Нечистая сила. Том 2 бесплатное чтение

Валентин Пикуль
Нечистая сила

Памяти моей бабушки – псковской крестьянки Василисы Минаевны Карениной, которая всю свою долгую жизнь прожила не для себя, а для людей, – посвящаю.

Пролог,
который мог бы стать эпилогом

Старая русская история заканчивалась – начиналась новая. Стелясь в переулках крыльями, шарахались по своим пещерам гулко ухающие совы реакции… Первой исчезла куда-то не в меру догадливая Матильда Кшесинская, уникальнейшая прима весом в 2 пуда и 36 фунтов (пушинка русской сцены!); озверелая толпа дезертиров уже громила ее дворец, вдребезги разнося сказочные сады Семирамиды, где в пленительных кущах пели заморские птицы. Вездесущие газетчики утащили записную книжку балерины, и русский обыватель теперь мог узнать, как складывался поденный бюджет этой удивительной женщины:

За шляпку – 115 рубл.

Человеку на чай – 7 коп.

За костюм – 600 рубл.

Борная кислота – 15 коп.

Вовочке в подарок – 3 коп.

Императорскую чету временно содержали под арестом в Царском Селе; на митингах рабочих уже раздались призывы казнить «Николашку Кровавого», а из Англии обещали прислать за Романовыми крейсер, и Керенский выразил желание лично проводить царскую семью до Мурманска. Под окнами дворца студенты распевали:

Надо Алисе ехать назад,

Адрес для писем – Гессен – Дармштадт,

Фрау Алиса едет «нах Рейн»,

Фрау Алиса – ауфвидерзейн!

Кто бы поверил, что еще недавно они спорили:

– Монастырь над могилою незабвенного мученика мы так и назовем: Распутинским! – утверждала императрица.

– Дорогая Аликс, – отвечал супруг почтительно, – но такое название в народе истолкуют превратно, ибо фамилия звучит непристойно. Обитель лучше именовать Григорьевской.

– Нет, Распутинской! – настаивала царица. – Григориев на Руси сотни тысяч, а Распутин только один…

Помирились на том, что монастырь станет называться Царскосельско-Распутинским; перед архитектором Зверевым императрица раскрыла «идейный» замысел будущего храма: «Григория убили в проклятом Петербурге, а потому Распутинский монастырь вы повернете к столице глухой стеной без единого окошка. Фасад же обители, светлый и радостный, обратите на мой дворец…» 21 марта 1917 года, именно в день рождения Распутина, они собирались закладывать монастырь. Но в феврале, опережая царские графики, грянула революция, и казалось, что сбылась давнишняя угроза Гришки царям:

«Вот ужо! Меня не станет – и вас не будет». Это правда, что после убийства Распутина царь продержался на престоле всего 74 дня. Когда армия терпит разгром, она закапывает свои знамена, дабы они не достались победителю. Распутин лежал в земле, подобно знамени павшей монархии, и никто не знал, где его могила. Место его погребения Романовы скрывали…

Штабс-капитан Климов, служивший на зенитных батареях Царского Села, однажды гулял по окраинам парков; случайно он выбрел к штабелям досок и кирпичей, на снегу коченела недостроенная часовня. Офицер фонариком осветил ее своды, заметил черневший под алтарем провал. Протиснувшись в его углубление, оказался в подземелье часовни. Здесь стоял гроб – большой и черный, почти квадратный; в крышке было отверстие, вроде корабельного иллюминатора. Штабс-капитан направил луч фонаря прямо в это отверстие, и тогда на него из глубин небытия, жутко и призрачно, глянул сам Распутин…

Климов явился в Совет солдатских депутатов.

– Дураков-то на Руси много, – сказал он. – Не хватит ли уже экспериментов над русской психологией? Разве можем мы ручаться, что мракобесы не узнают, где лежит Гришка, как узнал это я? Надо от начала пресечь все паломничества распутинцев…

За это дело взялся солдат дивизиона броневиков большевик Г. В. Елин (вскоре первый начальник бронетанковых сил юной Советской Республики). Весь в черной коже, гневно скрипящей, он решил предать Распутина казни – казни после смерти!

* * *

Сегодня дежурным по охране царской семьи был поручик Киселев; на кухне ему вручили обеденное меню для «граждан Романовых».

– Суп-похлебка, – читал Киселев, маршируя длинными коридорами, – пирожки и котлеты из корюшки-ризотто, отбивные из овощей, каша-размазня и оладьи со смородиной… Что ж, недурно!

Двери, ведущие в царские покои, отворились.

– Гражданин император, – произнес поручик, вручая меню, – позвольте обратить ваше высочайшее внимание…

Николай II отложил бульварный «Синий журнал» (в котором одни его министры были представлены на фоне тюремной решетки, а головы других обвивали веревки) и ответил поручику тускло:

– А вас не затрудняет несуразное сочетанье слов «гражданин» и «император»? Почему бы вам не называть меня проще…

Он хотел посоветовать, чтобы к нему обращались по имени-отчеству, но поручик Киселев понял намек иначе.

– Ваше величество, – шепнул он с оглядкой на двери, – солдатам гарнизона стало известно о могиле Распутина, сейчас они митингуют, решая, как им поступить с его прахом…

Императрица, вся в обостренном внимании, быстро переговорила с мужем по-английски, затем внезапно, даже не почуяв боли, сорвала с пальца драгоценный перстень, дар британской королевы Виктории, почти силком напялила его на мизинец поручика.

– Умоляю, – бормотала, – вы получите еще что вам угодно, только спасите! Бог накажет нас за это злодейство…

Состояние императрицы «было поистине ужасно, а еще того ужаснее – нервные подергивания лица и всего ея тела во время разговора с Киселевым, завершившегося сильным истерическим припадком». Поручик добежал до часовни, когда солдаты уже работали заступами, озлобленно вскрывая каменный пол, чтобы добраться до гроба. Киселев начал протестовать:

– Неужели средь вас не найдется верующих в бога?

Нашлись и такие среди солдат революции.

– В бога мы верим, – говорили они. – Но при чем здесь Гришка? Мы же не кладбище грабим, чтобы нажиться. А ходить по земле, в которой лежит эта падла, не желаем, и все тут!

Киселев кинулся к служебному телефону, названивая в Таврический дворец, где заседало Временное правительство. На другом конце провода оказался комиссар Войтинский:

– Спасибо! Я доложу министру юстиции Керенскому…

А гроб с Распутиным солдаты уже несли по улицам. Средь местных обывателей, набежавших отовсюду, блуждали «вещественные доказательства», изъятые из могилы. Это было Евангелие в дорогом сафьяне и скромный образок, перевязанный шелковым бантиком, словно коробка конфет на именины. С исподу образа химическим карандашом императрица вывела свое имя с именами дочерей, ниже расписалась Вырубова; вокруг перечня имен рамкой разместились слова: ТВОИ – СПАСИ – НАС – И ПОМИЛУЙ. Снова начался митинг. Ораторы взбирались на крышку гроба, как на трибуну, и говорили о том, какая страшная звериная силища лежит вот здесь, попранная ими, но теперь они, граждане свободной России, смело топчут эту нечисть, которая никогда не воспрянет…

А в Таврическом дворце совещались министры.

– Это немыслимо! – фыркал Родзянко. – Если рабочие столицы узнают, что солдаты притащили Распутина, могут произойти нежелательные эксцессы. Александр Федорыч, а ваше мнение?

– Надо, – отвечал Керенский, – задержать манифестацию с трупом на Забалканском проспекте. Предлагаю: отнять гроб силой и тайно закопать его на кладбище Новодевичьего монастыря…

Вечером возле царскосельского вокзала Г. В. Елин остановил грузовик, спешащий в Петроград, солдаты водрузили Распутина в кузов автомобиля – и понеслись, только держи шапки!

– Вот уж чего я только не возил, – признался шофер. – И китайскую мебель, и бразильское какао, и даже елочные игрушки, но чтобы везти покойника… да еще Распутина! – такого со мной еще не бывало. Кстати, а куда вам надо, ребята?

– Да мы и сами не знаем. Ты, милок, куды правишь?

– В гараж. Мой «бенц» придворного ведомства.

– Вези и нас туды. Утро вечера мудренее…

Грузовик с гробом Распутина въехал в гараж министерства двора, и тут заночевали по соседству с роскошными свадебными каретами царей. Временное правительство на рассвете узнало, что гроб с телом Распутина уже начал колесить по улицам и проспектам, словно солдаты еще не решили, как с ним поступить, и это беспокоило министров. Родзянко, вторые сутки не спавший, нехотя жевал бутерброд с черствым сыром, мрачно ругался:

– Сколько мне возни было с этим Гришкой, пока он щеголял тут живым, так теперь и от дохлого нет покою. Звоните же куда-нибудь! Выясняйте. Надо что-то делать с этим поганцем!

* * *

Невский, дом № 100 – штаб броневых сил Петрограда; полковник Антоновский названивал в Михайловский манеж:

– Второму дивизиону поручика Келлера выдать магнето, и пусть заводят моторы. Выезжать из манежа на первой скорости. Маршрут: Выборгское шоссе – в сторону Парголова.

– А что там стряслось, господин полковник?

– Стало известно, что Распутина повезли именно в этом направлении. Все трамваи города уже изменили маршруты – толпы народу едут в Парголово, туда бегут все кому не лень, будто Федя Шаляпин в ударе и дает там бесплатный концерт…

Между дачными станциями Шувалово и Ланская броневики включились в оцепление, дабы сдержать петербуржцев, нахлынувших сюда, как на праздник. В наведении порядка броневикам помогали низкорослые волынцы и казаки Сводного гвардейского полка. Внутри большого заснеженного поля закурился едучий дымок, потом пламя полыхнуло выше. Скоро язык костра, со свистом коптящий, казалось, коснется низко летящих облаков. Трескуче названивая, с Поклонной горы уже летела в низину выборгская пожарная команда; перед красными, как огонь, повозками, перед первобытною яростью долгогривых пегих коней народ заранее разбегался в стороны… Решено было казнить Распутина именно здесь!

С гроба сбили тяжелую крышку, и перед людьми предстал долговязый мужик в вельветовых портках, в рубахе из тканого серебра. Пахло от Распутина приторно-сладко, но покойницкий дух забивал тончайший аромат благовоний, которыми его обильно умастила царица, а все раны на теле Распутина были искусно зашпаклеваны душистыми смолами. Всех особенно поразило, что впалые щеки Распутина были густейше нарумянены, а губы даже подкрашены. Сейчас он напоминал фараона дикой древности, извлеченного из лабиринтов загадочных пирамид… Вокруг топали валенками.

– Вот он какой! – кричали вразброд.

– Хоронили-то по первому разряду.

– Это верно… не как пса! Берегли…

А костер уже распылался так, что вокруг него оплавился снег. Пора извлекать мертвеца из гроба, однако охотников браться за него руками не нашлось. Пробовали зацепить Распутина крючьями, но Гришка вдруг начал расползаться, будто мокрое мыло. Тогда брандмайор, мужчина решительный, гаркнул:

– А чего мучиться? Гроб ему – заместо сковородки. Становь в духовку! Изжарим так, чтобы на зубах хрустел, язва!

Бесстрашные пожарные прислонили к поленнице костра два наклонных бревна, соорудив подобие аппарели, гроб с Распутиным был водружен на эти бревна, словно вагон на рельсы. Работая длинными баграми, солдаты толкали Распутина в самое пекло огня. Под влиянием жара труп начал корчиться, и Распутин вдруг… сел. Сел, и глаза у него стали… открываться! Гроб с треском плавился под ним, стекая в огонь каплями свинца и цинка. Брандмайор глянул на свои прожженные рукавицы, сказал:

– Горит, будто в аду. Приходи, кума, любоваться!

Сожжение продолжалось 10 часов подряд. К ночи пламя пошло на убыль, медленно меркли раскаленные угли. Дул сильный холодный ветер, разнося над толпою коптящий дым, однако народ не расходился. Ступая по жирному горячему пеплу, солдаты внимательно исследовали место казни. Вывод их был утешителен:

– Сгорел как свечка, и даже фитилька не осталось…

Всю землю вокруг костра перекопали лопатами, и никто бы не догадался, что здесь был казнен Распутин. А через несколько дней дотошные газетчики установили, что по странному капризу судьбы Распутин был предан казни как раз на том месте, где накануне рабочими-выборжцами была сожжена дотла роскошная вилла врача-шарлатана Джамсарана Бадмаева; история иногда словно подшучивает над людьми – пепел Гришки Распутина оказался перемешан с золою тайного притона, где он много лет пил и гулял, где он обдумывал свои черные планы. А потом сюда, на это ровное поле, повадились приезжать таинственные дамы, закрывая вуалями холеные породистые лица. Они торопливо собирали в сумочки землю пополам с пеплом и снегом, крестились, целуя ее, и уходили прочь – до ближайшей остановки кольцевого трамвая…

Окольными путями такая же горсть земли дошла и до бывшей императрицы, которая «впала в состояние анемии, потеряв способность не только передвигаться, но лишилась и дара речи. Болезнь на сей раз осложнилась параличом конечностей, и ее приходилось кормить, т. к. она не в состоянии была удержать в руках даже салфетку». Приступ неврастении сменился мрачной и тупой меланхолией. Императрица целыми, днями, безучастная ко всему на свете, просиживала в креслах, часто плача. На вопросы мужа она мычала, отвечая лишь слабым подергиванием плеч. Потом (что закономерно для этой женщины!) ее навестила острая форма мании преследования. Средь глубокой ночи дворец огласился дичайшим воплем, от которого даже бывалым солдатам стало не по себе:

– Он жив … Григорий опять со мною!

Николай II уговаривал жену успокоиться:

– Аликс, не кричи так. Неудобно перед охраной…

Вся колотясь, она рассказывала ему:

– Сейчас он навестил меня. Боже, в каком виде! Борода и волосы обгорели, Григорий с трудом передвигался на обожженных пятках… Он не сгорел! Укрываясь за плотным дымом, святой мученик выбрался из гроба… И знаешь, что он сказал мне?

– Что, милая Аликс?

– Нагнись, Ники, ко мне. Я шепну его слова…

Бывший император склонился над бывшей императрицей.

– Он сказал, чтобы мы скорее бежали. Надо бросить здесь все, даже детей, и… бежать, бежать! Англия, он сказал, не примет нас, а Керенский обманет. Бежать надо в Германию, у нас сейчас последняя надежда – на кузена-кайзера и на его могучую армию!

* * *

«Мне уютно в этой мрачной и одинокой бездне, имя которой – Петербург… Куда ты несешься, жизнь? Ото дня, от белой ночи – возбуждение, как от вина». Худущий, нелюдимый солдат в длинной шинели бродил по городу, размышляя о революции – неукротимой, как набег скифской конницы на чужеплеменные шатры.

Он забыл свои стихи и вспоминал тютчевские:

Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые…

Столичные барышни вряд ли узнали бы теперь в этом солдате кумира их первой любви – Александра Блока! Нет, уже не стихи о Прекрасной Даме замышлял он на распутье ветров, где еще вчера старая цыганка дала ему поцеловать свою руку, всю в кольцах и перстнях. Теперь в нем – уже в зрелости – зарождалась книга о последних днях царской империи.

Да, скифы мы, да, азиаты мы
С раскосыми и жадными очами…
* * *
Запирайте етажи —
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба —
Гуляет нынче голытьба!

На скользком мосту, при зыбком свете фонаря, Блок записывал самое откровенное, самое наболевшее: «Что-то нервы притупились от виденного и слышанного. Опущусь – и сейчас же поднимается этот сидящий во мне Распутин… Все, все они – живые, и убитые дети моего века – сидят во мне. Сколько, сколько их!»

А на углу Офицерской и Лермонтовского мальчишки-газетчики звонко расторговывали народные лубки – последний шедевр подпольной литературы – «АКАФИСТ ГРИГОРИЮ РАСПУТИНУ»:

…Мы, Григорий Первый и Последний, конокрад и бывший Самодержец Всероссийский, Царь банный и Великий Князь драный и проч., объявляем всем нашим распутинцам, министрам, ворам-карманникам, жандармам-охранникам и прочей нашей сволочи: пребываем сейчас в аду и каждый день с Сатанинского благословения в баньке паримся… Дано в аду в день сороковой Нашей Собачьей Кончины. На подлинном верно Собственным Его Скотского Величества задним копытом наляпано —

Гришка,

а скрепил подпись адский секретарь барон фон Фридрихераус!

Конечно, мы ни на секунду не отступим от нашей марксистской философии, истории, мы знаем, что всякая личность, в том числе и личность монарха, закономерна. Но мы все-таки вряд ли предполагали все то количество глупости и подлости, которое наделали на своих тронах эти господа.

А. В. Луначарский

Часть первая
Помазанники божии

(1880-е годы – осень 1905-го)

Прелюдия. 1. Гатчинские затворники. 2. Сущий младенец Ники. 3. Гессенская муха. 4. Воспитательное путешествие. 5. Колесо истории. 6. Скандал в Ливадии. 7. Нечистая сила. 8. Житие царя тишайшего. 9. Первые призраки. 10. Звериный рык. 11. Явление мессии. 12. Чудо без чудес. 13. Бесстыжий апостол. 14. Парламент на крови. Финал.

Прелюдия к первой части

Давно это было… На почтовом тракте, что стелился от Саратова в степи заволжские, служил в ямщиках мужик – прозванием Ефим Вилкин; небогато жил, ибо крепко запивал по трактирам дорожным. Сберется в «гоньбу» – честь честью, как положено, месяц или два нет его дома, а потом явился кормилец – все уже пропито и даже шапку с рукавицами посеял в дороге.

Завоет тут жена, заревут дети. Ефим тоже убивается:

– Пелагеюшка, не гневайся. Детки, не судите свово батюшку. Едешь-едешь, а тут – глядь – кабак. Как не зайти? Как не погреться? Опять же, щец похлебать охота. Ай-ай, во грех-то где! Попутал окаянный. Спаси и помилуй нас, царица-небесная…

Так и бедствовали. Но однажды отвозил Ефим Вилкин земскую почту на лошадях казенных. И столь упился на станции Снежино, что даже не заметил, как выпрягли коренника из оглобель, а люди вороватые на растопку печей и самоваров всю почту в клочки разнесли… Дело подсудное! Вилкина усадили в острог губернский, где он и казнился совестью. Уж как он плакал там, как он каялся – нет, не отпустили его до дому.

– Сиди! – было сказано, и сидел, коли велят.

Семья его за это время совсем обнищала. Жена нанималась к мещанам потолки белить, старший сын Лаврушка мыл коляски для господ проезжих; дома еще два рта разевались – Марьюшка, падучей страдавшая, да Гришенька, который с печи не слезал. Через год явился Ефим Вилкин, все иконы в избе перецеловал:

– Заручаюсь пред богом – винца в рот боле не возьму!

И слово сдержал – пить бросил. Однако, хотя и был Вилкин отныне тих, аки ангел, на почтовую гоньбу его не брали. Попробовал было при купцах устроиться – делать, что ни прикажут, но купцы иметь Ефима в услужении не пожелали. «Ты ж в остроге сиживал», – говорили ему… Вилкины вконец обхудились.

– Христа ради побираться надоть, – горевал Ефим.

Но тут повезло. По губернии Саратовской объявили призыв к малоземельным мужикам, чтобы искали счастья на просторах сибирских, где жирная земля издревле лежит втуне, еще девственна, плугом не тронута… Вилкин сказал своей Пелагее:

– Ну, мать, выбирай: в Сибирь али башкой в прорубь…

Продали они домишко, перецеловались с родней, покидая ее на веки вечные, и покатили на восток, сидя на телеге поверх жалкого скарба. Переселенцев размещали в 80 верстах от Тюмени, на новых целинных землях, отчего сибиряки Ефима Вилкина прозвали на свой лад – «Новым»; по местному обычаю, дети Ефима именовались уже Новых, – так зародилась совсем другая фамилия, противу которой Вилкин не возражал: «За новой жизнью приехали – вот и поновились!» Скоро в тайге выросло молодое село, которое – по церкви – назвали Покровским, а покровские мужики выделяли Ефима как умевшего подписываться, как много повидавшего.

– Башка! – говорили они. – Энтот всем носы утрет…

За трезвость похвальную выбрали Ефима сначала в церковные старосты. А когда Покровское с окрестными выселками преобразовали в волость, Ефима Новых провели в волостные старшины. Далеким сном казались теперь мужику синие вьюги на заволжских трактах. Ефим картуз заимел, стал чайком из самовара баловаться. И даже дерзостно помышлял к старости кровать купить:

– С шарами… А шары чтоб сверкали, ядрена вошь!

Но даже во дни табельные, во дни значительные от водки он взоры свои геройски отвращал, говоря с немалым достоинством:

– Рад бы уважить, но потребить не могу. Потому как всю пайку винища, свыше мне господом отпущенную, уже восприял, по-божески, а ныне угощаться даже задарма не рыскну… Увольте, люди!

И дома у Новых – достаток, у каждого по тулупу и валенкам. Все трудились. Один лишь Гришка зимами на печи лежал, а по весне вытаскивал кислые овчины под плетень, дрыхнул на солнцепеке. Средь крестьянских детей выделялся он крайней нечистоплотностью, отчего его на селе иначе, как «сопляком», и не звали. Поначалу-то, дабы вразумить сыночка, Ефим немало вожжей об него измусолил. Но к труду приохотить не мог – и отступился:

– Пущай уж валяется… падаль. Слава те, хосподи, нонеча мы не бедные. Одного-то лодыря как-нибудь прокормим.

Вдруг начала помирать Пелагея, и Ефим велел Лаврентию скакать верхом по округе, дабы найти добрую знахарку. Сын вернулся домой, когда мать уже на столе лежала, и сам свалился на лавку. Разгорячась, гнал он лошадь, на ветру ознобился – в сорок дён скрутила парня злая чахотка. Два могильных холма не успели еще травой порасти, как случилась новая беда. Пошла как-то Марья стирать на речку, нагнулась над водой, чтобы порты батькины прополоскать, тут девку схватило в корчах – и бултых в воду! Под праздник светлого воскресения Ефим Новых разговелся в церкви и объявил односельчанам:

– Видать, не угодил я богу. Теперича рыскну

И – запил! Начал разорять хозяйство с телеги, а кончил тем, что даже иконы пропил. Осталась голая изба, вся в паутине. Град выбил стекла в окошках, Гришка кое-как заткнул их старыми валенками. Ефима лишили звания церковного старосты, а губернатор не стал держать его в волостных старшинах. Земля опустела – отец пьяный да сын ленивый, разве они зерно бросят в землю? Чтобы не возиться с нею, разом пропил Ефим и землю – аж до самого плетня, что ограждал его дом от забытой пашни. Потом и плетень обменял за два штофа… Сам пил, угощал и сынка родимого:

– Пей, Гришуня, да поговори со мной. Скушно мне!

Гришка подрастал в звериной молчаливости. В ту пору, когда он водки попробовал, было ему годков пятнадцать, не больше. Вырос костлявым, мокрогубым, бессловесным, рано полезла из него мужская растительность. В один из дней, мучимый с похмелья, Ефим стащил с соседского забора цветной половик из тряпок, отнес его в кабак. В необъятных анналах истории по этому поводу сказано: «Крестьяне порешили бывшего своего кумира собственным мужицким судом: ворвались в избу к нему, поочередно избивая Ефима, переломав ему все ребра сразу, так что он вздохнуть не мог и потерял сознание». Из уезда приехал фельдшер, велел доставить избитого в больницу – до города. Покровские мужики лошадь с телегой дали, но ехать до Тюмени не пожелали:

– Пущай Гришка и отвозит, он же сыном ему доводится, а мы Ефиму не родня. А коль помрет Ефим… ну-к, што с того? С кем того не бывает? И все помрем… Эка невидаль!

Сын отвез полумертвого отца до Тюмени, и всю долгую дорогу, бултыхаясь в соломе, тот поминал свою мечту о кровати:

– Не повезло. Видать, не леживать мягко под шарами…

Гришка в больнице так и остался. Жил под лестницей, кормился объедками от больных. А врачи подростка приметили:

– Эй, малый! Не крутись без толку. Ступай в палату и за сидельца будь. Да приучись руки-то с мылом мыть…

Средь тюменских врачей немало было тогда и сосланных студентов, вечно движимых лучшими побуждениями. От них Гришка кое-как постиг грамоту, научился читать вывески на трактирах. Любил он, когда стихнет в больнице, приткнуться в уголку и слушать умные речи. Мудростью не проникся, но кое-что из радикальных суждений все-таки запало в душу. Был он, однако, сонлив и ленив, труда избегал, в повадках нерасторопен.

– Сиделец, – истошно звали его из палаты, – тащи судно скорей! Или сам не вишь, что человек под себя нуждится!

Таскать горшки из-под хворых – работа, вестимо, не из самых веселых. Но зато (будем справедливы) в больнице тепло и сытно, никто Гришку не обижал, мог бы он годков через пять и в санитары выбиться. Но тут лукавый попутал – стащил Гришка узелок с деньгами, что остался лежать под подушкой умершего…

Врачи вышибли его из больницы на улицу!

Долго скитался парень, бездомный, подворовывая где мог, потом перебрался в губернский Тобольск. Муза истории, божественная Клио, временно потеряла его из виду, а через несколько лет она обнаружила Гришку половым в трактире по названию «Не рыдай». В трактире этом с утра до ночи только и слышалось:

– Гришка, самовар благородным клиентам оттащи.

– Чичас! Вот тока пьяного вышибу.

– Девицу Цветкову провесть до купца Ужаснова.

– Моментом! Эй, Дашка, пошли.

– Гришка, дюжину пива господам извозчикам.

– Сей секунд! Тока вот блевотину подотру…

«Не рыдай» был такой славы, что добрых людей туда на аркане не затащишь. Но в Тобольске считался самым веселым местом, где можно и себя показать, и на людей посмотреть. Опять же Гришке здорово повезло: водки этой самой – хоть залейся! После гостей в рюмках столько недопито, что к вечеру сам едва на ногах стоишь. Пьяницы, они ведь балованы – вилкой закусочку сверху ковырнут, а далее больше разговаривают. И сыт и пьян Гришка!

Но однажды пришли в трактир двое. На диво трезвые. Одеты суконно. В сапогах со скрипом на высоком московском ранте. И вели себя вполне осмысленно: гоняли чаи с конфеткой вприкуску, глазами по сторонам бдительно зыркая. Присмотрелись они, что за люди вокруг, и один из них властно поманил Григория пальцем:

– Эй, носатый, подь сюды… Да не бойсь – спросить хотим. Не знаешь ли, кака кобыла дешевле – куплена али крадена?

– Гг-гы-гы! Всяк знает, что крадена дешевле.

– Уверен? – спросили его. – Тогда пошли с нами…

Гришку закружило в лихой и опасной жизни, в которой – ни кола, ни двора, сегодня не ведал он, будет ли жив завтра. Заматерел, заволосател. Конокрад деревенский – всеми палками битый, мрачный и страшный… С богатой выручки на ярмарках плясал он по трактирам в рубахе, расшитой васильками, висли на его жилистой шее развеселые бабы-солдатки:

– Ох, и Гришка! Сокол ты наш разлюбезный… жги!

* * *

Как раз о ту пору прогремел на Москве судебный процесс – судили всю деревню, от мала до велика. Мужики, бабы и дети линчевали конокрада дрекольем. Экспертиза установила, что у конокрада были разорваны шейные позвонки, отчего он – по всем правилам! – должен бы умереть на месте. Однако вор доказал, что наука способна ошибаться. Замертво рухнув, конокрад вдруг воспрянул от земли и пулей влетел в деревенский кабак. Там он хлестанул косушку водки, закусил шматом жирной ветчины с хлебом, после чего покорился выводам медицины и умер на пороге, не расплатившись за выпивку и закуску… Путаная русская жизнь породила особых людей с философией проще лаптя лыкового: «Краденая кобыла дешевле купленой!» В конокрады шли мужики, безжалостные к людскому горю, двужильные здоровьем, заранее готовые выносить побои от целой деревни. Конокрад невольно становился отщепенцем народа и с каждой украденной лошадью отходил от крестьянского мира все дальше, вставая не только против закона, но и делаясь врагом своего народа, который он – враждуя с ним! – учился презирать. И носили они сапоги со скрипом, рубахи шелковые, ножики за голенищами, а в глазах у конокрадов было что-то дикое и озорное, было что-то бесовское.

Их боялись мужики, но зато как любили бабы!

…А теперь, читатель, мы отправимся в Гатчину.

1. Гатчинские затворники

Сто лет назад Гатчинский замок казался столь же несуразен и дик, как и сегодня. Каркали вороны в старинном парке. Вечерняя метель заносила тропинки… В тесной комнате замка, заставленной неуклюжей мебелью, ворочался, словно медведь в посудной лавке, громадный дядька с бородой, из-под которой проглядывало плоское лицо калмыцкого типа. Вот он протиснулся к столу, что-то начал писать – и перо кажется ничтожным в его большущей лапе с красными, будто ошпаренными кипятком, пальцами. Дверь в соседнюю комнату чуть приоткрыта, и время от времени жена заглядывает в кабинет мужа. Пока все идет как надо: муж вершит делами государства, а она… она штопает его носки.

Речь идет об императоре Александре III.

Это – тип! Грубый и нетерпимый, зато яркий и выразительный. Не анекдот, что боцмана Балтийского флота учились материться у этого императора; на флоте даже бытовало выражение «обложить по-александровски». На докладе министра просвещения он наложил историческую резолюцию: «Прекращай ты это образование!» Всю жизнь его глодала забота обставить свой быт как можно скромнее. Обожал крохотные комнатенки и низкие потолки. Став императором, из Аничкова дворца перебрался в Гатчинский замок, где безжалостно распихал семью по клетушкам лакейских антресолей.

– Даже рояля негде поставить, – жаловалась императрица.

– Но зато, Мари, еще есть место для пианино… Когда приехала гостить греческая королева Ольга, спать ее положили в большую ванну. Хорошо, что женщина была бедовая, с чувством юмора, а другая бы обиделась. Александр III таскал мундир, сопревший по швам; быстро полнея, он велел портным расставить рейтузы, чтобы в них вшили клинья. В крайности всегда есть доля безобразия. Императрица как-то получила фотографии от датских родственников, показывая их мужу, она просила:

– Сашка, можно я закажу для них дешевые рамочки?

– Ах, Мари! Тебе бы только деньги на пустяки тратить…

Фотографии королей и принцев пришпилили на стенках канцелярскими кнопками, будто в казарме. Штаны его величества неприлично лоснились сзади, вытертые от прилежного сидения. Сколько бы ни навалили бумаг министры, император корпел над ними до глубокой ночи, считая себя обязанным изучить каждую бумажку. Недостаток образования царь восполнял примерным усердием, словно мелкотравчатый чиновничек, не теряющий надежд когда-нибудь выбиться в люди. Дело в том, что к роли самодержца его никто не готовил, и смолоду Александр бесцельно толкался в передних отца, не всегда трезвый. В цари готовили его брата Николая, на которого и проливалась вся земная благодать. Профессура вкладывала в него массу знаний, на Николая текли меды и сливки, ему сыскали самую красивую невесту в Европе. Но в 1865 году Николай скончался от излишеств, и права престолонаследования механически перенесли на Александра; с титулом цесаревича он унаследовал и невесту покойного брата – принцессу Дагмару Датскую, которая в крещении стала зваться Марией Федоровной…

Вот сейчас она сидит в соседней комнате и – мешает ему! Как раз пришло время хватить гвардейский «тычок» без закуски, а Машка торчит там и подсматривает, как бы муженек не выпил чего-либо. Отложив перо, император подкрадывается к буфету. Без скрипа отворяются дверцы, заранее (какое гениальное предвидение!) смазанные. Вот и вожделенный графин. Засим следует легкое, давно обдуманное наклонение его над рюмкой.

Но раздается предательское – буль-буль-буль.

В дверях уже стоит жена со старым носком в руках.

– Ах, Сашка, Сашка, – говорит она с укоризной. – Зачем ты хочешь обмануть свою старую Мари? Ведь тебе нельзя пить…

Александр III, шумно вздыхая, снова берется за дела великой и могучей империи. Правда, у самодержца прибережен один вариант в запасе. Вдруг он встает, бодро направляясь к дверям.

– Сашка, ты куда? – окликает его жена.

В ответ следует патетическое признание мужа:

– Ах, милая Мари! Не отнимай у меня хоть одно право – побывать там, куда и цари ходят своими ногами…

Теперь, когда лучезарная свобода на миг обретена, скорее вниз – в подвалы замка, где денно и нощно работает царская кухня. Здесь появление императора никого не удивляет: привыкли!

– Василь Федорыч, скорей подавай «дежурного»…

Ему вручают ковш с водкой. Сладостно зажмурившись, царь осушает его до дна. Отовсюду слышны советы поваров:

– Ваше величество, закусите… нельзя же так!

– Некогда, братцы. А за поддержку – царское вам спасибо…

Опьянение у него выражалось в одной привычке, которой он не изменял смолоду. Император ложился спиною на пол и начинал хватать за ноги проходящих людей, слегка и игриво их покусывая. В таких случаях камер-лакеи звали царицу. «Сашка, – говорила она, – сейчас же спать… Ты пьян!» И самодержец всея Руси, Большая и Малыя, Белыя и Прочая, не шумствуя (и не стараясь доказать, что он трезвый), самым покорнейшим образом убирался в спальню. Гатчинский замок, и без того угрюмый, становился во мраке словно заколдован; в ночи гулко цокали копытами лошадей лейб-казачьи разъезды… Петербуржцы называли царя «гатчинским затворником», а европейская пресса – «пленником революции». Этот самодержец с тяжелым воловьим взором иногда умел и ошарашить Европу! В острый момент политического кризиса, когда многие страны искали поддержки у России, он провозглашал тост: «Пью за здоровье моего единственного друга, короля Черногории, а иных друзей у России пока что нет». Но подобные выкрутасы не были пустозвонством. Царь был уверен в несокрушимой мощи своего государства, и, выпивая чарку за здоровье южных славян, напускал похмельную икоту на Габсбургов. Военный авторитет России стоял тогда очень высоко, и Европа смиренно выжидала, что скажут на берегах Невы…

– А пока русский император изволит ловить рыбку, – говорил Александр III, закидывая удочку в мутные гатчинские пруды, – Европа может и потерпеть. Ничего с ней не случится!

* * *

Ему повезло – он любил жену (редчайший случай в династии Романовых!). В окружении дядей и братьев, средь которых процветали самые гнусные формы разврата, Александр III сумел сохранить здоровое мужское нутро. Говорили, что царь вообще однолюб. В дневнике он заполнил страницу непорочным описанием своей первой брачной ночи. И – никаких оргий! Страшный пьяница, он не устраивал гомерических попоек, а надирался втихомолку. Начальник его охраны, генерал Петр Черевин, по совместительству исполнял должность и царского собутыльника… Поэты демократического лагеря даже восхваляли императора за явную скромность:

Матку-правду говоря, гатчинский затворник
Очень плох в роли царя, но зато не ёрник.
Хоть умом и не горазд, но не азиатец —
Не великий педераст, как Сережа-братец.

Мария Федоровна до старости была неутомимой танцоркой. Император сидел на балах в уголочке, издали наблюдая, как веселится красивая жена, и, не видя конца ее пляскам, он потихоньку выкручивал «пробки» – дворец погружался во мрак. Женщина с большой волей и выдержкой, Мария сумела подобрать отмычки к сердцу грубияна-мужа. Вполне счастливая в браке, она произвела на свет трех сыновей – Николая, Георгия и Михаила (Ники, Жоржа и Мишку). Старшего царь порол как сидорову козу, среднего поднимал за уши, показывая ему Кронштадт на седьмом небе, а младшего… младшего он и пальцем не тронул, хотя частенько грозился:

– Мишка, ты не шали, иначе я дам тебе дёру!

Мария Федоровна приехала в Россию, везя в своем багаже запасы лютейшей ненависти к бисмарковской Германии, и этих запасов хватило на всю ее долгую жизнь. Она страдала за свою маленькую отчизну, на которую в 1864 году напали немцы, отнявшие Шлезвиг-Голштинию, и датская принцесса, став русской императрицей, уже никогда этого не простила. Под сильным влиянием жены Александр III мстительно затирал людей с немецкими фамилиями, двигая по «Табели о рангах» всяких Ивановых, Петровых и Николаевых. Настала пора бурной русификации всего чужеродного, что было усвоено прежними императорами. Вдруг исчезли усы и бакенбарды. Подражая неприхотливому властелину, генералы и министры России буйно зарастали густопсовыми бородищами. Чем пышнее была растительность, тем больше было шансов выказать себя отчаянным патриотом. На русский же лад заново переобмундировали и армию. Солдат при Александре III получил удобную и легкую гимнастерку. Офицерский корпус принарядили в шаровары и сапоги бутылками, появились высокие мерлушковые папахи генералов и шинели упрощенного образца с двумя рядами пуговиц… Перед нами исторический парадокс: сын и внук германофилов стал отчаянным русофилом!

А жена не уставала нашептывать ему слова ненависти к жаждущей добычи Германии. Тактично оставаясь в тени престола, она настойчиво подталкивала мужа в объятия поверженной Франции, которая была готова на все – лишь бы иметь Россию в друзьях. И вот русские броненосцы отшвартовались в Тулоне; матросы вернулись в Кронштадт, имея на запястьях массивные браслеты из чистого золота, – так пылкие француженки передали оригинальный привет русскому флоту. Усиленно ковалась новая ось ПАРИЖ – ПЕТЕРБУРГ, безжалостно пронизывающая сердце Германии! Франция устраивала шумные «русские базары», где нарасхват шли тульские самовары, тряпичные матрешки, всякие там ваньки-встаньки, игрушки-дергалки, в которых два медведя усердно кузнечили молотками по наковальне. Парижане жадно скупали иконы, вышивки, кружева, меха Сибири и оренбургские платки, проскальзывавшие в самое узкое кольцо… Петербург не спеша разворачивался на фарватер незнакомой для России политики: от Берлина – к Парижу! Правда, при встрече французской эскадры случилось быть немалому конфузу. Сможет ли Александр III обнажить голову, чтобы с благодатным вниманием прослушать «Марсельезу», зовущую к восстанию против деспотов?.. Минута была критическая. Рядом с массивною глыбой императора на мостике «Александрии» колыхалась стройная фигура жены, затянутой в серую чешуйчатую парчу. Она вдруг что-то резко сказала, и царь-деспот покорно стащил с головы фуражку.

