Искупление бесплатное чтение

Элеонора Гильм
Искупление

Пролог

– Мужики принесли его. – Подруга погладила плечо Аксиньи, глянула на нее тревожно.

Аксинья кивнула. Не нужны ей были объяснения, и так ясно, кого несли сейчас к избе мужики. На широкой сосновой доске узкий сверток замотан в полотно белого льна – Марфа дала, не пожалела доброй ткани.

Аксинья вышла на порог и схватилась за перильце, ноги ее подгибались, горло пересохло, а перед глазами сгущалась тьма. Как посмотреть на него, как пережить, как прощения молить за содеянное…

Снявши шапки, мужики осторожно положили на стол доску с полотняным свертком. Перекрестились перед покойником, поклонились иконам. Георгий Заяц бросил сочувственный взгляд на Аксинью, но побоялся вымолвить хоть слово – так страшен был ее вид.

– Георгий, ты скажи, как он… – Она теряла слова, не понимала, как завершить страшный свой вопрос.

– Он лежал подле коровы. Рядом рога… коровьи кости, обгоревшие.

– Мучился? – зачем-то спросила она и спохватилась. Ведь и сама знала о том, как страшна смерть сгоревшего заживо человека. Одна надежда – упавшие стропила могли быстро оборвать мучения. Да кто ж теперь узнает…

Аксинья и подруга ее, Прасковья, застыли над покойником. Последнюю ночь проведет он в доме невесты своей, а потом отправится на место вечного успокоения, под бок к отцу.

Аксинья трясущейся рукой откинула белое полотно. Попрощаться с ненаглядным родичем, посмотреть последний раз на милое лицо… Саван выскользнул из ее рук, и она медленно осела на пол. Прасковья подхватила ее, потащила к лавке, протянула ковш с водой. Закопченное, темное, высохшее, оскалившееся в непристойной ухмылке лицо не похоже на родной лик, как бес не похож на ангела. Жестокий огонь исказил цветущее жизнью лицо, высушил тело, и даже привычная ко всему Аксинья не могла избавиться теперь от этого образа…

Глава I
Семья

1. Раздоры

Рано сгустившаяся тьма таилась за окном, шепталась с бесами, напевала колдовские заклинания. Избу освещали две лучины, вставленные в кованый поставец. Тихо поскрипывала в задней части избы люлька. Сплетенная из липовой коры, украшенная солнцем и звездами, она, по всей видимости, использовалась не первый раз. Под нарядным белым покрывалом спал младенец. Люльку качала пожилая женщина, и в полудреме не оставлявшая своего занятия. Темные волосы ее обильно украсила седина, лицо хранило следы давней красоты и больших печалей.

Под люлькой растянулся черный кот, нахально растопырив лапы. Сидящий рядом мальчуган крутил тряпичную куклу, пытаясь оторвать голову в нарядном красном платке.

– Васька, отдай куклу. Не для тебя делана, – подняла голову от шитья молодуха. Не старше двадцати лет, ладно скроенная, с пучком темно-русых волос и тихим голосом, всем была бы она хороша, кабы не темное пятно, обезобразившее милое лицо. И ласковый взгляд болотно-зеленых глаз, брошенных на сына, и чуть вздернутый нос терялись под наказанием Божьим, портившим природную красу.

– Пусть побалуется, Софья, мал совсем. Я новую тряпичницу смастерю, – сказала темноволосая женщина, лицо которой пряталось в тени. Она рассыпала на дощатом столе засохшие стебли и листья трав и перетирала их в труху.

– Мой сын, мне знать лучше, что ему делать дозволено, а что нет. – Софья возразила все тем же тихим голосом, но сын ее вскинул испуганный взгляд.

– Исяаа… ись.

– Есть хочешь, Васенька. – Темноволосая женщина ссыпала последнюю горстку травы в мешок и встала из-за стола. – Сейчас каши поедим.

Легким движением она вытащила из печки небольшой чугунок и стала соскребать остатки со стенок. Теперь стало видно, что она молода, немногим старше Софьи. На узком лице горели темные глаза, чуть вытянутые к уголкам. Они выдавали инородческую кровь, текущую в ней. Темные волосы чуть пушились на висках, выбившись из косы. Ладная фигура, небольшие руки выделяли ее среди крестьянок, обычно пышных и ширококостных.

– Аксинья, отдай моего сына. – Софья выдернула у темноволосой молодухи ложку, принялась кормить сына сама, ударив его деревянной ложкой по губе. Васька разнюнился.

– Сусанка твоя как на дрожжах растет на молоке. Чужих детенышей молоком кормишь… А мой Васька пусть кашей давится! – Софья звенела раздражением и даже имя Аксиньиной дочки не выговорила, а выплюнула в лицо.

Кто ж виноват, что крестили младенца в день поминовения Сусанны Солинской[1]. Редкое оно, чудно звучит. Во всей округе не сыскать женки с таким именем. Аксинья звала дочку Нютой – в честь матери, но полное имя не забывала.

– Васька старше, уж отнят от груди, ему и каша сгодится. – Аксинья оттеснила невестку, ласково зашептала что-то крикуну. Она улыбнулась своим мыслям и засунула ложку с кашей в Васькин разверстый рот. Мальчонка охотно проглотил рассыпчатое варево.

– Что вы ругаетесь, девоньки? – Пожилая женщина вырвалась из объятий сна. – И меня разбудили.

– А как не ругаться, матушка? Голод измором нас возьмет. Или не видите, что творится?

– Софьюшка, молодая ты еще, резкая. Даст Бог, сами выживем, и дети голодными не останутся.

– Мне завтра маслица с молоком должна принести Дарья… сыпь с лица ее сошла, – проговорила Аксинья. – Сказала, расплатится.

– Ты обещаешь, обещаешь, а толку… Не могу я тут. – Софья сорвала с крючка платок и тулуп, выскочила на улицу.

Аксинья и Анна переглянулись. Сытый Васька крутился волчком, ничуть не расстроенный выходками матери.

– Да, доченька, неладное что-то творится с Софьей.

– Она как сухое сено, любая искра – вспыхивает. Изменилась.

– Все мы стали другими, – вздохнула Анна и затянула протяжно:

Бай-бай, бай-бай!
Спи-ко, Нюта, в зыбке старой
На периночке пуховой.
Бай-бай, люли, бай,
На периночке пуховой —
Много перья петухова…

– Спит Нютка?

– Спит. Посапывает тихонечко. Чудо-дитя, радость моя на старости лет. Ей да Васькой живу, о них молюсь и забочусь, – бормотала Анна себе под нос.

Аксинья подошла к люльке, отодвинула белое покрывало и нежно поправила одеяло. Несколько мгновений она не отрывала взгляд от крошечного носа и румяных щек.

– По сию пору поверить не могу. У меня – дочь… После стольких лет… Проснусь ночью – и вздрагиваю. Привиделось – иль правда.

– Такое счастье не привидится, – устало улыбнулась Анна.

– А ты кто? Что ж такое делается? – Их приглушенный разговор был прерван истошным криком Софьи.

– Да что приключилось опять? Матушка, сиди. Я посмотрю.

Васька оживленно крутил темной кудрявой головенкой. Отбросив в сторону тряпичную куклу, он, чуть пошатываясь на крепких ножках, пошел к двери вслед за Аксиньей.

– И тебе, внучок, любопытно. Сейчас, все узнаем, – отвечала Анна тем напевным голосом, каким обращаются женщины к детям.

Аксинья в легком летнике вышла на крыльцо. Возмущенная Софья уставилась на ребенка, закутанного в тряпье. Сверкали испугом его темные глаза, все остальное спрятано было под тряпками.

– Ты смотри! Стоит и ответить не может. Немой, что ль? Что молчишь, будто в рот водицы набрал? – Софья опять перешла на крик.

– Когда-то Мышкой я тебя звала… Ошибалась, ты будто собака… Лаешь, лаешь…

– Что?

– Пошли в дом. И ребенка веди. Отогреется, может, скажет словечко. – Аксинья погладила плечико ребенка и отворила дверь.

Нежданный гость шмыгнул в избу и прижался к теплому боку печки, будто к матери родной. Сгорбившись, он сел на пол, обнял колени, бесприютным зверенышем смотрел на женщин.

– Аки! – радостно завопил Васька, следом из колыбели донесся писк. Возня и шум разбудили младенца.

– Ах ты, Нютка-прибаутка. Голодная? Сейчас-сейчас.

Анна вытащила девчушку из люльки и подала Аксинье. Скинув летник и расшнуровав рубаху, та вытащила полную грудь с синими прожилками и подвинула темноволосую головку дочки к набухшему соску. Софья с осуждением взглянула на золовку, хотела что-то сказать, но ласковый голос Аксиньи, обращенный к найденышу, перебил гневливые ее слова:

– Ты не бойся, не обидим тебя. Чей ты, что на крыльце нашем делал? – Ребенок не отвечал. С открытом ртом он смотрел на Аксинью, ее белую грудь и умиротворенное лицо.

– Ишь как смотрит. Тоже, поди, присосаться хочет. – Софье не давал покоя ребенок.

Найденыш скинул с головы дырявую тряпицу, что заменяла платок. Мальчик лет десяти, тощий до изнеможения, с тонкой шеей, он казался забитым и голодным. На голове колтун темных волос, не знавших гребешка. Под черными глазами наливались синяки. Темные ресницы, искусанные губы, грязная шея.

– Кто ты, мальчуган? – Аксинья улыбнулась дочке, засунула сосок в маленькие розовые уста. Нюта выплюнула его. – Наелась, заинька? Пора баиньки.

– Г-г-гр-ря… – Мальчик не отрывал взор от ворковавшей Аксиньи. – Грязно́й я.

– Грязной? Прозвище твое. А имя?

– Грязной. Грязной. Грязной, – твердил мальчонка, и страх копился в его взгляде, сотрясал тело мелкой дрожью.

– Ничего он нам не скажет. Устал, продрог, измучился. Софья, принеси подушку на лавку, да тряпки накрыться. – Невестка подчинилась Анне, но всем видом показывала, что не рада привечать отребье в доме.

Скоро погасили лучину, и все обитатели избы погрузились в счастливый мир сна. Незваный гость ворочался на лавке, иногда всхлипывал, и губы его шевелились.

Утреннее солнце еще не поцеловало запечатанные льдом окна, когда бабы начали обычные хлопоты по хозяйству: затопить печь, наварить похлебки отощавшей скотине, почистить двор, замесить тесто… Каждая занималась своим делом. Найденыш крутился под ногами, пытался помочь, хватал бадью с водой, Софья на него шикнула, Аксинья в утренней суете не обращала внимания, он, не найдя ничего лучше, подсел к Ваське и принялся мастерить ему что-то из березового полешка.

– Ты бери лопату да помогай мне двор чистить. А к сынку моему не лезь. Вшей, поди, полная башка. – Софья заметила безделье мальчишки, и тот молча принялся натягивать свое тряпье.

– Как ты в рванине такой ходишь? – Анна покачала головой. Худосочные колени, локти торчали сквозь обильные прорехи Грязного. – Софья, дай какую Федину одежку. Велика будет – не страшно. Посмотри-ка на дне, его детские вещи я схоронила.

– Мужнину одежку этакому оборванцу давать, – пробурчала та, но пошла в клеть и загромыхала крышкой сундука. Вышла с ворохом в руках, кинула вещи мальчику, и тот быстро облачился в новое. Будто справнее и светлее стал в новых портах, белой рубахе с заплатками и потрепанном, но прочном зипуне.

– Чей ты будешь? Кто родители твои? – Весь день Аксинья и Анна пытались пробиться сквозь молчание, сковавшее язык мальцу, но узнать более ничего не смогли. Он хранил свои секреты. Или попросту был слабоумен.

Бабы оставили его в покое. Не хочет рассказывать правду, так кто ж заставит его?

– Малец работает на совесть, – одобрила Анна склонившегося над миской Грязного. – Весь двор расчистил, до досок доскреб. Ешь, парень. На здоровье.

Скудный обед поделен был поровну, каша, заправленная каплей масла, исчезла в тарелке мальчугана за мгновение.

– Оголодал, бедолага, – светло улыбнулась Аксинья.

Софья молчала и супила брови. Ее прорвало, хранить молчание она разучилась за прошедший год:

– Нам свою детвору прокормить бы. Знаю, что привечать сирых и убогих – христианский долг наш. Но не в такой час… бедствий.

– Выгнать нам его на мороз? Да? – Анна, вспылив, резко встала из-за стола, но охнула, схватилась за спину.

– А насчет головешки его права невестка. – Аксинья подошла к Грязному и поддела всклокоченную прядь. – Стричь волосы будем.

– Неряха окаянный. Сами стригите найденыша своего разлюбезного. – Софья подхватила на руку Ваську и ушла в бабий угол: расхлебывайте, мол, сами.

– Мне не привыкать. У Фимки на голове гнездо целое было. Будто вчера стригла патлы его. Где-то бродит он? – вздохнула Аксинья.

Рыжий Фимка, сын бедняка Макара и Феклы, когда-то был наперсником Аксиньи, работал на скотном дворе и в огороде, превратился в кого-то вроде младшего брата, помогал во всех делах, смешил и поддерживал…

– Помер твой Фимка давно, – и тут не умолкала Софья. – Будто не знаешь, что творится в Москве. Съели его литовцы да кости обсосали.

– Типун тебе на язык, невестка. Сладу нет с тобой. Злобой вся изошла.

– Злобой? Легко думаете… так… Годов мало, а жизнь будто закончилась. Оксюшка сама путь выбрала потаскуший. А я… я почто страдать должна?

Женщины молчали.

Лязгали старые ржавые ножницы в руках Аксиньи, испуганно сопел мальчишка, темные лохмы падали на бревенчатый пол избы. Обстриженные волосы неровно торчали, закручивались, курчавились на висках.

– Как у мужа моего, покойничка, – пробормотала Анна.

– В печь все кидай, парень, чтоб и следа не осталось. – Аксинья поддела носком домашнего чобота волосы с белеющими гнидами. – Все от Бога.

– Не нужен нам вшивый оборванец, правда, Васенька? – не умолкала Софья.

– Невестушка, в церковь сходи, помолись. Нет покоя тебе – и нам не даешь. Угомонись. – Анна говорила размеренно, но слова ее веским камнем упали в тишину.

– Не мне грехи отмаливать надобно.

– Хочешь, чтобы повинилась я перед тобой? Винилась, и не раз. Как прощение твое заслужить? – Аксинья ополоснула руки под умывальником.

Теперь молчала Софья. Пятно, обезобразившее лицо ее, стало еще темнее, глаза наполнились слезами, губы дрожали. Будто не она начала свару, называя золовку паршивыми словами. Васька подошел к матери, прижался к ее ногам, умильно улыбнулся.

– Один ты матушку свою любишь, сыночек, – растрогалась Софья. Она взлохматила темно-русые волосы и вскрикнула. – Паскудник, сейчас получишь ты…

Грязной выскочил на улицу, на ходу успев накинуть недавнюю обнову – тулуп.

– Невелика беда. Оброс Васенок, давно говорила, стричь пора. – Свекровь попыталась вновь утихомирить невестку.

Вновь скрипели ножницы, орал Васька – разгневанная мать поцарапала ухо. Кот, спрыгнувший с полатей, наблюдал за суетой и умывался, высовывая длинный шершавый язык.

– Вернуть надо Грязного, озябнет. – Аксинья качала люльку и с тревогой смотрела на дверь.

Нескоро мальчишка прокрался в избу, свернулся клубочком у печки и пугливо косился на Софью. Ее он боялся, будто домовая мышь кота-охотника.

* * *

Дни летели птичьей стаей, и скоро к Грязному привыкли. Он редко разговаривал, но бессловесность его не полыхала злостью или скудоумием, он был не хуже других детей, а может, в чем-то и лучше. Маленький, худой, жилистый, он справлялся со всеми возложенными обязанностями: рубил дрова, чистил снег, топил печь, кормил скотину, таскал воду с реки. Аксинья недоумевала, глядючи на постреленка: откуда сила берется в маленьких его руках. Грязной стал для бабского царства Вороновых подспорьем. Но и трудолюбие его не растопило сердце Софьи. Она насмехалась над ним, звала Шпынь-головой и отгоняла найденыша от детей.

К возмущению Софьи, ее сын воспылал нежностью к Грязному. Неважно было Ваське, что парнишка зашуганный, молчаливый, странный, он, как и все малые дети, смотрел в нутро человеческое и чуял там доброту и мягкость. Долгими темными вечерами Грязной мастерил из бересты игрушки – коней, зайчиков и прочую живность.

– Агаси, – улыбался Васька. – Заси, вось, куся. – В противоположность другу он отличался бурливой разговорчивостью. Только ничего в словесах его разобрать было невозможно. Подходя к колыбели, Васька тянул Нюте берестяные фигурки, которые сразу отправлялись нетерпеливой ручкой в рот, тщательно пробовались на вкус. Подскочивший Грязной вовремя вытаскивал из жадного рта поделки, а Васька бывал бит за проказы свои.

– Не безобразничай, подавится сестра – худо будет, – внушала ему Аксинья, но по рожице парнишки совершенно невозможно было понять, осознал ли он всю пакостность своих деяний.

– Аксинья, догадываюсь я, чей Грязной. – Анна смотрела на детей, и легкая полуулыбка красила ее увядшие губы. Скрученная нитка ловко наматывалась на веретено.

– Так чей же? – Иголка выскользнула из рук Софьи и затерялась на полу. Пока она крутила головой, Грязной иголку нашел и протянул зловредной молодухе.

– Зоркий, – похвалила Аксинья, а разговор о мальце и его родителях потух, как огонь на мокрых поленьях.

* * *

Близился светлый праздник Рождества. Морозы напали на деревеньку, как тати из темного леса. Еловая – семнадцать домишек, вытянувшихся вдоль Усолки, – готовилась к светлому празднику нехотя, из последних сил. Прошедшее лето с ливнями, поздними заморозками, градом с голубиное яйцо и ненастная осень оставили полупустыми житницы. Недород ржи и ячменя – голодный скот, голодное брюхо.

Сочельник близился, а хозяйки, прежде сбивавшиеся с ног у печи, горестно разводили руками. Стол праздничный мало кто отличил бы от каждодневного: каша, горох, репа, лук да капуста. Аксинья приберегла в леднике тушку зайца, плату за знахарские услуги.

Софья в предпраздничных хлопотах участвовать не спешила, занятая починкой сыновьей рубахи.

– К родителям я с Васёнкой поеду, проведать хочу, внука показать.

Аксиньины брови сами собой поползли вверх, но говорить с невесткой не стала. Слово молвишь – ушатом грязи окатит.

– С кем поедешь?

– Семен с Катериной к родичам направляются, я намедни обговорила с ними.

– Добро.

Софья цвела редкой улыбкой, напевала что-то вполголоса, тормошила сына, баюкала Нютку.

– Ах ты, моя краса, – напевала она девочке, а та щурила чудно-синие глаза, смешно морщила крохотный нос и приязненно смотрела на тетку. Федина вдова не переносила на ребенка грехи матери. И в том радость Аксинье.

Накануне светлого праздника Софья увязала вещи, подхватила на руки тяжелого уже Ваську и вышла к воротам. Аксинья с матерью их провожали, будто в долгую дорогу – а ехать-то до села Борового всего пять верст. Софья на родственниц даже не смотрела, вытягивала шею, разглядывала, выехал ли со двора Семен Петух. Скоро старые сани остановились перед избой, Семен помог молодухе взобраться на седелку, подкинул Ваську, остановился у ворот:

– А вы к родичам не едете? А, Аксинья? – Светло-русая прядь скользнула на лоб, и он отбросил ее, сбив шапку с плешивой беличьей оторочкой на затылок. – Почто дома остаетесь?

– Нам и дома хорошо, – улыбнулась Аксинья и поймала испуганный взгляд Катерины, Семеновой жены. Большеглазая, с круглыми щеками и пышным телом, она раздобрела. «Хорошо за мужем добрым жить», – мелькнула у Аксиньи лисицей-огневкой мысль.

– Так вы в гости приходите, медовухи попьем. Ваньку повидаешь… и Нютку с собой бери. Молочные брат с сестрой ведь, не чужие дети у нас. Да, женка? – повернулся он к Катерине. Та лишь кивала. Послушная, молчаливая, покорная. Какой и надобно быть.

– А мать твоя, Маланья, порадуется? – не смолчала Аксинья.

Семен молодцевато гикнул, две лошадки резво снялись с места.

– А куда ей деваться? – ответил уже на ходу.

Анна подхватила дочь под локоток и потянула в избу. Нечего лясы точить с чужими мужьями. Помахали на прощание, медленно пошли в избу, где малая Нютка под приглядом Грязного осталась. Щеки Аксиньи заалели небабьим румянцем, зеленый наглый взгляд мужика разгонял кровь. Сколько лет уж прошло, а для него все по-прежнему. Как десять лет назад.

– Ну слава тебе, Господи. И она развеется, и мы отдохнем трошки. А уж парнишка вздохнет спокойно. Поедом ведь Софья ест Грязного.

– Матушка, не любят Софью родичи. Порченой считают… и в гости она к ним не рвалась никогда. Раза три была-то в родной деревне за все годы. С чего вдруг решила поехать?

– Да кто ж знает ее. Странное дело, поездка эта к родителям, твоя правда, Оксюша. Как вы тут, хозяйничаете? – уже детям, угукающей в люльке Нюте и Грязному, трясущему перед ней погремушкой – овечьим пузырем с зелено-желтыми камешками гороха.

– Угу, – мотнул головой мальчишка.

Семья весь день предвкушала богатый стол. Грязной круги наворачивал вокруг стола, втягивал ноздрями незнакомый запах запеченной в печи зайчатины, давно томившейся, исходившей соком.


– Завтра светлый праздник Рождества, не подобает встречать его с пакостью в теле… Да и в душе, – вздохнула пожилая женщина, вспомнив Софью. – Банный день сегодня у нас.

Грязной таскал воду с реки, Аксинья поставила большой медный котел на печь – грели воду. В большую деревянную лохань ковшиком долго черпали исходящую паром воду, лили студеную речную водицу. Первой в теплую лохань с золой опустили Нюту, забавница бултыхала ногами-руками, шлепала по воде, смеялась… Аксинья с ног до головы промокла, но дочка сверкала чистотой.

– Скидывай одежу, лезь в воду, – спокойно, но строго сказала Аксинья.

Грязной смотрел на женщину зверенышем.

– Не.

– Предлагаешь посадить тебя за стол с черной шеей? Не надейся. Мы будем зайчатинку есть, а ты голодным ходить. Хватит, привыкай по-новому жить.

Мальчишка вздохнул, поглядел на дверь, но спорить побоялся. Медленно стал стягивать с себя рубаху, следом порты, развязал тряпицы на ногах. Аксинья с ужасом смотрела на тощее тельце, которое землистыми и сине-черными пятнами лихоманили синяки: на груди, животе, руках… Опытный глаз знахарки сразу приметил неровно сросшиеся ребра, след давнего удара. Анна прикрыла рот рукой, сдержала вскрик.

– Да кто ж так тебя? Что за изверг? – возмутилась Анна.

– Ты в услужении у кого был? – Аксинья погладила мальчишку по стриженой голове.

– Батя, – разомкнул парнишка губы и залез в лохань. Прикрывая стыд рукой, он тер золой и вехоткой тело, неловко косился на баб.

– А где сейчас он, отец твой? – Не сдержать Аксинье любопытство, и жалость не укротить.

Грязной не отвечал. Он скукожился в лохани, прикрыл глаза, будто заснул. Темные ресницы отбрасывали тени на впалые щеки. Спустя некоторое время Аксинья потрясла парнишку за плечо:

– Вылазь. Остыла водица-то.

Парнишка промокнул тельце утиркой, морщился, когда задевал особо смачные синяки. А выхлебав миску ароматной похлебки с травами да овощами, он внезапно открыл рот. И будто прорвало его. Будто в лохани той отмокла душа его, отпарилась грязь, отвалилась заскорузлой коркой, обнажила страхи и надежды.


Грязной

Сколько помнил он, жили впроголодь, по чужим дворам. Родители сказывали, был у них дом хороший, да уехали оттуда. Почему – Бог весть. Покинули родные места, выстроили дом новый – а он сгорел. Так и скитаются по чужим людям. Было в семье трое детей – две девки и сын, Грязной. Осталось двое. Средняя сестра померла с голоду.

Соломенная лежанка, тряпки вместо одеяла, замусоленные миски, вши и блохи.

Отца они видели редко, он искал работу в соседних деревушках, нанимался за кусок хлеба и чарку хлебного вина чистить овины, латать сараи и нужники. Самая грязная работа, скудная плата. Семье ничего не перепадало, питались они объедками с чужого стола. Грязной привык. К одному привыкнуть сложно – отцовой ярости.

Отец худой, злой. Мать бил, Грязного бил. Сестру не трогал почти. Так, с устатку.

Матери кричал слова обидные. Ругал ее последней… Нет, язык не поворачивается повторить такое. А мать не спорила. Не ревела. Грязного только в сенник отправляла, что к сараюшке вверху пристроен. Мол, залезь, схоронись, батя тебя не найдет. А Грязной знал уже, это не поможет. Спрячешься где, потом вдругорядь яростнее отлупит. Мол, наука тебе.

Дальние родичи, сами голытьба с четырьмя детишками, пустили по доброте душевной. Мать и детей звали иногда к столу, давали обноски со своего плеча. Грязной уже стал называть домом щелястую сараюшку, где последние три месяца ютилась семья.

Наступила зима, и каждый вечер Грязной пытался согреться под дырявой собачьей шкурой. Мать заболела седмицу назад, шептала: «Больно, Господи», сейчас она заснула, перестала стонать. Грязной откинул шкуру, пригляделся: затихла, улыбнулась вроде. Он обрадовался. На поправку пошла. Рядом мычала худая корова, ребра проступали сквозь ее плешивую шкуру. А мать лежала спокойно на куче тряпья. Ревела сестра, размазывала слезы по веснушчатому лицу.

– Улыбаешься, дурень? – Сестра старше лет на пять, а нос задирала, будто взрослая. Да и вообще злая. Как отец.

– Спит ведь.

– Не спит она… Мертвая.

Он стал трясти мать, кричать: «Проснись! Ты живая!» – а она ничего не отвечала своему младшему сыну, и сон ее был бесконечен. Сестра отогнала мальчишку от тела матери, буркнула: «Иди за теткой, а потом отца ищи».

– Убллюдддок, те… че? – Язык тятин не ворочался, застревал в словах, как гребешок в колтунах.

Отца Грязной нашел, лишь оббежав все дома.

Услышав скверную весть, отец избил Грязного. По обыкновению.

Схоронили мать, нищенские поминки еле вытянули… И скоро родичи выгнали вдовца-пропойцу на улицу, сладу с ним теперь и вовсе не было. Сестре повезло – они согласились приютить ее, оставили, чтобы она нянчилась с ребятишками.

Отец и сын ночевали в сараюшках, заброшенных домах, просились в богатые дома. Порой из жалости их привечали. Но скоро гнали прочь, отец не мог ужиться ни с кем. Он цеплялся к каждому слову, взгляду, движению. Бил еще яростнее. Материл злее.

Во время очередного бесконечного пути от села до села отец, пряча лицо под колпаком, подошел к высокой изгороди и ткнул Грязного к воротам:

– Здесь жить будешь. С тобой, спиногрызом, валандаться не собираюсь. На грех пойду, пришибу.

Отец всегда приносил Грязному боль, мучения, горести. Но не теперь. Этот день стал самым счастливым в паскудной жизни маленького оборванца.

* * *

– Иди сюда, – притянула к себе Аксинья парнишку, погладила ежик волос.

– Вы не прогоните меня?

– Нет, Матвей, не выгоним. Здесь твой дом. – Анна улыбнулась.

– Я Грязной, не Матвей. Так меня все кличут.

– Грязной – не имя, а прозвище. А мы звать тебя будем Матвеем.

– Матвей… Матвейка… Мне по душе. Вы не выгоните меня? Скажите. – Он сыпал словами, будто камешками на речном берегу.

– У нас будешь жить, не бойся. Как мы теперь без тебя.

Нюта уже давно сопела в своей люльке, отмытый мальчишка свернулся клубочком на узкой лавке, Уголек обнюхивал углы и тревожно косился на печь. Чуял мышей или домового.

– Софье правду скажем?

– Не будем таить.

– Но она… Матушка, она и так невзлюбила мальчишку… А как узнает, сожрет нас…

– Ничего, покричит и замолкнет. Куда денется, я хозяйка в этом доме.

Остаток вечера они провели в молчании. Каждая дивилась в душе прихотям Божьей воли, которая привела к ним Грязного.

* * *

– Идет, гузкой трясет.

– Девку свою тащит, в церковь-то зачем?

– Дитя греха. Отмолить хотят. А не получится!

– Ишо парнишку какого-то подобрала.

– Мож, ейный выпороток[2]. В девках родила да припрятала до поры.

– Дарья, ты языком не молоти. Приблудился хлопец, у них теперь живет.

– Растлит парнишку.

– И Анька под стать дочери-блуднице.

– Вольна баба в языке – а черт в ейном кадыке, – мужской голос перекрыл кудахтанье.

Аксинья почувствовала волну благодарности к Игнату. Один из немногих односельчан, кто не сторонился ее, помогал, привечал добрым словом. Когда-то Григорий, муж Аксиньи, взял в подручные шумного, говорливого парня, выучил своему мастерству. Теперь Игнат – хозяин кузни. Вместе с Зоей живет он в той избе, где когда-то Аксинья хлопотала, ждала мужа, верила в свое счастливое будущее.

Не надо окунаться в прошлое, омут затянет с головой.

– Здоровья вам. Это ж откуда молодца такого взяли? – Игнат догнал их, кивнул Аксинье, наклонил голову в знак уважения перед Анной, улыбнулся мальчишке.

– Сам пришел.

– Ишь как! Хоть мужик в семье будет. Как звать-то мужика?

– Матвейка.

– Доброе имя.

Нюта зашевелилась, забарахталась в завертке из овчины. Раскричится – опять бабы яриться начнут. Дочка тяжелая. Кроха вроде, а руки немеют. Или сил у Аксиньи мало?

– Игнат, ты как? Как дети, жена? – Аксинья отвела разговор от Матвея. Не догадается Игнат, но лишние разговоры не надобны.

– Зойка вона со старшей идет. Младшую с бабкой оставили. А я… Руки побаливают. Скажи средство, Аксинья, мочи нет, ночами скриплю зубами от болести.

– Приходи, Игнат. Чем смогу – помогу.

Дорога до Александровки не длинна. Всего-то три версты. А путь долгий. Под ехидными взглядами и злыми словами. Будто что украла у них Аксинья и отдавать не хотела. Уж много месяцев трепали имя ее окрестные бабы, и все удержу им нет. В глаза не говорили. Сторонкой обходили, боялись знахарку, ведьму. А за спиной помоями плескали.

И не скажешь им слово ответное.

Правы. Грешница. Похоть тешила. Мужа родного в острог загнала. Брата уморила. Отца до смерти довела.

Все про нее, Аксинью.

Длинные мысли, липкие взгляды. Аксинья знай себе идет, о своем думает. Дочь крепко к себе прижимает. За Матвейку радуется. А матери худо сейчас живется. Привыкла к уважению, к долгим разговорам с соседками, к жизни без страха. Все это дочь у нее украла.

Дорога, укатанная санями и сотнями ног, блестела при свете месяца. Сапоги разъезжались на скользких колдобинах. Анна не успела охнуть – упала на серый наст, как куль с мукой.

– Вставай, матушка. – Аксинья отдала Нютку Матвею, на колени встала перед Анной.

– Ох, косточки мои.

Анна кряхтела, еле встала, опираясь на дочь, разогнула крепко ушибленную спину. Старость – долгая смерть.

– Примочки сделаю тебе, и все пройдет.

– Пройдет, дочка. – Каждый шаг Анны отдавался теперь тысячами огненных игл. А рядом шептались злорадно:

– Бултыхнулась как!

– Во как грехи тянут к земле. Бог смотрит, все видит.

– Злоязыкие гусыни, – ругнулась Аксинья.

– Молчи, дочь.

– А что они говорят… худо про тебя… про нас? – Мальчишка заглядывал в глаза Аксиньи, искал ответы.

– Не слушай их, в… Матвейка. Сейчас время благостное… о-о-ох. – Анна на каждом вздохе глотала стоны. – Сын Божий родится. Не время сквернословить.

Живут с дочерью отшельницами в своем дворе, только по надобностям выходят – и мало слышат гадостей. А здесь собралась вся Еловая – пешком ко всенощной идут. И грешниц по дороге чихвостят. И распяли бы… иль камнями закидали. Да трусливы больно.

Не осталось в Анне уважения к людской породе. Чем больше живет на свете, тем страшнее видится нутро человеческое. И сама далека от праведности, как земля от неба, столько ошибок сотворила – не перечесть. Да не занимает свой ум чужими прегрешениями и ошибками – свои да дочерины отмаливает.

Давно пора ей в мир иной. Да страшно. Навеки корчиться в аду. Анна сглотнула слюну и продолжила путь. Только дочка да внуки держат ее на этом свете.

* * *

Софья вернулась шумная, радостная, чужая.

– Хорошо погостила? – Аксинья накрывала на стол, выставляла остатки скудных праздничных яств.

