, когда она так больна, нежно заботится о ней в этой своей внешне суховатой манере. Если это не любовь, то что же?

Вскоре мы заговорили о вещах посторонних. Я спросила, давно ли он живет на острове, и он ответил, что пять лет. Впервые он приплыл сюда на яхте, и место так ему понравилось, что на следующий год он вернулся на остров, купил дом и обосновался здесь.

— Вы писатель?

— Да, но, кроме того, профессор истории.

— Вы пишете исторические труды?

— Писал. А сейчас работаю над исследованием мавританского завоевания и периода владычества мавров здесь, на островах, и на юге Испании.

Эти слова произвели на меня впечатление. Насколько мне помнилось, раньше среди маминых любовников не было ни одного, хоть отдаленно напоминавшего интеллектуала.

— Далеко еще до вашего дома?

— Около пяти миль. Когда я впервые очутился здесь, деревня Санта-Катарина была совершенно первозданной и нетронутой. Однако теперь намечается строительство гостиничного комплекса, и, боюсь, место это испортят, как испортили и весь остров. Нет, я неверно сказал. Как испортили и некоторые другие места на острове. Здесь пока еще возможно полное уединение, если знаешь, где его искать, и вдобавок располагаешь машиной, а может быть, еще и моторной лодкой.

В машине было тепло, и я опустила стекло в окошке. В лицо мне повеяло мягкое вечернее дуновение, и я увидела, что вокруг нас уже раскинулся сельский ландшафт, а мимо пробегают оливковые рощи и мерцают огоньки крестьянских домов, выглядывая из-за раскидистых и колючих опунций.

— Я рада, что она здесь, — сказала я. — То есть я хочу сказать, что, если уж ей суждено заболеть и умереть, я рада, что произойдет это в таком месте, на юге, где пригревает солнышко и пахнет сосновой хвоей.

— Да, — сказал Отто и добавил, как всегда четко: — Думаю, она была здесь очень счастлива.

Мы ехали в молчании по пустынной дороге, и навстречу нашим фарам бежали телеграфные столбы. Я видела теперь, что мы мчимся по берегу моря, раскинувшегося до невидимого темного горизонта и усеянного там и тут огоньками рыбацких шхун. Вскоре перед нами обозначились неоновые огни и показался силуэт деревеньки. Мы миновали дорожный знак с названием «Санта-Катарина» и теперь катили по главной улице, где витали запахи лука, растительного масла и жаренного на рашпере мяса. Из распахнутых дверей к нам рвались звуки фламенко. Смуглые лица обращались в нашу сторону и провожали взглядами, полными рассеянного любопытства. Через минуту деревня осталась позади, а мы врезались в черноту за ней лишь затем, чтобы почти сразу же, притормозив и сделав крутой поворот, въехать на узкую аллею, шедшую вверх между миндальными деревьями по обочинам. Наши фары прорезали темноту, и я увидела впереди виллу — белый квадрат фасада, который разнообразили лишь маленькие замкнутые оконца и зажженный фонарь, раскачивавшийся над украшенной шляпками гвоздей входной дверью.

Отто нажал на тормоз и заглушил мотор. Мы вышли из машины. Отто достал с заднего сиденья мой чемодан и через вымощенную гравием площадку пошел впереди меня к дому. Он открыл дверь и посторонился, пропуская меня вперед.

Мы очутились в прихожей, освещенной люстрой из кованого железа, а из мебели там стояла длинная кушетка, покрытая пестрым одеялом. Возле двери стоял сине-белый кувшин с тростями, увенчанными набалдашниками из слоновой кости, и с зонтиками от солнца. Как только Отто притворил входную дверь, напротив открылась другая, внутренняя, выпустив маленькую темноволосую женщину в розовом халате и разболтанных ношеных тапочках.

— Señor. [1]

— Мария.

Женщина улыбнулась, обнажив ряд золотых зубов. Отто заговорил с ней по-испански — задал какой-то вопрос, она ответила, после чего он представил ей меня.

— А это Мария, которая ведет все наше хозяйство. Я сказал ей, кто вы такая.

Я протянула руку, и Мария пожала ее. Мы дружелюбно заулыбались, кивая друг другу. Потом Мария опять повернулась к Отто и еще что-то сказала. После этого он передал ей мой чемодан, и она удалилась.

Отто объявил:

— Ваша мама спала, но сейчас проснулась. Разрешите мне помочь вам с пальто.

Я расстегнула пуговицы, а он снял с меня пальто и положил его на край кушетки. Затем он направился к еще одной двери, сделав мне знак следовать за ним. Я повиновалась, внезапно занервничав, боясь того, что предстояло мне увидеть. Он ввел меня в гостиную — длинную комнату с низким потолком и стенами, белеными, как и весь дом. Обставлена она была приятной смесью современной скандинавской и старинной мебели. По плиточному полу были разбросаны ковры, кругом было множество книг и картин, а круглый стол посередине манил обилием аккуратно разложенных журналов и газет.

В большом камине горели настоящие дрова, а напротив была постель с низким столиком возле нее; на столике стояли стакан с водой и кувшин, кружка с несколькими стебельками розовой герани, лежали книги и горела лампа.

Комната была освещена только этой лампой и мерцающим огнем в камине, но от самой двери я увидела хрупкую фигуру под розовыми одеялами и исхудалую руку, протянувшуюся к Отто, едва он приблизился и встал на ковре у камина.

— Милый, — сказала она.

— Лайза.

Он взял ее руку, поцеловал.

— Тебя так долго не было!

— Мария сказала, что ты спишь. Ты в силах принять гостью?

— Гостью? — тоненько сказала она. — Кого же?

Отто покосился на меня, и я выступила вперед, встав рядом с ним.

Я сказала:

— Это я, Ребекка.

— Ребекка! Детка дорогая! О, какая радость и как забавно!

Она протянула мне обе руки, и я встала на колени, целуя ее. Тело ее не сопротивлялось и не давало опоры — такой она была худой, и когда я коснулась губами ее щеки, это было как прикосновение к пергаменту. Щека ее напоминала засохший листок, давно сорванный с родного дерева, скрученный, гонимый ветром.

— Но что ты делаешь здесь? — Она поглядела через плечо на Отто, потом перевела взгляд на меня, притворно нахмурилась: — Это не ты велел ей приехать?

— Я подумал, что тебе будет приятно повидать ее, — сказал Отто, — подумал, что тебя это взбодрит.

— Но, милый, почему ты ничего не сказал мне?

Я улыбнулась.

— Мы хотели, чтобы это был сюрприз.

— Лучше бы мне было знать заранее, тогда я могла бы предвкушать встречу с тобой. Ведь мы именно так и думали до Рождества. Предвкушение — это же половина удовольствия! — Она отпустила меня, и я откинулась назад, сев удобнее. — Ты у нас остановишься?

— На день-другой.

— О, как замечательно! Мы сможем всласть посплетничать! Отто, а Мария знает, что Ребекка остается?

— Конечно.

— А как насчет сегодняшнего ужина?

— Мы обо всем договорились — ужинать мы будем здесь, втроем.

— Ну давайте тогда сейчас что-нибудь придумаем. Выпьем. В доме есть шампанское?

Отто улыбнулся.

— Думаю, найдется бутылочка. Помнится, я припас одну на такой случай и держу ее во льду.

— Ах ты, хитрюга!

— Так принести сейчас?

— Пожалуйста, милый. — Ее пальцы скользнули в мои, и это было все равно что держать цыплячий скелетик. — Мы выпьем за встречу!

Отто вышел за шампанским, и мы остались вдвоем. Найдя низенькую табуретку, я пододвинула ее к постели, чтобы можно было сесть возле нее. Мы глядели друг на друга, и она все улыбалась. Ее ослепительная улыбка и блестящие темные глаза остались прежними, как и темные волосы, пятном черневшие сейчас на снежно-белой наволочке. Остальное в ней было страшно. Трудно было вообразить себе, что живой человек может быть таким худым. А в довершение нереальности этой совершенно невообразимой картины кожа матери была вовсе не бледной или бескровной, а покрытой густым загаром, словно она и теперь еще проводила дни, нежась на пляже. Но возбуждение не покидало ее. Она все говорила и, казалось, не могла остановиться.

— Какая прелесть, что мой дорогой догадался, до чего мне хотелось видеть тебя! Только вот со мной стало так скучно, мне ничего не хочется, и все так трудно. Ему бы подождать, пока мне станет лучше, тогда бы мы могли повеселиться вместе, поплавать, походить на яхте, и пикники устраивать, и все такое…

— Я могу приехать еще раз, — сказала я.

— Да, конечно, можешь. — Она коснулась рукой моего лица, словно ей необходимо было этим прикосновением убедиться в реальности моего присутствия. — Ты великолепно выглядишь, тебе это известно? Мастью ты в отца — эти большие серые глаза, эти волосы пшеничного цвета… Они пшеничные или золотистые? И мне нравится твоя прическа. — Ее рука потянулась к моей косе, и коса упала мне на плечо, толстая, как канат. — Она делает тебя похожей на принцессу из сказки — знаешь эти старые книжки с чудесными картинками? Ты очень хорошенькая.

Я покачала головой.

— Нет, это не так.

— Ну, выглядишь хорошенькой, а это почти одно и то же. Милая, что ты делала все это время? Мы так давно не переписывались, и я не имела от тебя вестей. Чья это вина? Наверное, моя, ведь я в смысле писем человек безнадежный.

Я рассказала ей о книжном магазине и о новой квартире. Последнее ее позабавило.

— Какая же ты чудачка — вить гнездышко и не иметь никого, с кем это гнездышко разделить! Неужели ты не встретила человека, за которого захотела бы выйти замуж?

— Нет. И того, кто захотел бы жениться на мне, — тоже.

В лице ее промелькнуло выражение коварства.

— А как насчет твоего хозяина?

— Он женат, у него прелестная жена и целый выводок детей.

Она фыркнула.

— Вот уж что никогда меня не смущало! О, милая моя, какой же ужасной матерью я была, самым непозволительным образом таскала тебя по всему свету! Удивительно еще, как в тебе не развился целый букет неврозов, маний или как там их теперь называют? Но по тебе не скажешь, что они у тебя есть, так что, возможно, это было не так уж плохо.

— Конечно, неплохо. Просто я росла с открытыми глазами, а это вовсе не вредно. — И я прибавила: — Мне нравится Отто.

— Ну разве он не чудо? Такой корректный, пунктуальный, такой северянин. И такой ярко выраженный интеллектуал… Какое счастье, что он не требует и от меня интеллекта! Только любит, когда я его смешу.

Где-то в глубине дома часы пробили семь, и с последним ударом в комнате опять возник Отто с подносом, на котором в ведерке со льдом высилась бутылка шампанского, а рядом с ведерком стояли три бокала. Мы глядели, как он опытной рукой раскупорил бутылку, разлил по бокалам золотистую пену, и мы взяли бокалы и подняли их с улыбками, потому что неожиданно у нас получилась вечеринка. Мать сказала:

— Ну, за нас троих и за счастливые времена! О, как восхитительно забавно!

Позже меня проводили в мою спальню, которая была не то просто роскошна, не то роскошно проста — я так и не смогла подобрать ей точного определения. К ней примыкала отдельная ванная, и я приняла душ, после чего переоделась в брюки и шелковую блузку, причесалась, переплела косу и вернулась в гостиную. Мама и Отто уже ждали меня там. Отто тоже переоделся к ужину, а на маме была свежая пижамная кофта дымчато-голубого цвета, а на коленях шелковая шаль, расшитая палевыми розами; длинная бахрома шали касалась пола. Мы выпили еще, а потом Мария подала ужин, сервировав его на низеньком столике возле камина. Мама болтала без умолку и то и дело возвращалась в прошлое, ко времени моего детства. Я сначала подумала, что Отто будет этим шокирован, но он ничуть не был шокирован — проявлял интерес, много смеялся и задавал вопросы, побуждая маму продолжать ее рассказы.

— …а этот кошмарный дом в Денбишире… Ребекка, помнишь этот ужасный дом? Мы помирали от холода, а камин дымил как сумасшедший. Это было у Себастьяна, — пояснила она Отто. — Мы все считали, что из него выйдет знаменитый поэт, но оказалось, что в стихах он смыслит не больше, чем в овцеводстве. По правде говоря, даже меньше. И я все не могла придумать, как бы расстаться с ним так, чтобы не ранить его чувств, и тут, по счастью, Ребекка подхватила бронхит, и у меня появился прекрасный повод.

— Но для Ребекки это не было особым счастьем, — предположил Отто.

— Да было, было! Она, как и я, ненавидела тот дом; вдобавок, там была страшная собака, которая все норовила ее укусить. Милый, есть еще шампанское?

Она почти не ела, зато пила бокал за бокалом ледяное шампанское, в то время как мы с Отто усердно поглощали приготовленный Марией вкуснейший ужин из четырех перемен. Когда ужин был окончен и тарелки убраны, мать захотела музыки, и Отто поставил на проигрыватель концерт Брамса, приглушив звук. Мама все продолжала говорить, как заводная игрушка с закрученной до отказа пружиной, бестолково мечущаяся по полу, пока не сломается.

Вскоре Отто извинился, сказав, что ему надо работать, и оставил нас вдвоем, предварительно подкинув в камин еще поленьев и удостоверившись, что нам больше ничего не нужно.

— Он, что, работает каждый вечер? — спросила я, когда он ушел.

— Почти каждый. И каждое утро. Он очень пунктуален. Думаю, поэтому нам и было так хорошо вместе, что мы такие разные.

— Он обожает тебя, — заметила я.

— Да, — согласилась мать. — И самое лучшее, что он никогда не пытался превратить меня в кого-то другого, просто принимал такой, какая я есть, со всеми моими дурными привычками и пестрым прошлым. — Она опять потрогала мою косу. — Ты стала больше похожа на отца… Я всегда считала, что ты пошла в меня, но нет, сейчас ты стала похожа на него. Он был очень красивый.

— Знаешь, я ведь даже имени его не знаю.

— Сэм Беллами. Но фамилия «Бейлис» гораздо лучше, ты не считаешь? А потом, поскольку воспитывала тебя я одна, я привыкла считать тебя только своей дочерью — своей, и больше ничьей.

— Интересно было бы, если б ты что-нибудь рассказала о нем. Ты никогда не рассказывала.

— О нем мало что можно рассказать. Он был актером и красоты неописуемой.

— А как ты с ним познакомилась?

— Он приехал в Корнуолл с труппой летнего театра на паях играть Шекспира на открытой площадке. Ужасно романтично: темно-синие летние вечера и влажный запах росы на траве, и божественная музыка Мендельсона, и Сэм в роли Оберона:

Вы по дому разбежитесь
И при трепетных огнях.
Эльфы, дружно веселитесь,
Словно птички на кустах. [2]

Волшебно. И влюбиться в него было частью волшебства.

— А он в тебя влюбился?

— Мы оба тогда думали, что да.

— Но ты сбежала с ним из дома, вышла за него замуж…

— Да. Но только потому, что родители не оставили мне другого выхода.

— Не понимаю.

— Он им не нравился. Они не одобрили его. Сказали, что я слишком молода. А мама сказала, почему бы мне не выйти замуж за какого-нибудь симпатичного молодого соседа, не остепениться, не перестать что-то вечно из себя корчить. А если я выйду за актера, что скажут люди? Порой я думаю, что единственной ее заботой было, что скажут люди. Как будто это имеет хоть какое-то значение!

Невероятно, но лишь тогда она впервые в разговоре со мной упомянула о своей матери. И я рискнула подсказать ей:

— Ты не любила ее?

— О, милая, все это было так давно. С трудом вспоминается. Но она давила на меня, угнетала. Иногда я просто физически чувствовала, как она душит меня условностями. А Роджера убили, и я так ужасно по нему скучала. Все было бы иначе, будь рядом Роджер. — Она улыбнулась. — Он был такой милый. Невозможно милый. Настоящий стерлюб с головы до пят.

— Что такое стерлюб?

— Любитель стерв. Вечно влюблялся в каких-то жутких девиц. И в конце концов женился на такой же. Куколка-блондинка с волосами, как у куклы, и с голубыми фарфоровыми кукольными глазками. Я ее не выносила.

— Как ее звали?

— Молли. — Мать поморщилась, словно даже произнести это имя ей было гадко.

Я рассмеялась:

— Ну неужели уж до такой степени она была противна!

— Я считала, что да. Омерзительно аккуратна. Вечно то сумочку разбирает, то набойки ставит, то дезинфицирует детские игрушки…

— Значит, у нее был ребенок?

— Да, мальчик. Несчастный младенец, она настояла, чтоб его назвали Элиот.

— По-моему, хорошее имя.

— Как можешь ты так говорить, Ребекка! Тошнотворное имя! — Было ясно, что все, связанное с Молли, — будь то слова или поступки, в глазах матери не могло иметь оправдания. — Мне всегда так жаль было этого ребенка — обременить на всю жизнь таким жутким именем! Ну и ребенок получился под стать имени, знаешь, как это бывает. А когда уж Роджер погиб, бедный малыш стал совсем невыносим: не слезал у матери с рук и требовал, чтобы по ночам в комнате не гасили свет.

— По-моему, ты слишком к нему сурова.

Она засмеялась.

— Да. Знаю. И он не виноват. Может быть, он и вырос бы вполне благопристойным юношей, если б мать не испортила все сама.

— Интересно, что стало с Молли.

— Не знаю. И знать не хочу. — Мама всегда умела рубануть с плеча. — Все это как сон. Как будто вспоминаешь персонажей сна или призраки. А может быть… — Голос ее замер. — Может быть, они как раз реальные люди, а призрак — это я.

Мне стало не по себе, настолько это было похоже на правду, которую я пыталась от нее скрыть. Я быстро спросила:

— А твои родители живы?

— Мать умерла в то Рождество, когда мы были в Нью-Йорке. Помнишь то Рождество в Нью-Йорке? Холод и снег, и из всех лавок несется мелодия «Звон колокольный», помнишь, к концу праздников я уже слышать ее не могла! Отец написал мне, но письмо, разумеется, я получила лишь месяц спустя, когда оно, наконец, нашло меня, облетев полсвета. А тогда отвечать было поздно, да и что тут было сказать? Потом, письма — это настолько не моя стихия… Он, наверное, решил, что мне попросту наплевать.

— Ты так и не написала?

— Нет.

— Ты и его не любила? — Картина вырисовывалась безнадежная.

— О нет, его я обожала. Он был замечательный. Ужасно красивый, любимец женщин, такой суровый, мужественный, так что даже страшно. Он был художником. Разве я тебе не говорила?

Художник. Я представляла себе кого угодно, но только не художника.

— Нет, никогда не говорила.

— Ну, если бы ты получила мало-мальское образование, ты, возможно, сама бы догадалась. Гренвил Бейлис. Тебе это имя ничего не говорит?

Я скорбно покачала головой. Какой ужас — слыхом не слыхивать о знаменитом деде!

— Что ж, ничего удивительного. Я не слишком усердствовала в таскании тебя по галереям и музеям. Подумать, так я вообще не слишком усердствовала. Чудо еще, что ты выросла такая, какая ты есть, на строгой диете материнского невнимания.

— Как он выглядел?

— Кто?

— Твой отец.

— А ты каким его себе представляешь?

Поразмыслив, я представила себе некое подобие Огастеса Джона. [3]

— Богемного вида, бородатый, с львиной гривой.

— Все не так, — сказала мать. — Он был совершенно другим. Начинал он морским офицером, и это наложило на него неизгладимый отпечаток. Видишь ли, в художники он пошел, когда ему было уже под тридцать — бросил свою многообещающую карьеру и поступил в Слейд. [4] Мать была в отчаянии. А уж когда они переехали в Корнуолл и обосновались в Порткеррисе, к ее отчаянию прибавилась и обида. Думаю, она так и не простила ему его эгоизма. Ведь она-то готовилась блистать на Мальте, и возможно, в качестве супруги главнокомандующего. Должна признать, что для роли главнокомандующего он подходил идеально: голубоглазый, представительный, пугающе суровый. Он до конца не утратил качество, которое тогда называли «флотской выправкой».

— Однако тебя его суровость не пугала?

— Нет, я обожала его.

— Тогда почему же ты не вернулась домой?

Лицо ее замкнулось.

— Не могла. И не хотела. Были сказаны ужасные вещи с обеих сторон. Всплыли старые обиды, правды и неправды, прозвучали и угрозы, и ультиматумы. И чем больше они возражали, тем упрямее я становилась, и тем невозможнее потом, по прошествии времени, было для меня признать, что они оказались правы и что я совершила вопиющую ошибку. И потом, если бы я вернулась домой, оттуда мне было бы уже больше не вырваться. Я это знала. И ты принадлежала бы не мне, тобой завладела бы бабушка. А это уж было бы слишком. Ты была такая прелестная крошка. — Мать улыбнулась и добавила чуть грустно: — И ведь мы весело проводили время, правда?

— Конечно!

— Мне очень хотелось вернуться. Несколько раз я чуть было не вернулась. Дом у нас был такой красивый. Боскарва — так называлась усадьба, она была очень похожа на эту виллу, тоже дом на высоком холме, над самым морем. Когда Отто привез меня сюда, мне сразу вспомнилась Боскарва. Только здесь тепло, и ветерок тихий, теплый, а там жуткие штормы и ветры, и сад весь был перегорожен высокими живыми изгородями, чтобы уберечь клумбы от морских ветров. По-моему, моей матери ветры эти были особенно ненавистны. Она вечно закупоривала все окна и старалась не вылезать из дома — играла в бридж с приятелями или вышивала гарусом по канве.

— А тобой она занималась?

— Скорее, нет.

— Кто же тебя нянчил?

— Петтифер. И миссис Петтифер.

— Кто это такие?

— Петтифер тоже раньше служил на флоте. Он был отцовским лакеем, чистил серебро и иногда водил машину. А миссис Петтифер стряпала. Не могу передать, до чего мне с ними было уютно: сидишь, бывало, у камелька на кухне, они гренки поджаривают, а ты слушаешь, как ветер стучит в окно, но знаешь, что внутрь ему не пробраться, и чувствуешь себя в полной безопасности. А еще мы гадали на спитом чае… — Голос матери замолк, она погрузилась в какие-то неясные воспоминания. Потом вдруг сказала: — Нет, это была София.

— Кто это, София?

Она не ответила. Она глядела на огонь, и лицо ее было отрешенным. Может быть, она и не слышала моего вопроса. Наконец она опять заговорила:

— После смерти матери мне надо было вернуться. Я дурно поступила, что не вернулась, но от природы я не была наделена, что называется, переизбытком добродетели. И знаешь, в Боскарве осталось кое-что из моих вещей.

— Какие вещи?

— Насколько помню, бюро. Маленькое, с выдвижными ящиками до самого пола с одной стороны и закрывающейся крышкой. Так называемый «давенпорт». Потом нефритовые статуэтки, которые отец привез из Китая, венецианское зеркало. Это все мне принадлежало. С другой стороны, я столько колесила по свету, что таскать их с собой было бы затруднительно. — Она взглянула на меня, чуть нахмурившись. — Но, может быть, тебе бы они пригодились. У тебя есть мебель в этой твоей квартире?

— Нет. Практически нет.

— Тогда, возможно, мне стоит попытаться раздобыть это для тебя. Вещи, должно быть, еще в Боскарве, если только дом не продан или не сгорел. Хочешь, я попробую это сделать?

— Очень хочу. И не потому только, что мне так нужна мебель, а потому, что это твои вещи.

— О, милая, как славно и как забавно, что ты так тянешься к своим корням! А я вот их терпеть не могла. Мне всегда казалось, что они привязывают меня к месту!

— А мне всегда казалось, что с ними я обрету родословную, семью.

— Твоя семья — это я, — сказала она.

Мы проболтали чуть ли не всю ночь напролет. Часов в двенадцать она попросила налить ей в кувшин воды, и я отправилась на кухню, где никого не было, сделала то, что она просила, и поняла, что Отто с присущим ему мягким тактом, наверное, тихо лег, чтобы мы могли побыть вдвоем. А когда, наконец, в мамином голосе появилась усталость и речь ее стала нечеткой и вялой, и стало ясно, что она совершенно выдохлась, я сказала, что тоже хочу спать, что было правдой, встала, вся затекшая от долгого сидения, потянулась, подбросила в камин еще поленьев. Затем я вынула у нее из изголовья вторую подушку, чтобы она могла лечь и заснуть. Шелковая шаль соскользнула на пол. Я подняла ее, сложила и повесила на кресло. Оставалось только наклониться, чтобы поцеловать ее, выключить лампу в комнате, освещаемой теперь лишь огнем в камине. И когда я была уже в дверях, она сказала, как всегда говорила мне в детстве:

— Спокойной ночи, деточка. До свидания и до завтра.


На следующее утро я проснулась рано от солнечных лучей, пробивавшихся сквозь щели в ставнях. Вскочив, я распахнула ставни навстречу сияющему средиземноморскому утру. Через открытое окно я выбралась на каменную террасу, опоясывающую дом, и не больше, чем в миле от дома, увидела спуск к морю. Там все было песочно-желтым, окутанным нежной розовой дымкой зацветавшего миндаля. Вернувшись в комнату, я оделась и опять через окно вылезла наружу на террасу и потом по ступенькам спустилась в аккуратно возделанный сад. Я перемахнула через низкую каменную ограду и направилась в сторону моря. Вскоре я очутилась в рощице миндальных деревьев. Остановившись и подняв голову, я любовалась на пенно-розовый цветущий миндаль и просвечивающую за ним бледную голубизну безоблачного неба.

Я знала, что каждый цветок должен принести драгоценный плод, который со временем будет бережно снят с ветки, и все-таки не могла удержаться, чтобы не сорвать веточку, и все еще несла ее в руке, когда час или два спустя, побродив по берегу, тем же путем стала подниматься к вилле.

Подъем оказался круче, чем я предполагала. Приостановившись, чтобы перевести дух, я взглянула вверх, на дом, и увидела, что Отто Педерсен, стоя на террасе, смотрит, как я поднимаюсь в гору. С минуту мы оба не двигались, а потом он сделал движение к ступенькам и стал спускаться по лестнице. Он вышел в сад навстречу мне.