– Пусть оркестры не стесняются, – сказал он. – Я ведь не композитор, чтобы сочинять для французов новые гимны…

На эскадре приплыли в Петербург республиканские министры, спешившие закрепить союз, который позже переплавится в тройственную Антанту. Под жерлами путиловских пушек накрывали столы для банкета. Орудийные салюты русских броненосцев созывали гостей к завтраку. Корабельные оркестры играли попеременно – то «К оружию, граждане!», то «Боже, царя храни!». Мария Федоровна, прежде чем проследовать к столу, все же успела шепнуть мужу:

– Сашка, умоляю – не напейся. Не ставь себя и меня в неловкое положение. Здесь тебе не Гатчина, и если ляжешь на палубу, кусая республиканцев за ноги, они тебя просто не поймут!

* * *

Когда Ники станет императором Николаем II, политическое наследство отца будет виснуть на его ноге тяжелою гирей.

2. Сущий младенец Ники

Но иногда (по старой дружбе) германские эскадры, пачкая дымом балтийские рассветы, заворачивали к Петербургу. Вильгельм II обожал демонстрировать возросшую мощь своего флота. «Вилли производит впечатление человека дурно воспитанного, – говорил Александр III. – Не мое это дело, но, будь он моим сыном, я бы порол его с утра до ночи!» Кайзер отзывался о русском императоре с не меньшей злобой: «Это просто дикарь, считающий себя неуязвимым за бастионами былой русской славы. Он не понимает, что Россия начала превращаться в большую кучу гнилой картошки…»

Германские крейсера бросали якоря вдали от Кронштадта.

Александр III спрашивал брата – генерал-адмирала:

– Алешка, чего эти фервлюхтеры там застряли?

– Вилли ждет, чтобы ты отдал ему первый визит.

– Пошли туда флотского флигель-адъютанта, и пусть он за шкирку притащит ко мне этого берлинского зазнайку…

Иной прием встречал Вильгельм II у наследника русского престола – цесаревича Николая; во время прогулок в Петергофе кайзер неизменно вставал от Ники по правому боку, чтобы цесаревич не замечал его левой руки, высохшей, как гороховый стручок, и обезображенной от рождения.

Николая кайзер подчинял, подавляя нещадно:

– Проклятье божие еще веками будет тяготеть над Францией. Ваш союз с республиканцами – это угроза святым монархическим принципам. Но если вы измазались в этом альянсе с лягушатниками, так хотя бы держи их в руках, чтобы не сели тебе на шею.

Вовсю шумели каскады и фонтаны, ликующая свежая вода дробилась на мириады брызг. Николай выглядел смущенно.

– Но так решил папа. А я ведь еще не император…

Кайзер четко впечатывал в песок каблуки своих кованых сапог с блямбами лейб-уланского полка на сверкающих голенищах.

– Я говорю с тобой как с кесарем… будущим! На твоем месте, владей я Россией, постарался бы забыть, что такая Европа вообще существует. Германия, дружественная тебе, своими силами способна переколотить все горшки на кухнях Парижа, Брюсселя и даже… в Лондоне! Твоя же страна чисто азиатская, русское будущее – на Востоке, и ты, Ники, должен с Востоком поспешить, пока туда не забрались известные в мире нахалы – англичане… Не забывай, – намекал Вилли, – что твоя прабабка была внучкой Фридриха Великого, кровь «старого Фрица» кипит в твоих жилах, как она кипит и в моих. Дай руку! Я неисправимый идеалист, и потому я слышу повелительный голос крови…

* * *

Очень важно для раскрытия человека изнутри знать: что он читал? Из газет Николай II всю жизнь прочитывал «Русский Инвалид», выходивший из типографии на ура-кричащих костылях. Обожал юмористические журналы с картинками, которые бережно собирал в подшивки, отдавая в конце года переплетать лучшим мастерам. Из писателей же пуще всех ценил Гоголя, ибо его шаржированные герои выглядели ублюдочно-идиотски. Николаю нравилось отражение русской жизни в кривом зеркале, его забавляло и тешило, что Гоголь видел в России только взяточников, мерзавцев, сутяг и жуликов, – понятно, что рядом с его нищими духом героями Николай II, конечно же, во многом выигрывал!

Жизнь наследника слагалась в замкнутом треугольнике: Гатчина – Копенгаген – Ливадия. Невнятным шепотком вельможи судачили, что Николаю на престоле не бывать, а бывать Михаилу. Симпатии матери тоже сосредоточились на младшем сыне. Однажды под окнами дворца вдруг грянул гимн, который исполнялся только при выходе императора. Выяснилось, что гимн велел сыграть в свою честь Мишка! Но и в этом геройском случае экзекуция любимца родителей ограничилась лишь грозным окриком царя:

– Мишка, ох, дождешься… ох, и выдеру же я тебя! Или ты не знаешь, что наследником твой брат Ники!

Александр III постоянно ворчал на жену, что она «испортила породу Романовых». Худосочие наследника вызывало тревогу родителей, из Германии вызвали знаменитого врача, который, осмотрев Ники, заявил отцу, что цесаревич будет здоров, когда прекратит предаваться тайному пороку. За это врач получил гонорар… хорошую оплеуху от самого императора! Ники с детства страдал сильными головными болями. Он не удался в родителей – ни красотою матери, ни отцовскою статью. Подрастая, цесаревич производил на окружающих странное впечатление. «Наполовину ребенок, наполовину мужчина, маленького роста, худощавый и незначительный… говорят, он упрям и проявляет удивительные легкомыслие и бесчувственность!» Повесить щенка на березе или прищемить в дверях беременную кошку было для Ники парою пустяков.

Визжат? Хотят жить?

– Интересно, как они подыхают, – говорил Ники, смеясь.

Императрицу однажды навестил граф Шереметев.

– Вчера меня, – сообщил он, – посетил ваш сын с сестрою Ксенией. Я сам был молод и тоже, прости, господи, любил побеситься. Но… цесаревич ведет себя довольно-таки странно.

– Что он там еще натворил? – нахмурилась мать.

– Впрочем, ничего! Только носился по комнатам, все к чертям перевертывая. Играл в прятки. Прятки так прятки, – согласился Шереметев, огорченно вздыхая. – Но смею думать, что когда человеку с усами пошло уже на третий десяток жизни, мне кажется, что он мог бы проводить свои вечера более содержательно.

– Ах, вот оно что! – рассмеялась царица-мать. – Но, милый граф, вы же сами знаете, что мой Ники еще сущий младенец.

Министр финансов Витте, видя, что молодой мужчина болтается без дела, хотел приобщить цесаревича к делам государства, но Александр III отвечал за это министру – честнейше:

– Сергей Юльевич, вы же сами видите, что мой сын растет оболтусом, каких еще поискать. Он запоздал в своем развитии…

А сил, чтобы развить в цесаревиче грамотного человека, было положено немало. Достаточно сказать, что химию ему преподавал славный Бекетов, композитор Кюи читал курс фортификации. Знаменитый умница Драгомиров, дававший наследнику уроки тактики, первым осознал всю тщету этих занятий.

– Не в коня корм! – заявил генерал сердито. – Сидеть на престоле годен, но стоять во главе России неспособен…

Николая пичкали науками до 22 лет, после чего он радостно отметил в дневнике, что отныне с образованием покончено – раз и навсегда! Дневнику он поверял и свои главные впечатления:

«Танцевали до упаду… Ужасная смерть Литца, которого разорвали собаки… Поехали на каток, покалечились… Изрядно нализались… Очень смеялся и забавлялся… Обед у кавалергардов. Венгерцы, песенники и цыгане… Обедали у Черевина; он, бедный, совершенно надрызгался… Был картофель и Ольга к чаю… Ко мне слишком приставала кн. Урусова (гречанка)… Я проиграл 9 руб., потом весело ужинал с песнями… Закусывали с подобающими винами и песнями… Поехал к Бергамаско и снялся с Татьяною в разных положениях… Целый день возился с насморком. Закусывал по обыкновению… Закусывали у себя… Катался с Ксенией, хлыщил за девицами по набережной… Лежали на лужайке и пили… Опять пили… Пили и закусывали…»

Пользу из учения Николай взял только от англичанина Хетса, преподававшего ему английскую речь. Хетсу удалось привить цесаревичу отличное знание языка и любовь к спортивной ходьбе. Последним обстоятельством Ники явно гордился и буквально замучивал людей, рискнувших с ним прогуляться. Позже наследник самолично освоил процесс заготовки дров, и – надо признать! – чурбаки он колол вдохновенно. Многие тогда поражались, что образование цесаревича не превышает кругозора кавалерийского поручика. Зато военная служба его оживляла! Пребывание в лейб-гусарах, которыми командовал «дядя Николаша» (великий князь Николай Николаевич), увлекло наследника. Повальное пьянство здесь начиналось с утра, а к вечеру уже наблюдали зеленых чертей. Иногда гусарам казалось, что они совсем не люди, а… волки. Они раздевались донага и выбегали на улицу, залитую лунным светом. Голые, вставали на четвереньки, терлись носами и кусались. Задрав к небу безумные лица, громко и жалобно завывали. На крыльцо вытаскивали громадное корыто, которое дополна наливали водкой или шампанским. Лейб-гусарская стая лакала вино языками, визжала и грызлась… Очевидец таких сцен пишет: «Никто, быть может, не обращал внимания, что организм Николая уже начинал отравляться алкоголем: тон лица желтел, глаза нехорошо блестели, под ними образовывалась припухлость, свойственная привычным алкоголикам». Но еще страшнее оказалось воздействие на цесаревича другого его дяди, Сергея Александровича, который «протащил» племянника через угар великосветских притонов. Ежедневные вакханалии Ники с дядей-гомосексуалистом гремели тогда на весь Петербург, «и часто случалось, что гвардейские офицеры доставляли его домой в бесчувственно-пьяном виде». Чтобы оградить сына от излишеств, царица переговорила с мадам Мятлевой, у которой была разбитная дочка и четыре дачи по Петергофскому шоссе, стоившие 100 000 рублей. «А я вам за эти дачи уплачу триста тысяч, – сказала царица Мятлевой, – но вы должны закрыть глаза на поведение своей дочери… Что делать, если мой Ники нуждается в гигиенической прелюдии к браку!» Эта циничная спекуляция совершилась в 1888 году. «Ники еще сущий младенец», – уверяла всех царица-мать…

Отчасти она права: Николай порою вел себя как недоразвитый ребенок. Приникнув к решетке Аничкова сада, он часами следил за движением публики на Невском проспекте. В красочном разнообразии афиш и реклам катились конки и кареты, прохаживались военные, спешили курсистки и студенты, бодро шагали по своим делам осанистые жандармы. Если бы кто из них заметил в кустах чье-то незначительное лицо с усиками, то, конечно же, не мог бы подумать, что там – за решеткой! – торчит цесаревич, будущий император России, и с невольной завистью взирает на яркое оживление чужой для него толпы, которой он скоро может повелевать.

* * *

Белая мучнистая пыль нависла над плацами и лагерями русской гвардии. Маневренный сезон открыт… Между Петергофом и Царской Славянкой до поздней осени крутится и бьется, подражая настоящей битве, запутанный клубок мнимо враждующих полков. А по вечерам в зелени дачных садиков загораются лампы, из темени брызжут ухарские гитары улан, с треском вылетают пробки из бутылей с шампанским, от веранды к веранде шляются, таская в пылище пудовые юбки, загорелые ведьмы-цыганки: погадать бриллиантовому, наворожить яхонтовому… не надо ль?

Красное Село – жарко тут, душно. В стойлах хрумкали сено уставшие за день кони. Вальсы Штрауса неслись от курзала, кричали поезда на станции. Семейные полковники, встретив своих жен, уводили их в дачные кущи – под уютную сень домашних самоваров. Холостяки фланировали по бульварам, а возле лагерного театра царила, как всегда, обычная сутолока любителей Терпсихоры. «Господа, – слышались голоса, – а это правда, что вечером танцует наша несравненная Малечка?..» «Малечка– так в кругах гвардии называли Кшесинскую. Сегодня она была в ударе. Великие князья Николай и Георгий, бисирующие ей из царской ложи, обтянутой фиолетовым бархатом, словно подогревали балерину. Белая полоска крупных и чистых зубов женщины обворожительно сверкала в потемках зрительного зала…

В антракте Жорж цинично сказал брату Ники:

– Бабец, конечно, лейб-гвардейский! Навестим-ка ее за кулисами и посмотрим, как она будет переодевать трико…

6 июля 1890 года Николай записал в дневнике: «Положительно Кшесинская меня очень занимает». Через несколько дней он повторил эту запись почти буквально: «Кшесинская мне положительно очень нравится». Великий князь Георгий, кажется, опередил своего брата, но цесаревича балерина тоже не отвергла… С той поры прошло много-много лет. Острые углы обкатала безжалостная река времени. С разумным тактом мы сумели отделить балерину от женщины. В нашей памяти уцелела большая и талантливая актриса. И все-таки, как ни старайся забыть дурное, Кшесинская останется для нас «роковой героиней». История знает, что почти все женщины, отмеченные подобным клеймом, как правило, были некрасивы. Вот и Малечка – крепко сбитая, с «пузырчатыми» мышцами ненормально коротких ног, невысокая и ладная, с осиной талией, а волосы темные… Даже придворные ненавидели эту «технически сильную, нравственно нахальную, циничную и наглую балерину, живущую одновременно с двумя великими князьями». Нет, она не ангел! И жила не как балерина: отчаянно кутила, ела и пила, что душе угодно, ночи напролет резалась в карты, огненные рысаки увозили ее в ночные шантаны. Беспутство не губило ее таланта, а бессонные ночи не портили внешности. Зато потом следовал жестокий режим, почти тюремный, и строжайшая диета. Кшесинская вставала к станку и работала так, что пот хлестал с нее струями. Она трудилась, шлифуя свой талант, словно одержимая. И только крах царизма затормозил эту удивительную карьеру – итальянский лайнер «Семирамида» увез ее от нас навсегда…

…Между тем пора бы уж цесаревичу и жениться!

3. Гессенская муха

Остроумцы прошлых времен говорили: Петр I прорубил окно в Европу, не догадываясь, что через это окно полезут в Россию всякие воры и негодяи. В это же легендарное окно залетела на Русь и гессенская муха – вредитель злаков, пожиравший побеги пшеницы. Эту муху распространили по миру солдаты из Гессена, которые вывезли ее со своим фуражом. Гессенская муха ежегодно уничтожала на полях России посевы хлебов и была злостным врагом мужиков. Однако речь пойдет о другой «мухе», более опасной и зловредной. Но каждая история имеет свою предысторию…

* * *

К тому времени, когда Ники стал женихом, рекорды по долголетию царствования побивала Виктория – королева Великобритании и Ирландии (она же императрица Индии). Англия уже отпраздновала золотой юбилей ее правления и готовилась отмечать бриллиантовый. Своим долгим веком высокомерная королева внесла в быт Европы новое историческое понятие – викторианство… Помните, наверное, что писала наша незабвенная Анна Ахматова:

А с Запада несло викторианским чванством,
Летели конфетти и подвывал канкан…

Понятно, что с высоты своего величия Виктория смело вершила браки своих дочерей. Старшая стала императрицей Германской, породив кайзера Вильгельма II (он открыто презирал свою маменьку за то, что в душе она оставалась англичанкой). Младшую дочь – Алису-Мод-Мэри – Виктория неосмотрительно выдала за герцога Людвига IV Гессен-Дармштадтского, и этот бурбон затиранил свою жену. Оскорбленная в браке, Алиса «испытала страсть к тюбингенскому богослову-рационалисту Давиду Штраусу… глубокая тайна окутывает этот роман, но он сильно смутил женщину, и Алиса пережила ужасные потрясения», от которых вскорости, еще молодой женщиной, и умерла. Людвиг IV, овдовев, отбил жену у русского дипломата Колемина, введя блудницу во дворец гессенских герцогов. Дочери подрастали между молитвами и сценами разврата с мордобитием их папеньки от госпожи Колеминой. В 1884 году Людвиг IV привез в Россию старшую дочь Эллу (Елизавету), выданную за царского брата Сергея Александровича; вскоре спихнул с рук и вторую дочь Ирену – за принца Генриха Прусского. Но уже подрастала младшая дочь – Алиса, и папаша зачастил в Петербург, прихватывая с собой и красивую девочку. Живя на хлебах русского зятя, Людвиг IV с непонятным упорством трижды в сутки обходил все окраины Петербурга; ни музеи, ни театры, ни библиотеки его не интересовали, – вечно пьяного дурака тянуло лишь в шалманы задворок русской столицы, где шумно пировали воры, извозчики и дворники. Герцог был законченный обалдуй «со старательно улыбающимися глазами и полной готовностью расхохотаться даже от рассказа о похоронах, дабы таким дешевым способом снискать популярность».

После скудного рациона Дармштадта, где гессенские принцессы чинно и благонравно хлебали вчерашний суп, Алиса с тихим ужасом наблюдала, как русские князья при игре в картишки, ленясь считать деньги, ставили золото «внасыпку» – стаканами! В 1889 году она целых шесть недель гостила у сестры Элли; подле своего беспутного папеньки Алиса очень много теряла во мнении русских и, кажется, сама понимала это. Принцесса была на голову выше Николая, отчего неказистый цесаревич стыдился подходить к ней, всегда испытывая робость перед рослыми людьми. Николая ужасно коробило, что придворные окрестили Алису «гессенской мухой»… Александр III, сам рожденный от гессенской матери, никаких симпатий к ее сородичам не испытывал (он даже ликвидировал в Дармштадте русское посольство!). И сейчас в Гатчине отлично понимали, зачем таскается в Петербург сам и таскает за собой дочку этот гессенский обормот. «Ники наш слабоволен, – сказала мать, – и я бы не хотела, чтобы он потом всю жизнь страдал под германским каблуком». Вопрос был решен за спиной Николая, который уже придумал невесте нежное имя – Аликс (нечто среднее между немецким «Алиса» и русским «Александра»). Однажды в Петергофе, когда отец подобрел от легкого подпития, сын рискнул завести разговор о возможной женитьбе на Алисе.

– Гессенская муха жужжит напрасно, – ответил отец. – У меня такое ощущение, что у этих гессенцев из Дармштадта много всего в штанах и очень мало чего под шляпами! Алиса же только тем и хороша, что имеет высокий рост и этим – да, согласен! – могла бы исправить твою испорченную породу…

При дворе сразу заметили, куда подул ветер, и сановники империи с их женами, еще вчера низко льстящие Алисе как возможной избраннице, теперь демонстративно отвернулись от нее. Перед самым отъездом принцесса была звана на придворный бал, но кавалера для нее уже не нашлось. Подавленная таким открытым невниманием, Алиса скромно жалась в стороне от танцующих, когда перед нею предстал молодой свитский полковник Орлов и тут же насквозь пронзил сердце «гессенской мухи» малиновым звоном отчаянных шпор… Таких красавцев Алиса еще не встречала! Александр Афиногенович Орлов с его стройной фигурой, с матовой кожей лица, с глазами-маслинами, – именно он, бравируя своей дерзостью, стал для нее прекрасным кавалером. Об этом человеке следует писать до конца: заядлый наркоман, поглощавший коньяк и опиум, шампанское и кокаин, водку и морфий, Орлов был еще и мистиком с особым взглядом на скрещение людских судеб. Добавим к этому злостную реакционную сущность красавца полковника – и образ будет завершен!

– А ведь я роковой мужчина, – сказал он Алисе, обомлевшей от его красоты. – Вы не боитесь меня?

На что последовал откровенный ответ:

– Мне ли бояться вас, если я сама верю в рок!

Между ними уже тогда возникла немая духовная близость с привкусом тягучего, как мед, сладострастия, и все это (странное совпадение!) отчасти напоминало близость матери Алисы с мрачным фанатиком Штраусом… Качаясь на упругих диванах кареты, Алиса возвращалась с бала, и здесь случилось то, чего она сама же хотела: за Аничковым мостом к ней запрыгнул Орлов. Отвергнутая невеста, она подставила грудь и шею под бурный ливень неистовых поцелуев, а за окнами кареты неслышно кружило и несло громадные хлопья холодного русского снега… Орлов сказал ей:

– Моя жена дивная женщина. Но… вы поразили меня!

В ушах еще гремела бальная музыка, и Алиса поклялась, что никогда его не забудет. Она покинула Россию, чтобы больше сюда не возвращаться. Потом, из затишья Дармштадта, поцелуи Орлова казались ей лишь смешным эпизодом, каких будет в жизни еще немало. Русский престол стал для нее недосягаем, словно далекая звезда, и Алиса дала согласие на брак с Эдуардом Саксен-Кобург-Готским, который приходился ей кузеном.

– Но не станем спешить, – предупредила она жениха.

«Гессенская муха» словно предчуяла, что все еще может измениться, а в дневнике цесаревича Николая скоро появится пылкая фраза: «Моя мечта – когда-либо жениться на Аликс Г.».

* * *

Мария Федоровна с явным удовольствием поставила сына в известность о том, что Алиса уже обручена с Кобургским.

– Разве я тебя огорчила? Но поверь моему материнскому сердцу: оно чувствует, что Алиса способна принести лишь несчастье. Я думаю, – заключила мать, – французам было бы лестно видеть под русской короной очаровательную головку истой парижанки.

Даже имя невесты было примечательно – графиня Елена Парижская; отец ее, в прошлом герцог Орлеанский, еще претендовал на бурбонский престол во Франции. Выбор для сына мать не ограничивала: существуют еще дочери герцога Коннаутского, вот красивая принцесса Вюртембергская (наполовину русская), вот и юная греческая королевна, двоюродная сестра Ники.

– Ты можешь подумать и, подумав, выбрать…

Вскоре дотошный санкт-петербургский градоначальник фон Валь дознался, что цесаревич в Царском Селе соблазнил молодую еврейку, обещая сделать ее царицей (!); эту еврейку тут же сослали в Сибирь, чтобы она не растрепала эту дикую новость. Попутно фон Валь точно установил, на какие такие шиши Малечка Кшесинская с ног до головы обвешалась бриллиантами. История получалась, прямо скажем, некрасивая. Александр III имел с сыновьями мужской разговор, после чего жаловался Черевину:

– Не то страшно, что Ники и Жорж спутались с этой плясалкой. Другое! Два круглых дурака не могли даже сыскать себе двух б…, а живут по очереди с одной и той же. Мы ведь, Петя, люди свои, и мы понимаем, что это – уже разврат…

Скоро у Георгия обнаружились признаки чахотки, лейб-медики спровадили его на горную климатическую станцию. Черевин, как верный собутыльник царя, обладал правом говорить Александру III все, что думает, без придворных выкрутас.

– Ваше величество, – сказал он (не забывая, однако, титуловать своего приятеля), – а разгони-ка ты их всех подальше…

Александр III, по совету Черевина, велел готовить старших отпрысков в путешествие – почти кругосветное.

Об этом вояже писали многие – напишу и я!

4. Воспитательное путешествие

Переход от бурной балерины к замкнутой и монументальной принцессе был слишком резок, и требовалась промежуточная ступень, которую цесаревич заполнил случайной связью, в результате заболел секретной болезнью, а лечиться, во избежание сплетен, следовало подальше от дома, – такова подоплека путешествия, на которое царь навесил бирку с широковещательной надписью: «воспитательное»… Осенью 1890 года Николай приехал в гавань Триеста; тут его поджидал прибывший с Кавказа брат Георгий, имевший чин мичмана. Фрегат «Память Азова» отплыл в Пирей, где на пристани их встретила греческая королева Ольга, русская происхождением. С нею был сынок – королевич Георгий в чине русского лейтенанта, хороший спортсмен и замечательный лоботряс. Отведя его за руку в кают-компанию, королева сказала командиру фрегата:

– Мне с ним уже не справиться. Но, может, он еще послушается вас. В случае чего разрешаю вам моего лейтенанта… сечь!

Георгий греческий подмигнул Георгию российскому.

– Нам бы только до Каира добраться, – шепнул он.

Каир они прочесали так, что о них там долго еще вспоминали. Египетским пирамидам тоже отдали дань просвещения, но это – так, больше для приличия. Греческий принц Георгий, бугай здоровенный, еще издалека предвкушал индийскую экзотику:

– Теперь бы до Бомбея доплыть поскорее! Я слышал, что там женщины – на любой вкус и все разноцветные.

– А в Сингапуре еще лучше, – отвечал российский кузен. – Там не просто принимают гостей. Заодно обучают тридцати восьми способам восточной любви. Лишние знания никогда не повредят…

Нашелся в свите человек, который осмелился заявить, что столь бесстыже вести себя нельзя. Это был дипломат Михаил Константинович Ону – блестящий знаток Востока, русский посол в Афинах, который сел на фрегат в Пирее.

– А ну его! – сказал на Ону греческий королевич.

Великокняжеская троица устроила на почтенного старца настоящую охоту. Стоило послу появиться на палубе, как все трое, включая и цесаревича Николая, дружно орали:

– А ну! А ну его…

Травля беззащитного старика увлекла молодежь. Николай с королевичем достали грязную прокисшую тряпку и теперь часами лежали над входом в кают-компанию, выжидая. Ону открывал дверь, чтобы выйти на палубу, и смрадная тряпка тут же опускалась на его лысину… Дипломат признался командиру фрегата:

– Кажется, это путешествие станет самым трудным эпизодом в моей биографии. Мне становится не по себе, когда я подумаю, что один из этой милейшей троицы станет моим императором…

Дул слабый зимний муссон, качки почти не было, на столах кают-компании горшки с цветами даже не привязывали. Корабли работали машинами, в помощь которым поставили косые паруса. Оба Георгия (русский и греческий) жили в кормовых каютах на общих офицерских правах. Иное дело – наследник. Николай занимал на фрегате салон адмирала, куда приглашал к столу, согласно очередности, по три офицера ежедневно, в том числе – по графику! – к нему ходил обедать и брат… Опьянев, они заводили на палубе бесовские игры. Инициатором игр являлся греческий королевич, которому сил и хамства девать было некуда. Но однажды над мачтами фрегата, идущего в океане, вдруг завитала на мягких пуантах тень балерины Кшесинской – злопамятный Ники не простил брату его успехов у Малечки! Георгий стоял в это время спиною к открытому люку. Николай со страшной злобой пихнул Жоржа от себя – и тот залетел прямо в трюм. Из глубин корабля послышался сочный шлепок тела, столь отчетливо прозвучавший, будто на железный прилавок шмякнули кусок сырого мяса… Чахотка, недавно залеченная, после падения в трюм дала яркую вспышку. В Бомбее был созван консилиум врачей – русских и колониальных, которые сообща решили, что влажный воздух тропиков лишь ускорит развитие туберкулеза. Александр III телеграфом из Гатчины распорядился: «ГЕОРГИЮ ВЕРНУТЬСЯ НЕМЕДЛЕННО». Новый год встречали без елки – вместо нее соорудили нечто варварское из бамбуковых палок. На рейд Бомбея, возвращаясь из Владивостока на Балтику, влетел бравый крейсер «Адмирал Корнилов», чтобы забрать на родину великого князя Георгия. Николай вежливо прервал охоту на крокодилов – ради прощания с братом, которого сам и угробил!

– Со мной все кончено, – сказал Жорж, кашляя кровью…

Николай продолжил увлекательное путешествие. Он даже прифрантился. Серая «тройка» с жилетом, на голове – котелок, в руке – тросточка. Напоминал он при этом лабазного приказчика из Сызрани или Тамбова – вот он вышел вечерком на Дворянскую, вгоняя в трепет купеческих дочек… При верховой езде штанины брюк высоко вздергивались, обнажая нежно-сиреневые кальсоны. Для индийского климата – это уж слишком! Но англичане, природные джентльмены, кальсон цесаревича не замечали…

* * *

Проплыли мимо, словно в сказке, белые слоны Сиама; снасти кораблей были увешаны гирляндами бананов и мангустов; матросы стругали ананасы ножиками, словно репу с родимого огорода; сиамский король, искавший дружбы с Россией, прислал в дар русским морякам двух черных пантер, к которым было не подступиться, и двух милых поросят – ручных, как деревенские собачки. Была уже весна 1891 года, когда в день вербного воскресенья эскадра вошла на рейд японского порта Нагасаки. В компании с королевичем Николай начал свое знакомство с Японией. Для переездов пользовались рикшами, укрывались от дождей бумажными зонтиками. 29 апреля, осмотрев древности Киото, Николай въехал в узенькие улочки Оцу. Его вез на себе один рикша, двое других бежали сбоку, помогая везущему. За цесаревичем двигалась коляска с греческим Георгием, третьим (тоже на рикше) ехал японский принц Арисугава. Улица была шириною всего в восемь шагов. Кортеж растянулся, а по стенкам домов жались японские полицейские.

Среди них стоял и самурай Тсуда Сацо!

Двумя руками он обхватил саблю и с первого же удара рассек котелок на голове русского наследника. Со второго удара из-под сабли брызнула кровь. Георгий, выскочив из коляски, треснул самурая столь сильно, что тот сразу упал. В этот же момент сабля оказалась в руках рикши, который, недолго думая, уже начал отделять голову покусителя от тела. Тсуда Сацо, едва живого, скрутили. Николая отвели в ближнюю лавочку, где старая японка промыла водой ему раны. Врачи наложили на черепе два шва. Стало известно, что микадо Мацухито срочно выезжает к месту печального происшествия. Внук солнечной богини Аматерасу приложил немалые старания, дабы загладить вину своего самурая (Япония никак не хотела ссориться с великой соседкой из-за этого случая в Оцу). Микадо лично прибыл на борт «Памяти Азова», он буквально завалил палубу фрегата драгоценными дарами Востока, и корабль стал похож на громадный антикварный базар. Здоровье Николая не внушало никаких опасений, он был готов продолжить поездку по Японии, народ которой с удивительным дружелюбием относился к русским. Но тут вмешался грозный отец: «ОСТАВИТЬ ДАЛЬНЕЙШЕЕ ПУТЕШЕСТВИЕ, – диктовали из Гатчины, – НЕМЕДЛЕННО ИДТИ НА ВЛАДИВОСТОК». Был пасмурный и холодный день, когда «Память Азова» втянулась в гавань Владивостока; Россия обнажала перед наследником престола свои глубокие тылы… Владивосток – город бешеных денег (один паршивый лимончик, которому в Питере цена копейка, здесь стоил 5 рублей). Железной дороги еще не было, но вокзал уже стоял, сверкая новенькими кирпичами. Николай взял тачку с землей, которую и сбросил в обрыв, символизируя этим жестом закладку Великого Сибирского пути со стороны Дальнего Востока… «Воспитательное» путешествие закончилось!

Много позже потянулись глупые сплетни, будто Николай II и не начал бы войны с Японией, если бы самурай не ударил его тогда саблей по голове. Но причины войны не были мелочны, а самураю Тсуда Сацо император на всю жизнь остался даже благодарен.

– Вы не поверите! – говорил Николай близким. – Но с тех пор, как меня трахнули в Японии по черепу, окончательно прошли головные боли, мучившие меня от самого раннего детства…

Вся Россия знала тогда наизусть эти стихи:

Приключением в Оцу опечален царь с царицею,
Тяжело читать отцу, что сынок побит полицией.
Цесаревич Николай, если царствовать придется,
Ты, смотри, не забывай, что полиция дерется!
* * *

А брат Георгий, посланный лечиться на высокогорном Абастумане, домой уже не вернулся. В сознании своего неизбежного конца люди становятся мудрее. Георгий увлекся астрономией и на свои личные деньги отстроил в Абастумане обсерваторию, которая сохранилась до наших дней… Смерть пришла к нему в 1899 году; на смертном ложе он ругался:

– Это мне братец устроил… за Малечку! Теперь убийца царствует, шлюха пляшет, а я вот подыхаю… под облаками!

Умер он страшно, решив убежать от смерти. Его нашли мертвым в грязной проточной канаве. Когда революция сошлет Николая II с его семейством в Екатеринбург, там, сидя на бревнах, сваленных возле дома купца Ипатьева, царь на свой лад осмыслит давно минувшее в юности.

– Господь бог покарал меня за Георгия, – говорил он. – Это я виноват в смерти брата. Если б не пихнул его тогда в люк, бог не гневался б на меня – и не было б революции на Руси…

В его тогдашнем положении мог бы он быть и умнее!

5. Колесо истории

Россия даже в самые мрачные времена своей истории не сидела сложа руки… Била камни на мостовых и создавала умные механизмы; таскала на пристанях мешки с зерном и выводила в лабораториях химические формулы; она разгружала корабли и копала картошку; люди гуляли на свадьбах, рожали детей и сидели в тюрьмах; русские с одинаковой гордостью носили великолепный фрак и бряцали ржавыми кандалами; производство имперской индустрии возрастало, и Россия могла выбрасывать на мировой рынок почти все – от броненосцев до детских сосок. Но два года подряд засуха губила урожаи; провинция голодала; в 1892 году вибрионы холеры проникли даже в столицу (одна из жертв – композитор Чайковский), а весь 1893 год Россия оправлялась от прошлых невзгод. Однако гатчинцев жизнь народа касалась лишь боком, и, отрывая первую страницу календаря, они произносили привычные слова: «Дай-то бог, чтобы Новый год был, как прежний…» Но в 1894 году пресловутое колесо истории со скрипом медленно провернулось, и сработали ржавые рычаги престолонаследия.

Александр II, один на один ходивший с рогатиной на медведя, передал Геркулесову силищу и сыну: Александр III шутя разрывал колоду игральных карт, в его кулаке бронзовые пепельницы сминались в комок. Но могучий организм царя уже подточила ежедневная выпивка, отчего ускорилось перерождение почек. Доказывать царю, что ему нельзя пить, было бесполезно, и потому врачи в основном обращались к его жене, чтобы она исключила из меню все «горячительные» напитки. Мария Федоровна вино со стола убрала, к обеду подавались квасы и вода Таицких ключей.

– Маша! – клянчил царь. – Ну, хоть стопочку… Лишь один гвардейский «тычок» в день могу я себе позволить?

– Ни одного «тычка»! И не смотри на своего Черевина…

Бравый алкоголик Черевин, потеряв такого сопитуху, каким был царь, уже не нашел себе места в жизни, уехав за границу, он в меланхолии застрелился. Но перед смертью о своих фокусах с царем успел поведать профессору физики П. Н. Лебедеву, записавшему его рассказ: «Мы с его величеством дураками не были. Заказали сапоги с такими голенищами, куда входила плоская фляжка. Почти целая бутылка коньяку! На двоих у нас четыре ноги – выходит, четыре бутылки. Царица подле нас – глаз не сводит. Мы сидим, будто паиньки. Трезвые! Отошла она, мы переглянемся – раз, два, три! – вытащим фляги из сапог, пососем и опять сидим. Царю ужасно такая забава нравилась. Вроде игры. И называлась она у нас так: „Голь на выдумки хитра“. Хитра ли голь, Петя? – спрашивает меня царь. Ну, до чего ж хитра, говорю. Раз, два, три – и сосем! Императрица никак не поймет, с чего мы налакались. А его величество уже на спинке барахтается, визжит от восторга и лапками болтает… Да, – заключил Черевин, – были люди в наше время, когда весенний первый гром, не то, что нынешнее племя в тумане моря голубом!»

Здоровье царя ухудшилось, из Москвы был зван знаменитый доктор Захарьин, который заявил, что брайтонова болезнь нуждается в климате острова Корфу.

– Если со мной что случится, – сказал царь Николаю, – ты еще не женат. Это неприлично для… императора. Пока я жив, хочу видеть тебя супругом. Слава богу, что Эдди Кобургский умер и сердце Алисы Гессенской отныне снова свободно…

Ситуация не совсем корректная: сначала Алису забраковали, а теперь жених пускался за невестой вдогонку – умолять, чтобы она его осчастливила. Впрочем, Алисе не пристало и задаваться, ибо Гессенский двор в Европе – двор не первого ранга!

* * *

Гессен-Дармштадтское герцогство входило в состав кайзеровской Германии, и дела гессенские были делами берлинскими. Едва стало известно, что цесаревич едет искать руки Алисы, как сразу же сорвались с места два опытных путешественника – кайзер Вильгельм II и королева Великобританская. Брак и любовь для монархов – это прежде всего продолжение династической политики.

Николая сопровождали пресвитер Янышев, дабы обратить Алису в православие, и придворная лектрисса Шнейдер – вразумить ее русскому языку. Поезд цесаревича достиг Кобурга, где в это время невеста проживала у своих русско-германских родственников. На следующий день сюда прибыла грозная старуха Виктория, обладавшая полмиром (эскадроны гвардейских драгун составляли ее почетный эскорт). Примчался на экспрессе и кайзер, которого Николай встретил на перроне вокзала в прусском мундире. Вильгельм II засел со свитою в соседних комнатах замка, а за стенкою происходили вялые переговоры жениха с невестою. Топорща жесткие завитки усов, кайзер недовольно щелкал крышкою часов: «Мне надо быть в Киле на спуске нового крейсера, а вместо этого я торчу здесь. Я не имею права столь бездарно расходовать свое время! – Он решительно прошел к молодым, скоро вернулся к свите. – Все оформилось, как мне было угодно … Надо же знать Ники – он совсем размяк, но я взял бутылку с мозельским и влил ее в моего птенца-кузена. После чего толкнул его в объятия моей племянницы. Дело сделано! Сейчас они уже там целуются напропалую…» Николай записывал вечером: «Чудный, незабвенный день моей жизни… мы объяснились. Вилли сидел в соседней комнате, все семейство на радостях лизалось». Утром жениха разбудили шотландские волынки – это английская бабка Алисы выстроила музыкантов под окнами замка. За семейным кофе, тряся жирными брылями одутловатых щек, Виктория сказала Николаю: «Теперь вы, Ники, тоже должны звать меня бабушкой…» Желая отплатить королеве за игру на волынках, цесаревич срочно выписал из Петербурга Преображенских певчих с волосатым, как леший, пропойцей-регентом (на кобургских немцев он произвел неизгладимое впечатление). Николай постился, усердно раскрашивая пасхальные яйца. К заутрене выходил в гусарском ментике, христосовался со свитой. Алиса в эти дни заявила ему:

– А теперь я должна знать, что ты пишешь в дневнике…

– Но дневник я веду на русском.