– Ой, сладко. По родителям соскучилась, по родичам. Васеньке они по нраву пришлись. Да, сына?

– Негу, – непонятно ответил тот и ткнулся лбом в Матвейку. Паренек подхватил Ваську под мышки, шутливо подкинул вверх.

– Отцепись ты от сына. – Софья спрятала улыбку. – Вижу… Вы его не прогнали. Одежу дали, накормили. Шел бы дальше… побираться по деревням.

– У нас он жить будет, невестушка моя. Места и еды всем хватит. Ты смирись, утихомирься. – Громкий голос Анны заполнил избу. У нее всего-то и осталось, что голос. Силы таяли с каждым днем.

– Вы очумели, матушка? Аксинья! Не буду с грязнулей… как его, Грязным жить!

– Матвейкой, – не смолчала Аксинья.

– Что?

– Матвейкой его зовут.

– Да хоть святым Матфеем зовите.

– Не богохульствуй, София.

– Не тебе, Оксюшка, проповеди мне читать.

– Да не кричи ты.

– Матушка, вы выбирайте. Или оборванец этот – или я с внуком вашим.

– Воля твоя.

Аксинья поразилась спокойствию матери. Не безделицей угрожает Софья – внука собирается увезти из отчего дома… Может, пустые угрозы сварливой бабы, а может, и скверное будущее разлученной семьи.

– Хотите вы, чтобы мы уехали? Да? – допрашивала Софья.

– Не хочу. Мне Васятка дорог, он кровь сына моего, Феденьки.

– Тогда выгоните Грязного. Не нужен Шпынь-голова нам!

– Так не могу из двух внуков одного выбрать.

Софья осела на лавку, скомкала в руках подол платья.

– Внука? Это что ж получается?

– Брат он твоему Ваське. Сын Федин.

– Да как же… Чей?

– Соседка одна… Не устояла…

– Замужняя шлында? Были разговоры, слышала да уши закрывала. Очередной позор на дом наш!

Матвейка с Васяткой возились, не вникая в распри взрослых. Младший вцепился в хвост кота, а старший отцеплял ручонки его. Уголек возмущенно мяукнул, вырвавшись из плена, вскочил на поставец и спрятался за большим кувшином. Тот зашатался, упал на пол и разлетелся на черепки. Как худой мир в избе Вороновых.

Все посмотрели на разбитую посуду. Аксинья опустилась на колени перед кувшином. Жаль. Доброе судно[3], с отцовским клеймом на донце.

– Машка родила его. В нашей бане родила. От моего сына. – Анна вдавливала слова в растерянное лицо невестки.

– Так, может, не его. Мало ли с кем…

– Ты посмотри на Матвейку. Он на Федьку похож боле, чем Васька. Лицо одно, повадки те же. Мой внук.

В далеком 1598 году открылся грех замужней соседки Марии. Понесла она не от маломощного Матвея Фуфлыги, законного мужа, а от Федьки Ворона. Припадочный Федька мужчиной в деревне не считался, но обрюхатил Машку во время одной из жарких ночей. Муж бабу избил и выгнал из дому. Вороновы ее приютили, но огласки боялись пуще пожара. Машку муж все ж простил, забрал вместе с сыном, нареченным в честь него, из Еловой уехал. С той поры Вороновы ничего не знали о судьбе Матвейки. Рождество 1608 года вернуло Анне внука, а Аксинье – братича[4].

* * *
Коляда, коляда,
Ты подай нам пирога.
Пряников медовых,
Яблочек моченых.
Кто не даст пирога —
Мы корову за рога
Уведем со двора.

– Софья, дай детишкам коврижек.

Молодуха отворила дверь, впустила в избу морозный воздух и стайку колядующих девок и парней в вывернутых тулупах, с измазанными золой лицами и куражом в глазах.

– Угощайся, коляда, – протянула Софья коврижки.

Угощенье мы возьмем
И колядку вам споем.
Ты с пятнистой рожей
Напугать нас можешь.
Чертом ты отмечена,
Он прискачет вечером.
И невестушка твоя —
Та ёнда[5] последняя.
Не от мужа родила —
Кузнеца скалечила.
Ведьмы сглазливые обе —
Тьфу, все стойте на пороге.

Софья отшатнулась, молодежь громко хохотала, радуясь, что так ладно спел высокий паренек с хриплым голосом. «Средний сын Дарьи, Глебка», – поняла Аксинья. И тоже злобой полон. Как и мать.

– Берите ковриги, идите прочь.

– Коляду прогоняете, – кривлялся Глебка, таращил наглые бледно-голубые зенки. Остальные молчали.

– Еще раз к дому моему подойдешь – пожалеешь. – Аксинья в злости забыла об осторожности. Выхватив из рук Софьи блюдо с коврижками, она кинула их под ноги колядовщикам:

– Ешьте, коли не подавитесь.

Они выскочили из избы, будто ошпаренные. Постряпушки валялись на соломе, устилавшей пол.

– Матвейка, подними. Не дело хлебу валяться, – кивнула Аксинья.

Мальчишка собрал коврижки, две из них отправил в рот. Вечно голодный.

– Не могу я так больше, – всхлипнула Софья. – Ваши грехи намертво ко мне прилепились.

2. Дурная слава

Ванька рос толстым, пухлощеким, спокойным. Аксинья ощущала его тяжесть и приятное сопение. Серо-зеленые глаза с веселым любопытством уставились на нее. Светлый пух на голове, изогнутая луком верхняя губа. Мальчонка втянул воздух, захватил губами ее рубаху, натянувшуюся на груди.

– Молоко чует, – улыбнулась Аксинья. – Помнишь, карапуз, как кормила тебя?

Катерина неласково посмотрела на соседку, забрала Ваньку, прижала к себе.

Быстро все забылось. Ванька, Семенов сын, появился на свет тем же летом, что Аксиньина Нюта. Первые полгода Аксинья кормила, жалеючи, соседского каганьку[6]. Мать его, Катерина, осталась без молока по прихоти природы и каждый день носила к соседке сына. В разбухшей груди Аксиньи молока хватало на двоих с избытком: к одной груди она прикладывала крикливую Нютку, к другой – спокойного Ваньку. Катерина таскала гостинцы, ревела от избытка благодарности, кланялась до земли.

Маланья, мать Семена, на соседку крысилась, не рада была, что Аксинья спасла внука. От злобы той нашла она выход – приискала в Соли Камской козу с козленком, привела ее в свой хлев, Ваньку поить стали жирным козьим молоком.

Сейчас поехала вздорная Маланья гостевать у сестры в Соли Камской, лишь потому Аксинья с Нюткой пришла к соседям.

– Поженим Нютку твою с моим Ванькой, а, Аксинья? – Семен хлопнул дверью и требовательно повел бровью. Катя подскочила с кувшином, полилась тонкой струйкой водица, мужик зафыркал, ополаскивая лицо.

– Да что ж загадывать. Рано еще.

– А можно Илюху, он постарше. Глянь, серьезный какой, основательный муж будет.

Пятилетний Илюха, наголо стриженный, смотрел на гостей волчонком. Когда понял он, что отец говорит о нем, то хмыкнул недовольно.

– А ты молчи, неслух. – Отец отвесил ему легкий подзатыльник. Илюха надулся.

– Хороший жених, – одобрила Аксинья.

– У нас не срослось – так пусть Илюха иль Ванька… – Недосказанное повисло в воздухе. Не жалел Семен жену свою, будто неживая она, истукан, не уловила взглядов и намеков, что щедро бросал ее муж гостье.

Внезапно мальчонка подскочил к Аксинье и пнул со злостью по ногам. Она отшатнулась и в недоумении посмотрела на Илюху. Сил у пятилетки, конечно, немного, да дело не в синяках, а в уважении.

– Ты чего творишь, олух? Зад по розгам соскучился? – Семен закричал так, что проснулся Ванька, а Нютка недоуменно вытаращила глаза-блюдца. – Иди к отцу! Куда полез!..

Илюха с проворством белки залез на полати, что приколочены были под потолком и использовались редко, семье хватало места и по лавкам.

– Да оставь его, он малый совсем, не понимает, – проговорила Катерина со слезами в голосе.

– Не до него сейчас. Пусть наверху посидит да подумает о поведении своем. Розги наготове у меня. – Он снял со стены внушительного вида гибкий прут.

– Спасибо за гостеприимство. Пойдем мы. – Аксинья поклонилась хозяевам, взяла на руки дочь.

– Провожу вас. Псина у нас злая, покусать может. – Семен опередил Катерину.

Женка склонила голову. Аксинья заметила недоверчивый взгляд, что бросила Катерина на мужа. Боится греха. Аксинья на ее месте тоже боялась бы, пуще золота мужа берегла.

Семен с соседкой вышли в теплые сени.

– Ты помощи моей проси. Без мужика тяжко. – Дочка возмущенно запищала, Семен слишком близко придвинулся к Аксинье. – И ребенка одна растишь. Я ж рядом.

– Жена у тебя, Семка. Сыновья.

– Да что жена… Ты знаешь ведь.

– Не балуй, не надо. Я довольно нагрешила… До конца жизни не расплатиться.

– Как знаешь. Но я тебе сказал. – Неожиданно он впился в ее губы, просунул пахнущий ячменным пивом язык, сжал руками. – Не забывай про меня.

– Дочку раздавишь, – отстранилась Аксинья. Во рту остался хмельной вкус пива и Семкиной похоти.

– Я своего добьюсь. – Он открыл дверь и свистнул псине. Та облаивала Аксинью, кидалась, рвалась к гостям. Семен прицепил толстую веревку к кожаному ошейнику, потрепал сторожа по загривку.

– Держи, Семен, своего пса на цепи. И себя держи, – сказала она скорее себе, чем охальнику.

Аксинья вышла на крыльцо и вдохнула свежий воздух. Не надо ей в гости к соседям ходить и наедине с Семеном оставаться. Бедовый. Зря приняла приглашение его. К Семену ходить – чертей дразнить.

– Ты что взбаламученная такая? – Анна сразу почуяла неладное. – Обидел кто? У Семки что случилось?

– Все хорошо, матушка. Твое как здоровье, болит спина?

– Лучше, Оксюша, лучше, – уверяла Анна. Себя бы убедить.

Той ночью Аксинья долго не могла уснуть, крутилась с бока на бок. Все тело будто горело под ночной рубахой, набухшие соски терлись о грубую ткань. Когда темнота полностью поглотила избу, Нютка подняла дикий крик. Аксинья зажгла лучину, вытащила мокрый мох из люльки, обмыла гладкое тельце и приложила дочку к груди. Требовательными движениями дочка втягивала сосок, кусала его, мусолила нежную кожу. Вместе с болью пришла сладкая истома, и, досыта накормив Нютку, Аксинья забылась муторным сном.

Чьи-то руки требовательно шарили по ее телу, щипали грудь, растирали срамные места, а она кричала так, что перебудила, вестимо, всю деревню. Пыталась открыть глаза, посмотреть, кто творит с ней похабство, но темный платок застилал свет, царапал веки, и Аксинье оставалось лишь смириться со своим поражением.

Много срамных снов на одну заблудшую бабу.

Чуть свет появился ожидаемый гость. Игнат принес шмат розового сала, завернутый в рогожу. Васька, Матвейка и Уголек возились возле стола, жадно вдыхали чесночный аромат угощения.

– Под ногами не крутитесь! – шикнула Аксинья и налила гостю травяной настойки. – Рассказывай, Игнат.

– Подмогни, Аксиньюшка. Мочи нет – руки ломит. Молот возьму иль топор – хоть волком вой. Младшего брательника, Глебку, взял в подручные, а сам немочный, как старик. Младший насмехается…

– По младшему твоему, хоть и вырос, детина, розги плачут. Работаешь много, тяжести поднимаешь, себя не жалеючи…

– А что младший-то мой? Сотворил что?

– Да так, я к слову, – не стала Аксинья рассказывать о святочных пакостях Глебки. – И мазь, и растирка, и травы здесь, – протянула она заулыбавшемуся Игнату сверток.

– Вот спасибо. А поможет ли?

– Должно помочь. С полмесяца еще промаешься, а потом с Божьей помощью…

Игнат перекрестился.

– Нужно здоровье мне, детей поднимать. Худое время нынче.

– Что в Москве? О чем люди говорят?

– Васька Шуйский жиреет, Шубником, слыхал, его кличут. Людишки богатые – купцы да посадские – поддерживают ево. Мол, крепостным теперь хозяина менять нельзя. Пятнадцать лет искать будут.

– Ой, страсти, – вздохнула с печки Анна.

– А ты, соседка, приболела?

– Как упала на дороге, на Всенощную шли, так мается матушка.

– Мне уж помирать пора. Старая…

– Не говори такое. Легче станет еще.

Анна ничего не ответила дочери. Не помогут снадобья знахарские. Становилось хуже с каждым днем.

– От Григория вести?.. – Игнат вопрос начал да осекся. Не к месту вспомнил старшего товарища. Часто говорил не думая. «Торопыга», – дразнила его жена Зойка.

– Не знаю ничего. Да какие вести… Откуда они придут-то… Обдорск – край земли.

Аксинья не понимала уже, как к мужу своему относится. Любовь ушла, растворилась в мареве тех страшных событий, что перевернули жизнь с ног на голову. Ненависть питала ее, кусала сердце, подтолкнула к великому греху. Да тоже рассыпалась на части, когда Аксинья увидела, в кого превратился Гришка в соликамском остроге. Был сильный и нахальный мужик с пудовыми кулаками, обратился в чахоточного заморыша.

Жалость? Наверное, именно она отзывалась в ней всякий раз, как вспоминала она мужа, как представляла маету его в Обдорском остроге… А то и колола нечаянным острием мысль – вдруг не дошел до места, помер в дороге, сгорел в лихорадке, жалкий, безрукий, беспомощный.

– А зачем ей про мужа весточка? У нее новые хаха…

– Софья, закрой рот. – Анна и чуть живая спуску не давала.

– …ли.

– Пойду я. Спасибо, Аксинья. Вам здоровья. Дети, не балуйте. – Игнат спешно покинул избу. Как и все мужики, боялся он свар бабских и ругани.

– Ты хоть людей бы, Софья, постыдилась.

– Люди уже бают, что с Семкой ты по углам тискаешься.

– А ты и рада хвостом сплетни собирать.

Невестка фыркнула.

– Как жить-то будете, когда я помру, – бормотала Анна, не сдерживая слез.

Васька сразу захныкал и подбежал к печке: мол, подсадите меня, бабушку утешать буду. Анна прижала к боку теплое мальчишечье тельце и заснула.

– Совсем плоха она, – прошептала Аксинья.

– Ты знахарка, так лечи.

Не было сладу с тихой прежде Софьей, любимицей Вороновых, верной женой Федьки. Казалось порой Аксинье: когда Софья потеряла мужа, то с горя умерла, а вместо нее стала в избе жить кикимора, зловредная, сварливая. Каждый шаг Аксиньи она хаяла, каждое слово обливала грязью.

* * *

– Хозяева дома? – зычный грудной голос заполнил избу. Аксинья выдохнула радостно: пожаловала к ней та, с кем можно отвести душу.

– Проходи, Параскева, милости просим.

– Здравствуй, хорошая моя. – Они троекратно поцеловались, обнялись как сестры.

Прошлым летом Прасковья Репина с братом и детьми, спасаясь от ужасов Смуты, просила приюта в деревне Еловой. Староста Яков поселил семью в доме одинокой Еннафы. Грудастая веселая Параскева изо всех сил пыталась стать своей в деревне. Хлебосольная хозяйка и заботливая мать, она всегда была готова помочь еловским. Сидеть с детишками, трепать лен, ткать холст, стряпать – только позовите. А звать не спешили. В деревне настороженно относились к пришлым. Чужой человек – темная душа. К Параскеве и семье ее приглядывались, оценивали, но держались настороженно. Еннафа, обозленная на весь свет, распускала сплетни про жилицу: мол, мужа отравила, а брат ее – и не брат ей вовсе, а полюбовник.

Параскева только цокала языком и беззлобно ругалась:

– Пустобрехая, экие небылицы придумала! Никаша брат мой младший, крест вам, бабоньки.

Кто верил, а кто нес дальше срамную весть о новых поселенцах за пределы деревеньки. Параскева доброжелательно кивала Аксинье при встрече, но впервые заговорили они в разгар прошлого лета, во время страды. Тот самый Никаша зашиб бок, свалившись с лошади. И Еннафа привела его, чуть не притащила на своих могучих плечах к знахарке.

Скоро стали Прасковья и Аксинья если не подругами, то людьми близкими. Вместе пряли долгими вечерами, стирали на речке, делились секретами, вспоминали прошлое, обсуждали проказы и недуги детей. Прасковья рада была поговорить о десятилетке Лукаше – и скромница, и хозяюшка, и пригожа собой, скоро невеста, о ровне Нютки – Павке, озорном и непоседливом мальчишке.

– Здравствуй, Прасковьюшка. Как сама ты? Как дети? – Софья не выказывала неприязни к гостье.

– Лукерья убежала гадать, а Никашка с Павкой колядуют где-то. Пусть дети забавятся, пока пора молодая.

– Твоя правда. Это у нас, поживших, все забавы – яство съесть да песню спеть.

– Ты, Аксинья, себя к старухам не причисляй. Ты у нас в самом соку, – подмигнула Параскева.

– Не поверишь, чувствую себя… как кобыла заезженная.

– А сколько годочков тебе?

– Четвертушки нет.

– Ох, да я в твои годы козой скакала.

– Отпрыгала свое козочка Аксинья, – влезла в разговор невестка.

– А ты, Софка, старуха. Ворчливая скареда, – не смолчала Прасковья. – Вот соседка у меня такая была… Ворчала, ворчала, так и сморщилась. Ссохлась от злобы своей.

Софья фыркнула, подхватила на руки сына и скрылась в светелке, где и проводила теперь большую часть своего времени.

– Ушла, и слава богу.

– Я к тебе не просто так пришла, по делу, подруженька.

– Рассказывай. Заболел кто из твоих?

– Да, угадала ты. Можем посекретничать?

– Можем, в клеть пойдем. Холодно там, зато не услышит никто.

Аксинья отворила дверь, ведущую в комнатушку. Отец расширил ее, пристроив с юга еще клетушку. Клеть вся была заставлена, завалена: сундуки с одеждой, утварь, связки лука и чеснока. Аксинья расчистила место на лавке.

– Когда-то отец посадил меня под замок. Несколько дней здесь сидела, судьбу кляла.

– Что ж сотворила ты?

– С мужем будущим своим по лесам ходила, травы собирала.

Параскева залилась громоподобным смехом.

– Ой, шалунья ты, Аксиньюшка, – просмеялась. – Дело молодое, все такими были… Вот и братец мой… учудил.

– Рассказывай уже.

– Как сказать-то…

– Да не узнаю тебя, что мнешься-то? Я все пойму.

– Никашка уж вторую седмицу смурной ходит. Как будто умер кто у парня. А мне не говорит ничего.

– И?..

– И чешется, как шелудивый пес. Ну я думаю, вошки грызут. Дело обычное.

– Оказалось, нет?

– Прижала к стенке детинушку. Все рассказал.

Параскева, начисто лишенная стыдливости и скромности, поведала без утайки братнин секрет.

– Сразу я тебе не скажу ничего. Подумаю, вспомню снадобье. Ты не печалься, исцелим твоего курощупа.

– Ох, благодарна как тебе… И ведь мало к кому с бедой такой пойдешь. Так бабы языками чешут…

– Надобно мне посмотреть на твоего Никашку.

– Не дастся, колоброд. Он ж горазд был по девкам бегать…

– Уговори, заставь. Сама придумай, как приведешь братца ко мне.

Аксинья взяла небольшой ставец с лучиной и открыла клеть. Открыв огромный сундук с резной каймой, она ласково погладила вышитые узоры на красном сарафане. Венчание, пьяные поздравления, хмельные поцелуи мужа. Счастье растворилось в прошедших годах, обернулось горестями. Нарядные душегреи, летники, опашень с беличьим мехом… Недолго богатству осталось пылиться в сундуке. «Не надо жалеть о вещах, надо думать о душе», – вспомнила она отцовские наставления.

Аксинья спрятала заветную книгу, дар Глафиры, на самое дно сундука. Старинный лечебник, «Вертоград», по крупицам собрал мудрость русских и иноземных знахарей, обладателю своему он грозил наказанием, люди настороженно относились к ведовству. Муж Аксиньи ярился, грозил сжечь опасную книжицу, но намерение свое так и не выполнил. Убористые строки с заостренными буквами, искусно выполненные рисунки известных и заморских трав, тяжелые страницы, истрепавшийся кожаный переплет – и все это в обычном сундуке деревенской бабы, Аксинья улыбнулась. Но скоро лицо ее померкло. И с этим сокровищем скоро ей придется расстаться. Настанет срок.

Анна спала, тихо постанывая, слюна стекала с уголка ее рта. Аксинья стерла желтоватую водицу, потрогала лоб матери. Уж две седмицы она почти не вставала, но не жаловалась, только стискивала зубы. Дочь перепробовала все средства, единственное, что оставалось – утихомиривать боль маковым молоком. Бессилие сводило Аксинью с ума, и она надеялась найти в лечебнике средство не только для тайной болезни Никашки, но и для материного недуга. Да в глубине души понимала, что надежда ее напрасна.

Страницы «Вертограда» хранили многовековую мудрость, и Аксинья потеряла счет минутам. Отвлек ее громкий вопль Васьки, разбудивший Нюту и мать, переполовший всю избу.

– Ты что за ребенком не смотришь? – выскочила из светлицы Софья.

– Не твой разве сын?

– Что… что у вас? Дочка, дай попить, жажда мучит.

Аксинья протянула матери ковш с квасом, одновременно силясь понять, что же случилось у непоседливого Васьки.

– Руки-то его, глянь только! Исцарапаны Каином. Это найденыш ваш. Говорила я, кого пригрели на шее!

– Васенька, иди к тете. – Аксинья склонилась над мальцом, тот уже успокоился и улыбался ей, ласково водил рукой по ее лицу. – Матвейка не кот, царапаться не умеет.

– Не оборванец, так кот твой нахратит сына моего?

– Ты сама видишь, Васька Угольку покоя не дает, за хвост таскает, кто ж утерпит. Царапины малые, ничего дурного не случилось.

– Тебя послушать, так… Книги ведьминские читаешь, – Софья кивнула на лечебник, – уморить всех нас хочешь.

– Подойди, – прошептала мать, когда невестка ушла. – Боюсь я ее, Аксинья. А как наговорит на тебя, ты же знаешь, чем грозят обвинения такие…

– Не скажет, побоится, да и родственница я ей. Если меня обвинят, то и Софья с Васькой пострадают. – Аксинья успокаивала мать, но сама уверенности не испытывала.

Скольких уже она лечила, вытаскивала из силков смерти. А кому-то помочь не смогла. И каждый из тех людей может назвать ее ведьмой, той, что служит нечистой силе.

* * *

Улыбка ее переворачивала все нутро, заставляла сердце биться быстрее, наполняла счастьем обладания. Будто она не мать двоих его детей, а полюбовница, с которой встречается он в укромных местах. Ночью он сжимал женщину в своих объятиях, вдыхал запах волос, гладил пышную грудь.

– Зайчик, зайчик мой, – шептала и постанывала, и бесстыже наклонялась к его чреслам, и вбирала его в себя, и исходила соком…

– Ульяна! – не помня себя, закричал он и вылил свое семя. Покой снизошел на него, убаюкивал в объятиях, он погрузился в глубины сна, благо до утра еще далеко. Сквозь сладкую дремоту мужчина услышал чье-то всхлипывание. С трудом вынырнул из глубин сна, обнял женщину, но она гневно сбросила с себя его руку.

Поутру он проснулся на лавке один, поправил порты – уд оттянул ткань. Сын Тошка возился в углу, строгал березовое полено на лучины. Он обрадованно подскочил к отцу:

– В лес поедем сегодня, а?

– Святки прошли, отгуляли – и делом пора заняться. Поедем!

Тошка завопил радостно:

– Аиии!

Девять лет парнишке, взрослый уже, а порой сущий ребенок. Его сын. Его гордость. Мужчина отогнал воспоминания.

– Мать где?

Тошка скривился:

– Она пошла куда-то. Не знаю я. Нюрка – вон дрыхнет еще. Лежебока.

Дочка спала, забавно сложив руки кулачками. Рыжее облако вьющихся волос, курносый нос, характер – огонь. Вся в мать. Бело-розовая проплешина разредила справа волосы. Жалко девку, облила себя кипятком по малолетству.

– Отец, можно разбужу?

Заяц кивнул.

Тошка подскочил к спящей сестре и замычал ей прямо в ухо:

– Муууу, вставай, засоня! Муууууу!

– Тошка-тошношка, отстань, – бурчала пятилетка, но брат не сдавался.

Георгий Федотов, по прозвищу Заяц, натянул дырявый кожух – теплый кафтан и вышел во двор. Кто ж знал, что парень, которого дразнили, не смолкая, все соседские ребятишки, станет уважаемым хозяином. Пусть примаком пришел он в Еловую, но выстроил новый дом, все переделал под себя и свою семью. Никто слова худого про Зайца сказать не может. И забылось уже уродство его. Кто обращает внимание на верхнюю губу взрослого мужика? Не девка на выданье.

Снег, выпавший ночью, запорошил крыльцо, двор. И сейчас крупные снежинки падали, застревали на ресницах, бровях, щекотали нос. Гошка чихнул. Жена супротив обычного не вычистила крыльцо, остались только крупные ее следы, ведущие куда-то за ворота. Заяц недоуменно хныкнул и сдернул порты. Он в своем дворе, сам себе указ. Желтая струя прожгла снег, узор оказался похож на ушастую голову тезки.

– Хех, заяц и тут, – ухмыльнулся он, и внезапная догадка обожгла его хлеще, чем горячий бок печки. – Ульяна.

Будь она неладна. В гробу давно истлела бренная оболочка, а душа покоя не знает.

* * *

– Аксинья, ты лицо не отворачивай. Совет твой нужен.

– Марфа, никогда мы с тобой не были… подругами.

– Были не были, не до того мне. Я муки тебе дам, зерна, что захочешь. – Всегда властная Марфа смотрела на Аксинью просительно.

– Заходи. – Аксинья отперла незаметную калитку, что соединяла дворы Вороновых и Пырьевых. Вечность назад. Никто калиткой теперь не пользовался, кроме Тошки, который иногда проскальзывал в избу Вороновых.

– Проходи, Марфа. – Аксинья не звала соседку в дом, указала на скамейку, недавно чищенную Матвейкой от снега.

– Дай зелье какое… чтобы от тягости избавиться.

– Ты брюхата? – Аксинья застыла в удивлении.

Марфа Макеева, овдовевшая лет пятнадцать назад, казалось, не способна была стать матерью. Деревенские бабы разносили когда-то слухи о ее ночных гостях. Многие из еловских мужиков побывали в объятиях пышногрудой Марфы, и муж Аксиньи Григорий, возможно, был в их числе. С Гошкой Зайцем Марфа жила уже второй год, и такой подарок…

– Брюхата я, уже месяца два как поняла. – Волглые серые глаза подернулись влагой. Марфа зашмыгала и вытерла широким рукавом нос.

– Радуйся, мужу-то сказала?

– Что ему говорить…

– Сдурела ты, что ль? – не думала Аксинья, что будет таким тоном говорить со злоязыкой Марфой.

– Да никто Зайцу не нужен, окромя змеи…

– Кого? Да говори ты толком, нет времени у меня загадки твои разгадывать!

– Ульянка, змея… Она все… И из могилы тянет его к себе… Каждую ночь зовет ее…

– Не забыл еще первую жену, крепко он ее любил…

– Так говоришь, будто не строила она козни против тебя…

– Померла Ульяна, и не нам судить ее за грехи. Много она зла мне сделала, и то правда.

– Не верю я Зайцу, не нужна я ему, и ребенок мой поздний.

– Неужто ты не хочешь родить?

– И хочу, и боюсь.

– Марфа, всякую околесицу собираешь. Ты скажи мужу толком, расскажи, что печалит тебя. Он мужик хороший, поймет. Отправь Гошку в церковь молиться… Иль ко мне, я травки дам, чтобы успокоился он. Да и все у вас ладом будет.

– Аксинька… – Марфа порывисто прижала ее к себе. – Большая моя благодарность к тебе.

– Да полно, иди. – Знахарка смотрела на погрузневшую Марфу, осторожно пробиравшуюся по снегу.

Причудлива судьба.

Марфа стала женой Зайца, понесла от него и теперь доверяет тайны свои Аксинье. Как когда-то Ульянка.

От обеих можно ждать любой пакости. Только Ульянка, Рыжик, уже сотворила все возможные козни против крестовой подруги. Как ей на том свете? Аксинья перекрестилась. А Марфа тут, рядом… И мечется, не знает, что делать с пузом своим.

– Матвейка! – Аксинья окликнула выскочившего на крыльцо парнишку. – Воды с колодца принеси.

Поднимаясь по скрипучим ступеням крыльца, она услышала громкий плач Софьи и хныканье дочки.

– Горееее… Хворь на детей напала, Аксинья. Посмотри на Ваську, на Нютку. – Софья в слезах убаюкивала сына.

Вся мордочка Васятки усыпана красными бляшками, у дочки уже тельце пошло волдырями.

– Хворь, что ветер приносит… Не кричи, Софья, не пугай детей.

– Найденыш ваш принес заразу! Он, он все! – причитала та, крутила сына, как тряпичную куклу.

– Матвейка, иди ко мне. – Аксинья сняла с испуганного парнишки тулуп и рубашку, оглядела костлявое тельце.

– Вот и вот… Он переболел уже давно, выбоинки остались.

– Не может быть… Он, он это…

– Нет, Софья. Кто-то другой. Но сейчас по деревне пойдет. Для детей хворь эта – безделица, а взрослого может уморить.

– Ты перенесла в детстве, – откликнулась с печки до того молчавшая Анна. – Можешь не бояться. Гречанка, помнится, говорила…

– Да я ничего уже не боюсь, – устало улыбнулась Аксинья.

Несколько дней бабы не спускали глаз с детей, протирали волдыри водным настоем, поили бульоном. Когда они отвлекались на хозяйственные заботы, Матвейка брал на себя уход за детишками.

– Не зря голодранца взяли. – Из уст Софьи слова звучали наивысшей похвалой.

В следующие недели для Аксиньи нашлось много дел – по еловским домам пошла ветряная хвороба. Старая Маланья чуть не ушла на тот свет и лишь усилиями знахарки выкарабкалась.

– Мать, Аксинью-то поблагодари, – напомнил Семен, жадно следя за быстрыми движениями Аксиньи, протиравшей выболевшие пятна на лице и теле старухи.

– Что ее, ведьму, блаходарить… Могла бы – уморила меня. Да Бог хранит. – Упрямая старуха не сдавалась.

Семен усмехнулся и протянул Аксинье горшочек, закрытый куском бересты. Аксинья отодвинула крышку, вдохнула терпкий, летний запах пчелиного клея – узы[7].

– Вот спасибо, Семен, редкое средство.

– Долго я его собирал, по крупицам. Тебе надобно…

– Многим поможет… Спасибо. Пойду я, Семен.

Он хотел что-то сказать Аксинье, но осекся, поймав на себе злой взгляд матери. Будто малолетний мальчишка, не может противиться ей. И гнетет сила ее, и защищает, оберегает от житейских бурь. Как в далеком детстве.

* * *

Она пела о милом, что уехал на чужую сторону и бросил ее. Голос, сильный, звонкий, доводил до мурашек.

Миленький ты мой,
Да на что оставил ты меня,
Забери с собой,
Буду я тебе жена.

Счастье – обладать такой красой. Рыжик возилась у печи, рядом крутились сын и дочка, они мешали хозяйке и получали от нее шутливые оплеухи.

– Когда ж подрастете? Свекла закончилась, в подпол лезть. О-ох.

– Ты не лезь, я сам схожу! – крикнул Заяц, но жена почему-то его не слышала.

Она взяла светец в левую руку, правой открыла дверь в темный погреб. Узкая неудобная лестница зимой покрывалась наледью. Руки не доходили новую сколотить, все в избе не по-людски, Лукьян Пырьев, отец Ульянки, криво-косо строил, о семье не думал. Все Зайцу переделывать надобно.

– Схожу я, Ульянка. – Гошка подошел к жене и пытался выдернуть светец из ее пальцев. Ничего не получилось, она и не заметила его. Будто бесплотный он, из воздуха сотканный.

По-прежнему напевая, Ульяна спускалась по лестнице. Гошка Заяц в страхе смотрел вниз, следя за огоньком.

Миленький ты мой,
Да на что оставил ты меня,
Да не взял с собой,
Видно, не нужна…

Грохот. Вскрик. Опустившееся вниз сердце. Не хватает воздуха.

Песня оборвалась. Жизнь его оборвалась.

Миленький ты мой,
Да на что оставил ты меня,
Да не взял с собой,
Видно, не нужна тебе жена.

Жива! Крепкая, настоящая баба. Нижняя ступенька на честном слове держится. Давно обещал себе сделать, да все некогда.