Я замедлила шаг, не выпуская из руки цветущей ветки. Но я все поняла. Поняла раньше, чем он приблизился настолько, что можно было разглядеть выражение его лица, однако я продолжала свой путь через сад, и встретились мы наконец у низкой, сложенной без цемента каменной ограды.

Он произнес мое имя. Больше ничего.

— Я знаю. Можете не говорить, — сказала я.

— Она умерла ночью. Когда Мария утром зашла будить ее… все было уже кончено. Так тихо, мирно.

Я подумала, что мы не очень-то стараемся найти друг для друга слова утешения. А может быть, в этом и не было нужды. Он подал мне руку, помогая преодолеть ограду, и потом не выпускал ее, пока мы шли по саду к дому.

Похоронили ее по испанскому обычаю в тот же день на маленьком деревенском кладбище. Кроме священника присутствовали только Отто, Мария и я. Когда все кончилось, я положила на могилу веточку цветущего миндаля.


Следующим утром я улетала обратно в Лондон, и Отто отвез меня в аэропорт на своей машине. Почти все время мы ехали молча, но когда приблизились к аэропорту, он внезапно проговорил:

— Ребекка, не знаю, имеет ли это значение, но я хотел жениться на Лайзе. И я женился бы на ней, если бы в Швеции у меня не было жены. Мы с ней живем врозь, и давно, но она не дает мне развода, потому что это не позволяет ей ее вера.

— Вам не стоило мне этого объяснять, Отто.

— Я хотел, чтобы вы знали.

— Она была так счастлива с вами. Вы так о ней заботились.

— Я рад, что вы прилетели. Рад, что вы повидали ее.

— Да. — У меня неожиданно перехватило горло, а глаза налились горькими слезами. — Да, я тоже рада.

На аэровокзале проверили мой билет и багаж, после чего мы остались вдвоем, друг напротив друга.

— Не ждите, — сказала я. — Теперь идите. Я ненавижу прощания.

— Хорошо… но сначала… — Он нащупал что-то в кармане пиджака и вытащил оттуда три серебряных ношеных браслета прекрасной работы. Мама никогда не снимала их. Они были на ней и в последнюю ее ночь. — Вы должны их взять. — Он поднял мою руку и надел браслеты мне на запястье. — И еще это. — Из другого кармана он вынул сложенную пачку британских банкнот и сунул мне в руку, сдавив вокруг нее мои пальцы. — Они были в ее сумочке… так что они ваши.

Я знала, что в сумочке денег не было. В ее сумочке никогда нельзя было найти ничего, если не считать мелочи для телефона-автомата и старых, с закрученными уголками счетов, давно просроченных. Но в лице Отто было нечто такое, что я не смогла отказаться, я взяла деньги и поцеловала его, а он молча повернулся и пошел к выходу.

Я летела в Лондон в состоянии грустной нерешительности. Опустошенная, я не имела сил даже для скорби. Я была совершенно измучена физически и не могла ни заснуть, ни есть завтрак, принесенный стюардессой. Она принесла мне чаю, и я попыталась выпить, но чай показался горьким, и я оставила его остывать.

Как будто открылась давно запертая дверь, но открылась не полностью, а лишь образовав узкую щель, и мне предстояло самой распахнуть эту дверь, хотя за ней были лишь темнота и неопределенность.

Возможно, мне следует отправиться в Корнуолл и разыскать мамину родню, но то немногое, что я узнала о тамошней обстановке, не слишком вдохновляло. Мой дед, наверное, очень стар, одинок и, видимо, зол. Я сообразила, что не условилась с Отто Педерсеном о том, чтобы он сообщил деду о смерти мамы, так что не исключена ужасная возможность, если я поеду туда, стать первой вестницей печального события. К тому же, я не снимала с него толики вины за то, что он позволил дочери так исковеркать свою жизнь. Мне были известны бездумная импульсивность матери, а также ее упрямство, и все же дед мог проявить в отношениях с дочерью большую мудрость. Он мог разыскать ее, предложить ей помощь, познакомиться со мной, своей родной внучкой. Ничего подобного он не сделал, и это, несомненно, воздвигнет между нами преграду.

И все-таки я тянулась к своим корням. Необязательно жить с родней, достаточно обрести ее. В Боскарве есть вещи, принадлежащие моей маме, и теперь они принадлежат мне. Она хотела, чтобы они перешли ко мне, и успела это сказать, так что теперь я обязана съездить в Корнуолл и предъявить на них свои права, но ехать лишь ради этого — значит, проявлять бездушие и жадность.

Я откинулась на спинку кресла и, задремав, услышала голос матери: «Я его не боялась, я любила его. Мне надо было вернуться».

А еще она назвала имя «София», но я так и не узнала, чье это имя.

Наконец я заснула, и мне приснилось, что я там. Но во сне дом в Боскарве не имел ни формы, ни очертаний, и единственной реальностью в нем был шум ветра, пробивающего себе путь в глубь суши, свежего и холодного морского ветра.


Вскоре после полудня я была в Лондоне, но хмурый день потерял форму и предназначение, и я не могла вспомнить, чем собиралась занять остаток дня. В конце концов я села в такси и отправилась на Уолтон-стрит повидаться со Стивеном Форбсом.

Я нашла его наверху — он разбирал ящик с книгами, полученными из одного старого проданного дома. Он был один, и когда я появилась на лестнице, поднялся и направился ко мне навстречу, решив, что это потенциальный покупатель. Когда же он понял, что это я, он совершенно преобразился.

— Ребекка! Вы вернулись!

Я стояла, не вынимая рук из карманов пальто.

— Да. Прилетела около двух часов дня.

Он смотрел на меня с вопросительным выражением.

— Моя мать умерла вчера рано утром, — сказала я. — Я как раз успела. Мы провели с ней весь вечер и все говорили, говорили…

— Ясно, — сказал Стивен. — Я рад, что вы повидали ее. — Он очистил от книг край стола и облокотился на него, скрестив руки и глядя на меня через очки. — Ну и что вы собираетесь делать теперь?

— Не знаю.

— Вы выглядите крайне усталой. Почему бы вам не взять несколько дней отпуска?

Я опять сказала:

— Не знаю.

Он нахмурился.

— Не знаете чего?

— Не знаю, что делать.

— Ну а что вас смущает?

— Стивен, вам приходилось слышать о художнике по имени Гренвил Бейлис?

— Господи, конечно! А почему вы спрашиваете?

— Это мой дед.

На лице Стивена появилось испытующее выражение.

— Боже мой! Когда же вы это обнаружили?

— Мне сказала мама. Должна признаться, я и имени-то этого не знала.

— А должны были бы.

— Он очень известен?

— Был. Лет двадцать назад, когда я был мальчишкой. В нашем старом доме в Оксфорде у отца над камином в гостиной висел Гренвил Бейлис. Так что можно сказать, он был частью моего детства и моего воспитания. Картина изображала серое бурное море и рыбацкую шхуну под коричневым парусом. При одном взгляде на нее, помнится, меня начинало подташнивать, как во время качки. Он был маринистом.

— Ну да, как бывший моряк. Он ведь служил в военно-морских силах.

— Тогда понятно.

Я ждала, что еще он скажет, но он молчал. Тогда я спросила:

— Что мне делать, Стивен?

— В каком смысле, Ребекка?

— У меня никогда в жизни не было семьи.

— Это так важно?

— Вдруг стало важным.

— Тогда поезжайте и повидайтесь с ним. Что может вам помешать?

— Я боюсь.

— Чего?

— Не знаю. Наверное, оскорблений. Или равнодушия.

— Там происходили жуткие семейные баталии?

— Да. И разрыв. «Чтоб ноги твоей здесь больше не было» и прочее в том же духе.

— Это мама предложила вам туда съездить?

— Нет. Не так определенно. Но она сказала, что там остались вещи, ей принадлежавшие. Она посчитала, что мне надо их забрать.

— Что за вещи?

Я сказала:

— Понятно, что особых ценностей там нет. Возможно, все это и не стоит путешествия, но мне хотелось бы получить что-нибудь из ее бывших вещей. А потом… — Я попыталась перевести это в шутку: — Они помогут мне хоть как-то заполнить пустоты моего нового жилища.

— Думаю, вещи не могут стать основной целью вашей поездки в Корнуолл. Главное для вас — подружиться с Гренвилом Бейлисом.

— Ну а что если он не захочет подружиться со мной?

— Тоже ничего страшного. Всего лишь легкий удар по самолюбию, но это можно перенести.

— Вы толкаете меня на это знакомство, — сказала я.

— Если вам не нужен мой совет, то зачем вы пришли ко мне?

Он был прав.

— Не знаю, — призналась я.

Он рассмеялся:

— Вы слишком много чего не знаете, правда? — А когда, наконец, я тоже выдавила из себя улыбку, он сказал: — Послушайте, сегодня четверг. Отправляйтесь домой, выспитесь. И если сочтете, что завтра еще слишком рано, то поезжайте в Корнуолл в субботу-воскресенье. Поезжайте, и все. Посмотрите тамошние места, повидаете старика. На это может потребоваться несколько дней, не важно! И не торопитесь в Лондон, пока не сделаете там все, что в ваших силах. Ну а если сможете заполучить к тому же кое-какие вещички, тоже будет неплохо, только запомните, что это задача не первоочередная.

— Запомнила.

Он поднялся.

— Ну, тогда в путь! — сказал он. — У меня дел по горло, не могу больше тратить время, ведя доморощенную рубрику «А скажи-ка, тетушка…» и учить вас уму-разуму.

— А проделав все это, я смогу вернуться на работу?

— Да уж, пожалуйста. Без вас мне не справиться.

— Тогда до свидания, — сказала я.

— Au revoir, [5] — сказал Стивен и, секунду помедлив, подался вперед и неловко поцеловал меня. — Удачи вам!

Я уже и так потратила на такси слишком много денег, поэтому, волоча чемодан, добралась до автобусной остановки, дождалась автобуса и потрюхала к себе в Фулем. Рассеянно глядя из окошка автобуса на серые, кишащие народом улицы, я попыталась составить план на будущее. По совету Стивена, в понедельник я поеду в Корнуолл. В это время года, наверное, нетрудно взять билет на поезд или найти пристанище в Порткеррисе, когда я наконец туда доберусь. А Мэгги приглядит за моей квартирой.

Мысль о квартире привела на память кресла, которые я присмотрела до отлета на Ибицу. С того дня, казалось, прошла целая вечность. Однако если я не появлюсь в лавке, кресла будут проданы, как грозился тот несносный молодой человек. Вспомнив об этом, я сошла на несколько остановок раньше своей, с тем чтобы наведаться в лавку, заплатить за кресла и получить гарантию, что они будут ждать моего возвращения.

Я собралась с духом для новой серии переговоров с молодым человеком в синей матерчатой куртке, но, войдя в лавку под аккомпанемент колокольчика над дверью, я не без облегчения увидела, что из-за стола в глубине лавки поднялся не он, а другой мужчина, постарше, седоватый и с темной бородкой.

Он выступил вперед, на ходу снимая очки в роговой оправе, а я с наслаждением опустила на пол свой чемодан.

— Добрый день.

— О, добрый день. Я по поводу кресел, которые выбрала в прошлый понедельник. Вишневого дерева, с овальными спинками.

— Да-да, знаю.

— Одно из них требовало ремонта.

— Его починили. Хотите забрать их сейчас?

— Нет. Сейчас я с чемоданом. Мне не утащить их. И я уезжаю на несколько дней. Я подумала, что если оплачу сейчас покупку, то, может быть, вы подержите их до моего возвращения.

— Конечно. — У него был очень приятный низкий голос, и когда он улыбнулся, мрачноватое лицо его осветилось.

Я засуетилась, открывая сумочку.

— Могу я расплатиться чеком? У меня есть банковская карточка. [6]

— Хорошо, хорошо. Хотите сесть за мой стол? Вот ручка.

Я начала заполнять чек.

— На чье имя писать?

— На мое. Тристрам Нолан.

Я порадовалась, что этим милым заведением владеет он, а не мой невоспитанный знакомец-ковбой. Заполнив чек и прочеркнув на нем, как положено, оставшееся пустым место, я вручила чек хозяину. Он стоял и, опустив голову, рассматривал чек так долго, что я даже решила, будто что-то упустила при заполнении.

— Я не забыла поставить дату?

— Нет, все в полном порядке. — Он поднял глаза. — Просто у вас такая фамилия… Бейлис… Не очень распространенная.

— Да, не очень распространенная.

— Вы не родственница Гренвила Бейлиса?

Услышать внезапно эту фамилию именно в тот момент было удивительно, и вместе с тем ничего удивительного в этом не было — разве не так же внезапно бросается в глаза нужная информация, выпрыгивая на нас нежданно-негаданно с газетного листка, из убористой колонки типографского шрифта?

— Да. Родственница, — сказала я и, не придумав причины дольше скрывать от него правду, добавила: — Он мой дед.

— Потрясающе, — сказал он.

Я была озадачена.

— Почему же?

— Сейчас покажу.

Положив на стол мой чек, он вытянул из-за громоздкого дивана с откидным столиком большую, написанную маслом картину в золоченой раме. Он приподнял ее, уперев одним углом о стол, и я увидела, что это картина моего деда: в углу стояла его подпись, а под ней дата: 1932.

— Я только что купил ее. Конечно, ее надо почистить, но, по-моему, картина превосходная.

Я подошла поближе, чтобы внимательнее рассмотреть картину, и увидела песчаные дюны на закате и двух мальчиков — обнаженные, они склонились над собранными раковинами. Живопись картины была, возможно, и старомодной, но композиция замечательная, колорит — нежный и в то же время мощный — подходил для изображения этих мальчиков, беззащитных в своей наготе, но крепких, — с такими в жизни обычно считаются…

— Хороший художник, правда? — сказала я, и в голосе моем невольно прозвучала нотка гордости.

— Правда. Чудный колорист. — Он убрал картину. — Вы его хорошо знаете?

— Я вообще его не знаю. Ни разу не видела.

Он промолчал. Просто ждал, пока я закончу эту странную фразу. Чтобы заполнить паузу, я продолжила:

— Но сейчас я решила, что пора, наверное, нам повидаться. И вот как раз в понедельник еду в Корнуолл.

— Но это же прекрасно! Дороги в это время года будут пустые, и поездка доставит вам удовольствие.

— Я поеду поездом. У меня нет машины.

— Все равно вам предстоит замечательная поездка. Надеюсь, погода вам улыбнется.

— Большое спасибо.

Мы направились к двери. Он распахнул ее. Я подхватила свой чемодан.

— Приглядите за моими креслами, пока меня не будет?

— Конечно. До свидания. И пусть у вас все хорошо сложится в Корнуолле.

3

Но погода мне не улыбнулась. Утро понедельника выдалось серое, унылее некуда, а мои слабые надежды, что погода улучшится по мере того, как поезд будет дальше и дальше мчаться в западном направлении, вскоре рассеялись, так как небо с каждой минутой становилось темнее, ветер крепчал, и хмурый день в конце концов разразился проливным дождем. За струями дождя в окнах поезда ничего не было видно, кроме неясных очертаний холмов, фермерских построек, и лишь изредка — нагромождения крыш какой-нибудь деревеньки или же проносившейся мимо полупустой станции заштатного, никому неведомого городка.

Доедем до Плимута, успокаивала я себя, и все изменится. За мостом в Салташе мы очутимся в другом графстве, в другом климате, где будут чистенькие розовые домики, пальмы и жидкое зимнее солнце. Но, разумеется, единственной переменой стало лишь то, что дождь припустил еще резвее, и, глядя на затопленные поля и на деревья, клонящиеся под порывами ветра, я почувствовала, что надежды окончательно покинули меня, и пала духом.

Когда поезд добрался до конечного пункта, было уже почти четверть пятого, и хмурый день стал темнеть, переходя в сумерки. Поезд замедлил ход, и на перроне я увидела совершенно неуместную здесь пальму — на фоне дождевых струй она торчала, как сломанный зонтик, а капли дождя, мерцая и приплясывая, устремлялись вниз перед освещенной табличкой указателя: «Сент-Эбботс, на Порткеррис сюда». Поезд, наконец, встал. Я взвалила на плечи рюкзак и открыла тяжелую дверь, которую мгновенно вырвал из моих рук ветер. От холодного шквала, принесшегося на сушу со стороны темного невидимого моря, занялось дыхание, и я, невольно заспешив, подхватила сумку и спрыгнула на платформу. Вместе с толпой пассажиров я двинулась к деревянной эстакаде и по ней — к зданию вокзала. Большинство пассажиров встречали друзья, другие с озабоченным видом устремились в кассовый зал, словно уверенные, что там дальше их ждут машины. Я последовала за ними, чувствуя свою странную обособленность, но надеясь, что толпа выведет меня к такси. Но возле вокзала никакого такси не было. Я постояла, ожидая, что кто-нибудь предложит подвезти меня, но не решаясь сама попросить об этом. Я стояла так, пока хвостовые огни последней машины с неотвратимостью не исчезли за холмом, уносясь в направлении шоссе, и мне ничего не оставалось делать, как вернуться в кассовый зал за помощью и советом.

Там, в остро пахнувшем отделе посылок, какой-то носильщик устанавливал одну на другую клетки с курами.

— Простите, мне надо в Порткеррис. Такси туда ходит?

Носильщик медленно и безнадежно покачал головой и вдруг слегка просветлел лицом:

— Есть автобус. Ходит каждый час. — Он взглянул на медленно тикающие часы, расположенные высоко на стене: — Но на автобус вы уже опоздали. Придется подождать.

— Разве нельзя заказать такси по телефону?

— В это время года заказов не принимают.

Я дала соскользнуть на пол своему тяжеленному рюкзаку, и мы с носильщиком уставились друг на друга, оба придавленные огромностью неразрешимой проблемы. Промокшие мои ноги постепенно леденели. И пока мы стояли так, в шуме ветра послышался звук мчавшейся с холма от шоссе машины.

Я сказала, слегка повысив голос, чтобы показаться настойчивее:

— Но мне необходимо такси. Откуда я могу позвонить?

— Прямо у входа есть будка.

Я отправилась на поиски телефонной будки, волоча за собой рюкзак, и в это время услышала, как возле здания остановилась машина, хлопнула дверца, раздались торопливые шаги, и в следующую же секунду в зал вошел человек; от порыва ледяного ветра распахнутая дверь тут же захлопнулась за ним. Он по-собачьи стряхнул с себя капли дождя, затем пересек зал и исчез в открытой двери отдела посылок.

Я слышала, как он сказал:

— Привет, Эрни. Наверно, для меня есть посылка из Лондона.

— Здрасьте, мистер Гарднер. Паршивый вечерок!

— Хуже некуда. Дорогу развезло. Вот и посылка, кажется… вон там. Да, она самая. Мне надо расписаться за нее?

— Да-да, вам надобно расписаться. Вот здесь…

Я представила себе клочок бумаги на столе, огрызок карандаша, вытащенный Эрни из-за уха. Но я никак не могла вспомнить, где слышала этот голос и почему он мне так знаком.

— Вот и чудно! Большое спасибо.

— Пожалуйста.

Телефон, такси — обо всем этом я на время забыла. Я наблюдала за дверью, ожидая, когда незнакомец появится вновь. Он появился с большой коробкой в руках, обклеенной красными этикетками с надписью: «Стекло», и я увидела его длинные ноги, голубые джинсы, в грязи до колен, и черную непромокаемую ветровку, всю в дождевых каплях, сбегавших по ней струйками воды. Он был без головного убора, и черные волосы его прилипли к голове. Бросив взгляд на меня, он замер, прижимая к груди посылку, словно бесценный дар. В темных глазах мелькнула легкая озадаченность, сменившаяся узнаванием. Он заулыбался и воскликнул:

— Господи Боже!

Это был тот молодой человек, который показывал мне два кресла вишневого дерева.

Я стояла с открытым ртом, смутно чувствуя, что со мной сыграли шутку, злую и несправедливую.

В момент, когда больше всего на свете мне нужна была помощь друга, судьба решила послать мне того, кто был мне менее всего приятен, кого мне меньше всего хотелось бы видеть. А то, что именно он увидел меня такой — промокшей, отчаявшейся, являлось последней каплей, переполнившей чашу.

Улыбка его стала шире.

— Фантастическое совпадение! Что вы здесь делаете?

— Только что сошла с поезда.

— А куда направляетесь?

Пришлось сказать ему:

— В Порткеррис.

— Вас встречают?

Я чуть было не соврала, не сказала, что да, встречают. Надо же как-то от него отделаться! Но лгунья я никудышная, и он все равно бы догадался. И я сказала:

— Нет. — А затем, чтобы выглядеть уверенной и предприимчивой, добавила: — Я собираюсь вызвать по телефону такси.

— Долго же вам придется дозваниваться. Я еду в Порткеррис и подброшу вас.

— О, не беспокойтесь…

— Какое беспокойство? Все равно же я туда еду. Это весь ваш багаж?

— Да, но…

— Тогда идем.

Я все еще колебалась, но он, видимо, посчитав вопрос решенным, двинулся к двери, чтобы открыть ее передо мной, и, придержав плечом, подождал, пока я пройду. В конце концов я так и сделала, протиснувшись мимо него в ветреную мглу.

В сумраке виднелся неясный силуэт мини-грузовичка, припаркованного с непогашенными бортовыми огнями. Сильно громыхнув дверью, он бросился к машине, осторожно поставил посылку в кузов, а потом, взяв у меня рюкзак, бросил его туда же, небрежно прикрыв обе вещи куском старого брезента. Я стояла, наблюдая за его действиями, но он поторопил меня:

— Идемте же, садитесь, какой смысл нам промокнуть до нитки?

Я повиновалась и села на место, рядом с водительским, поместив сумку в ноги. Не медля ни минуты, он тоже сел в машину, захлопнув дверцу и заведя мотор так быстро, словно промедление было смерти подобно. Мы с ревом взлетели на холм и уже через секунду были на шоссе и катили в Порткеррис.


— А сейчас расскажите мне все поподробнее, — сказал он. — Я считал, что вы живете в Лондоне.

— Я там и живу.

— Вы что, погостить приехали?

— Можно сказать и так.

— Звучит очень мило и очень уклончиво. Вы остановитесь у друзей?

— Да. Нет. Не знаю.

— Что это значит?

— То и значит. Это значит, что я не знаю.

Ответ получился грубый, но что поделаешь. Казалось, что слова рвутся из меня безотчетно.

— Вообще говоря, вам лучше определиться до приезда в Порткеррис, иначе вы рискуете скоротать ночь на берегу.

— Я… Я собиралась остановиться в отеле. На одну ночь.

— Ну и чудесно. А в каком именно?

Я бросила на него возмущенный взгляд, но он заметил вполне рассудительно:

— Видите ли, если я не буду знать названия отеля, то не смогу отвезти вас туда. Так ведь?

Похоже, он припер меня к стенке. Я сказала:

— Номера я нигде не забронировала. То есть я думала сделать это по приезде. Ведь отели здесь имеются, не правда ли?

— О, в Порткеррисе куча отелей. Что ни дом, то отель. Но в это время года они по большей части закрыты.

— А вы знаете какие-нибудь открытые?

— Да. Но все зависит от того, какой суммой вы собираетесь обойтись.

Он покосился на меня, оглядел латаные джинсы, потертые башмаки, старую кожаную куртку на меху, надетую мной для тепла и уюта. Сейчас изделие это видом своим и запахом напоминало мокрую собаку.

— Рассмотрим альтернативы. Отель «Замок», расположенный на холме. Там переодеваются к ужину и танцуют фокстроты под маленький оркестрик. А у подножия холма, в доме номер два по Фиш-лейн, существует миссис Керноу с ее «Приютом и Завтраком». Ее я могу рекомендовать. Она окружала меня заботой три с лишним месяца, пока я не перебрался к себе в дом, и цены у нее очень умеренные.

Но я отвлеклась вопросом:

— К себе в дом? Вы хотите сказать, что живете здесь?

— Сейчас да. Вот уже шесть месяцев, как я живу здесь.

— А как же… как же лавка на Кингс-роуд, где я купила кресла?

— Я просто помогал там день или два.

Подъехав к перекрестку, он притормозил и повернулся ко мне:

— Ну а кресла-то вы заполучили?

— Нет. Но деньги я заплатила, и кресла будут меня ждать.

— Хорошо, — сказал молодой человек.

Некоторое время мы ехали молча. Проехали деревню, миновали пустошь высоко над морем, потом дорога опять устремилась вниз и пошла между деревьями. Попетляв между корявых древесных стволов и причудливых, изуродованных ветрами ветвей, мы увидели далеко внизу мелькающие огоньки городка.

— Это Порткеррис?

— Он самый. И вам дается минута, чтобы сказать мне, куда ехать — в «Замок» или на Фиш-лейн.

Я поперхнулась. «Замок» явно исключался, но сказав «Фиш-лейн», я признаю этого предприимчивого юнца своим благодетелем, в то время как единственной целью моей поездки было знакомство с Гренвилом Бейлисом, а меня обуревало неловкое чувство, что, дав молодому человеку приблизиться к себе, от него уже не отцепиться.

— Нет, нет, не «Замок», — сказала я, предпочитая какое-нибудь другое, более скромное место, но он оборвал меня.

— Ну и превосходно, — заметил он, осклабившись, — значит, миссис Керноу с Фиш-лейн, о чем вы не пожалеете.

Первое мое впечатление от Порткерриса, темного, дождливого, сотрясаемого порывистым ветром, было смутным, чтобы не сказать большего. В этот скверный вечер городок казался безлюдным, улицы мокро блестели отсветами огней, в канавах журчала вода.

На большой скорости мы углубились в путаницу каких-то тупичков и закоулков, потом выскочили на шоссе, окаймлявшее гавань, чтобы тут же за поворотом опять очутиться посреди беспорядка мощенных булыжником улиц и случайного скопления кривых домишек.

Наконец мы свернули в узкую улочку с одноквартирными серыми домиками, двери которых выходили прямо на тротуар.

Все было подобающе приличным. Кружевные занавески на окнах, за которыми кое-где можно было различить статуэтки девочек с собаками и большие зеленые кадки с фикусами.