– Все равно! Ты мне покажешь его…

Еще не став мужем, он уже попал под гессенскую цензуру. В конце апреля, заодно с бабкой, Алиса тронулась погостить в Англию, а Николай вернулся домой. Всю дорогу до Гатчины свита беспощадно расправлялась с гигантскими запасами вагона-ресторана. Вот и Луга – здесь, на подталом перроне, Николая поджидали офицеры 1-го батальона лейб-гвардии полка Преображенского, которым цесаревич командовал, и они кричали «ура» жениху. На гатчинском вокзале сына встречал император с семейством.

– А отец плох, – шепнула Мария Федоровна…

Летом император разрешил взять яхту «Полярная звезда», чтобы навестить в Англии невесту. Здесь Алиса, еще не постигнув русского языка, начала уснащать николаевский дневник сентенциями по-английски: «Мой дорогой мальчик, – писала она, – верь и полагайся на свою девочку… Всегда верная и любящая. Преданная, чистая и сильная, как смерть! Я мечтаю о поцелуях… Будущее скрыто для нас – только настоящее мы можем считать своим». Николай обожал военную форму, но в Виндзорском дворце, как последний «штафирка», был вынужден танцевать в белых чулках. За обедом принц Уэльский (будущий английский король Эдуард VII), который приходился Алисе дядей, сказал невесте, кивая в сторону смущенного курносого Николая:

– Профиль твоего суженого природа будто скопировала с профиля безумного Павла Первого… В России ты должна спать вполглаза: как бы ночью вас обоих не придушили бородатые генералы!

Это был светский «гаф», не вполне тактичный, но сердиться на дядюшку Алиса не осмелилась. Впрочем, ей было известно, что Павел I был женат на ее прабабке, и там получилась неприличная история: Вильгельмина Гессенская забеременела от красавца Андрея Разумовского и умерла в тягостях родов. Дядюшка Уэльский, даже подвыпив виски, мог бы и пощадить свою племянницу!

* * *

Слухи о болезни Александра III уже просочились в народ, русское общество стало неясно грезить о том, что престолонаследник свернет Россию с реакционного курса своего упрямого и вечно нетрезвого родителя. Император же продолжал жить так, будто никакого нефрита у него нет, а его почки – это железные насосы, способные денно и нощно перекачивать от одного отверстия до фанов другого литры коньяку, водки и шампанского…

Ради охоты (скорее по семейной традиции) он отправился осенью в Беловежскую пущу. Текли холодные дожди. Мария Федоровна сильно простыла, получив в бок острый lumbago.

– Сашка, хватит тебе стрелять, едем греться в Ливадию!

Врачи настаивали, что надо ехать на остров Корфу.

– Нет уж! – отвечал царь. – Если помирать, так дома…

Романовы и громадная их свита, радостно волнуясь, плотно забили вагоны поезда и 18 сентября направились на юг – к солнцу, к теплому морю, к виноградникам, в Ливадию!

6. Скандал в Ливадии

Они разместились в Малом дворце, созданном вычурным зодчим Монигетти. Небольшие комнаты вполне устраивали Александра III; окно в спальне с видом на море было открыто. Вдали, испытывая механизмы, утюжил воду тяжкий броненосец «Двенадцать Апостолов». Император громадной тушей расплылся в креслах, а Мария Федоровна неразлучно сидела с ним рядом. В паркет их супружеской спальни были вделаны две старые татарские подковы.

– Одну нашла я, а другую нашел ты… Стерлась наша жизнь, Саша, как и эти подковы. Говорила же я тебе – не пей!

«Двенадцать Апостолов» проплыли мимо Ливадии, над печальным морем еще долго клубился темно-бурый дым скверно перегоревших углей. Молодежь шумно веселилась внизу двора. Ники с Ксенией играл на фортеплясах, ездил в Массандру пробовать вина, а на ферме в Эриклике поглощал кефиры и простокваши. Пять светил медицины неотлучно дежурили возле кресла больного императора. Поняв, что смерть не за горами, Александр III стал проявлять сильное беспокойство о делах престольных.

– Время не терпит, – говорил он жене, – и надо ускорить приезд Алисы… Она длинная и пусть исправит породу.

Из носа царя потекла кровь, он дышал тяжело, словно загнанный першерон. Алиса прибыла в прозрачный и чистый день, от Ялты она катила в широком ландо, заваленном цветами и крупным виноградом. Возле дворца невесту встречал, отдавая ей первые царские почести, николаевский батальон преображенцев.

Александр III отнесся к приезду невестки равнодушно:

– Приехала? Я так и знал… С чего бы ей отказываться? Короны – это не пуговицы, и на земле они не валяются. – Возле его кресла лежала куча министерских бумаг, ждущих подписи; отец придвинул их сыну: – Читай ты, а я уже отчитался…

Николай впервые в жизни скучал над казенными бумагами. Его развлекало соседство свежей ароматной невесты.

– Эта депеш есть читала мы, – говорила она по-русски…

Романовы разбрелись по саду, потерянные. Собирались в гостиной первого этажа. Наспех жевали бутерброды, пили чай и молоко. За столом слышались приглушенные разговоры:

– Она какая-то деревянная, словно сколочена из досок, и я удивляюсь, что при ходьбе от нее не исходит скрипа шарниров.

– Тетя Минхен, передайте масло. Благодарю… Я ей поклонилась, а она ответила мне кивком головы, и то не сразу.

– Я не одобряю выбора Ники: лицо у Алисы красиво, но, если присмотреться, то черты лица совсем не тонкие.

– Говорят, ее брат Санди не совсем-то нормальный.

– Да, у этих гессенцев давно не все в порядке…

По отношению к великокняжеским родичам Алиса держала себя в холодной недоступности, ни с кем не вступая в разговоры, несла свой подбородок высоко. Ей было уже ясно, что Александр III обречен, а русская корона ей обеспечена… Но наверху дворца мать с отцом еще имели право решать дела престольные по своему усмотрению, и Александр III вызвал сына к себе.

– Ники, – сказал он ему, – ты и сам знаешь, что неспособен управлять страной. Обереги же Россию от врагов и революций хотя бы до того времени, когда Мишке исполнится двадцать один год. Обещай клятвенно по доброй воле уступить престол брату!

Александр III загибал разбухшие от водянки пальцы.

– Сколько же тебе мучиться? – бормотал он, подсчитывая годы. – Сейчас Мишке только шестнадцать. Год, два, три… Пять лет тебе сидеть на престоле, после чего сдай корону Мишке!

* * *

Алиса встретила его, поджав тонкие губы.

– Ники, – заявила она, – мне не нравится, как ты ведешь себя с людьми, которые ниже тебя. Если ты меня любишь, ты обязан меня слушаться… Почему профессор Лейден делает доклад о здоровье твоего отца не тебе, а твоей матери?

– Но это же так естественно: она ему жена.

– Согласна, что это естественно, но это… неправильно! Не забывай, кто ты. Нельзя, чтобы тебя обходили. Выяви свою железную волю, и пусть все сразу знают, что в России ты самый главный человек, а после тебя… после тебя главная здесь я!

Александр III скончался на 50-м году жизни. Его не задушили, не взорвали, не отравили – он умер сам (уникальный случай в династии Романовых!). Телеграфы уже отстукивали по редакциям мира сногсшибательное сообщение: «ЭТО БЫЛ ПЕРВЫЙ РУССКИЙ ИМПЕРАТОР, КОТОРЫЙ УМЕР ЕСТЕСТВЕННОЙ СМЕРТЬЮ – ОТ АЛКОГОЛИЗМА…» Мария Федоровна с трудом высвободила свою ладонь из влажной руки мертвеца. Она опустилась на пороге спальни, широкий плед ее платья закрыл две стершиеся в бешеной скачке подковы.

– Какая пустота вокруг, – простонала царица…

Возле тела отца появился Николай, и она (мать его!) вдруг с нежданной ненавистью посмотрела на сына, который приближался к ней – уже как император. В ливадийском дворце разразился жесточайший скандал, о котором знали тогда лишь немногие… Надо было присягать НИКОЛАЮ ВТОРОМУ, но Мария Федоровна отказалась дать клятву. В дворцовой церкви духота от множества пылавших свечей. Теснотища от наплыва великих князей и княгинь великих. Обращаясь ко всем Романовым, вдовая царица вдруг заявила:

– Мой сын неспособен править Россией! Он слаб. И умом и духом. Еще вчера, когда умирал отец, он залез на крышу и кидался шишками в прохожих на улице… И это – царь? Нет, это не царь! Мы все погибнем с таким императором. Послушайтесь меня: я же ведь мать Ники, и кому, как не матери, лучше всех знать своего сына? Вы хотите иметь на престоле тряпичную куклу?

Началась свара – хоть святых выноси. Великая княгиня Мария Павловна (из дома Мекленбург-Шверинского) уже пихала к престолу своих отпрысков – Кирилла, Бориса или Андрея Владимировичей, но их тут же оттерли, как рожденных от лютеранки. Черногорки Милица и Стана трещали как сороки, что «дядя Николаша» лучше племянника. Мария Федоровна шагнула к сыну, глядя в упор:

– Ты должен, Ники, понять меня и мои чувства…

Николая II обступили и другие Романовы:

– Как это ни печально, Ники, но мать права. Откажись от престола сразу же, и пусть коронуется Мишка, а до его совершеннолетия регентство над ним отдадим твоей разумной матери…

Алиса Гессенская вдруг начала краснеть, и выражалось у нее это странно: сначала до самых локтей побагровели руки, потом лицо, мертвенно-бледное, вдруг закидало яркими пионами пунцовых пятен. Тут все догадались, что невеста, едва владея русским языком, все же поняла смысл романовской перебранки.

– Не слушай никого, – шепнула она жениху по-английски, – а поступай по воле божией. Если сейчас на твою голову опустятся святые ангелы, они внушат тебе то же самое, что говорю я!

Николай слабо оправдывался перед сородичами:

– Ну, какой же Мишка царь? Ему бы только собак гонять. Отец и не требовал, чтобы я вручил ему престол сразу же… Покойный родитель просил меня царствовать хотя бы пять лет.

– Прекратите этот базар! – рыдала Мария Федоровна. – Боже, какая дикая ночь… Я не стану присягать тебе. Не стану!

…Она прожила очень долгую жизнь и умерла на своей родине, пережив три русские революции, гибель династии, потерю детей и внуков. Наверное, в тихом Копенгагене ей, уже глубокой старухе, часто потом мерещилась эта сцена в церкви Ливадии. Она так и не уступила сыну! Но ей пришлось умолкнуть перед батальоном лейб-гвардии полка Преображенского, который (верен своему командиру) вступил под сень храма, где грызлись «помазанники божии», и этот батальон первым присягнул Николаю как императору,[1] а следом пошли целовать иконы и все прочие… Но даже в кольце штыков Мария Федоровна не присягнула сыну!

На следующий день свершилось «миропомазание» Алисы Гессенской, которую нарекли Александрой Федоровной. Духовник дворца в своей речи обмолвился и назвал Алису «даромшматской» принцессой. Владимировичи, рожденные от матери-лютеранки, смеялись даже со злобой, скрывавшей их вчерашнее огорчение:

– Даромшматская… Надо же такое придумать!

Смеху подбавила и сама Алиса, объявив по-русски:

– Теперь я намазанница божия.

С моря накатывал сильный прибой, грохот воды и шум гальки заглушали все изветы. Александр III быстро разлагался, а лицо его после бальзамирования приобрело звероподобный вид. Пришла черноморская эскадра, на шканцах броненосца «Память Меркурия» (под тентом из Андреевского флага) поставили гроб и отплыли в Севастополь. Шторм кончился, не качало. Алиса твердила Николаю:

– Я твой ангел-хранитель. Неси бремя с терпением…

Траурный поезд отходил от Севастополя; Мария Федоровна, стоя возле окна, билась лбом в забрызганное дождем стекло.

– Какой день, какой день… Саша, ведь именно в этот день была наша с тобою свадьба! Откройте гроб, я хочу его видеть…

Мрачный экспресс с грохотом и воем летел через великую многострадальную страну, жившую надеждами на будущее. Вот и первопрестольная! Здесь Николаю II предстояло сказать речь в Георгиевском зале Московского Кремля, а говорить-то с людьми он не умел, панически боялся многолюдства. Нашелся в свите опытный человек – подсказал, как поступать в таких случаях:

– Ваше величество, без шпаргалки не обойтись.

– Стыдно, если заметят, что я говорю по шпаргалке.

– Никто не заметит! – заверил придворный ловкач. – Эту шпаргалку вы смело кладете на дно своей шапки. А шапку надели на голову. Затем вы шапку, естественно, снимаете. Держа ее перед собой, поглядывайте в шапку, читая. Никто не догадается…

Первая речь царя, прочтенная из шапки, сошла благополучно. Петербург уже наполнялся королями и принцами, делегациями и посольствами, съезжавшимися к погребению Александра III, и в сцене его похорон как бы определился стиль будущего царствования. Провожали покойника с беспардонным цинизмом, а хаотичность церемонии была поразительной. Никто не знал своих мест, все перепуталось. Слышались разговоры, шутки и неуместный хохот; из рядов погребальной процессии кавалеры раскланивались с дамами, занимавшими балконы в домах. Под конец траурная церемония обратилась в Панургово стадо, и это стадо валило через Неву, совсем забыв про покойника, а тем более о молодом императоре, понуро плевшемся за гробом. Возглавляли же кавалькаду два питерских мясника, которым по ритуалу следовало идти далеко впереди катафалка. Один мясник был одет в черные рыцарские латы, дабы выражать печаль по умершему царю, а другой шел в светлых латах, демонстрируя радость грядущего царствования. Как символам смерти и жизни, им нельзя было сближаться! Но в общей неразберихе рыцарь печали и рыцарь радости сошлись бок о бок:

– Кондратьич, ты лавку-то свою красить собираешься?

– Уже покрасил! Говорят, вчерась на станции вагон с черкасским мясом растибрили… Тебе не предлагали из-под полы?

Александра III похоронили в Петропавловской крепости, где мертвые цари издревле привыкли разделять общество с живыми врагами царизма, – уродливейший парадокс самодержавной власти! В столицу нахлынули монархические депутации из губерний, Николай II, чтобы не возиться с каждой отдельно, велел всех монархистов, как баранов, загонять толпой в Николаевскую залу.

– Я тронут, – говорил он им. – Я очень тронут…

Словечко прилепилось к нему хуже банного листа, и он повторял его, когда надо и не надо. Придворные шутники острили: «Наш император уже тихо тронулся…» Между тем дня не проходило, чтобы у нежной Аликс где-нибудь не побаливало. То здесь кольнет, то там ее схватит, то ей воздуху не хватает. Вот и сегодня лежит пластом, словно параличная: ходить не может, ее на руках таскают из комнаты в комнату. Лейб-медики удивлены – женщина не больна, но она и не здорова; ходить может, но она, черт ее побери, почему-то решила, что ходить неспособна… 14 ноября невеста все-таки встала – был день ее свадьбы! Николай II отреагировал на это событие скромно: «Спать завалились рано, т. к. у бедной Аликс снова разболелась голова!» Зато жена писала в дневнике восторженно: «Наконец, мы навеки скованы, и, когда здешней жизни придет конец, мы опять встретимся на другом свете, чтобы вечно быть вместе. Твоя, твоя… Покрываю тебя горячими поцелуями. Мой супруг! Мое сокровище! (в конце, правда, сделала приписку: „Нехорошо по ночам скрежетать губами…“)». Экзальтацию своих чувств она покрывала налетом мрачного мистицизма, и этот налет, словно патина на старинной бронзе, придавал молодой женщине что-то нежилое, мертвенное, почти загробное. Характер ее в общении с людьми раскрылся мгновенно – узколобая и нелюдимая эгоистка, живущая лишь ради себя и своих страстей, она привезла из Германии презрение к русскому народу, который искренне считала народом варварским и недоразвитым; императрица заметила в православии лишь языческие пышности, а церковные формы религиозных обрядов, казалось ей, служат единой цели – восхвалению самодержавной автократии. «Я так хочу, – капризничала она. – А этого я не хочу. Но если я хочу, значит, так надо. Правда – это только то, чего мне хочется!» К сожалению, эта злобная фанатичка обладала сильной волей и хваткой памятью, что и доказала в занятиях русским языком. Лектрисса Шнейдер не могла нарадоваться своей ученицей, когда Аликс вписала в дневник мужа первые стихи по-русски:

Прозрачный сумрак, луч лампады,
Кивот и Крест – символ святой.
Все полно мира и отрады
Вокруг Тебя и над Тобой…

Современники заметили, что люди высокого роста всегда имели на царя большое влияние – Победоносцов, Плеве, Витте, Столыпин, Штюрмер и… жена! Имевшие же несчастье быть великанами повергали царя в ужас. Министр двора Фредерикс таким монстрам даже отказывал в аудиенции, говоря им откровенно: «Помилуйте, я не желаю вашим видом портить на весь день настроение государю…»

* * *

Нет, она не забыла свою первую русскую любовь: став шефом Уланского полка, Алиса пожелала, чтобы Саня Орлов командовал этим полком, и Николай II уступил ее просьбе. В это время царица была стройной, хорошенькой женщиной, пышноволосая и синеглазая, с длинными черными ресницами, и никто бы не догадался, что за такою приличной вывеской таится скопище злобных истерик, мистики и ненависти… Один видный русский сановник случайно заехал в Дармштадт, где имел немало старых знакомых, и разговор у них, естественно, зашел о молодой русской государыне:

– Ах! До чего же мы в Гессене счастливы, что от нее избавились. А вы с нашей сумасшедшей принцессой еще наплачетесь.

– Но почему же? Она благопристойна и корректна.

– А вы разве еще не заметили, что Алиса ненормальная? Вы ведь не знаете в России всего того, что тут творилось под крышею дворца наших гессенских герцогов.

– Простите, а… что же тут у вас творилось?

– Это уж секрет нашего Дармштадта!

Секрета не было: мать русской императрицы умерла в чудовищных содроганиях души и нервов – общение с германским черносотенцем Давидом Штраусом, в котором она видела «мессию», искалечило ее жизнь и ее психику. Но идеи мессианства она заложила в душу дочери, и теперь Алиса с высоты престола беспокойно озиралась по сторонам, словно желая знать – где тут апостолы? Кто станет ее пророком «от небесного откровения»?..

Будущий «мессия» пока что колобродил в Сибири!

7. Нечистая сила

Вдруг приехал в село Покровское мужик Григорий, никому не ведомый, деловито занял пустовавшую избу. Никто и не думал, что под отчий кров вернулся сын бывшего волостного старшины… На высоком лбу его краснела шишка – застарелый след удара, полученного в кабацкой сваре, а шишку он закрыл длинными прядями волос. Покрытый оспинами нос выступал далеко вперед, похожий на иззубренное лезвие топора. Кожа лица была морщинистой и загорелой, а правый глаз Гришки обезображивало желтое пятно. Смотрел на всех муторно и беспокойно – противно эдак-то поглядывал.

– Ты из каковских будешь? – спрашивали мужики.

– Из таковских! Человек божий, по жизни прохожий…

Приехал не один: с ним была жена Прасковья, из тобольских мещан Серихиных. Кормиться трудом Гришка не пожелал. Правда, чтобы не околеть с голодухи, он иногда в извоз нанимался – когда ссыльных в глухомань отвезет, когда до Тюмени возы с сеном или дровами доправит. Из таких «ездок» обычно вертался пьян-распьян, весь раздрипан в трактирных драках. Без шапки, без денег! Входил в избу, и оттуда сразу же рвался наружу долгий вой Парашки Серихиной – это Гришка от самого порога начинал лупцевать свое сокровище. Вся деревня слушала, как воет баба.

– В ум-разум вгоняет, – говорили. – Да и то, поди: с дороги возвратясь, как ту жену гостинцами не попотчевать?..

По селу ходили недобрые слухи, будто Гришкина жена служила ранее в «номерах» губернских, где по дешевке проезжих гостей ублажала и трудами немалыми даже на швейную машинку себе скопила, но Гришка эту машинку пропил. Жизнь мужицкая нелегка: летом изматывались с домочадцами на пашне, готовили дрова и солили впрок убоину, а зимой тоже не продохнешь – катай для города валенки, подновляй упряжь, опять же и овчины – их мять надо! А Гришка знай себе на печке валяется и пухнет там, давя клопов на стенках желтым корявым ногтем.

– Рази так можно? – говорили мужики. – Ты бы встал. Ты бы умылся. Гляди, сам рван, жена не кормлена. А копейка в мошну не скачет. Ее струдить надоть. Крестьянская денежка пот любит!

Ответ Гришки звучал изуверски-кощунственно:

– Ежели господу богу угодно было меня на свет произвесть, так пущай он и позаботится, чтобы я сытым бывал. А работать – не! Я вам не лошадь. На кой хрен мне спину-то ломать? Все подохнут одинако – что труженики, что бездельники…

Порченый – поставили на нем клеймо односельчане. Известно, сколь целомудренна русская деревня: матерного слова не услышишь, а Гришка сквернословил при любом случае, дрался бесстрашно. Лошадей не жалел – загонял насмерть. Внешне мрачный и нелюдимый, обожал веселье, и, коли где гармоника пиликнет, он уже пляшет. Час пляшет, два, три часа… Пузырем вздувается на его спине рубаха, вонючая от пота. Плясал до исступления, пока не рухнет. Плясал, выкрикивая слова песни, словно выбрасывал плевки:

Я люблю тебя, родная!
Я люблю тебя за то!
Что под платьем, дорогая!
Ты не носишь ничего!

Имел тонкий нюх и на выпивку. Носом чуял, где вчера пиво варили, где казенный штоф распивают. Придет Гришка, никем не зван, встанет у притолоки, в избу не входя, и стоит там, шумно вздыхая: мол, я уже здесь… учтите! Мужики пьют водку из мутных стаканов. Суют в бороды лохмы квашеной капусты, закусывая. На зубах хрустят крепенькие огурчики. Иной раз посовестятся:

– Эвон, Гришка-то заявился. Може, и ему плеснем махоньку? Вить ён, как ни толкуй, а тоже скотина – ждет подношения…

Угостившись, Гришка не уйдет, а лишь обопрется о притолоку косяка. Быстро пустеющий штоф приводит его в отчаяние:

– Налейте же и мне, Христа ради!

– Это зачем же тебе наливать? Платил ты, што ли?

– По-божески надоть, потому как – все люди.

– Нет, – настаивали мужики, – ты сначала ответ держи: рази в сооружении энтого штофа ты лично участвовал?

– Не участвовал, но… изнылся. Не погубите!

– По какому же порядку нам тебе наливать?

– А вы в беспорядке налейте… даром.

– Даром! – смеялись за столом мужики, жестокосердно приканчивая штоф без него. – Ишь, прыткий какой… Хы-хы-хы! Пришел и требует, чтобы налили. И ведь не стыдится сказать такое…

Протрезвев, мужики пугались – Гришка умел отомстить. Один богач на селе справлял свадьбу дочери, а Гришку не позвал к угощению. Когда молодые на тройках ехали из церкви, кони вдруг уперлись перед домом – не шли в ворота. Все в бешеном мыле, рассыпая с грив праздничные цветы и ленты, под градом ожесточенных побоев, кони не везли молодых к счастью. «И не повезут», – сказал Гришка, стоя неподалеку… Молодухе же одной, отказавшей ему в любезности, Гришка кошачий концерт устроил. Со всего села сбегались коты по ночам к ее дому, и начинался такой содом, хоть из дома выселяйся…

Староста Белов докладывал исправнику Казимирову:

– Я его, патлатого, не боюсь. Но в глаза ему никогда не гляжу! Коли он на меня зыркнет, так будто мне за шкирку гадюку бросили… Добро бы – цыган какой, так нет: не глаза у Гришки, а бельма пустые… Будто гной поганый течет из глаз его!

Революция 1917 года сняла запрет молчания со многих свидетелей, и крестьянин Картавцев показал под присягой следующее:

– Однась поймал я Гришку на покраже остожья. Он мое остожье порубил, жерди на телегу поклал и хотел уже везти на пропой. Тут я его ущучил и велел ему с покраденным остожьем вертать кобылу до волости. Он заартачился и хотел удрать, но я его держал. Тогда он – на меня с топором! Думаю: зарубит ведь. А у меня в руках дрын был. Я как хватил Гришку дрыном. Да столь ладно, что он топор выронил, а кровь из него ручьем. Полег замертво. Ну, думаю, сгубил человека. И стал приводить в сознанье. Расшевелил дожива и опять потащил к волостному. Гришка очухался, начал рваться. Тут я ему еще насовал – довел!..

Природа наградила Гришку железным здоровьем. Гораздо позже журналисты подвели итог его скотской выносливости. В возрасте 50 лет он мог начать оргию с полудня, продолжая кутеж до 4 часов ночи; от блуда и пьянства заезжал прямо в церковь к заутрене, где простаивал на молитве до 8 утра; затем дома, отпившись чаем, Гришка как ни в чем не бывало до 2 часов дня принимал просителей, говорил по телефону и устраивал разные аферы, потом набирал дам и шел с ними в баню, а из бани катил в загородный ресторан, где повторял ночь предыдущую. Никакой нормальный человек не мог бы вынести подобного режима…

Картавцеву – после битья – Гришка пригрозил:

– Погодь, я тебе этого не забуду – исплачешься…

Отомстил жестоко: растлил дочку Картавцева, а потом видели, как его невестка на сеновал к Гришке бегала. Скоро с выгона пропали две лошади Картавцева, который приметил, что Гришка их намедни оглядывал. Картавцев кинулся к Гришкиной избе, Гришка вышел на крылечко, притворно зевая, будто спал:

– Ну, что тебе? На ча мне сдались твои кобылы?

Картавцев заплакал злыми слезами, рухнул в ноги.

– Гриша, – взмолился он, – ты с меня свое уже взял, уже помял баб в дому моем… Верни лошадушек. Погибну ведь!

– Иди отседова, покель ноги держат, – отвечал Гришка…

Никогда того на селе не водилось, а тут стали девки рожать, будто их ветром надувало, и, боясь позору, подкидывали младенцев в дома к бездетным. С опросу выяснилось – Гришкина работа! «За такое надо учить», – и стали мужики зверски калечить Григория за блуд с их женами, дочерьми и сестрами, но Гришка вставал от побоев даже освеженный, будто в жаркий день искупался (сказалась в нем закалка конокрада). При этом еще и грозился:

– Бейте меня и далее, а я свое все равно возьму!

За мерзкие дела прозвали Гришку на селе РАСПУТИНЫМ, и это имя столь крепко прилепилось к нему, что уже не отдерешь. Исправник Казимиров, объезжая свои дремучие владения, не пожелал учитывать Гришку под фамилией «Новых».

– Тогда валяй по-старому – Вилкиным.

– Какой же ты Вилкин? – хохотал исправник. – Вилкин – это от вилки, которой господа салаты кушают, а Распутин – от распутства. Я грамотней тебя, фамильные тонкости понимаю…

Крестьянская община села Покровского возбудила перед властями вопрос о высылке Распутина в Восточную Сибирь, но Гришка не стал ждать, когда его возьмут за шкирку. Он разулся и босиком тронулся в дальний путь, покидая село. На околице ему встретились бабы с граблями:

– Ты кудыть уцелился-то, Григорий?

Вороватый взгляд и подлейший ответ:

– Да я далече… богу молиться. Мне и тятенька завещал, чтобы я Верхотурскую обитель посетил. Ох, грехи все, грехи наши…

Долог пеший путь из Тобольской губернии до Пермской, где затаился в лесах монастырь. Много месяцев о Распутине не было ни слуху ни духу. А потом явился… но в каком виде! Шел полураздетый, без шапки, длинные волосы совсем закрывали лицо. Никого не узнавая, размахивал руками и все время пел нечто духовное. В церкви дико озирался по сторонам и вдруг ни с того ни с сего начинал сипло голосить псалмы… Кажется, что в период богомолья Распутин повстречался с людьми, которые очень сильно подействовали на его кривобокую психику. Вел он себя странно. Движения стали беспокойны и порывисты, он ходил по селу, часто приседая, потирал руки. Речь иногда делалась бессвязным набором слов. А после нервного возбуждения наступала глухая, замкнутая депрессия… Вернувшись из Верхотурья, Распутин был явно ненормальным, потом он вроде оправился, и здесь летописцы отмечают страшный взрыв чувственности, словно нечистая сила поселила в нем беса блудного! Но грубую животную похоть Гришка неизменно облекал в формы богоугодничества – этим он невольно закладывал первый камень в фундамент будущей «распутинщины».

* * *

Сибирь тогда кишмя кишела сектантами, и Распутин со своими наклонностями, конечно, не мог окунуться в холодный мистицизм официальной религии. Складу его натуры отвечали хлысты – с их буйными плясками, с их аморальным кодексом, где под глубоким покровом тайны творились самые мерзкие преступления противу нравственности. Теперь в избе Распутиных частенько останавливались какие-то странницы в полумонашеском одеянии, приходили на закате солнца, а убирались с первой росой… Скоро села Покровского показалось Распутину мало – обесчестил и села окружные. Словно сатана какой, водил баб в лес тучами, там ставил кресты на елках, велел бабам молиться на него, а при этом плясал, дергаясь, обнимал всех и звал парней из соседней деревни – начинался свальный грех…

– Хлысты объявились, – заговорил народ, будто о чуме.

Распутин взял моду целоваться со всеми в уста.

– Греха в том нету, – говорил в оправдание. – Какой же грех, ежели все люди на земле родня друг другу? Коли я девку целую, так я закаляю ее противу беса… Спроси любую из них – противно ли ей это? Ежели противно, тады ладно, не буду!

Вокруг него скоро образовался кружок из людей темных и забитых. Сначала это были его дальние родственники с выселков, одичавшие в одиночестве, и две девки – Катька и Дунька Печеркины. Молельню вырыл Распутин под избой – словно могилу, и проникнуть туда никто из посторонних не мог. Из бани Распутин сам уже не шел – глупые девки тащили его на себе. В этот период жизни Гришка много болтал о любви к богу, молол что-то о создании на земле «мужицкого царства», и нашлись дуры, поверившие в его святость. Из дальних деревень шли женщины, дабы покаяться в грехах не священнику в церкви, а новому апостолу… Распутин говорил дурам: «Перво-наперво, коли уж решила покаяться, ты меня не стыдись. – Но покаявшихся от себя уже не отпускал, внушая им: – Как мне поверить, что ты искрення? Вот, коли в баньку со мною сходишь, ноги омоешь мне, яко спасителю, да водицы той испьешь толику, тады поверю: ты – во Христе!» Тунеядец, бежавший от труда, словно черт от ладана, Распутин нахально ощупывал котомки своих поклонниц и ничем не гнушался – ни соленым огурцом, ни куском ватрушки, ни луковицей. В этих обысках странниц активно участвовала и его жена Парашка (с того, кажется, и кормились)… Жидкие глаза Гришки, похожие на овсяный кисель, сочно и непотребно обласкивали деревенских молодух, которые отворачивались, закрывали лица рукавами, но тут же сами искали распутинских взглядов. Гришка давно уже приметил, что люди добрые взоров его не выдерживают…

…А в далеком Петербурге жаловалась мужу царица:

– Каждый день болит моя голова. Ежечасно расширено сердце. Я живу на каплях и валюсь в постель как мертвая. Меня гнетет ощущение предстоящей беды, и я не вижу никого, кто бы мог спасти меня! Жизнь очень трудно понять. Россия – унылая снежная равнина, а Петербург – столица подлецов и мерзавцев. Я знаю, что меня здесь не любят, но и мне тут никто не нравится!

Наглотавшись капель, она валилась на кушетку и курила крепкие папиросы, изнуряя себя самоанализом чувств, подозревая окружающих в том, что они решили испортить ей жизнь.

8. Житие царя тишайшего

Осип Фельдман, известный в ту пору гипнотизер, прогуливался однажды по берегу моря возле Сестрорецка. Вдруг видит – с купальных мостков упал в море старик, облаченный в тяжелое пальто, и тонет. Отважный гипнотизер кинулся в воду и вытащил старика на берег. Тот открыл один глаз – оглядел своего спасителя:

– Жид?

– Увы.

– Крестись…

Все рекорды лаконизма были побиты! Осип Фельдман вытащил из воды синодского обер-прокурора Победоносцева, и уже на следующий день газеты опубликовали фельетон Амфитеатрова, озаглавленный: «Не всегда тащи из воды то, что там плавает!» Фельдман имел неосторожность спасти самую зловещую фигуру столичной бюрократии… Вот он! Тощий аскет с высоченным лбом мыслителя, за роговыми очками беспокойно блестят глаза, всегда гладко выбрит, нос острый, а рот широкий, как у лягушки, манеры и одежды – испанского инквизитора. Дополню: подбородок крючком, безобразные зубы. На старости лет женился, конечно, на молоденькой… взяточнице! У этого дикобраза, пихавшего Россию в дремучую тьму реакции, никогда не было времени. «Когда я совершенно изнемогаю от трудов, – говорил он, – у меня остается лишь один доступный мне способ отдыха. Я сажусь в поезд и еду в Москву, откуда тем же поездом возвращаюсь в Петербург, даже не вылезая из вагона. Так я отсыпаюсь за всю неделю…»

Победоносцев он в Синоде.
Обедоносцев при дворе.
Бедоносцев он в народе,
И Доносцев он везде.

Поздно вечером, когда Николай II катался на велосипеде по садику Аничкова дворца, из темных кустов выступила унылейшая фигура в долгополом пальто из вечно несносимого драпа. Император продолжал ехать по дорожке сада, едва вращая педали, вихляясь передним колесом в поисках равновесия, а Победоносцев настигал его, словно роковое видение из Апокалипсиса.

– Ваше величество, – бубнил он, – где ваши идеалы? Ох, нельзя ли ехать помедленнее? Я не успеваю за вами… Помните, что русский народ готов лобызать кнут, которым вы его наказуете. О-о, государь, вы даже не знаете, что все чаяния нашего народа издревле обращены к этому кнуту. Да, именно к отчему кнуту монарха… любой сын готов лобызать руку отца, поучающую его!

Призывы не пропали даром. Первый год царствования Николая II открылся брожением земских чинов в провинции. Во множестве приветственных адресов, поднесенных царю, земцы намекали на конституционные реформы. 17 января 1895 года царь положил в шапку очередную свою шпаргалку и вышел в Николаевскую залу, где толпились депутации – дворянские, земские, городские… Искоса поглядывая в шапку, он обрушил на них вещие слова:

– Я рад видеть представителей всех сословий, съехавшихся для изъявления верноподданнических чувств. Но мне стало известно, что в последнее время слышны голоса людей, увлекшихся бессмысленными мечтаниями … Пусть все ведают, что я, посвящая свои силы благу народному, буду охранять начала самодержавия столь же твердо и неуклонно, как и мой незабвенный родитель.

Оторвавшись от шапки, он закончил – с вызовом:

– Я говорю это громко и открыто!

При этих словах из рук тверского предводителя дворянства выпало золотое блюдо, со звоном покатившееся, хлеб разломился, а соль просыпалась. В довершение всего предводитель и царь одновременно бросились ловить крутящееся по залу блюдо и нечаянно треснулись лбами так, что у обоих искры из глаз посыпались.

К царю подошел Победоносцев – с упреком:

– Государь, а вы неправильно прочли то, что я для вас сочинил. Я же не писал бессмысленные, я писал несбыточные.

– Константин Петрович, простите – ошибся…

Бессмысленные или несбыточные – хрен редьки не слаще. Но голос самодержавия прозвучал на всю страну, и робкие надежды были похоронены от самого начала. В этом же году Департамент полиции подшил к делу первое пророчество, которое неведомо откуда стало распространяться в придворных кругах: В НАЧАЛЕ ЦАРСТВОВАНИЯ БУДУТ НЕСЧАСТИЯ И БЕДЫ НАРОДНЫЕ, БУДЕТ ВОЙНА НЕУДАЧНАЯ, НАСТАНЕТ СМУТА ВЕЛИКАЯ, ОТЕЦ ПОДНИМЕТСЯ НА СЫНА, БРАТ НА БРАТА, НО ВТОРАЯ ПОЛОВИНА ЦАРСТВОВАНИЯ БУДЕТ СВЕТЛАЯ, А ЖИЗНЬ ГОСУДАРЯ ДОЛГОВРЕМЕННАЯ. Согласно преданиям, это пророчество исходило из глухой давности Саровской обители, затерявшейся в тамбовских дебрях Темниковского уезда. Автором его был купеческий сын Прохор Мошнин, который родился в разгар Семилетней войны, а умер уже после казни декабристов. В монашестве этот пророк звался Серафимом Саровским, и Николай II сразу же (и безоговорочно) проникся верой в его былую чудотворность.

– Мое сердце чувствует, – говорил он, – что именно этот саровский угодник станет моим всемогущим патроном.