На ощупь Заяц спускался в подпол, темнота отступила, спряталась по углам. Лучина выпала из светца, огонь занялся на дощатой обшивке короба с морковью да репой. Заяц закидал землей прожорливого зверя. Встал на колени перед распростершейся на земляном полу женой.

Свернутая шея, струйка крови, вытекшая из пухлого рта, что так любил он целовать. Не могла она уже петь о милом.

Жена мертва. И он виноват.

С громким криком Заяц проснулся и прижался к теплому боку Марфы.

– Зайчик мой, все хорошо, – гладила она его по голове, будто малого ребенка.

– Я спать боюсь, каждую ночь она.

– Это диавол искушает. Борись с ним. У нас дитятя будет. Ты слышишь?

Заяц кивнул и крепче прижался к жене. Бог дал надежду.

* * *

Аксинья выгнала из избы все домочадцев. Почти всех. Мать спала на лежанке, дочь – в люльке.

Парень несмело зашел в избу.

– Зд…здо…ровввья вввам. – Еще и заика.

– Не бойся ты меня.

– Не хочу я. – Слишком белая, чуть прозрачная кожа его лица покраснела. Как гребешок у петуха. Аксинья подавила неуместный смешок.

– Скидывай порты. – Она закрыла дверь на засов.

– Не буддду.

Будто не шестнадцать лет парню, а в два раза меньше.

– С бабой в Соли Камской кувыркался? Кувыркался, – ответила за парня Аксинья.

Тот молчал, вперившись в иконы. Может, просил о заступничестве?

– И болезнь худую передала баба?

– Мож, не оннна…

– Не покажешь место срамное – не помогу тебе. Будет и дальше болеть, зудеть, а то и отвалится.

Никашка распустил веревку. Последняя угроза явно проняла его, заставила забыть про стыд. Порты упали на пол.

Аксинья указала парню на лавку возле печи, куда падал свет от печи и трех лучин в ставце.

– Форма малая… Червонные волдыри… Часть воспаленная, часть подживает. – Аксинья рассматривала чресла парня и пыталась отвлечься от мысли о странности положения своего. Она на коленях перед молодым мужиком. Надавила пальцем на волдырь. Красный.

Никашка подскочил, потерял равновесие и чуть не упал, в последний момент уцепившись за Аксинью. Тут уже не выдержала, расхохоталась. Рубаха закрывала срамные места парня, но он пытался руками оттянуть ее ниже. Было что прикрывать. Аксинья внезапно почувствовала себя молодой. Парень лет на много младше ее, сущий мальчонка, борода с усами еле пробились на гладком лице, а плоть его вон как засвербила от одного касания знахарки.

Никашка натянул порты и несмело улыбнулся.

– Иди домой, обойдется все. Сестра твоя придет – ей все расскажу. Сам все равно не упомнишь.

– Спасибо, – склонил голову парень и выбежал из избы.

Аксинья долго терзала руки щелоком. Глафира рассказывала, что иноземцы именуют такие хвори венериными проказами, исцелить человека от них – маета долгая и хлопотная. За несколько лет хворый человек в развалину может превратиться.

Яйцо вареное на хлебном вине настаивать да есть. Пленки с яйца куриного прикладывать. Отвар корня лопуха пить. С полдюжины снадобий нашла Аксинья в «Вертограде».

Каждый раз, отыскав нужное зелье, Аксинья чувствовала прилив сил. Одолела болезнь, победила бесов. Потому не могла оставить рискованное знахарство – кто она без него? Жена-изменница, гулящая девка, грешница. «Ёнда» – всплыло словечко, которым когда-то одарил ее безногий нищий на паперти соликамской церкви и совсем недавно – коляды. А со знаниями своими она знахарка, которой все кланялись.

Гордыня властвует над ней, и не желает Аксинья от нее отрекаться.

3. Побороть змея

Вопреки обыкновению морозы ударили после Святок. Дни и ночи снег падал с неба, укутывая землю, как заботливая мать больное дитя.

Русская земля действительно была нездорова. Смуты, восстания, распри сотрясали ее не первый год. Царевича невинного убили, говорили старики, с того пакость и началась. Бориска Годунов Бога прогневал, нельзя басурманину царем становиться, кричали вторые. Ложный царь, расстрига Гришка Отрепьев всему виной, ляхов привел на землю Московскую, возмущались третьи. А кто-то поносил матерными словами нынешнего царя Ваську Шуйского.

При Годунове выведывал он правду об убийстве царевича Дмитрия. Сказал честному люду, что Бориска не виновен. Потом кричал на всяком углу о вине царя. Присягал самозванцу Гришке – и он же возглавил переворот. Где найти веру такому царю? В закоулках души русской найдется место и для прощения, и для гордости, и для поклона земного сильному властителю, но не сыскать ни горстки доверия к вору, обманщику и лицемеру.

Василий Шуйский, в ком кровь Рюриковичей разбавилась давно в потоках родовитых кровей бояр, был таким властителем. Он силился угомонить русский народ, но смута полыхала багряным пожаром.

Зимой 1607 года на окраинах государства появлялись и множились самозваные цари. Весной новый Дмитрий признан был мятежными людишками. И народ родовитый, и казаки, и шляхтичи перебегали к самозванцу. Крестьяне с посадскими выживали кто как умел. Те, чья земля оказалась под пятой чужеземцев-ляхов или разбойников, брали в руки вилы и топоры. Те, кому посчастливилось жить в стороне от бурь, молились за судьбу Отчизны.

В дни, когда трескучие когти мороза стягивали деревушку, еловские больше сидели дома. Разговаривали, ругались, пели песни, ткали, плели веревки и сети, мастерили утварь, рассказывали сказки, воспитывали младших.

На Тимофея-полузимника поминали приметы: если снег глубокий, то хлеба хорошие уродятся. Мерили сапогом выпавший снег. Полголяшки закрыл – опять скудный урожай. Аксинья с Софьей проверяли закрома, вздыхали над скудными запасами. Вечером Анна отвлекала от грустных дум:

– Далеко от нас возвышается город Казань. Он… красив, велик. Сказывают местные, что когда-то жили там… змеи. Правителем был царь по имени Зилан. Змеиный царь грозен и жесток был, не любил он людей и велел подданным своим не пускать людей в царство свое. Кусали они окрестных жителей, убивали, держали в страхе. Однажды молодая девица пошла по грибы-ягоды, увлеклась да в чащобу змеиную зашла. Сгубили ее змеи, по крупицам жизнь выпили. Девицу погребли, а жених ее, богатырь… батыр по-ихнему, поклялся изничтожить Зилана.

– А дальше что? – Матвейка, открыв рот, слушал сказку, Нюта на его руках таращила глазенки, будто понимала что-то. Аксинья оторвалась от своих снадобий, а Васька завороженно смотрел на бабушку. Даже Софья отложила веретено.

– Дайте передохнуть, тяжело бабушке. – Аксинью до глубины души ранила немощь Анны.

Спустя некоторое время пожилая женщина продолжила сказ:

– Нашел он кузнеца непростого, колдуна. Тот сковал ему меч, заговорами придал ему силы. Коня непростого дал, волшебного. Поехал богатырь навстречу змею. Тридцать три раза подступали к нему подданные царя змеиного, но каждый раз рубил он их на части. Подъехал молодец к горе, внутри которой царь Зилан устроил себе логово. Крикнул: «Выходи, чудище змеиное!» Вышел Зилан, ударил хвостом, и волна прошла по земле. Ударил второй раз – сшиб богатыря с коня. Ударил третий раз… да хотел убить богатыря. Обернулся конь соколом волшебным, выклевал глаза змею. А богатырь изловчился да отрезал змеиный хвост.

Голос Анны становился все тише. Сглотнув слюну, она продолжила:

– По кускам резал богатырь Зилана… да взмолился тот: «Смилуйся, воткни нож в пасть мою! Не хочу я мучиться». Пожалел его молодец, сделал, как он просил. Внезапно вспыхнул огонь, охватил он меч богатырский и самого молодца. Оба они сгорели – и Зилан, и победитель его.

– Чудная легенда. – Аксинья подошла к матери, поправила одеяло. – Не сказывала ты ее в детстве нашем с Федей.

– Еще девчонкой я была, когда соседка-татарка… Путала она русские да татарские слова. Но мы ее понимали. Только сейчас вспомнила я сказку. Лежу, времени много… лежу, перебираю прошлое, что было, как жили…

– Сказывай еще, – попросил тихо Матвейка.

– Казь, – подтвердил Васька.

– Все мы, как богатырь, пытаемся побороть змеев, да сами рушим себя борьбой той, – неожиданно сказала Аксинья.

– А мне… мне… – нарушила долгую тишину Софья. – Мне с людской молвой бороться надоело. Вокруг змеи подколодные. И змееныш – вон, – кивнула она на Матвея, играющего с Васей. – Надоело мне скрывать. Уезжаю я… С сыном.

– Да куда ж ты поедешь? К родителям?

– Нет, не к ним.

– Так куда? – Аксинья не отступала от братниной жены.

– Нашла я дом нам. Васенька, иди сюда. Обними мать.


Софья

Почему одним Бог дает все: и внешность, и ум, и приязнь родительскую, и любовь мужскую? А кому-то пинки, тычки да уродливую личину? Софья с детства недоумевала, пыталась разгадать тайну. Да не получилось.

Родители считали наказанием свою уродливую дочь. Соседи прятали детей да скот подальше – вдруг сглазит. Девки дружить не хотели. Парни смеялись. А всего-то пятно на лице. Большое, темное. Но разве оно мешало Софьюшке быть доброй девкой, хорошей работницей? Девочка старалась изо всех сил получить одобрение людское. А все продолжали ее шпынять.

Потом стала гадить по мелочи: одной соседке кур отравила, ядовитое зерно подбросила в кормушку, о другой слух распустит неприятный. Внешне всегда тихая, скромная Софья не вызывала никаких подозрений и тем пользовалась.

Наступила и прошла пора девичьего расцвета, а никто к Софке-уродке свататься не спешил. Однажды на исходе шестнадцати лет затащила она на себя пьяного соседского парня. Утром их обнаружили родители, все честь по чести. А через день-два парень сбежал. Говорили, в Сибирь подался. Лишь бы не жениться на девке, меченной чертом.

К Феодоре за помощью Софья пошла от полной безнадеги. Не осталось у нее сил на жизнь такую. Веселая, самоуверенная Аксинья сразу ей понравилась. Вот такой бабой хотелось стать Софье. Замужней, бойкой, красивой, имеющей обо всем свое мнение и не боящейся его высказывать. Она осторожно расспрашивала Аксинью и узнала, что у той есть холостой брат. Что дальше делать, Софья прекрасно понимала. Напроситься в гости, а там…

Сначала Федька Воронов ей не пришелся по душе. Шуганый, молчаливый, забитый. На нее вовсе не смотрит, все думает о чем-то, людей чурается. А потом разглядела: и добр, и красив, и строен, и кудри смоляные вьются. Мечта, а не жених.

Софья начала охоту на Федю-дурачка. То улучит момент, когда старших дома нет, и в полуспущенной рубашке пройдет, то полы моет да подол задерет выше положенного, то коснется невзначай. Испугалась уже Софьюшка, что чары ее бессильны. Но вид рыдающей девки в полупрозрачной мокрой рубашке добил Федьку. Все у них быстро срослось, когда зареванная девка гладила по кудрявой голове парня, прижималась к нему упругой грудью. Приехавшие за Софьей родители нечаянно помогли: Федор испугался, что может милую свою потерять, и на следующий день они просили благословения Вороновых, скоро и свадьбу сыграли.

Софка-уродка получила ту жизнь, о которой мечтала. Красивый и добрый муж, снисходительные свекор со свекровью, ночные стоны и сытная жизнь.

Рождение Васятки наполнило существование Софьи радостью материнства. Да недолго рай на земле длился.

Сколько кляла она себя за то, что не запретила мужу помогать сестре-гулене! Ничего с Аксинькой не случилось бы, сама тюки с вещами дотащила бы до родительской избы. Смерть Феденьки разрушила ее ладный мир. Наверное, Софья не его самого любила, а жизнь с ним, хорошую, спокойную. Ей жаль было не мужа, что в расцвете лет покинул мир, а себя – вдову с малым ребенком.

Она долго не могла прийти в себя, мучило ее сознание того, что она виновата, она недосмотрела, что в мужа запустят камнем и убьют. А Оксюшка виновата пуще нее: не жилось с мужем спокойно, захотелось хвостом крутить перед Строгановым. На всю родню позор и поругание на- влекла.

Со смертью Василия Ворона жизнь семьи становилась все хуже. Продавали кружки да кринки, потом перешли на одежу. «Надо бежать, – осенью 1607 года поняла Софья, наблюдая за золовкой, кормящей дочь. – Двое детей, нищета подступает к нам». Еще молодой, ядреной бабе улыбнулась удача. Нелюбимые родители помогли дочке найти выход из ловушки. За одно это она простила им былые побои и насмешки.

* * *

Январь продолжал мучить пермских жителей вьюгами да морозами. В один из тех дней, когда непогода завывала голодным волком и рвалась погреться у печи, Софья металась по избе и увязывала тюки с вещами.

– Ты скажи хоть, куда поедешь? Где жить будешь?

В настойчивости Аксинье не откажешь.

– Есть ли дело тебе, золовушка? Племянник у вас другой завелся, Васятка не нужен. Так нет вам разницы, где жить будем…

– Да что ж ты говоришь такое? Бесстыжая. – Аксинья покосилась на печь, где грелась мать. Не проснулась бы.

– Да, бесстыжая я! Федора забили камнями. Я бесстыжая. Свекор в лесу помер, сердце не выдержало. Я бесстыжая. Подонка неизвестного роду-племени приютили. Я бесстыжая.

– Не могу я с тобой говорить.

– Да и не надо. Все ли я взяла? Наряды мои… Одежда Васеньки… – Софья бормотала себе под нос, не обращая внимания на Аксинью. – Рушники, перины, скатерти…

После смерти мужа вдова из мужниной семьи могла забрать приданое свое, наряды, часть утвари. Но случаев таких – по пальцам перечесть. Редко кто решался выйти замуж во второй раз. Не по-божески.

Аксинья не помогала снохе в сборах, следила лишь за лихорадочными ее движениями. Смолчала о том, что нищенкой Софья пришла к Вороновым, не расщедрились родители ее на приданое. Сейчас невестка, запамятовав, укладывала в сундук лучшее из того, что хранилось из года в год в избе.

– Самое важное-то я и забыла. Матушка! – Софья решительно подошла к лежанке и стала трясти пожилую женщину. – Да проснись же ты!

– Плохо матери, не буди ты ее… Софья, разве не видишь?

– Плохо не плохо. Времени у нас мало.

– Что такое?.. Софьюшка. – Анна с трудом вынырнула из болезненной дремоты.

– Деньги в кубышке… Василий говорил мне, что припасены они. Сынок мой – наследник, потому половина наша.

– Деньги… Подожди ты, голова болит…

Аксинья переводила взгляд с одной женщины на другую.

– Доченька, в предбаннике… Половица одна чуть отстает. Под ней… – На большее сил у Анны не хватило.

Аксинья накинула старую душегрею, хлопнула дверью прямо перед носом Софьи. Баня встретила промозглым холодом, теперь топили ее редко. По смутным временам роскошь большая – дрова тратить. Аксинья встала на колени и принялась щупать доски.

– Не знала ты про кубышку? Не говорил отец. – Невестка уже в дверях стояла, кривила довольно рот.

– Отойди, свет не закрывай.

– Понимаю я тебя, печалишься, что деньги заберу. Мне приданое нужно, кто ж без него возьмет.

– Значит, замуж собралась…

– А что мне, гнить одной? Скоро жених мой подъедет, заберет нас с сынком.

– Рада за тебя, невестка.

– Кривишь ты душой… Но спасибо.

– Ой!

– Кусает банник?

– Заноза. – Аксинья беспомощно глядела на черную щепку, вонзившуюся в палец. Баня будто защищала тайник от внезапного вторжения.

Наконец нужная доска была найдена, и Аксинья извлекла на свет грязный глиняный горшок с крышкой, наглухо запечатанной воском.

– Вот он, ладненький! – вскрикнула Софья.

Горшочек в избе открыли, и содержимое тускло-блестящей горкой возвышалось на столе. Георгий Победоносец пронзал змея мечом на старой московке, копьем – на новгородских монетах. Копейки, полушки времен Ивана Грозного. Новые монеты царя Федора Иоанновича с буквами Р да Е… Даже одна золотая копейка неведомыми путями закатилась в отцовскую кубышку. Рачительный, прижимистый Василий Ворон сберег копейки на черный день, позаботился о семье. На глаза Аксиньи навернулись слезы.

Матвейка подлетел к столу и схватил одну из монет. Поднес к глазам, разглядывал долго, собрался за пазуху засунуть.

– Нельзя тебе брать деньги, Матвейка. – Аксинья разжала ласково руку, забрала копейку.

– Дурную натуру выродка сразу видно, – покачала головой Софья. – Нечист на руку.

Аксинья долго пересчитывала монеты, в счете она была не сильна. Наконец деньги были поделены на две равные кучки. Только тогда она ответила невестке:

– Не видел копеек, поди, ни разу. Интересно ребенку стало. А ты сразу обвинять.

Залаяли громко собаки, заскрипел снег под полозьями саней.

– Едет! – разрумянилась Софья.

– Держи. – Аксинья часть монет смахнула в полотняный мешок и спрятала его в сундук, другую часть высыпала в горшочек. – В добрый путь.

– Здравствуйте, люди добрые, – в избу зашел, приветливо улыбаясь, невысокий мужчина.

Шапка, тулуп, усы и борода его покрылись инеем. Он стянул с головы колпак, под ним не оказалось волос. Жених Софьи был совсем немолод, вдвое старше невесты. Полный, улыбчивый, с хитрым прищуром темных глаз и сединой в бороде, он Аксинье понравился. Напомнил отца.

– Проходите, – склонила она голову. Мужчина заинтересованно осмотрел Аксинью.

– А ты…

– Аксинья Ветер, золовка Софьи.

– Раз знакомству, лебедушка. Порфиша Малой, – поклонился мужчина.

– Готова я, все вещи увязала, – лебезила невеста перед Порфишей.

– Посидим, Софьюшка, на дорожку? – Голос его будто обволакивал.

– Посидим.

Аксинья села на край лавки, оперлась боком о стол, Софья с Васькой на руках и жених ее пристроились на лавке у входа. Матвейка разглядывал гостя, застыв от него в двух шагах.

– Твой? – кивнул Порфиша на мальчишку и подмигнул ему. Матвейка спрятался за печь.

– Нет, моя дочка в люльке хнычет, – ответила Аксинья.

– А чей тогда?

Аксинья хотела сказать правду, но поймала умоляющий взгляд невестки.

– Приблудился к нам парнишка, вот и взяли.

– Милосердные христиане. Вам воздастся, – улыбнулся Порфирий. И неясно было, одобрял он деяние или смеялся над Аксиньей.

– Пора нам в дорогу, – первой поднялась Софья. Ее тяготила эта изба. Эта семья.

– Пора. Еще в церковь успеть надо. Родичей на венчание позвать не хочешь? Всем места хватит, сани у меня просторные.

– Да без надобности… Назад потом добираться им…

– Спасибо вам за приглашение. Софье достаточно нашего благословения и его. – Аксинья протянула невестке горшочек с ее частью монет.

Порфиша кивнул и подхватил тюки с добром. Софья укутывала сына в теплый плат. Она спешила, и потому ручки каждый раз оставались на воле. Стоило ей перенести Васятку через порог, как поднял он плач.

– Ауыыы, – заливался он, и крупные слезы стекали по курносому лицу. – Оау.

– Да успокой ты сына. – Порфиша повысил голос. Мягкая обволакивающая ласка вмиг исчезла.

Софья вздрогнула и затетешкала над сыном, стараясь унять его горе.

– Не хочет из родной избы уезжать, – грустно улыбнулась Аксинья, отодвинув угол платка, стерла слезы с Васькиного лица. – Не реви, мужику не пристало сырость разводить.

Матвейка протянул ей ловко смастеренную из березовой коры игрушку, внутри нее громыхали камушки… Аксинья потрясла погремушкой над Васяткой, и слезы быстро сменились улыбкой.

– Держи. Подарок сыну твоему и напоминание о нас.

– До свидания всем, – сухо попрощалась Софья.

– Добра вам и здоровья. – К Порфише вернулась благостность.

Едва выйдя на порог, Софья выкинула погремушку на снег.

– Дитю игрушка по нраву пришлась, – не одобрил жених.

– Не нужны нам подарки оборванцев всяких, – пробурчала его невеста.

– Садись в сани, – вздохнул Порфиша.

Жаль, время не воротишь назад. По всему видно, злой нрав у невесты. Родители ее рассказывали о том, как добра, милосердна, хозяйственна. Молодая жена и с пятном на лице хороша. Какую кобылу выбрал, на той и ездить.

– Иди ко мне, Матвейка. – Аксинья прижала к себе мальчишку.

Черная заноза кусала палец, вонзившись в плоть. Горе терзало сердце, проникнув куда глубже. Семья становилась все меньше, таяла, как снежный сугроб в весенний день. Нескоро теперь увидят они Ваську, Софья выстроит новую жизнь с новым мужем, и родичам в жизни той не место.

Тоска по веселому проказнику Ваське подступала к сердцу Аксиньи. А впереди нет просвета и продыха, впереди – новое горе.

4. Смерть

Вместе с Великим постом в Еловую пришла оттепель. Задорные сосульки свешивались с конька крыши, растапливали снег, веселили душу.

– Еще чуток подождать – и весна, – щурилась на яркое солнце Аксинья.

Матвейка серьезно кивал и еще резвее долбил лед, покрывший двор серо-грязным накатом.

– Ты рукавицы зачем снял? Озябнут пальцы.

Парнишка вздохнул и подхватил с перил крыльца огромные рукавицы из собачьей шкуры. Из-под шапки вились отросшие кудри, щеки округлились, исчезла болезненная худоба. «Как похож на брата», – умилилась Аксинья. И сейчас, месяцы спустя после чудесного появления Грязного на пороге избы, не могла она поверить в Божий дар.

– Отцовские рукавицы греют пуще всяких других.

– Расскажи.

– Об отце твоем?

– Да. Хочу знать о нем.

– Ох. – Она отставила метлу с березовыми пальцами-ветками на конце.

В воспоминания погружаться страшно. На душе и сладко, словно от меда, и горько – горче острого перца с далеких островов.

– Черноволосый, чернобровый, стройный – хорош собой, как молодец из сказки. Добрый, незлобивый… Сколько я его, мелкая, ни дразнила, слова худого мне не сказал. Родителей и меня холил, оберегал. Самый лучший брат, какой может быть на белом свете.

– А мать?..

– Ты хочешь спросить, как с матерью твоей у него получилось… Сложно это, Матвейка. Так сразу и не объяснишь.

– Скажи как есть.

– Помогал он матери твоей, отец на промысле был постоянно. И полюбился Марии Феденька наш… Есть вина на них, но жалко их было так, что сердце рвалось… Мне тогда годков четырнадцать было, немногим старше тебя… помню, будто вчера было, как Мария к нам пришла рожать… Все переломала любовь их.

– Блуд у них был?

– Ты так не говори про родителей. Нельзя.

– А поп блудом зовет.

– Его это дело, на грехи людям указывать да наказание налагать. Не было бы тебя на свете, если бы не грех… А так – вон какой молодец ладный вырос!

Матвейка заулыбался. Аксинья давно заприметила за ним черту: от похвалы любой расцветал он, работал без устали, без продыху, с огоньком. А от окрика, грубого слова впадал в оторопь, цепенел, прежде проворные руки становились медлительными, онемевшими. Потому тетка не ругала никогда парнишку, все ласково с ним говорила, слов хороших не жалела.

– Правду бы сказала мать – мне лучше было.

– Боялась она. Правда может обухом ударить так, что голова зазвенит. – Аксинья вспомнила правду, что Ульянка открыла ей. – Ты не вини ее, мать свою.

– Я и не виню. – Матвейка шмыгнул. Серьезный, молчаливый, работящий, словно маленький мужичок. Ранимый, наивный, любопытный. Совсем ребенок. И за него отвечать ей, Оксюше. – Ой!

Вскрик Матвейки переполошил погрузившуюся в думы Аксинью. Он возмущенно стряхивал с плеча снежные комья. Из-за забора выглядывала пакостная рожица соседского Тошки.

– Доброго дня вам.

– Доброго дня тебе, Тошенька. В гости к нам заходи.

– А я его вон боюсь. – Тошка махнул рукой на Матвейку.

– Ты все зубоскалишь. Матвейку нашего не обижай.

– Не буду! – крикнул Тошка и убежал восвояси.

Ровесники и соседи, Матвейка и Тошка, сын Георгия Зайца, могли бы сблизиться, играть вместе. Аксинья надеялась на рождение дружбы, но пока племянник за пределы двора выходил лишь по хозяйственным надобностям, с парнями деревенскими знакомиться не желал, и все неуклюжие попытки Тошки расшевелить молчаливого соседа натыкались на холодность. Вот и сейчас вместо того, чтобы запустить в Тошку снежком, Матвейка молча продолжил работу.

Оставив мальчишку хозяйничать во дворе и хлеву, Аксинья вернулась в избу. С улицы почуяла тяжелый дух в избе. Уже второй месяц мать лежала, не поднимаясь с лежанки. Сил у Аксиньи хватает лишь раз в седмицу обмыть больную да поменять одежду, перетряхнуть солому и пух на постели. С уходом Софьи все заботы о небольшой семье обрушились на Аксинью. Она и по дому хозяйствует, и мать лечит, и выгадывает, сколько ржи, ячменя, репы да моркови можно взять из закромов, а сколько оставить. И с каждым днем все страшнее ей запускать руку в лари с запасами, все ближе дно.

Главная радость в ее невеселой жизни – дочь. Синеглазая непоседа выросла, возмущенно кричала, отказываясь сидеть в люльке, жаждала изучать загадочный мир. Аксинья с Матвеем соорудили для нее в женском углу избы гнездышко из старых одеял, тряпок, беличьей шубы Анны. Там Нюта ползала, лепетала что-то на своем загадочном языке, тискала привычного к жестокой нежности младенцев Уголька.

Аксинья вытащила дочь из гнездышка, устало села на лавку. Выпростав грудь из-под одежды, она прижала к ней Нюту.

– Сусанна, – шептала, сама не зная зачем.

Минуты складывались в бесконечное время, как за ложкой тянется разнотравный мед. Намотаешь его на деревянную палочку – и вытягиваешь длинные, желто-приторные нити. Аксинья задремала, ушла в мир грез и невнятных мыслей.

– Тетя! – Она вскочила, привычным движением придержав недовольно мяукнувшую дочь.

– Матвейка. Ты что раскричался?

– Тттам, там, – показывал он рукой на печь.

Анна свесила руку с лежанки в последней попытке дотянуться до дочери и внучки. Так и ушла в вечность, застыв с протянутой рукой.

– Матушка. – Не было пока боли, не было слез, только обрушилось обухом по голове осознание потери. Аксинья уже знала: все придет потом, и тянущая боль где-то близ сердца, и ночной вой, и град слез, и крики о несправедливости божьего промысла.

– Ты беги к соседям. Зайцу… Георгию скажи, что Анна ушла… Надо отца Сергия привезти…

– Я быстро, тетя… Я мигом.

Георгий Заяц не подвел, он пришел сразу, да не один, приведя с собой раздобревшую Марфу.

– Ах ты бедняженька, лапушка, – напевно запричитала та, вызвав с трудом одолимое желание прижаться к высокой груди, выплакать все ручьи печали.

– Спасибо тебе, Марфуша. Матвейка, иди к Параскеве.

– Он здесь нужен. Тошку отправим. Сейчас позову.

Полуодетая, выскочила Марфа на улицу и зычно закричала на всю округу:

– Тошка! Сынок!

Тот будто ждал зова, сразу выскочил откуда-то из-за забора, повел плечом:

– Не сынок я тебе. Что надо?

– Матушка у Аксиньи померла… Ты за Прасковьей, из новоприбывших, сходи, голубок.

– Схожу. Я не голубь вовсе.

После захода солнца Георгий привез александровского батюшку. Отец Сергий бормотал положенные молитвы над покойницей, лежащей на лавке посреди избы. Облаченная в белые одежды, Анна поражала спокойным выражением лица, ни тени боли или скорби в складках у рта, разглажен лоб, чисты уже закрытые глаза. Не успела она попрощаться с дочкой и внуками, быстро отошла в мир иной без покаяния и канона, но где-то в глубине души своей нашла умиротворение и бесстрашие перед последним жизненным испытанием.

Всю ночь отец Сергий сидел у изголовья Анны, окропляя ее святой водой, повторяя песни канона. Иногда прерывал он свое бдение, чтобы смочить водой изнуренное молитвами горло. Рядом склонила голову Аксинья, шептала слова прощания, гладила незаметно бело-синюю руку, прикрытую белым холстом. Матвейка с покрасневшими глазами сидел рядом с Аксиньей, порой закрывал глаза, бормотал какие-то молитвы – а знал ли он их слова? – отказывался уходить далеко от тетки или ложиться спать. Считал он своим долгом поддерживать в горе ту, что дала ему приют, и оплакивать ту, что быстро покинула этот мир, не успев поделиться с ним обжигающим пламенем своей любви.

* * *

Полная изба людей. Кто-то сострадает, гладит жалеючи. А кто-то, как толстомордая Зоя или исхудавшая Дарья, ухмыляется, радуются чужому горю. Не принято на Руси оставлять человека одного с горем. Соседи и обмыть покойника помогут, и на стол яства принесут, и в надобностях помогут. А ты взамен должен развлечь, показать глубину горя своего, оплакать потерю, потешить благодарностями и просьбами… Кто думает об этом в тяжелый час… А Аксинья думала. И хотелось ей разогнать разношерстную толпу, что третий день толклась в доме, пила, ела, поминала (малыми чарками – пост на дворе), разговаривала, плакала, тихонько смеялась, разглядывала ее… Остаться одной в своем бездонном, неисчерпаемом беспредельном горе, застыть ледяным истуканом до весны. Если бы не дети, Аксинья так и сделала бы, избавилась от зевак и сострадающих, забилась в кокон из перины и одеял, провалилась в забытье. Лишь Нюта с Матвеем вытягивали ее из ледяного морока, требовали внимания, тормошили, возвращали в мир живых.

Последний путь. Последнее прощание. Грубо вытесанный гроб, обложенный хвойными лапами, медленно выплывает из дома. Белое и мертвенное в окружении зеленого и вечно живого. Заяц, Семен, Яков и Игнат без надрыва несут усохшее в болезни тело. Оно еще здесь, в родном дворе. А дух уже где-то там, в небесах, парит, Аксинья уверена, приближается к райским кущам.

Двое саней, процессия из двух десятков человек проводила Анну, жену Василия Воронова, в соседнюю деревню. При неказистом храме вырыт ледник, где до лета ожидают своего погружения в матушку-землю десятки покойных из окрестных деревень. В марте-апреле, когда снег и лед стекут буйными ручьями в Усолку и Каму, обряды погребения следовать будут один за другим. Суровая правда суровых краев.

Серое небо сдавливало голову. Снежинки изредка падали на бренную землю, грезили о последнем снегопаде, но он все не начинался, и напряжение природы передавалось человеку. Аксинья шла следом за санями, не отрывая взгляд от матери. Чем ближе Александровка, тем больше пригибала ее к земле черная мысль: все, не будет больше ласкового взгляда и улыбки, нежного «доченька» или «Оксюша», безбрежного прощения и принятия дочери-греховодницы такой, какая она есть, без всяких обвинений и укоров. Казалось, что так будет всегда – рядом мать с поддержкой и помощью. Будто не знала, что смерть всегда приходит и забирает любимых. Брата. Отца…

Видна уже александровская церковь. Занесена посеревшим снегом, будто стала еще меньше и неказистей, вросла в землю, один крест возвышается над округой, напоминая о славе Божией. Отец Сергий довольно крякнул и прибавил шаг, завидев родной храм. «Умаялся. Бедный», – с неожиданным состраданием подумала Аксинья. Год назад ненавидела она пастыря, что терзал ее покаянием. Красный пьянчуга никуда не исчез, и привычка беспрестанно облизывать губы осталась. А откуда-то в душе взялась благодарность. Аксинья сама удивилась себе. И неожиданно закричала:

– Матушка моя! Зачем же ты меня оставляешь? Мату-у-у-ушка!

Она вцеплялась пальцами в занозистые бочины саней, прижималась губами к савану. Залитые едкой влагой глаза уже не различали путь, пару раз Аксинья, поскользнувшись, упала бы в щедро рассыпанные по дороге лошадиные кучи, но твердая рука вела ее. Чей-то низкий голос шептал:

– Успокойся ты, Аксинья, успокойся. Что нашло на тебя? Ты сильная, выдержишь. Не то еще выдерживала.

– Давай глаза вытру, горе ты мое, – уже женский голос, ласковый, будто материнский. «Параскева», – поняла Аксинья, избавленная усилиями подруги от слезной пелены. Шмыгнула носом, будто малое дитя, вцепилась в подругу.

Злющие ободранные собаки встретили их диким лаем. Одна вцепилась в подол летника Аксиньи, стала трепать беличью оторочку.

– Брысь, псина! – прикрикнул мужик, шедший по правую руку от нее, для верности пнул собаку по облезлому заду.