Машина замедлила ход и наконец встала.

— Приехали. — Он выключил зажигание, и стало слышно завыванье ветра, а сквозь него — близкий шум прибоя. На песок накатывались огромные волны и со свистом отступали.

Он сказал:

— Знаете, мне ведь даже имя ваше неизвестно.

— Ребекка Бейлис. А я вашего имени тоже не знаю.

— Джосс Гарднер… это сокращенно от «Джослин», а не от «Джозеф».

Поделившись этой ценной информацией, он вылез из машины, позвонил в звонок у входной двери и, дождавшись ответа, вытащил из-под брезента мой рюкзак. Пока он доставал рюкзак, дверь открылась, и когда он повернулся, его осветил пучок мягкого света, падавшего из двери.

— Джосс!

— Приветствую вас, миссис Керноу!

— Что вы здесь делаете?

— Вот привез к вам постоялицу. Сказал, что вы держите лучший отель Порткерриса.

— О Господи, не ждала я в это время года постояльцев! Но входите, чего же на дожде-то стоять! Ну и погода, да? Том ушел в береговую охрану, у них там сигнал поступил со стороны Тревоза, но из ракетницы вроде не стреляли.

Кое-как мы протиснулись в дверь и захлопнули ее, после чего все трое оказались замкнуты в тесном пространстве холла.

— Проходите к огню, садитесь, здесь хорошо, тепло. Я приготовлю вам по чашке чая, если хотите.

Вслед за хозяйкой мы прошли в крохотную, заставленную мебелью уютную гостиную. Миссис Керноу склонилась к камину, чтобы расшевелить в нем огонь и подбросить угля, и я впервые смогла как следует рассмотреть ее. Я увидела маленькую женщину в очках, очень немолодую, в шлепанцах и фартуке, надетом поверх строгого темного платья.

— Нет, не надо чая, — обратился к женщине молодой человек. — Мы только хотели узнать, не смогли бы вы приютить Ребекку на ночь или две.

Женщина разогнулась, подняв голову от камина.

— Ну, не знаю, я…

Она с сомнением глядела на меня, и я со своим видом, в куртке, пахнущей собакой, не могла ее винить. Я уже открыла рот, чтобы что-то сказать, но Джосс опередил меня:

— Она девушка в высшей степени приличная и не сбежит с вашими серебряными ложками. Я за нее ручаюсь.

— Что ж… — Миссис Керноу улыбнулась. У нее были красивые глаза — бледно-бледно-голубые. — Комната пустует, так что ее можно занять. Но вот покормить ее вечером я не смогу: я ведь никого не ждала. В доме шаром покати, ничего нет, кроме двух пирожков.

— Ничего, — сказал Джосс, — накормлю ее я.

Я было запротестовала, но сопротивление мое снова было подавлено.

— Я оставлю ее здесь — устроиться, разложиться — и вернусь за ней… — он взглянул на часы, — в половине восьмого. Хорошо? — небрежно бросил он в мою сторону. — Вы настоящий ангел, миссис Керноу, и я люблю вас как родную мать.

Он обнял ее и поцеловал, к ее видимому удовольствию, потом напоследок весело улыбнулся мне: «До скорого» — и уехал. Мы слышали, как машина с ревом рванула по улице.

— Чудный парень, — сообщила мне миссис Керноу. — Прожил у меня три месяца или даже больше… А теперь пошли. Возьмите свою сумочку, и я покажу вашу комнату. Там, конечно, будет холодновато, но у меня есть электронагреватель, вы можете его взять… и горячей воды припасено вдоволь, так что если хотите принять ванну, — пожалуйста, я всегда говорю, что грязь в этих поездах ужасная, выпачкаешься вся, пока доедешь.

Комнатка была крохотная, как и все другие комнаты в этом небольшом доме. Почти всю ее занимала необъятная двуспальная кровать. Но в комнате было чисто и пока что тепло. Показав мне ванную, миссис Керноу спустилась вниз, предоставив меня самой себе.

Склонившись к низкому окну, я раздвинула шторы. Щели старых рам были плотно закупорены от ветра резиновыми жгутами, снаружи по темным стеклам стекали водяные струи. В окне ничего не было видно, но я все-таки постояла там, недоумевая, что я делаю здесь, в этом домике, и пытаясь понять, чем так смутило меня неожиданное вторжение в мою жизнь Джосса Гарднера.

4

Я нуждалась в защите, в том, чтобы восстановить в себе уверенность, укрепиться в чувстве собственного достоинства, избавившись от неожиданной для меня роли спасенной беспризорницы. Горячая ванна и свежая одежда, в которую я переоделась, в значительной степени вернули мне присутствие духа. Я причесалась, подкрасила глаза, выплеснула на себя из пузырька остатки дорогих духов и была почти готова вновь поступить под покровительство. Из своего верного рюкзака я уже успела достать платье и повесила его в надежде, что оно отвисится; потом я надела его — хлопчатобумажное, темного тона, с длинными рукавами, надела к нему темные чулки, очень тонкие, и туфли на каблуках со старомодными пряжками. Туфли эти я раздобыла давным-давно на толкучке на Портобелло-роуд. [7] Когда я вставляла в уши мои жемчужные сережки, то за грохочущим шумом ветра услыхала, как подъезжает грузовичок Джосса Гарднера — по булыжной мостовой застучали колеса. У входа взвизгнул тормоз, и через секунду снизу раздался голос, призывавший сначала миссис Керноу, а затем меня.

Я продолжала медленно закреплять сережку, потом взяла сумку и кожаную куртку. Куртку я повесила возле электронагревателя, надеясь высушить ее, чего так и не случилось. Жар лишь усилил исходивший от нее запах спаниеля, мокрым вернувшегося с прогулки, запах, тяжело повисший в воздухе. С курткой на руке я спустилась по лестнице.

— Ага, привет, — при виде меня сказал Джосс уже из холла. — Вот это называется преобразилась! Теперь лучше себя чувствуете?

— Да.

— Ну давайте вашу куртку.

Он взял у меня куртку, чтобы помочь мне одеться, и в ту же секунду нарочито качнулся под ее тяжестью и согнул колени, смешно изображая штангиста-неудачника.

— Вы не должны носить такое! Куртка эта вас в гроб вгонит! А потом, она еще мокрая.

— Но другой у меня нет.

Он засмеялся, все еще сгибаясь под тяжестью куртки. Мое чувство собственного достоинства начало постепенно таять, что, видимо, отразилось на моем лице, потому что он внезапно перестал смеяться и кликнул миссис Керноу. Когда та появилась с видом раздраженным и одновременно добродушно-ласковым, он вручил ей мою куртку и, попросив высушить, расстегнул и снял свою собственную черную ветровку и не без изящества накинул ее мне на плечи.

Под ветровкой он оказался в мягком сером свитере и с хлопчатобумажным платком на шее.

— Вот теперь, — сказал он, — можно идти. Он распахнул дверь прямо в завесу дождя.

Я запротестовала:

— Вы же промокнете!

Но он лишь сказал:

— Ну, ноги в руки!

И я взяла ноги в руки, а за мной и он, и уже через минуту мы были в кабине машины, почти сухие, и дверцы были захлопнуты и надежно задраены от непогоды, хотя маленькие потеки возле моих ног вызывали подозрение, что крепкая эта машина не столь непромокаема, какой была некогда, и что поездка с водой снаружи и внутри будет иметь сходство с путешествием в моторной лодке.

— Куда мы едем? — поинтересовалась я.

— В «Якорь». Это недалеко, за углом. Не очень шикарное место. Не возражаете?

— Почему бы мне возражать?

— Почему бы и нет? А вдруг вы предпочли бы «Замок»?

— И танцевать там фокстроты под маленький оркестрик?

Осклабившись, он сказал:

— Я не умею танцевать фокстрот. Меня не научили.

Рванув по Фиш-лейн, срезав один или два прямых угла и проскользнув под каменную арку, мы очутились на маленькой площади, одну сторону которой составляла приземистая и неровная стена старой харчевни. Из маленьких окон и с покосившегося крыльца лился теплый свет, а вывеска над входом болталась и поскрипывала на ветру. Возле харчевни уже было припарковано четыре-пять машин, и Джосс, умело и аккуратно втиснув свой грузовичок в свободное пространство между двумя машинами, выключил мотор и скомандовал:

— Раз, два, три — бегом!

Мы выскочили из машины и со спринтерской скоростью преодолели дистанцию между машиной и спасительным навесом у входа.

Здесь Джосс слегка отряхнулся, стер капли дождя с мягкой шерсти свитера, снял с моих плеч ветровку и, открыв дверь, пропустил меня вперед.

Внутри под низким потолком харчевни было тепло и пахло, как всегда пахнет в старых пабах. Это был запах пива, трубочного табака и засаленных деревянных стенных панелей. В баре стояли высокие табуреты, по краю шли столы. В углу два старика играли в дартс.

Бармен, подняв на нас глаза, сказал:

— Привет, Джосс.

Джосс повесил на крюк ветровку и провел меня через зал, чтобы представить бармену.

— Томми, это Ребекка. Ребекка, это Томми Уильямс. Он живет здесь с самого детства; если вы захотите что-нибудь узнать о Порткеррисе или его обитателях, приходите сюда и расспросите Томми.

Мы поздоровались. Томми был седоват и морщинист. Его можно было принять за рыбака-любителя. Мы уселись на табуреты, и Джосс заказал виски с содовой для меня и виски с простой водой для себя, и пока Томми готовил напитки, я слушала разговор, который завязался у них, разговор, похожий на все разговоры, которые так легко завязываются в пабах.

— Как делишки? — спросил Томми.

— Идут помаленьку.

— Когда открываешься?

— Может быть, к Пасхе, если сложится удачно.

— Помещение готово?

— Более или менее.

— Кто столярные работы делает?

— Сам делаю.

— Так, конечно, выгоднее.

Я рассеянно глядела по сторонам. Сидела с зажженной сигаретой и с удовольствием смотрела вокруг. Двое стариков играли в дартс, молодая пара — он и она длинноногие, в джинсах, склонились над столом с двумя пинтами горького, обсуждая с жадным интересом и вниманием — обсуждая что? Экзистенциализм? Конкретную живопись? Как уплатить ренту? Обсуждая что-то. И это что-то было крайне важно для обоих.

А вот компания из четырех человек — эти постарше, одеты в дорогую одежду, мужчины — со скромной небрежностью, женщины — непреднамеренно строго. Я решила, что это постояльцы «Замка», заскучавшие в непогоду, отправились развлечься в городок и ради разнообразия завернули в эту нору. Кажется, они чувствовали себя неловко и, словно понимая свою здесь неуместность, только и ждали, когда можно будет укрыться в плюшевом уюте своего фешенебельного отеля на холме.

Я блуждала глазами по залу и вдруг увидела собаку. Это была настоящая красавица, крупный рыжий сеттер с густой лоснящейся шерстью и шелковистым веером хвоста, на серых плитах пола казавшегося совершенно красным. Пес вел себя очень тихо, сидел у ног хозяина и то и дело слегка постукивал хвостом — жест, выражавший у него то же, что и у людей — одобрительные аплодисменты.

Заинтригованная, я обратила взгляд на человека, которому, судя по всему, принадлежало это восхитительное животное, и нашла его почти столь же занятным, как и его собака. Он сидел, опершись локтем о стол и уронив подбородок на сжатую в кулак руку, и профиль его был ясно и четко обращен ко мне, словно он специально его мне демонстрировал. Голова его была хорошей формы, а густые волосы имели тот черно-бурый эффект, который нередко отличает рано поседевшие шевелюры. Единственный видимый мне в профиль глаз был глубоко посажен и окружен тенью, крупный орлиный нос, приятный рот, подбородок, свидетельствующий о сильном характере. По длине его запястья, выступавшего из манжеты клетчатой рубашки, по рукаву серого твидового пиджака и по тому, как скрещивал он ноги под столиком, я догадалась, что он высокого роста, может быть, выше шести футов.

В то время как я разглядывала его, он внезапно рассмеялся какой-то реплике приятеля, что заставило меня переключить внимание с него на его собеседника и крайне удивиться, как мало они подходили друг другу. Если один был строен и элегантен, то второй был толстым коротышкой, краснолицым, в тесном темно-синем блейзере и рубашке с таким тугим воротничком, что казалось, тот его душит. В пабе было вовсе не жарко, но раскрасневшееся лицо толстяка блестело от пота. Что до его прически, то я заметила в ней следы некой обдуманности и изощренности — длинная набриолиненная прядь была взбита и начесана на то, что иначе выглядело бы сплошной лысиной.

Хозяин собаки не курил, толстяк же внезапно вдавил свою сигарету в и без того переполненную окурками пепельницу, словно подчеркивая этим какой-то свой довод в разговоре, и, почти без промедления потянувшись в карман за серебряным портсигаром, достал из него новую сигарету.

Однако хозяин собаки решил, что пора идти; он оторвал от руки подбородок, одернув манжету, взглянул на часы и прикончил свой стакан. Толстяк, видимо, подлаживаясь под приятеля, торопливо зажег сигарету и залпом выдул свое виски. Оба начали подниматься, с ужасающим скрежетом отодвигая стулья. Собака вскочила, возбужденно крутя хвостом.

Стоя, эти мужчины, один высокий и стройный, второй маленький и толстый, выглядели еще менее под стать друг другу: тонкий потянулся к дождевику, висевшему на спинке стула, и, накинув его себе на плечи наподобие пелерины и повернувшись к нам лицом, направился к двери. На секунду я была разочарована — худое и благообразное лицо его оказалось анфас не столь интригующе красивым, как обещал его интересный профиль. Но тут же разочарование мое было забыто, потому что он внезапно заметил Джосса. А Джосс, наверное, почувствовав на себе чей-то взгляд, прервал разговор с Томми Уильямсом и повернулся посмотреть, кто стоит у него за спиной. На секунду оба, кажется, смутились, а потом высокий улыбнулся, отчего худое загорелое лицо его пошло морщинами вокруг сощуренных глаз.

Устоять против очарования этой улыбки было невозможно.

Он сказал:

— Джосс. Долгонько не виделись. — Тон был приятный, дружеский.

— Привет, — сказал Джосс, не поднимаясь с табурета.

— Я думал, ты в Лондоне.

— Нет. Вернулся.

Внимание мое привлекла скрипнувшая дверь. Толстяк тихонько ретировался. Я решила, что у него срочное дело, и больше о нем не думала.

— Скажу старику, что тебя встретил.

— Да. Валяй.

Взгляд глубоко посаженных глаз метнулся в мою сторону и тут же был отведен. Я ждала, что меня познакомят, но этого не произошло. Почему-то такую неучтивость со стороны Джосса я восприняла как пощечину.

Наконец высокий сказал:

— Ну, увидимся, — и пошел к выходу.

— Конечно, — сказал Джосс.

— Спокойной ночи, Томми, — бросил высокий бармену, распахивая дверь и пропуская перед собой собаку.

— Спокойной ночи, мистер Бейлис, — отозвался бармен.

Голова моя дернулась, как на шарнире. Но человек уже исчез, и лишь чуть покачивалась не плотно им прикрытая дверь. Машинально я соскользнула с табурета, чтобы последовать за ним, но меня схватила и не пустила чья-то рука, и, оглянувшись, я увидела, что удержал меня Джосс. На одно удивительное мгновение взгляды наши сцепились в схватке, а потом я вырвалась. Снаружи послышался шум отъезжающей машины. Поздно.

— Кто это? — спросила я.

— Элиот Бейлис.

Элиот. Сын Роджера. Ребенок Молли. Внук Гренвила Бейлиса. Мой кузен. Моя родня.

— Это мой кузен.

— Не знал.

— Вам же известна моя фамилия. Почему вы не сказали ему? Почему не разрешили мне побежать за ним?

— Вы скоро с ним встретитесь. А сейчас слишком поздно, темно и сыро для семейных воссоединений.

— Гренвил Бейлис — это ведь и мой дед.

— Мне приходило в голову, что между вами есть какая-то связь, — холодно сказал Джосс. — Выпейте еще.

Тут я окончательно рассвирепела.

— Не хочу больше пить!

— В таком случае, пойдем поедим.

— И есть я не хочу!

Мне казалось, что это так и есть. Не желаю я дольше оставаться в обществе этого наглого грубияна! Я смотрела, как он допивает виски и слезает с табурета, и на секунду подумала, что он и вправду принял мои слова всерьез и сейчас отвезет меня на Фиш-лейн, чтобы бросить там голодную. Но, к счастью, он не попался на мой обман и, расплатившись за виски, сопроводил меня в дальний угол бара, где поднявшись на один лестничный пролет, мы очутились в маленьком ресторанном зальчике. Я безропотно шла за ним, потому что это было единственное, что мне оставалось делать. К тому же, я проголодалась.

Почти все столики были заняты, но, заметив Джосса, официантка узнала его, подскочила, поздоровалась и подвела к столику, видимо, считавшемуся лучшим в зале и занимавшему узкий эркер окна. За окном можно было различить очертания мокрых крыш, а дальше темную воду гавани, отблески фонарей на набережной и движущиеся огоньки рыбачьих шхун.

Мы сидели друг против друга. Я все еще очень сердилась и не хотела глядеть на него. Я сидела, чертя пальцем узоры на салфетке и слушая, как он заказывает еду. По всей видимости, даже тут права выбора я не имела. Я слышала, как официантка сказала: «И для молодой леди тоже?», словно и она была удивлена этой небрежной манерой, на что Джосс ответил: «Да, и для молодой леди тоже», после чего официантка отошла, и мы остались одни.

Мы помолчали немного, и я подняла глаза. Взгляд его темных немигающих глаз скрестился с моим. Пауза затянулась, и, как это ни смешно, у меня возникло чувство, что он ждет от меня извинений.

Я услышала собственные слова:

— Если уж вы не разрешили мне поговорить с Элиотом Бейлисом, то, может быть, сами расскажете мне о нем.

— Что бы вам хотелось о нем узнать?

— Он женат? — Это был первый вопрос, пришедший мне в голову.

— Нет.

— У него привлекательная внешность.

Джосс согласился со мной.

— Он живет один?

— Нет, с матерью. Их дом в Хай-Кроссе, милях в шести отсюда, но примерно год назад они переехали в Боскарву к старику.

— Дед болен?

— Вы не слишком-то осведомлены про ваши семейные дела, не так ли?

— Нет. — Ответ прозвучал вызывающе.

— Лет десять назад Гренвилу стало плохо с сердцем. Тогда-то он и бросил писать. Но он всегда был здоров как бык и чудесным образом выкарабкался. Он не захотел покидать Боскарву, и за ним стала присматривать эта парочка.

— Петтиферы?

Джосс нахмурился.

— Откуда вам известно про Петтиферов?

— Мама рассказывала. — Мне вспомнились их давние чаепития у камелька на кухне. — Но что Петтиферы все еще в Боскарве, я и вообразить не могла.

— Миссис Петтифер скончалась в прошлом году, так что Петтифер с вашим дедом остались одни. Гренвилу Бейлису восемьдесят лет, а Петтифер, видно, тоже немногим моложе. Молли Бейлис хотела перевезти их в Хай-Кросс и продать Боскарву, но старик был непоколебим, так что в конце концов она и Элиот сами переехали. Без большой охоты, смею вас уверить. — Он откинулся на спинку стула, оперевшись о краешек стола своими длинными чуткими кистями. — Вашу матушку… зовут Лайза?

Я кивнула.

— Я знал, что у Гренвила имеется дочь, у которой, в свою очередь, имеется дочь, но когда вы сказали, что ваша фамилия Бейлис, — это слегка спутало карты.

— Мой отец бросил маму до моего рождения. Она никогда не носила его фамилию.

— А сейчас где ваша мама?

— Она умерла, только на днях. На Ибице. — И я повторила: — Только на днях, — потому что мне вдруг показалось, что с тех пор прошла целая вечность.

— Простите. — Я сделала неопределенный жест, словно отмахиваясь, так как что тут скажешь? — А дедушке вашему об этом известно?

— Не знаю.

— Вы приехали, чтобы сообщить ему?

— Наверное, придется.

Идея показалась мне чересчур смелой.

— А он знает, что вы здесь? В Порткеррисе?

Я покачала головой.

— Он и меня не знает. То есть мы незнакомы. Я здесь раньше никогда не бывала. — И я сделала последнее признание: — Я даже не знаю, как найти его дом.

— Так или иначе, — сказал Джосс, — но для него это будет шоком.

Я заволновалась:

— Что, он очень слаб?

— Нет, не слаб. Он потрясающе крепок. Но он стареет.

— Мама говорила, что он пугающе мужественный. Он все еще может испугать?

Джосс сделал страшное лицо, что никак меня не успокоило.

— Еще как может! — заверил он меня.

Официантка принесла наш суп. Он был из бычьих хвостов — густой, коричневый, очень горячий. Я была так голодна, что, не отрываясь и не произнося ни слова, прямо вылизала тарелку. Когда я наконец положила ложку и подняла глаза от тарелки, то увидела, что Джосс посмеивается надо мной.

— Для девушки, которая совершенно не хочет есть, вы справились совсем неплохо!

На эту провокацию я не поддалась, лишь отодвинула пустую тарелку и оперлась локтями о стол.

— Откуда вам так много известно о семействе Бейлисов? — спросила я.

Джосс ел суп не с такой жадностью, как я. А сейчас он не спеша, с раздражающей медлительностью намазывал маслом булочку.

— Все очень просто, — сказал он. — Я кое-что делаю в Боскарве.

— В каком смысле — делаете?

— Ну, я реставрирую там старую мебель. Не надо так широко открывать рот, вам это не идет.

— Реставрируете старую мебель? Да вы шутите, наверное?

— Ничуть. У Гренвила Бейлиса полным-полно всякого старого и очень ценного хлама. В свое время он зарабатывал неплохие деньги, которые вкладывал, в основном, в антиквариат. Конечно, сейчас вещи эти в ужасающем состоянии и остро нуждаются в ремонте. К тому же их ни разу в жизни не полировали, а когда он поставил в доме центральное отопление — это вообще для старой мебели гибель: ящики скукоживаются, лак слезает и трескается, ножки у стульев отваливаются… Между прочим, — добавил он, вдруг вспомнив о другом, — это я починил ваши кресла вишневого дерева!

— А давно вы этим занимаетесь?

— Давайте подсчитаем. Школу я окончил в семнадцать, сейчас мне двадцать четыре. Выходит, около семи лет.

— Но этому надо было еще обучиться.

— Да, конечно. Вначале я четыре года плотничал и столярничал, обучаясь в училище в Лондоне, а когда я освоил азы ремесла, я еще года два служил подмастерьем у старого мастера-краснодеревщика в Суссексе. Я жил в доме у него и его жены, выполнял всю черную работу в мастерской и выучился всему, что знаю.

Сделав маленький подсчет, я сказала:

— Но это только шесть лет, а вы сказали «семь».

Он засмеялся.

— Я сделал годичный перерыв на путешествие. Мои родители заявили, что мне грозит узость кругозора. А двоюродный брат отца владеет ранчо в Скалистых Горах на юго-западе штата Колорадо. Вот я и поступил к нему рабочим и проработал там месяцев девять, если не больше. — Он нахмурился: — Что вас так веселит?

Я сказала ему:

— Когда я впервые увидела вас в лавке… вы показались мне очень похожим на ковбоя… настоящего. И почему-то меня жутко возмутило, что никакой вы не ковбой.

Он улыбнулся.

— А знаете, на кого тогда походили вы?

Я насторожилась.

— На кого?

— На старосту образцового приюта для девочек-сирот.

А это уж меня возмутило.

Маленький обмен колкостями — и мы опять очутились по разные стороны баррикад.

Я с неодобрением глядела, как он весело доедает свой суп; появившаяся официантка забрала у нас грязные тарелки и поставила на стол графин красного вина. Я не слышала, чтобы Джосс заказывал вино, но он уже разливал его, щедро наполняя оба бокала, а я глядела на его длинные, с овальными ногтями пальцы; приятно было воображать, как эти пальцы трудятся над деревом, над старинными прекрасными изделиями, как щупают их, ворочают, измеряют, покрывают морилкой, приводят в божеский вид. Я подняла бокал с вином. На свету оно было рубиново-красного цвета и сверкало. Я сказала:

— И это все, чем вы занимаетесь тут, в Порткеррисе? Реставрируете мебель для Гренвила Бейлиса?

— Господи, нет, конечно. Я открываю здесь магазин. Полгода назад мне удалось снять здесь помещение возле гавани. С тех пор я постоянно наезжаю сюда. Вот сейчас я пытаюсь привести там все в порядок еще до Пасхи или до Троицы, одним словом, примерно к лету…

— Будете продавать антиквариат?

— Нет, современные товары — мебель, стекло, мануфактуру. Но и реставрацию не брошу. Должен признаться, что у меня и мастерская имеется. И маленькая каморка на верхнем этаже, где я сейчас и обретаюсь, почему и смог вам уступить свою комнату у миссис Керноу. В тот день, когда вы все-таки сочтете меня достойным доверия, вы сможете подняться по шаткой лесенке ко мне на верхотуру, и я вам все там покажу.

Этот новый легкий выпад я проигнорировала.

— Если вы работаете здесь, то что вы делаете в той лондонской лавке?

— У Тристрама? Я же говорил вам. Он мой друг, и я частенько заглядываю к нему, когда бываю в городе.

Я нахмурилась. Слишком много совпадений. Наши жизни словно связаны ими, как прочно перекрученный бечевкой сверток. Я глядела, как он допивал вино, и опять, как в самом начале вечера, меня охватило чувство неловкости. Я понимала, что должна задать ему массу вопросов, но прежде чем я успела сформулировать хотя бы первый, к нашему столу опять подошла официантка с подносом, на котором были бифштексы и овощи, и жареный картофель, и тарелки с салатами. Я выпила еще вина, глядя на Джосса, а когда официантка ушла, спросила:

— А чем занимается Элиот Бейлис?

— Элиот? У него гараж в Хай-Кроссе, он специализируется на мощных машинах, но подержанных — «мерседесах», «альфа-ромео». Если у вас с чековой книжкой все в порядке, он может достать вам практически все.

— Вам он не очень нравится, правда?