Победоносцев в ответ кривил лягушачий рот:

– Доказательств святости Серафима в архивах Синода не сыскано. Ваше величество, лучше назовите мне свои идеалы

Не станем думать, что у Николая II не было идеалов. Совершенно непонятно – почему, но этот идеал он обратил в прошлое Руси: император проповедовал при дворе культ своего предка – Алексея Михайловича (ошибочно названного в истории царем «тишайшим»). Зимний дворец бессмысленно копировал угасшее в веках царствование второго Романова! Граф Шереметев, видный знаток боярской старины, выступал в роли режиссера костюмированных балов, которые устраивались с азиатской пышностью. Николай II любил облачаться в древние бармы, а царица играла роль красавицы Натальи Нарышкиной. Придворные в одеждах московских бояр пили, морщась, дедовские меды и говорили: «Редерер все-таки лучше!» Вошли в моду «посиделки боярышень» – девиц и дам высшего общества. Подпевая своему властелину, министры перестраивали служебные кабинеты на манер старинных хором и принимали в них царя, сохраняя при этом неуклюжие формы этикета XVII века. Министр внутренних дел Сипягин, волоча по коврам подолы боярских шуб (а в зубах – папироса «Континенталь»), воображал себя премудрым боярином Морозовым. В телефонных аппаратах странно звучали древние славянизмы: понеже, бяше, иже, поелику… Царю же эти спектакли безумно нравились. «Когда у меня родится сын, – говорил он, – я нареку его Алексеем… Алексей – человек божий, и это будет хорошо». Странное желание! Романовы как раз избегали именовать своих отпрысков роковым именем Алексея, за которым чудилась отрубленная в застенке голова несчастного царевича. Алисе же в русской истории, напротив, нравился не «тишайший» царь Алексей, а залитый кровью Иоанн Грозный. «Ники, – твердила она мужу, – вот с кого ты должен брать пример. Совсем не надо, чтобы тебя любили. Умные правители добиваются не любви в народе, а страха…» Тихое житие завершилось рождением дочери, которую нарекли Ольгой. Ребенок родился крупным, орущим, здоровым, и Николай II, исполненный лучших отцовских чувств, с удовольствием сам и купал девочку в ванне.

– Обещай мне, Аликс, – говорил он жене, – что в следующий раз ты принесешь мне Алексея… Нам очень нужен наследник!

Царица уже постигла сложность отношений среди романовской родни. Конечно, скандал в Ливадии еще не забылся, а клятва, данная Николаем отцу, оставалась в силе: Мишка подрастал как на дрожжах и… «Что будет, если наследник не появится к тому году, когда Михаил достигнет зрелого возраста?»

Скорее короноваться! В Москву, в Москву, в Москву…

* * *

В канун коронации был отпечатан на Москве особый плакат, извещавший народ, что 18 мая на Ходынском поле состоится народное гулянье с дармовым угощением. За городом выстроили сотни буфетов для раздачи узелков с подарками, выросли там дощатые бараки для разлива пьяницам водки и пива. Гостинец же от царя – диву даешься! – был совсем не богатым. В ситцевую косыночку завязывали обычную сайку, кусок колбасы, горсть пряников и коронационную кружку с гербом и датой (1896), чтобы о Николае навеки сохранилась в народе несъедобная память… Программа увеселений призывала люд московский к 10 часам утра, но голь и нищета тронулись к Ходынскому полю еще с вечера 17 мая. Ночь была, на беду, безлунной. На широком пространстве площади, изрытой ямами и оврагами, публика располагалась таборами, палила для обогрева костры, распивала шкалики. Толпа росла; напирая, она уже сбрасывала крайних на дно оврага – и сброшенные в овраг, как выяснилось впоследствии, оказались счастливцами. Вот и полночь! К этому времени, по данным полиции, на Ходынке собралось уже больше полумиллиона человек. Стояли плотно, как стенка. К трем часам ночи из спрессованной гущи людских тел послышались первые жалобы на тесноту. «Жалобы эти иногда переходили в рев, указывая на то, что в толпе уже гибнут люди…»[2]

Рассвет загорался над Москвою-рекой, медленно открывая страшную картину, которая доселе была погружена во мрак. «Над людскою массою густым туманом нависал пар, мешавший на близком расстоянии различать отдельные лица; даже в первых рядах люди обливались потом, имея измученный вид; иные стояли с широко раскрытыми, налитыми кровью глазами, у других лица были искажены, как у мертвецов; немолчно неслись предсмертные вопли, атмосфера же была настолько насыщена испарениями, что люди задыхались от недостатка воздуха и зловония». Рук было не поднять. А кто поднял руки раньше, тот уже не мог опустить их. Время от времени в облаках горячего тлетворного пара раздавался отчетливый треск – это у соседа ломалась грудная клетка.

Светлело…

Иногда путем неимоверных усилий удавалось поднять над толпою обеспамятевших женщин. «Они перекатывались по головам до линии буфетов, где их принимали солдаты». Дети же, «взобравшись на плечи соседям, по головам толпы легко добирались до свободного пространства». Множество трупов стояло посреди толпы, не падая. «Народ с ужасом старался отодвинуться от покойников, но это только усиливало давку». Словно в издевку, хулиганы забрались на колокольню (построенную для проигрывания финала оперы «Жизнь за царя»), и над умирающей толпой, глумясь над ее страданиями, разнесся неслыханный радостный перезвон.

Так было…

Полиция растерялась. Присутствие духа сохранили только солдаты и офицеры полков, наряженных для оцепления. Нарушив программу, они решили раздарить царские гостинцы не в 11 часов дня, а в 6 утра. При криках «ура, дают!» толпа смяла барьеры и ринулась на буфеты с удвоенной силой. При этом «мертвецы двинулись заодно с живыми…». Получив узелок и кружку, люди выдирались из толпы «оборванные, мокрые, с дикими глазами; многие тут же со стоном падали, другие ложились на землю, клали себе под голову царские гостинцы и умирали». Чтобы хоть как-то разрядить толпу, раздавальщики стали швырять гостинцы по сторонам – куда попало, кто поймает… Врачей не оказалось на месте. Не было и воды – людей, потерявших сознание, солдаты, не скупясь, обливали дармовым пивом. Вся местность вокруг Ходынского поля тоже была завалена мертвецами. Люди спешили прочь, забирались в кусты и здесь умирали. Иные, правда, сумели дотащиться до дому, где ложились и уже не вставали. «После того как схлынула толпа, на поле, кроме трупов, оказалась масса шапок, шляп, зонтиков, тростей и башмаков», находили здесь господские цилиндры, даже золотые часы купцов. Многие вырвались чудом, но… голые («за них цеплялись упавшие и в борьбе за жизнь обрывали их платье и белье»). А вырваться было почти невозможно: «Один из потерпевших, оставшись в живых, лежал на 15 трупах, а поверх него громоздились еще 10 человеческих тел…»

Итог «гулянья» таков: на поле Ходынском полегли замертво, как в битве, тысячи несчастных. Руководство «праздником» лежало на московской полиции, бывшей в подчинении царского дяди Сергея Александровича. Конечно, начались поиски мифического стрелочника, который всегда и за всех виноват!

* * *

Батальоны фотографов, словно стрелки при осаде города, целились изо всех углов и щелей, отстреливая кадр за кадром сцены средневекового спектакля. Особо выделенные живописцы разводили на палитрах желть с белилами, дабы «схватить» на холсте ослепительный блеск мундиров и драгоценностей. Коронация проходила в благолепии, и, конечно же, в храме божием никого не помяли, никто не пищал и не выскакивал на улицу голым. Вот только митрополит Палладий малость подкачал. Будучи от природы картавым, он, вместо «какая радость» провозгласил с амвона трубяще:

– Какая гадость осеняет нас в этот волшебный миг…

Ляпнул и сам испугался! Николаю II уже вручили регалии его власти – державу и скипетр. Шесть натренированных камергеров поддерживали соболью мантию императора. Согласно ритуалу Николай II чинно следовал к алтарю, где над ним должны свершить обряд помазания на царство и возложить на него корону. В этот-то момент лопнула бриллиантовая цепь, на которой держался орден Андрея Первозванного, и упала к ногам. Воронцов-Дашков быстро нагнулся и спрятал цепь с орденом к себе в карман.

Николай II, сильно испуганный, шепнул камергерам:

– О том, что случилось, прошу молчать всю жизнь…

Коронацию сопровождала пышная череда великолепных обедов и балов. Но ходынская катастрофа ужаснула всех! Умные люди убеждали царя удалиться на время в монастырь, дабы народ видел его скорбь. Некоторые настаивали на строгом наказании виновных, дабы суда не избежал и дядя царя Сергей, которого народная Москва уже прозвала «великим князем Ходынским».

Вдовая императрица, потрясенная, говорила сыну:

– Короноваться на крови – дурная примета. Будь же благоразумен, Ники, и отмени хотя бы ненужные празднества.

– Конечно, Ходынка – большое несчастие, – отвечал сын почтительно. – Но ее всем нам следует игнорировать, чтобы не омрачать праздника. Не хотел бы я, мама, огорчать и дядю Сережу!

В этом решении царя мощно поддерживал Победоносцев:

– Народа никто и не давил – он сам давился, а публичное признание ошибки, совершенной членом императорской фамилии, равносильно умалению монархического принципа…

Как раз в день катастрофы был назначен бал у французского посла Луи Монтебелло; богатый человек, владелец знаменитой фирмы шампанских вин, маркиз денег не пожалел; на дом к нему свезли деревья из ботанического сада, столы для пира украсили живыми цветами. Музыканты уже продували мундштуки инструментов, когда маркиз сказал стареющей красавице маркизе:

– Я вот думаю, моя прелесть, не напрасно ли мы тратились? Как-то не хочется верить, что император навестит нас сегодня. Ходынка напомнила мне случай из нашей истории. Когда Людовик XVI бракосочетался с этой отвратной венкой, в Париже тоже устроили подобное гулянье с дармовым угощением, а закончилось оно эшафотом! Теперь меня терзает аналогия: не есть ли эти катакомбы трупов Ходынки предзнаменование новой революции – русской, способной заново потрясти весь мир, и тогда короны посыплются на мостовые Европы, словно дешевые каштаны…

Он был умен, этот маркиз! Но тут явился граф Воронцов-Дашков, и хозяева услышали от него, что император с женою уже выезжают из Кремля – сейчас явятся. «Все ли у вас готово к танцам?»

– Странно, – хмыкнул Монтебелло в сторону жены. – Русский властелин желает сплясать мазурку на трупах… Что ж! История, как мы знаем, прощает кесарям немало ошибок, но подобных – никогда… Ага, вот они уже подъезжают!

Бал начался старинным контрдансом. Его открыла молодая царица, подавшая руку в серебристой перчатке французскому послу; за ними в чопорный жеманный круг вступил Николай II, бережно несший в своей руке руку маркизы Монтебелло в сиреневой перчатке. В улыбках, которые источали направо и налево «помазанники божии», было что-то порочно-неестественное…

Кое-кто из свиты жестоко напился в посольском буфете.

– Ходынкой началось – Ходынкой и кончится!

Этой фразе суждено стать исторической…

* * *

Газета «Новое Время», описывая торжества, в том месте, где говорилось, что на главу царя была возложена корона, допустила опечатку: вместо корона напечатали слово ворона. Впрочем, газета быстро поправилась, предупредив читателя, что вместо ворона следует читать… корова! Виноватых не нашли.

9. Первые призраки

Фабрика по производству богов всегда размещалась на земле… Там, где ждут чуда, пути логики уже немыслимы, а все здравое кажется губительным. Лучшей частью русского народа царица сочла монахов, странников и юродивых. Средь иерархов церкви – да! – встречались яркие самобытные личности с философским складом ума. Но они-то как раз и не нужны были ей. К чему ясная людская речь, если дикие вопли всегда звучат откровеннее?

Мы начинаем приближаться к распутинщине…

* * *

Осенью 1896 года открылась «Русская неделя» во Франции, Париж ждал царя и царицу. Тайная имперская полиция предупредила все каверзные случайности: загранохранку возглавлял тогда матерый «следопыт» Петр Иванович Рачковский, сделавший все, чтобы чете Романовых ничто не угрожало в Париже.

Французы обновили форму и ливреи, специально для встречи царя в Булонском лесу был выстроен Новый вокзал. Феликс Фор, пылкий президент Франции, даже изобрел для себя особый костюм: жилет из белого кашемира с золотым галуном, кафтан голубого атласа, расшитый дубовыми листьями, желудями, нарциссами и анютиными глазками; шляпу он украсил петушиным хвостом! В самый последний момент его уговорили облачиться в строгий фрак, как и подобает суровому республиканцу. Казалось, что в русско-французской дружбе наступил апофеоз. Около миллиона провинциалов нагрянули в Париж, на пути следования царского кортежа места возле окон продавались за 20 франков. Николай II с супругою ехали по авеню Елисейских полей в открытом ландо, императрица держала на коленях маленькую Ольгу, их сопровождал почетный эскорт – из одних спагов в ярко-малиновых бурнусах. Французы перестарались! Они не учли того, что русский народ подобных восторгов царям никогда не выражал, и теперь император с женою были совершенно уничтожены вулканической стихией галльского темперамента. «Когда во дворе русского посольства за ними закрылись ворота, они испытали чувство облегчения, какое знакомо моряку, укрывшемуся в порту после шторма в открытом море». На гала-представлении в парижской опере царь возмутился овацией публики.

– Это просто хамство! – говорил он. – Отчего они хлопают так, будто мы, Аликс, вульгарные заезжие гастролеры.

Царица испуганно забилась в дальний угол ложи.

– В таком гвалте, – отвечала она, – в нас могут бросить бомбу, и никто даже взрыва не услышит… Надо спасаться!

Царице стало мерещиться, будто революционеры хотят укокошить ее именно здесь – в шумном Париже. Однажды средь ночи с улицы послышался взрыв праздничной петарды.

– Полицию сюда! Нас убивают… где же полиция? Что за паршивый город Париж – на улицах ни одного шупо!

Явился сам парижский комиссар полиции Рейно, заставший императрицу в ночном пеньюаре, она с ногами забилась в кресло.

– Спасите меня, – скулила она, сжавшись в комок…

Рейно понял, что перед ним (увы, это надо признать!) плохо воспитанная женщина с расшатанной нервной системой. Скоро это поняли и французы: на смену активным восторгам пришло оскорбительное равнодушие. В следующем году царская чета должна была присутствовать на маневрах французской армии в Шампани, но Александра Федоровна твердо заявила супругу: «Надеюсь, Ники, ты не дашь убить меня в Париже!» Был страшный шторм, когда они высадились в Дюнкерке, и здесь Романовы проявили самое натуральное свинство. Прибыв в страну с дружеским визитом, они отказались от посещения столицы. Впрочем, на этот раз парижане их и не ждали: никаких флагов и лампионов, никаких петард и оваций! Во время случайной остановки в Компьене императрица вдруг… скрылась. Ее нашли в каком-то грязном чулане, средь старых бочек, за которыми она пряталась, вся трясясь от страха.

– Не подходите ко мне! – взвизгнула царица. – Я знаю, что все хотят моей смерти… Увезите меня во Фридрихсбург!

К этому времени она была уже матерью двух дочерей – Ольги и Татьяны. Наследник не появлялся, отсутствие сына ввергло Романовых в подлинную меланхолию. А случайная остановка в Компьене сыграла роль – именно здесь к царице явился первый предтеча мессии, которого она не уставала ждать!

* * *

Рождение третьей дочери Марии совпало по времени с кончиною в Абастумане Георгия, а младшему брату царя Михаилу как раз исполнился 21 год – Мишка вошел в тот возраст, когда Николай II обязан был передать ему свои регалии власти. Правда, император делал вид, что никаких обещаний в Ливадии не давал. Но брат официально (!) был объявлен в стране НАСЛЕДНИКОМ ПРЕСТОЛА – и он будет им до тех пор, пока у царя не появится сын…

– Нам нужен Алексей, – со значением говорил Николай II.

А когда в Компьене императрица заболела манией преследования, к ней под видом врачевателя проник уроженец Лиона по имени Низьер Вашоль. Амплуа мага и чародея мало соответствовало внешности типичного буржа: уже немолод, лысоват, большие карие глаза, проникающие в душу, а на толстом мизинце – громаднющий перстень, фальшиво всех ослепляющий.

– Впрочем, – сказал он ради приятного знакомства, – меня в Европе знают за «Филиппа»… Почему псевдоним? Но я же не просто врач, а творческий человек… почти артист!

Пошлость иногда способна заменять мудрость, а нахальство исключает всякую церемонность. Вашоль-Филипп (отдадим ему должное) был человеком смелым. Он дал понять, что воздействию его пассов поддаются именно женские немощи, при этом загадочно намекнул, что умеет управлять развитием плода во чреве матери. «Расслабьте свои чувства, – диктовал он. – Я должен без напряжения проникнуть в потаенный мир царственной красавицы. О-о, как горяча ваша рука… Чувствую зарождение мужского импульса в вашем божественном теле. Будет сын!» Алиса, как это и бывает с истеричками, легко поддалась внушению чужой воли, затем она сразу успокоилась и на маневрах в Шампани была даже радостно оживлена. Когда лава французской кавалерии сорвалась в атаку, посреди плаца заметалась жалкая фигурка человека, которого вот-вот сомнут и растопчут в неукротимом набеге конницы. Императрица, стоя на трибуне для почетных гостей, подняла к глазам бинокль и воскликнула – уверенно:

– Но это же… Филипп! Человек, сошедший на землю святым духом, не муравей, чтобы жалко погибнуть под копытами.

Вашоль-Филипп перебрался в Петербург – поближе к злату. В кругу царской семьи его называли по-английски dear Friend (дорогой друг). Человек беспардонной проворности, он сумел в русской столице сыскать массу поклонников. Вместе с дядей царя Николаем Николаевичем «вертел столы», а сеансы спиритизма в доме барона Пистолькорса создали ему славу чуткого медиума… Страх перед грядущим бросал властелинов в грубейший фанатизм, настоянный на острой закваске сладострастия. Это был наркоз, и Александра Федоровна с удовольствием отдавалась воздействию таинственных пассов. Филипп внушал ей, что она несет в себе наследника! Императрица сбросила корсет; на интимном языке она всегда выражалась грубо-иносказательно: «Прошел уже месяц, – призналась мужу, – а инженер-механик Беккер не навестил меня. Мой дорогой, я отправляюсь в девятимесячное плавание. Заранее поздравь меня с Алексеем…»

Но родила четвертую дочь, названную Анастасией.

– Где же наследник? – рыдала императрица…

Вашоль-Филипп оправдывался, что он не виноват:

– Мои пассы слабо влияют на вашу сущность, ибо в момент зачатия я нахожусь вдали от вас и не могу сосредоточиться…

Шарлатана ввели в императорскую опочивальню, где в ослеплении иконных ликов, мигавших во мраке лампадными огнями, стояли две гигантские кровати под пунцовыми балдахинами. Рядом с царской постелью водрузили ложе для «дорогого друга». Мораль была растоптана! То, что люди обычно тщательно прячут от других, «помазанники божии» производили при свидетеле.

– Наш dear Friend, – призналась императрица мужу, – оказался прав: его пасы уже во мне… Поздравь: это – Алексей!

Фрейлины первыми заметили, как она потолстела (они явно ей льстили). Напрасно лейб-акушер Дмитрий Оскарович Отт[3] хотел вмешаться в течение беременности – императрица врача до себя не допускала. Время шло, и настал девятый месяц. Николай II официально заверил двор, что вскоре следует ожидать наследника. В поисках тишины Алиса перебралась в Петергоф, за ней тронулись и лейб-медики. Все ждали, когда залпы пушек с петропавловских кронверков возвестят России о прибавлении к дому Романовых…

Настал десятый месяц. Вот и одиннадцатый!

– Что-то стряслось в природе, – посмеивались врачи.

Профессору Отту подобная галиматья надоела. Он стал настаивать перед царем, чтобы его допустили до клинического осмотра.

– Но императрица – не баба, чтобы ее осматривали!

– Ваше величество, – дерзко отвечал Отт, – но я ведь гинеколог, а для нас все царицы такие же, простите, бабы…

Осмотр закончился скандалом.

– Вы и не были беременны, – буркнул Отт императрице. – Это вам внушили разные придворные негодяи…

Николаю II пришлось опубликовать официальное сообщение, что беременность императрицы оказалась ложной. Канониры крепости с матюгами разошлись от пушек. Из текста оперной феерии «Царь Салтан» цензура немедленно выбросила пушкинские строчки:

Родила царица в ночь
Не то сына, не то дочь,
Не мышонка, не лягушку,
А неведому зверюшку…

В народе ходили слухи, что царица все же родила, но родила чертенка с рожками и копытцами и царь сразу же придавил его подушкой. Как раз в это время книгоиздательский комбинат И. Д. Сытина выпустил колоссальным тиражом календарь для народа с красочной картинкой: нарядная пейзанка тащит лукошко на базар, а в лукошке – четыре розовых поросенка… Цензура всполошилась:

– В четырех поросятах, несомых на продажу, народ русский способен зловредно усмотреть четырех дочерей нашей императрицы…

Вывод один – конфисковать весь тираж! Под нож его, на костры. А календари уже пошли в продажу. Полиция сбилась с ног:

– Эй, мужик, кажи календарь… с поросятами нельзя. Потому как народ нынче вредный пошел, а поросята не твоего ума дело!

Никто так и не понял тогда, отчего бедных поросят постигла столь жестокая кара. В чем они, хрюкающие, провинились?

* * *

Тем временем Рачковский, находясь в Париже, раздобыл о Филиппе такие сведения, что сыщик даже не рискнул доверить их дипкурьерской почте посольства. Рачковский сам прибыл в Петербург и направился с рапортом не в Зимний дворец, а прямо к министру внутренних дел Сипягину, который встретил его сидящим возле камина. Нехотя он буркнул, что готов слушать.

– Низьер Вашоль, именующий себя Филиппом, прожженный мерзавец, который судом Лиона уже не раз привлекался к уголовной ответственности за мошенничества и подлоги. Он выдает себя за врача, на самом же деле (не угодно ли взглянуть?) вот справка из Франции, коя говорит, что он всего-навсего ученик… мясника! Его профессия – делать колбасы и шпиговать сосиски.

– Ну и что? – нахохлился Сипягин, глядя на пламя.

– Вашоль-Филипп, – продолжал Рачковский, – выдает себя за француза… Это неправда! Он является активным членом тайного «Гранд-Альянс-Израэлит» – центра международной организации сионистов, финансовые щупальца которой уже охватили весь мир. С его помощью сионизм проник туда, куда невхожи даже вы…

– К чему вы клоните? – спросил министр.

– К тому, что такое ненормальное положение чревато опасностью для Русского государства. Не исключено, что иностранные разведки станут и впредь использовать для проникновения ко двору мистическую настроенность нашей государыни императрицы…

Сипягин показал глазами на пламя в камине:

– Вот мой добрый совет – бросьте свое досье сюда, я как следует размешаю кочергой, и пусть его никогда не было…

Рачковский поступил иначе – пошел ко вдовой императрице Марии Федоровне и вручил ей досье на Вашоля-Филиппа.

– Спасибо, Петр Иваныч, – ответила царица-мать. – Я уже слыхала, что «не все благополучно в королевстве Датском», как говаривал мой соотечественник принц Гамлет… Мне бывает тошно от сарданапаловых таинств в спальне моего сына. Ладно! Еще раз – благодарю. Я передам это сыну. Лично в руки ему…

Финал истории был таков: Рачковского выперли со службы – без пенсии! Презрев своего агента, Николай II, напротив, решил возвысить Филиппа, который обрел такую силу, что уже начинал вмешиваться в дела управления государством. «Ваша супруга права, – внушал он царю, – русская нация способна понимать только кнут. Секите же этих скотов!..» Дворцовый комендант Гессе, вступаясь на защиту Рачковского, хотел было «открыть царю глаза» на шарлатанство Вашоля, но император велел ему молчать.

– Петр Павлович, – сказал он генералу, – я ведь не лезу в ваши домашние дела, так будьте любезны не вмешиваться в мои!

Царь обратился в Военно-медицинскую академию, дабы ученый совет присвоил Филиппу степень доктора медицинских наук.

– А где диплом этого господина? – спросили ученые люди.

Диплома не было. Зато была справка, утверждающая, что Филипп является подмастерьем лионского колбасника. В обход комитета ученых научную степень Филиппу присудили от имени Военного министерства – этот факт целиком лежит на совести генерала Куропаткина! Николай II заодно уж присвоил проходимцу и чин действительного статского советника, что дало право Вашолю-Филиппу появляться в свете облаченным в мундир генерал-майора медицинской службы… После чего, получив подъемные от царя, он собрал все нахапанное в России – и поминай как звали!

Но тут раздался…

10. Звериный рык

Вот и великий пост в Александро-Невской лавре. Господи, спаси ты нас, грешных, и помилуй… Архимандрит Феофан, магистр богословия и ректор Духовной академии, боялся оскоромиться, а потому стол его был аскетически скромен. Сначала он пропускал рюмочку смородиновой, на закуску же – грибки, сиг копченый, балык и розовые ломти семги. Затем (уже под коньяк) лилась янтарная уха из волжской стерляди, а к ней подавалась кулебяка с енисейской визигой. В конце сладкое – муссы и бламанже.

– Ну-с, – сказал владыка, безгрешно насытившись, – так дело дальше не пойдет. До чего мы дожили! Русская земля исстари царям святых чудотворцев поставляла. А ныне… что творится?

Вашоль-Филипп уже не вернулся, но прислал в Петербург своего ученика, хитрого еврея Папюса (настоящая фамилия – Анкосс), который вовлек царя в беседу с духами умерших самодержцев. Царицу угнетал гипнозом сомнительный профессор Шенк из Вены, а тибетский знахарь Джамсаран Бадмаев подкармливал Николая II возбуждающими травками… От этого в Лавре было большое смятение.

– Нешто обедняла земля русская, от Византии свет получившая? – вопрошал Феофан у клира. – Кудесники на Руси всегда под ногами словно камни валялись: бери любого – не надо!..

Сообща было решено поставлять в Зимний дворец своих агентов. Первым проник к царице митрополит Антоний (Храповицкий), в прошлом блестящий офицер гвардии, свободно владевший многими языками. Это был вполне светский человек, остроумный собеседник с ядом раблезианства на устах. Церковный штаб просчитался! Александра Федоровна совсем не нуждалась в утонченных риториках. Духовенство моментально отреагировало на свой тактический промах и, отыскивая нужный товар, быстро-быстро, как мусорщик помойную яму, перекопало весь внутренний рынок гигантской империи. Скоро по Питеру пошел слух, что в глубинных недрах матери-России объявился отрок святой жизни, который уже прорицает. Флигель-адъютант князь Николенька Оболенский доложил царице:

– Как козельский помещик, могу засвидетельствовать, что истинно дух божий сошел на отрока. Посудите сами: княгиня Абамелик-Лазарева, моя соседка по имениям, никак не могла, пардон, понести. Отрок заверил ее, что сын будет, и сын… явился!

– Хочу видеть отрока, – сразу напряглась императрица.

* * *

Митька Благов, он же Козельский, он же Блаженный, он же и Коляба… Называют его по-разному – кому как нравится!

Отрок сей паспорта отродясь не имел, родителей не ведал, в детстве ползал, а когда подрос, то ловко бегал на четвереньках. Позвоночник имел искривленный, а вместо рук – обрубки. «Его мозг, атрофированный, как и члены его, вмещал лишь небольшое число рудиментарных идей, которые он выражал гортанными звуками, заиканием, мычанием, визжанием и беспорядочной жестикуляцией своих обрубков». На деревенском празднике, развеселясь, мужики ушибли убогого чем-то тяжелым – с тех пор и началась громкая Митькина слава: стал он подвержен падучей. Во время припадков блажил он что-то, людей пугая. Лечили его знахари канифолью, служащей для натирания смычков скрипичных. Так бы, наверное, и захирела Митькина слава в скромных масштабах Козельского уезда, если бы не один человек, осиявший его венцом знаменитости…

Вот он: Елпидифор Кананыкин – псаломщик церкви села Гоева; мужу сему выпала честь обнаружить великий смысл в речениях Митькиных как раз в те критические моменты, когда его корчит падучая. Но даже Христофор Колумб не имел стольких выгод от открытия Америки, сколько имел их наш грозный Елпидифор, открывший в Митьке глубокий кладезь премудрости… Мужик здоровущий, вечно несытый, Кананыкин был умудрен громадным житейским опытом и потому стал блажения отрока расшифровывать – очень точно:

– Тихо! Ша… о церкви лает… быть пожару!

И верно: ночью занялась церквушка и пошла прахом, одни головешки остались. Хочешь не хочешь, а надо верить, что на Митьку и впрямь «накатывает» дар божий. Теперь, коли Митьку сгибало в дугу посередь деревенской улицы, суеверные мужики и бабы обступали его стенкой, выкликая вопросы и просьбы:

– Продать мне пеструшку или на отел оставить?

– Ванюшку-то, скажи, долго ль в солдатах держать будут?

Елпидифор стихийного беспорядка не потерпел.

– Это по какому праву? – бушевал он. – Митька-то мой, я же ведь блажь его толковать уразумел… Ррразойдись! Или закону не знаете? Вот я аблаката на вас спущу… Сначала вопрос подай мне, а уж я сам нужное у Митьки выведаю и перетолмачу обратно. Брать за блажь буду холстинами, деньгами и яйцами.

Посадив Митьку на тачку, Кананыкин повез его по деревням на платные гастроли. Вот когда житуха настала! Зажил псаломщик – кум королю: бабы его оделяли чем могли, и в новой роли антрепренера отъелся наш Елпидифор, купил сапоги себе и рубаху новую. Только вот беда: случается, день-два-три, а Митька здоров, проклятый… не кидает его в приступ, не «накатывает»! От Митькиного здоровья большие убытки терпел Кананыкин.

– Ты што ж это, а? – шипел он на Митьку в благородной ярости. – Я тебя, знашь-понимашь, по всей губернии, быдто хенерала какого, на тачке катаю. Я тебе, огузнику, вчера конфетку в бумажке купил. А ты, скважина худая, от самой пятницы даже не покорчился. Сплошной убыток, а где доходы? Разорюсь я с тобой…

Однако вскоре Елпидифор заметил, что если Митьке надавать тумаков побольше, то припадки с ним случаются чаще. Теперь, подвозя блаженного к богатому селу, Кананыкин еще за околицей устраивал своему протеже хорошую взбучку. А когда подкатывали к сельскому храму, Митька уже начинал биться в жестокой эпилепсии… Юродивый имел теперь немало губернских заказов, и Кананыкин едва успевал расшифровывать его мычания и визжания:

– Бабу свою не жалей – помрет вскорости, тащи льна… На станцию с огурцами не ездий – обворуют там тебя, гони двугривенный. А ты, девка с пузом, не плачь – солдат свое дело сделал и назад не воротится, с тебя дюжина свежих яичек…

Так и катилась роскошная жизнь – знай толкай перед собой тачку с припадочным идиотом, но тут вмешалась полиция:

– Стой! Кажи вид… Ага, псаломщик Кананыкин из села Гоева? Так-так… Впрочем, ты нам не нужен. Велено убогого Митьку из козельских мещан взять от тебя и доставить к ея императорскому величеству. А тачку забери! Про тачку ничего не велено…

Тут Елпидифор понял, что без Митьки он пропадет.

– Родные мои! – закричал он, на колени падая. – Да без меня-то ведь царица ни хрена не поймет от убогого.

Заявление Кананыкина подвергли критике:

– Ну, так уж и не поймет? Что она, дура какая?

– Христом-богом клянусь, вот те крест на себе целую… Митька ведь протоколы свои только для меня пишет!

Словно подтверждая эту святую истину, Митька выпал из тачки и, дергаясь, начал «писать протоколы» для Кананыкина.

– Чего это с ним? – удивились чины полиции.

– Прорицает! Речет от бога, чтобы нас не разлучали…

Елпидифора с Митькой посадили в вагон первого класса и научили, как надо пользоваться уборной вагонного типа: «Ты когда все соорудишь, дергай вот эту ручку. Смотри же, не дерни другую – это стоп-кран, тогда поезд остановится!» Было Елпидифору жутко и сладко от предвкушения будущего. Всю долгую дорогу до Петербурга, чтобы Митька не потерял спортивную форму, Кананыкин устраивал ему хорошие тренировки – бац в ухо, бац в другое, пригрел слева, приласкал справа… При этом говорил:

– Ты уж меня не подведи… постарайся!

Вот и Царское Село; первым делом приезжих отвели в гарнизонную баню, вывели им вшей. Митьку приодели в зипун, а Елпидифора, соответственно его сану, в подрясник. Взявшись за тачку, Кананыкин с грохотом покатил ее в покои царицы, а Митька махал своими культяпками и пускал пузыри, словно младенец.

– Ишь, как тебя разбирает-то! – говорил Кананыкин. – Понимаешь ли, башка твоя дурья, до чего мы с тобой докатились?

* * *

А теперь, пока Елпидифор везет свою тачку, мы возьмем громовой заключительный аккорд. Я нарочно не говорил читателю раньше, что императрица была вполне образованной дамой. Еще в юности она прослушала курс лекций по философии и даже имела научную степень доктора философии Гейдельбергского университета.

Внимание, читатель! Двери распахнулись, и, визжа несмазанным колесом, в покои «доктора философских наук» отважный козельский антрепренер вкатил тачку с новоявленным чудотворцем…

– Вот мы и добрались, – сказал Елпидифор, чувствуя, что в этот момент он достиг горных высот блаженства.

Митька для начала издал легкое игривое рычание – вроде многообещающей увертюры, когда занавес еще не поднят.

– Это что с ним? – спросила царица. – О чем он?

– Деток повидать желает. Он у меня бедовый. Лимонад любит. Я ему, бывалоча, покупал… тратился! Как сыну. Куплю, а он все слакает и мне даже капельки не оставит.

Дали Митьке бутылку «Аполлинариса», привели царевен – Ольгу, Татьяну, Марию и Анастасию (последнюю принесла на руках нянька Ленка Вишнякова). При виде множества девочек Митька, не допив шипучих вод, дико возопил.

– А сейчас он что сказал? – спросила Алиса.

– Это он чаю с повидлой хочет, – перевел Елпидифор. – Говорит, чтобы нам кажинный божиный день по баранке к чаю давали…

Описывая психопатку с солидным дипломом доктора философии, я невольно теряюсь, ибо не могу понять ее логики. Мне остается взять на веру лишь показания очевидцев. Со слов их я знаю, что беременная императрица целых четыре месяца подряд присутствовала при ужасных припадках эпилептика. Сейчас ее волновал вопрос – кто родится, неужели опять не сын?

– Мммм… рррррры-ы-ы-к… у-у-ы-ы… – завывал Митька.

Понятно, что псаломщик Кананыкин (психически вполне здравый стяжатель) вылезать из дворцовых покоев не желал. А потому, дабы продлить полезное пребывание на царских харчах, хапуга толковал Митькины вопли туманно, явно затягивая время:

– Погоди еще месячишко, он тебе потом все откроет! Да не забудь указать, чтобы мне драповое пальтишко справили…

Митька причащал царскую чету своеобразно: пожует «святые дары», а жвачку выплевывает в раскрытый рот Николаю II и его супруге. Если уж говорить честно, то Митькины манеры иногда были при дворе утомительны. С детства не приученный посещать клозеты, он, мягко выражаясь, раскладывал кучи по углам. Пойдет фрейлина – и вляпается туфлей! Хотя наклал и «блаженный», но все-таки, согласитесь, не очень приятно… Что же касается Кананыкина, то он, дабы пророческий источник в Митьке не иссякал, ежедневно лупил его смертным боем. Бледная, взвинченная от внутреннего напряжения, с расширенными глазами, вся в мелком холодном поту, Александра Федоровна с неестественным вниманием наблюдала, как возле ее ног катался эпилептик. На губах Митьки, словно взбитый яичный желток, вскипала пузырчатая пена…

Эту пену пронизало розовым цветом – кровь!

Кананыкин перетолмачивал звериное рычанье:

– Тока не пужайся! Родишь кавалера, верь. Да передай хенералам своим, штобы мне на пошив сапог они хрому от казны выдали…

В один из таких «сеансов» с Алисой тоже начался припадок – истерический. Теперь на полу катались уже двое – эпилептик, весь в мыле, и закатившая глаза императрица в голубеньком капотике. На почве сильного потрясения случились преждевременные роды. Держать «пророка» при дворе далее не решились. Гастролеров на казенный счет выслали обратно в козельские палестины. Едва их запихали в тамбовский поезд, как Елпидифор сразу же, без промедления, засучил рукава подрясника.

– Жили при царях, как мухи в сахарнице. Такую жисть потерять – второй раз не сыщешь. Ты виноват… Ну, держись теперича!

Всю дорогу, под надрывные крики паровоза, Кананыкин вымещал на Митьке злобу за горестный финал своей завидной придворной карьеры. В конце концов он так измолотил своего протеже, что Митька не выдержал. Хотя количество «рудиментарных идей» в его башке было строго ограничено, но их все же хватило для понимания того, что надо спасаться. Ночью, когда паровоз брал воду на станции, Митька навзничь вывалился из вагона на землю. Поезд тронулся, разбудив Елпидифора, обнаружившего ценную пропажу.

– Митя-а-а… где ж ты, соколик ясный? Не погуби. Я тебе конфетку куплю. Кажинный день по бутылке лимонаду давать стану. Без меня-то где встанешь, где ляжешь? Пропадешь ведь, стерва…

Митька, однако, не пропал. Нашлась добрая душа, сжалилась над убогим, врачи вернули Митьке слабое подобие человеческого облика, с четверенек его водрузили на ноги, в мычании юродивого стали проскальзывать внятные слова. Митьку сначала пригрела Почаевская лавра, откуда его занесло в Кронштадт, а потом он вновь оказался в столице, где содержался в клинике доктора Бадмаева на субсидиях Александро-Невской лавры как могучий духовный резерв православных клерикалов…

Судьба же его грозного наставника Елпидифора покрыта мраком неизвестности, и босоногая муза истории Клио при имени Кананыкина лишь разводит руками – сама в полном неведении.

* * *

«Духовная партия» еще не раз поставляла Дворцу своих агентов. Были тут Вася-странник, Матренушка-босоножка, была и Дарья Осипова, которая пророчила больше матюгами, специализируясь на лечении баб («чтобы у них детки в пузе держались»). Эту вечно пьяную старуху поставил ко двору блистательный наркоман – генерал Саня Орлов, на которого царица посматривала с вожделением.

Много тут было всяких! Но все не то. Не то, что нужно. Они ведь только предтечи мессии… А где же сам мессия?