Семен… Он ее держал, он успокаивал, не признала она верного друга детства, ввергнутая в темноту скорби.

– Спасибо.

– Что бормочешь, Оксюшка?

– Спасибо тебе, Семен. Тебе, Параскева. Всем. – Голос ее окреп.

– Ну слава Богу, – забормотали еловчане. И сейчас не было среди них ни одного, кто злорадствовал бы над искренним горем дочери гончара, за год растерявшей всю свою любящую семью.

* * *

– Поговорить надо. – Георгий Федотов по прозвищу Заяц, одетый в одну рубаху и порты, появился на Аксиньином пороге спустя две недели после похорон.

– Ты в дом проходи. На улице не май, замерзнешь.

Зима не желала пускать юную весну на порог, жалила метелями и ядреным морозом. Старый пес Вороновых прошлой ночью издох, не выдержав затянувшейся зимы.

Аксинья поставила перед гостем миску с мазуней из редьки, редкое лакомство на постном столе. Мужчина отодвинул миску подальше:

– Воды дай.

Аксинья зачерпнула с кадушки колодезной воды, и Заяц долго, жадно ее пил, облив перед домашней рубахи.

– Ты малого отправь на улицу, – кивнул головой на пристроившегося под столом Матвейку.

– У тебя работы нет? Что сидишь прохлаждаешься? – Под строгим тоном она спрятала улыбку.

– Ровесник, поди, моему Тошке?

– Да постарше он. Просто невысокий, худой.

– Вырастет еще… Он Федькин? Племяш, значит, твой?

– Он самый, сын Марии. Ты ведь не о Матвее пришел говорить?

– Нет, не о нем.

Георгию сложно было начать разговор, его уродливая губа дергалась, выдавая волнение.

– Не знаю я. Да пойду лучше, пустое все…

– Сядь, раз пришел, говори. Я помогу чем смогу. Ты мне с похоронами услугу оказал, я тебе сейчас добром отплачу.

Георгий выдохнул. Присмотревшись к нему, Аксинья заметила, что он осунулся, блекло-зеленые глаза обведены темными кругами, как у человека, давно не спавшего.

– Говори ты уже!

– Не могу я больше. Не могу… Гложет меня память…

Речь Георгия, исковерканная по божьей милости, была бурной мешаниной. Сейчас, когда чувства захлестнули его, Аксинья с трудом понимала горестные слова.

– Мочи нет. Рвется наружу, рассказать надо… Ульяна всему виной.

– Уж полтора года, как Ульяна умерла… Пора отпустить ее.

– Она меня, ведьма рыжая, не отпускает. Веришь, нет – каждую ночь снится.

– Нет ее на этой земле, Георгий. Ты понять должен. Новая семья у тебя, Марфа ребенка ждет.

– Рассказала она тебе… Знаю я, этим местом знаю, что померла давно Ульянка, – Заяц постучал по русой, коротко стриженной голове. – А тут, – стукнул в грудь, – совсем другое…

– Ты спишь худо?

– То ли сплю, то ли нет… Марфа на сундуке теперь… Со мной спать боится. Будто изувер я какой… Говорит…

– Что говорит?

– Душил я ее.

– Во сне?

– Да. Не она мне виделась, Ульянка окаянная. Думал, сейчас придушу ее – и освобожусь. Постоянно со мной грех этот…

Аксинья вздохнула. Не обладает она чарами, чтобы в такой беде помочь.

– А как узнала Ульянка, что Марфа тяжелая, покоя мне нет. Говорит, что мальчик родится. Каждую ночь просит ребенка в честь нее назвать Ульяном… Дурацкое имя. Мол, смотреть за ним буду. А сама улыбается так… знаешь, как она могла, злорадно так… злобно… Боюсь я, как бы чего с Марфой, с ребенком нашим не сделала.

– Георгий, нет ее. Умерла. Давно в земле лежит. И прах истлел.

– Нет, есть. Мстит она мне. И месть та не пускает Ульянку.

– За что мстить-то?

– Убил я ее, Аксинья. – Георгий поднял на нее глаза, и по серьезному взгляду его Аксинья поняла, что он сказал правду.

– Как убил-то?.. Не верю…

– Лестница ветхая в подполье нашем… Я ступеньку последнюю приколотить должен был… А я не приколотил, так оставил. О чем думал, сам не знаю. Одно помню хорошо: хотел наказать ее, гадюку. За любовь к Григорию. За бесстыд- ство ее.

Потрескивал огонь в печи, Нюта яростно трясла погремушкой, прислушиваясь к грохоту перекатывающихся горошин. Аксинья не знала, что ответить горестно поникшему мужчине. Как утешать его, чем оправдывать?

– Не пошел я тогда в подпол, в тот день. Тошку из дому услал. Ульяну отправил. Чтоб она… Потом испугался, кричу: не ходи… а она поет и спускается по лестнице. Крикнула. И все. Я-то пошел в подпол… Гляжу… Она на полу. Живая еще, лежит, волосы рыжие ее… Глаза такие жалючие… Наверх поднялся. Не знаю, сколько сидел. Потом людей позвал.

– Ничем ей нельзя помочь было, Гоша.

– А ты откуда знаешь? Может, выходили бы ее… А как бы я с ней жил, ненавидя ее? Проклятая потаскуха. – Георгий закрыл лицо ладонями.

– А ты знаешь, я бы на твоем месте…

– Что?

– Так же сделала.

– Значит, мы с тобой грешники. Убивцы.

– Я грешница еще та, – невесело усмехнулась Аксинья. – Сам знаешь.

– Я воды принес, – в дверь просунулся грязный нос Матвейки.

– Неси.

Мальчишка ударом ноги открыл дверь, две полные кадушки расплескивали воду. Матвейка поставил кадушки у порога, громко выдохнув. Заяц внимательно следил за мальчишкой, который подхватил ведра и затащил их в клеть.

– Пойду я, Аксинья.

– Ты погоди. Вот, пустырник, валериана, душица. Спать будешь лучше. А по поводу остального… Читай молитвы, нет иного спасения. И не мне тебе об этом говорить…

– Благодарствую. Аксинья, ты у Гречанки мудрости училась… Много ведь знаешь…

– Не ведаю, о чем ты. До встречи. – Аксинья выпроводила Зайца, резко захлопнула дверь. Совсем не о том вспомнил он, напугав ее до глубины души.

Вечером она не выдержала. Вытащила «Вертоград», нашла нужную страницу в самом конце старой книги и прочитала вслух:

– А ежели посля отхода в мир иной дух женщины является мужу, детям али знакомым, надобно на могиле ее прочесть следующие строки…

Нельзя будить старые слова. Ничем хорошим не закончится.

5. Голод

Солнце вырвалось из студеного плена, и на пермскую землю обрушилась весна. Снег чернел и превращался в рыхлые кучи, быстро исчезавшие под яркими лучами светила. Начали свои задорные переклички воробьи, собаки обрывали веревки и цепи, устраивали беспорядочные свадьбы на стыд девкам и потеху парням.

– Здравствуй, Аксинья. – Давно ждала она в гости Якова Петухова, и ясным апрельским днем он пожаловал.

– Здравствуй. Проходи, – склонила голову молодая женщина.

– Как живешь, Аксинья?

– Да не жалуюсь. – Солнечный свет наполнил душу благостью, прогнал в темные закоулки все заботы.

– А я жалуюсь.

– На меня? – Когда-то давно Василий Ворон дружил с Яковом, Аксинья помнила их посиделки за рябиновой настойкой.

Староста скривил губы, это движение означало улыбку. Много морщин за зиму появилось на крупном, будто вырубленном из камня лице. Теплая зимняя шапка, толстый тулуп. Не признал приход весны Яков, закутался в зимние одежды.

– На тебя, на тебя…

Яков оглядел двор цепким взглядом.

– Гляди, крыша у тебя не чищена, в дом вешняя вода польется. Изба без хозяина как дитя без матери, голодное да неухоженное.

– Твоя правда.

– Сама ты жизнь попортила…

Аксинья молча кивнула. Ни оправдываться, ни спорить с Яковом она не собиралась.

– Мужик где твой новоявленный?

– Мужик? А, ты про Матвея… В хлеву он. Позвать?

– Позови.

– Матвей! – Измазанный парнишка в ту же минуту явился на окрик.

Не зря мать прозвала его Грязным, Матвейка умудрялся измазаться при всякой возможности. После работы в хлеву Аксинье приходилось следить за отмывкой рук, ног и лица, тереть вехоткой чумазую мордочку, стирать извозюканную одежку.

– Здравствуй, Матвей.

Мальчик настороженно разглядывал высокого, плотного мужчину, склонившегося над ним. Глаза в проталинах морщин, крупный нос, русая борода лопатой прикрыла грудь.

– Здравствуйте.

– Ты откуда такой взялся?

Аксинья открыла было рот, но Яков махнул рукой. Она осеклась.

– Я с… издалека.

– Родители твои кто?

– Матвей да Мария.

– В деревне нашей жили?

– Ага. – Матвейка зашел в лужу и утаптывал ее края, ноги заляпались жидкой грязью до колен. Аксинья вздохнула: опять стирки целый ворох, нет управы на этого мальчишку.

– А сейчас где родители?

– Померли.

– Оба?

Он кивнул.

– Не врешь?

Матвей мотнул головой. Вранье – грех, и Яков смотрит в самую душу, но лучше солгать, чем к отцу… Матвею окаянному вернуться.

– Значит, надо тебя приписать к нашей деревне. Мал еще, но скоро мужиком, значит, податной единицей будешь.

Матвейка кивнул, исподлобья зыркнул на старосту. Яков молчал, разглядывая мальчишку.

– Тетя, пусти, – не вытерпел Матвейка. – Тошка зовет на реку – ледостав кликать.

– Рано еще, недели через две, не раньше.

– Отпустиии…

– Иди, долго не бегай. Ты мне нужен будешь.

Матвейка просиял и как был, голоуший, побежал к Федотовым.

– Шапку надень, торопыга. – Аксинья догнала парнишку, нахлобучила на лоб выцветший колпак.

Яков не уходил, стоял, осматривался, пощипывая бороду.

– Тетка, значит?

– Тетка. А как ему звать меня. Не мамкой же.

– Ну-ну, – неясно ответил Яков Петух и ушел, кивнув на прощание.

Так Матвейка, сын Феди Ворона, стал законным жителем деревеньки Еловая.

Аксинья теперь не узнавала племянника. Совсем недавно слыл он угрюмкой, слова лишнего не скажет, всех сторонился, держался подальше от детей. А сейчас подружился с Тошкой, всякую свободную минуту они бегали по деревне, дурачились. Георгий брал в лес обоих сорванцов, учил мужицким хитростям: как петлю на зверя насторожить, как лук простенький смастерить…

Любовь чудеса творит с детьми. Мальчонка не вспоминал уже про Матвея, причинившего ему столько горестей. Принял, усвоил для себя одну вещь – Федор Воронов и Мария дали жизнь ему. И будто вычеркнул из памяти своей черное прошлое.

* * *

– Я есть хочу. – Матвей дочиста вылизал миску с жидкой похлебкой.

– Терпи, голубчик. Выпей травяного настоя. Он сил придаст.

– Он горький. В горле застревает… Мерзко.

– Ишь какой балованный выискался!

Аксинья боялась этих слов, боялась пустых мисок, боялась голода. На исходе Великого поста семья доскребала остатки из сусеков. Как жить дальше, молодая хозяйка не ведала. Оставшись без мужских рук, Анна, Аксинья и Софья в прошлом году засеяли рожью и ячменем малый участок, собрали небольшой урожай, попорченный ливнями и ранними заморозками. На огороде выросли капуста, репа, лук с чесноком, горох. В палисаднике за домом уродились черная, красная смородина и рябина. Но этого оказалось недостаточно для того, чтобы прокормить бабу, мальчика да младенца.

– Матвейка, ты взрослый. И успел немало перенести. Пойми, что скудная еда – не моя прихоть, а необходимость. Иначе не доживем до лета.

Мальчик внимательно посмотрел на Аксинью и кивнул кудрявой головой.

– Благодарим Тебя, Христе Боже наш, – начала Аксинья.

– Ты насытил нас земных Твоих благ, – подхватил мальчик с кислым видом.

Аксинья наскоро вымыла миски, стряхнула со стола несуществующие крошки – все подобраны племянником. И Сусанна с каждым днем все ненасытнее. Маленький рот жадно впивается в материну грудь, а молоко жидкое, прозрачно-белое от худоедения. Отец Сергий разрешал кормящим бабам есть скоромную пищу. А толку-то, если солонина и требуха давно съедены?

В хлеву недовольно мычала молодая телка Веснушка, вздымая худые бока. Старая корова заболела прошлой осенью, ее прирезал Гошка Заяц. Молодую телку берегли как дитя, кормили сладким сеном, делились запасами овощей, молили святого Афиногена, покровителя скота, о заступничестве. Веснушка, Веся, как прозвал ее Матвей, косила тоскливые влажные глаза на хозяев и заунывно мычала.

– Потерпи, солнышко, – гладила ее Аксинья щеткой, счищала комья старой рыжей шерсти. – Чуть потеплее станет, травка вырастет, и заживем!

– Веська, – приговаривал с другой стороны Матвей, оглаживая животину. – Мы дождались весны.

Телка, казалось, понимала, о чем говорят хозяева, тыкалась в грудь мальчишке умной мордой, вылизывала его грязную рожицу шершавым языком.

– Ииихиих. – Аксинья не сразу поняла, что странный звук – это смех Матвея.

Накануне Пасхи выпал снег. Невинная завеса скрыла грязную мешанину дорог, лужи, слякоть. Старики дивились возвращению зимы, искали в том предзнаменования.

– Недоволен Бог, много грешим. Потому саван набросил на землю. Ждите наказания. – Маланья многозначительно вскидывала перст, но кроме малолетнего ее внука Илюхи никто всерьез ворчунью не принимал.

За последний год она, ровесница Анны, резко сдала. Спину сгорбила старческая хвороба, упругая прежде плоть провисла горами складок, глаза потеряли свой блеск, но интереса к жизни еловчан Маланья не утратила.

– Аксинья, шалава, грешит много. Отсюда неурожаи, болести. Выгнать паскудницу! – с таким воззванием вышла Маланья на улицу.

– Матушка, вернись в избу. – Катерина уговаривала старуху, обнимала за плечи. Терпение молодой женщины – будто бездонный колодец: никогда она не повышала голоса, не выказывала раздражения.

– И ты паскудница!

– Зачем меня называть худыми словами? Я верная жена и добрая мать.

– Кисельная дура ты, вот кто! – Маланья никогда не церемонилась с близкими.

Аксинья с Матвейкой сражались с дровами и, перемигиваясь, слушали соседский разговор. Спор старухи с невесткой продолжался не первый час.

– Мать, сколько раз тебе говорил, не собирай шелуху всякую. Живи ты спокойно.

– И ты за нее. – Из Маланьи вышел весь пар. Больше голоса ее соседи не слышали. Аксинья не раз благодарила отца за высокий крепкий заплот, которым он обнес свой двор. Он пошел против обычая, объявлявшего добротные заборы проявлением гордыни хозяев. Высокий забор – большие секреты, болтали в деревне.

– Ты бы поменьше о ней… да и с ней говорил. – Тихий голос Кати еле слышен.

Аксинья поняла: о ней разговор у соседей идет. Покорная Катерина осмелилась мужу недовольство свое высказать.

– А тебе что? С матерью моей заодно?

– Нет… Люди смеются.

– А у людей одна в жизни радость – посудачить. Слово супротив мне скажете – дождетесь. – Семен вколачивал слова, будто сваи в глину.

– Родительский выбор – мои слезы. – Голос Катерины окреп.

Аксинья затаила дыхание. Чуяла, что жизнь Семена с женой не сложилась, нет меж ними приязни супружеской, но здесь открытые жалобы. Будет Семен виниться перед Катериной, утешать женку?

– Не люблю я бабские нюни! Не раз говорено…

Ответа не последовало. Тихий всхлип, или это ветер прошумел, задержавшись в голых еще ветвях рябин, что обнимали забор с обеих сторон?

– Тятя, смастери избушку птичью. – Илюха вклинился в разговор, отвлек отца.

– Доброе дело, скоро скворцы прилетят.

– Таскай в дровяник, – кивнула Аксинья Матвею на гору полешек, что возвышалась во дворе. Оба освоили обращение с небольшим топориком. Но сил хватало лишь на одну чурку.

Аксинья ушла в избу, с трудом вытаскивая старые сапоги из того месива, в которое превратился двор. Снег истаял к обеду, умножив лужи и людскую радость. Аксинья услышала больше, чем предназначено для чужих ушей. И не могла оторваться от разговора, не могла не слушать спор. Если нет своей жизни, хочется приникнуть к чужому источнику. Если у Аксиньи нет своей любви, своих семейных радостей и печалей, что щекочут сердце, тянет подслушать, подсмотреть… Паскудное желание.

Дочка радостным гуканьем встретила мать у порога. Теплая рубашка с вышивкой по подолу, шапочка с тесемками, чтобы не потерялась, умильное выражение мордочки… Аксинья подхватила непоседу на руки.

– Зачем по холодному полу лазишь? Играй в своем гнездышке.

– Бу, – скорчила недовольную мину Сусанна. Без Уголька она отказывалась сидеть среди одеял и старых шкур, выползала на холодный дощатый пол. Кот вспомнил молодость и вторую неделю не показывался в родной избе.

– Сейчас мы поедим, кашки наведем. А потом на улицу пойдем. Да?

– Га, – кивала Нюта. Огромные глаза преданно смотрели на мать, лучась доверием. Невозможно от знающего человека скрыть происхождение девочки. Проклятые строгановские глаза – наглядное подтверждение отцовства и вечное напоминание Аксинье о том, кто так легко вторгся в ее жизнь и быстро исчез. Но оставил после себя лучший дар, на который могла рассчитывать Аксинья, – дочь. И потому она ему все простила. Вот только прощение ему, ни разу не появившемуся в Еловой, без надобности.

Сытая, укутанная в одеяло Нюта была водворена на лавку возле крыльца.

– Ты за ней, Матвей, присматривай, – попросила Аксинья мальчика. – Я к курам, в сарай. – Через плечо перекинута корзина, в руках две лохани, с водой и варевом.

В загоне для птицы, пристроенном к дому, по ноздрям бил ядреный запах. Куры легче, чем Веснушка, пережили зиму. Довольствуясь крохами с хозяйского стола и мутным варевом, они берегли силы, грелись, плотно прижавшись друг к другу на насесте. Самому ослабевшему петушку Аксинья перерезала горло на исходе зимы. С синюшной птицы похлебка удалась на славу. Матвейка ел да похваливал, норовистая Нюта съела две миски, Аксинья насытилась, лишь вдыхая аромат варева – Великий пост строг. Кормящие матери от поста освобождены, но грешнице надо отмаливать блуд…

Пять курочек и петух, грозно, квохча, вышагивали по крытому соломой полу. В углу хозяйка нашла два яйца, бережно уложила их в корзину. А под насестом обнаружила окоченевшую тушку курочки.

Мясо издохшей скотины по обычаю есть нельзя, раньше его отдавали собакам или скоту. Но нынче все запреты народ позабыл. Ермолай поел на дворе всю скотину, включая сдохшего от бескормицы теленка и околевшего пса. Шептались, что престарелая Фекла разрешилась мертвым младенцем, которого запекли в печке. Народ крестился, передавая жуткие подробности, но смаковал сплетни бесконечно. Аксинья, когда-то видевшая в Фекле, Фимкиной матери, старшую подругу, верить слухам отказывалась.

Солекамские кумушки рассказывали о других страстях: братьях, зарубивших сестру; придорожном кабаке, откуда не всякий путник уезжал; притонах, торговавших людьми будто мясом. Уже пятый год продолжались бесчинства на земле русской. Казалось, уже целую жизнь.

«Надо привыкать», – вздохнула Аксинья и подняла окоченевшую тушку. Скоро Великий пост кончится, и мясо будет кстати для праздничного ужина. Вымоченное в травах, запеченное в печи, оно придется по вкусу голодной семье.

– Тетя! – Вопль Матвейки заставил Аксинью бросить корзинку с драгоценными яйцами и курочку.

Выбежав из сараюшки, она, не разбирая дороги, помчалась к избе. Обогнуть хлев, дом со всеми пристройками, подсобные постройки… Открывшаяся картина заставила материнское сердце ухнуть вниз и заколотиться со всей силы. Над той лавкой, где Аксинья оставила Нюту, распростерлись огромные пестрые крылья. Черные, серо-бурые, белые перья мелькали в воздухе. Матвей с топором в руках пытался добраться до хищной птицы, что напала на Нюту. Размах крыльев не меньше сажени[8], на полдвора.

– Ах ты гадость! – Аксинья подбежала к голодному хищнику и вцепилась в хвост. Пронзительный клекот ударил в уши. Сильный удар крыла отбросил мать в сторону, и птица взлетела. Мгновение – и она оказалась в небесной вышине, превратившись в темную безопасную точку.

– Аааауу, – зашлась в плаче Нюта.

– Иди сюда, заинька моя. – Аксинья прижала дочь к сердцу, наверное, лишь сейчас поняв, что могло случиться. – Все целое? Дай посмотрю. – Нютин рев становился все громче, но кроме царапины на щеке Аксинья не нашла никаких следов от когтей.

– Я… я иссс…пугггга… гаался.

– Матвей, ты храбрый. Так набросился на птицу… Я все видела. – И его надо утешить, погладить по голове.

– Что у вас? – Взлохмаченная голова Семена показалась над забором. – Я видел беркута, кружившего над деревней.

– Он Нюту мою утащить хотел.

– Бесовы проделки.

– Спасибо тебе, Господи, – перекрестилась Аксинья. – Улетело чудище.

– Оголодали звери. Ровно как и мы. Но ты зря испугалась: и самому крупному беркуту не утащить ребенка. А этот молодой.

– Ни о чем я, Семен, не думала. Только о том, что дочь мою может убить птица.

Ловко подтянувшись, сосед перепрыгнул через забор.

– Ах вы, бедолаги. – Он подошел к сжимавшей дочь Аксинье и протянул руку, погладил ее пальцы. Она отшатнулась.

– Смотри, перо, – он поднял огромное переливчатое перо, оставленное хищником. Разгневанная мать так вцепилась в хвост его, что выдрала часть роскошного оперения. – На, хлопец.

– Ух ты. – Матвей крутил в руках диковину, забыв о недавних переживаниях.

– Будет чем хвастаться. Перо – добрые две пяди[9], – потрепал сосед по плечу мальчишку, а тот вцепился в игрушку, ласково поглаживая пушистое белое основание с черно-коричневым навершием. Красив хищник да грозен.

– Нам в избу надо, отогревать пострадавших и успокаивать защитников. Спасибо, Семен, – улыбнулась вымученно Аксинья.

Не один беркут кружил над ее домом, вселяя тревогу, закрывая огромными крыльями свет.

6. Пахарь

– Иди, иди во двор, погрейся на солнышке, – Аксинья открыла хлев.

Веснушка вытягивала худую шею и пугливо мычала.

– Матвейка, помоги мне. – Мальчик снял со стены длинную хворостину, но телка уже пошла сама, смешно загребая ногами.

– Мууу. – Веснушка радостно крутилась по двору, чуть не подпрыгивая. Бархатистые уши, забавная морда, большой круп… Этим летом Веснушку нужно покрыть. Тогда станет она новой кормилицей.

– Доходна́я телка у вас. Наша корова справнее будет. – Тошка уже крутился в соседском дворе, поджидая приятеля.

– Наша вырастет и лучше вашей толстопузы станет. – Матвейка погладил Веснушку по бурнатому[10] носу.

– В мать ты, Тошка, пошел, остра на язык была. – Аксинья подергала за ухо сорванца. А внешностью удался в отца, те же темные кудри, черные злые глаза, красные ухмыляющиеся губы. Будто второй Григорий по соседству растет и колет Аксинью своим сходством.

– Мать… А я почти не помню ее. – Тошка силился не зареветь – не по возрасту уже, – скукожил грязную мордочку.

Чуть не спросила Аксинья: «А отца-то своего помнишь?» Нельзя такое мальцу говорить, баламутить голову его, а сдержать себя сложно. Не прошла злость на Ульянку, на мужа, что жизнь ее разбили, бурлит где-то…

– Сердцем помнишь, это важнее всего. – Успокоишь ли тем парня? – Матвейке воды натаскать с реки надобно. Тогда отпущу.

– Щас. – Матвейка подхватил лохани, заскрипел засовом, открывая ворота.

– Пошли, так уж и быть, помогу тебе, – проворчал Тошка.

Аксинья выдала ему две бадьи, и Тошка помчался за другом, чуть не сбив с ног двух еловских баб, степенно шедших по улице. Одна крупная, с мужским разворотом плеч и широким шагом, вторая – невысокая, пышная, с плавной походкой. Таких и издалека узнаешь. Зоя с Агафьей направились ко двору Семена за медом или воском. Зоя, заметив в открытых воротах Аксинью, отвернула лицо, вздернула оплывший подбородок к небу. Агафья нерешительно подняла уголки губ в полуулыбке, боялась по детской привычке своей властной подруги.

Давно прошли славные времена, когда дружили они все: и Ульянка, и Зоя с Агафьей, и Анфиса, и Аксинья. Ульяна давно в могиле, Зоя замужем за кузнецом Игнатом. Оставшаяся в девках Агафья неразлучна с Зоей, будто в прислугах у нее; своих детей нет, так чужих растит. Анфиса переселилась в Соль Камскую, выйдя удачно замуж, Аксинья – мужняя да без мужа, проклятая грешница, которую приличные односельчанки обходят стороной. Неисповедимы пути… Аксинья перекрестилась, вспомнила завет отца: «Не поминай Господа всуе».

– Отцу Сергию пожалуйся, он защитит, угомонит мужа. – Опять Аксинья услышала лишнее. Голос Зои как патока, сладкий, обволакивает человека, западает в душе.

– Нет ничего плохого. Только тягость на сердце. – Катеринин неуверенный голос.

– Ведьма она да баба гулящая. Я такую в соседках терпеть бы не стала. Или пусть сидит тише воды… Либо отправляется восвояси… В лесу вон живет…

– Зоя, перед Богом все равны.

– Ты, Агаша, ростом велика, да умом не вышла. В споры со мной не вступай.

Агафья умолкла.

– Грешница она… Да Ваньку моего выкормила…

– Так что ж теперь, мужа ей свово отдашь в благодарность? Смешная, ей-богу!

Ответ Катерины заглушил лай пса.

Не дадут Аксинье покоя в родной деревне. Давно она поняла, что деревенские грезили об одном: исчезла бы она куда-то, скрылась с глаз их. Но повода для радости им Аксинья давать не собиралась. Совершила грех – ответила за него. И долго еще каяться будет. Но испоганить жизнь свою, жизнь детей она кумушкам не позволит.

* * *

Еловчане всматривались в небо, прислушивались к себе. Какова весна будет? Холодная или теплая? С заморозками или знатными ночами? Главное не упустить посевной срок. Все соизмерить и просчитать. Яков первым вытащил соху, почистил упряжь и запряг кобылу.

Вслед за старостой потянулись остальные. Гошка Заяц спозаранку пашет свои десятины, Тошка на подмоге. Семен Петух, Зоин отец Петр Осока, Спиридон с сыновьями, молодой Никашка, даже Макар Овечий Хвост – все на поле. Тощий Демьян со старшим сыном выпросили за зиму у односельчан худые соху да борону и чинили их, разложив на солнце, торопились, чтобы поспеть вовремя.

Лишь три десятины, что оставил безмужней Аксинье скупой Яков (две десятины отдал Георгию, десятину забрал себе), подсыхают, покрываются коркой, скоро непригодны станут для распашки. Узкая полоса озимых взошла, радует нежной зеленью. А как же остальная земля?

Тщательно Аксинья выбрала одежду, укрыла непокорные волосы под темным платком, оставила за старшего Матвея.

– Прасковья, помоги, – после приветствий огорошила подругу.

– Чем же я помогу тебе?

– Брат твой Никашка… Пусть вспашет десятины мои да посеять поможет.

Параскева вздохнула, всплеснула полными руками.

– Мы сами голь перекатная, у Якова выпросили коня. На два денька всего, и сами не успеем.

Георгий Заяц успокоил:

– Немного обожди, со своим разберусь, все сделаю.

Да нет покоя, поздно будет, уйдет время, природой предназначенное для посева семени во влажную, готовую принять землю. Снедала тревога Аксинью, тревога, неподвластная терпению и смирению.

Игнат в кузне занят целыми деньками, да еще свой надел пахать надобно. Не пошла к нему на поклон Аксинья. Змея Зоя костьми ляжет, но запретит мужу помогать ведьме.

Один человек во всей Еловой готов Аксинье помочь. Да не пойдет к нему Аксинья. Зубы стиснет, да не пойдет.

Вся Еловая, все семнадцать изб, вытянулись вдоль Усолки на возвышении. Талая вода стекала в реку, предохраняя деревню от затопления. Прижались друг к другу дворы, меж домами по две сажени, не больше, дворовые постройки сомкнулись плечами. Во дворах клети, сараюшки, сенники, гумно, хлева… У кого ворота добрые, со вкопанными столбами, башенками, резным узором в навершии, у кого покосившиеся да невысокие. Возле дома кто-то посадил черемуху, рябину, смородину или березку. За двором растянулся огород, капустник с грядами, куда бабы с детишками скоро высадят репу, редьку, капусту, бобы да горох, морковь да свеклу, лук да чеснок. А за огородами широкой полосой пошли десятины пахотной земли, ограниченные лесом. Чем больше мужчин в семье, тем надел шире; чем напористей хозяин, тем лучше земля.

Когда Аксинья изнемогала в схватках, производя на свет Сусанну, пожар с юга подобрался к Еловой, пощадил деревню, но превратил лес в обугленные стволы. С каждым годом полоса возделываемой земли все шире, она вгрызается в лес, каждый хозяин стремится отвоевать землю, растащить черные пни, перекопать удобренный золой дерн.

Третий день посевная в Еловой. Третий день Аксинья места себе не находит. В памяти заветы отца: нельзя семью без ячменя да овса оставить. Скотина зиму не переживет. Бьется в голове дума, сна лишает.

Уже кончился полный работы день, в печи томится скудный ужин, а Аксинья, надев высокие материны сапоги, пошла на поле. Сине-вишневые сумерки сгущаются над Еловой, воздух чист и свеж. Вдалеке тенькают синицы, копошатся на вывернутой земле скворцы, сливаясь с черной землей.

Ни с чем не сравнить запах весны. Благоухание распаханной земли, что доносится до Аксиньи. Она наклонилась, погладила зеленые иголки озимых, прошептала:

– Только на вас, родимые, надежда.

– Бу! Испугалась? – Вымазанный сажей Семен загоготал, довольный тем, что поймал соседку, застал врасплох.

– Испугалась.

– Чего грустная такая?

– Смотри, – обвела рукой Аксинья. Справа темнел перепаханный надел Зайца, слева – земля Семена. А посередине обветренной, иссохшей полосой – владения Аксиньи.

– Да, этак ты, подруга, с голоду помрешь. И детишек угробишь. Почему ко мне не пошла на поклон?

– Сам знаешь.

– Перестань ты. Оксюшка, глянь на меня.

Давно уже никто не звал ее детским именем, давно не слышала она такой нежности в голосе.

– Семен…

– Слушай, егоза. Что было, быльем поросло. Ты соседка моя добрая, в детстве дружили мы. Что промеж нас потом было, забудь.

– А давеча…

– Много пива я выпил, озорство взыграло. Нет у меня к тебе ничего…

– Ты прости, слышала я, как мать твоя ругалась…

– Дура она, хотя нельзя так про мать… Нет ничего у меня к тебе. – Высокий Семен склонился к Аксинье.

Травянисто-зеленые глаза в обрамлении светлых ресниц смотрели на нее задумчиво. На щеках чернели полосы сажи, и Аксинья уже смочила палец, чтобы стереть их, да в последний момент одумалась.

– Устал ты, Семка. Иди домой. – Аксинья вспомнила, как целую жизнь назад любила считать веснушки на его облупленном что зимой, что летом носу. Раз, два, три. Четыре, пять… Потом Семен пытался ее поцеловать. Она с довольным визгом от него убегала. Счастливое время.

– Я помогу тебе. Ты не печалься, Оксюша.

Взяв под уздцы пасшегося в отдалении жеребца, Семен пошел домой быстрым, упругим шагом. Будто не провел целый день на поле. Раздался в плечах Семен, заматерел, ушла нескладность, хотя ноги-руки остались длинными. Что-то екнуло в сердце далеким сожалением. Все придумала себе Аксинья. Ушла в прошлое былая страсть нескладного Семки к смешливой румяной Оксюше. Постарели они, пережили многое. Теперь, когда мать и жена Семена поймут, что нет в Аксинье угрозы для их семьи, все наладится.

Еще ночные тени клубились по земле, а петух уже звонким голосом возвестил о приходе нового дня. Аксинья выпростала из-под одеяла холодные ноги, сунула их в овчинные опорки, подавила зевок. Тело болезненно отозвалось. Будто не спала, а корчаги всю ночь таскала.