— Не сказал бы, что он мне не нравится.

— И, тем не менее, это так.

— Возможно, правильнее будет сказать, что ему не нравлюсь я.

— Почему?

Он поднял на меня глаза, в которых плясали смешинки.

— Вот уж не знаю. А почему бы вам не съесть этот бифштекс, пока он не остыл окончательно?


Он отвез меня домой. Дождь все еще лил, и я вдруг поняла, что смертельно устала. Перед дверью миссис Керноу Джосс остановил машину, но мотора не заглушил. Я поблагодарила его, пожелала спокойной ночи и уже открывала дверь, но, прежде чем успела открыть ее, он протянул руку и остановил меня. Я повернулась, посмотрела на него.

Он сказал:

— Насчет завтрашнего дня. Вы ведь собираетесь в Боскарву?

— Да.

— Я могу вас отвезти.

— Да я и одна справлюсь.

— Вы не знаете, как туда добраться, и дорога на холм крутая и длинная. Я отвезу вас. Заеду около одиннадцати, хорошо?

Спорить с ним было все равно, что спорить с паровым катком, я же была измучена. Я сказала:

— Хорошо.

Он открыл мне дверь, широко распахнув ее.

— Спокойной ночи, Ребекка.

— Спокойной ночи.

— Утром увидимся.

5

Всю ночь не утихал ветер. Но когда я проснулась, в маленьком окошке миссис Керноу виднелся квадрат бледной голубизны, по которому проворно плыли пухлые белые облака. Было очень холодно, но я храбро встала, оделась и спустилась вниз в поисках миссис Керноу. Нашла я ее в заднем дворике, где она вешала на веревку белье. Занятая борьбой с бившимися на ветру простынями и полотенцами, она поначалу не заметила меня, и лишь когда я вынырнула между рубашкой и скромной нижней юбкой из трикотажа, она вздрогнула от неожиданности. Собственное удивление так позабавило ее, что она разразилась визгливым хохотом — так приветствуют друг друга клоуны на арене.

— Вы застали меня врасплох. Я думала, вы еще спите! Вам было удобно? Этот проклятый ветер все никак не угомонится, но, слава Богу, хоть дождь кончился. Завтракать будете?

— Ну, может быть, чашку чая.

Я помогла ей развесить оставшееся белье, и она, подхватив пустую корзину, повела меня в дом. Я села за кухонный стол, а она вскипятила чайник и начала жарить бекон.

— Хорошо поужинали вчера? Вы в «Якоре» были? Томми Уильямс дело наладил, у него всегда полно — зимой ли, летом ли. Я слышала, как Джосс привез вас. Чудный парень. Когда он съехал от меня, я очень по нему скучала. Но я и сейчас к нему захаживаю — прибираю немного, стираю здесь и приношу ему белье. Жаль, что такой хороший молодой человек живет один. Неправильно это, что некому о нем позаботиться.

— По-моему, Джосс вполне в состоянии сам о себе позаботиться.

— Негоже мужчине выполнять женскую работу. — Видно, идеи феминизма и эмансипации женщин миссис Керноу никак не разделяла. — А потом, он ведь так занят у мистера Бейлиса.

— Вы знаете мистера Бейлиса?

— Кто же его не знает! Он здесь добрые полвека прожил. Что называется, старожил. И такой замечательный художник был, пока не заболел. Каждый год выставку устраивал, и кто только не приезжал сюда из Лондона, и всякие знаменитости, и все-все… Конечно, в последнее время мы его не часто видим. Нелегко ему теперь спускаться и подниматься в гору, как раньше, а Петтиферу возить его по узким улочкам в такой огромной машине одна морока. К тому же, летом на улицах здесь не протолкнуться — столько машин и приезжих. Иной раз кажется, что полстраны сюда наезжает, а городок-то крохотный.

Вывалив бекон на подогретую тарелку, она поставила передо мной тарелку.

— Вот, пожалуйста. Ешьте, пока не остыло.

— Миссис Керноу, мистер Бейлис — это мой дед, — сказала я.

Она уставилась на меня, нахмурилась.

— Ваш дед?

Потом сказала:

— Чья же вы дочь?

— Лайзы.

— Дочка Лайзы. — Она потянулась к стулу, опустилась на него. Я видела, что она потрясена.

— Джосс знает?

Вопрос показался мне неуместным.

— Да, я сказала ему вечером.

— Такая прелестная была девочка… — Она вгляделась в меня. — Вы похожи… только она была темненькая, а вы белокурая. Мы очень горевали, когда она уехала и так и не вернулась. А где она сейчас?

Я рассказала ей. Когда я замолчала, она спросила:

— Мистер Бейлис знает, что вы здесь?

— Нет.

— Вам надо немедленно пойти к нему. Прямо сейчас. О, хотелось бы мне видеть его лицо… Он обожал вашу маму!

На щеке ее блеснула слеза. И пока обеих нас не затопили волны сентиментальных чувств, я поспешила сказать:

— Но я не знаю, как туда пройти.

Она попыталась объяснить мне это, но мы обе так путались, что в конце концов она отыскала старый конверт и огрызок карандаша и нарисовала примерную карту маршрута. Глядя, как она это делает, я помнила, что Джосс обещал приехать к одиннадцати и отвезти меня в Боскарву на своей дребезжащей развалюхе, но мне вдруг показалось, что поехать туда сразу же и одной гораздо предпочтительнее. К тому же, накануне вечером я проявила слишком большую кротость и покладистость. От непомерного самомнения Джосса не убудет, если, приехав, он обнаружит, что я его не дождалась. Вообразив такой поворот событий, я очень развеселилась и отправилась наверх за курткой.

Снаружи на меня мгновенно накинулся ветер, задувавший в узкую улицу, как в каменную трубу. Ветер был холодный и пах морем, но когда из-за мчавшихся наперегонки облаков проглядывало солнце, сияние его было ярким и ослепительным, а высоко в небе с криком парили чайки, распростерши на синеве белые крылья.

Я шла пешком, и вскоре дорога круто пошла в гору — вверх, по узким мощенным булыжником улицам между беспорядочно раскиданных домов. То карабкаясь по ступеням, то устремляясь под откос. Чем выше я поднималась, тем сильнее дул ветер. И тем ниже подо мной оказывался город и открывался океан, темно-синий, с нефритово-зелеными и лиловыми полосами, испещренный барашками волн. Он тянулся до самого горизонта, где смыкался с небом, а городок и гавань подо мной сжимались до игрушечных размеров и полной незначительности.

Я стояла, глядела на все это затаив дыхание, и неожиданно произошла странная вещь: новая эта картина показалась мне вовсе не новой, а знакомой и родной. Я была дома, словно вернулась в места, близкие мне сызмальства. И хотя, решив отправиться в Порткеррис, я почти не вспоминала о матери, она внезапно возникла рядом со мной — мы вместе карабкались вверх на крутизну, и она, длинноногая, как и я, ловила ртом воздух, раскрасневшись от усилия.

Возникшее ощущение deja vu [8] успокоило меня. Мне стало не так одиноко, и я заметно приободрилась. Я шла, радуясь, что не дождалась Джосса. Его общество меня нервировало, хотя я совершенно не могла понять, почему. В конце концов, он был со мной вполне откровенен и отвечал на все мои вопросы ответами, которые производили впечатление правды.

Было ясно, что он и Элиот Бейлис недолюбливают друг друга, но и это я легко могла объяснить. Элиот хотя и против воли, но жил теперь в Боскарве. Он был Бейлисом, и дом этот на время стал его гнездом. Джоссу же, напротив, профессия и связь его с домом давали свободу приходить и уходить, когда ему заблагорассудится. Он мог приходить нежданно-негаданно в самые разнообразные и неподходящие часы, в том числе когда его присутствие было и неудобно, и нежелательно. Я могла легко представить его себе — со всеми вокруг запанибрата, иногда вмешивается и лезет, куда не следует, и, что хуже всего, не сознает, что портит всем настроение. Такого человека, как Элиот, это, несомненно, раздражает, а Джосс, в свою очередь, раздражается на это его раздражение.

Поглощенная этими размышлениями и карабканьем в гору, я не обращала внимания на окрестности, но затем дорога под ногами стала ровнее, и я остановилась, оглядываясь и расправляя плечи. Я забралась на вершину — это было ясно. За мной и внизу лежал город, а впереди виднелась извилистая, убегавшая за поворот линия берега. Она окаймляла зеленую равнину с лоскутьями мелких ферм и крохотных полей, пересекаемых глубокими лощинами, которые густо поросли боярышником и невысокими вязами; между ними тут и там струились неширокие ручьи.

Я огляделась. Местность была деревенская. Вернее, год тому назад она была деревенской. Но с тех пор ферму, должно быть, перекупили, навезли бульдозеров, снесли старые изгороди, разрыли и разровняли плодородную землю и начали возводить новые дома: все вокруг было свежеструганным, голым и безобразным. Работали бетономешалки, грузовик пробирался через непролазную грязь, высились груды кирпичей и бетона, а на переднем плане, как знамя, щит с именем человека, учинившего этот разгром:

ЭРНЕСТ ПЭДЛОУ

ПРОДАЮТСЯ ИНДИВИДУАЛЬНЫЕ ДОМА

НА ВСЕ ВКУСЫ

ОБРАЩАТЬСЯ НА СИ-ЛЕЙН, В ПОРТКЕРРИСЕ

ТЕЛЕФОН В ПОРТКЕРРИСЕ: 873

Вне всякого сомнения, дома эти были индивидуальными, но лишь весьма условно. Они отстояли друг от друга не более чем на три фута, и окна одного упирались в окна другого.

Я грустила по погибшим полям и погибшим возможностям. Пока я стояла, рисуя в воображении проект в целом, за моей спиной на вершину холма въехал автомобиль, прижав меня к щиту с объявлением. Это был старый темно-синий «ягуар». Водитель вышел из машины, звучно хлопнув за собой дверцей. На нем была спецовка, а в руках дощечка с зажимом и массой каких-то бумаг, трепавшихся на ветру. Повернувшись, человек увидел меня и после секундного колебания направился в мою сторону, на ходу приглаживая волосы и прикрывая ими лысину.

— Здрасьте! — Он улыбнулся улыбкой старого знакомца.

— Доброе утро.

Я уже встречала этого человека. Накануне вечером. В «Якоре». Он беседовал с Элиотом Бейлисом.

Человек взглянул на щит с объявлением.

— Дом подумываете купить?

— Нет.

— А надо бы. Здесь чудный вид.

Я нахмурилась.

— Мне не нужен дом.

— Хорошее вложение капитала.

— Вы что, подрядчик?

— Нет. — Он не без гордости покосился на щит с объявлением над нашими головами. — Я Эрнест Пэдлоу.

— Понятно.

— Место здесь чудесное. — Он с заметным удовольствием оглядел картину разрушения. — За ним кто только не охотился, но старушка землевладелица — вдова, и мне удалось ее охмурить, так что земля досталась мне.

Я удивилась. Говоря это, он достал и зажег сигарету, не предложив мне, закурил. Пальцы его были желтыми от никотина, и я подумала, что он на редкость непривлекателен.

Потом он опять обратился ко мне:

— Я вас здесь не встречал, верно?

— Да.

— Отдохнуть приехали?

— Возможно.

— Не в сезон здесь лучше. Нет этой толпы.

— Я ищу, как пройти в Боскарву, — сказала я.

Слова мои застали его врасплох, и маска добродушия моментально слетела с него. Глаза его на румяном лице стали зоркими.

— В Боскарву? В усадьбу старого Бейлиса?

— Да.

В глазах собеседника мелькнула хитринка.

— Элиота разыскиваете?

— Нет.

Он подождал, не скажу ли я чего-нибудь еще. Но когда этого не произошло, попробовал обратить все в шутку.

— Что ж, я всегда говорю: меньше слов, меньше хлопот. Если вам в Боскарву, спуститесь здесь по тропинке. Туда с полмили, не больше. Дом с видом на море. Шиферная крыша, кругом большой сад. Не пропустите.

— Спасибо. — Я вежливо улыбнулась. — До свидания.

Я повернулась и начала спускаться вниз, чувствуя за спиной его взгляд. Он опять заговорил, и я оглянулась на него. Он улыбался с дружеским видом.

— А если все-таки соберетесь с покупкой, то советую не мешкать. Дома здесь нарасхват.

— Да, я уверена, что так оно и есть, но дом мне не нужен. Благодарю вас.

Тропинка шла под гору к огромной синей чаше морской воды, и я увидела, что пейзаж вокруг стал теперь по-настоящему деревенским — луга, а на них гернзейские коровы с добрыми мордами. В изножье живых изгородей росли фиалки и первоцветы, а проглянувшее солнце превратило густую траву в изумрудно-зеленый ковер. Я завернула за угол — за поворотом потянулись низкие, сложенные без раствора каменные ограды с белыми воротами. Вниз устремлялась подъездная аллея, а в высоких изгородях я различила эскалонию [9] и вязы, от жестоких ветров принявшие самые причудливые формы.

Дома видно не было. Пока я стояла возле открытых ворот, глядя на подъездную аллею, храбрость моя начала исчезать, как исчезает вода из ванны, если выдернуть пробку. Я не представляла себе, что должна сделать и что при этом сказать.

Но, к счастью, неожиданно все решилось само собой. От невидимого дома раздались звуки мотора двигавшейся в мою сторону машины. Машина приближалась. Когда она была совсем близко, я увидела низкий и открытый спортивный автомобиль, не новый, стильный. Я посторонилась, давая ему мелькнуть между воротных столбов и дальше вверх, на холм, туда, откуда спустилась я, но все же мне удалось разглядеть человека за рулем и большого рыжего сеттера на заднем сиденье. Морда сеттера была обалдело-счастливой, как у всякой собаки, которую взяли на прогулку в автомобиле.

Я подумала, что меня не заметили, но ошиблась. Спустя мгновение машина со скрежетом затормозила и из-под колес так и брызнул фонтан мелких камешков. Потом машина дала задний ход, подкатив почти с той же стремительностью к месту, где находилась я. Она встала, мотор заглох, и Элиот Бейлис, опершись рукой на руль, воззрился на меня через пустоту сиденья, предназначенного для пассажира. Он был без головного убора, в автомобильной куртке-дубленке и выглядел так, словно увидел что-то забавное, даже интригующее.

— Привет, — сказал он.

— Доброе утро. — Я чувствовала себя глупо в своей старой куртке, с растрепавшимися на ветру и липшими к лицу прядями волос. Я попыталась отвести от лица эти пряди.

— Похоже, вы заблудились.

— Вовсе нет.

Он все разглядывал меня, слегка нахмурясь.

— Я видел вас вчера вечером, да? В «Якоре». С Джоссом.

— Да.

— Вы ищете Джосса? Насколько мне известно, он еще не приезжал. Это в случае, если он решил сегодня приехать.

— Нет. В том смысле, что я ищу не его.

— Тогда кого же вы ищете? — мягко поинтересовался Элиот Бейлис.

— Я… я хотела встретиться со старым мистером Бейлисом.

— Для этого еще слишком рано. До полудня он не выходит.

— Ах, вот как… — Об этом я не подумала. Видимо, на лице моем отразилось разочарование, потому что тем же мягким и дружеским тоном он поспешил прибавить:

— Возможно, я могу помочь. Я Элиот Бейлис.

— Знаю. То есть… Джосс мне сказал это вчера.

Между его бровей пролегла легкая морщинка. Видимо, мое знакомство с Джоссом его озадачивало, что было вполне естественно.

— Зачем вам понадобился мой дед?

Но когда вопрос этот остался без ответа, он, потянувшись через пустое сиденье, открыл мне дверцу и сказал с холодной решимостью:

— Залезайте.

Я влезла в машину, захлопнула за собой дверцу. Я чувствовала на себе его взгляд, от которого не укрылись ни бесформенная куртка, ни залатанные джинсы. Наклонившись вперед, собака сунула нос мне в ухо, нос был холодный. В ответ я, не оборачиваясь, погладила длинную и шелковистую шерсть животного.

— Как его зовут? — спросила я.

— Руфус. Руфус Рыжий. Но вы не ответили на мой вопрос.

Спасло меня внезапное появление еще одной машины, на этот раз — почтового фургона, поводившего алыми боками и весело громыхавшего по дороге в ту же сторону, что и мы. Фургон остановился, и почтальон опустил стекло, чтобы беззлобно сказать Элиоту:

— Как прикажете мне проезжать и провозить почту, если будете останавливаться и загораживать мне дорогу?

— Простите, — нимало не смутившись, ответил Элиот. Он вылез из машины и взял у почтальона ворох писем и газету со словами:

— Я заберу это и тем самым избавлю вас от лишней ездки.

— Вот и ладно, — сказал почтальон. — Всем бы так выполнять за меня мою работу. — И, весело осклабившись и махнув рукой, он поехал дальше, по всей вероятности, на какую-нибудь отдаленную ферму.

Элиот опять сел в машину.

— Ну, — с улыбкой сказал он, — что прикажете мне с вами делать?

Но я едва слышала его слова. На коленях у него валялись письма, а сверху лежал авиаконверт со штампом Ибицы, адресованный мистеру Гренвилу Бейлису. Этот колючий почерк я не спутала бы ни с каким другим.

Машина — подходящее место для доверительных бесед. Здесь нет телефона и никто не может внезапно оторвать вас от разговора.

Я сказала:

— Вот это письмо… Вот это, наверху… Оно от человека по имени Отто Педерсен. Он живет на Ибице.

Нахмурясь, Элиот взял в руки письмо. Посмотрев на обратную сторону конверта и прочитав там фамилию Отто, взглянул на меня.

— Как вы узнали?

— Я знаю его почерк. И его знаю. Он пишет… вашему дедушке, сообщает ему о смерти Лайзы. Она умерла неделю назад. Она жила с Отто на Ибице.

— Лайза. Вы имеете в виду Лайзу Бейлис?

— Да. Сестру Роджера. Вашу тетку. И мою маму.

— Вы дочь Лайзы?

— Да. — И повернувшись, я посмотрела прямо ему в глаза: — Я ваша двоюродная сестра. А Гренвил Бейлис — и мой дед тоже.

Глаза у него были странного цвета: серовато-зеленые, как камешки на дне быстрого ручья. Они не выразили ни удовольствия, ни изумления, лишь разглядывали меня спокойно и бесстрастно. Наконец он выговорил:

— Черт меня побери!

Такую его реакцию предположить было трудно. Мы сидели молча, потому что я не знала, что сказать, а потом, словно приняв внезапное решение, он кинул письма и газету мне на колени, вновь завел мотор и опять вырулил машину в сторону подъездной аллеи.

— Что вы делаете? — спросила я.

— А вы как думаете? Разумеется, везу вас домой!

Домой. В Боскарву. Мы свернули за новый поворот, и вот он передо мной, ждет меня. Дом — не маленький, но и не большой. Серый, каменный, густо оплетенный плющом, черная шиферная крыша, полукруг каменного крыльца, дверь открыта навстречу солнечным лучам, а внутри красная плитка и множество цветочных горшков — розовые и алые герани и фуксии. Окно на втором этаже открыто, и занавеска трепещет на ветру, а из трубы вьется дым. Когда мы вышли из машины, из-за облаков пробилось солнце, и дом распростер руки навстречу ему; укрытый от северных ветров, он внезапно показался мне очень теплым.

— Идем, — сказал Элиот и пошел впереди, за ним — собака. Миновав крыльцо, мы ступили в темный, обшитый панелями холл, освещенный лишь большим окном на лестничной площадке. Я представляла себе Боскарву меланхолически погруженной в прошлое, пронизанной холодной памятью былого. Но оказалось — ничего подобного. Все в усадьбе говорило о жизни и кипучей деятельности. На столе лежали бумаги, пара рукавиц для работы в саду, собачий поводок. За дверью слышались голоса и звон посуды из кухни. Сверху доносилось гуденье пылесоса. И запах в доме был сложный: чисто выскобленного камня, натертых полов и многолетней золы дровяных каминов.

Стоя у подножия лестницы, Элиот крикнул: «Мама!». Но услышав в ответ лишь все то же гуденье пылесоса, сказал:

— Вам лучше пройти сюда.

Из холла дверь вела в длинную гостиную с низким потолком. Комната была обшита светлым деревом и радовала глаз и обоняние обилием ярких и благоухающих весенних цветов. В одном конце комнаты в камине, отделанном резным сосновым деревом и голландскими изразцами, весело мерцало только что разожженное пламя, а три высоких окна, окаймленные тускло-желтыми шторами, выходили на террасу с плиточным полом, за балюстрадой которой я различила синюю полоску моря.

Я стояла, застыв посреди всей этой прелести, когда Элиот Бейлис, закрыв дверь, сказал:

— Ну, вот и пришли. Почему бы вам не снять вашу куртку?

Я повиновалась. Мне было очень жарко. Куртку я повесила на спинку кресла, где она стала походить на тушу какого-то дикого зверя.

Он спросил:

— Когда вы приехали?

— Вчера вечером. Лондонским поездом.

— Вы живете в Лондоне?

— Да.

— А здесь раньше не бывали?

— Нет. Я понятия не имела о Боскарве. И о том, что Гренвил Бейлис — мой дед. Мама рассказала мне об этом только накануне своей смерти.

— А как вы напали на Джосса?

— Я… — Объяснить это было затруднительно. — Я познакомилась с ним в Лондоне. А потом случайно увидела его на станции. Простое совпадение.

— Где вы остановились?

— У миссис Керноу на Фиш-лейн.

— Гренвил очень немолод. И нездоров. Вам это известно, не так ли?

— Да.

— По-моему… с этим письмом Отто Педерсена… нам лучше проявить осторожность. Может быть, самая подходящая кандидатура тут — это моя мать…

— Да, конечно.

— Счастье еще, что вы увидели это письмо.

— Да. Я предполагала, что Отто может написать, но все-таки боялась, что весть о смерти придется принести сюда мне.

— А теперь вас от этого избавили. — Он улыбнулся и сразу же словно скинул много лет, в противовес этим его странного цвета глазам и черно-бурой серебристой шевелюре. — Знаете, подождите меня здесь, а я пойду разыщу маму и попробую ввести ее в курс дела. Хотите кофе или чего-нибудь в этом роде?

— Только если это вас не затруднит.

— Не затруднит. Я скажу Петтиферу. — Он вышел, а потом, снова приоткрыв дверь, сказал: — Располагайтесь как дома.

Дверь мягко захлопнулась, и он исчез.

Петтифер. «Петтифер тоже раньше служил на флоте, он был отцовским лакеем и иногда водил машину. А миссис Петтифер стряпала» — так рассказывала мама. А Джосс сказал, что миссис Петтифер умерла. А давным-давно Лайза с братом сидели у нее на кухне и она угощала их гренками с маслом. Она задергивала шторы, и ни мрак, ни дождь за окном не пугали детей. Они были в безопасности, и их любили.

Оставшись одна, я внимательнее оглядела комнату. В застекленном шкафу стояли восточные безделушки и среди них маленькие фигурки из нефрита, и я подумала, уж не о них ли говорила мне мама. Я озиралась в надежде с той же легкостью отыскать и венецианское зеркало, и бюро-давенпорт, но тут мое внимание переключилось на картину над камином, и я подошла к ней, забыв об остальном.

Это был портрет молодой девушки, одетой по моде начала 30-х годов, стройной, плоскогрудой, в белом прямом платье; темные, коротко остриженные волосы очаровательно и непредумышленно открывали взору длинную гибкую шею. На картине она сидела на высоком табурете, держа в руках розу на длинном стебле, но лица ее не было видно, так как она отвернулась от художника и смотрела в невидимое окно на льющиеся оттуда солнечные лучи. Она вся была розовая и золотистая, и солнце просвечивало сквозь тонкую ткань белого платья девушки. Картина завораживала.

Позади меня внезапно распахнулась дверь. Я испуганно повернула голову навстречу входившему в комнату высокому старику. Он был величествен, лыс и, кажется, сутуловат. Ступал он очень осторожно. На нем были очки без оправы, полосатая рубашка со старомодным твердым воротничком, а поверх нее — сине-белый мясницкий фартук.

— Это вы молодая леди, которая ждет кофе?

Голос у него был низкий и грустный, и все это вместе с хмурой его манерой делало его похожим на почтенного гробовщика.

— Да, пожалуйста, если вам не трудно.

— С молоком и сахаром?

— Без сахара. Но с молоком. Я любовалась портретом.

— Да. Очень приятный портрет. Он называется «Дама с розой».

— Но лица не видно.

— Да, не видно.

— Это мой… это мистер Бейлис написал портрет?

— О да, портрет выставлялся в Академии, его можно было продать сотни раз, но командир ни за что не желал расстаться с ним. — Говоря это, старик аккуратно снял очки и теперь внимательно меня рассматривал. Глаза его были бледными, выцветшими. Он сказал: — Когда вы заговорили, вы на секунду кое-кого мне напомнили. Но вы молоды, а она теперь уже немолода. И волосы у нее были черные, как перья у дрозда. Так всегда говорила миссис Петтифер: черные, как перья у дрозда.

— Вам Элиот ничего не сказал? — спросила я.

— Чего мне не сказал мистер Элиот?

— Ведь вы говорите о Лайзе, да? Я Ребекка, ее дочь.

— Так.

Немного суетливо он опять нацепил очки. Угрюмые черты его осветились слабым отблеском удовольствия.

— Значит, правильно. Я в таких вещах ошибаюсь редко. — Он выступил вперед и протянул мне корявую руку: — Очень, очень приятно видеть вас. Приятно и так неожиданно. Я думал, вы так и не приедете. Ваша мама с вами?

Я пожалела, что Элиот никак не облегчил мне эту встречу.

— Мама умерла. На прошлой неделе. На Ибице. Потому я и приехала.

— Умерла. — Взгляд его затуманился. — Простите. Мне очень жаль. Она должна была вернуться. Вернуться домой. Мы все так скучали по ней. — Вытащив внушительных размеров платок, он высморкался. — А кто… — спросил он, — …сообщит командиру?