11. Явление мессии

«В конце 1902 года, в ноябре или декабре месяце, когда я, обучаясь в С.-Петербургской Духовной академии, деятельно готовился к принятию ангельского образа – монашества, среди студентов пошли слухи о том, что где-то в Сибири, в Томской или Тобольской губернии, объявился великий пророк, прозорливый муж, чудотворец и подвижник по имени Григорий…» – так вспоминал о Распутине громоподобный иеромонах Илиодор, умерший в Нью-Йорке на 10-й авеню Ист-Сайда, где селилась беднота русских и украинских эмигрантов. Мечтавший создать на Руси православный Ватикан, чтобы играть в нем роль русского папы, Илиодор закончил жизнь швейцаром при открывании дверей богатого отеля. Владелец отеля ценил его за могучую грудь и роскошную бороду, а вступающих в отель избалованных туристок поражал жалящий, почти змеиный взор швейцара, проницающего женщин насквозь… Смелой рукою ввожу в роман героя, который станет одним из главных!

* * *

Кончились те примитивные времена, когда гоголевский семинарист Хома Брут, не изнуряя себя гомилетикой, пил горилку, а по ночам лазал в окошко хаты, где жила прекрасная Дульцинея-просвирня. Хома Брут кажется нам существом наивнейшим. А теперь – о, ужас! – «в духовных академиях проектируется учредить специальную кафедру по предмету обличения социал-демократической доктрины». Первый удар был нанесен по русским писателям: «Все знают, – вещали с кафедры Академии, – что писатели наши не столько писали, сколько блудили и пьянствовали. Белинский получил чахотку оттого, что ночи напролет резался в карты. Герцен, Тургенев и Михайловский потеряли здоровье в сожительстве с чужими женами. Некрасов и Лев Толстой – два златолюбца, которые других совращали на путь нищенства. Один малорос Гоголь еще так-сяк, да и тот умер, изнурив себя онанизмом…» Нет, читатель, семинарии не были тогда скопищем оголтелой реакции! Из числа семинаристов вышло немало революционеров, ученых и певцов, а начальство давно привыкло, что стенки в уборных разрисованы карикатурами «на Николашку и Сашку», семинаристы ножами вырезали на скамьях вещие слова: «Долой самодержавие!» Предчуя скорую революцию, высшее духовенство соблазняло будущих пастырей на путь активной борьбы с пролетариатом. Иерархи церкви выискивали средь молодежи талантливых и беспринципных демагогов…

Сущей находкой для Синода стал Серега Труфанов!

Фигура историческая. Донской казак. Собою красавец.

Парень с гривою волнистых волос, каким бы позавидовала любая женщина. Усы и бородка редкие, будто у калмыка. А глаза – как у водяного лешего, эдакие ярко-зеленые глубокие омуты.

Антоний (владыка синодский) сказал Труфанову:

– Вот станешь попом, дадут приход, так даже страшно помыслить, что будет. Налипнут на тебя бабы, как мухи на патоку!

Но Труфанов был склонен к аскетизму – редкое явление по тем временам, и Феофан, ректор Академии, стал заранее выдвигать студента – как нового апостола церкви, который должен заменить Иоанна Кронштадтского, издыхающего от неумеренного потребления хересов. По рукам семинаристов ходила тогда крамольная картинка. Был изображен стол, полный яств, а вокруг стола пируют тучные митрополиты, архиереи и монахи, венчанные надписью «Мы молимся за вас!». А ниже, под столом, рабочий ковал железо, пахарь возделывал землю, и было начертано: «А мы работаем на вас!»

– Это неправда, – возражал Серега Труфанов. – Духовное есть духовно, и вы меня такими картинками не искушайте…

Труфанов был сила, но непутевая сила. Талант, но бесшабашный талант, искривленный и дикий. Он был еще студентом, когда слава о нем как о духовном витии уже гремела. Генералы присылали за ним автомобили, и, встав на дрожащий радиатор, Серега держал перед солдатами погромные речи. По его словам выходило так, что во всех бедствиях Руси повинны евреи и интеллигенция:

– Бей их так, чтобы от них одни галоши остались…

Петербург жил своей жизнью. За стрелки островов выбегали белоснежные речные трамваи, звонко цокали подковами по торцам лихие рысаки, шумели на Озерках рестораны с гуляющей публикой, дразняще ликовал в зелени женский смех, всегда волнующий чувства, оркестры пожарных команд раздували над парками щемящую тоску старомодных вальсов-прощаний, в магазине у Елисеева даже в лютейшие морозы торговали свежей клубникой, а по вечерам неистовствовали загородные кафешантаны, и там пели канканирующие красотки, вскидывая ноги в белой пене шуршащих кружев:

О Марианна, о Марианна,
простись с прославленным полком,
о Марианна, опять ты пьяна,
остыл твой кофе с молоком…

Ну, скажите мне, положа руку на сердце, какому дураку в бурной и праздничной жизни хочется стать монахом? Труфанов и стал им, приняв новое имя – Илиодор … Он блуждал по Невскому, безумный инок, пугавший проституток речами о «страшном суде» на том свете. Босой праведник, опоясанный размочаленным вервием, Илиодор сшибал очки с носов прохожих, говоря при этом: «У-у, интеллигент поганый, морда твоя жидовская!» Духовная дорога уводила инока в дебри политики. В голове монаха самым диким образом совмещались идеи крестьянского народничества с махровейшими идеями черносотенства. Идя от бога, Илиодор хотел выйти к народу с его нуждами, но дорогу к народу не знал и пошел вкривь и вкось, словно пьяный. Человек гибкого ума, мракобес широкого масштаба, великолепный оратор, способный увести за собой тысячи, десятки и сотни тысяч людей, – фигура архисложная!

Феофан голубил Илиодора, зазывал в свои лаврские покои, пили они чай с клубничным вареньем, и молодой взвинченный монах раскрывал ректору свою душу, испепеленную ненавистью к «очкарикам», к романам Льва Толстого и к революции грядущего.

– Есть у меня мечта, – говорил он, – издавать журнал «Жизнь и Спасение», на обложке коего изображен квач малярный, и этим квачем мажут рожу дураку в очках. И хочу, владыка, пустить в народ газету по названию «Гром и Молния», а чтобы девиз у нее был такой: «Пролетарии всех стран… разбегайтесь!»

– Мажь квачем, Илиодорушко… все разбегутся.

Он был страшен, как погромщик, но царская власть еще не раскусила, что, взращивая Илиодора для своих нужд, она невольно готовит буйного протестанта, способного выступить и против царя. Тихое житие в келье Илиодора не прельщало. Протопоп Аввакум, Никита Пустосвят, Арсений Враль-Мациевич, Ириней Нестерович – именно эти бунтари церкви стали для Илиодора апостолами, образцами для подражания… Однажды за чашкой чая ректор Академии завел речь о подвижниках, но Илиодор отмахнулся:

– Да где они! В нашем веке чудеса библейские не привьются. Эвон вчера над Обводным каналом аэроплан запущали с винтиком. Тоже чудо! Токмо рукотворное, а не божие.

– От этих самых аэропланов святости не жду, – отвечал ему Феофан. – А подвижники шевелятся… в лесах, где гады ползают. Недавно из Казани от миллионерши Башмаковой весточку получил. Пишет вдовица кроткая, что в Сибири завелся истинный подвижник по имени Григорий. Он ладно беса из нее выгнал…

– Любопытно бы на него глянуть! – сказал Илиодор.

– Григорий уже в пути. Наплел лаптей поболее и пешком к нам заявится, аки странник вечно гонимый…

Феофан уже взял нового «святого» на учет своей канцелярии – авось и сгодится! Если б эта новость отрыгнулась обратно в село Покровское, мужики скорее поверили бы в беса паскудного, но только не тому, что их Распутин способен к святости.

* * *

Соблазны всюду, как поглядишь, одни соблазны… Искушений столько, что страшно! Чуть свечереет над Лаврою, через забор сигают мрачные патлатые тени, во мраке смачно брякаются трехлитровые бутыли. Оглядятся вокруг – никого нет, и слыхать:

– Эй, Нюрка, лезь… Да тихо ты, дуреха лиговская!

В один из дней невыспавшийся Илиодор шел по темному академическому коридору, имея взоры опущены ниже долу, как и положено смиренному послушнику. На плечо ему легла ароматная рука.

– Братец Илиодорушко, – сказал Феофан, – а вот и Гриша навестил нас… тот самый, что в Сибири славно подвижничает!

Илиодор поднял глаза. Стоял перед ним мужик, который неустанно и очень быстро перебирал ногами, будто собираясь пуститься в пляс. При этом руки его находились в движении, а тонкая полоска губ раздвигалась, обнажая изъеденные кариесом зубы.

– Поцелуйтесь… вы ведь одного поля ягода, – сказал Феофан. – Что один, что другой – оба к богу тщитеся…

Распутин, еще больше дергаясь, полез целоваться.

«Григорий, – описывал его Илиодор, – был одет в простой, дешевый, серого цвета пиджак, засаленные и оттянувшиеся полы которого висели спереди, как две старые кожаные рукавицы. Карманы были вздуты, как у нищего, кидающего туда всякое съедобное подаяние. Брюки такого же достоинства, как и пиджак, поражали своей широкой отвислостью над грубыми халявами мужицких сапог, усердно смазанных дегтем. Особенно безобразно, как старый истрепанный гамак, мотался зад брюк! Волосы на голове старца были причесаны в скобку. Борода мало походила на бороду, а казалась клочком свалявшейся овчины, приклеенным к его лицу, чтобы дополнить все его безобразие. Руки старца были корявы и нечисты. Под длинными и загнутыми внутрь ногтями полно грязи. От всей фигуры несло неопределенным, но очень нехорошим духом…»

Так выглядел мессия, когда он впервые появился в столице. После поцелуев Распутин повернулся к Феофану и с улыбкой (Илиодор запомнил ее как «заискивающую, лукавую и противную») сказал:

– А ведь сразу видать, что братец круто молится…

Неясно, чего конкретно хотел Феофан от знакомства с Распутиным и чем бы вообще закончился его приезд в столицу. Но тут из поездки вернулся синодальный владыка Антоний и прогудел:

– Какой еще Распутин? Гришка-то?.. Так я его знаю. Кто его, беса, не знает. Гоните в три шеи! Не верьте ему – жулик! Какой же праведник, если он в Казани на бабах ездил…

– Как это на бабах ездил? – поразился Илиодор.

– Не твоего ума дело: ездил – значит, ездил…

Распутин мгновенно скрылся, и о нем забыли: был – и нету его. А тут как раз подоспела знаменитая саровская эпопея…

* * *

В этом году Илья Репин закончил картину «Какой простор!». Помните, накатывающий с моря прибой, а в пенной волне, открытые простору и радости жизни, стоят влюбленные студент с барышней, которым давно уже «море по колено»… С тех пор как Игорь Грабарь разругал картину, стало признаком хорошего тона отзываться о ней критически. Но было и другое мнение, мнение современников, для нас давно угасшее: упоенные бурей и любовью, гордые и красивые, он и она – это как раз те люди, которым предстоит свершать революцию… Какой простор! Какая свобода!

12. Чудо без чудес

Повар царской семьи (на положении ресторатора) получал с персоны Романовых за обычный завтрак 78 копеек, за обед брал по рублю. Вскоре он сделал заявление, что завтрак будет стоить 93 копейки, а обед рубль и 25 копеек – продукты вздорожали! Молодая царица призвала повара к себе и в присутствии придворных кричала, что он вор и мошенник, что он может обманывать кого угодно, но ее обмануть ему не удастся… Алиса сразу дала понять, что за копейку горло перегрызет любому, теперь она ходила на кухню, проверяя, сколько кладется в суп корешков (к прозвищу «гессенская муха» прибавилось новое – «кухарка»). Царская чета кормилась по-английски: завтракали в полдень, обедали в 8 часов вечера. Гостей не любили. За царский стол свободно садились только министр двора Фредерикс и лишь в исключительных случаях дежурный генерал-адъютант…

Победоносцев неожиданно был приглашен к завтраку.

– Констан�

Скачать книгу
* * *

© Пикуль В. С., наследники, 2007

© ООО «Издательство «Вече», 2007

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

Часть пятая. Зловещие торжества

(Лето 1912-го – осень 1914-го)

  • В сущности, капризная судьба послала Распутину все, что было необходимо для его личного счастья: много водки, много вышитых рубах и много (даже очень много) женского продовольствия. Но за этой идиллией тобольского мужика скрывалась подлинная трагедия всея России!
Александр Яблоновский

Прелюдия к пятой части

Опять Нижний Новгород, опять нам весело, опять у губернатора Хвостова полный короб удовольствий и неприятностей… Крутились пряничные кони, галдели пестрые балаганы, за Бетанкуровским каналом куролесили вертепы, куда на время торжищ съезжались не только шлюхи империи, но охотно гастролировали и парижские кокотки. Был жаркий сезон транжирства, непотребства, обжорства, солидной прибыли и убытков весьма ощутимых.

На банкете по случаю открытия ярмарки раблезианский желудок Хвостова объемно и натурно воспринимал все блага щедрой русской кухни, которые тут же исправно ополаскивались коньяками, шампанским, рябиновкой и ликерами. Взбодрившись до того состояния, в каком даже титулярная мелюзга мнит себя государственным мужем, Алексей Николаевич поехал в театр – слушать оперу. Какую давали оперу – для истории неважно; существенно, что из мрака губернаторской ложи Хвостову приглянулась одна артистка. Он долго не мог поймать ее в фокус бинокля, хотя и без бинокля было уже видно, что женщина пикантна, очаровательна, воздушна.

– Кто такая? – спросил он полицмейстера.

Тот сунулся в театральную афишку.

– Это… сейчас скажу… Ренэ Радина, сопрано!

– Мне плевать на ее сопрано, а бабец – что надо. В антракте поди и скажи ей, что я зову ее ужинать.

Ренэ Радина отвечала полицмейстеру уклончиво:

– Благодарю за честь, но сегодня первый спектакль в сезоне, он всегда напряженный, и я буду крайне утомлена.

Выслушав отказ, Хвостов разгонял комедию дальше:

– Поди и скажи ей, дуре, чтобы не артачилась.

Полицмейстер снова вернулся в ложу.

– Ваше превосходительство, госпожа Радина говорит, что не привыкла ужинать на ночь и не понимает, зачем нужна вам.

– Скажи ей, что напьемся, а потом спать ляжем…

Полицмейстер еще не потерял совести и не пошел в уборную к певице, а Хвостов, отъезжая из театра, наказал ему:

– Ренэ Радину арестовать и доставить ко мне…

Огни рампы погасли, а труппа актеров, дабы спасти честь актрисы, осталась в театре, репетируя оперу на завтрашний день. Полицмейстер согласился с доводами режиссера, что «репетиция завтрашнего спектакля – прямое продолжение спектакля сегодняшнего». Поняв так, что арестовать Радину он может только после окончания репетиции, полицмейстер из театра не уходил, шлялся в пустынном фойе. И вдруг он попятился… Прямо на него из боковой «променальи» шагал господин во фраке и при орденах.

– Честь имею, – сказал он. – Действительный статский советник и солист его императорского величества…

Это был Николай Николаевич Фигнер, краса и гордость русской оперной сцены, бывший офицер флота. После трагического, небывало обостренного разрыва с певицей Медеей Фигнер он блуждал по городам России как импресарио со своей собственной труппой. К этому хочу добавить, что избалованный славой артист, будучи братом знаменитой революционерки, оставался в душе монархистом и был вхож в царскую семью… Полицмейстер испытал трепетание, когда Фигнер вытянул руку и стал драть его за ухо.

– Так вот, милейший! – сказал певец. – Та особа, на которую обратил внимание твой хам губернатор, – моя жена…

Это была его третья жена – третья большая страсть в жизни великого артиста. Старше Радиной на много лет, Фигнер любил ее с болезненным надрывом, остро и мучительно. Полицмейстер сделал под козырек, когда артист выскочил из театра на темные улицы. По телеграфу он разослал телеграммы о безобразиях Хвостова: директору театров Теляковскому, министру внутренних дел Макарову, министру двора Фредериксу и многим влиятельным персонам. После чего вернулся в театр, и… репетиция длилась до утра!

До утра пировал и Хвостов; губернатор был уже здорово подшофе, когда перед ним положили телеграмму из МВД, в которой Хвостову указывали оставить в покое певицу Ренэ Радину. Рассвет уже сочился над раздольем волжским, золотя окна губернаторского дома. Нижегородский визирь был оскорблен.

– Заколотить в театре все двери досками. А в эм-вэ-дэ телеграфируйте, что в труппе Фигнера – политические преступники!

Театр, словно сарай, забили досками, а труппу Фигнера под конвоем погнали на вокзал. Фигнер собирался через день быть в столице, но Хвостов велел силой впихнуть артиста в одесский поезд. На прощание певец заявил нижегородской полиции:

– За это я вашему Хвосту хвост выдерну!

Через несколько дней Макаров объявил Хвостову строгий выговор с занесением в чиновный формуляр. Фигнер, надев мундир и ордена, побывал в Царском Селе, где рассказал о сатрапских наклонностях губернатора. Николай II принял половинчатое решение, предлагая Хвостову самому сделать выбор – лишиться звания камергера или оставить пост губернатора… Вопрос сложный!

С ним он пришел, покорный, к своей жене.

– Катя, вот скажи, что мне из этого выбрать?

Жена заплакала, произнося с ненавистью:

– Уверена, что и тут не обошлось без какой-либо потаскухи! Посмотри на себя в зеркало: свинья свиньей… О боже, любой сапожник не ведет себя так, как ты… камергер, тьфу!

Хвостов мужественно выстоял под ливнем справедливой брани. Потом рассуждал: что оставить, от чего отказаться?

– Если откажусь от губернаторства, газеты повоют и забудут. А если снять мундир камергера, тогда скандала не оберешься, ибо лишение камергерства всегда сопряжено с судом.

Хвостов подал в отставку с поста губернатора.

– А на что мы жить будем? – спросила его жена.

– Перестань, Катя! Я человек полный, и меня может хватить удар. Или ты хочешь, чтобы наши дети остались сиротами?

Над семейной сварой в доме Хвостовых мы тактично опустим занавес и обратимся к политике.

* * *

Крестьяне говорили, что депутатов в Думе кормят одним компотом – верх роскоши в простонародном понимании… Это не так! Кормились они сами – кто у Кюба, а кто на углу в забегаловке. Третья Дума отбарабанила пять сессий и разъехалась по домам, а теперь начиналась кампания по выборам «народных избранников» в Четвертую Думу. Царизм мобилизовал все свои силы, чтобы Дума № 4, упаси бог, не сдвинулась влево. Из темной глухомани провинций правительство извлекало явных реакционеров, предпочтение на выборах отдавалось чиновникам, помещикам, духовенству. Удержав за собой ключ камергера, Хвостов сохранил право бывать при дворе. Теперь надо завоевать официальное положение.

– Катя, я решил баллотироваться в депутаты.

– Надо, чтоб тебя еще выбрали, – сказала жена.

– Если не меня, так кого же им еще надобно? Бывший губернатор меняет чиновную службу на общественную деятельность…

– Там же, в Думе, выступать надо… с речами.

– Ну и выступлю. Лишь бы тему нащупать.

– Речь – это тебе не тост в пьяной компании.

– Да один хороший тост лучше глупой речи…

Хвостов был помещиком орловским, а посему баллотироваться мог по Орловской губернии. Для начала он вызвал Борьку Ржевского, входившего в славу после интервью, взятого им у Илиодора; журналист явился в немыслимых желтых гетрах, попахивая изо рта какой-то дрянью… Хвостов сказал ему – напрямик:

– Было время, я тебе помог. Теперь ты меня выручай! Оттени все, что знаешь обо мне хорошего. Знаешь ты хорошее?

– Знаю, – отвечал Борька (покладистый).

– Плохо знаешь. Я тебе составлю список всех добрых дел, какие я сделал… Вот посмотри на Америку!

– Зачем?

– А затем, что у них, паразитов, на все есть реклама. На людей и на пипифакс. Отрекламируй меня как зрелого мужа…

Жена, послушав их разговор, сказала:

– Боречка, ты напиши про него, что он бабник и пьяница, годится рекламой для любого борделя с нашей дивной ярмарки.

– Ты ее не слушай, – сказал Хвостов журналисту. – Завтра же махнем в Орел и там начнем крутить все гайки, какие есть.

Он проходил по выборам дворянской курии, которая хорошо знала обширную семью Хвостовых, и надо полагать, что чрево Алексея Николаевича, способное переварить массу рыбных и мучных закусок, внушало даже купцам немалое уважение. Ржевский купил по случаю подержанный «ремингтон», пальцем неумело тыкал в клавиши, слагая пышные дифирамбы новому триумфатору: «Орел ликует! На стогнах древнего русского града слышны призывы избрать достойных. И мы уже избрали. Всем своим патриотическим сердцем Орел устремлен на природного сына – А. Н. Хвостова! Что мы знаем о нем? Что можно добавить к тому, что уже было сказано?..» А так как добавлять было уже нечего, то Хвостов, естественно, проскочил в депутаты четвертой Думы… Сияющий, в чесучовом летнем костюме, он шагал к питерскому поезду. Сыпались цветы, и новые штиблеты депутата равнодушно давили нежные лепестки магнолий. Полиция осаживала толпу:

– Господа, не напирайте… ведь все же грамотные! Я говорю – куда лезешь? Ты посмотри, кто идет… сам народный избранник!

– Уррр-я-а-а…

* * *

Все дальнейшее поведение Хвостова обличает в нем изворотливый ум карьериста, который знает, где сесть, чтобы обедать ему подали первому. Но сначала он допустил промах! Зарегистрировав себя в канцелярии Думы как крайне правый, Хвостов и расселся среди крайне правых. Впрочем, умнику понадобилось немного времени, чтобы он сразу заметил свою нелепую ошибку. Крайне правые для правительства были так же неудобны и одиозны, как и крайне левые. Царизм никогда не рисковал черпать сановные кадры из числа крайне правых, которые при слове «царь» сразу же разевались в гимне: «Боже, царя храни…» Хвостов перекочевал в лагерь умеренно правых – прочно занял место в кругу тех людей, которые могли рассчитывать на правительственную карьеру. В партии правых, которой симпатизировал сам царь, Хвостов сознательно чуточку… полевел (цвет его «партийных» штанов из черного стал темно-серым). Между прочим, он тишком расспрашивал в Думе о Распутине – где бывает, стервец, каковы привычки его, мерзавца? Пуришкевич подсказал ему:

– Я давно слежу за Гришкой, он проводит вечера на «Вилле Родэ», но сидит в кабинете, редко выходя в общий зал…

Хвостов повадился таскаться на «Виллу Родэ», несколько раз видел Распутина в зале. Гришка сразу же узнал его, но не обращал на депутата никакого внимания. Только однажды, пьяный, он толкнул столик Хвостова, и прорвало его старую обиду:

– Пьешь? Жрешь? А кады я приехал в Нижний, у меня гроша за душой не было… Сам к тебе на обед набивался, а ты, голопуп, рази накормил меня? Рази жену свою предъявил мне?

Хвостов не стал с ним спорить. Скромнейше сидел, в уголочке, терпеливо слушал, как с эстрады воет старуха цыганка:

  • Обобью я гроб батистом,
  • А сама сбегу с артистом…

О политических деятелях иногда судят не по тому, что они говорят и делают, а по тому, что они не сказали и чего не сделали. Хвостов в Думе столь упорно отмалчивался, что за его молчанием грозно чуялось нечто из ряда вон выходящее. Сохраняя тупое реакционное молчание, он стал лидером фракции правых. Но человеку с такой утробой одного лидерства для пропитания маловато. Таким людям необходим портфель министра внутренних дел!..

1. Вербовка агентов

Побирушка так жил, так жил… гаже не придумать! Уже в наше время журнал «Вопросы истории» дал картинное описание этого бесподобного жития: «Его квартира была одновременно и часовней, и салоном, где встречались гомосексуалисты всего города… ели, пили и здесь ночевали по двое на одной кровати. Перебывало более тысячи молодежи, часто приводимой князем прямо с улицы. Андронников вел себя подозрительно, отлучаясь с кем-либо в ванную комнату». От себя дополню: по военным училищам Петербурга юнкерам был зачитан секретный приказ – избегать знакомства с князем М. М. Андронниковым (Побирушкой)! Но, как известно, государь «в высоконареченном милосердии своем» покровительствовал педерастам. Стоял, так сказать, на страже их семейного очага! А в длинном списке имен, составленном царицей и Вырубовой, где все человечество разделялось на «наших» и «не наших», гомосексуалисты были причислены к таинственной секте «наших»… Иногда я думаю: комики, а не люди! После революции лакей князя, некто Кильтер, дал показания о средствах Побирушки: «Чуть ли не каждодневно брал из банка по тысяче. Вино белое и красное текло рекой. Как-то я купил в английском погребе тысячу бутылок вина, так едва хватило на две недели. Со стола не сходили икра, балык, анчоусы, торты, дорогие колбасы и прочее». Но с чего такая роскошь, читатель? На это можно ответить вторым вопросом: «А на кой же тогда черт существует славная русская кавалерия?» Конница всегда имеет падеж лошадей, а шкуры павших стоят недешево, иначе с чего бы обувь делали? Весной 1912 года Побирушка увязался в очередную командировку Сухомлинова в Туркестан, где они скупали по дешевке благодатные ферганские земли с хлопком и виноградниками, а продавали их налево по бешеным ценам… Теперь понятно, что Побирушка возле Пяти углов не стоял с озябшею, протянутой к прохожим рукой!

Однажды к нему на квартиру вдруг нагрянул директор департамента полиции Степан Белецкий… Нет, нет, читатель! Ты напрасно плохо подумал. Белецкий был вполне нормальный мужчина – без декадентских выкрутасов, отличный семьянин. Ради какого беса его сюда занесло – я не знаю. Но все-таки занесло…

– Выпить хотите? – предложил Побирушка.

– Нельзя. Завтра доклад у министра…

Разговорились. Белецкий сказал:

– А ведь я упорно занимаюсь самообразованием.

– Вот как? – поразился Побирушка.

– Представьте! Именно только попав в департамент полиции, я начал усиленно просвещать себя. И знаете что читаю?

– Эдгара По?

– Пошел он… Я читаю серьезные монографии всемирно известных историков революций – от Карлейля до Альбера Вандаля. Не скрою, мне интересно знать, что в революциях бывает с такими людьми, как я… Жена говорит: «Степан, не лезь, ты погибнешь!» А я уже залез. И уже не выбраться. Сижу по уши и вижу, как жернова крутятся… Из истории же видно, что конец будет один – повесят или расстреляют. Что лучше – не знаю. Но это меня настраивает на боевой лад, и я делаю все, чтобы затоптать искры…

– Наверное, устали, – посочувствовал Побирушка.

– Зверски! Едва ноги таскаю.

– Хотите?..

– Чего?

– Ну… этого.

– Не понял.

– Отдохнуть, говорю, хотите? Встряхнуться?

– Да не мешало бы… только – как?

Побирушка дал ему порошочек в аптечном фантике, провел в ванную комнату и запер там одного, крикнув ему через дверь:

– Вы понюхайте… весь мир прояснится.

Понюхав, Степан вылез в коридор с белым носом-пипочкой.

– А чем вы меня угостили? – полюбопытствовал.

– Кокаинчик. Первый сорт.

– Я ж не проститутка. Вы бы хоть предупредили…

– Жизнь тяжелая штука, – философски заметил князь.

– Столько возни, столько крутни, – огорчился Степан. – Мне уже сорок. А чего я видел в этой жизни хорошего?

– А вы думаете – я видел хорошее?

– Одни будни! А я все жду, когда праздник начнется…

– Да, вам тяжело. Вы заходите ко мне почаще.

– Спасибо. А кокаин и правда неплох – проясняет.

Побирушка проводил его до дверей.

– Я знаю одну гимназисточку. Сам-то я этим не интересуюсь, но люди знающие говорят – дым с копотью… даже кусается!

– Что вы, что вы! – испугался Белецкий. – Я человек прочных моральных устоев… У меня жена – сущее золото. Сам-то я сын бакалейного лавочника, а жена – дворянка из фамилии Дуропов, дочка генерала… Вы мне больше такого не предлагайте!

Дверь закрылась, но Побирушка по опыту жизни знал, что она еще не раз откроется перед Белецким. Женщин князь не выносил, и его бедлам навещала только Наталья Илларионовна Червинская.

* * *

Откуда она взялась? О-о, эта дама достойна внимания… Начнем с того, что она была двоюродной сестрой первого мужа Екатерины Викторовны Сухомлиновой. В бракоразводном процессе она сначала поддерживала своего брата Бутовича, но затем, оценив преимущества дружбы с министром, переменила фронт – стала на сторону Сухомлиновых. По документам Червинская представляется мне дамой хитрой, желающей взять от жизни побольше и послаще, что характерно для мещанской натуры. Захудалая барынька из провинции, она была кривлякой и, подобно смолянке, яйца стыдливо именовала «куриными фруктами». Женщина уже в летах, много любившая (но мало любимая), она сохранила неутолимый, волчий аппетит к удовольствиям молодых лет… На широком пиру разгильдяйства военного министерства ей не повезло, ибо Сухомлинов не нашел дамской должности, и Червинскую пристроил в свою контору Альтшуллер. Но этого, конечно, мало для стареющей женщины, жившей как на иголках, в тайном предчувствии, что где-то еще томится по ней сказочный принц, который падет к ее ногам и будет умолять о ночи любви. Одетая на подачки Альтшуллера с безвкусной роскошью, мадам Червинская брала гитару с пышным бантом, и министерская квартира наполнялась пением тоскующей львицы из конотопского хутора по названию Утопы:

  • Ты едешь пьяная, ты едешь бледная,
  • по темным улицам – совсем одна,
  • тебе мерещится дощечка медная
  • и шторы синие его окна…

В поисках острых ощущений Червинская ринулась на Английский проспект, где в это время проживал Гришка Распутин. Что у них там было (и было ли вообще что-нибудь) – я выяснить не мог[1]. Но генералу Сухомлинову женщина рассказывала так:

– Григорий понял, что я единственная женщина в мире, на которую он как мужчина не имеет никакого влияния. Однажды потерпев фиаско, он убрал свои лапы, и мы сели пить чай, как бесполые амебы… Хотите, я вас с ним познакомлю?

Сухомлинов в ужасе замахал руками:

– Что угодно, только не это чудовище…

* * *

Сухомлинов твердо отвергал все попытки Распутина установить с ним близкие отношения. Отдадим ему должное – он поступал как порядочный человек. Этой «ошибки» ему уже не исправить, и расплачиваться за нее станет его жена… Между тем Наталья Илларионовна Червинская, попав в столицу, хотела обойти все рестораны, побывать на всех гуляньях, прокатиться на всех трамваях, даже если один из маршрутов и завозил на городскую свалку! Странное дело: Петербург битком набит мужчинами, и ни один из них не бросился в ноги Червинской, умоляя о знойном счастье. Червинская (чтобы не быть совсем одной) таскала за собой племянника Колю Гошкевича, который тоже был устроен Сухомлиновым на теплое местечко. Худосочный юноша с жиденьким галстуком, уже не голодный, но еще и не сытый, он, конечно, никак не мог украсить общество такой дамы, как его неутоленная тетушка.

Но… ладно! Пошли они в ночной ресторан «Аквариум» на Каменноостровском, ныне Кировском, проспекте, где размещается теперь киностудия «Ленфильм». Сели за столик. Коля Гошкевич оглядел высокие пальмы, увидел, какие роскошные королевы есть на свете, сразу же и бесповоротно осознал все свое ничтожество и надрался так, что через пять минут можно считать – вроде бы он есть, а на самом же деле его нету. Оказавшись в таком невыгодном положении, Наталья Илларионовна величественным взором конотопской Клеопатры окинула сверкающий зал и тут…

Читатель, прошу тебя сохранять хладнокровие!

Тут к ней подошел тот самый «принц», который ей снился в жарких снах. Интересный молодой человек, одетый, как на картинке журнала, пригласил ее к танцу. Это было бразильское танго, «танец, по тем временам считавшийся неприличным», и Червинская доказала его неприличие тем, что безбожно прилипала к своему кавалеру: пусть он знает – ему попалась не холодная рыба! Потом они оставили Колю Гошкевича погибать и дальше, а сами уселись в глубокую тень, где к ним на цыпочках, словно карманный вор, приблизился скрипач Долеско, и его скрипка пробуравила в сердце Червинской огромную кровоточащую рану. «Принц» вел себя идеально (еще бы!), а говорил именно те слова, которых Червинская так давно желала:

– Вы божество мое… Одну ночь любви… Умоляю!

При этом глаза его оставались ледяными, а тогда, в этот роковой вечер, они казались женщине демоническими. Пили какое-то вино, музыка ликовала, голова кружилась. В синем дыму папиросы, с лицом узким, как ликерная рюмка, «принц» шептал ей на ухо:

  • Страстная, безбожная, пустая,
  • Незабвенная. Прости меня!

Червинская поняла, что стоит на краю пропасти.

– Я твоя… Увези меня на край ночи, и там я окачу тебя с головы до пяток горячею волной неземной страсти!

«Принц» вывел ее из ресторана на улицу, где, как и подобает бульварным романам, его ждал «напиер» на шести цилиндрах в тридцать пять лошадиных сил с корпусом, особо модным в ту пору (типа «кароссери»). На темных улицах фары ослепляли редких прохожих. Червинская всю дорогу подражала главной героине нашумевшей недавно кинодрамы «Не подходите к ней с вопросами»: склоняя голову на грудь кавалера, она тихо подвывала – сквозь зубы:

  • А на диване – подушки алые,
  • Духи д’Орсей, коньяк «Мартель»,
  • Твои глаза – всегда усталые,
  • А губы пьяные – как хмель…

Приехали. Долго поднимались по лестнице. «Принц» открыл двери в пустую прохладную квартиру с очень богатым убранством.

– Мы выпьем за ночь любви, – деловито сказал он.

Червинская выпила, и… все! Больше она ничего не помнит. Утром проснулась и увидела, что возле окна, тихо беседуя, стоят три незнакомых мордастых господина в одинаковых пиджаках, в гуттаперчевых воротничках на багровых от полнокровия шеях. Заметив, что Червинская открыла глаза, все трое как по команде взялись за спинки венских стульев, поднесли их к самому дивану и сели на них разом, окружив лежавшую женщину.

– Доброе утро, – сказали они хором.

Червинская до глаз натянула на себя одеяло.

– Господи, где я?.. Кто вы такие?..

– Спокойно. Мы – контрразведка.

Чтобы раз и навсегда испугать эту организацию, дама дико завизжала, но удар пощечины ослепил ее, как вспышка молнии. Тогда она села на постели и стала плакать.

– Без истерик, – предупредили ее. – Вы должны отвечать на любой наш вопрос. Быстро. Не думая. Точно. Кратко.

В основном ее расспрашивали о конторе Альтшуллера.

Она рассказала все что знала, что видела.

– Можете одеваться, – сказали ей.

– Выйдите, – попросила она.

– Мадам, это само собой разумеется…

Червинская потом говорила жене Сухомлинова:

– Чтоб я треснула, если бы могла снова найти адрес этого дома, где была наша пылкая ночь любви… Ах, какой мужчина! Боже, он, кажется, из британского посольства. Сэр! Нет, лорд! Знаете, что он мне говорил? С ума можно сойти… Он так пылал. Я, конечно, отвергла все его попытки, хотя признаюсь, было нелегко устоять перед таким мужчиной. Он обещал мне позвонить.

И он действительно позвонил:

– Сегодня вечером в «Фантазии» на Разъезжей.

– Но я сегодня занята.

– Это нас не волнует. Будьте скромно одеты. Фасон вашего платья не имеет для встречи никакого значения.

На этот раз «принц» ограничил кутеж бутылкою вишневой воды и заказал для своей дамы мороженое с вафлями.

– Штабс-капитан Никитин… Если это вас интригует! Мы будем платить по сто рублей в месяц. Нас интересует контора Альтшуллера, где вы стучите на машинке, и… полковник Мясоедов.

– Но я Мясоедова видела только один раз.

– Повидайте второй, третий… Мы не спешим!

* * *

Мясоедов стоял на пороге кабинета Сухомлинова.

– Милости прошу. Что вас привело ко мне?

– Вы разве не узнали меня?

– Простите, – отвечал старик, – не упомнил.

Мясоедов ощутил неловкость своего появления:

– А я думал, что моя жена Клара Самуиловна…

– Ах, это ваша жена? – оживился Сухомлинов. – Ну, как же, как же… Теперь вспомнил! Так это с вашей супругой моя Катерина Викторовна проводила то дивное лето в Карлсбаде?

– Именно так.

– Прошу. Садитесь. Чем могу быть полезен?..

Итак, пора выводить на сцену Мясоедова, которому суждено быть повешенным. В судьбе этого полковника, как в слепой кишке, скопилась масса дрянных нечистот корпуса жандармов, и этот болезненный аппендикс вырежут под вопли всей русской армии.

2. Слепая кишка

Для начала приведу факт, ускользнувший от внимания историков… Волынь тогда кишмя кишела шпионами, а правление «Северо-Западного пароходства» давно подозревалось в шпионаже в пользу Германии. Служащий пароходства Моисей Капыльник был взят под стражу, дело его вел советник Квашнин-Самарин. Однажды в ресторане к нему подсел в штатском костюме Мясоедов, сказавший, что, как директор пароходства, он глубоко потрясен арестом своего сотрудника. Квашнин-Самарин понял, что корни этого «потрясения» уходят куда-то очень глубоко, иначе Мясоедов не стал бы тревожиться из-за мелкой конторской сошки. Юрист ответил, что подробности дела не помнит, а о политической стороне дела разумно умолчал. По поведению Мясоедова было видно, что он с облегчением распрямился. «Я вам чрезвычайно благодарен, – сказал он, – отныне я считаю Капыльника уволенным… Мне он уже не нужен!» Вскоре в виленскую тюрьму передали посылку с продуктами на имя Капыльника, который, покушав колбаски, тихонько умер. Квашнин-Самарин доложил «наверх» свои подозрения о Мясоедове, но это дело почему-то замяли… Писать о Мясоедове так же трудно, как о Богрове, ибо у Мясоедова, как и у Богрова, полно обвинителей, но еще не вывелись красноречивые адвокаты, мастера казуистики.

Романист имеет право на свою точку зрения…

Удар гонга! – пограничная станция Вержболово.