Со стыдом вспомнила свой сон, нечистой силой насланный. В том сне считала она веснушки, да не на носу, а на самых срамных закоулках тела. И много чего еще непотребного делала под покровом ночи. Внезапно взошло солнце, и увидела она, что вокруг толпой стоят еловчане. Да все. И живые, и умершие. И смотрят укоризненно мать с отцом, и ухмыляется довольно Ульяна. Внезапно свело ноги судорогой, подкосились они, упала на мокрую землю. Посмотрела Аксинья – муж Григорий ударил хлыстом.

Крикнула. Проснулась. Долго пялилась в немую темноту, ощущая биение встревоженного сердца.

Ноги свело судорогой и в жизни. С трудом наступая на правую ногу, Аксинья похромала к печи. Открыла трубу, подожгла лучину. Сухие дрова быстро занялись, осветив желтыми всполохами избу. Охая, Аксинья подошла к поставцу. Нашла искомый пузырек, открутила, сморщилась, уловив смрад, намазала ногу.

Встала на колени перед иконами. Попросила Богородицу о милосердии и прощении грехов. С внутренним страхом посмотрела на Иисуса Христа. Он не столь жалостлив, как Матерь, не простит скверны и блуда. Видно, нутро у нее, Аксиньи, гнилое, раз чуть ли не каждую неделю видятся ей сны, навеянные страхом и похотью. Каждое утро и вечер молилась она, как сказал отец Сергий. Молилась истово. Но сны не уходили, уползали они в подполье мокрицами, чтобы в свете луны выползти наружу и будоражить Аксинью.

– Святой Николай Чудотворец, защитник и благодетель. Очисти мою душу от приставучей зависти… – Святой снисходительно смотрел на грешницу.

Даруй покой. Ради детей.

Аксинья поднялась с колен, озябших на холодном полу. Матвей похрапывал, словно медвежонок, на печи, рядом у стенки сопела носом Нюта. Пусть спят, детский сон сладок, как свежий хлеб.

В клети ждала хозяйку деревянная миска с закваской. Аксинья поставила ее у печи, чтоб согрелась, набралась живительного тепла. В избе сразу распространился тот духмяный аромат, что присущ закваске на сушеной ягоде и цветочном меду.

С вечера готово пойло для Веснушки и кур, сначала – лакомство и вода будущей кормилице, потом – птице. Ведра тяжелы, оттягивают тонкокостные руки, но труд во благо детей наполнял ее радостью. Телка уже проснулась, замычала приветственно, ткнулась хозяйке в руку влажным носом. У кур потасовка – петух воспитывал одну из жен. Лишь появилась Аксинья с заварухой, все споры прекратились. Куры, отталкивая друг друга, помчались к корыту с кормом. Пойла на всю ватагу мало, и заспешили, замахали крыльями, пристраиваясь в самое кормовое место.

Пока хозяйка возилась в хлеву, закваска подошла, часть ее пошла на каравай, часть – на пироги с зайчатиной. Всю зиму Аксинья давала целебные настои застуженному охотнику с Александровки, он отплатил связкой зайцев и куропаток, добрый человек.

Со вторыми петухами зазевал Матвейка. Не хотелось ему слазить с лежанки, но пора. Затопленная печь разгорелась, подпекая бока. Как взрослый, он, зевая, перекрестил рот.

– Давай Нюту. – Аксинья взяла на руки дочь, вдохнула ее младенчески-молочный запах. Зашлось материнское сердце. Положила дочку на свою постель: пусть досыпает самые лучшие рассветные часы.

– Матвей – мой уши скорей.

Парень сонно улыбнулся. Он уже знал, что, если Аксинья дразнит, прибаутками изъясняется – значит, все наладилось.

– На поле дядька Семен? – Застучала ложка по дну, не терпелось мальчишке на поле выйти.

– Ты не спеши. Он зайдет за тобой.

Матвейка с утра ходил всегда будто чумной, до обеда расхаживался, просыпался долго. И воду носил, и двор чистил, будто околдованный лешим. А здесь глаза ясные, взор бодрый, рад парень приобщиться к взрослому делу. Аксинья дала ему чистую рубаху с синей вышивкой, порты Феди, ушитые прошлым вечером. Старые сапоги Василия велики ему чуть не в два раза, но с набитыми войлоком носами с ног не свалятся.

– Да где ж он? – Матвей вытянул шею, высматривая соседей. – Идет! – Еще не открыв ворота, закричал: – Здрасьте! Доброго дня! Я с вами!

– Готов, поросенок? – Семен придержал жеребца, запряженного в телегу. – Здравствуй, хозяйка.

– Здравствуй, Семен. Тебе спасибо мое безграничное!

– Так не за что еще благодарить, вечерком и отблагодаришь, – подмигнул он игриво, будто не было вчера серьезного разговора.

До обеда Аксинья крутилась вьюном по избе. Сегодня должна она сытно накормить пахарей, а это непросто с таким скудным запасом снеди. Пироги с зайчатиной. Яйца вареные. Мазуня из редьки с медом. Соленые рыжики, вымоченные в масле от ржавости весенней. Кислая капуста с кровяными вкраплениями брусники. Квас с травами. Добрая хозяйка и с полупустыми погребами царское кушанье сготовит.

Пироги да каша в печи истомились, изошли ароматом. Скатерть шитая льняная на столе осталась с добрых времен, когда семья не перебивалась, а славилась зажитком. Посуда расставлена отцовская, глиняная, с вороном на донце, с горестью на сердце.

Солнце скатилось к горизонту, пощекотало верхушки берез, шаловливо, как девица на посиделках, намекнуло: «Пора и домой проводить».

Три-та-та, три-та-та!
Вышла кошка за кота.
За кота, за Уголька,
А та кошка бела.
Кошка на подлавочке,
Уголька за лапочки
Ловит, песенки поет,
Нюша ножками идет.

Аксинья вела дочь под мышки вдоль лавочки, поражаясь тому, как охотно маленькое существо перебирает ножками. Видела она, как рос племянник Васька, как росла Ульянкина Нюрка, соседские дети… Все на виду, на ладони, а своя казалась иной, более шустрой, милой, смышленой. На каждую улыбку, каждое движение дочери ее сердце отзывалось сладко-тягучей болью и радостью. Мать забыла о накрытом столе, о пахарях, увлеклась игрой с девочкой. Сусанна в длинной рубашке гордо вышагивала вдоль стенки, будто не опираясь на материнские руки, а Уголек, развалившись под лавкой, наблюдал, прищурив правый глаз за действом. Вид у него был в точности как у пожилых мужиков, что смотрели на скоморошьи забавы, скорчив презрительную мину: мол, нам интереса нет в потехах таких. Старый кот позволял себе лишь порой подцеплять когтем, будто случайно, подол Нютиной рубашки.

– Оксюша? – Семен резко открыл дверь и застыл на пороге. Почему-то вид Аксиньи, игравшей с дочкой, вверг его в оцепенелость.

– Ты к столу проходи. – Аксинья посадила дочь в ее гнездышко, чмокнула напоследок в чуть влажный лоб.

Сноровисто вытащила из горячего зева печи горшок и поддон с пирогами, Аксинья поправила волосы, выбившиеся из косы. Семен смотрел на нее дурманным взглядом и молчал. Молча же он сел за стол, не забыв перекреститься.

– Ты ешь. – Скованность овладела Аксиньей, под мужским взглядом не знала она, куда деть ставшее внезапно тяжелым тело, захотелось прикрыть руками грудь. Спрятать длинную шею. Прикрыть пересохшие губы. Замотать тело в кокон, как гусеница, что превратится в бабочку.

Семен сморгнул, понюхал исходящую паром еду и заработал ложкой. Когда потемневшие глаза его перестали буравить Аксинью, ей и дышать стало легче.

– Матвей где… Не знаешь?

– С соседским парнишей куда-то убежал.

– Нашел время, голодному ходить. Да и поздно уже.

– Хозяйка, завтра с утра примешь работу. Все вспахали, засеять осталось полдесятины у леса.

– Спасибо тебе, Семен. – Смотреть в глаза страшно, можно нырнуть слишком глубоко. Лучше отвести взгляд. Да где же Матвейка, окаянный мальчонка?!

– Завтра утром. Спасибо за стол.

– Мало ты съел, возьми с собой. Илюшку угостишь. – Имена Катерины и Маланьи упоминать не хотела.

– У тебя свой растет мужик, он и съест. А этой пичужке много не надо. Да? – Семен подошел к Нюте и протянул ей свою заскорузлую руку.

Проказница охотно зацепилась за большой палец, потянула его в рот. Он со смехом отдернул руку, пригладил взъерошенные волосики, чуть закрывавшие уши девчушки.

– Атату.

– Одобряет, видно. – Дочка благоволила к Семену. Георгия Зайца она боялась, пряталась под лавку или за мать.

– Дочку хочу, – посмотрел на Аксинью Семен.

– Родит еще Катерина.

– Мож, родит, – равнодушно отозвался он.

Матвейка пришел домой, когда солнце уже закатилось за горизонт и окунуло Еловую в кромешную тьму. Быстро скинув грязные вещицы, он шумно полоскал лицо, отмывал руки щелоком и тихо ворчал:

– Исть охота, а тут намывайся.

Аксинья сидела на лавке, совсем не замечая его. Матвей решил обидеться и молча уселся за стол. Сам положил каши с горой и принялся уплетать, не забывая кусать пышные пироги. Тетка должна была окрикнуть, мол, не пихай в рот все сразу, жуй еду, не воробышек. Но она совсем не смотрела на Матвея. Даже Нюту она, кажется, не видела, вся уйдя в какие-то свои невеселые мысли. Пальцы крутили тесемку на косах, взгляд вперился в поставец с лучшей посудой, но ни кувшины, ни ковши, ни чарки ее взгляд не занимали.

Земля-земелька,
Разомнись маленько.
Под сохой расступись,
Молодцу подчинись.
Ты, девица, не робей
Чарку молодцу налей.
И соломки постели,
Поцелуем одари.

Голос мальчишки, ломкий, взлетевший высотой в начале, упавший на последних строчках, обратившись в низкий, чуть не мужской голос.

– Матвей! – Аксинья будто стряхнула наваждение, обратила внимание на племянника.

– А что?

– Ты откуда пакость эту взял?

– Семен пел.

– Ты за дядьками взрослыми песни такие не повторяй.

– Не буду, – буркнул Матвей.

– Взрослеешь, племяшек, ишь голос какой грозный прорывается. – Аксиньина улыбка согрела сердце мальчишке. Улыбалась бы она почаще, а то все больше хмурится.

– Я петь всегда любил. Только я раньше внутри пел. Чтоб не слышал никто.

– Пой, голубок, пой. Только хорошие песни.

– Ага.

– А ты почему поздно так пришел? Шарахаешься с Тошкой дотемна!

– Так это дядька… Семен мне сказал. Побегай с мальчишками, пока солнце не село.

– Вот, значит, как, – хмыкнула Аксинья, и почему-то на губах ее вновь зажглась улыбка. Даже когда она уснула, губы ее сохранили то мечтательное выражение, что появляется обычно у девицы, мечтающей о сладком поцелуе.

7. Первые слова

Вся неделя после Троицы озорная, наполненная шутками, девичьим смехом, запахом молодой травы и разноцветья, что захватывает каждый клочок земли, не засеянный человеком. Вылупились птенцы у пичуг, удлинились дни, посветлели ночи. Лето червонной поступью девицы-красавицы приблизилось к Пермской земле, тряхнуло шитым подолом рубахи, пустилось в пляс.

Давно известно: если весну не проводить, то она может вернуться, нагрянуть холодными дождями, стылыми ночами, заморозить посевы, лишить урожаев. Надо весну-привереду отвести туда, где она прячется вместе с русалками, – в холодном омуте.

– Эй, народ, выходи на улицу! – громкоголосый Никашка созывал народ на потешище.

– Ты сидеть в избе никак собралась, Аксинья? – Прасковья зацокала языком. Будто белка-озорница.

Да, затворить ворота, закрыть дверь на засов. Подальше от чужого веселья.

– Не хочу я идти собак дразнить. Будто сама не знаешь, что бабы шептаться за спиной будут.

– Там братец мой чудит. Грех не посмотреть. Со мной будешь, не сгрызут собаки тебя. – Параскева озорно сверкала серо-зелеными глазами, поводила пышными плечами.

– Нам с Нютой и здесь хорошо. – Аксинья обвела рукой избу с обновленными занавесями, отскобленными стенами, вымытую и вычищенную. Свежее сено на полу пахло лесной радостью.

– Дитятя заскучает. Да, Нюта?

Девчушка, внимательно следившая за крупной шумной женщиной, подтвердила:

– Ака.

– Пойдем на гулянья? – пощекотала дочку Аксинья.

– Мася. – Нюта улыбалась и тянула к матери ручонки.

– Заговорила! Слышишь, Параскева?

– Слышу, слышу.

– Два раза уж меня «масей» кликала.

– Ты не увиливай. Наряд покраше одень – и в люди. Да, Нютка? Неча матери замарашкой ходить.

Из ворот выйти – страшно. Взгляд на себе поймать – больно. Семена увидать – сладко. Катеринину боль прочесть – стыдно.

Белая рубаха с синей вышивкой по подолу, на шее ожерелье из бирюзы, не проданное еще на соликамском рынке, сберегла на голодный день. Покрасоваться напоследок, назло всем. Нюта в новой рубашонке, скроенной из Аксиньиных одежд, народа не боялась, махала радостно.

– Бойкая девка будет, – одобрительно цокнула Параскева.

Вся Еловая высыпала на улицу. И стар, и млад – все, кто пережил очередную зиму. По главной и единственной улице движется троица. Впереди скачет диво-конь: грива из пакли, голова костяная, тело человечье, бег тряский, неровный. Заносит лошадь в сторону, врезается в толпу. Детишки визжат, отпрыгивают, хохочут. Следом за лошадью семенит козел с бородатой костяной головой. На шее веревка с колокольчиком, козел мекает, упирается, от хозяйки убегает. А веревку держит чудная дева: ростом велика, в кости крупна, на голове длинные черные волосы, которые, если приглядеться, оказываются крашеной веревкой. Сарафан с дурного полотна, а из-под него сапоги мужские торчат.

– Русалка, русалка, уходи к себе. Сама спрячься и весну забери! – кричат хором ребятишки, а самые смелые подбегают к русалке и дергают подол сарафана. Среди храбрецов Аксинья разглядела Матвея с Тошкой. Русалка кричит низким мужским голосом, брызгает водой из миски.

– Хорош Никашка. Ишь русалка какая. Не всякий так изобразит! – гордо вздымает грудь Параскева.

Не одна она любуется Никашей с умилением, младшая дочь старосты Якова Петуха, Настя, глаз от русалки не отводит, следит блестящим взором за всеми вывертами. Недавно ребенок, Настюха за зиму вытянулась струной: лицо будто вырезано из коралла, брови пушистые вразлет, губы пухлые… Краса, одним словом.

– Есть что у них? – Аксинья глазами показала на девицу. Дочь зажиточного Якова – кусочек лакомый, много женихов посватаются в этом году к юнице.

Прасковья кивнула, подмигнула лукаво:

– Никашка не промах. Авось что выгорит.

Прижилась семья Прасковьина в деревне, когда-нибудь своими станут, еловскими. Но породниться со старостой – другой расклад. Большая честь и удача.

Дочь Прасковьи, Лукерья, Лукаша, к матери не подходит, стоит вместе с Еннафой, прижимает братика к себе. Когда козел выделывает финты возле двухлетнего Павлушки, он поднимает ор, размазывает испуганные слезы по лицу. Лукерья гладит его по лысой голове, что-то шепчет.

– Испугался твой младший, – смеется Аксинья. Она разглядывает дочку, но та лишь таращит и так круглые глаза, крутит удивленно головой. Русалке Сусанну не напугать.

– Поорет да перестанет. Лукашка успокоит мальца, – машет рукой Прасковья.

Павлушка не успокаивается, плач становится все громче и ожесточеннее, но Еннафа поднимает мальчонку на руки, прижимает к себе, улыбается строгим ртом. Павка трясется, видно, икает, сразу не разглядеть, но скоро затихает в заботливых руках. Еннафа, злая нелюдимая Еннафа каждый вечер благодарит всех святых за милость, что явилась ей в виде жилицы с детьми. Вместо внуков ей Никашка, Лукерья и особенно мелкий Павка.

– Русалом мой выступает. А лошадь кто? – Параскева занята разглядыванием ряженых.

Лошадь старательно изображает Глебка, младший брат Игната. Аксинья отводит глаза от него, невмоготу глядеть на высокого, чуть сгорбленного парня. Он в тот страшный день бросил камень в грешницу, а попал в безвинного ее брата. Игнат выгораживал младшего, клялся-божился, что Глебка мирный, на пакости не горазд… но Аксинья доверяла своей памяти.

Долго разглядывал народ, кто рогатую козлиную голову нацепил – по поверью, ждет его удача большая.

– Демьян козла изображает! Вот мужик озорной. – Параскева радуется, хлопает в ладоши.

Заяц бережно приобнял Марфу. На ее живот, различимый и в просторном платье, косятся бабы. Семен, окруженный мужиками и парнями, рассказывает какую-то шутку. Ухмыляется Яков, гогочет Игнат, ощеривает беззубый рот Макар. Семена ржаные, ячменные, овсяные упали в благодатную почву, можно на вечер забыть о хлопотах и окунуться в игру.

Русалка со своими подручными окунулась в Усолку, побрызгала на детвору, пошла вброд туда, где воды мелкой реки и ветви прибрежного ивняка сомкнулись сплошной полосой. Народ скоро разошелся по домам, мимоходом обсуждая игру ряженых и проводы весны, а особенно пузатую Марфу. А еще Аксинью, что нахально вышла с вымеском и не отводила немытых черных глаз от порядочных людей.

* * *

Запаренные с горстью зерна крапива, щавель, луковицы сараны, зеленый лук источали на всю избу густой травяной дух. Аксинья с Матвейкой исхаживали версты в поисках съедобных лесных даров. Бескормица чуть разжала свои цепкие пальцы, лето полезло в котелок зелеными травами.

– Она! Она! – Тошка перепрыгнул через забор, впопыхах забыл о калитке.

– Что случилось? – Спрашивая, Аксинья уже знала ответ.

– Бабская немочь… Как сказать?..

– Рожает?

– Да… Да. – Мальчишка мотал головой так, что она того и гляди могла оторваться. – Тебя зовет.

– Передай, иду я.

Прошедшая зима с весной были бедны на появление младенцев. Сама природа женская, что ль, знала: настали трудные времена, и новая жизнь, новый голодный рот станут испытанием для каждой семьи. Марфа первой на все окрестные деревни произведёт на свет каганьку, возвестит о том, что жизнь всегда торжествует над смертью.

Изба Марфы встретила ее запахами запаренной брюквы и детским плачем. Пятилетняя Нюрка, глядя на корчащуюся от потуг Марфу, вопила, заливалась слезами:

– Боюсь я… Ты не умирай, мамушка! – Она вцепилась в подол Марфы с такой силой, что Аксинья еле разжала пухлые пальцы.

– Ты не бойся, заюшка. Все хорошо будет. Георгий, уведи Нюру в мою избу. Там Матвейка, приглядит он. И Тошку туда отправь, не надо ему смотреть.

– Да… Да. – Заяц кивал с очумелым видом, кажется, не понимая ни слова.

– Георгий! Слышишь меня?

– Слышу.

– Сам сходи к Прасковье, к Катерине… Помощницы мне нужны.

– Умрет она? Умрет. – Заяц прошептал эти слова. Будто что-то решенное.

– Вы сдурели совсем? Одна орет, второй беду кличет…

– Ульянка…

– Опять. – Аксинья погладила по плечу Марфу, успокоила. – Нескоро еще, голубушка. Дыши так, будто сено гребешь. Медленно, размеренно. Приду сейчас, мужа твоего вразумлю…

Она затащила вялого Гошу в сени, крикнула прямо в ухо:

– Ты что про Ульянку трещишь?! Забудь!

– Сон недавно был… Она сказала, что мальчик мертвый родится. Мне в наказание.

– Нет Ульянки. Умерла она! Сгнила давно в земле.

– Она в мавку[11] обратилась. Мстит теперь мне. – Георгий затрясся в беззвучных рыданиях.

– Да чтоб тебя! Дурень. Ты про нее помнишь, потому и силу имеет. Забудь – исчезнет.

– Мертвый сын… Мертвый. – Заяц повторял страшные слова как заклятие.

– Очнись. – Со всей силой Аксинья ударила его по щеке. Правая. Левая. Опять правая. Голова мужика болталась из стороны в сторону. – Помощь мне твоя нужна.

– Что? – заморгал, повел русой головой.

– Прасковью с Катериной приведи. Сейчас.

– Ага.

Аксинья привалилась к стенке. Еще вечность до появления ребенка на свет, у старородящей-то матери, а ведунья устала. От глупости. От безвольности. От мужской трусости.

Кровь была повсюду. Темными каплями застыла на соломенном тюфяке. На полу. На Аксиньиных руках. На лице Прасковьи. Кровавый мир.

– О, Пресвятая Богородица, Мать наша милосердная! Яви на нас, в печали сущих и во грехах всегда пребывающих рабов твоих… – губы выговаривали благословенные слова, а вера таяла.

В полдень Аксинья пришла к Марфе, а сейчас близилось утро следующего дня, Воскресного Дня Всех Святых. Ребенок отказывался появляться на свет.

Заяц за прошедшее время измаял свою душу до самого дна. Уложив детишек в Аксиньиной избе – довольные, они заснули на печи в обнимку, – пришел домой, сел на чурбан возле крыльца. «Не уйду», – неразборчиво бурчал Георгий в темноту. Аксинья выходила на улицу, чтобы вдохнуть хмельного воздуха июньской ночи и успокоить Марфиного мужа. Порой Прасковья утешала Георгия, говорила ничего не значащие слова, должные смягчить тревогу. Но он не слушал их ласковых речей, замкнулся в своих страхах и воспоминаниях.

Утешение не приходило. Катерина ушла в полночь, беспокоясь о своем малом сыне. Она послушно выполняла все просьбы Аксиньи, но взгляд ее был сух, движения скупы. «Осуждает», – понимала Аксинья, но слова оправдания, слова о том, что не виновата она, «не было, крест тебе, не было ничего с Семеном», скрипели где-то внутри, но наружу не вылезали.

Как и дитя Марфы.

– Георгий!

Исхудавший, с лихорадочным блеском в глазах Георгий был не похож на себя обычного, вальяжного, веселого увальня.

– Что я скажу тебе, то делай. Не спрашивай меня. Делай.

Он вперил в нее красные, чумные глаза. Слышит иль нет?

– Мать-сыра земля, помоги ты любушке моей, забери ее боль в свое чрево, впитай кровь в траву, вытри пот ветром, напои дождем, огради от лиха. Повторяй…

– Мать-сыра земля… Не поможет, не поможет ей…

– Нет, повторяй… Мать-сыра земля, отдай мне сына моего, не бери его в дети свои, нужен он в мире нашем, забери его боль… – Полузабытые слова, что шептала много лет назад Гречанка над умирающей роженицей, будто огнем начертались в голове Аксиньи. – Вокруг избы ходи да говори. И не останавливайся, слышишь?!

Дюжину раз повторил измученный муж заклинания, прежде чем запомнил.

– И первые слова не позабудь, Георгий…

Теперь женщины слышали его монотонный голос, умолявший неведомые силы помочь. Слова заклятия, старого, как сама земля, оборачивались вокруг избы, и невнятное, жалкое бормотание Георгия Зайца навевало тягостную дрему на Аксинью и Параскеву. Можно ли надеяться, что Мать-сыра земля услышит и поможет…

Марфа не стонала, затихла, пышные косы ее залило потом, рот искривился в страдальческой гримасе. Аксинья забылась коротким сном, сидя у лавки.

– Аксинька, померла она, что ль?

Знахарка еле вырвалась из тяжелого сна, прижала щеку к груди роженицы.

– Не померла. Он… молится?

– Бубнит…

Застучал, загремел ветер, налетевший на деревню как разбойник. На рассвете шум заглушил усталый голос Георгия. Пошел дождь, неистовый ливень, какой редко случается в эту пору.

К обеду Марфа родила слабого, синюшного сына, а сама впала в забытье. Георгий прижал к себе тщедушное тельце и заплакал, не стыдясь баб.

Глава II
Дьявольское искушение

1. В зубах

Сладкоголосые птицы тихо перекликались, порхали с ветви на ветвь. Солнце зависло над Усолкой, окрасило ее червенно-багряными и золотыми всполохами. Аксинья сидела, прислонившись к высокой березе, прижала к себе маленькую Нюту, укутала ее в шерстяное одеяло. Ночь медленно подкралась на темных лапах, зажгла звезды, открыла для лесных зверей охоту.

Совсем рядом с Аксиньей в кустах завозился кто-то крупный и нетерпеливый. Резанул по ушам вой, она вскочила и стала лихорадочно оглядываться. Вой становился все громче и скоро заполнил собой весь лес. Сердце замерло, а потом забилось в лихорадочной пляске: как выжить?

Черный как ночь волк с горящими темными глазами выскочил на опушку. Он долго смотрел на женщину с ребенком и ощерил пасть, полную острых зубов.

– Ты дитя не трогай, меня возьми. – Голос женщины почти не дрожал.

Волк поднял голову и завыл, душа наполнилась тоской и горечью. Скоро ему ответил второй волк, и их протяжная песня продолжалась долго, сплеталась в единый протяжный звук, потом распадалась на два голоса, потом вновь соединялась красивым и пугающим напевом.

Черный волк опустил морду и подскочил к Аксинье, вгрызся в руку… Стрелой из чащи вылетело что-то светлое, сцепилось в один клубок с черным зверем, лишь клочья шерсти летели в стороны, прямо в лицо Аксинье. Она согнулась, закрыла телом дочь… Нюта открыла глаза и шепнула, не выказав ни малейшего страха:

– Тятя…

Темной бесформенной кучей остался лежать черный волк, навеки закрыв глаза. Светлый зверь подошел к Аксинье, сверкнув синими глазами, и…

Петух закричал, возвещая, что скоро начнется новый день. Кошмары терзали каждую ночь, рассказывая всякий раз одну и ту же историю. Аксинье не нужен был совет толковательницы: она и сама понимала, что значит ее назойливый сон. Хоть раз бы вспомнить на той опушке, что все происходит не на самом деле, не переживать дикий страх за жизнь дочери, за исход волчьей драки… Но всякий раз Аксинья погружалась в темную пучину кошмара, будто в настоящую жизнь.

За утренними хлопотами, растопкой печи, кормлением детей Аксинья забыла о главном: сегодня предстоит ей не самое простое дело. Сегодня она должна расстаться с вещицей, что напоминала ей о муже, о чистой любви, о счастливых годах, что казались сейчас невозможной сказкой.

– Мы на горку, тетушка. Можно?

Этой весной, как прикидывала Аксинья, Матвейке исполнится четырнадцать годков. Он сравнялся с ней в росте, делал всю мужскую работу во дворе, но выказывал порой разум семилетки. С Тошкой они играли в салки, прятки, катались на санках, связывали хвостами собак, пугали девок… Не единожды с жалобами к Аксинье и Георгию Зайцу приходили еловские.

– Дела все переделаем и побежите. Нюта, подойди ко мне.

Дочь облизала с пальцев крохи хлеба, подошла к матери, протянула гребешок и узкую ленту. Аксинья залюбовалась дочерью: милое курносое личико, длинные темные волосы, ложившиеся пышной волной на узкую спину, губы, всегда готовые изогнуться в лукавой улыбке… Анна сказала бы, что внучка – одно лицо с матерью своей, Оксюшей, и лицом схожа, и повадкой. Могла бы сказать, да не скажет, давно в могиле…

Одно отличало Нюту – колдовские глаза. Порой льдисто-синие, порой сине-серые, они горели огнем на небольшом ее личике. Аксинье дочкины глаза напоминали чудной камень, что украшал кольцо, подаренное Григорием перед свадьбой. Чуяла Аксинья, что не одно сердце пронзит дочь своими колдовскими очами… Но сейчас рано было об этом думать, когда дочка-четырехлетка елозила, пищала, крутила головой, не давала матери заплести косу.

– Сиди ты спокойно, горюшко.

– Матушка, а телочек когыдась?..

– Теленок родится? Скоро, Нюта, скоро.

– Я с Веснушей буду и днем. И ночью. Всегда.

– А мне кто помогать станет, а? – дразнила Аксинья дочку. – Ежели ты с Веснушкой жить будешь в хлеву?

– А сюда… их взять жить? – не отставала дочь.

– Возьмем домой, пусть в тепле с нами живет теленочек.

– Со мной. – Дочь сложила ладошки под голову, показывая, что теленок будет спать вместе с ней.

– Ловко придумала. А я куда денусь? Мы же втроем – ты, я да теленок не поместимся на печи.

Дочь морщила лоб, выпячивала губки, но найти решение не могла. Разговор про теленка, что на днях должен был появиться у отяжелевшей Веснушки, иссяк.

– Бери тряпицу да со стола вытри. – Четырехлетка не доставала с пола, но, залезши на лавку, сосредоточенно терла старое дерево. Помощница растет. Аксинья забыла о вареве для скота, заглядевшись на дочку.

Нельзя так детей любить, говаривала Глафира. Бог даст – Бог и заберет. Непрочны их жизни, сладки души, многие матери оплакивают младенцев, не проживших и года в бренном мире.

Прошедшей зимой Никаша и Настя, дочь Якова Петуха, схоронили новорожденного. В разгар Великого поста рыдали над телом умершей во сне дочери Георгий Заяц и Марфа. На Рождество Аксинья принимала роды у счастливой Марфы, закутывала в тряпицу кричащую девочку, а две седмицы спустя почерневшие от горя родители увезли в александровскую церковь на отпевание свое дитя…

Все знала Аксинья, досыта за годы знахарства напилась чужим горем. Но неистовую материнскую любовь смирить в сердце не могла. Да и откуда было знать бездетной Глафире, каково это – дни и ночи проводить над люлькой, петь колыбельные, вкладывать сосок в маленький ротик…

После обеденного сна Матвей с Нютой, тепло одетые, укутанные в тулупы и теплые шапки, с овчинными рукавицами на руках, отправились на горку.

– От Нютки далеко не отходи, следи за ней, Матвейка, – напоминала Аксинья. Каждый день твердила она племяннику эти слова, но опасалась, что Матвей, вошедший в шальную пору отрочества, не сторожил каждый шаг сестры, а катался с горки со стайкой ровесников, кувыркался в снегу с другом Тошкой, неуклюже заигрывал с девками…

Аксинья открыла дверь в темный погреб. Рано отпустила племянника, придется самой доставать снедь. Закончился Великий пост, и всякая хозяйка вытаскивала из погребов замороженные круги молока, масла, заводила тесто на сырники, блины, баловала семью скоромными лакомствами.

С тоской вспоминала Аксинья счастливое время детства и юности, когда государство процветало и всякий еловчанин мог потешить себя, разговеться на славу. Уже восемь лет Смута сотрясала Московию, и до Солекамского уезда доходили все более страшные вести. Поганые свеи[12] стали союзниками Шубника, да недолго. Заговорщики свергли царя и выдали ляхам. Тушинский вор – а для кого царевич Дмитрий – на охоте рассечен был саблей на две части. Как Русь-матушка. Вместо него царем стал Ворёнок, сынок от польской девки. Пал Смоленск, пал Новгород, а тучные бояре, что правили страной, только чесали зады. Мало что понимали в кровавой круговерти крестьяне, но крепких слов не жалели, говоря о ворах, иноземцах и прочих проходимцах, деливших Русь.

Закваска на меду удалась на славу, пузырилась в миске, играла, радовала глаз. Аксинья всыпала в миску драгоценную пшеничную муку – последние три горсти боровского мелкого помола, добавила яйца, мед, щепотку соли. Деревянная ложка негромко постукивала о стенки глиняной посуды, а хозяйка все не могла отвлечься от тягостных дум о том, куда катится земля Русская. Был бы жив отец, рассказал, растолковал, объяснил, что стоит за чудными поступками людей, рушащих жизнь свою и жизнь тех муравьишек, что живут в каждой деревушке, в каждой слободе.

– Не пристало бабе о том думать, – сказала в пустоту и вздохнула. Будто отвечая, завилась белым вьюном, замурлыкала, обняла хвостом ноги хозяйки Снежка.

Уголек года три как сгинул, может, оказался бедный кот на столе у кого-то из разговевшихся еловчан. Прошлой осенью как дар за исцеление от глухоты солекамская купчиха подарила Аксинье белого крошечного котенка. Аксинья не смогла отказаться от пушистого комка, положила его к себе за пазуху. Нюта чуть не затискала котенка до смерти, так рада была зверенышу.

– Не дам я тебе молока. Вот отелится буренка наша. – Снежка все равно крутилась под ногами и мяукала. – Иди на улицу. – Аксинья приоткрыла дверь и услышала присвист.

Поставила тесто у печи, накинула летник, прибрала распушившиеся волосы. Маленький сверток со вчерашнего дня притулился на дне кувшина, осталось снять кувшин с верхней полки поставца, вытащить… Аксинья прижала его к губам, не выдержала, развернула. Тускло блеснул драгоценный ободок, она надела его на палец, отвела руку, залюбовалась переливчатым синим камнем. Как чужак в простой избе. Первый подарок мужа. Богатый дар. Большая любовь. Куда ушла? В какие земли? Сняла с пальца, усмехнулась – красные руки с грязными разводами, сломанными ногтями… Боярышне такое кольцо носить, а не бедной крестьянке.