— Думаю… Элиот пошел позвать мать. Видите ли, по почте пришло письмо для деда. Утром пришло. Оно с Ибицы, от человека, который был… который заботился о маме. Но если вы считаете, что идея не очень удачная…

— Что я считаю, значения не имеет, — сказал Петтифер. — И кто бы ни сообщил это командиру, скорбь его меньше не станет. Но вот что я вам скажу. Ваше присутствие здесь очень облегчит все дело.

— Спасибо.

Он опять высморкался и спрятал платок.

— Мистер Элиот и его мать… ну… это не их дом. Но вопрос стоял так — либо мы с командиром переселяемся в Хай-Кросс, либо им придется сюда переезжать. Они бы ни за что не переехали, если бы доктор не настоял. Я все время говорил, что мы с командиром и одни справимся. Ведь сколько лет вместе! Но, правду сказать, с годами мы моложе не стали, а у командира и сердце больное.

— Да, я знаю.

— А после того как скончалась миссис Петтифер, стало некому готовить. Должен сказать, что готовить я умею, и неплохо, но у меня много времени отнимают заботы о командире. Допустить, чтобы он ходил небрежно одетый, я не могу…

— Ну конечно же…

Слова мои прервал грохот — кто-то вломился в дверь.

Громкий мужской голос крикнул: «Петтифер!», и Петтифер, сказав «Простите, мисс, я на минутку…», вышел узнать, в чем дело, оставив дверь открытой.

— Петтифер!

Я услышала, как Петтифер произнес: «Привет, Джосс!» Судя по его тону, он был рад пришедшему.

— Она здесь?

— Кто «она»?

— Ребекка.

— Да, здесь. Сидит в гостиной… Я как раз собирался подать ей кофе.

— Сделай и вторую чашку, для меня, будь другом. Черного, и покрепче.

В холле раздались шаги, и через секунду он был уже в гостиной, стоял в дверях — длинноногий, черноволосый и, вне всякого сомнения, сердитый.

— Какого черта… что вы себе позволяете! — возмущенно начал он.

Я почувствовала, как ощетиниваюсь — шерсть моя начала подниматься на загривке, как у собаки, изготавливающейся для нападения. «Домой», так сказал Элиот. Я в Боскарве, я у себя дома, а к Джоссу это не имеет никакого отношения.

— Не понимаю, о чем вы говорите.

— Я заехал за вами, а миссис Керноу сказала, что вы уже ушли!

— Ну так и что?..

— Я же велел вам ждать!

— Я решила не ждать.

Он молчал, кипя от гнева, но в конце концов вынужден был принять это как данность.

— В доме знают, что вы здесь?

— У ворот я встретила Элиота. Он привез меня сюда.

— А куда он делся?

— Пошел искать мать.

— А еще кого-нибудь видели? Гренвила видели?

— Нет.

— Гренвилу сказали о вашей маме?

— С утренней почтой сюда пришло письмо от Отто Педерсена. Но не думаю, что Гренвилу о нем известно.

— Пусть Петтифер отнесет ему письмо. Он должен быть в комнате, когда Гренвил прочтет его.

— Петтифер так не считает.

— А я считаю, — сказал Джосс.

От такого вопиющего и возмутительного нахальства я буквально онемела, но пока мы испепеляли друг друга злобными взглядами поверх красивого ковра и огромной вазы благоухающих нарциссов, со стороны голой, не застеленной ковром лестницы и из холла раздались голоса и шаги, приближавшиеся к нам. Я услышала, как женский голос спросил:

— Она в гостиной, Элиот?

Пробормотав какие-то слова, показавшиеся мне нецензурными, Джосс перешел к камину, где, повернувшись ко мне спиной, стоял и смотрел на пламя, а через секунду в дверях показалась Молли. Слегка запнувшись на пороге, она двинулась ко мне, протягивая руки.

— Ребекка!

Значит, было решено оказать мне теплый прием. Вошедший за ней следом Элиот прикрыл дверь. Джосс даже не повернулся.

По моим подсчетам, Молли должно было теперь перевалить за пятьдесят, но поверить в это было трудно. Она была пухленькая, хорошенькая, с тщательно уложенными волосами неяркой блондинки, голубоглазая. На свежем ее лице заметны были веснушки, что еще больше молодило ее. Одета она была в синюю юбку, шерстяной жакет и кремовую шелковую блузку; у нее были стройные, изящной формы ноги и руки с наманикюренными пальчиками — овальные розовые ногти, пальцы в кольцах и на запястьях чудесные золотые браслеты. Надушенная, безукоризненно ухоженная, она почему-то напомнила мне очаровательную пеструю кошечку, аккуратно свернувшуюся на самой середине своей атласной подушки.

— Боюсь, мое появление поразило вас, — сказала я.

— Нет, не поразило, но было неожиданным. А ваша мама… Мне так ужасно жаль… Элиот сказал мне о письме.

При этих словах Джосс круто повернулся, оторвавшись от камина.

— Где письмо?

Молли перевела на него взгляд, по которому невозможно было догадаться, только ли в этот момент она осознала его присутствие в комнате или же видела его и раньше, но решила не замечать.

— Джосс, я считала, что сегодня утром тебя не будет на работе.

— Да, я только что подъехал.

— Думаю, ты знаком с Ребеккой.

— Да, мы уже познакомились. — Он колебался в нерешительности, словно делая усилие, чтобы не вспылить. Потом он улыбнулся невеселой улыбкой и, опершись о камин широкими плечами, вдруг извинился: — Простите. Я знаю, что это не мое дело… но то письмо, которое пришло утром… где оно?

— У меня в кармане, — сказал Элиот, впервые подав голос. — А в чем дело?

— Только в том, что я подумал, не лучше ли будет, если это известие старику передаст Петтифер. По-моему, именно он должен это сделать.

Ответом ему было молчание. После паузы Молли выпустила мои руки и повернулась к сыну:

— Он прав, — сказала она. — Петтифер самый близкий Гренвилу человек.

— Я не против, — ответил Элиот, но глаза его глядели на Джосса с холодной враждебностью. Я и сама испытывала сходное чувство. Я была солидарна с Элиотом.

Джосс опять повторил:

— Простите.

Молли была сама вежливость.

— Ах, за что? Наоборот, очень предусмотрительно с твоей стороны проявить такое внимание.

— Это и вправду не мое дело, — сказал Джосс.

И Элиот, и его мать выжидали с подчеркнутым терпением. Наконец Джосс понял намек и, оторвав плечи от камина, сказал:

— Ну, если вы меня извините, я пошел — надо поработать.

— Ты будешь здесь обедать?

— Нет. В моем распоряжении всего два часа. Надо будет вернуться в магазин. Съем сандвич в пабе. — Он кротко улыбался всем присутствующим, не обнаруживая и следа своего норова. — Но все равно — спасибо.

И он ушел — скромный, сознающий свою вину, видимо, поставленный на место. Вновь лишь молодой служащий, наемный работник, которого ждет неотложная работа.

6

Молли проговорила:

— Вы его извините. Он не отличается особым тактом.

Элиот хмыкнул:

— Чтобы не сказать больше!

Обращаясь ко мне, Молли начала объяснять:

— Он реставрирует нам кое-какую мебель. Мебель старая, с ней много возни. Мастер он прекрасный, но никогда не знаешь, ни когда он придет, ни когда соберется уйти.

— В один прекрасный день, — заметил ее сын, — я не выдержу и сверну ему шею. — Он одарил меня очаровательной улыбкой, вокруг глаз у него собрались морщинки, а выражение их совершенно не сочеталось со свирепостью только что сказанного. — Но и мне пора. Я и так задержался и теперь безнадежно опаздываю. Ребекка, вы меня извините.

— Конечно. Это вы меня простите. Боюсь, что всему виной тут я. Спасибо, вы были так любезны…

— Я рад, что остановил машину. Наверное, почувствовал, что дело важное. Ну, увидимся.

— Конечно, увидитесь, — живо отозвалась Молли. — Как можно ей уйти, едва найдя нас!

— Ну, оставлю вас вдвоем. Надеюсь, вы справитесь…

Он направился было к двери, но мать мягко окликнула его:

— Элиот.

Он обернулся.

— Письмо!

— Да-да, конечно. — Он вынул из кармана злополучное письмо, теперь несколько смятое. — Не давай Петтиферу очень уж это рассусоливать. К старости он стал сентиментальным.

— Не дам.

Он опять улыбнулся и попрощался с нами обеими.

— Увидимся за ужином.

Он направился в холл, свистом приказав собаке следовать за ним. Мы услышали, как хлопнула входная дверь, потом взревел мотор. Молли повернулась ко мне.

— А теперь, — сказала она, — давайте сядем у камина, и вы мне все расскажете по порядку.

Я так и сделала — рассказала то, что уже рассказывала Джоссу и миссис Керноу, с единственным отличием: мне было почему-то трудно рассказать об отношениях Лайзы и Отто, словно я стыдилась этих отношений, хотя это было не так. Ведя свой рассказ, который Молли внимательно слушала, я пыталась обойти эту тему, одновременно стараясь понять, за что мама так не любила Молли. Возможно, это была инстинктивная неприязнь. Но было ясно, что сойтись они не могли. Мать терпеть не могла женщин, с которыми ей было скучно. Мужчины — дело другое. В них она всегда могла отыскать забавное. Женщине же надо было отличаться какими-нибудь потрясающими достоинствами, чтобы мама могла терпеть ее общество. Нет, нельзя было во всем винить Молли. Сидя с ней возле камина, я решила подружиться с Молли и, возможно, хоть в малой степени компенсировать ей ту суровость, которую проявляла к ней Лайза.

— И сколько же вы сможете пробыть в Порткеррисе? Ваша работа… Когда вы возвращаетесь?

— Мне дали нечто вроде отпуска на неопределенный срок.

— Вы у нас остановитесь?

— Ну, вообще-то, я остановилась у миссис Керноу.

— Но здесь в доме вам будет гораздо удобнее. Правда, у нас довольно тесно и спать вам придется в мансарде, но комнатка там очень милая, если вы не имеете ничего против скошенных потолков и не будете набивать себе шишки. Видите ли, мы с Элиотом занимаем гостевые комнаты, а тут еще племянница моя приехала. Надеюсь, вы с ней подружитесь. Ей будет приятно, что в усадьбе появился кто-то помоложе.

Интересно, что это за племянница.

— А сколько ей лет?

— Всего семнадцать. Это трудный возраст, и, по-моему, мать ее посчитала, что девочке будет полезно на время уехать из Лондона. Ведь в Лондоне такая жизнь, а у нее, конечно, полно знакомых и кругом столько всего происходит… — Видимо, она затруднялась найти слова, чтобы объяснить ситуацию. — Так или иначе, Андреа приехала сюда на неделю-другую, чтобы переменить обстановку, но, боюсь, она скучает.

Я представила себя, семнадцатилетнюю, на месте этой незнакомой Андреа — в гостях в этом теплом, красивом доме, где меня всячески обихаживают Молли и Петтифер, а рядом за порогом море и скалистый берег, и красота, так и манящая на долгие прогулки, и кривые закоулочки Порткерриса, ждущие своего исследователя. Да для меня это был бы рай, где скука просто исключается! Маловероятно, что я найду с этой племянницей общий язык.

— Разумеется, — продолжала Молли, — как вы, должно быть, догадались, мы с Элиотом здесь только потому, что миссис Петтифер скончалась и нельзя было оставить двух стариков без всякой помощи. К нам сейчас по утрам ходит миссис Томас, она возится по хозяйству, но готовлю я и за домом смотрю тоже я, — стараюсь, как могу, чтобы здесь было уютно и красиво.

— Здесь у вас чудесные цветы.

— Для меня дом без цветов — не дом.

— Ну, а ваш собственный дом?

— Господи, воображаю, какой он сейчас пустой! Надо будет однажды взять вас в Хай-Кросс, показать дом. После войны я купила там две старые развалюхи и привела их в божеский вид. Нехорошо хвастаться, но там сейчас очаровательно. И, конечно, очень удобно для Элиота — недалеко от его гаража. А живя здесь, он все время в разъездах.

— Да, могу себе представить.

В холле раздались шаги, и через минуту дверь распахнулась и в нее опасливо шагнул Петтифер с подносом, уставленным всем необходимым для дневного кофе, включая большой серебряный кофейник, из носика которого шел пар.

— О, Петтифер, спасибо…

Он приближался к нам, сгибаясь под тяжестью подноса, и Молли встала, чтобы быстро подставить под поднос табуретку и тем облегчить задачу старику, боровшемуся с подносом, который грозил накрениться, сбросив все содержимое на пол.

— Вот прекрасно, Петтифер!

— Одна из чашек — для Джосса.

— Он работает. Наверно, забыл про кофе. Неважно, я выпью за него. И знаете, Петтифер…

Тот распрямился медленно, с усилием, словно превозмогая боль в суставах. Молли взяла письмо с Ибицы с каминной полки, куда перед тем положила его для сохранности.

— …Мы тут подумали, что самое лучшее, если командиру о смерти дочери сообщите вы, после чего дадите ему это письмо. Пусть это известие он услышит из ваших уст. Вы не возражаете?

Петтифер взял в руки голубой тонкий конверт.

— Не возражаю, мадам. Я сделаю это. Я как раз иду будить командира и помогать ему одеваться.

— Вы такой добрый, Петтифер.

— Не стоит благодарности, мадам.

— И скажите ему, что Ребекка здесь. И что она остается у нас погостить. Придется поместить ее в мансарде, но, думаю, там ей будет вполне удобно.

И опять лицо Петтифера просветлело. Интересно, улыбается ли он когда-нибудь по-настоящему или же лицо его постоянно бороздят эти угрюмые морщины, так что веселое выражение просто недоступно ему физически.

— Я рад, что вы остаетесь, — сказал он. — Командиру это будет приятно.

Когда он вышел, я сказала:

— У вас масса дел. Мне, наверное, стоит уйти и не путаться у вас под ногами.

— Так или иначе, вам надо забрать ваши вещи от миссис Керноу. Но интересно знать, каким образом. Вас мог бы отвезти туда Петтифер, но он занят с Гренвилом, а мне нужно дать распоряжения миссис Томас насчет вашей комнаты и позаботиться об обеде. Что же нам делать?

Что делать — я ума не могла приложить. Не тащиться же мне пешком с вещами из города, да еще в гору! К счастью, Молли сама ответила на свой вопрос.

— А, знаю. Джосс. Он отвезет вас в город и привезет обратно на своем грузовике.

— Но ведь Джосс работает, разве не так?

— Ну, раз в жизни работу можно и прервать. Не так часто мы его о чем-то просим, и я уверена, что он согласится. Идемте, надо его разыскать.

Я решила, что она направится со мной к какому-нибудь заброшенному флигелю или сараю, где скрылся Джосс, — в укромном месте, среди деревянной стружки и запахов горячего клея. Но, к моему удивлению, она повела меня наверх, и я позабыла о Джоссе, потому что это было мое первое знакомство с Боскарвой — усадьбой, где выросла мама, — и я не хотела пропустить ни единой мелочи. Лестница не была застелена ковром, стены до половины покрывали деревянные панели, а сверху — темноватые обои, на которых были развешаны написанные маслом полотна. Все это разительно отличалось от уютной и женственной нижней гостиной. На втором этаже налево и направо от площадки отходили коридоры. Там стояли высокий комод, полированный, орехового дерева, и книжные шкафы с массой книг. Пройдя по коридору, мы опять вышли на лестницу и поднялись еще выше. Здесь лежал красный половик, а стены были выкрашены в белый цвет. И здесь тоже в обе стороны шли коридоры, и Молли свернула в правый. Коридор оканчивался открытой дверью, из которой доносились голоса — мужской и девушки.

Казалось, Молли колеблется, входить ли, но потом, видно, решившись, ускорила шаг. Сзади фигура ее внезапно показалась мне устрашающей. Молли прошла в конец коридора, я — за ней, а затем, войдя в открытую дверь, мы очутились в чердачном помещении, преображенном с помощью круглого окна в подобие мастерской художника или бильярдной, потому что к одной ее стене был прислонен массивный кожаный диван на дубовых ножках и с дубовыми же подлокотниками. Теперь эта просторная и холодная комната была превращена в столярку, где царил Джосс в окружении кресел, сломанных картинных рам, стола с гнутыми ножками, кусков кожи, инструментов, гвоздей, а также газовой плитки, на которой грелась неряшливого вида кастрюлька с клеем. Облаченный в поношенный синий фартук, Джосс был поглощен обивкой одного из кресел. Он тщательно натягивал кусок красной кожи на сиденье кресла, одновременно беседуя с развлекавшей его разговором молодой девушкой, которая без всякого интереса взглянула, кто вошел, и моментально прервала свой приятный тет-а-тет.

Молли сказала:

— Андреа! — И тут же, уже не столь резко: — Андреа, я не знала, что ты встала.

— О, я уже несколько часов как на ногах!

— Ты завтракала?

— Мне не хотелось есть.

— Андреа, это Ребекка. Ребекка Бейлис.

— А, да. — Она внимательно посмотрела на меня. — Джосс рассказал мне о вас все.

— Здравствуй, — сказала я.

Скачать книгу

Rosamunde Pilcher

THE DAY OF THE STORM

Copyright © 1975 by Rosamunde Pilcher

© Е. В. Осенева, перевод, 2003

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022

Издательство АЗБУКА®

1

Все это началось в понедельник в конце января. Унылый день и унылое время года. Рождество и новогодние праздники остались позади, и как будто не было их, а весной еще и не пахло. Лондон был сырым и холодным, магазины манили пустыми надеждами и «Товарами в дорогу». Деревья в парке стояли голые, и сквозь их кроны, как кружево, просвечивало низкое небо; прибитый газон выглядел унылым и мертвым, и невозможно было поверить, что когда-нибудь он вновь расцветится коврами лиловых и желтых крокусов.

Словом, день как день. Будильник прозвенел в темноте, начавшей бледнеть в широких квадратах незашторенных окон, в которых уже обозначилась верхушка платана, высвеченная оранжевыми отблесками далеких уличных огней.

В моей комнате не было другой мебели, кроме кушетки, на которой я лежала, и кухонного стола, который я все собиралась, когда будет время, отшкурить и отполировать воском. Даже пол в комнате был ничем не прикрыт: голые доски упирались в светлые панели деревянной стенной обшивки. Ящик из-под апельсинов служил ночным столиком, а второй такой же ящик исполнял роль стула.

Вытащив руку из-под одеяла, я включила свет и с полнейшим удовольствием обозрела безотрадную картину. Вот он, мой первый дом. Я переехала сюда всего три недели назад, и принадлежало все это мне одной. В комнате я могла делать, что мне заблагорассудится: хочешь – развесь на белых стенах постеры, хочешь – выкраси стены в оранжевый цвет. Можешь отциклевать пол, а можешь разукрасить его полосками. У меня уже начал проявляться зуд приобретательства – не могла пройти мимо лавок подержанных вещей и антикварных магазинов, все выглядывая в витринах какое-нибудь сокровище, что было бы мне по карману. Именно таким образом я стала обладательницей стола и теперь замахивалась на старинное зеркало в золоченой раме, но никак не могла решиться войти в магазин и узнать цену. Может быть, я повешу его над камином или напротив окна, чтобы в нем отражались небо и верхушка платана, и тогда получится картина в богатой раме.

Эти приятные мечты отняли у меня некоторое время. Я опять взглянула на циферблат будильника, поняла, что поздно, и, выкарабкавшись из постели, босиком прошлепала по голому полу к крохотной кухоньке, где зажгла газ и поставила на плиту чайник. Так начался этот день.

Квартира моя располагалась в Фулеме на верхнем этаже маленького однотипного особнячка в ряду других таких же особнячков и принадлежала Джону и Мэгги Трент. С ними я познакомилась на Рождество, которое встречала со Стивеном Форбсом, его женой Мэри и целым выводком неопрятных детишек в их большом неопрятном доме в Патни. Стивен Форбс был моим хозяином, владельцем книжного магазина на Уолтон-стрит, в котором я уже год как работала. Он проявлял ко мне неизменное внимание, был крайне добр и предупредителен, и когда узнал от одной из девушек-продавщиц, что на Рождество я остаюсь одна, от них с Мэри тут же последовало настойчивое приглашение, больше даже похожее на приказ, погостить у них три праздничных дня. «Места у нас полно, – путано уговаривал он, – и на чердаке комната есть, и в комнате у Саманты лишняя кровать, да где угодно, вы же не будете привередничать, правда ведь? А кроме того, поможете Мэри управиться с индейкой и подмести клочки оберточной бумаги, раскиданные по всему дому».

Посмотрев на ситуацию под таким углом зрения, я в конце концов согласилась и прекрасно провела время. Что может быть лучше семейного Рождества, когда кругом дети, и шум, и оберточная бумага, и подарки, и хвойный запах рождественской елки, сверкающей игрушками и кривоватыми самодельными украшениями!

На второй день Рождества, когда детей наконец уложили спать, Форбсы устроили вечеринку для взрослых, при этом детские забавы так и продолжались, и тут-то подоспели Мэгги и Джон. Тренты были молодоженами. Она – дочь оксфордского профессора, хорошего знакомого Стивена еще со студенческих лет, хохотушка, девушка веселая и открытая. Стоило ей появиться – и вечеринка оживилась, гости встряхнулись, и веселье пошло-поехало. Нас представили друг другу, но поговорить удалось, лишь когда начались шарады и мы очутились бок о бок на диване и совместно попытались понять, что означает странная жестикуляция Мэри, старавшейся в пантомиме изобразить нам название фильма. «„Розмари“! – неизвестно почему вопил кто-то из гостей. – „Заводной апельсин“!»

Мэгги закурила сигарету и безнадежно откинулась на спинку дивана.

– Нет, мне это не по силам! – воскликнула она, и темноволосая ее головка повернулась ко мне. – Вы работаете у Стивена в магазине, да?

– Да.

– Я загляну к вам на той неделе: надо потратить книжные талончики, у меня их много накопилось.

– Вам повезло.

– Мы только что вселились в наш первый дом, и надо же что-то кинуть на кофейные столики, так, чтобы друзья думали, что я жуть какая умная!

Тут кто-то выкрикнул:

– Мэгги! Теперь твоя очередь.

– Вот черт! – прошипела она и, вскочив, отправилась узнать, что ей предстоит разыгрывать.

Не помню ее роли, помню только, что, глядя на то, как она весело дурачится, я чувствовала к ней большую симпатию и радостно предвкушала новую встречу с ней.

Встреча не замедлила состояться. Как и обещала, Мэгги заглянула в магазин через день-другой после праздников, одетая в куртку-дубленку и длинную лиловую юбку и с сумочкой, набитой книжными талонами. В тот момент клиента у меня не было, и я выглянула из-за аккуратной стопки книг в глянцевых обложках.

– Привет.

– О, вот и вы, как хорошо. Я надеялась вас увидеть! Вы мне поможете?

– Да, конечно.

Вместе мы отобрали кулинарную книгу, новую автобиографию, о которой было много разговоров, и впечатляюще дорогой альбом импрессионистов для пресловутого кофейного столика.

Покупка немного превысила стоимость всех ее талонов, и она, порывшись в сумочке, извлекла оттуда чековую книжку, с тем чтобы уплатить разницу.

– Джон будет в ярости, – сказала она счастливым голосом, выписывая чек красным фломастером. Чек был ярко-желтый, веселенький. – Он говорит, что мы жутко транжирим деньги. Вот. – На обороте чека она написала адрес: «Бракен-роуд, 14, SW6». Она произнесла это вслух на случай, если я не разобрала почерк. – Никак не привыкну писать этот адрес. Ведь мы только что там поселились. Потрясающе, что мы теперь полные владельцы, хотите верьте, хотите нет. Конечно, с первым взносом нам помогли родители, но Джон ухитрился выклянчить у какой-то там строительной фирмы ссуду на остальное. Правда, чтобы выплачивать ссуду, придется сдать верхний этаж, но, думаю, все как-нибудь устроится. – Она улыбнулась. – Вы должны прийти к нам и посмотреть, как мы живем.

– С удовольствием. – Я упаковывала ее книги, старательно выравнивая бумагу и аккуратно подгибая острые уголки. Она наблюдала за мной.

– Простите, это жутко невежливо, но я не помню вашего полного имени. Знаю только, что Ребекка, а как дальше – не знаю.

– Ребекка Бейлис.

– Вы случайно не слышали о каком-нибудь симпатичном тихом человеке, которому требуется квартира без мебели?

Я взглянула на нее. Наши мысли двигались в одном направлении, так что мне даже почти не пришлось говорить. Завязав узелок на свертке, я перерезала бечевку.

– Ну а я подойду?

– Вы? Вы разве ищете жилье?

– До этого момента не искала, а теперь ищу.

– Но это всего одна комната и кухня. А ванной нам придется пользоваться сообща.

– Не возражаю, если вы не возражаете. А также если осилю плату. Ведь я не знаю, сколько вы просите.

Мэгги назвала цену. Я судорожно глотнула и, сделав в уме несколько математических выкладок, сказала:

– Это я осилю.

– А мебель у вас найдется?

– Нет. Я снимаю меблированную квартиру вместе с еще двумя девушками. Но мебель я раздобуду.

– Вы говорите так, словно вам не терпится съехать оттуда, где вы живете.

– Мне терпится, но хочу пожить сама по себе.

– Что ж, но, прежде чем решать, вам неплохо бы зайти и посмотреть квартиру. Как-нибудь вечером, потому что днем мы с Джоном на работе.

– А сегодня вечером? – Я не смогла скрыть нетерпения и произнести это спокойным голосом, и Мэгги рассмеялась.

– Ладно, – сказала она. – Сегодня вечером. – Она взяла изумительно запакованный сверток с книгами и собралась уходить.

Я вдруг запаниковала:

– Но я… я не знаю адреса.

– Да знаете вы адрес! Вот глупышка! Он же есть на обороте чека. Сядете на двадцать второй автобус. Буду ждать вас около семи.

– Приеду, – пообещала я.

Трясясь на неспешном автобусе по Кингс-роуд, я сознательно старалась притушить в себе энтузиазм. Ведь еду я покупать кота в мешке. Квартира может мне совершенно не подойти, оказавшись чересчур большой, или чересчур маленькой, или неудобной в тысячах отношений, которые и представить себе невозможно. Лучше немного скепсиса, чем последующее разочарование. И действительно: снаружи домик показался мне крайне невзрачным – краснокирпичный особнячок в ряду таких же краснокирпичных особнячков с затейливым входом и удручающей имитацией витража. Но внутри номер 14 радовал глаз свежей краской и новыми коврами и самой хозяйкой, облаченной в старые джинсы и синий свитер.