* * *

За этой станцией начинается Германская империя; здесь поезда делают остановку, работают погранохрана и таможня. Мясоедов был начальником Вержболовского жандармского отделения: пост очень важный! А в пятнадцати верстах от Вержболова находилось охотничье имение кайзера «Роминтен», где Вильгельм II принимал у себя Мясоедова; однажды во время обеда, на котором присутствовали и берлинские министры, кайзер поднял бокал за здоровье «своего друга» жандарма Мясоедова! Русская контрразведка знала об этом, но… Германский император вправе допустить такую любезность. Генштаб обеспокоило другое обстоятельство: образ жизни полковника. Время от времени, заскучав на перроне Вержболова, он совершал набеги на Вильно, где тогда был единственный кафешантан Шумана, и здесь «шампанское лилось рекой, золото сыпалось в карманы заморских див, подвизавшихся на подмостках шантана…». Мясоедов имел затяжную связь с некоей Столбиной, и лакеи кафешантана однажды слышали, как она, сильно пьяная, кричала:

– Ах, ты решил жениться? Хорош женишок… Я тебя как облупленного знаю! Я про тебя такое знаю, что с тебя не только погоны сорвут, но еще и тачку покатаешь на Сахалине…

Мясоедов нашел себе жену по другую сторону границы – в Германии; так в его жизни появилась Клара Самуиловна Гольдштейн, отец которой, кожевенный фабрикант, выехал в Россию, отвалив жениху чистоганом сто пятнадцать тысяч рублей. Скоро контрразведка докопалась, что Мясоедов берет взятки с таможни, тайком – на служебном автомобиле – он вывозит в Германию контрабандные товары, очень крупно спекулирует. Налаженные связи еврейской торговой агентуры обеспечивали Мясоедову полную безнаказанность, и поймать его, как ни старались, было невозможно, ибо полковник использовал «пантофельную» почту германских евреев. В 1907 году Столыпин приказал перевести Мясоедова во внутренние губернии страны «не ближе меридиана Самары» (чтобы оторвать полковника от немецкой клиентуры). Мясоедову было заявлено: «Вы – русский офицер, и это звание несовместимо с тем, чтобы вы заодно служили и экспедитором кайзеровских фирм…» Мясоедов от меридиана прусской границы оторваться не пожелал и подал в отставку, а в Вильно возникло акционерное общество «Русское Северо-Западное пароходство», председателем в котором стал Мясоедов – для вывески! На самом же деле пароходством управляли родственники Кларочки – Давид и Борис Фрейберги; конторою ведал русский барон Отто Гротгус, один из видных агентов германского генштаба. Фирма занималась исключительно вывозом евреев-эмигрантов из России и Польши – для заселения «обетованной земли» в арабской Палестине! Контрразведка установила, что под русской вывеской отлично замаскировался филиал загадочной германской фирмы, связанной с генштабом Германии! Расследование отчетности пароходства МВД поручило Отто Фрейнату, который дал о Мясоедове самый блистательный отзыв (а позже Фрейната… повесили как крупного немецкого шпиона). Так и текла эта жизнь, время от времени прерываемая поездками в Германию или набегами на виленский шантан Шумана, где подле Мясоедова появлялась Столбина.

– Вот ты у меня где! – кричала пассия, показывая кулачок. – Надавлю раз, и… я ведь все про тебя знаю!

Встреча в Карлсбаде жены Сухомлинова с Кларой Самуиловной решила все остальное. Началось с перчаток германского производства, а кончилось тем, что мадам полковница явилась на Мойку в гости к госпоже министерше, имея такую дивную муфту…

– Боже, какое чудо! – ахнула Сухомлинова.

– Скажу по секрету, милочка: муфта стоит полторы тысячи рублей, а продается… всего за сотню.

После покупки муфты Мясоедов и предстал перед Сухомлиновым, просясь вновь определиться на воинскую службу.

– Хорошо. У вас, говорят, какие-то были темные пятна… Ну да ничего! Я о вас поговорю с самим государем.

Через двадцать дней после убийства Столыпина (этого главного врага Мясоедова!) император подписал указ о принятии Мясоедова на службу. Сухомлинова сразу же навестили его собственные адъютанты.

– Ваше высокопревосходительство, если этот шахермахерщик станет вашим адъютантом, мы все подаем в отставку…

Тогда Сухомлинов, специально для Мясоедова, создал при министерстве особое бюро по борьбе с революционной пропагандой в армии и на флоте, куда и посадил Мясоедова – владычить! Полковник не пролез в адъютанты военного министра, а числился лишь «прикомандированным к военному министру». Заодно уж он собирал для Сухомлинова министерские сплетни, нашептывая на ухо старику: «А ваш помощник Поливанов… знаете, что он сказал?..» Был лишь один неприятный момент. Надо было пройти через горнило кабинета министра внутренних дел.

– Вот как? – удивился Макаров. – Странно мне видеть вас снова полковником… Как вам удалось определиться на службу?

– По личному повелению его величества.

– Значит, вы перепрыгнули через мою голову? Но теперь-то, надеюсь, вы – с погонами! – оставите прежние свои гешефты?..

Нет, не оставил. Макаров докладывал царю, что «Мясоедов связан с еврейским обществом, которое, нарушая русские законы, разоряет Русское государство». Один только человек в семье Сухомлиновых был настроен против Мясоедова и его Клары – это Наталья Червинская, которая выражала точку зрения контрразведки.

* * *

Угадывая желания царя, Сухомлинов делал вид, будто никакой Думы не существует, а поэтому докладчиком в Думе по военным делам был его помощник Поливанов… Гучков навестил Поливанова.

– Можете дать что-либо о Мясоедове?

– Кроме гадостей, о нем ничего более не знаю.

– Схарчим и гадость… Давайте!

Поливанов поехал на стрельбище Семеновского полка, где опробовали новое оружие. Автомобиль помощника министра нечаянно обогнал автомобиль самого министра. Поливанов потом сказал:

– Извините, я случайно перерезал вам дорогу.

Сухомлинов с небывалым раздражением отвечал:

– Хорошо, что перерезали только дорогу, а то ведь говорят, что вы и меня зарезать готовы, лишь бы сесть на мое место…

После стрельб Поливанов сел в «мотор» министра.

– Я требую сатисфакции по поводу оскорбления меня.

Сухомлинов извинился! А затем сказал, что получает теперь анонимки, отпечатанные на машинке, из коих явствует, что Поливанов не раз жаловался, будто он, Сухомлинов, свалил на него всю работу министерства, а сам катается в командировки, дабы рвать «жирные» прогоны – жене своей на тряпки.

– Говорили вы так… о тряпках?

Поливанов резко прервал разговор с Шантеклером:

– После недоверия, выраженного вами ко мне, я вынужден хлопотать о почетном уходе из военного министерства…

Сухомлинов, побывав в Ливадии, сообщил ему:

– Государь изволил меня спрашивать, почему Поливанов, назначенный в Совет, по-прежнему мне помощничает?

Все ясно – отставка. А в спину уходящему Поливанову министр еще крикнул, что не надо было ему соваться в чужие тряпки:

– Будете знать, как перерезать дорогу старшим!

Вскоре Гучков (со слов Поливанова) выступил в Думе против Сухомлинова, обвиняя его в устройстве при Военном министерстве «охранки» во главе с жандармом Мясоедовым. После этого, указывал Гучков с трибуны, «одна из соседних держав стала значительно осведомленнее о наших военных делах, чем раньше». Петербуржцы рвали из рук газеты – скандал, опять скандал, да еще какой! В кампанию против Сухомлинова и Мясоедова включился беспринципный любитель коньяков Борька Суворин, который развернул в своей «Вечерке» картину предательства в военных верхах… В паддоке столичного ипподрома подслеповатый Мясоедов, часто протирая пенсне, отыскал Суворина средь любителей скакового дерби.

– Это вы, сударь, писали, что я шпион? – спросил он издателя. – В таком случае как дворянин предлагаю стреляться.

– Да иди ты к черту! – сказал ему Борька. – Или у меня дел больше нету, как только с тобой дуэлировать?

Мясоедов набил ему морду. После чего он послал секундантов на квартиру к Гучкову, а тот до дуэлей был сам не свой.

– Стреляться? Пожалуйста. Хоть сейчас.

Мясоедов целился тщательно и… промахнулся.

Гучков (отличный стрелок) выстрелил… в воздух.

Наталья Червинская говорила Сухомлинову за ужином:

– Ну, кто был прав? Я предупреждала. Теперь сами видите, что получился какой-то кишмиш на постном масле…

Сухомлинову позвонил по телефону Макаров.

– Владимир Александрович, – сказал министр внутренних дел министру военному, – должен вас предупредить, что Мясоедов – лошадка темная. Департамент давно имеет на него досье.

– Вы бы знали, как я устал от ваших фокусов!

– Хорошо, – ответил Макаров, – понимаю, что разговор явно не для телефонов, я напишу вам подробнейший доклад…

Пока Макаров писал донесение, Мясоедов по-прежнему околачивался при министре. Сухомлинов однажды вручил ему для передачи в Генштаб пакет со сверхсекретным протоколом военного соглашения с Францией. (Позже Сухомлинов оправдывался тем, что пакет был «хорошо заклеен», – как будто шпионы не умеют открывать заклеенных конвертов! Мясоедов был честнее министра и сознался, что конверт был «почти не заклеен».) Макаров закончил писать донесение, на которое Сухомлинов ответил ему опять-таки по телефону, – ответил так, что можно упасть в обморок:

– Даже если ваши подозрения справедливы и Мясоедов действительно шпион, то он у меня ничего не узнает…

Дураков не учат – дураков бьют! Но в МВД еще не знали, что секретное письмо Макарова, в котором он вскрыл подпольные связи Мясоедова с германской агентурой, – это письмо Сухомлинов дал прочесть самому Мясоедову. «Ну какая наглость!» – возмутился тот. А между тем «наглость» русской контрразведки была построена на железной логике. Вот как строилась схема германского шпионажа: Мясоедов и его пароходство – Давид Фрейберг – Фрейберг связан с германским евреем Каценеленбогеном – этот Каценеленбоген связан с евреем Ланцером – а сам Ланцер являлся старым германским разведчиком, давно работавшим против России, и эти сведения были трижды проверены!

– Вы будете меня защищать? – спросил Мясоедов.

– Извините, голубчик… трудно, – уклонился Сухомлинов. – На меня уже и так много разных собак навешали.

– Тогда подаю в отставку.

И уехал в Вильно, где гешефты продолжались…

* * *

Макаров, сухой полицейский педант, принял у себя группу контрразведчиков российского Генштаба.

– Господа, давайте разберемся… Его императорское величество указал нам не тревожить дурака Сухомлинова, а значит, мы не можем трогать и контору Альтшуллера на улице Гоголя…

– Но можно, – намекнули ему, – произвести в конторе такой «чистый» обыск, что даже пыль останется на своем месте.

– Война с Германией, – продолжал Макаров, – начнется через год. Граф Спаноки, австрийский военный атташе, попался на том, что за денежки купил наши секретные карты у барона Унгерн-Штернберга, служащего в фирме, возглавляемой Мясоедовым…

Контрразведчики напомнили ему, что этот Унгерн-Штернберг – ближайший родственник князя Андронникова-Побирушки. Макаров спросил: кто непосредственно держит связь с Альтшуллером?

– Корреспондентка немецких газет Одиллия Аурих.

– Какие связи с ней установлены?

– Видели ее с Мясоедовым… гуляли по Стрелке.

– Опять Мясоедов! – воскликнул Макаров. – Просто язва какая-то, куда ни плюнешь – попадешь в Мясоедова… Но вот вопрос: какова же та интимная тайна из личной или служебной жизни Сухомлинова, зная которую Альтшуллер держит министра в руках?

– Догадываемся, – отвечали контрразведчики. – Очевидно, это связано с отравлением второй жены Сухомлинова. Киевляне твердо убеждены, что, дав жене яд, он зажал ей рот, пока она яд не проглотила. Альтшуллер может его на этом шантажировать!

– Всем на орехи будет, – закруглил Макаров. – Диву даюсь, что вокруг российского Марса скопилось столько нечистот и выросло столько аппендиксов, которые предстоит удалять сразу же, как только прозвучит первый выстрел битвы с Германией.

– Вы забыли еще о Манасевиче-Мануйлове!

– Вот прорва! Спасибо, что напомнили…

Контрразведка выяснила, что Мясоедов заодно с провокатором Богровым добывал за границей фиктивные документы для развода Екатерины Викторовны с Бутовичем и для этого выезжал в Германию (не отсюда ли, я думаю, до наших дней тянется версия, что убийство Столыпина было задумано и оформлено в германском генштабе?). Было известно, что Альтшуллер имеет под Веной богатую виллу, на которой гостили оба – Мясоедов и Сухомлинов. Наконец, поссорившись с министром, Мясоедов предложил несчастному Бутовичу купить за десять тысяч рублей секретные документы, компрометирующие военного министра (Бутович от сделки отказался)…

Гневный душитель революции, Макаров был въедливым и точным механиком потаенного сыска, и казалось, что у царя никогда не возникнет желания от него избавиться!

3. Медленное кровотечение

Казалось бы, что тут такого – царь приехал в Москву? 
А между тем придворная камарилья говорила: «Царь простил москвичей». Со времени московского восстания 1905 года Николай II Первопрестольную вроде проклял; только в 1912 году, в юбилей Бородинской битвы, он впервые рискнул посетить столицу своих предков. Сто лет назад близ старой Смоленской дороги громыхала битва, отзвуки которой по сю пору слышны в каждом российском сердце. Бородинские торжества имели немало помпезности, дешевой сусальности. Из числа думских депутатов ехать в Бородино пожелали депутаты-крестьяне, но Родзянко сказал им:

– Как поедете? Билетов-то нам не прислали.

– Чего они там боятся? – спросили крестьяне.

– А черт их знает! Даже я билета не получил…

Родзянко еще раз просмотрел церемониал Бородинских торжеств и увидел, что его, председателя Думы, в церемонии тоже не учли. Сердитый, назло царю, он сел в поезд и приехал в Москву, где его сразу же осадил церемониймейстер барон Корф:

– Депутаты Думы не имеют права быть при дворе.

– Так что же здесь празднуют? – зарычал Родзянко. – Если Бородинские торжества, так это праздник не придворный, а всенародный. Кстати, церемониймейстеры не спасали тогда Россию…

Он писал: «На Бородинском поле государь, проходя очень близко от меня, мельком взглянул в мою сторону и не ответил мне на поклон». Царь был уверен, что «толстяка» не изберут в председатели четвертой Думы, а значит, не стоит ему и кланяться… На Бородинском поле средь местных крестьян нашлись ветхие старцы и старухи, свидетели Бородинской битвы. В торжестве принимали участие и французы – внуки наполеоновских гвардейцев; в суровом молчании, под мирные возгласы рокочущих барабанов французы возложили венки как на французские, так и на русские могилы.

Время стерло следы прежней вражды!

В это же время германский рейхстаг, под бурные овации кайзеру, вотировал новый закон об увеличении рейхсвера.

– Мы тоже… допингируем, – говорил Сухомлинов.

* * *

Николай II был достаточно воспитан, чтобы не выражать свою кровожадность открыто. Зато в охоте проявил себя настоящим убийцей! Кажется, он вступил в негласное соревнование с другим фанатиком уничтожения природы – эрц-герцогом Фердинандом, наследником австрийским… Бывали дни (только дни!), когда царь успевал набить тысячу четыреста штук дичи; в особом примечании Николай II записывал в дневнике – с садизмом: «Убил еще и кошку». Сколько уничтожено им редких животных – не поддается учету. Для него охота не была охотой, если число жертв не округлялось двумя нулями. А после кровопролития очень любил взгромоздиться с ружьем на еще теплые трупы животных, и тогда его фотографировали… После Бородинских торжеств царь со всем семейством отъехал в Польшу – в заповедное имение Спалу. Его сопровождал богатый арсенал орудий убийства и целый штат придворных палачей, готовых помочь царю в уничтожении природы. Был чудесный теплый октябрь, и Крулев ляс затрещал от выстрелов, быстро росла гора окровавленных трупов. В промежутке отдыха царская семья забавлялась, наблюдая за матросом Деревенько, который, обвешавшись шевронами «за безупречную службу», носился бегом с наследником престола на сытом своем загривке…

Гемофилия сделала из ребенка калеку. Однажды в Спале катались по озеру, и, когда подгребли к берегу, мальчик не вытерпел – решил первым спрыгнуть на землю. При этом нечаянно ударился о борт лодки. Две недели спустя в паху у ребенка образовалась кровяная опухоль – гематома; в Спалу спешно вызвали лучших врачей – Федорова, Раухфуса, Боткина. В таких случаях необходимо вмешательство хирургии, но гемофилия не допускала применения скапьпеля: резать его – значило тут же убить! 21 октября температура у Алексея подскочила до 39,8°. Федоров сказал царю, чтобы он с женою были готовы к самому худшему исходу.

Сразу возник вопрос о судьбах престола. «Условный регент» великий князь Михаил под именем графа Брасова околачивался за границей. Породить второго сына царица, в силу женских немощей, была уже не способна. А великие князья Владимировичи, Борис и Кирилл, уже таскались к Щегловитову, спрашивая, какие у них есть юридические права на престол. Ванька Каин ответил им, что прав у них нету, но права сразу появятся, если их мать из лютеранства перейдет в православие. Чтобы добыть права на престол забулдыгам-сыновьям, старая потаскуха Мария Павловна (из дома Мекленбург-Шверинского) разделась и полезла в купель, дабы восприять веру византийскую. Говорят, что дядя Николаша сказал ей: «А чего ты раньше думала, дура старая?..» Об этом Щегловитов моментально сообщил в Спалу. В спальской церкви днем и ночью текли клубы ладана; царь телеграфировал Саблеру, чтобы перед Иверской иконой отслужили торжественную литургию; в столичном Казанском соборе круглосуточно совершали молебны о выздоровлении наследника…

– Можете ли спасти мне сына? – спросил царь врачей.

– Мы не боги, – ответил за всех старый Раухфус.

23 октября в Спалу приехал министр иностранных дел Сазонов; было очень раннее утро, в охотничьем шале все еще спали, министр пристроился возле камина, наслаждаясь теплом. Он привез царю доклад о положении на Балканах, о том, что схватка с германским милитаризмом близится… По лестнице, убранной рогами оленей, спустилась умиротворенная сияющая императрица.

– Вы улыбаетесь? Значит, наследнику лучше?

– Нет, – отвечала Алиса, – моему сыну хуже. Но я получила телеграмму от Распутина, который написал мне, что господь увидел мои слезы и теперь наследник останется жить.

Что тут можно сказать? Сазонов промолчал.

Днем температура пошла на убыль, а гематома медленно рассосалась. Если это чудо, то Распутин и в самом деле святой! Кровотечение наследника и прекращение его давно меня занимали[2]. Тропинка исторических подозрений заводит нас в клинику доктора Бадмаева… Шарлатан снабжал Вырубову странным китайским снадобьем, которое увеличивало любое кровотечение, не только гемофилическое. Вырубова незаметно подсыпала эту отраву в пищу ребенка, а потом, когда болезнь обострялась, в интригу активно вторгался и сам Распутин, действуя «заговорами» или «божественной силой». Вырубова прекращала давать наследнику бадмаевские травки – наследник выздоравливал. В любом случае все трое имели выгоду: Распутин усиливал свою власть в царской семье, Вырубова держала в руках Распутина, а Бадмаев обретал право шантажировать обоих, что он очень тонко и делал!

Как бы то ни было, но Дума при известии о выздоровлении наследника дружно встала и пропела «Боже, царя храни…».

* * *

А когда петь закончили, Родзянко решил малость поправить свои отношения с Царским Селом – он сказал с трибуны:

– Государственная Дума четвертого созыва продолжает свои занятия с неизменным чувством незыблемой преданности своему венценосному вождю… Поручите мне передать государю императору чувство огромной верноподданнической радости по случаю чудесного выздоровления наследника-цесаревича!

С линзой в руках я обшарил всю громадную фотографию, на которой – в развороте амфитеатра Таврического дворца – открывается панорама четвертой Думы; я нашел того, кого искал. Вот он, заложив руки назад, с напряженным вниманием выслушивает речь председателя, а на лице застыла почтительная внимательность… Это Хвостов! «Избранники народа» домогались у Фредерикса «о счастии представиться государю императору», на что Фредерикс, переговорив с царем, дал благосклонное согласие. Естественно, что в эту депутацию вошел и лидер правых. Поверх камергерского мундира он укрепил пышный бант из трех национальных цветов имперского флага, а поверх банта нацепил… значок! Николай II, обходя шеренгу «умеренных», спросил Хвостова:

– Что это у вас за значок?

– Значок «Союза русского народа».

Согласно чиновному положению ношение значков при форменной одежде возбранялось, и царя покоробило это афиширование патриотизма. Неожиданно он повернул обратно, указал пальцем:

– Снимите… вот это!

Но, запомнив дерзость Хвостова, государь, конечно, теперь будет и помнить о самом Хвостове. В тамбуре дачного поезда, возвращаясь из Царского Села, Хвостов жадно курил, мрачно размышляя: «Черт! Неужели не стану министром внутренних дел?..»

* * *

Министр внутренних дел Макаров, загруженный ювелирными деталями тончайшего политического сыска, закончил свой очередной доклад императору… Был декабрь 1912 года.

– Благодарю за службу, – сказал царь, выслушав его, – а теперь, Александр Александрыч, вы можете подавать в отставку.

– Простите, государь, я не ослышался?

Царь повторил. Макаров зарыдал.

– Голубчик мой, – говорил царь, утешая опричника, – да что вы так переживаете? Я ведь к вам зла не имею… Люблю вас!

– За что же… за что меня гоните?

– Ах, боже мой, да успокойтесь…

– Чем я не угодил вашему величеству?

– Всем! Всем угодили. Не надо плакать…

Непонятно, каковы же причины, по которым убрали Макарова. Субъективно рассуждая, этот старый полицейский волк был «на своем месте». Коковцев – за него! Царь тоже стоял за Макарова!

Тогда… почему же его бессовестно вышибали?

Макаров удалился, так и не осознав, что нельзя быть министром внутренних дел, не выказав основательного решпекта Гришке Распутину. На место Макарова царь вызвал из Чернигова клоуна и имитатора Николая Алексеевича Маклакова, вошедшего в историю МВД под кличкою Влюбленная Пантера. В это же время Степан Белецкий лелеял в душе ту мысль, которая уязвляла и душу Хвостова: «Как посмотришь вокруг, так нет ничего слаще эм-вэ-дэ с его рептильными фондами… Неужели я недостоин?»

4. В канун торжества

Петербург пробуждался, весь в приятном снегу, тонкие дымы, будто сиреневые ветки, тянулись к ледяному солнцу, заглянувшему в спальню директора департамента полиции. Белецкий еще спал, и жена дожидалась, когда он откроет свои бесстыжие глаза…

– Степан, я давно хочу с тобою поговорить. Оставь все это. Ты уже достиг поднебесья. Просись обратно в губернию.

Поняв причину ее вечных страхов, он сказал:

– Губернаторы тоже причислены в эм-вэ-дэ.

– Пусть! Но перестань копаться в этом навозе.

– С чего бы мы жили, если бы я не копался?

– Лучше сидеть на одной каше, но спать спокойно. Я же вижу, как полицейщина засасывает тебя, словно поганое болото…

Белецкий натянул штаны, пощелкал подтяжками.

– С чего ты завела это нытье с утра пораньше?

– Я завела… Да ведь мне жалко тебя, дурака! Погибнешь сам, и я погибну вместе с тобою… Пожалей хоть наших детей.

– Можно подумать, – фыркнул Белецкий, – что все служащие полиции обязаны кончить на эшафоте. Оставь заупокойню!

Жена заплакала.

– Об одном прошу, поклянись мне, что никогда не полезешь в дружбу с этим… Ну, ты знаешь, кого я имею в виду.

– Распутина? Так он мне не нужен…

Жена в одной нижней рубашке соскочила с кровати.

– Не так! – закричала она. – Встань к иконе! Пред богом, на коленях клянись мне, Степан, что Распутин тебе не нужен.

Он любил жену и встал на колени. Директор департамента полиции, широко крестясь, принес клятву перед богом и перед любимой женой, что никогда не станет искать выгод по службе через Гришку Распутина… Жена подняла с пола уроненную шпильку, воткнула в крепкий жгут волос на затылке.

– Смотри, Степан! Ты поклялся. Бог накажет тебя…

В прихожей он напялил пальтишко с вытертым барашковым воротником, надел немудреную шапчонку, сунул ноги в расхлябанные фетровые боты. У подъезда его поджидал казенный «мотор».

– В департамент, – сказал, захлопывая дверцу…

«Ольга, как и все бабы, дура, – размышлял директор в дороге. – Где ей понять, что в таком деле, какое я задумал, без Гришки не обойтись, но я ей ничего не скажу… Господи, жить-то ведь надо! Или мало я киселя хлебал? О Боже, великий и насущный, пойми раба своего Степана…» Шофер, распугивая зевак гудением рожка, гнал машину по заснеженным улицам столицы – прямо в чистилище сатаны! На Фонтанку – в департамент.

* * *

Ротмистр Франц Галле в шесть утра уже был в полицейском участке. «Много насобирали?» – спросил, зевая. Дежурный пристав доложил о задержанных с вечера: нищие, воры, налетчики, взломщики, наркоманы, барахольщики, хинесницы, проститутки… По опыту жизни Галле знал, что рабочий день следует начинать с легкой разминки на нищенствующих (это вроде физзарядки).

– Давайте в кабинет первого по списку, – указал он; вбросили к нему нищего, сгорбленного, в драной шинельке.

– Ах ты, сучий сын… Где побирался, мать твою так размать!

– На Знаменской… какое сейчас побирание!

– Почему не желаешь честно трудиться?

– Дык я б пошел. Да кому я нужен?

– Семья есть? – спросил Галле, еще раз зевая.

– А как же… чай, без бабы не протянешь.

– Дети?

– У-у-у… Мал мала меньше.

– Детей наделать ума хватило, а работать – так нет тебя? – Сорвав трубку телефона, Галле стал названивать в Общество трудолюбия на Обводном канале, чтобы прислали стражников. – Да, тут одного охламона надо пристроить…

Шмыгнув красным носом, нищий швырнул на стол ротмистру открытый спичечный коробок, из которого вдруг побежали в разные стороны клопы, клопищи и клопики – еще детеныши.

– Я тебя в «Крестах» сгною! – орал Франц Галле, давя клопов громадным пресс-папье, и с кончиною каждого клопа кабинет его наполнялся особым, неповторимым ароматом…

– Честь имею! – сказал «нищий», распахивая на себе шинельку, под которой скрывался мундир. – Я министр внутренних дел Маклаков, а клопов сих набрался в твоем клоповнике… Ну что? Не дать ли вам, ротмистр, несколько капель валерьянки?

Началась потеха: всех арестованных за ночь погнали из камер на «разбор» к самому министру… Одна бесстыжая краля, понимая, что в жизни еще не все потеряно, мигнула Маклакову.

– Слышь! – сказала. – Ты со мной покороче. Я ведь тебе не Зизька, которая по пятерке берет, а у самой такой триппер, что ахнуть можно… Я ведь честная, здоровая женщина!

– Ах, здоровая? Тогда проваливай…

Взломщики сочли Маклакова за своего парня. Он угостил их папиросами, душевно побеседовал о трудностях воровского мастерства. Несколько дней полиция Петербурга находилась в состоянии отупляющего шока. Боялись взять вора-домушника. Страшились поднять с панели пьяного… «Поднимешь, в зубы накостыляешь, а потом окажется, что это сам министр». Маклаков, подлинный мистификатор, являлся в участки то под видом адъютанта градоначальника, то бабой-просительницей, то тренькал шпорами гусарского поручика. Гримировался – не узнаешь! Голос менял – артистически! Петербург хохотал над полицией, а сам автор этого фарса веселился больше всех. Озорная клоунада закончилась тем, что царь сказал Маклакову:

– Николай Алексеич, пошутили, и хватит… Я прошу вас (лично я прошу!), окажите влияние на газеты, чтобы впредь они больше не трепали имени Григория Ефимовича…

Обывателю не возбранялось подразумевать, что Распутин где-то существует, но он, как вышний промысел, всеобщему обсуждению не подлежит. Натянув на прессу намордник, Маклаков вызвал к себе Манасевича-Мануйлова, которого отлично и давно уже знал по общению с ним в подполье столичных гомосексуалистов.

– Ванечка, ты больше о Распутине не трепись, золотко.

– Коленька, ты за меня не волнуйся…

Влюбленная Пантера совершала немыслимые прыжки и, покорная, ложилась возле ног императрицы, облизывая ей туфли. Царь отверг резолюцию Коковцева, который о Маклакове писал: «Недостаточно образован, малоопытен и не сумеет сыскать доверие в законодательных учреждениях и авторитет своего ведомства». Но что значит в этом мире резолюция? Бумажка…

* * *

Ванечка зашел на Невском, дом № 24/9, в парикмахерскую «Молле», владелица которой Клара Жюли сама делала ему маникюр. Между прочим, болтая с неглупой француженкой, Манасевич-Мануйлов краем уха внимательно слушал разговоры столичных дам:

– Теперь чулки прошивают золотыми пальетками, так что ноги кажутся пронизанными лучами утреннего солнца.

– Слава богу, наконец-то и до ног добрались! А то ведь раньше только и слышишь: глаза да глаза… Как будто, кроме глаз, у женщины больше ничего и нету.

– А Париж уже помешался на реверах из черного соболя.

– Ужас! Следует быть очень осторожной.

– Неужели опять обман?

– Да! От белой кошки берут шкуру, а от черной кошки берут хвост. Продается под видом egalite «под нутрию»!

– С ума можно сойти, как подумаешь… За какого-то зайца под белку я недавно отдала двадцать рублей.

– Вам еще повезло! А я за собаку под кошку – пятнадцать, и была еще счастлива, что достала…

– Главное сейчас в жизни – это муфта.

– Да. В нашем жестоком веке без муфты засмеют!

– Мне один знакомый молодой человек (так, знаете, иногда встречаемся… как друзья!) рассказывал, что скоро в Сибири перестреляют всего соболя, и тогда мы будем ходить голыми.

– Уже ходят! Недавно княгиня Орлова, урожденная Белосельская-Белозерская (та самая, которую Валентин Серов писал на диване, где она на себя пальчиком показывает), вернулась из Парижа… Вы не поверите – ну чуть-чуть!

– Как это, Софочка, «чуть-чуть»?

– А так. Прикрыта. Но… просвечивает.

– Конечно, ей можно! У нее заводы на Урале, у нее золотые прииски в Сибири. А если у меня муж в отставке без пенсии, а любовник под судом, так тут при всем желании… не разденешься.

– Ну, я пошла. Всего хорошего. Человек!

– Чего изволите?

– Подними мою муфту. Еще раз – до свиданья.

– Счастливая! Вы заметили, какой у нее «пароди»?

– Это старо. Сейчас Париж помешался на «русских блузках». Конечно, в одной блузке на улицу не выйдешь. К скромной блузочке необходимо приложение. Хотя бы кулон от Фаберже!

– В моде сейчас крохотная голова и длинные ноги.

– Об этом давно говорят. А к очень маленькой голове нужен очень большой «панаш» из перьев райских птиц… Человек!

– Чего изволите?

– Вынеси шляпу… не урони. Ремонт очень дорог…

Ванечка небрежным жестом оставил Кларе Жюли пять рублей за маникюр и помог одной даме надеть шубу (из кошки или из собаки – этого он определить не мог), прочтя ей четверостишие:

  • Последний звук последней речи
  • Я от нее поймать успел,
  • Ея сверкающие плечи
  • Я черным соболем одел.

Дама оказалась знающей и мгновенно парировала:

  • Настоящую нежность не спутаешь
  • Ни с чем. И она тиха.
  • Ты напрасно бережно кутаешь
  • Мне плечи и грудь в меха…

Действуя по наитию, Ванечка подошел к телефону.

– Здравствуй, Григорий Ефимыч, – сказал приглушенно. – Не узнал? Это я – Маска… враг твой! Я прямо от Маклакова, он к тебе хорошо относится. За что? Не знаю. Он сказал: «Ванюшка, только не обижай моего друга Распутина…» Встретимся?

– Да я в баню собрался, – отвечал Распутин, явно обрадованный тем, что Маклаков к нему хорошо относится.

– Ну, пойдем в баню. Я тебе спину потру.

– Соображай, парень… Я же с бабами!

– Соображай сам: я уже столько раз бывал женщиной, что меня твое бабьё нисколько не волнует. К тому же я еще и женат.

– Ладно. Приходи. Я моюсь в Ермаковских.

– Это где? Бывшие Егоровские?

– Они самые. В Казачьем переулке… у вокзала.

Распутина сопровождали семь женщин (четыре замужние, две овдовевшие и одна разведенная). Гришка тащил под локтем здоровущий веник, так что подвоха с его стороны не было. Пошли в баню с приятными легкими разговорами. Ванечка семенил сбоку, слушая. Неожиданно Распутин спихнул его с панели, сказав:

– А меня, брат, скоро укокошат… это уж так!

– Кто? – спросил Ванечка, испытав зуд журналиста.

– Да есть тут один такой… Ой и рожа у него! Не приведи бог… Я вчера с ним мадеру лакал. Человек острый…

Интересно было другое. На углу Казачьего переулка стояла грязная баба-нищенка, и Распутин окликнул ее дружески:

– Сестра Марефа, а я мыться иду… Не хошь ли?

– Рупь дашь, соколик, тогда уступлю – помоюсь.

– Трешку дам. Пива выпьем. Чего уж там! Причаливай…

Из соображений нравственного порядка я дальнейшие подробности опускаю, как не могущие заинтересовать нашего читателя. Но хочу сказать, что после бани Распутин платье баронессы Икскульфон-Гильденбрандт, пошитое в Париже на заказ, отдал нищенке, а знатную аристократку обрядил в отрепья сестры Марефы.

– Горда ты! – сказал ей. – Теперича смиришься…

При выходе из бани заранее был расставлен на треноге громадный ящик фотоаппарата, и Оцуп-Снарский (тогдашний фоторепортер Сувориных) щелкнул «грушей» всю компанию Гришки с дамами.

– Вот нахал Мишка! – сказал ему Распутин без обиды. – Доспел-таки меня… ну и жук ты! Пошли со мной мадеру хлебать…

* * *

Под видом интервью, якобы взятого у Распутина, Ванечка со всеми подробностями описал этот Гришкин поход в баню. Борька Суворин «интервью» напечатал в своей газете, за что, как и следовало ожидать, Ванечку потянули на Мойку – в МВД.

– Это же подло! – сказал ему Маклаков. – Я дал слово государю, что Распутина трогать не станут, ты дал слово мне, что не обидишь его, и вдруг… сходил и помылся! Ты меня, Ванька, знаешь: шуточки-улыбочки, но и в тюрьму могу засадить так прочно, словно гвоздь в стенку, – обратно уже будет не выдернуть.

– Ну что ж, – согласился Манасевич, – травлю Распутина я позже всех начал, мною эта кампания в печати и заканчивается…

Влюбленная Пантера проглядывал списки чиновников своего министерства и напоролся на имя князя М. М. Андронникова.

– Как? – воскликнул. – И этот здесь?

Самое странное, что ни один из столоначальников не мог подтвердить своего личного знакомства с Побирушкой.

– Знаем, – говорили они, – что такой тип существует в России, но упаси бог, чтобы мы когда-либо видели его на службе.

Маклакова (даже Маклакова!) это потрясло:

– Но он уже восемнадцать лет числится по эм-вэ-дэ. Мало того, все эти годы исправно получал жалованье… за что? Неужели только за то, что граф Витте когда-то внес его в список?

Стали проверять. Все так и есть: на протяжении восемнадцати лет казна автоматически начисляла Побирушке жалованье, а Побирушка получал его, ни разу даже не присев за казенный стол.

Маклаков велел явить жулика пред «грозные очи»:

– Чем занимаетесь помимо… этого самого?

– Открываю глаза, – отвечал Побирушка бестрепетно.

– Как это?

– А вот так. Если где увижу несправедливость, моя душа сразу начинает пылать, и я открываю глаза властям предержащим на непорядок… Я уже в готовности открыть глаза и вам!

Его выкинули. Побирушка кинулся к Сухомлинову.

– Маклаков лишил меня последнего куска хлеба. Если и ваше министерство не поддержит, мне останется умереть с голоду…

На этом мы пока с ними расстанемся.

5. Романовские торжества

Романовы-Кошкины-Захарьины-Голштейн-Готторпские…

Так исторически правильно они назывались! Было серенькое февральское утро 1613 года, когда возок с первым Романовым, ныряя в сугробах, под шум вороньего грая доставил его из Костромы в первопрестольную; болезненный и хилый отрок Михаил, плача от робости, водрузил на себя корону, которая теперь, три столетия спустя, сидела на голове его потомка Николая II… Триста лет – дата юбилейная, и Романовы весь могучий аппарат имперской пропаганды поставили на воспевание романовских торжеств, дабы в народе не иссякала вера в «добрых, премудрых и всемогущих царей-батюшек»! Ну, конечно, где торжества, где хорошие харчи с выпивкой, там без Гришки не обойтись…

В Казанском соборе совершал службу патриарх Антиохийский, когда Родзянко (под возгласы молебнов) лаялся с церемониймейстером Корфом на злободневную тему: кому где стоять – где Думе, а где Сенату? Председатель добился, чтобы Сенат задвинули в мышиную тень собора, а на свет божий вытаращились пластроновые манишки «народных избранников», причем Родзянко призвал депутатов «не сдавать занятую позицию». В подкрепление своих слов он вызвал полицию, оцепившую линию думского фронта. Но не успел Родзянко отереть пот с усталого чела, как подошел пристав.

– Там какой-то мужик с крестом прется вперед, уже встал перед думскими депутатами и ни в какую не уходит…

Распутин занял позицию перед Государственной Думой, перед Государственным Советом, перед Правительствующим Сенатом – в темно-малиновой рубахе из шелка, в лакированных сапогах, а поверх крестьянской поддевки красовался наперсный крест, болтавшийся на цепочке высокохудожественной выделки.