Аксинья кралась вдоль забора, будто лиса, залезшая в чужую ограду за цыплятами.

– Т-ш-ш, – зашипел за забором.

– Я тут. Семен!

– Давай, что у тебя…

– Вот, – в узкую щель Аксинья протянула сверток. – Не продешеви.

– Да понял я, знакомому купцу покажу.

– Нечем детей кормить, Семен… Хорошую цену торгуй…

– Да что ж ты, Оксюша, не дурень ведь. – В голосе послышалось недовольство. – Все, что могу, сделаю…

– Купи масла конопляного, муки пшеничной, соли…

– Сколько тебе говорил, помогу…

– Спасибо, Семушка. – От ласкового голоса мужик размяк, привалился к забору, прижал ладонь к промежутку меж старыми досками, будто шепот Аксиньин мог согреть его пальцы.

– Оксюша…

– Пойду я, увидят еще.

Семен вернулся в избу и с мрачным видом смотрел за суетившейся у стола Катериной. Дом без убежавших на горку сыновей казался пустым, мрачным, безлюдным.

– Ты садись, Семен Иваныч. Откушай сырников. – Катерина чуть не кланялась мужу. Заметила, что не в духе.

– Давай, баба. Проголодался я, аж брюхо крутит.

Парное молоко в кружке, гора сырников на блюде, мед, брусника моченая – полная чаша. Он разломил сырник, обмакнул в густой мед, неохотно откусил, поморщился.

– Сырой… Катька, что за шаврик?[13]

– Шаврик? Семен, ты зачем говоришь так? – Слезы росой повисли на ресницах Катерины.

– Тьфу, баба дура! – Он бросил стряпню под стол.

– Другой возьми, Семен, пропечены все. – Катерина перебирала постряпушки, подсовывая мужу те, что подернулись золотистой корочкой. – Ты всегда ругаешься…

– Мать позови, пусть она делает. Ма-а-а-ать! – заорал Семен.

Маланья, кряхтя и ругаясь, вышла из горницы, где на лавке, прижавшись к печи, проводила теперь большую часть времени.

– Ты чего, сынка, белены объелся? – Она разломила сырник и вгляделась в ноздреватое тяжелое тесто. – Мокрота-а-а-а. Прав Семка. Катька, шалава[14] ты, прости господи.

– Есть хочу, – мрачно поглядел на баб Семен.

Катерина хлюпала носом, как обиженная девчонка, смотрела исподлобья на мужа. Маланья склонилась над противнем, покрикивала на невестку, но не было злости в ее ворчливом голосе. Нет вины Катерины в злобе мужниной. У пригожей жены и непропеченный хлеб съешь да похвалишь, а нежеланная жена и пуховыми пирогами не порадует.

Несчастлив сын. Сколько можно жалеть о прошлом, клясть судьбу и безответную Катерину…

Ночью Семен будто доказывал что-то себе и своей семье, тяжело вдавливал жену в набитую соломой перину, втискивался в ее неподатливую сухую плоть и ругался сквозь зубы. Катерина не плакала, скулила жалобно, будто обиженный кутенок. Она встала с постели, тихо, боясь поднять шум и получить грозный оклик свекрови, открыла дверь в повалушу, пристроенную к избе, и долго терла тряпицей тело. Спать легла на лавку к детям, подальше от грозного мужа, прижала к себе младшего Ваньку с молитвой Христу о том, чтобы сын не был похож на

Скачать книгу

Пролог

– Мужики принесли его. – Подруга погладила плечо Аксиньи, глянула на нее тревожно.

Аксинья кивнула. Не нужны ей были объяснения, и так ясно, кого несли сейчас к избе мужики. На широкой сосновой доске узкий сверток замотан в полотно белого льна – Марфа дала, не пожалела доброй ткани.

Аксинья вышла на порог и схватилась за перильце, ноги ее подгибались, горло пересохло, а перед глазами сгущалась тьма. Как посмотреть на него, как пережить, как прощения молить за содеянное…

Снявши шапки, мужики осторожно положили на стол доску с полотняным свертком. Перекрестились перед покойником, поклонились иконам. Георгий Заяц бросил сочувственный взгляд на Аксинью, но побоялся вымолвить хоть слово – так страшен был ее вид.

– Георгий, ты скажи, как он… – Она теряла слова, не понимала, как завершить страшный свой вопрос.

– Он лежал подле коровы. Рядом рога… коровьи кости, обгоревшие.

– Мучился? – зачем-то спросила она и спохватилась. Ведь и сама знала о том, как страшна смерть сгоревшего заживо человека. Одна надежда – упавшие стропила могли быстро оборвать мучения. Да кто ж теперь узнает…

Аксинья и подруга ее, Прасковья, застыли над покойником. Последнюю ночь проведет он в доме невесты своей, а потом отправится на место вечного успокоения, под бок к отцу.

Аксинья трясущейся рукой откинула белое полотно. Попрощаться с ненаглядным родичем, посмотреть последний раз на милое лицо… Саван выскользнул из ее рук, и она медленно осела на пол. Прасковья подхватила ее, потащила к лавке, протянула ковш с водой. Закопченное, темное, высохшее, оскалившееся в непристойной ухмылке лицо не похоже на родной лик, как бес не похож на ангела. Жестокий огонь исказил цветущее жизнью лицо, высушил тело, и даже привычная ко всему Аксинья не могла избавиться теперь от этого образа…

Глава I

Семья

1. Раздоры

Рано сгустившаяся тьма таилась за окном, шепталась с бесами, напевала колдовские заклинания. Избу освещали две лучины, вставленные в кованый поставец. Тихо поскрипывала в задней части избы люлька. Сплетенная из липовой коры, украшенная солнцем и звездами, она, по всей видимости, использовалась не первый раз. Под нарядным белым покрывалом спал младенец. Люльку качала пожилая женщина, и в полудреме не оставлявшая своего занятия. Темные волосы ее обильно украсила седина, лицо хранило следы давней красоты и больших печалей.

Под люлькой растянулся черный кот, нахально растопырив лапы. Сидящий рядом мальчуган крутил тряпичную куклу, пытаясь оторвать голову в нарядном красном платке.

– Васька, отдай куклу. Не для тебя делана, – подняла голову от шитья молодуха. Не старше двадцати лет, ладно скроенная, с пучком темно-русых волос и тихим голосом, всем была бы она хороша, кабы не темное пятно, обезобразившее милое лицо. И ласковый взгляд болотно-зеленых глаз, брошенных на сына, и чуть вздернутый нос терялись под наказанием Божьим, портившим природную красу.

– Пусть побалуется, Софья, мал совсем. Я новую тряпичницу смастерю, – сказала темноволосая женщина, лицо которой пряталось в тени. Она рассыпала на дощатом столе засохшие стебли и листья трав и перетирала их в труху.

– Мой сын, мне знать лучше, что ему делать дозволено, а что нет. – Софья возразила все тем же тихим голосом, но сын ее вскинул испуганный взгляд.

– Исяаа… ись.

– Есть хочешь, Васенька. – Темноволосая женщина ссыпала последнюю горстку травы в мешок и встала из-за стола. – Сейчас каши поедим.

Легким движением она вытащила из печки небольшой чугунок и стала соскребать остатки со стенок. Теперь стало видно, что она молода, немногим старше Софьи. На узком лице горели темные глаза, чуть вытянутые к уголкам. Они выдавали инородческую кровь, текущую в ней. Темные волосы чуть пушились на висках, выбившись из косы. Ладная фигура, небольшие руки выделяли ее среди крестьянок, обычно пышных и ширококостных.

– Аксинья, отдай моего сына. – Софья выдернула у темноволосой молодухи ложку, принялась кормить сына сама, ударив его деревянной ложкой по губе. Васька разнюнился.

– Сусанка твоя как на дрожжах растет на молоке. Чужих детенышей молоком кормишь… А мой Васька пусть кашей давится! – Софья звенела раздражением и даже имя Аксиньиной дочки не выговорила, а выплюнула в лицо.

Кто ж виноват, что крестили младенца в день поминовения Сусанны Солинской[1]. Редкое оно, чудно звучит. Во всей округе не сыскать женки с таким именем. Аксинья звала дочку Нютой – в честь матери, но полное имя не забывала.

– Васька старше, уж отнят от груди, ему и каша сгодится. – Аксинья оттеснила невестку, ласково зашептала что-то крикуну. Она улыбнулась своим мыслям и засунула ложку с кашей в Васькин разверстый рот. Мальчонка охотно проглотил рассыпчатое варево.

– Что вы ругаетесь, девоньки? – Пожилая женщина вырвалась из объятий сна. – И меня разбудили.

– А как не ругаться, матушка? Голод измором нас возьмет. Или не видите, что творится?

– Софьюшка, молодая ты еще, резкая. Даст Бог, сами выживем, и дети голодными не останутся.

– Мне завтра маслица с молоком должна принести Дарья… сыпь с лица ее сошла, – проговорила Аксинья. – Сказала, расплатится.

– Ты обещаешь, обещаешь, а толку… Не могу я тут. – Софья сорвала с крючка платок и тулуп, выскочила на улицу.

Аксинья и Анна переглянулись. Сытый Васька крутился волчком, ничуть не расстроенный выходками матери.

– Да, доченька, неладное что-то творится с Софьей.

– Она как сухое сено, любая искра – вспыхивает. Изменилась.

– Все мы стали другими, – вздохнула Анна и затянула протяжно:

  • Бай-бай, бай-бай!
  • Спи-ко, Нюта, в зыбке старой
  • На периночке пуховой.
  • Бай-бай, люли, бай,
  • На периночке пуховой —
  • Много перья петухова…

– Спит Нютка?

– Спит. Посапывает тихонечко. Чудо-дитя, радость моя на старости лет. Ей да Васькой живу, о них молюсь и забочусь, – бормотала Анна себе под нос.

Аксинья подошла к люльке, отодвинула белое покрывало и нежно поправила одеяло. Несколько мгновений она не отрывала взгляд от крошечного носа и румяных щек.

– По сию пору поверить не могу. У меня – дочь… После стольких лет… Проснусь ночью – и вздрагиваю. Привиделось – иль правда.

– Такое счастье не привидится, – устало улыбнулась Анна.

– А ты кто? Что ж такое делается? – Их приглушенный разговор был прерван истошным криком Софьи.

– Да что приключилось опять? Матушка, сиди. Я посмотрю.

Васька оживленно крутил темной кудрявой головенкой. Отбросив в сторону тряпичную куклу, он, чуть пошатываясь на крепких ножках, пошел к двери вслед за Аксиньей.

– И тебе, внучок, любопытно. Сейчас, все узнаем, – отвечала Анна тем напевным голосом, каким обращаются женщины к детям.

Аксинья в легком летнике вышла на крыльцо. Возмущенная Софья уставилась на ребенка, закутанного в тряпье. Сверкали испугом его темные глаза, все остальное спрятано было под тряпками.

– Ты смотри! Стоит и ответить не может. Немой, что ль? Что молчишь, будто в рот водицы набрал? – Софья опять перешла на крик.

– Когда-то Мышкой я тебя звала… Ошибалась, ты будто собака… Лаешь, лаешь…

– Что?

– Пошли в дом. И ребенка веди. Отогреется, может, скажет словечко. – Аксинья погладила плечико ребенка и отворила дверь.

Нежданный гость шмыгнул в избу и прижался к теплому боку печки, будто к матери родной. Сгорбившись, он сел на пол, обнял колени, бесприютным зверенышем смотрел на женщин.

– Аки! – радостно завопил Васька, следом из колыбели донесся писк. Возня и шум разбудили младенца.

– Ах ты, Нютка-прибаутка. Голодная? Сейчас-сейчас.

Анна вытащила девчушку из люльки и подала Аксинье. Скинув летник и расшнуровав рубаху, та вытащила полную грудь с синими прожилками и подвинула темноволосую головку дочки к набухшему соску. Софья с осуждением взглянула на золовку, хотела что-то сказать, но ласковый голос Аксиньи, обращенный к найденышу, перебил гневливые ее слова:

– Ты не бойся, не обидим тебя. Чей ты, что на крыльце нашем делал? – Ребенок не отвечал. С открытом ртом он смотрел на Аксинью, ее белую грудь и умиротворенное лицо.

– Ишь как смотрит. Тоже, поди, присосаться хочет. – Софье не давал покоя ребенок.

Найденыш скинул с головы дырявую тряпицу, что заменяла платок. Мальчик лет десяти, тощий до изнеможения, с тонкой шеей, он казался забитым и голодным. На голове колтун темных волос, не знавших гребешка. Под черными глазами наливались синяки. Темные ресницы, искусанные губы, грязная шея.

– Кто ты, мальчуган? – Аксинья улыбнулась дочке, засунула сосок в маленькие розовые уста. Нюта выплюнула его. – Наелась, заинька? Пора баиньки.

– Г-г-гр-ря… – Мальчик не отрывал взор от ворковавшей Аксиньи. – Грязно́й я.

– Грязной? Прозвище твое. А имя?

– Грязной. Грязной. Грязной, – твердил мальчонка, и страх копился в его взгляде, сотрясал тело мелкой дрожью.

– Ничего он нам не скажет. Устал, продрог, измучился. Софья, принеси подушку на лавку, да тряпки накрыться. – Невестка подчинилась Анне, но всем видом показывала, что не рада привечать отребье в доме.

Скоро погасили лучину, и все обитатели избы погрузились в счастливый мир сна. Незваный гость ворочался на лавке, иногда всхлипывал, и губы его шевелились.

Утреннее солнце еще не поцеловало запечатанные льдом окна, когда бабы начали обычные хлопоты по хозяйству: затопить печь, наварить похлебки отощавшей скотине, почистить двор, замесить тесто… Каждая занималась своим делом. Найденыш крутился под ногами, пытался помочь, хватал бадью с водой, Софья на него шикнула, Аксинья в утренней суете не обращала внимания, он, не найдя ничего лучше, подсел к Ваське и принялся мастерить ему что-то из березового полешка.

– Ты бери лопату да помогай мне двор чистить. А к сынку моему не лезь. Вшей, поди, полная башка. – Софья заметила безделье мальчишки, и тот молча принялся натягивать свое тряпье.

– Как ты в рванине такой ходишь? – Анна покачала головой. Худосочные колени, локти торчали сквозь обильные прорехи Грязного. – Софья, дай какую Федину одежку. Велика будет – не страшно. Посмотри-ка на дне, его детские вещи я схоронила.

– Мужнину одежку этакому оборванцу давать, – пробурчала та, но пошла в клеть и загромыхала крышкой сундука. Вышла с ворохом в руках, кинула вещи мальчику, и тот быстро облачился в новое. Будто справнее и светлее стал в новых портах, белой рубахе с заплатками и потрепанном, но прочном зипуне.

– Чей ты будешь? Кто родители твои? – Весь день Аксинья и Анна пытались пробиться сквозь молчание, сковавшее язык мальцу, но узнать более ничего не смогли. Он хранил свои секреты. Или попросту был слабоумен.

Бабы оставили его в покое. Не хочет рассказывать правду, так кто ж заставит его?

– Малец работает на совесть, – одобрила Анна склонившегося над миской Грязного. – Весь двор расчистил, до досок доскреб. Ешь, парень. На здоровье.

Скудный обед поделен был поровну, каша, заправленная каплей масла, исчезла в тарелке мальчугана за мгновение.

– Оголодал, бедолага, – светло улыбнулась Аксинья.

Софья молчала и супила брови. Ее прорвало, хранить молчание она разучилась за прошедший год:

– Нам свою детвору прокормить бы. Знаю, что привечать сирых и убогих – христианский долг наш. Но не в такой час… бедствий.

– Выгнать нам его на мороз? Да? – Анна, вспылив, резко встала из-за стола, но охнула, схватилась за спину.

– А насчет головешки его права невестка. – Аксинья подошла к Грязному и поддела всклокоченную прядь. – Стричь волосы будем.

– Неряха окаянный. Сами стригите найденыша своего разлюбезного. – Софья подхватила на руку Ваську и ушла в бабий угол: расхлебывайте, мол, сами.

– Мне не привыкать. У Фимки на голове гнездо целое было. Будто вчера стригла патлы его. Где-то бродит он? – вздохнула Аксинья.

Рыжий Фимка, сын бедняка Макара и Феклы, когда-то был наперсником Аксиньи, работал на скотном дворе и в огороде, превратился в кого-то вроде младшего брата, помогал во всех делах, смешил и поддерживал…

– Помер твой Фимка давно, – и тут не умолкала Софья. – Будто не знаешь, что творится в Москве. Съели его литовцы да кости обсосали.

– Типун тебе на язык, невестка. Сладу нет с тобой. Злобой вся изошла.

– Злобой? Легко думаете… так… Годов мало, а жизнь будто закончилась. Оксюшка сама путь выбрала потаскуший. А я… я почто страдать должна?

Женщины молчали.

Лязгали старые ржавые ножницы в руках Аксиньи, испуганно сопел мальчишка, темные лохмы падали на бревенчатый пол избы. Обстриженные волосы неровно торчали, закручивались, курчавились на висках.

– Как у мужа моего, покойничка, – пробормотала Анна.

– В печь все кидай, парень, чтоб и следа не осталось. – Аксинья поддела носком домашнего чобота волосы с белеющими гнидами. – Все от Бога.

– Не нужен нам вшивый оборванец, правда, Васенька? – не умолкала Софья.

– Невестушка, в церковь сходи, помолись. Нет покоя тебе – и нам не даешь. Угомонись. – Анна говорила размеренно, но слова ее веским камнем упали в тишину.

– Не мне грехи отмаливать надобно.

– Хочешь, чтобы повинилась я перед тобой? Винилась, и не раз. Как прощение твое заслужить? – Аксинья ополоснула руки под умывальником.

Теперь молчала Софья. Пятно, обезобразившее лицо ее, стало еще темнее, глаза наполнились слезами, губы дрожали. Будто не она начала свару, называя золовку паршивыми словами. Васька подошел к матери, прижался к ее ногам, умильно улыбнулся.

– Один ты матушку свою любишь, сыночек, – растрогалась Софья. Она взлохматила темно-русые волосы и вскрикнула. – Паскудник, сейчас получишь ты…

Грязной выскочил на улицу, на ходу успев накинуть недавнюю обнову – тулуп.

– Невелика беда. Оброс Васенок, давно говорила, стричь пора. – Свекровь попыталась вновь утихомирить невестку.

Вновь скрипели ножницы, орал Васька – разгневанная мать поцарапала ухо. Кот, спрыгнувший с полатей, наблюдал за суетой и умывался, высовывая длинный шершавый язык.

– Вернуть надо Грязного, озябнет. – Аксинья качала люльку и с тревогой смотрела на дверь.

Нескоро мальчишка прокрался в избу, свернулся клубочком у печки и пугливо косился на Софью. Ее он боялся, будто домовая мышь кота-охотника.

* * *

Дни летели птичьей стаей, и скоро к Грязному привыкли. Он редко разговаривал, но бессловесность его не полыхала злостью или скудоумием, он был не хуже других детей, а может, в чем-то и лучше. Маленький, худой, жилистый, он справлялся со всеми возложенными обязанностями: рубил дрова, чистил снег, топил печь, кормил скотину, таскал воду с реки. Аксинья недоумевала, глядючи на постреленка: откуда сила берется в маленьких его руках. Грязной стал для бабского царства Вороновых подспорьем. Но и трудолюбие его не растопило сердце Софьи. Она насмехалась над ним, звала Шпынь-головой и отгоняла найденыша от детей.

К возмущению Софьи, ее сын воспылал нежностью к Грязному. Неважно было Ваське, что парнишка зашуганный, молчаливый, странный, он, как и все малые дети, смотрел в нутро человеческое и чуял там доброту и мягкость. Долгими темными вечерами Грязной мастерил из бересты игрушки – коней, зайчиков и прочую живность.

– Агаси, – улыбался Васька. – Заси, вось, куся. – В противоположность другу он отличался бурливой разговорчивостью. Только ничего в словесах его разобрать было невозможно. Подходя к колыбели, Васька тянул Нюте берестяные фигурки, которые сразу отправлялись нетерпеливой ручкой в рот, тщательно пробовались на вкус. Подскочивший Грязной вовремя вытаскивал из жадного рта поделки, а Васька бывал бит за проказы свои.

– Не безобразничай, подавится сестра – худо будет, – внушала ему Аксинья, но по рожице парнишки совершенно невозможно было понять, осознал ли он всю пакостность своих деяний.

– Аксинья, догадываюсь я, чей Грязной. – Анна смотрела на детей, и легкая полуулыбка красила ее увядшие губы. Скрученная нитка ловко наматывалась на веретено.

– Так чей же? – Иголка выскользнула из рук Софьи и затерялась на полу. Пока она крутила головой, Грязной иголку нашел и протянул зловредной молодухе.

– Зоркий, – похвалила Аксинья, а разговор о мальце и его родителях потух, как огонь на мокрых поленьях.

* * *

Близился светлый праздник Рождества. Морозы напали на деревеньку, как тати из темного леса. Еловая – семнадцать домишек, вытянувшихся вдоль Усолки, – готовилась к светлому празднику нехотя, из последних сил. Прошедшее лето с ливнями, поздними заморозками, градом с голубиное яйцо и ненастная осень оставили полупустыми житницы. Недород ржи и ячменя – голодный скот, голодное брюхо.

Сочельник близился, а хозяйки, прежде сбивавшиеся с ног у печи, горестно разводили руками. Стол праздничный мало кто отличил бы от каждодневного: каша, горох, репа, лук да капуста. Аксинья приберегла в леднике тушку зайца, плату за знахарские услуги.

Софья в предпраздничных хлопотах участвовать не спешила, занятая починкой сыновьей рубахи.

– К родителям я с Васёнкой поеду, проведать хочу, внука показать.

Аксиньины брови сами собой поползли вверх, но говорить с невесткой не стала. Слово молвишь – ушатом грязи окатит.

– С кем поедешь?

– Семен с Катериной к родичам направляются, я намедни обговорила с ними.

– Добро.

Софья цвела редкой улыбкой, напевала что-то вполголоса, тормошила сына, баюкала Нютку.

– Ах ты, моя краса, – напевала она девочке, а та щурила чудно-синие глаза, смешно морщила крохотный нос и приязненно смотрела на тетку. Федина вдова не переносила на ребенка грехи матери. И в том радость Аксинье.

Накануне светлого праздника Софья увязала вещи, подхватила на руки тяжелого уже Ваську и вышла к воротам. Аксинья с матерью их провожали, будто в долгую дорогу – а ехать-то до села Борового всего пять верст. Софья на родственниц даже не смотрела, вытягивала шею, разглядывала, выехал ли со двора Семен Петух. Скоро старые сани остановились перед избой, Семен помог молодухе взобраться на седелку, подкинул Ваську, остановился у ворот:

– А вы к родичам не едете? А, Аксинья? – Светло-русая прядь скользнула на лоб, и он отбросил ее, сбив шапку с плешивой беличьей оторочкой на затылок. – Почто дома остаетесь?

– Нам и дома хорошо, – улыбнулась Аксинья и поймала испуганный взгляд Катерины, Семеновой жены. Большеглазая, с круглыми щеками и пышным телом, она раздобрела. «Хорошо за мужем добрым жить», – мелькнула у Аксиньи лисицей-огневкой мысль.

– Так вы в гости приходите, медовухи попьем. Ваньку повидаешь… и Нютку с собой бери. Молочные брат с сестрой ведь, не чужие дети у нас. Да, женка? – повернулся он к Катерине. Та лишь кивала. Послушная, молчаливая, покорная. Какой и надобно быть.

– А мать твоя, Маланья, порадуется? – не смолчала Аксинья.

Семен молодцевато гикнул, две лошадки резво снялись с места.

– А куда ей деваться? – ответил уже на ходу.

Анна подхватила дочь под локоток и потянула в избу. Нечего лясы точить с чужими мужьями. Помахали на прощание, медленно пошли в избу, где малая Нютка под приглядом Грязного осталась. Щеки Аксиньи заалели небабьим румянцем, зеленый наглый взгляд мужика разгонял кровь. Сколько лет уж прошло, а для него все по-прежнему. Как десять лет назад.

– Ну слава тебе, Господи. И она развеется, и мы отдохнем трошки. А уж парнишка вздохнет спокойно. Поедом ведь Софья ест Грязного.

– Матушка, не любят Софью родичи. Порченой считают… и в гости она к ним не рвалась никогда. Раза три была-то в родной деревне за все годы. С чего вдруг решила поехать?

– Да кто ж знает ее. Странное дело, поездка эта к родителям, твоя правда, Оксюша. Как вы тут, хозяйничаете? – уже детям, угукающей в люльке Нюте и Грязному, трясущему перед ней погремушкой – овечьим пузырем с зелено-желтыми камешками гороха.

– Угу, – мотнул головой мальчишка.

Семья весь день предвкушала богатый стол. Грязной круги наворачивал вокруг стола, втягивал ноздрями незнакомый запах запеченной в печи зайчатины, давно томившейся, исходившей соком.

– Завтра светлый праздник Рождества, не подобает встречать его с пакостью в теле… Да и в душе, – вздохнула пожилая женщина, вспомнив Софью. – Банный день сегодня у нас.

Грязной таскал воду с реки, Аксинья поставила большой медный котел на печь – грели воду. В большую деревянную лохань ковшиком долго черпали исходящую паром воду, лили студеную речную водицу. Первой в теплую лохань с золой опустили Нюту, забавница бултыхала ногами-руками, шлепала по воде, смеялась… Аксинья с ног до головы промокла, но дочка сверкала чистотой.

– Скидывай одежу, лезь в воду, – спокойно, но строго сказала Аксинья.

Грязной смотрел на женщину зверенышем.

– Не.

– Предлагаешь посадить тебя за стол с черной шеей? Не надейся. Мы будем зайчатинку есть, а ты голодным ходить. Хватит, привыкай по-новому жить.

Мальчишка вздохнул, поглядел на дверь, но спорить побоялся. Медленно стал стягивать с себя рубаху, следом порты, развязал тряпицы на ногах. Аксинья с ужасом смотрела на тощее тельце, которое землистыми и сине-черными пятнами лихоманили синяки: на груди, животе, руках… Опытный глаз знахарки сразу приметил неровно сросшиеся ребра, след давнего удара. Анна прикрыла рот рукой, сдержала вскрик.

– Да кто ж так тебя? Что за изверг? – возмутилась Анна.

– Ты в услужении у кого был? – Аксинья погладила мальчишку по стриженой голове.

– Батя, – разомкнул парнишка губы и залез в лохань. Прикрывая стыд рукой, он тер золой и вехоткой тело, неловко косился на баб.

– А где сейчас он, отец твой? – Не сдержать Аксинье любопытство, и жалость не укротить.

Грязной не отвечал. Он скукожился в лохани, прикрыл глаза, будто заснул. Темные ресницы отбрасывали тени на впалые щеки. Спустя некоторое время Аксинья потрясла парнишку за плечо:

– Вылазь. Остыла водица-то.

Парнишка промокнул тельце утиркой, морщился, когда задевал особо смачные синяки. А выхлебав миску ароматной похлебки с травами да овощами, он внезапно открыл рот. И будто прорвало его. Будто в лохани той отмокла душа его, отпарилась грязь, отвалилась заскорузлой коркой, обнажила страхи и надежды.

Грязной

Сколько помнил он, жили впроголодь, по чужим дворам. Родители сказывали, был у них дом хороший, да уехали оттуда. Почему – Бог весть. Покинули родные места, выстроили дом новый – а он сгорел. Так и скитаются по чужим людям. Было в семье трое детей – две девки и сын, Грязной. Осталось двое. Средняя сестра померла с голоду.

Соломенная лежанка, тряпки вместо одеяла, замусоленные миски, вши и блохи.

Отца они видели редко, он искал работу в соседних деревушках, нанимался за кусок хлеба и чарку хлебного вина чистить овины, латать сараи и нужники. Самая грязная работа, скудная плата. Семье ничего не перепадало, питались они объедками с чужого стола. Грязной привык. К одному привыкнуть сложно – отцовой ярости.

Отец худой, злой. Мать бил, Грязного бил. Сестру не трогал почти. Так, с устатку.

Матери кричал слова обидные. Ругал ее последней… Нет, язык не поворачивается повторить такое. А мать не спорила. Не ревела. Грязного только в сенник отправляла, что к сараюшке вверху пристроен. Мол, залезь, схоронись, батя тебя не найдет. А Грязной знал уже, это не поможет. Спрячешься где, потом вдругорядь яростнее отлупит. Мол, наука тебе.

Дальние родичи, сами голытьба с четырьмя детишками, пустили по доброте душевной. Мать и детей звали иногда к столу, давали обноски со своего плеча. Грязной уже стал называть домом щелястую сараюшку, где последние три месяца ютилась семья.

Наступила зима, и каждый вечер Грязной пытался согреться под дырявой собачьей шкурой. Мать заболела седмицу назад, шептала: «Больно, Господи», сейчас она заснула, перестала стонать. Грязной откинул шкуру, пригляделся: затихла, улыбнулась вроде. Он обрадовался. На поправку пошла. Рядом мычала худая корова, ребра проступали сквозь ее плешивую шкуру. А мать лежала спокойно на куче тряпья. Ревела сестра, размазывала слезы по веснушчатому лицу.

– Улыбаешься, дурень? – Сестра старше лет на пять, а нос задирала, будто взрослая. Да и вообще злая. Как отец.

– Спит ведь.

– Не спит она… Мертвая.

Он стал трясти мать, кричать: «Проснись! Ты живая!» – а она ничего не отвечала своему младшему сыну, и сон ее был бесконечен. Сестра отогнала мальчишку от тела матери, буркнула: «Иди за теткой, а потом отца ищи».

– Убллюдддок, те… че? – Язык тятин не ворочался, застревал в словах, как гребешок в колтунах.

Отца Грязной нашел, лишь оббежав все дома.

Услышав скверную весть, отец избил Грязного. По обыкновению.

Схоронили мать, нищенские поминки еле вытянули… И скоро родичи выгнали вдовца-пропойцу на улицу, сладу с ним теперь и вовсе не было. Сестре повезло – они согласились приютить ее, оставили, чтобы она нянчилась с ребятишками.

Отец и сын ночевали в сараюшках, заброшенных домах, просились в богатые дома. Порой из жалости их привечали. Но скоро гнали прочь, отец не мог ужиться ни с кем. Он цеплялся к каждому слову, взгляду, движению. Бил еще яростнее. Материл злее.

Во время очередного бесконечного пути от села до села отец, пряча лицо под колпаком, подошел к высокой изгороди и ткнул Грязного к воротам:

– Здесь жить будешь. С тобой, спиногрызом, валандаться не собираюсь. На грех пойду, пришибу.

Отец всегда приносил Грязному боль, мучения, горести. Но не теперь. Этот день стал самым счастливым в паскудной жизни маленького оборванца.

* * *

– Иди сюда, – притянула к себе Аксинья парнишку, погладила ежик волос.

– Вы не прогоните меня?

– Нет, Матвей, не выгоним. Здесь твой дом. – Анна улыбнулась.

– Я Грязной, не Матвей. Так меня все кличут.

– Грязной – не имя, а прозвище. А мы звать тебя будем Матвеем.

– Матвей… Матвейка… Мне по душе. Вы не выгоните меня? Скажите. – Он сыпал словами, будто камешками на речном берегу.

– У нас будешь жить, не бойся. Как мы теперь без тебя.

Нюта уже давно сопела в своей люльке, отмытый мальчишка свернулся клубочком на узкой лавке, Уголек обнюхивал углы и тревожно косился на печь. Чуял мышей или домового.

– Софье правду скажем?

– Не будем таить.

– Но она… Матушка, она и так невзлюбила мальчишку… А как узнает, сожрет нас…

– Ничего, покричит и замолкнет. Куда денется, я хозяйка в этом доме.

Остаток вечера они провели в молчании. Каждая дивилась в душе прихотям Божьей воли, которая привела к ним Грязного.

* * *

– Идет, гузкой трясет.

– Девку свою тащит, в церковь-то зачем?

– Дитя греха. Отмолить хотят. А не получится!

– Ишо парнишку какого-то подобрала.

– Мож, ейный выпороток[2]. В девках родила да припрятала до поры.

– Дарья, ты языком не молоти. Приблудился хлопец, у них теперь живет.

– Растлит парнишку.

– И Анька под стать дочери-блуднице.

– Вольна баба в языке – а черт в ейном кадыке, – мужской голос перекрыл кудахтанье.

Аксинья почувствовала волну благодарности к Игнату. Один из немногих односельчан, кто не сторонился ее, помогал, привечал добрым словом. Когда-то Григорий, муж Аксиньи, взял в подручные шумного, говорливого парня, выучил своему мастерству. Теперь Игнат – хозяин кузни. Вместе с Зоей живет он в той избе, где когда-то Аксинья хлопотала, ждала мужа, верила в свое счастливое будущее.

Не надо окунаться в прошлое, омут затянет с головой.