– Простите, что я в таком неприглядном виде, но на мне все хозяйство, так что, приходя с работы, я обычно переодеваюсь. Давайте поднимемся, и вы посмотрите что к чему… Повесьте пальто вот сюда, на перила. Джона еще нет, но я сказала ему, что вы придете, и он был в восторге от идеи…

Так болтая без умолку, она провела меня по лестнице наверх в пустую комнату в задней части дома. Она включила свет.

– Выходит на юг в маленький парк. Прежние владельцы пристроили внизу веранду, так что у вас из ее крыши получится балкон.

Она открыла стеклянную дверь, и мы ступили в холодную черную ночь. Я вдохнула лиственный запах парка, запах сырой земли и увидела окаймленную уличными огнями раскинувшуюся внизу пустую черноту. Внезапно подул холодный порывистый ветер, и черная листва платана зашелестела, а потом звук этот утонул в гуле пролетевшего реактивного самолета.

– Прямо как за городом! – сказала я.

– Да, почти, и это тоже преимущество. – Она поежилась. – Пойдемте-ка лучше в дом, пока совсем не закоченели.

Мы опять прошли через стеклянную дверь внутрь, и Мэгги показала мне крохотную кухоньку, переделанную из чулана, а потом, на полуэтаже, куда мы тут же спустились, ванную, которой нам предстояло пользоваться сообща. Наконец мы опять очутились внизу в теплой и неприбранной гостиной Мэгги, и она извлекла бутылку хереса и картофельные чипсы, по ее уверениям засохшие, но мне они показались в самый раз.

– Все еще собираетесь переселяться?

– Больше прежнего.

– Когда бы вы хотели переехать?

– Как можно скорее. На следующей неделе, если вы не против.

– А что будет с вашими товарками по квартире?

– Найдут себе кого-нибудь еще. У одной из них сестра скоро переезжает в Лондон. Наверное, она займет мою комнату.

– А где мебель возьмете?

– О… ну как-нибудь исхитрюсь.

– Надеюсь, – благодушно сказала Мэгги, – тут добрыми гениями окажутся ваши родители, как это обычно водится. Когда я только-только переехала в Лондон, моя мама чего только не надавала мне с чердака и из комода, так что я… – Голос ее замер. Я глядела на нее в грустном молчании, и кончилось тем, что она посмеялась над собой: – Ну вот, опять я разболталась, раскрыла рот и лезу, куда не следует. Простите меня, я, видимо, сказала какую-то идиотскую бестактность.

– Отца у меня нет, а мать живет за границей. Она сейчас на Ибице. Вот почему я и хочу пожить сама по себе.

– Простите. Могла бы без вашей подсказки сообразить, раз вы проводите Рождество с Форбсами. То есть должна была бы догадаться.

– Стоило ли догадываться.

– А ваш отец умер?

По-видимому, она была любопытна, но любопытство проявляла так откровенно и по-дружески, что мне внезапно показалось смешным запираться и скрытничать, как я обычно делала, когда окружающие начинали приставать ко мне с расспросами о семье.

– Не думаю, – сказала я, постаравшись, чтобы это прозвучало легко и как бы между прочим. – Наверное, живет себе в Лос-Анджелесе. Он был актером. Мать сбежала с ним, когда ей было восемнадцать лет. Но вскоре семейный очаг ему наскучил, а возможно, он решил, что карьера для него важнее семьи. Так или иначе, брак их продлился всего несколько месяцев, после чего он взял да смылся, а мать тем временем родила меня.

– Какой кошмар!

– Да, наверное, вы правы. Я старалась над этим не задумываться. Мать никогда о нем не говорила. И не потому, что это ей было очень уж горько или что-нибудь в этом роде, просто то, что прошло и осталось позади, она обычно забывала. Такое у нее свойство. Смотреть лишь вперед и с оптимизмом.

– А что было потом, после вашего рождения? Она вернулась к родителям?

– Нет, так и не вернулась.

– Вы хотите сказать, что никто не прислал телеграмму со словами: «Вернись, мы все простим»?

– Не знаю. Честное слово, не знаю.

– Вероятно, когда ваша мама сбежала, разразился ужасный скандал, но даже если и так… – Голос ее дрогнул. Видимо, она просто не могла взять в толк ситуацию, которую я хладнокровно воспринимала как данность всю свою жизнь. – Что же это за люди, если они могли так поступить с собственной дочерью?

– Вот уж не знаю.

– Вы, наверное, шутите!

– Нет, серьезно, я не знаю.

– Вы хотите сказать, что не знакомы с собственными дедом и бабкой?

– Я не знаю даже, кто они такие или кем они были. Не знаю, живы ли они еще.

– Неужели вам ничего-ничего не известно? Разве ваша мама совсем вам ничего не рассказывала?

– О, конечно… какие-то обрывки прошлого то и дело возникали в разговорах, но общая картина не складывалась. Ну, знаете, как обычно матери говорят с детьми – вспоминают случаи из жизни или что-то из собственного детства.

– Но Бейлис… – Она нахмурилась… – Фамилия ведь не совсем обычная. И что-то она мне напоминает, а что – не могу вспомнить. Неужели и у вас нет ни одной зацепки?

Мне была смешна ее настойчивость.

– Вы говорите так, словно я очень хотела узнать. Но, видите ли, я этого вовсе не хотела. Не знаешь деда с бабкой – и скучать потом не будешь.

– Но неужели вам не было интересно узнать, где они жили?

– Я знаю, где они жили. Они жили в Корнуолле. В каменном доме, там холмы и луга спускаются к морю. А у матери был брат Роджер, но он погиб на войне.

– Но как она жила после вашего рождения? Наверное, ей пришлось устраиваться на работу.

– Нет, у нее были кое-какие деньги. Наследство старой тетушки или что-то в этом роде. Автомобиля мы, конечно, не имели и в роскоши не купались, но концы с концами сводили. Она поселилась в Кенсингтоне, на первом этаже дома, принадлежавшего каким-то ее друзьям. Мы прожили там, пока мне не исполнилось восемь, когда меня отправили в школу-интернат, а потом мы, как бы это сказать, стали колесить…

– Интернаты – штука дорогостоящая.

– Этот интернат был не из лучших.

– Ваша мама вышла замуж вторично?

Я взглянула на Мэгги. Ее лицо было оживлено, и в нем читалось жадное любопытство, но любопытство добродушное. Я решила, что, рассказав ей так много, могу поведать и остальное.

– Она… не из тех, кто создан для брака. Но она была очень, очень привлекательна, и я не помню времени, чтобы вокруг нее не увивался какой-нибудь обожатель. А поскольку я была в интернате, ей не было особой нужды проявлять осмотрительность. Я никогда не знала, где проведу следующие каникулы. Однажды это была Франция, Прованс. Иногда – Англия. А как-то раз на Рождество мы даже махнули в Нью-Йорк.

Услышав это, Мэгги поморщилась:

– Не большая радость для ребенка.

– Зато развивает. Я давно научилась относиться к такой жизни с юмором. И подумать только, где я не побывала, в каких удивительных местах не приходилось мне жить. То это был парижский отель «Риц», а то – какая-то омерзительная, холодная дыра в Денбишире. Там жил поэт, вздумавший разводить овец. Самым счастливым днем моим был день, когда кончился этот роман.

– Она, наверное, очень красива.

– Нет, но мужчины считают ее красивой. И она очень веселая, непредсказуемая, неуловимая и, можно сказать, совершенно аморальная. Вопиюще. Все для нее «забавно». Это ее словечко. Неоплаченные счета – забавны, и потерянные сумочки, и письма, оставшиеся без ответа. Она никогда не считала денег и не имела представления о том, что такое обязательства. Ужасно неудобный человек для общежития.

– Что она делает на Ибице?

– Живет с каким-то шведом, с которым там познакомилась. Поехала со своими знакомыми, семейной парой, встретила этого типа, и очень скоро я получила письмо, в котором сообщалось, что она собирается с ним остаться. Она писала, что он ярко выраженный нордический тип и очень суров, но дом его – просто прелесть.

– А давно вы с ней не виделись?

– Года два. Я освободила ее от себя в семнадцать лет. Окончила секретарские курсы, стала устраиваться на временные работы и наконец поступила к Стивену Форбсу.

– Вам там нравится?

– Да. Нравится.

– А сколько вам лет?

– Двадцать один год.

Мэгги опять улыбнулась и, удивленная, тряхнула своими длинными волосами.

– Сколько же всего вы успели, – сказала она без всякого сочувствия к моей печальной участи и даже с легкой завистью. – В двадцать один год я краснела в подвенечном платье с обтягивающим лифом под старой, пропахшей нафталином вуалью. Я вовсе не такая уж традиционалистка, но у меня есть мама, которая придерживается традиционных взглядов, а я очень ее люблю и привыкла ей угождать.

Я сразу представила себе мать Мэгги и сказала, прибегая к удобному клише, так как не могла придумать ничего лучше:

– Ну да, люди разные бывают.

В эту минуту мы услышали скрежет ключа в замке – это вернулся Джон, и больше мы не возвращались к теме матерей и семейной теме вообще.

День был как все другие, за одним приятным исключением. До этого в четверг я допоздна задержалась на работе со Стивеном – хотела закончить январскую инвентаризацию, – и в качестве вознаграждения он в это утро дал мне отгул, свободные часы до обеда. Я потратила их на уборку квартиры (что заняло никак не больше получаса), сделала ряд покупок и отволокла в прачечную ворох одежды. К половине двенадцатого я закончила все свои домашние дела и могла, надев пальто, не спеша, прогулочным шагом двинуться в направлении работы, намереваясь часть пути проделать пешком и, может быть, где-нибудь перекусить, устроив себе ранний обед до прихода в магазин.

Был один из тех холодных, тусклых, промозглых дней, когда кажется, что темнота никогда не отступит. Поднявшись по унылой и мрачной Нью-Кингс-роуд, я повернула на запад. Здесь каждый второй магазин торгует либо антиквариатом, либо подержанными кроватями и рамами для картин. Все эти магазины я, по-моему, знала наизусть, но внезапно мое внимание привлекла лавка, которую я раньше не замечала. Фасад ее был выкрашен белой краской, витрины окаймлены черным, а от начинавшейся мороси их защищал уже приспущенный красно-белый навес.

Я подняла глаза, чтобы посмотреть, как называется лавка, и прочла имя «ТРИСТРАМ НОЛАН», выведенное над дверью аккуратными черными заглавными буквами. По обеим сторонам двери в витринах были выставлены всякие упоительные разности, и я приросла к тротуару, изучая содержимое витрины, подсвеченное многочисленными лампами, горевшими внутри лавки. Мебель была по большей части викторианская – заново обитая, отреставрированная и отполированная. Диван в чехле на пуговицах, с широкой каймой и на резных ножках; шкатулка для рукоделия; бархатная подушка с изображением болонок.

Я заглянула за витрину, в самую лавку, и там-то увидела эти кресла вишневого дерева – парные, с овальной спинкой, на гнутых ножках, с розами, вышитыми на сиденьях.

Мне их безумно захотелось. Именно безумно. Я тут же представила их у себя дома и отчаянно пожелала, чтоб так и было. Секунду я поколебалась. Ведь это же не лавка старьевщика, здесь цена может оказаться мне не по зубам. Но, в конце концов, спросить-то можно! И чтобы не растерять отвагу, я быстро открыла дверь и вошла.

Лавка была пуста, но, когда дверь открывали или закрывали, звенел колокольчик, поэтому вскоре послышались шаги – кто-то спускался по лестнице в глубине лавки, – потом отдернули суконную портьеру, прикрывавшую внутреннюю дверь, и появился человек.

Думаю, я ожидала, что хозяин лавки окажется пожилым и строго одетым господином, что было бы уместно для местоположения и специализации лавки, но внешность хозяина опрокидывала эти мои туманные априорные представления. Потому что он был молод, высок и длинноног, в обтягивающих джинсах, выцветших до бледной голубизны, и синей матерчатой куртке, не менее старой и тоже выцветшей, с деловито засученными рукавами, под которыми виднелись манжеты клетчатой рубашки. Шея у мужчины была обвязана хлопчатобумажным платком, а на ногах его были мягкие мокасины с узорами и бахромой.

В ту зиму в Лондоне кто только не одевался под ковбоя, но на этом человеке такая одежда выглядела уместной и шла ему. Мы стояли и глядели друг на друга, а потом он улыбнулся, и почему-то улыбка эта застала меня врасплох. Я не люблю, когда меня застают врасплох, и потому сказала «Доброе утро» суховатым тоном.

Он поправил за собой портьеру и мягко шагнул ко мне.

– Чем могу быть полезен?

Если вначале он мог показаться натуральнейшим, самым что ни на есть американцем, то стоило ему открыть рот, и в ту же минуту впечатление это рассеялось. Почему-то меня это задело. Жизнь, прожитая рядом с матерью, воспитала во мне изрядную долю скептицизма в отношении мужчин вообще, а притворщиков и обманщиков в частности. Этот же молодой человек, как я с ходу решила, был именно обманщиком.

– Я… я хотела спросить про вон те креслица. С овальной спинкой.

– А, понятно… – Приблизившись к креслам, он положил руку на спинку одного из них. Кисть руки была длинная, красивой формы, с округлыми ногтями пальцев, загорелая кисть. – Это парные кресла.

Я глядела на кресла, старательно игнорируя его присутствие.

– Интересно, сколько они стоят?

Он присел на корточки, разглядывая этикетку с ценой, и я увидела его волосы – густые и длинные, они достигали воротничка, были очень темными и глянцево поблескивали.

– Вам повезло, – сказал он. – Они идут по дешевке, потому что ножка одного из них была сломана, а потом починена не слишком квалифицированно. – Он внезапно распрямился, удивив меня своим ростом. Глаза у него были чуть раскосые, темно-темно-карие, и выражение их меня смущало. Мне было неловко в его присутствии, и легкая антипатия к нему стала превращаться в прямую неприязнь. – Пятнадцать фунтов за пару, – сказал он. – Но если вы готовы подождать и чуть-чуть приплатить, то я могу укрепить ножку и, пожалуй, отфанеровать стык. Тогда кресло будет прочнее, да и красивее.

– А таким, как сейчас, разве оно не годится?

– Вам годится, – пояснил молодой человек, – но если к ужину вы пригласите какого-нибудь грузного толстяка, то ужин свой он может закончить на полу.

Последовала пауза, во время которой я смерила его взглядом, как я надеялась, холодным. Глаза его искрились злорадным весельем, которое я вовсе не стремилась с ним разделить. Предположение, что на ужин ко мне станут приходить лишь грузные толстяки, меня не порадовало.

Наконец я выговорила:

– А сколько будет стоить починить ножку?

– Скажем, пять фунтов. И значит, вы приобретете кресла по десятке за штуку.

Подсчитав в уме, я решила, что могу себе это позволить.

– Я их беру.

– Хорошо, – сказал молодой человек; подбоченясь, он приветливо улыбнулся мне, как бы желая сказать, что сделка заключена.

Я подумала, что продавец он попросту никудышный.

– Вы хотите, чтобы я сейчас оплатила покупку или оставила залог?..

– Не важно. Запла́тите, когда будете забирать.

– А когда они будут готовы?

– Примерно через неделю.

– Вы не хотите спросить мою фамилию?

– Только если вы сами хотите ее назвать.

– А что, если я больше не появлюсь?

– Тогда, полагаю, кресла будут проданы кому-нибудь другому.

– Не хотелось бы прошляпить их.

– Не прошляпите, – сказал молодой человек.

Я сердито нахмурилась, но он лишь улыбнулся и направился к двери – открыть ее, чтобы выпустить меня. В дверь ворвался холод, снаружи моросило, и на улице стояла сумеречная темнота.

– До свидания, – сказал он, а я, постаравшись изобразить на лице ледяную улыбку благодарности, прошла мимо него во мрак и услышала, как зазвенел колокольчик, когда за мной закрывалась дверь.

День сразу стал хуже некуда. Удовольствие, которое доставила мне покупка кресел, было испорчено досадой на молодого человека. Я не склонна испытывать к людям неприязнь с первого взгляда, но тут я злилась и на него, и на себя за то, что оказалась столь уязвимой. Я все еще переживала в душе этот случай, когда шагала по Уолтон-стрит и потом входила в магазин Стивена Форбса. Даже уютное тепло внутри и приятный запах бумаги и типографской краски не могли развеять моего паршивого настроения.

Магазин располагался на трех этажах: на первом – новые книги, на втором – букинистический отдел со старыми гравюрами и в полуподвале – кабинет Стивена. Увидев, что Дженнифер, вторая девушка-продавщица, обслуживает покупателя, а кроме него, в поле зрения находится лишь еще один клиент – пожилая дама в твидовой пелерине, поглощенная изучением книг в секции садоводства, я завернула было в маленькую гардеробную, на ходу расстегивая пальто, но тут же услышала характерную тяжелую поступь Стивена, поднимающегося из своего кабинета вверх по лестнице, и почему-то задержалась, дожидаясь его. Через секунду он появился – высокий, сутуловатый, в очках, с обычным своим выражением подспудной общей доброжелательности. Он был, как обычно, в одном из своих костюмов, всегда выглядевших на нем так, словно они нуждаются в хорошей глажке, галстук же его, даже сейчас, в первой половине рабочего дня, уже успел сбиться на сторону и обнажить верхнюю пуговицу рубашки.

– Ребекка, – проговорил он.

– Да. Я пришла.

– Рад, что перехватил вас. – Он подошел ко мне вплотную и понизил голос, чтобы не мешать клиентам: – Там внизу для вас письмо, его переслали с вашей прежней квартиры. Так что сбегайте-ка вниз и заберите его.

Я нахмурилась:

– Письмо?

– Да. Авиа. И все обклеено иностранными марками. Не знаю почему, но оно производит впечатление срочного.

Мое раздражение вкупе с мечтами о новых креслах отошло куда-то, уступив место внезапной тревоге.

– Это от мамы?

– Не знаю. Почему бы вам не пойти и не узнать?

По крутым, не покрытым ковровой дорожкой ступеням я спустилась в полуподвал, освещенный в этот хмурый день длинными полосками ламп дневного света, вделанных в потолок. Кабинет был, как всегда, вопиюще неопрятен: завален какими-то письмами, свертками, папками, кипами старых книг, картонными коробками и пепельницами, которые забыли вытряхнуть. Но адресованное мне письмо, положенное на самую середину торговой книги Стивена, было видно сразу.

Я взяла его в руки. Авиаконверт, испанские марки, почтовый штемпель Ибицы. Но почерк незнакомый – заостренный и колючий, как будто писали очень тонким пером. Письмо было послано на прежнюю квартиру, но адрес перечеркнут и заменен адресом книжного магазина, написанным крупным девчачьим почерком. Я прикинула, сколько это письмо пролежало на столике возле входной двери, прежде чем попалось на глаза одной из девушек и прежде чем она удосужилась направить его мне.

Сев в кресло Стивена, я вскрыла конверт. Внутри находилось два листочка хорошей почтовой бумаги, а в начале письма была проставлена дата: 3 января. Почти месяц назад. В мозгу моем зазвучала тревожная нота; чувствуя внезапный страх, я стала читать.

Дорогая Ребекка!

Надеюсь, Вы не обидитесь, что я обращаюсь к Вам по имени – ведь Ваша мама так много мне о Вас рассказывала. Пишу Вам, потому что мама Ваша очень больна. Она недомогала уже давно, и, конечно, лучше было бы написать Вам раньше, но она не разрешала.

Однако теперь уж я настоял на своем и, с одобрения доктора, хочу известить Вас, что, мне кажется, Вам стоит прилететь повидаться с ней.

Если это возможно, телеграфируйте, пожалуйста, номер рейса, чтобы я мог встретить Вас в аэропорту.

Я знаю, что Вы работаете и путешествие это для Вас может оказаться трудноосуществимым, но я настоятельно советую Вам поторопиться. Боюсь, что Вы найдете маму сильно изменившейся, хотя дух ее по-прежнему бодр.

С наилучшими пожеланиями, искренне Ваш

Отто Педерсен

Я сидела, недоверчиво уставясь на письмо. Формально вежливые слова мне ничего не говорили и одновременно говорили мне все. Мама больна, может быть, при смерти. Месяц назад мне советовали поторопиться, немедленно повидаться с ней. Прошел уже целый месяц, а я только сейчас получила письмо. Может быть, она умерла, а я не приехала! Что же должен думать обо мне этот Отто Педерсен, которого я никогда в жизни не видела, чье имя даже впервые слышу!

2

Я перечитала письмо снова, потом еще раз. Тоненькие бумажные листки шелестели в моих руках. Я все еще сидела там, в кресле Стивена, когда, разыскивая меня, он спустился наконец вниз.

Я повернулась к нему, глядя на него вполоборота. Он увидел мое лицо и спросил:

– Что случилось?

Я попыталась сказать ему, но не смогла. Вместо этого я сунула ему в руки письмо и, пока он разворачивал его и читал, сидела, облокотясь на его стол, и грызла ногти больших пальцев; расстроенная, сердитая, я старалась побороть мучительное беспокойство.

Очень быстро прочтя письмо, он кинул его на разделявший нас стол и спросил:

– Вы знали, что она больна?

Я покачала головой.

– Когда в последний раз вы получали от нее известия?

– Месяца четыре-пять назад. Она не любит писать писем. – Я подняла на него глаза и сказала с ожесточением, глотая комок в горле: – Этому письму почти целый месяц. Оно пролежало в квартире, и никто не потрудился переслать его мне. Может быть, она умерла, а меня не было там, и она думала, что я просто наплевала на нее!

– Если б она умерла, – сказал Стивен, – мы бы об этом непременно узнали. А сейчас перестаньте плакать, для этого нет времени. Первейшая наша задача – это чтобы вы как можно скорее вылетели на Ибицу, а перед тем сообщить… – он опять взглянул на письмо, – …мистеру Педерсену, что вы прибудете. Все прочее не важно.

Я сказала:

– Я не могу лететь, – и рот мой приоткрылся, а нижняя губа задрожала, как у десятилетней девочки.

– Почему вы не можете лететь?

– У меня нет денег на билет.

– Ну, детка, это уж моя забота.

– Но я не могу позволить…

– Прекрасно можете, а если уж вас так распирает от гордости, отдадите мне долг лет через пять, а я с вас взыщу проценты, чтобы доставить вам удовольствие. Теперь же, ради всего святого, хватит об этом! – Он уже тянулся к телефонному справочнику, проявляя совершенно на него не похожую деловитость. – Паспорт у вас при себе? Так, приставать со всякими глупостями, вроде прививки от оспы, к вам не будут… Алло? «Бритиш эйрвейз»? Я хочу забронировать место на первый же рейс до Ибицы! – Он улыбнулся мне, все еще боровшейся со слезами и собственным характером, но уже значительно приободрившейся. Что может быть лучше в минуты душевного кризиса, чем передать все на волю и попечение большого и доброго мужчины?

Взяв карандаш и придвинув к себе бумагу, он стал записывать:

– Да. Когда? Прекрасно! Забронируйте, будьте любезны! Мисс Ребекка Бейлис. А на Ибицу он когда прибывает? И номер рейса, пожалуйста. Большое спасибо. Спасибо. Да, в аэропорт я отвезу ее сам.

Он положил трубку и стал не без удовольствия разглядывать неудобочитаемые каракули, оставленные его карандашом.

– Значит, так. Вы вылетаете завтра утром, в Пальме пересаживаетесь на другой самолет, на Ибицу прибываете около половины восьмого. Я отвезу вас в аэропорт. Нет, только не начинайте опять спорить! Мне будет спокойнее, если я собственными глазами увижу, что вы идете к трапу. А сейчас мы пошлем телеграмму мистеру Отто Педерсену… – он опять взял в руки письмо, – на виллу «Маргарета» в Санта-Катарине, сообщим ему, что вы вылетаете.

И он опять улыбнулся мне так весело и ободряюще, что я внезапно преисполнилась надеждой.

Я сказала:

– Не знаю, как благодарить вас.

– Вот и хорошо, и не надо, – заметил Стивен. – Уж такую-то малость я могу сделать!

На следующий день я была в самолете, наполовину заполненном оптимистически настроенными зимними туристами. Они даже прихватили с собой соломенные шляпы на случай невероятно жгучего солнца, и лица их, когда мы ступили на мокрую от мелкого назойливого дождя землю Пальмы, несколько вытянулись, хотя и демонстрировали настойчивое желание весело улыбаться в надежде, что уж завтра-то все наладится.

Дождь лил не переставая все четыре часа, что я провела в зале для транзитных пассажиров, а на вылете из Пальмы нас здорово трясло, потому что самолет продирался сквозь густые дождевые облака. Но потом, когда, набрав высоту, мы поднялись над облаками и полетели над морем, погода прояснилась. Облака разредились, в просветах показалось вечереющее небо цвета голубых яиц малиновки, а далеко внизу обозначилась морщинистая гладь моря, пронизанная розовыми полосами закатного солнца.

Приземлились мы в темноте. В темноте и сырости. Спускаясь по трапу под южным, полным ярких звезд небом, я ощущала только запах авиационного бензина, но, когда по бетонированному, покрытому лужами полю я шла к огням аэровокзала, в лицо мне повеял ласковый ветерок. Он был теплым, пахнул сосновой хвоей и привел мне на память множество летних каникул, которые я провела за границей.

В это тихое, нетуристское время года самолет был неполон, и пройти таможенный и иммиграционный контроль не составило труда. Мне шлепнули штамп в паспорте, я подхватила чемодан и направилась в зал прибытия. Там, как обычно, мелкими группками кучковались люди – стояли или понуро и безучастно сидели на длинных пластиковых скамьях. Я остановилась и огляделась в надежде, что меня окликнут, но не нашла никого, кто хотя бы отдаленно напоминал приехавшего встретить меня шведского писателя. А потом мужчина, покупавший газету в киоске на другом конце зала, обернулся. Взгляды наши встретились, и он двинулся в мою сторону, сложив газету и на ходу запихивая ее в карман, как вещь, отныне ему совершенно не нужную. Он был высок и худощав, с волосами не то белокурыми, не то седыми – в ярком и безликом электрическом свете понять это было невозможно. Когда по полированному паркету он прошел почти полпути, я попробовала улыбнуться, и он, приблизившись, назвал мое имя «Ребекка?» с вопросительной интонацией, не вполне уверенный, что это я.