– А ты зачем тут? – зловеще прошипел Родзянко.

И получил хамский ответ:

– А тебе какое дело?

– Посмей мне «тыкать»! За бороду вытащу…

Родзянко вспоминал: «Распутин повернулся ко мне лицом и начал бегать по мне глазами: сначала по лицу, потом в области сердца… Так продолжалось несколько мгновений. Лично я совершенно не подвержен действию гипноза, испытал это много раз, но здесь я встретил непонятную мне силу огромного воздействия. Я почувствовал накипающую во мне чисто животную злобу, кровь отхлынула к сердцу, и я сознавал, что мало-помалу прихожу в состояние подлинного бешенства». На гипнотический сеанс мужика столбовой дворянин ответил своим гипнотическим сеансом, глядя на варнака с таким напряжением, что, казалось, глаза вылетят прочь и повиснут на ниточках нервов… И что же? Гипноз Родзянки оказался сильнее: Гришка съежился и перешел на «вы»:

– Что вам угодно от меня? – спросил он тихо.

– Чтобы ты сейчас же убрался отсюда.

– У меня билет… от людей, которые повыше вас.

– Пошел вон… с билетом вместе!

«Распутин искоса взглянул на меня, звучно опустился на колени и начал отбивать земные поклоны. Возмущенный этой наглостью, я толкнул его в бок и сказал: „Довольно тебе ломаться!“ С глубоким вздохом и со словами: „О господи, прости его грех“, Распутин… направился к выходу». А там, на улице, оказывается, его, как важную персону, поджидал автомобиль из царского гаража, выездной лакей в императорской ливрее подал ему великолепную шубу из соболей, какой не мог бы справить себе и Родзянко.

Распутин потом со смехом рассказывал:

– Я хорошую свинью подложил Родзянке, когда из собора ушел. Меня в собор сам царь звал. Спросит он: «А где ж Григорий?» А меня-то и нетути. Да его, скажут, Родзянко прочь вышиб… Вот смеху-то будет, коли Родзянку тоже домой погонят!

В этом году Распутин внял советам друзей и решил усилить свои гипнотические свойства. Тайком, скрываясь от филеров, он посещал кабинет Осипа Фельдмана, который давал ему уроки по влиянию на людей. Но обмануть департамент полиции не удалось, и Белецкий вскоре же установил, что Распутин оказался способным учеником Фельдмана, усилив свойственную ему силу внушения. Шила в мешке не утаишь; по столице стали блуждать слухи, что Распутин уже загипнотизировал царскую семью, теперь он вертит самодержцем как хочет. Эта нелепая сплетня особенно подействовала на главаря черносотенцев – доктора Дубровина, который спешно собрал съезд «союзников», где на высоком научном уровне обсуждался вопрос о «разгипнотизировании загипнотизированных их императорских величеств»! Был даже создан особый комитет, который ничем другим, кроме гипноза, не занимался. В качестве ведущего научного консультанта к работе привлекли ординатора психиатрической клиники приват-доцента В. Карпинского, который, встретясь с Дубровиным, сказал ему так:

– Всем вам обещаю бесплатное место в своей клинике…

«Разгипнотизирование загипнотизированных» Романовых-Кошкиных-Захарьиных-Голштейн-Готторпских черносотенцам не удалось!

* * *

А Европа была по-настоящему загипнотизирована событиями на Балканах, искры пожаров долетали до берегов Невы и Одера… Балканские войны 1912–1913 годов мы знаем «на троечку», а ведь наши дедушки и бабушки с невыразимой тревогой раскрывали тогда газеты. В Петербурге ошибочно полагали, что армии южных славян не сдержат натиска Турции; Россия будет вынуждена оказать им поддержку, а заодно откроет для себя и черноморские проливы. Турецкую армию обучали германские инструкторы, во главе ее стоял бравый «паша» фон дер Гольц; в канун войны кайзер вызвал его в Берлин и спросил – все ли готово, чтобы дать взбучку славянам? «Ganz niebel uns» (совсем как у нас), – ответил фон дер Гольц. Турция была вооружена устаревшим оружием – германским, славяне новейшим оружием – французским… Внешне построение балканских войск выглядело нелепо. Болгария, Греция, Сербия и Черногория (неожиданно для Петербурга!) вдрызг разнесли турецкую армию, и та панически бежала, оставляя европейские владения, Македонию и Албанию. Русская публика, приветствуя победы славян, пела на улицах «Шуми, Марица», а в Царском Селе не могли смириться с мыслью, что болгарам достанется лакомый кусок турецкого пирога – Босфор, и потому казаки стегали на улицах публику, в восторге певшую «Шуми, Марица»! Первая Балканская война закончилась. Но не успели составить ружья в пирамиды, как сразу же – без передышки – возникла Вторая Балканская война: Сербия, Греция, Черногория и Румыния набросились теперь на Болгарию (вчерашнюю союзницу), а к ним примкнула и Турция (вчерашняя противница), – эта новая, неряшливо составленная коалиция извалтузила оставшуюся в одиночестве Болгарию. Русская дипломатия явно переоценила свое влияние на Балканах, а дух войны вырвался из повиновения мага Сазонова.

– В результате двух военных конфликтов, – рассуждал он, – возникли два политических результата: Румыния с королем, склонным к союзу с Германией, кажется, пойдет на союз с Россией, а Болгария, избитая до крови, отвернется от нас, уже примериваясь к неестественной для славян дружбе с Германией…

Довольных не было. Австрия потеряла надежду выйти к греческим Салоникам и нацелилась на захват Албании; Германия с тревогой наблюдала, как в синие воды Босфора рушились каменные быки пангерманского «моста», переброшенного от Берлина до Багдада. Пребывая в «настроении больного кота», кайзер вспоминал слова фон дер Гольца о том, что в Турции, разбитой славянами, «совсем как у нас»… Сложные узлы разрубают мечами!

В светлом пиджаке и при галстуке-бабочке (что весьма легкомысленно для министра иностранных дел), Сергей Дмитриевич Сазонов не умел владеть ни лицом, ни голосом, ни жестом (что тоже не характерно для дипломата). Сейчас все его слова выдавали сильное волнение и смятение чувств, крах логики.

– Ощущение такое, – говорил он Коковцеву, – будто где-то под полом лежит «адская машина» и я слышу, как часики отщелкивают время, после чего… взрыв! Вся наша работа многих лет, все напряжение дней и бессонные ночи – все насмарку!

Коковцев, человек уравновешенный, отвечал:

– А в Берлине уже и не скрывают, что траншеи выкопаны. Но меня удивляет, что кайзер неизменно подчеркивает – война будет расовой: битва славянства с миром германцев. Мы присутствуем при завершении ужасающего процесса европейской истории…

– Где конец этого процесса?! – воскликнул Сазонов.

– Конца не ведаю, – невозмутимо сказал Коковцев, – но зато истоки процесса известны: это 1871 год, это разгром Франции бисмарковской Германией, это унизительное для французов провозглашение Германской империи в Зеркальном зале Версальского дворца, это… ошибки, сделанные лично нами, нашими отцами и нашими дедами еще со времен Венского конгресса!

Теперь кайзер утверждал: «Кто не за меня, тот против меня, а кто против меня, того я уничтожу». Россия три раза подряд уступала немцам, чтобы не вызвать всемирного пожара; уступила в 1909-м, в 1912-м, уступала и сейчас в 1913 году, но в 1914-м уступать будет уже нельзя. Из Берлина дошли слова кайзера: «Если войне суждено быть, то безразлично, кто ее объявит…»

– Могу ли я что-либо еще сделать? – спросил Сазонов.

– Милый Сергей Дмитриевич, вы уже никогда и ничего не сможете сделать. Вы просто не успеете отскочить в сторону, как эта пороховая бочка, сорвавшись с горы, расплющит вас.

– Значит… война?

Народы мира еще не хотели верить, что пролог уже отзвучал, – дипломатический оркестр торопливо перелистывал старые затерханные ноты, готовясь начать сумбурное вступление к первому акту великой человеческой трагедии, и безглазый дирижер, зажравшийся маэстро капитал, уже постучал по краю пюпитра: «Внимание… приготовьтесь… сейчас мы начинаем…»

* * *

В годы Балканских войн Распутин начал влезать в дела международной политики. Вернее, не он начал влезать, а его силком втаскивали в политику, заставляя разговориться о ней… Бульварные газеты повадились брать у него интервью.

– Вот ведь, родной, – говорил Распутин, сидя на кровати, из-под которой торчал ночной горшок, – ты тока пойми! Была война там, на энтих самых Балканах. Ну и стали всякие хамы орать: быть войне, быть! А вот я спросил бы писателев: нешто хорошо это? Страсти бы укрощать, а не разжигать. Памятник бы поставить – да не Столыпину, какой в Киеве нонешней осенью отгрохали, – нет, поставить бы тому, кто Россию от войны избавил.

Репортер Разумовский перебил его:

– Я из газеты «Дым Отечества»… Вот вопрос: вы русский крестьянин, неужели же вам глубоко безразличны страдания ваших же братьев-славян от ига Австрии и Турции?

На что Распутин, погладив бороду, отвечал:

– А може, я не мене ихнего страдаю. А може, славянам твоим бог свыше дал испытание от турка. Бывал я в Турции, кады по святым местам ездил… А што? Чем плохо? Народец, глядишь, не шатается. Зато славяне твои обокрали меня на вокзале…

– Но ведь войны для чего-то существуют!

– А для чего? – вопросил Распутин. – Скажи, какая мне выгода, ежели я тебя, мозглявого, чичас исковеркаю и свяжу, как в кутузке? Ведь опосля уснуть – не усну. А вдруг ты, паразит такой, ночью встанешь и меня ножиком пырнешь? Так и война! Победителю мира не видать: спи вполглаза да побежденного бойся. А мы, русские, не в Европу должны поглядывать (што нам ента Европа? Да задавись она!), а лучше в глубь самих себя посмотреть: такие ли уж мы хорошие, чтобы других учить разуму?..

Этот примитивный пацифизм Распутина объяснялся просто: внутренним чутьем он понимал, что вслед за войною придет революция – и неизбежный конец его приятной веселой жизни. Германии он не знал! Но когда ездил в Царицын к Илиодору, то часто посещал колонии немцев Поволжья, где его ошеломили чистота полов, фикусы до потолка и работа сельскохозяйственных машин германского производства. Но больше всего Гришку потрясло то, что немцы-крестьяне пили по утрам… кофе.

– Мать честная! – не раз восклицал он. – Утром встал, рожу ополоснул, а ему уже кофий ставят. Не чай, а кофий! Ну, где уж нам, сиволапым, с немаками тягаться? Живем, брат, из кулька в рогожку. А тут еще воевать хотим. Как можно германца победить, ежели он по утрам кофий дует? Соображай сам…

В конце 1913 года в Петербург прибыл болгарский царь Фердинанд (из династии Кобургских). Николай II не принял его. Тогда царь Болгарии нагрянул с адъютантами прямо в квартиру Распутина на Английском проспекте, и Гришка даже не удивился:

– Чево надо? Папку повидать? Так иди. Повидаешь…

После этого император России принял царя Болгарии!

* * *

От внешней политики перейдем к сугубо внутренней, хорошо засекреченной. Чтобы иметь в доме «своего человека», Распутин выписал из Покровского племянницу Нюрку… Однажды в полдень эта девка разбудила его, крепко спавшего «после вчерашнего».

– Дядя Гриша, да встань ты… Машина-то звенит и звенит, уж я надселася – эдак страшно-то, что железки звенят…

Это звонил телефон! Календарь показывал декабрь 1913 года. В трубке Распутин услышал голос бывшей премьерши:

– Вас беспокоит Александра Ивановна Горемыкина… Сколько уж я спрашивала ваших знакомых, что вы любите больше всего, а они говорят: Григорий Ефимыч готов жить на одной картошке.

– Верно! – отозвался Гришка с охотой. – Картошку, да ежели ишо селедочку с молокой, да и лучку туда покрошить, так лучше закуски под мадеру и не придумаешь…

– Видно, что вы картофеля еще не ели! Я знаю десять способов его готовки. Вы сами скажете мне горячее спасибо.

Связываться со старухой из-за одной картошки не хотелось.

– А куды мне? Коль надо, так и в мундире наварим.

– Нет, нет, не отрицайте! Это чудо…

От старухи было никак не отлипнуть, а картошку она действительно варить умела. Гришка вскоре и сам привык, что картошка на столе должна быть только «горемычного» происхождения. Мадам Горемыкина брала таксомотор и с Моховой на Английский доставляла картофель еще горячим, пар шел! Заметив, что Распутин целует женщин, она тоже решила с ним «похристосоваться». Но Гришка грубейшим образом отпихнул ее с себя:

– Не лезь, карга старая! Картошку варишь – и вари! А ежели твоему дохляку-мужу чего и надобно, так скажи прямо…

В этом году синодальный официоз «Колокол» благовестил на всю Русь: «Благодаря святым старцам, направляющим русскую внешнюю политику, мы избегли войны и будем надеяться, что святые старцы и в будущем спасут нас от кровавого безумия…» С этой дурацкой статьей в руках оскорбленный Сазонов спрашивал царя:

– Разве я уже не министр иностранных дел? Какие такие старцы помогли нашей стране избежать в этом году войны?

– Сергей Дмитриевич, ну стоит ли обращать внимание?.. Ну их! Поберегите нервы. Сами знаете, написать все можно!

6. Горемычные истории

В истории всегда бывают случаи, которым суждено повторяться. Побирушка с утра пораньше ломился в двери горемыкинской квартиры, на улице трещал зверский мороз, был январь 1914 года.

– Откройте, это я… у меня замерзают фиалочки!

Мадам Горемыкина накрыла лысину париком.

– Опять вы, Мишель? Но мой Жано еще почивает…

Иван Логинович Горемыкин появился из спальни, словно старая моль из выдохшегося нафталина. Искал свою челюсть.

– Это вошмутительно. Не дадут пошпать шеловеку, который вштупил в девятый дешяток шишни…

– Александр Иванович, – прослезился Побирушка, – вы даже не знаете, что вас ждет.

– Да ничего меня уже давно не ждет!

– Ошибаетесь – вас ждет Распутин и…

– Зачем мне этот ваш мужик Распутин?

– Ах, не порти мне настроения, – отвечала жена. – Я уже все сделала, что только можно, а ты спрашиваешь – зачем придет Распутин? Значит, так нужно! Мишель, скажите ему главное…

– Вы снова станете премьером, – объявил Побирушка.

– Какой я премьер? Одной камфарой держусь!

– Не притворяйся глупее, чем ты есть на самом деле, – возразила жена. – В конце концов, хотя бы ради уважения ко мне, согласись еще разочек попремьерствовать. Тебе это даже полезно! Взбодришься. Знаю я тебя: еще к молоденьким побежишь…

– Если ветру не будет, – отвечал Горемыкин.

Побирушка вскоре привел Распутина для «смотрин» будущего визиря. Перед аудиенцией с чалдоном Горемыкин взбодрил себя инъекцией и был вполне доступен для понимания широкой публики. Разговора не было – как-то не получился. Но зато был конец свидания, когда Распутин старца по колену – хлоп-с!

– Ну, с богом! Валяй… сойдет.

Когда гости удалились, жена сказала:

– Вот и все. Это вроде укола. А потом приятно…

Горемыкин пребывал в некотором миноре.

– Опять я как старая лисья шуба, которую вынимают из нафталина лишь при дурной погоде… А куда они денут Коковцева?

* * *

С тех пор как Коковцев пожелал Гришке жить в Тюмени, а царица в Ливадии показала ему спину, премьер сознавал, что «сьюрпризы» еще будут, и ничему больше не удивлялся. Владимир Николаевич зачитывал в Думе декларацию правительства, когда Пуришкевич встал и заявил, что ему осточертело словоблудие премьера. Потом, в разгар бюджетных прений, на «эстраду» вылез нетрезвый Марков-Валяй и, грозя Коковцеву пальцем, будто гимназисту, произнес с упреком: «А воровать нельзя…»

– Больше в Думу я не пойду, – сказал Коковцев жене. – Меня нарочно оскорбляют, чтобы я сорвался и наговорил нелепостей!

Атака на премьера велась одновременно с двух флангов, и за царским столом подал голос молодой и красивый капитан 1-го ранга Саблин, одинаково любезный с царем (с которым он выпивал) и с царицей (с которой он спал).

– Я недавно имел беседу с Петром Львовичем Барком, он сказал ясно: пора кончать с «пьяным бюджетом» Коковцева, нельзя вытягивать доход государства на одной водке.

– Это возмутительно! – поддержала его Алиса. – Ники, пора указать премьеру, чтобы прекратил спаивать верноподданных. О нас уже и так в Европе говорят небылицы, будто мы употребляем водку в сильную жару ради создания приятной прохлады в комнатах.

– Да, это скверно! – согласился царь.

– Барк очень разумно рассуждает об экономике государства, – добавил Саблин и, дополнив рюмку царя, пододвинул к императрице тарелку с жирным прусским угрем. – Если послушать Петра Львовича, то, вне всякого сомнения, Коковцев тянет нас в…

Вечером он тишком позвонил до дворцовому телефону:

– Игнатий Порфирьич, это я… Саблин. Как вы и просили, я сегодня завел разговор о Барке и разлаял Каковцева.

– Муссируйте и дальше эти вопросы. Мне нужен Барк!

Саблин, беря деньги от Мануса, продолжал атаку:

– Барк желает национализации кредита, а Коковцев имеет наглость утверждать, что кредит космополитичен. Барк – лучший друг банкира Митьки Рубинштейна, а Митька свой человек в доме Горемыкиных, и вы знаете, что Митька сделает все, что ни попросит Григорий Ефимыч… Барк уже не раз помогал Распутину!

– Ники, ты слышишь? – спросила царица. – Подумай об этом Барке… Коковцев уже столько ласки получил от нас! Дай ему титул графа, и пусть он заберет свою водку и уходит от нас!

Саблин опять названивал Манусу:

– Кажется, они согласны отдать финансы Барку.

– Погодите, – отвечал Манус, – у меня есть еще одна кандидатура. Очевидно, вам предстоит теперь перемешать Барка с навозом и поддерживать того человека, которого я…

– Послушайте, – перебил его Саблин, – но я ведь не мальчик. Нельзя же с полного вперед реверсировать машиной назад!

В ближайшие дни Коковцев выслушал от царя массу демагогических слов о спаивании бедного народа казенной водкой.

– Скажите, – отвечал он, – будет ли бедняк пить меньше, если он узнает, что пьет не казенную, а частную водку? Не забывайте, винную монополию изобрел все-таки не я, а граф Витте[3], проживающий в блаженстве, а все оплеухи за построение бюджета на «пьяном» фундаменте получаю за него я!

На докладе присутствовала и Алиса, листавшая английский журнал «The Ladies Field», в котором освещались помпезная жизнь великосветской женщины, курортный флирт, нравы Монако и Монте-Карло, игра в лаунтеннис, свадьбы принцев с принцессами и путешествия автоамазонок по Африке. Вздохнув, она из этого журнала извлекла прошение Саблина об отводе ему дорогих земель в Бессарабской губернии и протянула бумагу Коковцеву.

– Он очень беден, – сказала царица, а царь добавил, что хорошо бы помочь Саблину. – Подпишите его прошение…

Коковцев в нескольких словах, на основании законов империи, доказал, что эти казенные земли раздаче в частные руки не подлежат. Императрица гневно порвала прошение.

– Когда прошу я (я!), то все мои просьбы незаконны.

Дома, снимая фрак, Коковцев сказал жене:

– Облава закончилась – я взят на мушку!

В среду 28 января премьер делал очередной доклад царю, в конце которого царь заглянул в календарь.

– Следующий ваш доклад в пятницу? Отлично…

А дома Коковцева ждало письмо Николая II, который начинал его ненужным сообщением, что «в стране намечается огромный экономический и промышленный подъем, страна начинает жить очень ярко выраженной жизнью», за что он, царь, особо благодарен Коковцеву, а в конце письма было сказано, что они останутся хорошими друзьями. В пятницу, как и было договорено, Коковцев сделал доклад. Царя было не узнать. Голова его тряслась, он прятал глаза. Неожиданно искренне расплакался, с губ императора срывались страшные, терзающие признания:

– Простите… меня загоняли… эти бабы… с утра до вечера… Одно и то же… Владимир Николаич, я ведь понимаю, что ни Барк, ни Горемыкин ни к черту не нужны мне… Простите, если можете… Я сам не знаю… как… это… случилось!

Самому же Коковцеву пришлось и утешать царя:

– Не отчаивайтесь! Я понимаю: тут не вы, а иные силы…

Был очень сильный мороз. С открытой головой, продолжая плакать, царь проводил Коковцева до крыльца, повторяя:

– Ко мне все-таки приставали… простите!

Воздух звенел от стужи, снежинки таяли на заплаканном лице императора, мешаясь с его слезами, и в этот момент Коковцев впервые за все эти годы увидел в нем просто человека. 20 января был опубликован указ, что Коковцев увольняется с поста председателя Совета Министров и заодно с поста министра финансов, «нисходя к его просьбе»… Жене Коковцев сказал:

– Люди прочтут и решат, что это я сам устроил! Министром финансов сделался ставленник Мануса банкир Барк, а премьером стал Горемыкин, который при знакомстве со своим секретариатом выдал свой первый убийственный афоризм: «Если хотите со мной разговаривать, вы должны молчать…»

  • Друг, не верь слепой надежде,
  • говорю тебе – не верь:
  • горе мыкали мы прежде,
  • горе мыкаем теперь.

Альтшуллер, сидя в своей конторе, собирал сведения о русской армии, а заодно, как он сам признался, «хотел заработать» на пушках с паршивым лафетом системы Депора. Тут история темная. Конная артиллерия готовилась получить пушки Шнейдера, но Сухомлинов заказ на эту пушку Путиловскому заводу притормозил, а на полигонных испытаниях он разругал ее, нахваливая пушки с лафетом Депора… Наталья Червинская, вся в модном крэп д’эшине, шпарила на машинке какие-то непонятные для нее бумаги, а на Невском уже начало пригревать мерзлые колдобины снега.

– Вы печатайте и дальше, – сказал ей Альтшуллер, – а я немножко пройдусь. Весна, знаете, она всегда волнует меня…

Он вышел и больше не вернулся. Альтшуллер был обнаружен в… Вене, а на самом видном месте его питерской конторы остался висеть портрет Сухомлинова с дарственной надписью «Лучшему другу, с которым никогда не приходится скучать!».

Военный министр даже обиделся на своего друга:

– Как же так? Уехал и забыл попрощаться…

Червинская оказалась в этом случае умнее его:

– Похоже, что скоро начнется война…

В эти дни Степану Белецкому доложили, что его желает видеть доцент Московского университета Михаил Хохловкин.

– Не знаю такого. Но пусть войдет, если пришел.

Перед ним предстал молодой смущенный человек.

– Я прямо из Вены, – сообщил он.

– Из Вены? А что вы там делали?

– Проходил научную стажировку в тамошнем университете, надеюсь в будущем занять кафедру в Москве по классу германской истории средневековья. Я ученик венского профессора Ганса Иберсбергера, который, в свою очередь, учился в Москве.

– Так, слушаю вас. Дальше.

– На днях я пришел, как обычно, к профессору Иберсбергеру, а он сказал мне: «Миша, занятия кончились. Вы, как военнообязанный, возвращаетесь домой в Россию, ибо скоро начнется большая война и вы должны явиться в полк…» Я думаю, – закончил доцент, – этот факт должен быть известен правительству!

Белецкий отпустил от себя наивного ученого и, сняв трубку телефона, долго думал – кому бы брякнуть? Решил, что генерал Поливанов лучше других отреагирует на это известие. Он ему рассказал о визите Хохловкина и получил ответ:

– Плохо, если война. Плохо! Мы к ней не готовы…

7. «Мы готовы!»

Борька Ржевский, нижегородский голодранец, уже сидел однажды в тюрьме за «незаконное ношение формы». Вторично он был задержан полицией на перроне Николаевского вокзала, когда выперся из вагона в мундире офицера болгарской армии.

– Позвольте, позвольте, – возмутился он.

– Нет, это вы позвольте, – резонно отвечали ему.

– Но я не позволю хватать себя, офицера…

– Позвольте ваши документы!

Документы в порядке. Ржевский самым честным образом отгрохал все Балканские войны, получил от царя Фердинанда чин и право носить форму имел. В этой форме, с немыслимым орденом на груди (величиною с десертную тарелку) он без особого трения протерся в кабинет к военному министру Сухомлинову.

– Корреспондент «Нового времени», честь имею!

– Честь – это в наши дни то, на чем мы держимся.

– Так точно, – отвечала шмоль-голь перекатная…

Выяснилось, что министру он нужен. Именно он!

– В пору великого напряжения умов и накала страстей оголтелого германского милитаризма мы не отступим ни на шаг! – продекламировал Сухомлинов. – Мы должны дать достойный ответ берлинским поджигателям войны… в печати!

– Это мне по зубам, – сказал Борька.

– Тогда берите перо. Пишите…

Кто был автор статьи – никто не знает. Наверное, я так думаю, министр подкидывал идеи, как полешки в плохо горящую печку, а журналист брызгал на них керосином, чтобы ярче горели. Они заранее расписались в победе: «В будущих боях русской артиллерии никогда не придется жаловаться на недостаток снарядов… военно-автомобильная часть поставлена в России весьма высоко. Кто же не знает о великолепных результатах аппаратов Сикорского, этих воздушных дредноутах русской армии!» Два пижона, молодой и старый, заверяли русское общество, что арсеналы полны, солдат всем обеспечен для боя, пусть только сунутся – мы их шапками закидаем… Щеголяя красными штанами, министр диктовал:

– Мы с гордостью можем сказать, что для России прошли времена угроз извне. России не страшны никакие окрики. Записали? Особо выделите фразу: Россия готова!.. Идея обороны отложена, русская армия будет активной. Всегда воевавшая только на чужой территории, она совершенно забудет понятие об обороне… Наша армия является сейчас лучшей и передовой армией в мире!

Статье придумали заглавие: «РОССИЯ ХОЧЕТ МИРА, НО ГОТОВА К ВОЙНЕ», и ее тут же опубликовали в газете «Биржевые ведомости», вызвав немалую сумятицу мнений в самой России и большой переполох среди недругов. По сути дела, Сухомлинов и Ржевский дали пикантный материал в руки германских шовинистов, и те ускорили гонку событий, доказывая в рейхстаге, что, если войне быть, так лучше ей быть сейчас, нежели позже… Ржевский выходил на большую дорогу журналистики! В Суворинском клубе, где сгущалась слякоть газетной богемы, некто Гейне приучил его к славе и кокаину, а потом… потом Борьку вызвал к себе Белецкий.

– Когда вас заахентурили?.. Что ж, польщен иметь ахента из классиков. Приятель ваш Гейне… что о нем скажете?

– Инженер из евреев. Кажется, врет, что потомок Гейне… того самого. Ну, пишет стихи. Ужасно бездарные!

– А зачем набаламутили, что «мы готовы»?

– При чем здесь я? Сухомлинов – голова…

– Ну ладно. Оставим классику. Кокаин есть?

Вместо «кокаин» Белецкий говорил «хохаин».

* * *

Петр Дурново, бывший министр внутренних дел, подавлявший революцию 1905 года, повидался с царем…

– Государь, – сказал он ему[4], – в перспективе у нас война с Германией, и это очень страшно для нас. Наш нетрадиционный союз с Францией и Англией противоестествен.

– Вилли уже не раз говорил мне.

– Кайзер прав! – подхватил Дурново. – Россия и Германия представляют в цивилизованном мире ярко консервативное начало, противоположное республиканскому. Наша война с немцами вызовет ослабление мирового консервативного режима.

– Понимаю и это, – тихо отвечал царь, – как понимает и Вилли, но обстоятельства сильнее нас. Нами движет рок!

Далее Дурново произнес пророческие слова:

– Сейчас уже безразлично, кто победит – Россия Германию или Германия Россию. Независимо от этого в побежденй стране неизбежно возникнет революция, но при этом социальная революция из побежденной страны обязательно перекинется в страну победившую, и потому-то, государь, не будет ни победителей, ни побежденных, как не будет и нас с вами. Но, – выделил Дурново, – любая революция в России выльется в социалистические формы!

Николай II пожал плечами. Дурново продолжал:

– Я много лет посвятил изучению социальной доктрины и говорю на основании антигосударственных учений. Германский кайзер отлично знаком с идеями социализма, и потому он столь часто напоминал вам, что военное единоборство монархических держав, каковы наши, вызовет неизбежный крах обеих монархий… Так думаю не я один! Поговорите хотя бы со Штюрмером.

– Я знать не желаю этого вора, – ответил царь.

– Вор, может быть. Но думает одинаково со мною.

– Штюрмер – германофил!

– А почему вы не скажете этого же про меня?

– Вы, Петр Николаич, истинно русский.

Дурново даже засмеялся, довольный:

– Совершенно верно. Истинно русский дворянин, я вынужден стать отчаянным германофилом. Поверьте, что, страдая за сохранение вашего престола, я становлюсь еще при этом самым горячим поклонником Германии… А что мне еще остается делать?

Дурново нечаянно раскрыл секрет «германофильства» русских монархистов: не любовь к Германии двигала ими – страх перед грядущей революцией пролетариата, вот что заставляло их нежно взирать на Германию, грохочущую солдатскими сапогами.

– Не знаю, – сказал Дурново, поднимаясь, – убедил я вас или нет, но если имя графа Витте хоть что-нибудь для вас еще значит… он один из ярых противников войны с немцами.

Николай II неожиданно вспылил:

– Витте я никогда не позволял в своем присутствии выражать те мысли, которые я позволил выразить вам.

– Благодарю за доверие, государь. А жаль… Витте, правда, выступал против войны, но, в отличие от Дурново, граф был подлинным германофилом (уже без кавычек). Витте любил Россию, как столоначальник обожает свою канцелярию, где перед ним ходят на цыпочках, а он получает чины и наградные. Германия нравилась Витте порядком, отсутствие которого в России графа всегда раздражало. Спору нет, немцы посыпают дорожки песочком, никто не справляет нужды в кустах, а германские ватеры вызывали у Витте чувство восхищения. Помимо сказочной виллы в Биаррице Витте – с помощью кайзера! – обрел в Германии большое имение, где и собирался провести остаток своих дней. Великий финансист не доверял своих денег даже Швейцарии – они лежали в банках Берлина, под надежной охраной кайзеровского «порядка». «Коли возникнет война, – говорили ему русские, – кайзер все ваши деньги секвеструет». «Быть того не может, – отвечал Витте, – чтобы кайзер и наш император решились воевать между собой. Это было бы актом самоубийства не только двух монархий, но и двух миров, без которых жизнь человечества вообще немыслима…» Он читал немецкие газеты, где говорилось о «резком оживлении расового инстинкта» у славян; пангерманцы указывали, что грядущая битва будет расовой битвой, настала «пора всех славян выкупать в грязной луже позора и бессилия…».

Витте гулял по дорожкам, посыпанным чистым песочком.

В кустах никто не сидел!

* * *

«Новое оружие – новая тактика», – плох тот генерал, который забыл об этом… И десяти лет не прошло со времени войны с Японией, а густые колонны пехоты уже рассыпались в цепи, батареи скатились с высот и укрылись в низинах, кавалерийская лава с полного аллюра распалась на эскадроны, а над ними (все замечая и всему угрожая) поплыли рыбины дирижаблей и закружились аэропланы. Вот-вот должен был родиться новый вид артиллерии – зенитной, а ко всем тревогам людской жизни XX век прибавлял еще и «воздушную тревогу». В океанах настойчиво стучали дизели подводных лодок, поглощая жидкое топливо, соляры и мазуты, турбинные агрегаты выводили корабли в долгие плавания…

Война стучалась в дверь, а Сухомлинову хотелось побыть в роли главнокомандующего, чтобы в Потсдаме поставить кайзера на колени. Дядю Николашу в угол он уже поставил – надо его теперь высечь! Еще в декабре 1910 года Сухомлинов затеял военную игру на тему «нападение Германии на Россию». Он запланировал ловушку для великого князя, чтобы тот при всех выявил свою бестолковость, но дядю Николашу предупредили о готовящейся каверзе, и царь тогда запретил играть.

Армия учится на маневрах. Генералы учатся побеждать во время военной игры – игры, похожей на шахматную, но построенной на твердом основании учета боевых возможностей, своих и противника. В апреле 1914 года Сухомлинов снова решился на игру, дабы всем стала ясна его мудрость как военачальника. Играли в Киеве, причем был созван весь цвет русского генералитета. Тема игры актуальная: война России с Германией и Австрией.

– Господа, начнем побеждать, – призвал министр.

Он выступал в роли русского главковерха, а против него играли за Австрию и Германию генштабисты Янушкевич и Алексеев, с «русской армией» Сухомлинова бились опытные вояки – Брусилов, Жилинский, Иванов, Гутор и прочие. В самый разгар игры «наступление» Сухомлинова было остановлено арбитрами:

– У вас больше нету снарядов. Стойте!

– Мои арсеналы, вы знаете, полны.

– Вы их исчерпали до последнего снаряда.

– Но заводы мои работают.

– Они не справляются с заказами фронта…

«Русскую армию» начали загонять в тылы России.

– Что вы на меня жмете, господа?

– Но у нас, – отвечали генералы, двигая фишки дивизий «противника», – арсеналы еще не иссякли. Наши заводы работают…

– Я не могу так играть! – отказался Сухомлинов.

Он запретил проводить разбор игры, и генералы разъезжались по своим округам в поганейшем настроении: игра показала неготовность России к войне с немцами. Министр вернулся в столицу, где сделал все, чтобы печальные результаты киевской игры не дошли до широкой публики… Тут его навестил Побирушка.

– Как порядочный человек, я вижу цель жизни в том, чтобы открывать людям глаза на все несправедливости нашего мира…

– Превосходно! Благородно! Достойно подражания!

– И сейчас я хочу открыть глаза вам, – заявил Побирушка. – Я долго молчал, страдая, но больше молчать на стану. Знайте: ваша Екатерина Викторовна давно живет с Леоном Манташевым!

– Как живет?

– Плотски.

– Зачем?

– Не знаю.

– Не верю. Такой приятный человек, миллионер…

– Одно другому не мешает, – заверил его Побирушка.

Сухомлинов, кажется, прозрел:

– Благодарю… То-то я не раз замечал: даю сто рублей – жена тратит тысячу, даю тысячу – тратит десять тысяч.

– Вот именно! – подхватил Побирушка, указательным пальцем изображая в воздухе черту, которая должна стать итоговой…

Сухомлинов резко поднялся из кресла.

– Сейчас пойду и устрою ей страшный скандал!

Ушел. Из супружеских комнат слышались крики, женский плач, мольбы и клятвы (Побирушка наслаждался). Но тут появились оба – и к нему. Красный, как и его штаны, министр кричал:

– Как вам не стыдно порочить честную женщину? Катенька мне все сказала. Она и господин Манташев – добрые друзья… Вон!

– Вон! – повторила Екатерина Викторовна. – За все наше добро… ходил тут, ел, пил… Ноги чтоб вашей не было!

– Чтоб не было! – подхватил министр. – А еще князь… Потомок царей Кахетии… Непристойно! Возмутительно!..

Этого Побирушка никак не ожидал. Его выперли прочь из квартиры Сухомлинова, а точнее – от самого носа забрали жирную кормушку Военного министерства. «Вот после этого и открывай глаза людям!» Он вернулся домой едва не плача. Переживал страшно:

– Пропали мои лошадиные шкуры… Что делать? Говорят, на Кавказе обнаружены ценные залежи марганца. Может, заняться их разработкой? Ах, люди, люди… не любите вы правды!

Раздался спасительный звонок от Червинской, которая о скандале у Сухомлиновых уже знала в подробностях.

– Плюньте на все, – сказала она, – и приезжайте ко мне. У меня сейчас… хвост! Без шуток. Самый настоящий. Пушистый. Ласковый. И хочет напиться. Берите вино – приезжайте…

Побирушка приехал. На диване сидел толстый молодой человек без пиджака, с очень хитрым выражением лица. Наталья Илларионовна слишком интимно обращалась с этим господином.

– Вот это и есть мой хвостик… Знакомьтесь!

Побирушке выпал приятный случай представиться орловскому депутату, лидеру думской фракции правых – Хвостову.

– А почему вас в Думе не слыхать? – спросил он.

– Да знаете, – помялся Хвостов, – просто нет желания трепаться напрасно. А темы для речи еще не нащупал…

Побирушка выставил бутылки с рейнвейном из портфеля.

– Бурда! – сказал Хвостов. – Колбасники нальют в бутылки воды из своего заплеванного Рейна и продают нам под видом рейнвейна.

– Вот и тема, – намекнул Побирушка. – Сейчас немцев ругать очень модно и выгодно… Выступите с трибуны Думы!

В бутылках была все-таки не вода, и Хвостов, опьянев, стал позволять себе нескромные поглаживания госпожи Червинской под столом, тогда она встала и заняла ему руки гитарой.

– У него хороший голос, вот послушай, – сказала она Побирушке, а Хвостов запел приятным баритоном:

  • Разбирая поблекшие карточки,
  • окроплю запоздалой слезой
  • гимназисточку в беленьком фартучке,
  • гимназисточку с русой косой…

В этот момент он был даже чем-то симпатичен и, казалось, заново переживал юность, наполненную еще не испохабленной лирикой провожания гимназистки в тихой провинции, где цветет скромная сирень, а на реке перекликаются колесные пароходы…

С остервенением Хвостов рванул зыбкие струны:

* * *
  • Все прошло! Кто теперь вас ревнует?
  • Только вряд ли сильнее меня.
  • Кто теперь ваши руки целует,
  • и целует ли так же, как я?..

Закончил и окунул лицо в растопыренные пальцы.

– Черт возьми, – сказал лидер правых, – жизнь летит, а еще ничего не сделано… для истории! Для нее, для проклятой!