– Здоровья вам. Это ж откуда молодца такого взяли? – Игнат догнал их, кивнул Аксинье, наклонил голову в знак уважения перед Анной, улыбнулся мальчишке.

– Сам пришел.

– Ишь как! Хоть мужик в семье будет. Как звать-то мужика?

– Матвейка.

– Доброе имя.

Нюта зашевелилась, забарахталась в завертке из овчины. Раскричится – опять бабы яриться начнут. Дочка тяжелая. Кроха вроде, а руки немеют. Или сил у Аксиньи мало?

– Игнат, ты как? Как дети, жена? – Аксинья отвела разговор от Матвея. Не догадается Игнат, но лишние разговоры не надобны.

– Зойка вона со старшей идет. Младшую с бабкой оставили. А я… Руки побаливают. Скажи средство, Аксинья, мочи нет, ночами скриплю зубами от болести.

– Приходи, Игнат. Чем смогу – помогу.

Дорога до Александровки не длинна. Всего-то три версты. А путь долгий. Под ехидными взглядами и злыми словами. Будто что украла у них Аксинья и отдавать не хотела. Уж много месяцев трепали имя ее окрестные бабы, и все удержу им нет. В глаза не говорили. Сторонкой обходили, боялись знахарку, ведьму. А за спиной помоями плескали.

И не скажешь им слово ответное.

Правы. Грешница. Похоть тешила. Мужа родного в острог загнала. Брата уморила. Отца до смерти довела.

Все про нее, Аксинью.

Длинные мысли, липкие взгляды. Аксинья знай себе идет, о своем думает. Дочь крепко к себе прижимает. За Матвейку радуется. А матери худо сейчас живется. Привыкла к уважению, к долгим разговорам с соседками, к жизни без страха. Все это дочь у нее украла.

Дорога, укатанная санями и сотнями ног, блестела при свете месяца. Сапоги разъезжались на скользких колдобинах. Анна не успела охнуть – упала на серый наст, как куль с мукой.

– Вставай, матушка. – Аксинья отдала Нютку Матвею, на колени встала перед Анной.

– Ох, косточки мои.

Анна кряхтела, еле встала, опираясь на дочь, разогнула крепко ушибленную спину. Старость – долгая смерть.

– Примочки сделаю тебе, и все пройдет.

– Пройдет, дочка. – Каждый шаг Анны отдавался теперь тысячами огненных игл. А рядом шептались злорадно:

– Бултыхнулась как!

– Во как грехи тянут к земле. Бог смотрит, все видит.

– Злоязыкие гусыни, – ругнулась Аксинья.

– Молчи, дочь.

– А что они говорят… худо про тебя… про нас? – Мальчишка заглядывал в глаза Аксиньи, искал ответы.

– Не слушай их, в… Матвейка. Сейчас время благостное… о-о-ох. – Анна на каждом вздохе глотала стоны. – Сын Божий родится. Не время сквернословить.

Живут с дочерью отшельницами в своем дворе, только по надобностям выходят – и мало слышат гадостей. А здесь собралась вся Еловая – пешком ко всенощной идут. И грешниц по дороге чихвостят. И распяли бы… иль камнями закидали. Да трусливы больно.

Не осталось в Анне уважения к людской породе. Чем больше живет на свете, тем страшнее видится нутро человеческое. И сама далека от праведности, как земля от неба, столько ошибок сотворила – не перечесть. Да не занимает свой ум чужими прегрешениями и ошибками – свои да дочерины отмаливает.

Давно пора ей в мир иной. Да страшно. Навеки корчиться в аду. Анна сглотнула слюну и продолжила путь. Только дочка да внуки держат ее на этом свете.

* * *

Софья вернулась шумная, радостная, чужая.

– Хорошо погостила? – Аксинья накрывала на стол, выставляла остатки скудных праздничных яств.

– Ой, сладко. По родителям соскучилась, по родичам. Васеньке они по нраву пришлись. Да, сына?

– Негу, – непонятно ответил тот и ткнулся лбом в Матвейку. Паренек подхватил Ваську под мышки, шутливо подкинул вверх.

– Отцепись ты от сына. – Софья спрятала улыбку. – Вижу… Вы его не прогнали. Одежу дали, накормили. Шел бы дальше… побираться по деревням.

– У нас он жить будет, невестушка моя. Места и еды всем хватит. Ты смирись, утихомирься. – Громкий голос Анны заполнил избу. У нее всего-то и осталось, что голос. Силы таяли с каждым днем.

– Вы очумели, матушка? Аксинья! Не буду с грязнулей… как его, Грязным жить!

– Матвейкой, – не смолчала Аксинья.

– Что?

– Матвейкой его зовут.

– Да хоть святым Матфеем зовите.

– Не богохульствуй, София.

– Не тебе, Оксюшка, проповеди мне читать.

– Да не кричи ты.

– Матушка, вы выбирайте. Или оборванец этот – или я с внуком вашим.

– Воля твоя.

Аксинья поразилась спокойствию матери. Не безделицей угрожает Софья – внука собирается увезти из отчего дома… Может, пустые угрозы сварливой бабы, а может, и скверное будущее разлученной семьи.

– Хотите вы, чтобы мы уехали? Да? – допрашивала Софья.

– Не хочу. Мне Васятка дорог, он кровь сына моего, Феденьки.

– Тогда выгоните Грязного. Не нужен Шпынь-голова нам!

– Так не могу из двух внуков одного выбрать.

Софья осела на лавку, скомкала в руках подол платья.

– Внука? Это что ж получается?

– Брат он твоему Ваське. Сын Федин.

– Да как же… Чей?

– Соседка одна… Не устояла…

– Замужняя шлында? Были разговоры, слышала да уши закрывала. Очередной позор на дом наш!

Матвейка с Васяткой возились, не вникая в распри взрослых. Младший вцепился в хвост кота, а старший отцеплял ручонки его. Уголек возмущенно мяукнул, вырвавшись из плена, вскочил на поставец и спрятался за большим кувшином. Тот зашатался, упал на пол и разлетелся на черепки. Как худой мир в избе Вороновых.

Все посмотрели на разбитую посуду. Аксинья опустилась на колени перед кувшином. Жаль. Доброе судно[3], с отцовским клеймом на донце.

– Машка родила его. В нашей бане родила. От моего сына. – Анна вдавливала слова в растерянное лицо невестки.

– Так, может, не его. Мало ли с кем…

– Ты посмотри на Матвейку. Он на Федьку похож боле, чем Васька. Лицо одно, повадки те же. Мой внук.

В далеком 1598 году открылся грех замужней соседки Марии. Понесла она не от маломощного Матвея Фуфлыги, законного мужа, а от Федьки Ворона. Припадочный Федька мужчиной в деревне не считался, но обрюхатил Машку во время одной из жарких ночей. Муж бабу избил и выгнал из дому. Вороновы ее приютили, но огласки боялись пуще пожара. Машку муж все ж простил, забрал вместе с сыном, нареченным в честь него, из Еловой уехал. С той поры Вороновы ничего не знали о судьбе Матвейки. Рождество 1608 года вернуло Анне внука, а Аксинье – братича[4].

* * *
  • Коляда, коляда,
  • Ты подай нам пирога.
  • Пряников медовых,
  • Яблочек моченых.
  • Кто не даст пирога —
  • Мы корову за рога
  • Уведем со двора.

– Софья, дай детишкам коврижек.

Молодуха отворила дверь, впустила в избу морозный воздух и стайку колядующих девок и парней в вывернутых тулупах, с измазанными золой лицами и куражом в глазах.

– Угощайся, коляда, – протянула Софья коврижки.

  • Угощенье мы возьмем
  • И колядку вам споем.
  • Ты с пятнистой рожей
  • Напугать нас можешь.
  • Чертом ты отмечена,
  • Он прискачет вечером.
  • И невестушка твоя —
  • Та ёнда[5] последняя.
  • Не от мужа родила —
  • Кузнеца скалечила.
  • Ведьмы сглазливые обе —
  • Тьфу, все стойте на пороге.

Софья отшатнулась, молодежь громко хохотала, радуясь, что так ладно спел высокий паренек с хриплым голосом. «Средний сын Дарьи, Глебка», – поняла Аксинья. И тоже злобой полон. Как и мать.

– Берите ковриги, идите прочь.

– Коляду прогоняете, – кривлялся Глебка, таращил наглые бледно-голубые зенки. Остальные молчали.

– Еще раз к дому моему подойдешь – пожалеешь. – Аксинья в злости забыла об осторожности. Выхватив из рук Софьи блюдо с коврижками, она кинула их под ноги колядовщикам:

– Ешьте, коли не подавитесь.

Они выскочили из избы, будто ошпаренные. Постряпушки валялись на соломе, устилавшей пол.

– Матвейка, подними. Не дело хлебу валяться, – кивнула Аксинья.

Мальчишка собрал коврижки, две из них отправил в рот. Вечно голодный.

– Не могу я так больше, – всхлипнула Софья. – Ваши грехи намертво ко мне прилепились.

2. Дурная слава

Ванька рос толстым, пухлощеким, спокойным. Аксинья ощущала его тяжесть и приятное сопение. Серо-зеленые глаза с веселым любопытством уставились на нее. Светлый пух на голове, изогнутая луком верхняя губа. Мальчонка втянул воздух, захватил губами ее рубаху, натянувшуюся на груди.

– Молоко чует, – улыбнулась Аксинья. – Помнишь, карапуз, как кормила тебя?

Катерина неласково посмотрела на соседку, забрала Ваньку, прижала к себе.

Быстро все забылось. Ванька, Семенов сын, появился на свет тем же летом, что Аксиньина Нюта. Первые полгода Аксинья кормила, жалеючи, соседского каганьку[6]. Мать его, Катерина, осталась без молока по прихоти природы и каждый день носила к соседке сына. В разбухшей груди Аксиньи молока хватало на двоих с избытком: к одной груди она прикладывала крикливую Нютку, к другой – спокойного Ваньку. Катерина таскала гостинцы, ревела от избытка благодарности, кланялась до земли.

Маланья, мать Семена, на соседку крысилась, не рада была, что Аксинья спасла внука. От злобы той нашла она выход – приискала в Соли Камской козу с козленком, привела ее в свой хлев, Ваньку поить стали жирным козьим молоком.

Сейчас поехала вздорная Маланья гостевать у сестры в Соли Камской, лишь потому Аксинья с Нюткой пришла к соседям.

– Поженим Нютку твою с моим Ванькой, а, Аксинья? – Семен хлопнул дверью и требовательно повел бровью. Катя подскочила с кувшином, полилась тонкой струйкой водица, мужик зафыркал, ополаскивая лицо.

– Да что ж загадывать. Рано еще.

– А можно Илюху, он постарше. Глянь, серьезный какой, основательный муж будет.

Пятилетний Илюха, наголо стриженный, смотрел на гостей волчонком. Когда понял он, что отец говорит о нем, то хмыкнул недовольно.

– А ты молчи, неслух. – Отец отвесил ему легкий подзатыльник. Илюха надулся.

– Хороший жених, – одобрила Аксинья.

– У нас не срослось – так пусть Илюха иль Ванька… – Недосказанное повисло в воздухе. Не жалел Семен жену свою, будто неживая она, истукан, не уловила взглядов и намеков, что щедро бросал ее муж гостье.

Внезапно мальчонка подскочил к Аксинье и пнул со злостью по ногам. Она отшатнулась и в недоумении посмотрела на Илюху. Сил у пятилетки, конечно, немного, да дело не в синяках, а в уважении.

– Ты чего творишь, олух? Зад по розгам соскучился? – Семен закричал так, что проснулся Ванька, а Нютка недоуменно вытаращила глаза-блюдца. – Иди к отцу! Куда полез!..

Илюха с проворством белки залез на полати, что приколочены были под потолком и использовались редко, семье хватало места и по лавкам.

– Да оставь его, он малый совсем, не понимает, – проговорила Катерина со слезами в голосе.

– Не до него сейчас. Пусть наверху посидит да подумает о поведении своем. Розги наготове у меня. – Он снял со стены внушительного вида гибкий прут.

– Спасибо за гостеприимство. Пойдем мы. – Аксинья поклонилась хозяевам, взяла на руки дочь.

– Провожу вас. Псина у нас злая, покусать может. – Семен опередил Катерину.

Женка склонила голову. Аксинья заметила недоверчивый взгляд, что бросила Катерина на мужа. Боится греха. Аксинья на ее месте тоже боялась бы, пуще золота мужа берегла.

Семен с соседкой вышли в теплые сени.

– Ты помощи моей проси. Без мужика тяжко. – Дочка возмущенно запищала, Семен слишком близко придвинулся к Аксинье. – И ребенка одна растишь. Я ж рядом.

– Жена у тебя, Семка. Сыновья.

– Да что жена… Ты знаешь ведь.

– Не балуй, не надо. Я довольно нагрешила… До конца жизни не расплатиться.

– Как знаешь. Но я тебе сказал. – Неожиданно он впился в ее губы, просунул пахнущий ячменным пивом язык, сжал руками. – Не забывай про меня.

– Дочку раздавишь, – отстранилась Аксинья. Во рту остался хмельной вкус пива и Семкиной похоти.

– Я своего добьюсь. – Он открыл дверь и свистнул псине. Та облаивала Аксинью, кидалась, рвалась к гостям. Семен прицепил толстую веревку к кожаному ошейнику, потрепал сторожа по загривку.

– Держи, Семен, своего пса на цепи. И себя держи, – сказала она скорее себе, чем охальнику.

Аксинья вышла на крыльцо и вдохнула свежий воздух. Не надо ей в гости к соседям ходить и наедине с Семеном оставаться. Бедовый. Зря приняла приглашение его. К Семену ходить – чертей дразнить.

– Ты что взбаламученная такая? – Анна сразу почуяла неладное. – Обидел кто? У Семки что случилось?

– Все хорошо, матушка. Твое как здоровье, болит спина?

– Лучше, Оксюша, лучше, – уверяла Анна. Себя бы убедить.

Той ночью Аксинья долго не могла уснуть, крутилась с бока на бок. Все тело будто горело под ночной рубахой, набухшие соски терлись о грубую ткань. Когда темнота полностью поглотила избу, Нютка подняла дикий крик. Аксинья зажгла лучину, вытащила мокрый мох из люльки, обмыла гладкое тельце и приложила дочку к груди. Требовательными движениями дочка втягивала сосок, кусала его, мусолила нежную кожу. Вместе с болью пришла сладкая истома, и, досыта накормив Нютку, Аксинья забылась муторным сном.

Чьи-то руки требовательно шарили по ее телу, щипали грудь, растирали срамные места, а она кричала так, что перебудила, вестимо, всю деревню. Пыталась открыть глаза, посмотреть, кто творит с ней похабство, но темный платок застилал свет, царапал веки, и Аксинье оставалось лишь смириться со своим поражением.

Много срамных снов на одну заблудшую бабу.

Чуть свет появился ожидаемый гость. Игнат принес шмат розового сала, завернутый в рогожу. Васька, Матвейка и Уголек возились возле стола, жадно вдыхали чесночный аромат угощения.

– Под ногами не крутитесь! – шикнула Аксинья и налила гостю травяной настойки. – Рассказывай, Игнат.

– Подмогни, Аксиньюшка. Мочи нет – руки ломит. Молот возьму иль топор – хоть волком вой. Младшего брательника, Глебку, взял в подручные, а сам немочный, как старик. Младший насмехается…

– По младшему твоему, хоть и вырос, детина, розги плачут. Работаешь много, тяжести поднимаешь, себя не жалеючи…

– А что младший-то мой? Сотворил что?

– Да так, я к слову, – не стала Аксинья рассказывать о святочных пакостях Глебки. – И мазь, и растирка, и травы здесь, – протянула она заулыбавшемуся Игнату сверток.

– Вот спасибо. А поможет ли?

– Должно помочь. С полмесяца еще промаешься, а потом с Божьей помощью…

Игнат перекрестился.

– Нужно здоровье мне, детей поднимать. Худое время нынче.

– Что в Москве? О чем люди говорят?

– Васька Шуйский жиреет, Шубником, слыхал, его кличут. Людишки богатые – купцы да посадские – поддерживают ево. Мол, крепостным теперь хозяина менять нельзя. Пятнадцать лет искать будут.

– Ой, страсти, – вздохнула с печки Анна.

– А ты, соседка, приболела?

– Как упала на дороге, на Всенощную шли, так мается матушка.

– Мне уж помирать пора. Старая…

– Не говори такое. Легче станет еще.

Анна ничего не ответила дочери. Не помогут снадобья знахарские. Становилось хуже с каждым днем.

– От Григория вести?.. – Игнат вопрос начал да осекся. Не к месту вспомнил старшего товарища. Часто говорил не думая. «Торопыга», – дразнила его жена Зойка.

– Не знаю ничего. Да какие вести… Откуда они придут-то… Обдорск – край земли.

Аксинья не понимала уже, как к мужу своему относится. Любовь ушла, растворилась в мареве тех страшных событий, что перевернули жизнь с ног на голову. Ненависть питала ее, кусала сердце, подтолкнула к великому греху. Да тоже рассыпалась на части, когда Аксинья увидела, в кого превратился Гришка в соликамском остроге. Был сильный и нахальный мужик с пудовыми кулаками, обратился в чахоточного заморыша.

Жалость? Наверное, именно она отзывалась в ней всякий раз, как вспоминала она мужа, как представляла маету его в Обдорском остроге… А то и колола нечаянным острием мысль – вдруг не дошел до места, помер в дороге, сгорел в лихорадке, жалкий, безрукий, беспомощный.

– А зачем ей про мужа весточка? У нее новые хаха…

– Софья, закрой рот. – Анна и чуть живая спуску не давала.

– …ли.

– Пойду я. Спасибо, Аксинья. Вам здоровья. Дети, не балуйте. – Игнат спешно покинул избу. Как и все мужики, боялся он свар бабских и ругани.

– Ты хоть людей бы, Софья, постыдилась.

– Люди уже бают, что с Семкой ты по углам тискаешься.

– А ты и рада хвостом сплетни собирать.

Невестка фыркнула.

– Как жить-то будете, когда я помру, – бормотала Анна, не сдерживая слез.

Васька сразу захныкал и подбежал к печке: мол, подсадите меня, бабушку утешать буду. Анна прижала к боку теплое мальчишечье тельце и заснула.

– Совсем плоха она, – прошептала Аксинья.

– Ты знахарка, так лечи.

Не было сладу с тихой прежде Софьей, любимицей Вороновых, верной женой Федьки. Казалось порой Аксинье: когда Софья потеряла мужа, то с горя умерла, а вместо нее стала в избе жить кикимора, зловредная, сварливая. Каждый шаг Аксиньи она хаяла, каждое слово обливала грязью.

* * *

– Хозяева дома? – зычный грудной голос заполнил избу. Аксинья выдохнула радостно: пожаловала к ней та, с кем можно отвести душу.

– Проходи, Параскева, милости просим.

– Здравствуй, хорошая моя. – Они троекратно поцеловались, обнялись как сестры.

Прошлым летом Прасковья Репина с братом и детьми, спасаясь от ужасов Смуты, просила приюта в деревне Еловой. Староста Яков поселил семью в доме одинокой Еннафы. Грудастая веселая Параскева изо всех сил пыталась стать своей в деревне. Хлебосольная хозяйка и заботливая мать, она всегда была готова помочь еловским. Сидеть с детишками, трепать лен, ткать холст, стряпать – только позовите. А звать не спешили. В деревне настороженно относились к пришлым. Чужой человек – темная душа. К Параскеве и семье ее приглядывались, оценивали, но держались настороженно. Еннафа, обозленная на весь свет, распускала сплетни про жилицу: мол, мужа отравила, а брат ее – и не брат ей вовсе, а полюбовник.

Параскева только цокала языком и беззлобно ругалась:

– Пустобрехая, экие небылицы придумала! Никаша брат мой младший, крест вам, бабоньки.

Кто верил, а кто нес дальше срамную весть о новых поселенцах за пределы деревеньки. Параскева доброжелательно кивала Аксинье при встрече, но впервые заговорили они в разгар прошлого лета, во время страды. Тот самый Никаша зашиб бок, свалившись с лошади. И Еннафа привела его, чуть не притащила на своих могучих плечах к знахарке.

Скоро стали Прасковья и Аксинья если не подругами, то людьми близкими. Вместе пряли долгими вечерами, стирали на речке, делились секретами, вспоминали прошлое, обсуждали проказы и недуги детей. Прасковья рада была поговорить о десятилетке Лукаше – и скромница, и хозяюшка, и пригожа собой, скоро невеста, о ровне Нютки – Павке, озорном и непоседливом мальчишке.

– Здравствуй, Прасковьюшка. Как сама ты? Как дети? – Софья не выказывала неприязни к гостье.

– Лукерья убежала гадать, а Никашка с Павкой колядуют где-то. Пусть дети забавятся, пока пора молодая.

– Твоя правда. Это у нас, поживших, все забавы – яство съесть да песню спеть.

– Ты, Аксинья, себя к старухам не причисляй. Ты у нас в самом соку, – подмигнула Параскева.

– Не поверишь, чувствую себя… как кобыла заезженная.

– А сколько годочков тебе?

– Четвертушки нет.

– Ох, да я в твои годы козой скакала.

– Отпрыгала свое козочка Аксинья, – влезла в разговор невестка.

– А ты, Софка, старуха. Ворчливая скареда, – не смолчала Прасковья. – Вот соседка у меня такая была… Ворчала, ворчала, так и сморщилась. Ссохлась от злобы своей.

Софья фыркнула, подхватила на руки сына и скрылась в светелке, где и проводила теперь большую часть своего времени.

– Ушла, и слава богу.

– Я к тебе не просто так пришла, по делу, подруженька.

– Рассказывай. Заболел кто из твоих?

– Да, угадала ты. Можем посекретничать?

– Можем, в клеть пойдем. Холодно там, зато не услышит никто.

Аксинья отворила дверь, ведущую в комнатушку. Отец расширил ее, пристроив с юга еще клетушку. Клеть вся была заставлена, завалена: сундуки с одеждой, утварь, связки лука и чеснока. Аксинья расчистила место на лавке.

– Когда-то отец посадил меня под замок. Несколько дней здесь сидела, судьбу кляла.

– Что ж сотворила ты?

– С мужем будущим своим по лесам ходила, травы собирала.

Параскева залилась громоподобным смехом.

– Ой, шалунья ты, Аксиньюшка, – просмеялась. – Дело молодое, все такими были… Вот и братец мой… учудил.

– Рассказывай уже.

– Как сказать-то…

– Да не узнаю тебя, что мнешься-то? Я все пойму.

– Никашка уж вторую седмицу смурной ходит. Как будто умер кто у парня. А мне не говорит ничего.

– И?..

– И чешется, как шелудивый пес. Ну я думаю, вошки грызут. Дело обычное.

– Оказалось, нет?

– Прижала к стенке детинушку. Все рассказал.

Параскева, начисто лишенная стыдливости и скромности, поведала без утайки братнин секрет.

– Сразу я тебе не скажу ничего. Подумаю, вспомню снадобье. Ты не печалься, исцелим твоего курощупа.

– Ох, благодарна как тебе… И ведь мало к кому с бедой такой пойдешь. Так бабы языками чешут…

– Надобно мне посмотреть на твоего Никашку.

– Не дастся, колоброд. Он ж горазд был по девкам бегать…

– Уговори, заставь. Сама придумай, как приведешь братца ко мне.

Аксинья взяла небольшой ставец с лучиной и открыла клеть. Открыв огромный сундук с резной каймой, она ласково погладила вышитые узоры на красном сарафане. Венчание, пьяные поздравления, хмельные поцелуи мужа. Счастье растворилось в прошедших годах, обернулось горестями. Нарядные душегреи, летники, опашень с беличьим мехом… Недолго богатству осталось пылиться в сундуке. «Не надо жалеть о вещах, надо думать о душе», – вспомнила она отцовские наставления.

Аксинья спрятала заветную книгу, дар Глафиры, на самое дно сундука. Старинный лечебник, «Вертоград», по крупицам собрал мудрость русских и иноземных знахарей, обладателю своему он грозил наказанием, люди настороженно относились к ведовству. Муж Аксиньи ярился, грозил сжечь опасную книжицу, но намерение свое так и не выполнил. Убористые строки с заостренными буквами, искусно выполненные рисунки известных и заморских трав, тяжелые страницы, истрепавшийся кожаный переплет – и все это в обычном сундуке деревенской бабы, Аксинья улыбнулась. Но скоро лицо ее померкло. И с этим сокровищем скоро ей придется расстаться. Настанет срок.

Анна спала, тихо постанывая, слюна стекала с уголка ее рта. Аксинья стерла желтоватую водицу, потрогала лоб матери. Уж две седмицы она почти не вставала, но не жаловалась, только стискивала зубы. Дочь перепробовала все средства, единственное, что оставалось – утихомиривать боль маковым молоком. Бессилие сводило Аксинью с ума, и она надеялась найти в лечебнике средство не только для тайной болезни Никашки, но и для материного недуга. Да в глубине души понимала, что надежда ее напрасна.

Страницы «Вертограда» хранили многовековую мудрость, и Аксинья потеряла счет минутам. Отвлек ее громкий вопль Васьки, разбудивший Нюту и мать, переполовший всю избу.

– Ты что за ребенком не смотришь? – выскочила из светлицы Софья.

– Не твой разве сын?

– Что… что у вас? Дочка, дай попить, жажда мучит.

Аксинья протянула матери ковш с квасом, одновременно силясь понять, что же случилось у непоседливого Васьки.

– Руки-то его, глянь только! Исцарапаны Каином. Это найденыш ваш. Говорила я, кого пригрели на шее!

– Васенька, иди к тете. – Аксинья склонилась над мальцом, тот уже успокоился и улыбался ей, ласково водил рукой по ее лицу. – Матвейка не кот, царапаться не умеет.

– Не оборванец, так кот твой нахратит сына моего?

– Ты сама видишь, Васька Угольку покоя не дает, за хвост таскает, кто ж утерпит. Царапины малые, ничего дурного не случилось.

– Тебя послушать, так… Книги ведьминские читаешь, – Софья кивнула на лечебник, – уморить всех нас хочешь.

– Подойди, – прошептала мать, когда невестка ушла. – Боюсь я ее, Аксинья. А как наговорит на тебя, ты же знаешь, чем грозят обвинения такие…

– Не скажет, побоится, да и родственница я ей. Если меня обвинят, то и Софья с Васькой пострадают. – Аксинья успокаивала мать, но сама уверенности не испытывала.

Скольких уже она лечила, вытаскивала из силков смерти. А кому-то помочь не смогла. И каждый из тех людей может назвать ее ведьмой, той, что служит нечистой силе.

* * *

Улыбка ее переворачивала все нутро, заставляла сердце биться быстрее, наполняла счастьем обладания. Будто она не мать двоих его детей, а полюбовница, с которой встречается он в укромных местах. Ночью он сжимал женщину в своих объятиях, вдыхал запах волос, гладил пышную грудь.

– Зайчик, зайчик мой, – шептала и постанывала, и бесстыже наклонялась к его чреслам, и вбирала его в себя, и исходила соком…

– Ульяна! – не помня себя, закричал он и вылил свое семя. Покой снизошел на него, убаюкивал в объятиях, он погрузился в глубины сна, благо до утра еще далеко. Сквозь сладкую дремоту мужчина услышал чье-то всхлипывание. С трудом вынырнул из глубин сна, обнял женщину, но она гневно сбросила с себя его руку.

Поутру он проснулся на лавке один, поправил порты – уд оттянул ткань. Сын Тошка возился в углу, строгал березовое полено на лучины. Он обрадованно подскочил к отцу:

– В лес поедем сегодня, а?

– Святки прошли, отгуляли – и делом пора заняться. Поедем!

Тошка завопил радостно:

– Аиии!

Девять лет парнишке, взрослый уже, а порой сущий ребенок. Его сын. Его гордость. Мужчина отогнал воспоминания.

– Мать где?

Тошка скривился:

– Она пошла куда-то. Не знаю я. Нюрка – вон дрыхнет еще. Лежебока.

Дочка спала, забавно сложив руки кулачками. Рыжее облако вьющихся волос, курносый нос, характер – огонь. Вся в мать. Бело-розовая проплешина разредила справа волосы. Жалко девку, облила себя кипятком по малолетству.

– Отец, можно разбужу?

Заяц кивнул.

Тошка подскочил к спящей сестре и замычал ей прямо в ухо:

– Муууу, вставай, засоня! Муууууу!

– Тошка-тошношка, отстань, – бурчала пятилетка, но брат не сдавался.

Георгий Федотов, по прозвищу Заяц, натянул дырявый кожух – теплый кафтан и вышел во двор. Кто ж знал, что парень, которого дразнили, не смолкая, все соседские ребятишки, станет уважаемым хозяином. Пусть примаком пришел он в Еловую, но выстроил новый дом, все переделал под себя и свою семью. Никто слова худого про Зайца сказать не может. И забылось уже уродство его. Кто обращает внимание на верхнюю губу взрослого мужика? Не девка на выданье.

Снег, выпавший ночью, запорошил крыльцо, двор. И сейчас крупные снежинки падали, застревали на ресницах, бровях, щекотали нос. Гошка чихнул. Жена супротив обычного не вычистила крыльцо, остались только крупные ее следы, ведущие куда-то за ворота. Заяц недоуменно хныкнул и сдернул порты. Он в своем дворе, сам себе указ. Желтая струя прожгла снег, узор оказался похож на ушастую голову тезки.

– Хех, заяц и тут, – ухмыльнулся он, и внезапная догадка обожгла его хлеще, чем горячий бок печки. – Ульяна.

Будь она неладна. В гробу давно истлела бренная оболочка, а душа покоя не знает.

* * *

– Аксинья, ты лицо не отворачивай. Совет твой нужен.

– Марфа, никогда мы с тобой не были… подругами.

– Были не были, не до того мне. Я муки тебе дам, зерна, что захочешь. – Всегда властная Марфа смотрела на Аксинью просительно.

– Заходи. – Аксинья отперла незаметную калитку, что соединяла дворы Вороновых и Пырьевых. Вечность назад. Никто калиткой теперь не пользовался, кроме Тошки, который иногда проскальзывал в избу Вороновых.

– Проходи, Марфа. – Аксинья не звала соседку в дом, указала на скамейку, недавно чищенную Матвейкой от снега.

– Дай зелье какое… чтобы от тягости избавиться.

– Ты брюхата? – Аксинья застыла в удивлении.

Марфа Макеева, овдовевшая лет пятнадцать назад, казалось, не способна была стать матерью. Деревенские бабы разносили когда-то слухи о ее ночных гостях. Многие из еловских мужиков побывали в объятиях пышногрудой Марфы, и муж Аксиньи Григорий, возможно, был в их числе. С Гошкой Зайцем Марфа жила уже второй год, и такой подарок…

– Брюхата я, уже месяца два как поняла. – Волглые серые глаза подернулись влагой. Марфа зашмыгала и вытерла широким рукавом нос.

– Радуйся, мужу-то сказала?

– Что ему говорить…

– Сдурела ты, что ль? – не думала Аксинья, что будет таким тоном говорить со злоязыкой Марфой.

– Да никто Зайцу не нужен, окромя змеи…

– Кого? Да говори ты толком, нет времени у меня загадки твои разгадывать!

– Ульянка, змея… Она все… И из могилы тянет его к себе… Каждую ночь зовет ее…

– Не забыл еще первую жену, крепко он ее любил…

– Так говоришь, будто не строила она козни против тебя…

– Померла Ульяна, и не нам судить ее за грехи. Много она зла мне сделала, и то правда.

– Не верю я Зайцу, не нужна я ему, и ребенок мой поздний.

– Неужто ты не хочешь родить?

– И хочу, и боюсь.

– Марфа, всякую околесицу собираешь. Ты скажи мужу толком, расскажи, что печалит тебя. Он мужик хороший, поймет. Отправь Гошку в церковь молиться… Иль ко мне, я травки дам, чтобы успокоился он. Да и все у вас ладом будет.

– Аксинька… – Марфа порывисто прижала ее к себе. – Большая моя благодарность к тебе.

– Да полно, иди. – Знахарка смотрела на погрузневшую Марфу, осторожно пробиравшуюся по снегу.

Причудлива судьба.

Марфа стала женой Зайца, понесла от него и теперь доверяет тайны свои Аксинье. Как когда-то Ульянка.

От обеих можно ждать любой пакости. Только Ульянка, Рыжик, уже сотворила все возможные козни против крестовой подруги. Как ей на том свете? Аксинья перекрестилась. А Марфа тут, рядом… И мечется, не знает, что делать с пузом своим.

– Матвейка! – Аксинья окликнула выскочившего на крыльцо парнишку. – Воды с колодца принеси.

Поднимаясь по скрипучим ступеням крыльца, она услышала громкий плач Софьи и хныканье дочки.

– Горееее… Хворь на детей напала, Аксинья. Посмотри на Ваську, на Нютку. – Софья в слезах убаюкивала сына.

Вся мордочка Васятки усыпана красными бляшками, у дочки уже тельце пошло волдырями.

– Хворь, что ветер приносит… Не кричи, Софья, не пугай детей.

– Найденыш ваш принес заразу! Он, он все! – причитала та, крутила сына, как тряпичную куклу.

– Матвейка, иди ко мне. – Аксинья сняла с испуганного парнишки тулуп и рубашку, оглядела костлявое тельце.