– Да.

– Я Отто Педерсен.

Мы обменялись рукопожатием, при этом он церемонно отвесил мне легкий поклон. Волосы у него, как я разглядела вблизи, были светло-русыми и седоватыми, он был строен и костист, с лицом, покрытым густым загаром, а кожа его от постоянного пребывания на солнце стала сухой, с сеткой тонких морщинок. Глаза – очень светлые, скорее серые, чем голубые. Одет он был в черный свитер-водолазку и легкий бежеватый, цвета овсяных хлопьев костюм со складчатыми, как на рубашке-сафари, карманами и незатянутым, с болтающейся пряжкой поясом. От него веяло лосьоном после бритья и чистотой, безупречной, как после отбеливателя.

Обретя друг друга, мы секунду не знали, что сказать, внезапно оба остро ощутили трагические обстоятельства нашей встречи, и я поняла, что он испытывает ту же неуверенность, что и я. Но, будучи человеком воспитанным и вежливым, он справился со смущением, подхватил мой чемодан и осведомился, весь ли это багаж.

– Да, больше ничего нет.

– Тогда пойдемте к машине. Хотите – постойте здесь у выхода, а я подгоню ее, чтобы вам не делать лишних движений.

– Нет, я пойду с вами.

– Автостоянка близко, через дорогу.

Мы вышли вместе, опять нырнув в темноту. Он привел меня к полупустой автостоянке, где остановился возле большого черного «мерседеса», открыл его и закинул на заднее сиденье мой чемодан. Потом он придержал дверцу, усаживая меня, после чего, обогнув машину, сел рядом на водительское место.

– Надеюсь, вы хорошо перенесли дорогу? – вежливо поинтересовался он, когда, отъехав от аэровокзала, мы очутились на дороге.

– Немного потрясло в Пальме. И ждать пришлось четыре часа.

– Да. В это время года прямые рейсы отменяют.

Я судорожно глотнула.

– Мне надо объяснить вам, почему я не ответила на ваше письмо. Я переехала и письмо получила лишь вчера утром. Понимаете, мне его не переслали. Вы так любезно написали мне и, наверное, удивлялись, почему я не ответила.

– Я предполагал нечто подобное.

Его английский был безукоризнен, лишь шведская четкость гласных и некоторая церемонность выражений выдавали его происхождение.

– Когда я получила ваше письмо, я так испугалась… что могу опоздать…

– Нет, – сказал Отто. – Вы не опоздали.

Что-то в его голосе заставило меня бросить на него взгляд. Его профиль, освещенный желтым светом пролетающих за стеклами огней, был острым как нож, выражение лица – неулыбчивое, суровое.

Я спросила:

– Она умирает?

– Да, – сказал Отто. – Да, она умирает.

– Что с ней такое?

– Рак крови. Так называемая лейкемия.

– Давно она болеет?

– Примерно год. Но плохо ей стало перед самым Рождеством. Доктор решил, что следует попробовать переливание крови, и я отвез ее в больницу. Но ничего хорошего не вышло, потому что, как только ее отпустили домой, у нее началось ужасное носовое кровотечение. Пришлось вызвать «скорую» и опять отвезти ее в больницу. Рождество она провела там, и выписали ее далеко не сразу. Тогда я и написал вам.

– Жаль, что я не получила письма вовремя. Она знает о моем приезде?

– Нет, я не сказал ей. Вам хорошо известно, как она обожает сюрпризы и как ненавидит разочаровываться. Я решил, что может случиться так, что этим рейсом вы не прилетите. – Он холодно улыбнулся. – Но вы, конечно, прилетели.

Мы остановились на перекрестке, пропуская деревенскую фуру; копыта мула приятно шлепали в дорожной пыли, а на задке фуры раскачивался фонарь. Отто воспользовался остановкой, вытащил из нагрудного кармана сигару с обрезанными концами и закурил от зажигалки на приборной доске. Фура проехала, и мы двинулись дальше.

– Вы давно не видели маму?

– Два года.

– Вы должны быть готовы к тому, что она очень изменилась. Боюсь, перемена поразит вас, но постарайтесь, пожалуйста, не подать вида. Она все еще крайне тщеславна.

– Вы так хорошо ее знаете.

– А как же иначе?

Мне очень хотелось спросить его, любит ли он мою мать. Вопрос этот вертелся у меня на языке, но я понимала, что на этой стадии нашего знакомства спросить о такой личной и интимной вещи было бы сущей наглостью. А кроме того, какая разница? Он встретил ее, захотел быть с ней, он дал ей дом и теперь, когда она так больна, нежно заботится о ней в этой своей внешне суховатой манере. Если это не любовь, то что же?

Вскоре мы заговорили о вещах посторонних. Я спросила, давно ли он живет на острове, и он ответил, что пять лет. Впервые он приплыл сюда на яхте, и место так ему понравилось, что на следующий год он вернулся на остров, купил дом и обосновался здесь.

– Вы писатель?

– Да, но, кроме того, профессор истории.

– Вы пишете исторические труды?

– Писал. А сейчас работаю над исследованием мавританского завоевания и периода владычества мавров здесь, на островах, и на юге Испании.

Эти слова произвели на меня впечатление. Насколько мне помнилось, раньше среди маминых любовников не было ни одного, хоть отдаленно напоминавшего интеллектуала.

– Далеко еще до вашего дома?

– Около пяти миль. Когда я впервые очутился здесь, деревня Санта-Катарина была совершенно первозданной и нетронутой. Однако теперь намечается строительство гостиничного комплекса, и, боюсь, место это испортят, как испортили и весь остров. Нет, я неверно сказал. Как испортили и некоторые другие места на острове. Здесь пока еще возможно полное уединение, если знаешь, где его искать, и вдобавок располагаешь машиной, а может быть, еще и моторной лодкой.

В машине было тепло, и я опустила стекло в окошке. В лицо мне повеяло мягкое вечернее дуновение, и я увидела, что вокруг нас уже раскинулся сельский ландшафт, а мимо пробегают оливковые рощи и мерцают огоньки крестьянских домов, выглядывая из-за раскидистых и колючих опунций.

– Я рада, что она здесь, – сказала я. – То есть я хочу сказать, что, если уж ей суждено заболеть и умереть, я рада, что произойдет это в таком месте, на юге, где пригревает солнышко и пахнет сосновой хвоей.

– Да, – сказал Отто и добавил, как всегда четко: – Думаю, она была здесь очень счастлива.

Мы ехали в молчании по пустынной дороге, и навстречу нашим фарам бежали телеграфные столбы. Я видела теперь, что мы мчимся по берегу моря, раскинувшегося до невидимого темного горизонта и усеянного там и тут огоньками рыбацких шхун. Вскоре перед нами обозначились неоновые огни и показался силуэт деревеньки. Мы миновали дорожный знак с названием «Санта-Катарина» и теперь катили по главной улице, где витали запахи лука, растительного масла и жаренного на рашпере мяса. Из распахнутых дверей к нам рвались звуки фламенко. Смуглые лица обращались в нашу сторону и провожали взглядами, полными рассеянного любопытства. Через минуту деревня осталась позади, а мы врезались в черноту за ней лишь затем, чтобы почти сразу же, притормозив и сделав крутой поворот, въехать на узкую аллею, шедшую вверх между миндальными деревьями по обочинам. Наши фары прорезали темноту, и я увидела впереди виллу – белый квадрат фасада, который разнообразили лишь маленькие замкнутые оконца и зажженный фонарь, раскачивавшийся над украшенной шляпками гвоздей входной дверью.

Отто нажал на тормоз и заглушил мотор. Мы вышли из машины. Отто достал с заднего сиденья мой чемодан и через вымощенную гравием площадку пошел впереди меня к дому. Он открыл дверь и посторонился, пропуская меня вперед.

Мы очутились в прихожей, освещенной люстрой из кованого железа, а из мебели там стояла длинная кушетка, покрытая пестрым одеялом. Возле двери стоял сине-белый кувшин с тростями, увенчанными набалдашниками из слоновой кости, и с зонтиками от солнца. Как только Отто притворил входную дверь, напротив открылась другая, внутренняя, выпустив маленькую темноволосую женщину в розовом халате и разболтанных ношеных тапочках.

– Señor[1].

– Мария.

Женщина улыбнулась, обнажив ряд золотых зубов. Отто заговорил с ней по-испански – задал какой-то вопрос, она ответила, после чего он представил ей меня.

– А это Мария, которая ведет все наше хозяйство. Я сказал ей, кто вы такая.

Я протянула руку, и Мария пожала ее. Мы дружелюбно заулыбались, кивая друг другу. Потом Мария опять повернулась к Отто и еще что-то сказала. После этого он передал ей мой чемодан, и она удалилась.

Отто объявил:

– Ваша мама спала, но сейчас проснулась. Разрешите мне помочь вам с пальто.

Я расстегнула пуговицы, а он снял с меня пальто и положил его на край кушетки. Затем он направился к еще одной двери, сделав мне знак следовать за ним. Я повиновалась, внезапно занервничав, боясь того, что предстояло мне увидеть. Он ввел меня в гостиную – длинную комнату с низким потолком и стенами, белеными, как и весь дом. Обставлена она была приятной смесью современной скандинавской и старинной мебели. По плиточному полу были разбросаны ковры, кругом было множество книг и картин, а круглый стол посередине манил обилием аккуратно разложенных журналов и газет.

В большом камине горели настоящие дрова, а напротив была постель с низким столиком возле нее; на столике стояли стакан с водой и кувшин, кружка с несколькими стебельками розовой герани, лежали книги и горела лампа.

Комната была освещена только этой лампой и мерцающим огнем в камине, но от самой двери я увидела хрупкую фигуру под розовыми одеялами и исхудалую руку, протянувшуюся к Отто, едва он приблизился и встал на ковре у камина.

– Милый, – сказала она.

– Лайза.

Он взял ее руку, поцеловал.

– Тебя так долго не было!

– Мария сказала, что ты спишь. Ты в силах принять гостью?

– Гостью? – тоненько сказала она. – Кого же?

Отто покосился на меня, и я выступила вперед, встав рядом с ним.

Я сказала:

– Это я, Ребекка.

– Ребекка! Детка дорогая! О, какая радость и как забавно!

Она протянула мне обе руки, и я встала на колени, целуя ее. Тело ее не сопротивлялось и не давало опоры – такой она была худой, и когда я коснулась губами ее щеки, это было как прикосновение к пергаменту. Щека ее напоминала засохший листок, давно сорванный с родного дерева, скрученный, гонимый ветром.

– Но что ты делаешь здесь? – Она поглядела через плечо на Отто, потом перевела взгляд на меня, притворно нахмурилась: – Это не ты велел ей приехать?

– Я подумал, что тебе будет приятно повидать ее, – сказал Отто, – подумал, что тебя это взбодрит.

– Но, милый, почему ты ничего не сказал мне?

Я улыбнулась:

– Мы хотели, чтобы это был сюрприз.

– Лучше бы мне было знать заранее, тогда я могла бы предвкушать встречу с тобой. Ведь мы именно так и думали до Рождества. Предвкушение – это же половина удовольствия! – Она отпустила меня, и я откинулась назад, сев удобнее. – Ты у нас остановишься?

– На день-другой.

– О, как замечательно! Мы сможем всласть посплетничать! Отто, а Мария знает, что Ребекка остается?

– Конечно.

– А как насчет сегодняшнего ужина?

– Мы обо всем договорились – ужинать мы будем здесь, втроем.

– Ну давайте тогда сейчас что-нибудь придумаем. Выпьем. В доме есть шампанское?

Отто улыбнулся:

– Думаю, найдется бутылочка. Помнится, я припас одну на такой случай и держу ее во льду.

– Ах ты, хитрюга!

– Так принести сейчас?

– Пожалуйста, милый. – Ее пальцы скользнули в мои, и это было все равно что держать цыплячий скелетик. – Мы выпьем за встречу!

Отто вышел за шампанским, и мы остались вдвоем. Найдя низенькую табуретку, я пододвинула ее к постели, чтобы можно было сесть возле нее. Мы глядели друг на друга, и она все улыбалась. Ее ослепительная улыбка и блестящие темные глаза остались прежними, как и темные волосы, пятном черневшие сейчас на снежно-белой наволочке. Остальное в ней было страшно. Трудно было вообразить себе, что живой человек может быть таким худым. А в довершение нереальности этой совершенно невообразимой картины кожа матери была вовсе не бледной или бескровной, а покрытой густым загаром, словно она и теперь еще проводила дни, нежась на пляже. Но возбуждение не покидало ее. Она все говорила и, казалось, не могла остановиться:

– Какая прелесть, что мой дорогой догадался, до чего мне хотелось видеть тебя! Только вот со мной стало так скучно, мне ничего не хочется, и все так трудно. Ему бы подождать, пока мне станет лучше, тогда бы мы могли повеселиться вместе, поплавать, походить на яхте, и пикники устраивать, и все такое…

– Я могу приехать еще раз, – сказала я.

– Да, конечно, можешь. – Она коснулась рукой моего лица, словно ей необходимо было этим прикосновением убедиться в реальности моего присутствия. – Ты великолепно выглядишь, тебе это известно? Мастью ты в отца – эти большие серые глаза, эти волосы пшеничного цвета… Они пшеничные или золотистые? И мне нравится твоя прическа. – Ее рука потянулась к моей косе, и коса упала мне на плечо, толстая, как канат. – Она делает тебя похожей на принцессу из сказки – знаешь эти старые книжки с чудесными картинками? Ты очень хорошенькая.

Я покачала головой:

– Нет, это не так.

– Ну, выглядишь хорошенькой, а это почти одно и то же. Милая, что ты делала все это время? Мы так давно не переписывались, и я не имела от тебя вестей. Чья это вина? Наверное, моя, ведь я в смысле писем человек безнадежный.

Я рассказала ей о книжном магазине и о новой квартире. Последнее ее позабавило.

– Какая же ты чудачка – вить гнездышко и не иметь никого, с кем это гнездышко разделить! Неужели ты не встретила человека, за которого захотела бы выйти замуж?

– Нет. И того, кто захотел бы жениться на мне, – тоже.

В лице ее промелькнуло выражение коварства.

– А как насчет твоего хозяина?

– Он женат, у него прелестная жена и целый выводок детей.

Она фыркнула:

– Вот уж что никогда меня не смущало! О, милая моя, какой же ужасной матерью я была, самым непозволительным образом таскала тебя по всему свету! Удивительно еще, как в тебе не развился целый букет неврозов, маний или как там их теперь называют? Но по тебе не скажешь, что они у тебя есть, так что, возможно, это было не так уж плохо.

– Конечно неплохо. Просто я росла с открытыми глазами, а это вовсе не вредно. – И я прибавила: – Мне нравится Отто.

– Ну разве он не чудо? Такой корректный, пунктуальный, такой северянин. И такой ярко выраженный интеллектуал… Какое счастье, что он не требует и от меня интеллекта! Только любит, когда я его смешу.

Где-то в глубине дома часы пробили семь, и с последним ударом в комнате опять возник Отто с подносом, на котором в ведерке со льдом высилась бутылка шампанского, а рядом с ведерком стояли три бокала. Мы глядели, как он опытной рукой раскупорил бутылку, разлил по бокалам золотистую пену, и мы взяли бокалы и подняли их с улыбками, потому что неожиданно у нас получилась вечеринка. Мать сказала:

– Ну, за нас троих и за счастливые времена! О, как восхитительно забавно!

Позже меня проводили в мою спальню, которая была не то просто роскошна, не то роскошно проста – я так и не смогла подобрать ей точного определения. К ней примыкала отдельная ванная, и я приняла душ, после чего переоделась в брюки и шелковую блузку, причесалась, переплела косу и вернулась в гостиную. Мама и Отто уже ждали меня там. Отто тоже переоделся к ужину, а на маме была свежая пижамная кофта дымчато-голубого цвета, а на коленях шелковая шаль, расшитая палевыми розами; длинная бахрома шали касалась пола. Мы выпили еще, а потом Мария подала ужин, сервировав его на низеньком столике возле камина. Мама болтала без умолку и то и дело возвращалась в прошлое, ко времени моего детства. Я сначала подумала, что Отто будет этим шокирован, но он ничуть не был шокирован – проявлял интерес, много смеялся и задавал вопросы, побуждая маму продолжать ее рассказы.

– …а этот кошмарный дом в Денбишире… Ребекка, помнишь этот ужасный дом? Мы помирали от холода, а камин дымил как сумасшедший. Это было у Себастьяна, – пояснила она Отто. – Мы все считали, что из него выйдет знаменитый поэт, но оказалось, что в стихах он смыслит не больше, чем в овцеводстве. По правде говоря, даже меньше. И я все не могла придумать, как бы расстаться с ним так, чтобы не ранить его чувств, и тут, по счастью, Ребекка подхватила бронхит, и у меня появился прекрасный повод.

– Но для Ребекки это не было особым счастьем, – предположил Отто.

– Да было, было! Она, как и я, ненавидела тот дом; вдобавок там была страшная собака, которая все норовила ее укусить. Милый, есть еще шампанское?

Она почти не ела, зато пила бокал за бокалом ледяное шампанское, в то время как мы с Отто усердно поглощали приготовленный Марией вкуснейший ужин из четырех перемен. Когда ужин был окончен и тарелки убраны, мать захотела музыки, и Отто поставил на проигрыватель концерт Брамса, приглушив звук. Мама все продолжала говорить, как заводная игрушка с закрученной до отказа пружиной, бестолково мечущаяся по полу, пока не сломается.

Вскоре Отто извинился, сказав, что ему надо работать, и оставил нас вдвоем, предварительно подкинув в камин еще поленьев и удостоверившись, что нам больше ничего не нужно.

– Он, что, работает каждый вечер? – спросила я, когда он ушел.

– Почти каждый. И каждое утро. Он очень пунктуален. Думаю, поэтому нам и было так хорошо вместе, что мы такие разные.

– Он обожает тебя, – заметила я.

– Да, – согласилась мать. – И самое лучшее, что он никогда не пытался превратить меня в кого-то другого, просто принимал такой, какая я есть, со всеми моими дурными привычками и пестрым прошлым. – Она опять потрогала мою косу. – Ты стала больше похожа на отца… Я всегда считала, что ты пошла в меня, но нет, сейчас ты стала похожа на него. Он был очень красивый.

– Знаешь, я ведь даже имени его не знаю.

– Сэм Беллами. Но фамилия Бейлис гораздо лучше, ты не считаешь? А потом, поскольку воспитывала тебя я одна, я привыкла считать тебя только своей дочерью – своей, и больше ничьей.

– Интересно было бы, если б ты что-нибудь рассказала о нем. Ты никогда не рассказывала.

– О нем мало что можно рассказать. Он был актером и красоты неописуемой.

– А как ты с ним познакомилась?

– Он приехал в Корнуолл с труппой летнего театра на паях играть Шекспира на открытой площадке. Ужасно романтично: темно-синие летние вечера и влажный запах росы на траве, и божественная музыка Мендельсона, и Сэм в роли Оберона:

  • Осветите спящий дом
  • Сонным мертвенным огнем.
  • Каждый эльф и крошка-фея,
  • Легче птичек всюду рея…[2]

Волшебно. И влюбиться в него было частью волшебства.

– А он в тебя влюбился?

– Мы оба тогда думали, что да.

– Но ты сбежала с ним из дома, вышла за него замуж…

– Да. Но только потому, что родители не оставили мне другого выхода.

– Не понимаю.

– Он им не нравился. Они не одобрили его. Сказали, что я слишком молода. А мама сказала, почему бы мне не выйти замуж за какого-нибудь симпатичного молодого соседа, не остепениться, не перестать что-то вечно из себя корчить. А если я выйду за актера, что скажут люди? Порой я думаю, что единственной ее заботой было, что скажут люди. Как будто это имеет хоть какое-то значение!

Невероятно, но лишь тогда она впервые в разговоре со мной упомянула о своей матери. И я рискнула подсказать ей:

– Ты не любила ее?

– О, милая, все это было так давно. С трудом вспоминается. Но она давила на меня, угнетала. Иногда я просто физически чувствовала, как она душит меня условностями. А Роджера убили, и я так ужасно по нему скучала. Все было бы иначе, будь рядом Роджер. – Она улыбнулась. – Он был такой милый. Невозможно милый. Настоящий стерлюб с головы до пят.

– Что такое стерлюб?

– Любитель стерв. Вечно влюблялся в каких-то жутких девиц. И в конце концов женился на такой же. Куколка-блондинка с волосами, как у куклы, и с голубыми фарфоровыми кукольными глазками. Я ее не выносила.

– Как ее звали?

– Молли. – Мать поморщилась, словно даже произнести это имя ей было гадко.

Я рассмеялась:

– Ну неужели уж до такой степени она была противна!

– Я считала, что да. Омерзительно аккуратна. Вечно то сумочку разбирает, то набойки ставит, то дезинфицирует детские игрушки…

– Значит, у нее был ребенок?

– Да, мальчик. Несчастный младенец, она настояла, чтоб его назвали Элиот.

– По-моему, хорошее имя.

– Как можешь ты так говорить, Ребекка! Тошнотворное имя! – Было ясно, что все, связанное с Молли, – будь то слова или поступки – в глазах матери не могло иметь оправдания. – Мне всегда так жаль было этого ребенка – обременить на всю жизнь таким жутким именем! Ну и ребенок получился под стать имени, знаешь, как это бывает. А когда уж Роджер погиб, бедный малыш стал совсем невыносим: не слезал у матери с рук и требовал, чтобы по ночам в комнате не гасили свет.

– По-моему, ты слишком к нему сурова.

Она засмеялась:

– Да. Знаю. И он не виноват. Может быть, он и вырос бы вполне благопристойным юношей, если б мать не испортила все сама.

– Интересно, что стало с Молли.

– Не знаю. И знать не хочу. – Мама всегда умела рубануть с плеча. – Все это как сон. Как будто вспоминаешь персонажей сна или призраки. А может быть… – Голос ее замер. – Может быть, они как раз реальные люди, а призрак – это я.

Мне стало не по себе, настолько это было похоже на правду, которую я пыталась от нее скрыть. Я быстро спросила:

– А твои родители живы?

– Мать умерла в то Рождество, когда мы были в Нью-Йорке. Помнишь то Рождество в Нью-Йорке? Холод и снег, и из всех лавок несется мелодия «Звон колокольный», помнишь, к концу праздников я уже слышать ее не могла! Отец написал мне, но письмо, разумеется, я получила лишь месяц спустя, когда оно наконец нашло меня, облетев полсвета. А тогда отвечать было поздно, да и что тут было сказать? Потом письма – это настолько не моя стихия… Он, наверное, решил, что мне попросту наплевать.

– Ты так и не написала?

– Нет.

– Ты и его не любила? – Картина вырисовывалась безнадежная.

– О нет, его я обожала. Он был замечательный. Ужасно красивый, любимец женщин, такой суровый, мужественный, так что даже страшно. Он был художником. Разве я тебе не говорила?

Художник. Я представляла себе кого угодно, но только не художника.

– Нет, никогда не говорила.

– Ну, если бы ты получила мало-мальское образование, ты, возможно, сама бы догадалась. Гренвил Бейлис. Тебе это имя ничего не говорит?

Я скорбно покачала головой. Какой ужас – слыхом не слыхивать о знаменитом деде!

– Что ж, ничего удивительного. Я не слишком усердствовала в таскании тебя по галереям и музеям. Подумать, так я вообще не слишком усердствовала. Чудо еще, что ты выросла такая, какая ты есть, на строгой диете материнского невнимания.

– Как он выглядел?

– Кто?

– Твой отец.

– А ты каким его себе представляешь?

Поразмыслив, я представила себе некое подобие Огастеса Джона[3].

– Богемного вида, бородатый, с львиной гривой.

– Все не так, – сказала мать. – Он был совершенно другим. Начинал он морским офицером, и это наложило на него неизгладимый отпечаток. Видишь ли, в художники он пошел, когда ему было уже под тридцать – бросил свою многообещающую карьеру и поступил в Слейд[4]. Мать была в отчаянии. А уж когда они переехали в Корнуолл и обосновались в Порткеррисе, к ее отчаянию прибавилась и обида. Думаю, она так и не простила ему его эгоизма. Ведь она-то готовилась блистать на Мальте, и возможно, в качестве супруги главнокомандующего. Должна признать, что для роли главнокомандующего он подходил идеально: голубоглазый, представительный, пугающе суровый. Он до конца не утратил качество, которое тогда называли «флотской выправкой».

– Однако тебя его суровость не пугала?

– Нет, я обожала его.

– Тогда почему же ты не вернулась домой?

Лицо ее замкнулось.

– Не могла. И не хотела. Были сказаны ужасные вещи с обеих сторон. Всплыли старые обиды, правды и неправды, прозвучали и угрозы, и ультиматумы. И чем больше они возражали, тем упрямее я становилась, и тем невозможнее потом, по прошествии времени, было для меня признать, что они оказались правы и что я совершила вопиющую ошибку. И потом, если бы я вернулась домой, оттуда мне было бы уже больше не вырваться. Я это знала. И ты принадлежала бы не мне, тобой завладела бы бабушка. А это уж было бы слишком. Ты была такая прелестная крошка. – Мать улыбнулась и добавила чуть грустно: – И ведь мы весело проводили время, правда?

– Конечно!

– Мне очень хотелось вернуться. Несколько раз я чуть было не вернулась. Дом у нас был такой красивый. Боскарва – так называлась усадьба, она была очень похожа на эту виллу, тоже дом на высоком холме, над самым морем. Когда Отто привез меня сюда, мне сразу вспомнилась Боскарва. Только здесь тепло, и ветерок тихий, теплый, а там жуткие штормы и ветры, и сад весь был перегорожен высокими живыми изгородями, чтобы уберечь клумбы от морских ветров. По-моему, моей матери ветры эти были особенно ненавистны. Она вечно закупоривала все окна и старалась не вылезать из дома – играла в бридж с приятелями или вышивала гарусом по канве.

– А тобой она занималась?

– Скорее нет.

– Кто же тебя нянчил?

– Петтифер. И миссис Петтифер.

– Кто это такие?

– Петтифер тоже раньше служил на флоте. Он был отцовским лакеем, чистил серебро и иногда водил машину. А миссис Петтифер стряпала. Не могу передать, до чего мне с ними было уютно: сидишь, бывало, у камелька на кухне, они гренки поджаривают, а ты слушаешь, как ветер стучит в окно, но знаешь, что внутрь ему не пробраться, и чувствуешь себя в полной безопасности. А еще мы гадали на спитом чае… – Голос матери замолк, она погрузилась в какие-то неясные воспоминания. Потом вдруг сказала: – Нет, это была София.

– Кто это – София?

Она не ответила. Она глядела на огонь, и лицо ее было отрешенным. Может быть, она и не слышала моего вопроса. Наконец она опять заговорила:

– После смерти матери мне надо было вернуться. Я дурно поступила, что не вернулась, но от природы я не была наделена, что называется, переизбытком добродетели. И знаешь, в Боскарве осталось кое-что из моих вещей.

– Какие вещи?

– Насколько помню, бюро. Маленькое, с выдвижными ящиками до самого пола с одной стороны и закрывающейся крышкой. Так называемый давенпорт. Потом нефритовые статуэтки, которые отец привез из Китая, венецианское зеркало. Это все мне принадлежало. С другой стороны, я столько колесила по свету, что таскать их с собой было бы затруднительно. – Она взглянула на меня, чуть нахмурившись. – Но, может быть, тебе бы они пригодились. У тебя есть мебель в этой твоей квартире?

– Нет. Практически нет.

– Тогда, возможно, мне стоит попытаться раздобыть это для тебя. Вещи, должно быть, еще в Боскарве, если только дом не продан или не сгорел. Хочешь, я попробую это сделать?

– Очень хочу. И не потому только, что мне так нужна мебель, а потому, что это твои вещи.

– О милая, как славно и как забавно, что ты так тянешься к своим корням! А я вот их терпеть не могла. Мне всегда казалось, что они привязывают меня к месту!

– А мне всегда казалось, что с ними я обрету родословную, семью.

– Твоя семья – это я, – сказала она.

Мы проболтали чуть ли не всю ночь напролет. Часов в двенадцать она попросила налить ей в кувшин воды, и я отправилась на кухню, где никого не было, сделала то, что она просила, и поняла, что Отто с присущим ему мягким тактом, наверное, тихо лег, чтобы мы могли побыть вдвоем. А когда наконец в мамином голосе появилась усталость и речь ее стала нечеткой и вялой, оттого что она совершенно выдохлась, я сказала, что тоже хочу спать, и это было правдой, потом встала, вся затекшая от долгого сидения, потянулась и подбросила в камин еще поленьев. Затем я вынула у нее из изголовья вторую подушку, чтобы она могла лечь и заснуть. Шелковая шаль соскользнула на пол. Я подняла ее, сложила и повесила на кресло. Оставалось только наклониться, чтобы поцеловать ее, выключить лампу в комнате, освещаемой теперь лишь огнем в камине. И когда я была уже в дверях, она сказала, как всегда говорила мне в детстве:

– Спокойной ночи, деточка. До свидания и до завтра.

На следующее утро я проснулась рано от солнечных лучей, пробивавшихся сквозь щели в ставнях. Вскочив, я распахнула ставни навстречу сияющему средиземноморскому утру. Через открытое окно я выбралась на каменную террасу, опоясывающую дом, и не больше чем в миле от дома увидела спуск к морю. Там все было песочно-желтым, окутанным нежной розовой дымкой зацветавшего миндаля. Вернувшись в комнату, я оделась и опять через окно вылезла наружу на террасу и потом по ступенькам спустилась в аккуратно возделанный сад. Я перемахнула через низкую каменную ограду и направилась в сторону моря. Вскоре я очутилась в рощице миндальных деревьев. Остановившись и подняв голову, я любовалась на пенно-розовый цветущий миндаль и просвечивающую за ним бледную голубизну безоблачного неба.

Я знала, что каждый цветок должен принести драгоценный плод, который со временем будет бережно снят с ветки, но все-таки не могла удержаться, чтобы не сорвать веточку, и все еще несла ее в руке, когда час или два спустя, побродив по берегу, тем же путем стала подниматься к вилле.

Подъем оказался круче, чем я предполагала. Приостановившись, чтобы перевести дух, я взглянула вверх, на дом, и увидела, что Отто Педерсен, стоя на террасе, смотрит, как я поднимаюсь в гору. С минуту мы оба не двигались, а потом он сделал движение к ступенькам и стал спускаться по лестнице. Он вышел в сад навстречу мне.

Я замедлила шаг, не выпуская из руки цветущей ветки. Но я все поняла. Поняла раньше, чем он приблизился настолько, что можно было разглядеть выражение его лица, однако я продолжала свой путь через сад, и встретились мы наконец у низкой, сложенной без цемента каменной ограды.

Он произнес мое имя. Больше ничего.

– Я знаю. Можете не говорить, – сказала я.

– Она умерла ночью. Когда Мария утром зашла будить ее… все было уже кончено. Так тихо, мирно.

Я подумала, что мы не очень-то стараемся найти друг для друга слова утешения. А может быть, в этом и не было нужды. Он подал мне руку, помогая преодолеть ограду, и потом не выпускал ее, пока мы шли по саду к дому.

Похоронили ее по испанскому обычаю в тот же день на маленьком деревенском кладбище. Кроме священника присутствовали только Отто, Мария и я. Когда все кончилось, я положила на могилу веточку цветущего миндаля.

Следующим утром я улетала обратно в Лондон, и Отто отвез меня в аэропорт на своей машине. Почти все время мы ехали молча, но когда приблизились к аэропорту, он внезапно проговорил:

– Ребекка, не знаю, имеет ли это значение, но я хотел жениться на Лайзе. И я женился бы на ней, если бы в Швеции у меня не было жены. Мы с ней живем врозь, и давно, но она не дает мне развода, потому что это не позволяет ей ее вера.

– Вам не стоило мне этого объяснять, Отто.

– Я хотел, чтобы вы знали.

– Она была так счастлива с вами. Вы так о ней заботились.

– Я рад, что вы прилетели. Рад, что вы повидали ее.

– Да. – У меня неожиданно перехватило горло, а глаза налились горькими слезами. – Да, я тоже рада.

На аэровокзале проверили мой билет и багаж, после чего мы остались вдвоем, друг напротив друга.

– Не ждите, – сказала я. – Теперь идите. Я ненавижу прощания.

– Хорошо… но сначала… – Он нащупал что-то в кармане пиджака и вытащил оттуда три серебряных ношеных браслета прекрасной работы. Мама никогда не снимала их. Они были на ней и в последнюю ее ночь. – Вы должны их взять. – Он поднял мою руку и надел браслеты мне на запястье. – И еще это. – Из другого кармана он вынул сложенную пачку британских банкнот и сунул мне в руку, сдавив вокруг нее мои пальцы. – Они были в ее сумочке… так что они ваши.

Я знала, что в сумочке денег не было. В ее сумочке никогда нельзя было найти ничего, если не считать мелочи для телефона-автомата и старых, с закрученными уголками счетов, давно просроченных. Но в лице Отто было нечто такое, что я не смогла отказаться, я взяла деньги и поцеловала его, а он молча повернулся и пошел к выходу.

Я летела в Лондон в состоянии грустной нерешительности. Опустошенная, я не имела сил даже для скорби. Я была совершенно измучена физически и не могла ни заснуть, ни есть завтрак, принесенный стюардессой. Она принесла мне чаю, и я попыталась выпить, но чай показался горьким, и я оставила его остывать.

Как будто открылась давно запертая дверь, но открылась не полностью, а лишь образовав узкую щель, и мне предстояло самой распахнуть эту дверь, хотя за ней были лишь темнота и неопределенность.

Возможно, мне следует отправиться в Корнуолл и разыскать мамину родню, но то немногое, что я узнала о тамошней обстановке, не слишком вдохновляло. Мой дед, наверное, очень стар, одинок и, видимо, зол. Я сообразила, что не условилась с Отто Педерсеном о том, чтобы он сообщил деду о смерти мамы, так что не исключена ужасная возможность, если я поеду туда, стать первой вестницей печального события. К тому же я не снимала с него толики вины за то, что он позволил дочери так исковеркать свою жизнь. Мне были известны бездумная импульсивность матери, и ее упрямство, но все же дед мог проявить в отношениях с дочерью бо́льшую мудрость. Он мог разыскать ее, предложить ей помощь, познакомиться со мной, своей родной внучкой. Ничего подобного он не сделал, и это, несомненно, воздвигнет между нами преграду.

И все-таки я тянулась к своим корням. Необязательно жить с родней, достаточно обрести ее. В Боскарве есть вещи, принадлежащие моей маме, и теперь они принадлежат мне. Она хотела, чтобы они перешли ко мне, и успела это сказать, так что теперь я обязана съездить в Корнуолл и предъявить на них свои права, но ехать лишь ради этого – значит проявлять бездушие и жадность.

Я откинулась на спинку кресла и, задремав, услышала голос матери: «Я его не боялась, я любила его. Мне надо было вернуться».

А еще она назвала имя София, но я так и не узнала, чье это имя.

Наконец я заснула, и мне приснилось, что я там. Но во сне дом в Боскарве не имел ни формы, ни очертаний, и единственной реальностью в нем был шум ветра, пробивающего себе путь вглубь суши, – свежего и холодного морского ветра.

Вскоре после полудня я была в Лондоне, но хмурый день потерял форму и предназначение, и я не могла вспомнить, чем собиралась занять остаток дня. В конце концов я села в такси и отправилась на Уолтон-стрит повидаться со Стивеном Форбсом.

Я нашла его наверху – он разбирал ящик с книгами, полученными из одного старого проданного дома. Он был один и, когда я появилась на лестнице, поднялся и направился ко мне навстречу, решив, что это потенциальный покупатель. Когда же он понял, что это я, он совершенно преобразился.

– Ребекка! Вы вернулись!

Я стояла, не вынимая рук из карманов пальто.

– Да. Прилетела около двух часов дня.

Он смотрел на меня с вопросительным выражением.

– Моя мать умерла вчера рано утром, – сказала я. – Я как раз успела. Мы провели с ней весь вечер и все говорили, говорили…

– Ясно, – сказал Стивен. – Я рад, что вы повидали ее. – Он очистил от книг край стола и облокотился на него, скрестив руки и глядя на меня через очки. – Ну и что вы собираетесь делать теперь?

– Не знаю.

– Вы выглядите крайне усталой. Почему бы вам не взять несколько дней отпуска?

Я опять сказала:

– Не знаю.

Он нахмурился:

– Не знаете чего?

– Не знаю, что делать.

– Ну а что вас смущает?

– Стивен, вам приходилось слышать о художнике по имени Гренвил Бейлис?

– Господи, конечно! А почему вы спрашиваете?

– Это мой дед.

На лице Стивена появилось испытующее выражение.

– Боже мой! Когда же вы это обнаружили?

– Мне сказала мама. Должна признаться, я и имени-то этого не знала.

– А должны были бы.

– Он очень известен?

– Был. Лет двадцать назад, когда я был мальчишкой. В нашем старом доме в Оксфорде у отца над камином в гостиной висел Гренвил Бейлис. Так что, можно сказать, он был частью моего детства и моего воспитания. Картина изображала серое бурное море и рыбацкую шхуну под коричневым парусом. При одном взгляде на нее, помнится, меня начинало подташнивать, как во время качки. Он был маринистом.

– Ну да, как бывший моряк. Он ведь служил в военно-морских силах.

– Тогда понятно.

Я ждала, что еще он скажет, но он молчал. Тогда я спросила:

– Что мне делать, Стивен?

– В каком смысле, Ребекка?

– У меня никогда в жизни не было семьи.

– Это так важно?

– Вдруг стало важным.

– Тогда поезжайте и повидайтесь с ним. Что может вам помешать?

– Я боюсь.

– Чего?

– Не знаю. Наверное, оскорблений. Или равнодушия.

– Там происходили жуткие семейные баталии?

– Да. И разрыв. «Чтоб ноги твоей здесь больше не было» – и прочее в том же духе.

– Это мама предложила вам туда съездить?

– Нет. Не так определенно. Но она сказала, что там остались вещи, ей принадлежавшие. Она посчитала, что мне надо их забрать.

– Что за вещи?

Я сказала:

– Понятно, что особых ценностей там нет. Возможно, все это и не стоит путешествия, но мне хотелось бы получить что-нибудь из ее бывших вещей. А потом… – Я попыталась перевести это в шутку: – Они помогут мне хоть как-то заполнить пустоты моего нового жилища.

– Думаю, вещи не могут стать основной целью вашей поездки в Корнуолл. Главное для вас – подружиться с Гренвилом Бейлисом.

– Ну а что, если он не захочет подружиться со мной?

– Тоже ничего страшного. Всего лишь легкий удар по самолюбию, но это можно перенести.

– Вы толкаете меня на это знакомство, – сказала я.

– Если вам не нужен мой совет, то зачем вы пришли ко мне?

Он был прав.

– Не знаю, – призналась я.

Он рассмеялся:

– Вы слишком много чего не знаете, правда? – А когда наконец я тоже выдавила из себя улыбку, он сказал: – Послушайте, сегодня четверг. Отправляйтесь домой, выспитесь. И если сочтете, что завтра еще слишком рано, то поезжайте в Корнуолл в субботу-воскресенье. Поезжайте, и все. Посмотрите тамошние места, повидаете старика. На это может потребоваться несколько дней, не важно! И не торопитесь в Лондон, пока не сделаете там все, что в ваших силах. Ну а если сможете заполучить к тому же кое-какие вещички, тоже будет неплохо, только запомните, что это задача не первоочередная.

– Запомнила.

Он поднялся.

– Ну, тогда в путь! – сказал он. – У меня дел по горло, не могу больше тратить время, ведя доморощенную рубрику «А скажи-ка, тетушка…» и учить вас уму-разуму.

– А проделав все это, я смогу вернуться на работу?

– Да уж, пожалуйста. Без вас мне не справиться.

– Тогда до свидания, – сказала я.

– Au revoir[5], – сказал Стивен и, секунду помедлив, подался вперед и неловко поцеловал меня. – Удачи вам!

Я уже и так потратила на такси слишком много денег, поэтому, волоча чемодан, добралась до автобусной остановки, дождалась автобуса и потрюхала к себе в Фулем. Рассеянно глядя из окошка автобуса на серые, кишащие народом улицы, я попыталась составить план на будущее. По совету Стивена, в понедельник я поеду в Корнуолл. В это время года, наверное, нетрудно взять билет на поезд или найти пристанище в Порткеррисе, когда я наконец туда доберусь. А Мэгги приглядит за моей квартирой.

Мысль о квартире привела на память кресла, которые я присмотрела до отлета на Ибицу. С того дня, казалось, прошла целая вечность. Однако, если я не появлюсь в лавке, кресла будут проданы, как грозился тот несносный молодой человек. Вспомнив об этом, я сошла на несколько остановок раньше своей, с тем чтобы наведаться в лавку, заплатить за кресла и получить гарантию, что они будут ждать моего возвращения.

Я собралась с духом для новой серии переговоров с молодым человеком в синей матерчатой куртке, но, войдя в лавку под аккомпанемент колокольчика над дверью, я не без облегчения увидела, что из-за стола в глубине лавки поднялся не он, а другой мужчина, постарше, седоватый и с темной бородкой.

Он выступил вперед, на ходу снимая очки в роговой оправе, а я с наслаждением опустила на пол свой чемодан.

– Добрый день.

– О, добрый день. Я по поводу кресел, которые выбрала в прошлый понедельник. Вишневого дерева, с овальными спинками.

– Да-да, знаю.

– Одно из них требовало ремонта.

– Его починили. Хотите забрать их сейчас?

– Нет. Сейчас я с чемоданом. Мне не утащить их. И я уезжаю на несколько дней. Я подумала, что если оплачу сейчас покупку, то, может быть, вы подержите их до моего возвращения.

– Конечно. – У него был очень приятный низкий голос, и когда он улыбнулся, мрачноватое лицо его осветилось.

Я засуетилась, открывая сумочку:

– Могу я расплатиться чеком? У меня есть банковская карточка.

– Хорошо, хорошо. Хотите сесть за мой стол? Вот ручка.

Я начала заполнять чек:

– На чье имя писать?

– На мое. Тристрам Нолан.

Я порадовалась, что этим милым заведением владеет он, а не мой невоспитанный знакомец-ковбой. Заполнив чек и прочеркнув на нем, как положено, оставшееся пустым место, я вручила чек хозяину. Он стоял и, опустив голову, рассматривал чек так долго, что я даже решила, будто что-то упустила при заполнении.

– Я не забыла поставить дату?

– Нет, все в полном порядке. – Он поднял глаза. – Просто у вас такая фамилия… Бейлис… Не очень распространенная.

– Да, не очень распространенная.

– Вы не родственница Гренвила Бейлиса?

Услышать внезапно эту фамилию именно в тот момент было удивительно, и вместе с тем ничего удивительного в этом не было – разве не так же внезапно бросается в глаза нужная информация, выпрыгивая на нас нежданно-негаданно с газетного листка, из убористой колонки типографского шрифта?

– Да. Родственница, – сказала я и, не придумав причины дольше скрывать от него правду, добавила: – Он мой дед.

– Потрясающе, – сказал он.

Я была озадачена.

– Почему же?

– Сейчас покажу.

Положив на стол мой чек, он вытянул из-за громоздкого дивана с откидным столиком большую, написанную маслом картину в золоченой раме. Он приподнял ее, уперев одним углом о стол, и я увидела, что это картина моего деда: в углу стояла его подпись, а под ней дата: 1932.

– Я только что купил ее. Конечно, ее надо почистить, но, по-моему, картина превосходная.

Я подошла поближе, чтобы внимательнее рассмотреть картину, и увидела песчаные дюны на закате и двух мальчиков – обнаженные, они склонились над собранными раковинами. Живопись картины была, возможно, и старомодной, но композиция замечательная, колорит – нежный и в то же время мощный – подходил для изображения этих мальчиков, беззащитных в своей наготе, но крепких, – с такими в жизни обычно считаются…

– Хороший художник, правда? – сказала я, и в голосе моем невольно прозвучала нотка гордости.

– Правда. Чудный колорист. – Он убрал картину. – Вы его хорошо знаете?

– Я вообще его не знаю. Ни разу не видела.

Он промолчал. Просто ждал, пока я закончу эту странную фразу. Чтобы заполнить паузу, я продолжила:

– Но сейчас я решила, что пора, наверное, нам повидаться. И вот как раз в понедельник еду в Корнуолл.

– Но это же прекрасно! Дороги в это время года будут пустые, и поездка доставит вам удовольствие.

– Я поеду поездом. У меня нет машины.

– Все равно вам предстоит замечательная поездка. Надеюсь, погода вам улыбнется.

– Большое спасибо.

Мы направились к двери. Он распахнул ее. Я подхватила свой чемодан.

– Приглядите за моими креслами, пока меня не будет?

– Конечно. До свидания. И пусть у вас все хорошо сложится в Корнуолле.

3

Но погода мне не улыбнулась. Утро понедельника выдалось серое, унылее некуда, а мои слабые надежды, что погода улучшится по мере того, как поезд будет дальше и дальше мчаться в западном направлении, вскоре рассеялись, так как небо с каждой минутой становилось темнее, ветер крепчал и хмурый день в конце концов разразился проливным дождем. За струями дождя в окнах поезда ничего не было видно, кроме неясных очертаний холмов, фермерских построек и лишь изредка нагромождения крыш какой-нибудь деревеньки или же проносившейся мимо полупустой станции заштатного, никому неведомого городка.

Доедем до Плимута, успокаивала я себя, и все изменится. За мостом в Салташе мы очутимся в другом графстве, в другом климате, где будут чистенькие розовые домики, пальмы и жидкое зимнее солнце. Но, разумеется, единственной переменой стало лишь то, что дождь припустил еще резвее, и, глядя на затопленные поля и на деревья, клонящиеся под порывами ветра, я почувствовала, что надежды окончательно покинули меня, и пала духом.

Когда поезд добрался до конечного пункта, было уже почти четверть пятого, и хмурый день стал темнеть, переходя в сумерки. Поезд замедлил ход, и на перроне я увидела совершенно неуместную здесь пальму – на фоне дождевых струй она торчала, как сломанный зонтик, а капли дождя, мерцая и приплясывая, устремлялись вниз перед освещенной табличкой указателя: «Сент-Эбботс, на Порткеррис сюда». Поезд наконец встал. Я взвалила на плечи рюкзак и открыла тяжелую дверь, которую мгновенно вырвал из моих рук ветер. От холодного шквала, принесшегося на сушу со стороны темного невидимого моря, занялось дыхание, и я, невольно заспешив, подхватила сумку и спрыгнула на платформу. Вместе с толпой пассажиров я двинулась к деревянной эстакаде и по ней – к зданию вокзала. Большинство пассажиров встречали друзья, другие с озабоченным видом устремились в кассовый зал, словно уверенные, что там дальше их ждут машины. Я последовала за ними, чувствуя свою странную обособленность, но надеясь, что толпа выведет меня к такси. Но возле вокзала никакого такси не было. Я постояла, ожидая, что кто-нибудь предложит подвезти меня, но не решалась сама попросить об этом. Я стояла так, пока хвостовые огни последней машины с неотвратимостью не исчезли за холмом, уносясь в направлении шоссе, и мне ничего не оставалось делать, как вернуться в кассовый зал за помощью и советом.

Там, в остро пахнувшем отделе посылок, какой-то носильщик устанавливал одну на другую клетки с курами.

– Простите, мне надо в Порткеррис. Такси туда ходит?

Носильщик медленно и безнадежно покачал головой и вдруг слегка просветлел лицом:

– Есть автобус. Ходит каждый час. – Он взглянул на медленно тикающие часы, расположенные высоко на стене. – Но на автобус вы уже опоздали. Придется подождать.

– Разве нельзя заказать такси по телефону?

– В это время года заказов не принимают.

Я дала соскользнуть на пол своему тяжеленному рюкзаку, и мы с носильщиком уставились друг на друга, оба придавленные огромностью неразрешимой проблемы. Промокшие мои ноги постепенно леденели. И пока мы стояли так, в шуме ветра послышался звук мчавшейся с холма от шоссе машины.

Я сказала, слегка повысив голос, чтобы показаться настойчивее:

– Но мне необходимо такси. Откуда я могу позвонить?

– Прямо у входа есть будка.

Я отправилась на поиски телефонной будки, волоча за собой рюкзак, и в это время услышала, как возле здания остановилась машина, хлопнула дверца, раздались торопливые шаги, и в следующую же секунду в зал вошел человек; от порыва ледяного ветра распахнутая дверь тут же захлопнулась за ним. Он по-собачьи стряхнул с себя капли дождя, затем пересек зал и исчез в открытой двери отдела посылок. Я слышала, как он сказал:

– Привет, Эрни. Наверное, для меня есть посылка из Лондона.

– Здрасте, мистер Гарднер. Паршивый вечерок!

– Хуже некуда. Дорогу развезло. Вот и посылка, кажется… вон там. Да, она самая. Мне надо расписаться за нее?

– Да-да, вам надобно расписаться. Вот здесь…

Я представила себе клочок бумаги на столе, огрызок карандаша, вытащенный Эрни из-за уха. Но я никак не могла вспомнить, где слышала этот голос и почему он мне так знаком.

– Вот и чудно! Большое спасибо.

– Пожалуйста.

Телефон, такси – обо всем этом я на время забыла. Я наблюдала за дверью, ожидая, когда незнакомец появится вновь. Он появился с большой коробкой в руках, обклеенной красными этикетками с надписью: «Стекло», и я увидела его длинные ноги, голубые джинсы, в грязи до колен, и черную непромокаемую ветровку, всю в дождевых каплях, сбегавших по ней струйками воды. Он был без головного убора, и черные волосы его прилипли к голове. Бросив взгляд на меня, он замер, прижимая к груди посылку, словно бесценный дар. В темных глазах мелькнула легкая озадаченность, сменившаяся узнаванием. Он заулыбался и воскликнул:

– Господи боже!

Это был тот молодой человек, который показывал мне два кресла вишневого дерева.

Я стояла с открытым ртом, смутно чувствуя, что со мной сыграли шутку, злую и несправедливую.

В момент, когда больше всего на свете мне нужна была помощь друга, судьба решила послать мне того, кто был мне менее всего приятен, кого мне меньше всего хотелось бы видеть. А то, что именно он увидел меня такой – промокшей, отчаявшейся, – являлось последней каплей, переполнившей чашу.

Улыбка его стала шире.

– Фантастическое совпадение! Что вы здесь делаете?

– Только что сошла с поезда.

– А куда направляетесь?

Пришлось сказать ему:

– В Порткеррис.

– Вас встречают?

Я чуть было не соврала, не сказала, что да, встречают. Надо же как-то от него отделаться! Но лгунья я никудышная, и он все равно бы догадался. И я сказала:

– Нет. – А затем, чтобы выглядеть уверенной и предприимчивой, добавила: – Я собираюсь вызвать по телефону такси.

– Долго же вам придется дозваниваться. Я еду в Порткеррис и подброшу вас.

– О, не беспокойтесь…

– Какое беспокойство? Все равно же я туда еду. Это весь ваш багаж?

1 Сеньор (исп.).
2 У. Шекспир. Сон в летнюю ночь. Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
3 Огастес Джон (1878–1961) – английский рисовальщик и живописец, в чьем творчестве отразились идеи символизма и постимпрессионизма.
4 Имеется в виду художественное училище при Лондонском университете; основано в 1871 г., носит имя коллекционера Феликса Слейда.
5 До свидания (фр.).
Скачать книгу