– Вот и вот… Он переболел уже давно, выбоинки остались.

– Не может быть… Он, он это…

– Нет, Софья. Кто-то другой. Но сейчас по деревне пойдет. Для детей хворь эта – безделица, а взрослого может уморить.

– Ты перенесла в детстве, – откликнулась с печки до того молчавшая Анна. – Можешь не бояться. Гречанка, помнится, говорила…

– Да я ничего уже не боюсь, – устало улыбнулась Аксинья.

Несколько дней бабы не спускали глаз с детей, протирали волдыри водным настоем, поили бульоном. Когда они отвлекались на хозяйственные заботы, Матвейка брал на себя уход за детишками.

– Не зря голодранца взяли. – Из уст Софьи слова звучали наивысшей похвалой.

В следующие недели для Аксиньи нашлось много дел – по еловским домам пошла ветряная хвороба. Старая Маланья чуть не ушла на тот свет и лишь усилиями знахарки выкарабкалась.

– Мать, Аксинью-то поблагодари, – напомнил Семен, жадно следя за быстрыми движениями Аксиньи, протиравшей выболевшие пятна на лице и теле старухи.

– Что ее, ведьму, блаходарить… Могла бы – уморила меня. Да Бог хранит. – Упрямая старуха не сдавалась.

Семен усмехнулся и протянул Аксинье горшочек, закрытый куском бересты. Аксинья отодвинула крышку, вдохнула терпкий, летний запах пчелиного клея – узы[7].

– Вот спасибо, Семен, редкое средство.

– Долго я его собирал, по крупицам. Тебе надобно…

– Многим поможет… Спасибо. Пойду я, Семен.

Он хотел что-то сказать Аксинье, но осекся, поймав на себе злой взгляд матери. Будто малолетний мальчишка, не может противиться ей. И гнетет сила ее, и защищает, оберегает от житейских бурь. Как в далеком детстве.

* * *

Она пела о милом, что уехал на чужую сторону и бросил ее. Голос, сильный, звонкий, доводил до мурашек.

  • Миленький ты мой,
  • Да на что оставил ты меня,
  • Забери с собой,
  • Буду я тебе жена.

Счастье – обладать такой красой. Рыжик возилась у печи, рядом крутились сын и дочка, они мешали хозяйке и получали от нее шутливые оплеухи.

– Когда ж подрастете? Свекла закончилась, в подпол лезть. О-ох.

– Ты не лезь, я сам схожу! – крикнул Заяц, но жена почему-то его не слышала.

Она взяла светец в левую руку, правой открыла дверь в темный погреб. Узкая неудобная лестница зимой покрывалась наледью. Руки не доходили новую сколотить, все в избе не по-людски, Лукьян Пырьев, отец Ульянки, криво-косо строил, о семье не думал. Все Зайцу переделывать надобно.

– Схожу я, Ульянка. – Гошка подошел к жене и пытался выдернуть светец из ее пальцев. Ничего не получилось, она и не заметила его. Будто бесплотный он, из воздуха сотканный.

По-прежнему напевая, Ульяна спускалась по лестнице. Гошка Заяц в страхе смотрел вниз, следя за огоньком.

  • Миленький ты мой,
  • Да на что оставил ты меня,
  • Да не взял с собой,
  • Видно, не нужна…

Грохот. Вскрик. Опустившееся вниз сердце. Не хватает воздуха.

Песня оборвалась. Жизнь его оборвалась.

  • Миленький ты мой,
  • Да на что оставил ты меня,
  • Да не взял с собой,
  • Видно, не нужна тебе жена.

Жива! Крепкая, настоящая баба. Нижняя ступенька на честном слове держится. Давно обещал себе сделать, да все некогда.

На ощупь Заяц спускался в подпол, темнота отступила, спряталась по углам. Лучина выпала из светца, огонь занялся на дощатой обшивке короба с морковью да репой. Заяц закидал землей прожорливого зверя. Встал на колени перед распростершейся на земляном полу женой.

Свернутая шея, струйка крови, вытекшая из пухлого рта, что так любил он целовать. Не могла она уже петь о милом.

Жена мертва. И он виноват.

С громким криком Заяц проснулся и прижался к теплому боку Марфы.

– Зайчик мой, все хорошо, – гладила она его по голове, будто малого ребенка.

– Я спать боюсь, каждую ночь она.

– Это диавол искушает. Борись с ним. У нас дитятя будет. Ты слышишь?

Заяц кивнул и крепче прижался к жене. Бог дал надежду.

* * *

Аксинья выгнала из избы все домочадцев. Почти всех. Мать спала на лежанке, дочь – в люльке.

Парень несмело зашел в избу.

– Зд…здо…ровввья вввам. – Еще и заика.

– Не бойся ты меня.

– Не хочу я. – Слишком белая, чуть прозрачная кожа его лица покраснела. Как гребешок у петуха. Аксинья подавила неуместный смешок.

– Скидывай порты. – Она закрыла дверь на засов.

– Не буддду.

Будто не шестнадцать лет парню, а в два раза меньше.

– С бабой в Соли Камской кувыркался? Кувыркался, – ответила за парня Аксинья.

Тот молчал, вперившись в иконы. Может, просил о заступничестве?

– И болезнь худую передала баба?

– Мож, не оннна…

– Не покажешь место срамное – не помогу тебе. Будет и дальше болеть, зудеть, а то и отвалится.

Никашка распустил веревку. Последняя угроза явно проняла его, заставила забыть про стыд. Порты упали на пол.

Аксинья указала парню на лавку возле печи, куда падал свет от печи и трех лучин в ставце.

– Форма малая… Червонные волдыри… Часть воспаленная, часть подживает. – Аксинья рассматривала чресла парня и пыталась отвлечься от мысли о странности положения своего. Она на коленях перед молодым мужиком. Надавила пальцем на волдырь. Красный.

Никашка подскочил, потерял равновесие и чуть не упал, в последний момент уцепившись за Аксинью. Тут уже не выдержала, расхохоталась. Рубаха закрывала срамные места парня, но он пытался руками оттянуть ее ниже. Было что прикрывать. Аксинья внезапно почувствовала себя молодой. Парень лет на много младше ее, сущий мальчонка, борода с усами еле пробились на гладком лице, а плоть его вон как засвербила от одного касания знахарки.

Никашка натянул порты и несмело улыбнулся.

– Иди домой, обойдется все. Сестра твоя придет – ей все расскажу. Сам все равно не упомнишь.

– Спасибо, – склонил голову парень и выбежал из избы.

Аксинья долго терзала руки щелоком. Глафира рассказывала, что иноземцы именуют такие хвори венериными проказами, исцелить человека от них – маета долгая и хлопотная. За несколько лет хворый человек в развалину может превратиться.

Яйцо вареное на хлебном вине настаивать да есть. Пленки с яйца куриного прикладывать. Отвар корня лопуха пить. С полдюжины снадобий нашла Аксинья в «Вертограде».

Каждый раз, отыскав нужное зелье, Аксинья чувствовала прилив сил. Одолела болезнь, победила бесов. Потому не могла оставить рискованное знахарство – кто она без него? Жена-изменница, гулящая девка, грешница. «Ёнда» – всплыло словечко, которым когда-то одарил ее безногий нищий на паперти соликамской церкви и совсем недавно – коляды. А со знаниями своими она знахарка, которой все кланялись.

Гордыня властвует над ней, и не желает Аксинья от нее отрекаться.

3. Побороть змея

Вопреки обыкновению морозы ударили после Святок. Дни и ночи снег падал с неба, укутывая землю, как заботливая мать больное дитя.

Русская земля действительно была нездорова. Смуты, восстания, распри сотрясали ее не первый год. Царевича невинного убили, говорили старики, с того пакость и началась. Бориска Годунов Бога прогневал, нельзя басурманину царем становиться, кричали вторые. Ложный царь, расстрига Гришка Отрепьев всему виной, ляхов привел на землю Московскую, возмущались третьи. А кто-то поносил матерными словами нынешнего царя Ваську Шуйского.

При Годунове выведывал он правду об убийстве царевича Дмитрия. Сказал честному люду, что Бориска не виновен. Потом кричал на всяком углу о вине царя. Присягал самозванцу Гришке – и он же возглавил переворот. Где найти веру такому царю? В закоулках души русской найдется место и для прощения, и для гордости, и для поклона земного сильному властителю, но не сыскать ни горстки доверия к вору, обманщику и лицемеру.

Василий Шуйский, в ком кровь Рюриковичей разбавилась давно в потоках родовитых кровей бояр, был таким властителем. Он силился угомонить русский народ, но смута полыхала багряным пожаром.

Зимой 1607 года на окраинах государства появлялись и множились самозваные цари. Весной новый Дмитрий признан был мятежными людишками. И народ родовитый, и казаки, и шляхтичи перебегали к самозванцу. Крестьяне с посадскими выживали кто как умел. Те, чья земля оказалась под пятой чужеземцев-ляхов или разбойников, брали в руки вилы и топоры. Те, кому посчастливилось жить в стороне от бурь, молились за судьбу Отчизны.

В дни, когда трескучие когти мороза стягивали деревушку, еловские больше сидели дома. Разговаривали, ругались, пели песни, ткали, плели веревки и сети, мастерили утварь, рассказывали сказки, воспитывали младших.

На Тимофея-полузимника поминали приметы: если снег глубокий, то хлеба хорошие уродятся. Мерили сапогом выпавший снег. Полголяшки закрыл – опять скудный урожай. Аксинья с Софьей проверяли закрома, вздыхали над скудными запасами. Вечером Анна отвлекала от грустных дум:

– Далеко от нас возвышается город Казань. Он… красив, велик. Сказывают местные, что когда-то жили там… змеи. Правителем был царь по имени Зилан. Змеиный царь грозен и жесток был, не любил он людей и велел подданным своим не пускать людей в царство свое. Кусали они окрестных жителей, убивали, держали в страхе. Однажды молодая девица пошла по грибы-ягоды, увлеклась да в чащобу змеиную зашла. Сгубили ее змеи, по крупицам жизнь выпили. Девицу погребли, а жених ее, богатырь… батыр по-ихнему, поклялся изничтожить Зилана.

– А дальше что? – Матвейка, открыв рот, слушал сказку, Нюта на его руках таращила глазенки, будто понимала что-то. Аксинья оторвалась от своих снадобий, а Васька завороженно смотрел на бабушку. Даже Софья отложила веретено.

– Дайте передохнуть, тяжело бабушке. – Аксинью до глубины души ранила немощь Анны.

Спустя некоторое время пожилая женщина продолжила сказ:

– Нашел он кузнеца непростого, колдуна. Тот сковал ему меч, заговорами придал ему силы. Коня непростого дал, волшебного. Поехал богатырь навстречу змею. Тридцать три раза подступали к нему подданные царя змеиного, но каждый раз рубил он их на части. Подъехал молодец к горе, внутри которой царь Зилан устроил себе логово. Крикнул: «Выходи, чудище змеиное!» Вышел Зилан, ударил хвостом, и волна прошла по земле. Ударил второй раз – сшиб богатыря с коня. Ударил третий раз… да хотел убить богатыря. Обернулся конь соколом волшебным, выклевал глаза змею. А богатырь изловчился да отрезал змеиный хвост.

Голос Анны становился все тише. Сглотнув слюну, она продолжила:

– По кускам резал богатырь Зилана… да взмолился тот: «Смилуйся, воткни нож в пасть мою! Не хочу я мучиться». Пожалел его молодец, сделал, как он просил. Внезапно вспыхнул огонь, охватил он меч богатырский и самого молодца. Оба они сгорели – и Зилан, и победитель его.

– Чудная легенда. – Аксинья подошла к матери, поправила одеяло. – Не сказывала ты ее в детстве нашем с Федей.

– Еще девчонкой я была, когда соседка-татарка… Путала она русские да татарские слова. Но мы ее понимали. Только сейчас вспомнила я сказку. Лежу, времени много… лежу, перебираю прошлое, что было, как жили…

– Сказывай еще, – попросил тихо Матвейка.

– Казь, – подтвердил Васька.

– Все мы, как богатырь, пытаемся побороть змеев, да сами рушим себя борьбой той, – неожиданно сказала Аксинья.

– А мне… мне… – нарушила долгую тишину Софья. – Мне с людской молвой бороться надоело. Вокруг змеи подколодные. И змееныш – вон, – кивнула она на Матвея, играющего с Васей. – Надоело мне скрывать. Уезжаю я… С сыном.

– Да куда ж ты поедешь? К родителям?

– Нет, не к ним.

– Так куда? – Аксинья не отступала от братниной жены.

– Нашла я дом нам. Васенька, иди сюда. Обними мать.

Софья

Почему одним Бог дает все: и внешность, и ум, и приязнь родительскую, и любовь мужскую? А кому-то пинки, тычки да уродливую личину? Софья с детства недоумевала, пыталась разгадать тайну. Да не получилось.

Родители считали наказанием свою уродливую дочь. Соседи прятали детей да скот подальше – вдруг сглазит. Девки дружить не хотели. Парни смеялись. А всего-то пятно на лице. Большое, темное. Но разве оно мешало Софьюшке быть доброй девкой, хорошей работницей? Девочка старалась изо всех сил получить одобрение людское. А все продолжали ее шпынять.

Потом стала гадить по мелочи: одной соседке кур отравила, ядовитое зерно подбросила в кормушку, о другой слух распустит неприятный. Внешне всегда тихая, скромная Софья не вызывала никаких подозрений и тем пользовалась.

Наступила и прошла пора девичьего расцвета, а никто к Софке-уродке свататься не спешил. Однажды на исходе шестнадцати лет затащила она на себя пьяного соседского парня. Утром их обнаружили родители, все честь по чести. А через день-два парень сбежал. Говорили, в Сибирь подался. Лишь бы не жениться на девке, меченной чертом.

К Феодоре за помощью Софья пошла от полной безнадеги. Не осталось у нее сил на жизнь такую. Веселая, самоуверенная Аксинья сразу ей понравилась. Вот такой бабой хотелось стать Софье. Замужней, бойкой, красивой, имеющей обо всем свое мнение и не боящейся его высказывать. Она осторожно расспрашивала Аксинью и узнала, что у той есть холостой брат. Что дальше делать, Софья прекрасно понимала. Напроситься в гости, а там…

Сначала Федька Воронов ей не пришелся по душе. Шуганый, молчаливый, забитый. На нее вовсе не смотрит, все думает о чем-то, людей чурается. А потом разглядела: и добр, и красив, и строен, и кудри смоляные вьются. Мечта, а не жених.

Софья начала охоту на Федю-дурачка. То улучит момент, когда старших дома нет, и в полуспущенной рубашке пройдет, то полы моет да подол задерет выше положенного, то коснется невзначай. Испугалась уже Софьюшка, что чары ее бессильны. Но вид рыдающей девки в полупрозрачной мокрой рубашке добил Федьку. Все у них быстро срослось, когда зареванная девка гладила по кудрявой голове парня, прижималась к нему упругой грудью. Приехавшие за Софьей родители нечаянно помогли: Федор испугался, что может милую свою потерять, и на следующий день они просили благословения Вороновых, скоро и свадьбу сыграли.

Софка-уродка получила ту жизнь, о которой мечтала. Красивый и добрый муж, снисходительные свекор со свекровью, ночные стоны и сытная жизнь.

Рождение Васятки наполнило существование Софьи радостью материнства. Да недолго рай на земле длился.

Сколько кляла она себя за то, что не запретила мужу помогать сестре-гулене! Ничего с Аксинькой не случилось бы, сама тюки с вещами дотащила бы до родительской избы. Смерть Феденьки разрушила ее ладный мир. Наверное, Софья не его самого любила, а жизнь с ним, хорошую, спокойную. Ей жаль было не мужа, что в расцвете лет покинул мир, а себя – вдову с малым ребенком.

Она долго не могла прийти в себя, мучило ее сознание того, что она виновата, она недосмотрела, что в мужа запустят камнем и убьют. А Оксюшка виновата пуще нее: не жилось с мужем спокойно, захотелось хвостом крутить перед Строгановым. На всю родню позор и поругание на- влекла.

Со смертью Василия Ворона жизнь семьи становилась все хуже. Продавали кружки да кринки, потом перешли на одежу. «Надо бежать, – осенью 1607 года поняла Софья, наблюдая за золовкой, кормящей дочь. – Двое детей, нищета подступает к нам». Еще молодой, ядреной бабе улыбнулась удача. Нелюбимые родители помогли дочке найти выход из ловушки. За одно это она простила им былые побои и насмешки.

* * *

Январь продолжал мучить пермских жителей вьюгами да морозами. В один из тех дней, когда непогода завывала голодным волком и рвалась погреться у печи, Софья металась по избе и увязывала тюки с вещами.

– Ты скажи хоть, куда поедешь? Где жить будешь?

В настойчивости Аксинье не откажешь.

– Есть ли дело тебе, золовушка? Племянник у вас другой завелся, Васятка не нужен. Так нет вам разницы, где жить будем…

– Да что ж ты говоришь такое? Бесстыжая. – Аксинья покосилась на печь, где грелась мать. Не проснулась бы.

– Да, бесстыжая я! Федора забили камнями. Я бесстыжая. Свекор в лесу помер, сердце не выдержало. Я бесстыжая. Подонка неизвестного роду-племени приютили. Я бесстыжая.

– Не могу я с тобой говорить.

– Да и не надо. Все ли я взяла? Наряды мои… Одежда Васеньки… – Софья бормотала себе под нос, не обращая внимания на Аксинью. – Рушники, перины, скатерти…

После смерти мужа вдова из мужниной семьи могла забрать приданое свое, наряды, часть утвари. Но случаев таких – по пальцам перечесть. Редко кто решался выйти замуж во второй раз. Не по-божески.

Аксинья не помогала снохе в сборах, следила лишь за лихорадочными ее движениями. Смолчала о том, что нищенкой Софья пришла к Вороновым, не расщедрились родители ее на приданое. Сейчас невестка, запамятовав, укладывала в сундук лучшее из того, что хранилось из года в год в избе.

– Самое важное-то я и забыла. Матушка! – Софья решительно подошла к лежанке и стала трясти пожилую женщину. – Да проснись же ты!

– Плохо матери, не буди ты ее… Софья, разве не видишь?

– Плохо не плохо. Времени у нас мало.

– Что такое?.. Софьюшка. – Анна с трудом вынырнула из болезненной дремоты.

– Деньги в кубышке… Василий говорил мне, что припасены они. Сынок мой – наследник, потому половина наша.

– Деньги… Подожди ты, голова болит…

Аксинья переводила взгляд с одной женщины на другую.

– Доченька, в предбаннике… Половица одна чуть отстает. Под ней… – На большее сил у Анны не хватило.

Аксинья накинула старую душегрею, хлопнула дверью прямо перед носом Софьи. Баня встретила промозглым холодом, теперь топили ее редко. По смутным временам роскошь большая – дрова тратить. Аксинья встала на колени и принялась щупать доски.

– Не знала ты про кубышку? Не говорил отец. – Невестка уже в дверях стояла, кривила довольно рот.

– Отойди, свет не закрывай.

– Понимаю я тебя, печалишься, что деньги заберу. Мне приданое нужно, кто ж без него возьмет.

– Значит, замуж собралась…

– А что мне, гнить одной? Скоро жених мой подъедет, заберет нас с сынком.

– Рада за тебя, невестка.

– Кривишь ты душой… Но спасибо.

– Ой!

– Кусает банник?

– Заноза. – Аксинья беспомощно глядела на черную щепку, вонзившуюся в палец. Баня будто защищала тайник от внезапного вторжения.

Наконец нужная доска была найдена, и Аксинья извлекла на свет грязный глиняный горшок с крышкой, наглухо запечатанной воском.

– Вот он, ладненький! – вскрикнула Софья.

Горшочек в избе открыли, и содержимое тускло-блестящей горкой возвышалось на столе. Георгий Победоносец пронзал змея мечом на старой московке, копьем – на новгородских монетах. Копейки, полушки времен Ивана Грозного. Новые монеты царя Федора Иоанновича с буквами Р да Е… Даже одна золотая копейка неведомыми путями закатилась в отцовскую кубышку. Рачительный, прижимистый Василий Ворон сберег копейки на черный день, позаботился о семье. На глаза Аксиньи навернулись слезы.

Матвейка подлетел к столу и схватил одну из монет. Поднес к глазам, разглядывал долго, собрался за пазуху засунуть.

– Нельзя тебе брать деньги, Матвейка. – Аксинья разжала ласково руку, забрала копейку.

– Дурную натуру выродка сразу видно, – покачала головой Софья. – Нечист на руку.

Аксинья долго пересчитывала монеты, в счете она была не сильна. Наконец деньги были поделены на две равные кучки. Только тогда она ответила невестке:

– Не видел копеек, поди, ни разу. Интересно ребенку стало. А ты сразу обвинять.

Залаяли громко собаки, заскрипел снег под полозьями саней.

– Едет! – разрумянилась Софья.

– Держи. – Аксинья часть монет смахнула в полотняный мешок и спрятала его в сундук, другую часть высыпала в горшочек. – В добрый путь.

– Здравствуйте, люди добрые, – в избу зашел, приветливо улыбаясь, невысокий мужчина.

Шапка, тулуп, усы и борода его покрылись инеем. Он стянул с головы колпак, под ним не оказалось волос. Жених Софьи был совсем немолод, вдвое старше невесты. Полный, улыбчивый, с хитрым прищуром темных глаз и сединой в бороде, он Аксинье понравился. Напомнил отца.

– Проходите, – склонила она голову. Мужчина заинтересованно осмотрел Аксинью.

– А ты…

– Аксинья Ветер, золовка Софьи.

– Раз знакомству, лебедушка. Порфиша Малой, – поклонился мужчина.

– Готова я, все вещи увязала, – лебезила невеста перед Порфишей.

– Посидим, Софьюшка, на дорожку? – Голос его будто обволакивал.

– Посидим.

Аксинья села на край лавки, оперлась боком о стол, Софья с Васькой на руках и жених ее пристроились на лавке у входа. Матвейка разглядывал гостя, застыв от него в двух шагах.

– Твой? – кивнул Порфиша на мальчишку и подмигнул ему. Матвейка спрятался за печь.

– Нет, моя дочка в люльке хнычет, – ответила Аксинья.

– А чей тогда?

Аксинья хотела сказать правду, но поймала умоляющий взгляд невестки.

– Приблудился к нам парнишка, вот и взяли.

– Милосердные христиане. Вам воздастся, – улыбнулся Порфирий. И неясно было, одобрял он деяние или смеялся над Аксиньей.

– Пора нам в дорогу, – первой поднялась Софья. Ее тяготила эта изба. Эта семья.

– Пора. Еще в церковь успеть надо. Родичей на венчание позвать не хочешь? Всем места хватит, сани у меня просторные.

– Да без надобности… Назад потом добираться им…

– Спасибо вам за приглашение. Софье достаточно нашего благословения и его. – Аксинья протянула невестке горшочек с ее частью монет.

Порфиша кивнул и подхватил тюки с добром. Софья укутывала сына в теплый плат. Она спешила, и потому ручки каждый раз оставались на воле. Стоило ей перенести Васятку через порог, как поднял он плач.

– Ауыыы, – заливался он, и крупные слезы стекали по курносому лицу. – Оау.

– Да успокой ты сына. – Порфиша повысил голос. Мягкая обволакивающая ласка вмиг исчезла.

Софья вздрогнула и затетешкала над сыном, стараясь унять его горе.

– Не хочет из родной избы уезжать, – грустно улыбнулась Аксинья, отодвинув угол платка, стерла слезы с Васькиного лица. – Не реви, мужику не пристало сырость разводить.

Матвейка протянул ей ловко смастеренную из березовой коры игрушку, внутри нее громыхали камушки… Аксинья потрясла погремушкой над Васяткой, и слезы быстро сменились улыбкой.

– Держи. Подарок сыну твоему и напоминание о нас.

– До свидания всем, – сухо попрощалась Софья.

– Добра вам и здоровья. – К Порфише вернулась благостность.

Едва выйдя на порог, Софья выкинула погремушку на снег.

– Дитю игрушка по нраву пришлась, – не одобрил жених.

– Не нужны нам подарки оборванцев всяких, – пробурчала его невеста.

– Садись в сани, – вздохнул Порфиша.

Жаль, время не воротишь назад. По всему видно, злой нрав у невесты. Родители ее рассказывали о том, как добра, милосердна, хозяйственна. Молодая жена и с пятном на лице хороша. Какую кобылу выбрал, на той и ездить.

– Иди ко мне, Матвейка. – Аксинья прижала к себе мальчишку.

Черная заноза кусала палец, вонзившись в плоть. Горе терзало сердце, проникнув куда глубже. Семья становилась все меньше, таяла, как снежный сугроб в весенний день. Нескоро теперь увидят они Ваську, Софья выстроит новую жизнь с новым мужем, и родичам в жизни той не место.

Тоска по веселому проказнику Ваське подступала к сердцу Аксиньи. А впереди нет просвета и продыха, впереди – новое горе.

4. Смерть

Вместе с Великим постом в Еловую пришла оттепель. Задорные сосульки свешивались с конька крыши, растапливали снег, веселили душу.

– Еще чуток подождать – и весна, – щурилась на яркое солнце Аксинья.

Матвейка серьезно кивал и еще резвее долбил лед, покрывший двор серо-грязным накатом.

– Ты рукавицы зачем снял? Озябнут пальцы.

Парнишка вздохнул и подхватил с перил крыльца огромные рукавицы из собачьей шкуры. Из-под шапки вились отросшие кудри, щеки округлились, исчезла болезненная худоба. «Как похож на брата», – умилилась Аксинья. И сейчас, месяцы спустя после чудесного появления Грязного на пороге избы, не могла она поверить в Божий дар.

– Отцовские рукавицы греют пуще всяких других.

– Расскажи.

– Об отце твоем?

– Да. Хочу знать о нем.

– Ох. – Она отставила метлу с березовыми пальцами-ветками на конце.

В воспоминания погружаться страшно. На душе и сладко, словно от меда, и горько – горче острого перца с далеких островов.

– Черноволосый, чернобровый, стройный – хорош собой, как молодец из сказки. Добрый, незлобивый… Сколько я его, мелкая, ни дразнила, слова худого мне не сказал. Родителей и меня холил, оберегал. Самый лучший брат, какой может быть на белом свете.

– А мать?..

– Ты хочешь спросить, как с матерью твоей у него получилось… Сложно это, Матвейка. Так сразу и не объяснишь.

– Скажи как есть.

– Помогал он матери твоей, отец на промысле был постоянно. И полюбился Марии Феденька наш… Есть вина на них, но жалко их было так, что сердце рвалось… Мне тогда годков четырнадцать было, немногим старше тебя… помню, будто вчера было, как Мария к нам пришла рожать… Все переломала любовь их.

– Блуд у них был?

– Ты так не говори про родителей. Нельзя.

– А поп блудом зовет.

– Его это дело, на грехи людям указывать да наказание налагать. Не было бы тебя на свете, если бы не грех… А так – вон какой молодец ладный вырос!

Матвейка заулыбался. Аксинья давно заприметила за ним черту: от похвалы любой расцветал он, работал без устали, без продыху, с огоньком. А от окрика, грубого слова впадал в оторопь, цепенел, прежде проворные руки становились медлительными, онемевшими. Потому тетка не ругала никогда парнишку, все ласково с ним говорила, слов хороших не жалела.

– Правду бы сказала мать – мне лучше было.

– Боялась она. Правда может обухом ударить так, что голова зазвенит. – Аксинья вспомнила правду, что Ульянка открыла ей. – Ты не вини ее, мать свою.

– Я и не виню. – Матвейка шмыгнул. Серьезный, молчаливый, работящий, словно маленький мужичок. Ранимый, наивный, любопытный. Совсем ребенок. И за него отвечать ей, Оксюше. – Ой!

Вскрик Матвейки переполошил погрузившуюся в думы Аксинью. Он возмущенно стряхивал с плеча снежные комья. Из-за забора выглядывала пакостная рожица соседского Тошки.

– Доброго дня вам.

– Доброго дня тебе, Тошенька. В гости к нам заходи.

– А я его вон боюсь. – Тошка махнул рукой на Матвейку.

– Ты все зубоскалишь. Матвейку нашего не обижай.

– Не буду! – крикнул Тошка и убежал восвояси.

Ровесники и соседи, Матвейка и Тошка, сын Георгия Зайца, могли бы сблизиться, играть вместе. Аксинья надеялась на рождение дружбы, но пока племянник за пределы двора выходил лишь по хозяйственным надобностям, с парнями деревенскими знакомиться не желал, и все неуклюжие попытки Тошки расшевелить молчаливого соседа натыкались на холодность. Вот и сейчас вместо того, чтобы запустить в Тошку снежком, Матвейка молча продолжил работу.

Оставив мальчишку хозяйничать во дворе и хлеву, Аксинья вернулась в избу. С улицы почуяла тяжелый дух в избе. Уже второй месяц мать лежала, не поднимаясь с лежанки. Сил у Аксиньи хватает лишь раз в седмицу обмыть больную да поменять одежду, перетряхнуть солому и пух на постели. С уходом Софьи все заботы о небольшой семье обрушились на Аксинью. Она и по дому хозяйствует, и мать лечит, и выгадывает, сколько ржи, ячменя, репы да моркови можно взять из закромов, а сколько оставить. И с каждым днем все страшнее ей запускать руку в лари с запасами, все ближе дно.

Главная радость в ее невеселой жизни – дочь. Синеглазая непоседа выросла, возмущенно кричала, отказываясь сидеть в люльке, жаждала изучать загадочный мир. Аксинья с Матвеем соорудили для нее в женском углу избы гнездышко из старых одеял, тряпок, беличьей шубы Анны. Там Нюта ползала, лепетала что-то на своем загадочном языке, тискала привычного к жестокой нежности младенцев Уголька.

Аксинья вытащила дочь из гнездышка, устало села на лавку. Выпростав грудь из-под одежды, она прижала к ней Нюту.

– Сусанна, – шептала, сама не зная зачем.

Минуты складывались в бесконечное время, как за ложкой тянется разнотравный мед. Намотаешь его на деревянную палочку – и вытягиваешь длинные, желто-приторные нити. Аксинья задремала, ушла в мир грез и невнятных мыслей.

– Тетя! – Она вскочила, привычным движением придержав недовольно мяукнувшую дочь.

– Матвейка. Ты что раскричался?

– Тттам, там, – показывал он рукой на печь.

Анна свесила руку с лежанки в последней попытке дотянуться до дочери и внучки. Так и ушла в вечность, застыв с протянутой рукой.

– Матушка. – Не было пока боли, не было слез, только обрушилось обухом по голове осознание потери. Аксинья уже знала: все придет потом, и тянущая боль где-то близ сердца, и ночной вой, и град слез, и крики о несправедливости божьего промысла.

– Ты беги к соседям. Зайцу… Георгию скажи, что Анна ушла… Надо отца Сергия привезти…

– Я быстро, тетя… Я мигом.

Георгий Заяц не подвел, он пришел сразу, да не один, приведя с собой раздобревшую Марфу.

– Ах ты бедняженька, лапушка, – напевно запричитала та, вызвав с трудом одолимое желание прижаться к высокой груди, выплакать все ручьи печали.

– Спасибо тебе, Марфуша. Матвейка, иди к Параскеве.

– Он здесь нужен. Тошку отправим. Сейчас позову.

Полуодетая, выскочила Марфа на улицу и зычно закричала на всю округу:

– Тошка! Сынок!

Тот будто ждал зова, сразу выскочил откуда-то из-за забора, повел плечом:

– Не сынок я тебе. Что надо?

– Матушка у Аксиньи померла… Ты за Прасковьей, из новоприбывших, сходи, голубок.

– Схожу. Я не голубь вовсе.

После захода солнца Георгий привез александровского батюшку. Отец Сергий бормотал положенные молитвы над покойницей, лежащей на лавке посреди избы. Облаченная в белые одежды, Анна поражала спокойным выражением лица, ни тени боли или скорби в складках у рта, разглажен лоб, чисты уже закрытые глаза. Не успела она попрощаться с дочкой и внуками, быстро отошла в мир иной без покаяния и канона, но где-то в глубине души своей нашла умиротворение и бесстрашие перед последним жизненным испытанием.

Всю ночь отец Сергий сидел у изголовья Анны, окропляя ее святой водой, повторяя песни канона. Иногда прерывал он свое бдение, чтобы смочить водой изнуренное молитвами горло. Рядом склонила голову Аксинья, шептала слова прощания, гладила незаметно бело-синюю руку, прикрытую белым холстом. Матвейка с покрасневшими глазами сидел рядом с Аксиньей, порой закрывал глаза, бормотал какие-то молитвы – а знал ли он их слова? – отказывался уходить далеко от тетки или ложиться спать. Считал он своим долгом поддерживать в горе ту, что дала ему приют, и оплакивать ту, что быстро покинула этот мир, не успев поделиться с ним обжигающим пламенем своей любви.

1 Сусанна Салернская (Аксинья искажает имя) – святая преподобномученица.
2 Выпороток – недоносок.
3 Судно – русское название посуды, из которой вкушали пищу.
4 Братич – сын старшего брата, племянник.
5 Ёнда – гулящая женщина.
6 Каганька – ребенок, младенец.
7 Уза – прополис.
Скачать книгу