Побирушка, расчувствовавшись, заметил Хвостову:

– Алексей Николаич, вы такой умный мужчина, с вами так приятно беседовать, слушайте, а почему бы вам не претендовать на высокий пост… скажем, в эм-вэ-дэ?

– Спросу на нас пока нету, но… мы готовы!

8. Герои сумерек

Сергей Труфанов (бывший Илиодор) выбрал в жены красивую девушку из крестьянок, и газеты Синода сразу забили в набат: вот зачем он отрекся от бога – чтобы бог ему блудить не мешал! Между тем Серега вел здоровый образ жизни, жену любил, вином не баловался, по весне поднимал на хуторе пашню. Газеты публиковали его фотографии, где он в пальто и в меховой шапке сидит возле избы, а подле него стоит ядреная молодуха в белом пуховом платке. В руке Сергея Труфанова – палка вечного странника, а узкие змеиные глаза полны злодейского очарования и хитрости…

Неожиданно, будто с луны свалился, притопал на Дон корреспондент американского журнала «Метрополитэн».

– Америка заплатит шесть тысяч долларов. Продайте нам свои мемуары о похождениях вместе с Гришкой Распутиным.

– Я не пишу мемуаров, – скромно отвечал Илиодор…

Он писал их по ночам, когда на полатях сладко спала юная жена. Изливая всю желчь против «святого черта», выплескивал на бумагу яростные брызги памяти. Заодно с Гришкой он крамольно изгадил и царя с царицей, а это грозило по меньшей мере сразу тремя статьями – 73, 74 и 103… Ночью в оконце избы постучали, из тьмы выступило безносое лицо Хионии Гусевой.

– Благослови, батюшка, – сказала она, показав длинный кинжал. – Есть ли грех в том, что заколю Гришку во славу божию, как пророк Илья заколол ложных пророков Вааловых?

– Греха в том нету, касатушка, – отвечал Серега.

Еще зимой он организовал женский заговор против Распутина, во главе заговора встала одна врачиха из радикальной интеллигенции, желавшая охолостить Гришку по всем правилам хирургии, но заговор был раскрыт полицией в самом начале, и по слухам Серега знал, что Распутин сделался малость осторожнее. Он дал Хионии денег, проводил убогую странницу до околицы.

– Кишки выпускай ему не в Питере, а в Покровском: дома он всегда чувствует себя в полной безопасности…

Гусева заехала на рудники сибирской каторги, где с 1905 года сидел ее брат-революционер, сосланный за убийство полицейского. Хиония раскрыла ему свои планы, и брат ответил:

– Жалко мне тебя, Хионюшка, бабье ль это дело – ножиком распутника резать? Но я знаю, ты ведь упрямая…

Она появилась в Покровском и стала выжидать Распутина. Русские газеты называли ее потом – «героиня наших сумерек».

* * *

Настало роковое лето 1914 года, душное и грозовое.

Распутин, как солдат со службы, приехал на побывку в родное село, усердно высек сына Дмитрия, потаскал за волосы Парашку («чтоб себя не забывала»), потом остыл, и Хиония Гусева видела его едущим на телеге с давним приятелем монахом Мартьяном, причем Гришка сидел на мешке со свежими огурцами, а Мартьян держал на весу полное ведро с водкой, которая расплескивалась на ухабах, а Распутин при этом кричал: «Эх, мать-размать, гляди, добро льется…» Вечером, никому не давая уснуть, Распутин заводил сразу три граммофона, а потом пьяный вышел на двор, где рассказывал прибывшим из Питера филерам, как его любит Горемыкин, зато не любит великий князь Николай Николаевич. Дневник филерского наблюдения отметил приезд в Покровское жены синодского казначея Ленки Соловьевой – толстая коротышка, она скакала вокруг Гришки, крича: «Ах, отец… отец ты мой!» Распутин тоже прыгал вокруг коротышки, хлопая себя по бедрам, восклицая: «Ах, мать… мать ты моя!» Через несколько дней в далеком Петербурге Степан Белецкий знакомился с подробностями:

«В 8 часов вечера Распутин вышел из дома с красным лицом, выпивший, с ним Соловьева, сели в экипаж и поехали далеко за деревню в лес; через час вернулись, причем Распутин был очень бледным… Приехала еще Патушинская, жена офицера. Соловьева и Патушинская, обхватив Распутина с двух сторон, повели его в лес, а он Патушинскую держал за… Обедал из одной тарелки с сыном, руками доставал из тарелки капусту и клал ее себе в ложку, а потом отправлял в рот… Был дождь, в селе много грязи. Жена сказала, чтобы не шлялся. Он послал ее к черту и долго шлялся по грязи… Вечером вылез в окошко на двор, а Патушинская вылезла через другое окно, она подала ему знак рукою, после чего они оба удалились во мрак и до утра пропали…»

Случайно Распутин повстречал на улице села питерского репортера Абрама Давидсона, спросил – чего он здесь шныряет?

– Да так, Ефимыч, занесло к тебе в поисках темы. Не дашь ли мне сам матерьяльца похлеще?

– Я вот как дам тебе сейчас… Убирайся вон!

Давидсон не уехал, а засел в соседней избе возле окошка и все видел… Все! Распутину сказали, что пришла телеграмма. Он встал из-за стола в одной рубахе и пошел к воротам, где его поджидала Хиония Гусева, накрытая большим черным платком.

– Тебе чего, безносая, надоть? – спросил Гришка.

– Подай милостыньку, – просипела Гусева.

Гришка достал кошелек из штанов, ковырялся в нем пальцем, отделяя медь от серебра. Вдруг черный платок слетел с Гусевой и накрыл его с головой. Последовал удар кинжалом прямо в живот, и Распутин со страшным криком побежал. Смахнув с себя платок, он увидел, что из распоротого живота волочатся кишки. Тогда, остановясь, он стал поспешно запихивать их в свою утробу.

– Нет, милый, не уйдешь! – настигла его Гусева.

Распутин схватил полено и одним мощным ударом выбил нож из ее руки. Тут набежали люди, Гусеву схватили и стали избивать насмерть. Давидсон спас женщину от самосуда и, придерживая Гришку за локоть, помог ему подняться на крыльцо.

– А-а, это ты, Абрашка! – узнал его Распутин. – Оно и ловко, что ты не уехал… Давай, стропали в газеты по всему миру, что меня хотели убить, но я выживу, выживу, выживу…

В царский дворец полетела телеграмма: КАКА ТА СТЕРВА ПРНУЛА В ЖИВОТ ГРЕГОРИЙ. Телеграф отстучал немедленный ответ: СКОРБИМ И МОЛИМСЯ АЛЕКСАНДРА… Гришку срочно отвезли в тюменскую больницу, а Хионию запихнули в одиночку тюменской тюрьмы. По рукам придворных дам ходила тогда фотография: Распутин в кальсонах сидит на больничной кровати, низко опустив голову и уронив безвольные руки, из густой бороды торчит длинный унылый нос, а по низу карточки его рукой писано: НЕВЕДАМО ЧТО С НАМИ УТРЕ ГРЕГОРИЙ. Врачи находили его положение серьезным, была сделана сложная операция. Распутин твердил:

– Выживу… выживу… выживу…

Газеты публиковали телеграммы-бюллетени о здоровье «нашего старца» в таких почтительных тонах, будто речь шла о драгоценном здравии государственного мужа. Николай II вызвал Влюбленную Пантеру и учинил разнос за это покушение:

– Чтобы впредь подобного никогда не было!

– Слушаюсь, ваше величество, – отвечал Маклаков…

Поправившись, Гришка со значением говорил:

– Безносая – дура, сама не знала, кого пыряет. Чую, что тут рука видна Илиодора… Серега-то, гад, гуляет! Опередил меня: не я ему, а он мне, анахтема, кишки выпустил…

Газеты тут же подхватили эти слова. Труфанов, ощутив опасность заранее, начал собираться в дальнюю дорогу. Первым делом он побрился, примерил на себя платье жены, повязался ее платком, и получилась баба… Не просто баба, а красивая баба!

* * *

Витте по обыкновению проводил летний сезон на германских курортах близ Наугейма. Уже попахивало порохом, и разговоры отдыхающих, естественно, вращались вокруг политики… Среди фланирующей публики Витте случайно встретил питерского чиновника из министерства земледелия – Осмоловского.

– Сейчас, – сказал ему Витте, – в России только один человек способен распутать сложную политическую обстановку.

– Кто же этот человек-гений?

– Распутин, – убежденно отвечал Витте.

Бедного человека даже зашатало, и он, горячась, стал доказывать графу, что это чепуха: если даже политики мира бессильны, то как может предотвратить войну безграмотный мужик, едва умеющий читать по складам? Витте ответил ему так:

– Вы не знаете его большого ума. Он лучше нас с вами постиг Россию, ее дух и ее исторические стремления. Распутин знает все каким-то чутьем, но, к сожалению, он сейчас ранен, и его нет в Царском Селе…

Эти слова Витте насторожили наших историков. Они стали сверять и проверять. С некоторыми оговорками историки все же признали за истину, что, будь Распутин тогда в Петербурге, и войны могло бы не быть! Академик М. Н. Покровский писал: «Старец лучше понимал возможное роковое значение начинавшегося!» Я просматривал поденные записи филеров, ходивших за Распутиным по пятам, и под 1915 годом наткнулся на такую запись: «Год прошлый, – говорил Гришка филерам, – когда я лежал в больнице и слышно было, что скоро будет война, я просил государя не воевать и по этому случаю переслал ему штук двадцать телеграмм, одну послал очень серьезную, за которую хотели меня предать суду. Доложили об этом государю, а он ответил: „Это наши семейные дела, и суду они не подлежат…“»!

А наша «красивая баба» с узкими змеиными глазами, источавшими зло и лукавство, благополучно добралась до Петербурга, где с Николаевского вокзала на извозчике прокатилась до Финляндского, откуда утренний поезд повез «ее» дальше, минуя лесистые просторы прекрасной страны Суоми. Имея на руках подложный паспорт и два заряженных браунинга, «красивая баба» сошла с поезда в Улеаборге, отсюда «она» пароходиком добралась до пограничного города Торнео… Ночью пограничник видел, как в четырех верстах выше таможни тень женщины метнулась к реке.

– Стой, зараза! Стрелять буду…

Но «баба» отвечала ему уже с другого берега:

– Эй, парень! Скажи своему начальству, что Серега Труфанов, бывший иеромонах Илиодор, благополучно пересек границу Российской империи, и теперь я плевать на всех вас хотел…

За пазухой он таил драгоценное сокровище – рукопись книги по названию «СВЯТОЙ ЧЕРТ, или ПРАВДА О ГРИШКЕ РАСПУТИНЕ».

* * *

А пока Гришка валялся в больнице, залечивая распоротый живот, в Сараеве грянул суматошный выстрел сербского гимназиста Гаврилы Принципа, который позже позволил Ярославу Гашеку начать роман о похождениях бравого солдата Швейка такими словами: «А Фердинанда-то ухлопали…»

Сейчас читать Гашека смешно. Но тогда люди не смеялись. Начинался кризис. Июльский. Трагический. Неповторимый.

9. Июльская лихорадка

С тех пор как существует история человечества, королей и герцогов резали, топили, прищемляли в воротах, травили словно крыс, и это было в порядке вещей. Но теперь в убийстве эрцгерцога Фердинанда германские политики увидели удобный повод для развязывания войны…

Впрочем, пока все было спокойно, и Сазонов лишь 18 июля вернулся с дачи; чиновники встретили его словами:

– Австрия ожесточилась на Сербию…

Сазонов повидался с германским послом Шурталесом.

– Если ваша союзница Вена желает возмутить мир, то ей предстоит считаться со всей Европой, а мы не будем спокойно взирать на унижение сербского народа… Еще раз подтверждаю, что Россия стоит за мир, но мирная политика не всегда пассивна!

20 июля ожидался приезд в Петербург французского президента Пуанкаре, и в Вене решили подождать с вручением ультиматума Белграду, чтобы вручить его лишь тогда, когда Пуанкаре будет находиться в пути на родину, оторванный от России и от самой Франции… Это был ловкий ход венской политики!

* * *

20 июля… Газеты в этот день писали об устройстве шлюзов на реке Донец, о пожаре моста возле Симбирска, о судебном процессе г-жи Кайо, застрелившей редактора газеты за клевету на ее мужа. Николай II во флотском мундире поднялся на борт паровой яхты «Александрия»; с ним были жена и дочери. Подали завтрак, во время которого император много курил, бросая папиросы за борт. Французскому послу Палеологу он сказал:

– Говорят, у моего кузена Вилли что-то давно болит в ухе. Я думаю, не бросилось ли воспаление уже на мозг?

За кофе было доложено о подходе эскадры. Воды финского залива медленно утюжил громадный дредноут «Франс», за ним шел «Жан Барт», рыскали контрминоносцы эскорта. Кронштадт глухо проворчал, салютуя союзникам. Раймонд Пуанкаре подошел на катере, принятый у трапа самим царем. «Александрия» взяла курс на Петергоф, и дивная сказка открылась во всем великолепии. Обмывая золотые фигуры скульптур, фонтаны взметали к небу струи прохладной сверкающей воды, просвеченной лучезарным солнцем.

– Версаль, – сказал Пуанкаре. – Нет, Версаль хуже…

Вечером в старинном зале Елизаветы президента ошеломили выставкой придворного света. Женские плечи несли на себе полыхающий ливень алмазов, жемчугов, бериллов и топазов. Алиса ужинала подле Пуанкаре, одетая в белую парчу с глубоким декольте, которое было закинуто бриллиантовой сеткой. «Каждую минуту, – отметил Палеолог, – она кусает себе губы, видимо, борется с истерическим припадком…» Пуанкаре произнес речь по вдохновению, а Николай II – по шпаргалке. Возвращаясь из Петергофа ночным поездом, Палеолог просмотрел свежие питерские газеты.

– Обратите внимание, – подсказал секретарь, – сегодня забастовали в столице заводы, работающие на военную мощь.

– Их подстрекают германские агенты, – ответил посол.

* * *

21 июля… Пуанкаре в Зимнем дворце принимал послов и посланников, аккредитованных в Петербурге. Первым подошел граф Пурталес, и президент задержал его руку в своей, расспрашивая немецкого посла о его французских предках. Палеолог подвел к президенту английского посла, сэра Джорджа Бьюкенена; это был спортивного вида старик с надушенными усами и с неизменной свастикой в брошке черного галстука. Пуанкаре заверил Бьюкенена в том, что русский царь не будет мешать англичанам в делах персидских. Наконец, ему представили графа Сапари – посла австрийского, которому Пуанкаре выразил вежливое сочувствие по случаю убийства сербами герцога Фердинанда.

– Но случай в Сараеве не таков, чтобы его раздувать. Не забывайте, посол, что в России у сербов много друзей, а Россия издавна союзна Франции. Нам следует бояться осложнений!

Сапари откланялся молча, будто не имел языка.

Сербскому послу Спалайковичу Пуанкаре сказал:

– Я думаю, все обойдется…

Вечером французское посольство давало обед русской знати, а петербургская Дума угощала офицеров французской эскадры. Играли оркестры, дамы много танцевали, от изобилия свезенных корзин с розами и орхидеями было тяжко дышать… В этот день полиция провела массовые аресты среди рабочих, выступавших за мир. Берлин получил депешу Пурталеса, в которой тот докладывал кайзеру о беседе с Сазоновым: «Вы уже давно хотите уничтожения Сербии!» – говорил Сазонов. Возле этой фразы Вильгельм II сделал отметку: «Прекрасно! Это как раз то, что нам требуется».

* * *

22 июля… Страшная жара, а в Петергофе свежо звенят фонтаны. После завтрака Пуанкаре отбыл в Красное Село, где раскинули шатры для гостей, а гигантское поле на множество миль заставили войсками – вплотную. На трибунах полно было публики, белые платья дам казались купами цветущих азалий. Пуанкаре в коляске объезжал ряды солдат, рядом с ним скакал император. Потом был обед, который давал президенту Николай Николаевич – будущий главковерх. Палеолога за столом обсели по флангам две черногорки, Милица и Стана Николаевны, непрерывно трещавшие:

– Вы возьмете от немцев обратно Эльзас и Лотарингию, а наш папа, король Черногорский, пишет, что его армия соединится с русской и вашей в Берлине… Германию мы уничтожим! – Внезапно они смолкли, будто их мгновенно запечатали пробками. – Простите, посол, но… сюда смотрит императрица!

Палеолог посмотрел на Алису: она медленно покрывалась красными пятнами, и черногорки более уже не беспокоили посла.

Потом был балет (Кшесинская свела всех с ума)…

Русские войска сегодня маршировали перед Пуанкаре под звуки лотарингского марша, ибо президент был родом из Лотарингии, которую в 1871 году Бисмарк похитил у Франции.

* * *

23 июля… Прощальный обед на палубе дредноута «Франс»: над банкетными столами, простираясь в сизые хляби морей, вытянулись стальные хоботы башенных установок; короткий и теплый шквал растрепал цветочные клумбы на палубе корабля… Пуанкаре бросил последнюю фразу: «У наших стран один общий идеал мира!» После чего вместе с царем он поднялся на мостик, чтобы в тиши штурманских рубок обкатать последние сомнения перед решительным прыжком в пропасть. Императрица, сидя на палубе в кресле, указала Палеологу на соседнее, приглашая посла к беседе.

– Я ужасно боюсь грозы. Эта музыка…

«Со страдающим видом она указывает мне на оркестры эскадры, которые близ нас начинают яростное аллегро, подкрепляемое медными инструментами и барабанами». Палеолог велел капельмейстеру играть потише, но тот, не поняв, совсем остановил оркестр.

– Так лучше, – сказала императрица.

Взрослая дочь Ольга подошла к матери и учинила ей, кажется, выговор за бестактное поведение в гостях. Посол отметил «надутые губы» Алисы и завел пустую речь об удовольствии морских путешествий. С мостика, жестикулируя, спустились Николай II и Пуанкаре, оркестры снова заполнили рейды гимнами. Караул матросов, крепко шлепая ладонями по прикладам, отбил салютацию, президент стал прощаться… Тысячи людей проводили глазами эскадру, за которой низко над водою стлался бурый неприятный дым.

А когда эскадра растворилась в сумерках моря, Австрия вручила Сербии ультиматум – провокационный! Эту бумагу состряпали в Вене так, что, не имей Белград даже крупицы гордости, он все равно отказался бы принять венские условия. Принять такой ультиматум равносильно отказу Сербии от своей независимости… В этот же день кайзер очень крупно проболтался:

– Разве Сербия государство? Ведь это банда разбойников… Надо покрепче наступать на ноги всей этой славянской сволочи!

Сербские министры, прижатые к стенке, переслали ультиматум в Петербург, прося о помощи, а сами сели составлять ответную ноту, на писание которой Вена отпустила им 48 часов.

* * *

24 июля… В полдень Сазонов посетил французское посольство, где за завтраком встретился с Палеологом и Бьюкененом.

– Нам нужно быть твердыми, – сказал Палеолог.

– Твердая политика – война, – ответил Сазонов.

Бьюкенен дал понять, что Англия желала бы остаться нейтральной («Но мы постараемся сдерживать германские притязания»). В три часа дня в Елагином дворце собрался совет министров. Коллегиально решили: провести мобилизацию округов, направленных против Австрии, а Сербии дать отеческий совет – в случае вторжения австрийцев отступить, сразу призывая в арбитры великие державы. На крыльце Елагина дворца поджидал решения посол Спалайкович.

– Пока еще ничего не ясно, – сказал ему Сазонов, садясь в автомобиль. В министерстве у Певческого моста его ждал германский посол Пурталес с красным носом и слезящимися глазами. – А мы не оставим сербов в беде, – предупредил его Сазонов.

– А мы не оставим нашу союзницу Австрию.

– Ради чего? Ради ее балканских аппетитов?

– Послушайте, – нервно заговорил Пурталес, – австрийскому императору Францу-Иосифу осталось жить совсем немного, и неужели Петербург не даст ему умереть спокойно?

– Ради бога! – воскликнул Сазонов. – Пускай он помирает! Весь мир только и делает, что удивляется его долголетию.

– Вы, русские, просто не любите Австрии…

– А почему мы, русские, должны любить вашу Австрию, которая принесла нам зла больше, чем турки?

Сазонов отдал распоряжение, чтобы (втайне) срочно вычерпали 80 000 000 рублей, хранившихся в германских банках. В этот день германские послы в Лондоне и Париже, угрожая Европе «неисчислимыми последствиями», вручали ноты, в которых было сказано: в конфликте пусть разбираются Вена с Белградом.

* * *

25 июля… Столичные вокзалы уже трещали; дачники метались как угорелые, не в силах решить, что им делать – отдыхать на дачах или трепыхаться в городском пекле; масса офицеров, загорелых и восторженных, скрипя новенькими портупеями, осаждали поезда дальнего следования, их провожали сородичи – с цветами, веселые, нервно-приподнятые. Никто ничего не знал, а пресса крупно выделила слова Сазонова: АВСТРО-СЕРБСКИЙ КОНФЛИКТ НЕ МОЖЕТ ОСТАВИТЬ РОССИЮ БЕЗУЧАСТНОЙ… В Царском Селе было уже известно, что Германия проводит скрытую общую мобилизацию. Царь на общую не решился – он стоял за частичную. Тринадцать армейских корпусов против Австрии были подняты по тревоге. Но было еще не ясно туманное поведение туманного Альбиона…

Бьюкенену Сазонов сказал конкретно:

– Ваша четкая позиция, осуждающая Германию, способна предотвратить войну. Если вы заявите на весь мир, что поддержите нас и Францию, войны не будет. Если не сделаете этого сейчас, прольются реки крови, и вы, англичане, не думайте, что вам не придется плавать в этой крови… Решайтесь!

Лондон не сказал «нет». Лондон не сказал «да».

В это время сербский президент Пашич (точно в назначенный срок) вручил ответное послание на австрийский ультиматум венскому послу в Белграде – барону Гизлю. Сербское правительство выявило в своей ноте знание международных законов и кровью своего сердца, омытого слезами матерей, создало такой документ, который можно считать самым блистательным актом всей мировой дипломатии… Это был подлинный шедевр! Белград с тонкими оговорками принял девять пунктов ультиматума. И не принял только десятого пункта, в котором Вена требовала силами австрийских войск навести «порядок» на сербской территории. Венский посол мельком глянул на ноту, увидел, что там что-то не принято, и… потребовал паспорта. У них все уже было готово к отъезду: багаж увязан, архивы заранее упакованы. Вечером австрийская миссия покинула Белград, а это означало разрыв отношений…

Киевский, Одесский, Казанский и Московский военные округа вставали под ружье; по России катились грохочущие эшелоны.

  • Вагоны шли привычной линией,
  • Подрагивали и скрипели;
  • Молчали желтые и синие,
  • В зеленых плакали и пели.
* * *

26 июля… Сазонов жаловался Палеологу:

– Неужели события уже вырвались из наших рук и мы, дипломаты, больше не можем управлять политикой? Петербург еще в силах уговорить австрийцев, но… подозреваю, что Германия обещала Вене слишком большой триумф самолюбия. Больше уступать нельзя! Уступив еще раз, Россия теряет титул великой державы и скатится в болото держав второстепенных… У нас тоже есть самолюбие!

В этот день царь вместе с дядей Николашей появился в Думе, дабы внушить стране мысль о своем единении с народом. Было много речей, много слез и ликований. Но встала и покинула зал заседаний фракция социал-демократов, которая имела смелость по-ленински твердо выступить против войны. «Эта война, – говорили думцы-ленинцы в своей декларации, – окончательно раскроет глаза народным массам Европы на действительные источники насилий и угнетений, от которых они страдают, и… теперешняя вспышка варварства будет в то же время и последней вспышкой!»

* * *

27 июля… Сазонов так издергался, что от него остался один большой нос, уныло нависавший над галстуком-бабочкой. Он еще был способен предвидеть события. Но уже не мог управлять ими. Время виртуозных комбинаций, где не только одно междометие, но даже пауза в разговоре имели значение, – это золотое время дипломатии кончилось… В кабинет министра ломилась яростная толпа журналистов. «Что им сказать? Я уже сам ничего не знаю…»

Он долго кашлял, потом сказал:

– Можете метать стрелы и молнии в Австрию, но я вас умоляю не трогать пока в печати Германию – этим вы разрушите мою комбинацию, которая еще способна спасти нам мир.

Увы, никакой «комбинации» у него уже не было…

* * *

28 июля… Бьюкенен совещался с Сазоновым, а в приемной министра встретились Палеолог и Пурталес.

– Еще день-два, – сказал Палеолог немцу, – и, если конфликт не будет улажен, возникнет катастрофа, какой мир еще не ведал. Если ваше правительство столь миролюбиво, как об этом оно не раз заявляло, так окажите воздействие на Австрию.

– Я призываю бога в свидетели, – отвечал Пурталес, за-жмурившись, – что Германия всегда стояла на страже мира. Мы не злоупотребляли силой. История покажет, что Германия всегда права.

– Очевидно, – пикировал Палеолог, – положение очень дурное, если возникла необходимость уже взывать к суду истории…

Бьюкенен выходит от Сазонова, Пурталес входит к Сазонову, а в приемной министра появляется австрийский посол Сапари.

– Можете ли вы сообщить, что происходит?

– Коляска катится, – прищелкнул пальцами Сапари.

– Это уже из Апокалипсиса, – ответил ему Бьюкенен…

Сазонов признался Палеологу, что ему стало трудно сдерживать горячку Генштаба: там боятся опоздать с мобилизацией. Пуанкаре еще плыл во Францию на дредноуте, и Палеолог не имел с ним связи. Он, как и Бьюкенен, умолял Сазонова не давать повода Германии для активных действий.

– Немцы уже мобилизуются! – отвечал Сазонов. – А мы еще гуляем, сунув руки в карманы, и поплевываем, как франты…

Кайзер (с большим опозданием) ознакомился с ответом Сербии на венский ультиматум. Он был потрясен железной логикой и примирительным тоном. Белградская нота мешала кайзеру катить бочку с порохом дальше. Он крепко задумался и даже признал:

– Это вполне достойный ответ. Если б я получил такую ноту, я бы на месте Вены счел себя вполне удовлетворенным…

Вильгельм II посоветовал Вене ограничиться захватом Белграда и сразу же начать мирные переговоры с сербами. Белград в те времена лежал на самой черте границы с Австрией (его отделяла от Австрии только река Сава). Совет кайзера запоздал: австрийцы уже понаставили на берегу Савы батареи и по телеграфу передали сербам объявление войны… Но еще никто не верил, что война началась. Не верил и Николай II, отправивший кайзеру телеграмму, в которой умолял его помешать австрийцам «зайти слишком далеко».

* * *

29 июля… Пурталес пришел к Сазонову и зачитал ему наглое требование германского рейхсканцлера, чтобы Россия прекратила военные приготовления, иначе Германия, верная своей миролюбивой политике, ополчится против варварской агрессии России.

Сазонов вскочил из-за стола – весь в ярости:

– Теперь я понял, отчего Австрия так непримирима… Это вы! Вы стоите за ее спиной и подталкиваете на бойню…

В ответ Пурталес, натужно и хрипло, прокричал:

– Я протестую против неслыханного оскорбления…

На стол министра легла свежая телеграмма: австрийцы открыли огонь по Белграду, рушатся здания, в огне погибают жители.

– Первая кровь наша, славянская, – сказал Сазонов.

Янушкевич, начальник Генштаба, все же уговорил царя на всеобщую мобилизацию. Палеолога об этом предупредили: «Россия не может решиться на частичную мобилизацию, ибо наши дороги и средства связи таковы, что проведение частичной мобилизации сорвет планы общей, когда явится нужда в ее необходимости…» Вечером генерал Добророльский прибыл на Главпочтамт, имея на руках указ царя о всеобщей мобилизации. Всю публику из здания попросили немедленно удалиться. В пустынном зале сидели притихшие телеграфистки, понимая, что сейчас произойдет нечто ужасное. Добророльский, поглядывая на часы, взволнованно гулял по каменному полу почтамта. Остались считанные минуты, и вся Россия ощетинится штыками… Звонок! Вызывали его к телефону. Говорил Сухомлинов:

– Отставить передачу указа! Государь император получил телеграмму от кайзера, который заверяет, что сделает все для улаживания конфликта… Мобилизация возможна лишь частичная!

Император принял это решение личной (самодержавной) властью. Он поверил, что Вильгельм II озабочен сохранением мира.

* * *

30 июля… «Не стройте крепостей – стройте железные дороги», – завещал Мольтке-старший своему племяннику Мольтке-младшему, который стоял сейчас во главе германской военной машины. Одно дело – мобилизация в России, другое – в Германии, где эшелоны катятся как по маслу. Утром встретились Сазонов, Сухомлинов и Янушкевич, удивленные, что царь так легко подпал под влияние Берлина. Но частичная мобилизация срывала план всеобщей – об этом и рассуждали… Сазонов сказал Шантеклеру:

– Владимир Александрович, позвоните государю.

Сухомлинов позвонил в Петергоф, но там ответили, что царь не желает разговаривать. Вторично барабанил туда Янушкевич.

– Ваше величество, я опять об отмене общей мобилизации, ибо ваше решение может стать губительным для России…

Николай II резко прервал его, отказываясь говорить.

– Не вешайте трубку… здесь и Сазонов!

Тихо свистнув в аппарат, царь сказал:

– Хорошо. Давайте мне Сазонова.

Сазонов настоял на срочной с ним аудиенции, царь согласился принять его. Но до отъезда в Петергоф он повидал Пурталеса, крайне растерянного и жалкого, который пробормотал ему:

– Я должен что-то сообщить Берлину, однако моя голова уже не работает. Весьма нелепо, но я прошу вас посоветовать мне, что я могу предложить своему правительству.

Это было даже смешно. Сазонов взял лист бумаги, быстро начертал ловкую формулу примирения, которая обтекала острые углы конфликта, как вода обтекает камни в горной реке: «ЕСЛИ АВСТРИЯ, ПРИЗНАВАЯ, ЧТО АВСТРО-СЕРБСКИЙ ВОПРОС ПРИНЯЛ ОБЩЕЕВРОПЕЙСКИЙ ХАРАКТЕР, ОБЪЯВИТ СЕБЯ ГОТОВОЙ ВЫЧЕРКНУТЬ ИЗ СВОЕГО УЛЬТИМАТУМА ПУНКТЫ, КОТОРЫЕ НАНОСЯТ УЩЕРБ СЕРБИИ, РОССИЯ ОБЯЗЫВАЕТСЯ ПРЕКРАТИТЬ ВОЕННЫЕ ПРИГОТОВЛЕНИЯ…» Он вручил запись Пурталесу.

– Пожалуйста. Я всегда к вашим услугам.

– Благодарю, – с мрачным видом отвечал посол.

Потом министр отъехал в Петергоф, где его поджидал удрученный император. Сазонов стал доказывать, что приостановкой общей мобилизации расшатывается вся военная система, графики трещат, военные округа запутаются. Война, говорил министр, вспыхнет не тогда, когда мы, русские, ее пожелаем, а лишь тогда, когда в Берлине кайзер нажмет кнопку… Николай II ответил ему:

– Вилли ввел меня вчера в заблуждение своим миролюбием. Но я получил от него еще одну телеграмму… угрожающую! Он пишет, что снимает с себя роль посредника в споре, и, – прочитал царь далее, – «вся тяжесть решения ложится на твои плечи, которые должны нести ответственность за войну или за мир»!

Сазонов разъяснил, что кайзер только затем и взял на себя роль посредника, дабы под шумок, пока мы тут с вами балаганим, закончить военные приготовления. В ответ на это царь спросил:

– А вы понимаете, Сергей Дмитриевич, какую страшную ответственность возлагаете вы сейчас на мои слабые плечи?

– Дипломатия свое дело сделала, – отвечал Сазонов.

Царь долго молчал, покуривая, потом расправил усы:

– Позвоните Янушкевичу… пусть будет общая!

Было ровно 4 часа дня. Сазонов передал приказ царя Янушкевичу из телефонной будки, что стояла в вестибюле дворца.

– Начинайте, – сказал он, и тот его понял…

Схватив телефон, Янушкевич вдребезги разнес его о радиатор парового отопления. Еще и поддал по аппарату сапогом.

– Это я сделал для того, чтобы царь, если он передумает, уже не мог бы повлиять на события. Меня нет – я умер!

Все телеграфы столицы прекратили частные передачи и до самого вечера выстукивали по городам и весям великой империи указ о всеобщей мобилизации. Россия входила в войну!

* * *

31 июля… На улицах, хотя еще никто и никого не победил, уже кричали «ура», а между Потсдамом и Петергофом продолжалась телеграфная перестрелка: «Мне технически невозможно остановить военные приготовления», – оправдывался Николай II, на что кайзер тут же ему отстукивал: «А я дошел до крайних пределов возможного в моем старании сохранить мир…» День прошел в сумятице вздорных слухов, в нелепых ликованиях. Этот день имел ярчайшую историческую концовку. Часы в здании у Певческого моста готовились отбить колдовскую полночь, когда явился Пурталес.

Сазонов понял – важное сообщение. Он встал.

– Если к двенадцати часам дня первого августа Россия не демобилизуется, то Германия мобилизуется полностью, – сказал ему посол.

Сазонов вышел из-за стола. Гулял по мягким коврам.

– Означает ли это войну? – спросил небрежно.

– Нет. Но мы к ней близки…

Часы пробили полночь. Пурталес вздрогнул:

– Итак, завтра. Точнее, уже сегодня – в полдень!

Сазонов замер посреди кабинета. На пальце вращал ключ от бронированного сейфа с секретными документами. Думал.

– Я могу сказать вам одно, – заметил он спокойно. – Пока останется хоть ничтожный шанс на сохранение мира, Россия никогда и ни на кого не нападет… Агрессором будет тот, кто нападет на нас, а тогда мы будем защищаться! Спокойной ночи, посол.

10. «Побольше допинга!»

Настало 1 августа… Утром кайзер накинул поверх нижней рубашки шинель гренадера и в ней принял Мольтке («как солдат солдата»). Германские грузовики с запыленной пехотой в шлемах «фельдграу» уже мчались по цветущим дорогам нейтральных стран, где население никак их не ждало. Часы пробили полдень, но графа Пурталеса в кабинете Сазонова еще не было. Германский посол прибыл, когда телеграфы известили мир о том, что немцы уже оккупировали беззащитный Люксембург и теперь войска кайзера готовы молнией пронизать Бельгию… Пурталес спросил:

– Прекращаете ли вы свою мобилизацию?

– Нет, – ответил Сазонов.

– Я еще раз спрашиваю вас об этом.

– Я еще раз отвечаю вам – нет…

– В таком случае я вынужден вручить вам ноту.

Нота, которой Германия объявила войну России, заканчивалась высокопарной фразой: «Его величество кайзер от имени своей империи принимает вызов…» Это было архиглупо!

– Можно подумать, – усмехнулся Сазонов, – мы бросали кайзеру перчатку до тех пор, пока он не снизошел до того, что вызов принял. Россия, вы знаете, не начинала войны. Нам она не нужна!

– Мы защищаем честь, – напыжился граф Пурталес.

– Простите, но в этих словах – пустота…

Только сейчас Сазонов заметил, что Пурталес, пребывая в волнении, вручил ему не одну ноту, а… две! За ночь Берлин успел снабдить посла двумя редакциями ноты для вручения Сазонову одной из них – в зависимости от того, что он скажет об отмене мобилизации. Черт знает что такое! Пурталес допустил чудовищный промах, какой дипломаты допускают один раз в столетие.

Объявив России войну, Пурталес сразу как-то ослабел и поплелся, шаркая, к окну, из которого был виден Зимний дворец. Неожиданно он стал клониться все ниже и ниже, пока его лоб не коснулся подоконника. Пурталеса буквально сотрясало в страшных рыданиях. Сазонов не сразу подошел к нему, хлопнул его по спине.

– Взбодритесь, граф. Нельзя же так отчаиваться.

Пурталес, горячо и пылко, заключил его в свои объятия.

– Мой дорогой коллега, что же теперь будет?

– Проклятие народов падет на Германию.

– Ах, оставьте… при чем здесь мы с вами?

На выходе из министерства Пурталеса поставили в известность, что для выезда его посольства завтра в 8 часов утра будет подан экстренный поезд к перрону Финляндского вокзала. Сборы были столь лихорадочны, что посол оставлял в Петербурге свою уникальную коллекцию антиков… В четыре часа ночи его разбудил Сазонов, говоривший по телефону из министерства:

– Кажется, нам никак не расстаться. Дело вот в чем. Наш государь только что получил очередную телеграмму от вашего кайзера, который просит царя, чтобы русские войска ни в коем случае не переступали германской границы. Я никак не могу уложить в своем сознании: с одной стороны, Германия объявила нам войну, а с другой стороны, эта же Германия просит нас не переступать границы…

– Этого я вам объяснить не могу, – ответил Пурталес.

– В таком случае извините. Всего вам хорошего.

На этом они нежно (и навсегда) расстались…

В эти дни в Германии застрелился близкий друг детства кайзера – граф фон Швейниц. Он был таким же русофилом в Германии, каким П. Н. Дурново был германофилом в России. Самые умные монархисты Берлина и Петербурга отлично понимали, что в этой войне победителей не будет – всех сметут революции! В 1914 году все почему-то были уверены, что революция начнется в Германии…

* * *

– Побольше допинга! – восклицал Сухомлинов. – Германия – это лишь бронированный пузырь. Моя Катерина просто кипит! В доме сам черт ногу сломает! Лучшие питерские дамы устроили из моей квартиры фабрику. Щиплют корпию, режут бинты… Лозунг наших великих дней: все для фронта! Все для победы!

Ему с большим трудом удалось скрыть бешенство, когда стало известно, что все-таки не он, а дядя Николаша назначен верховным главнокомандующим. Петербург уже давно не ведал такой адской жарищи, а Янушкевич уже завелся о валенках и полушубках.

– Помилуйте, с меня пот льет. Какие валенки?

– Еще подков с шипами. На случай гололедицы.

– Да мы через месяц будем в Берлине! – отвечал министр…

На Исаакиевской площади озверелая толпа громила германское посольство – уродливый храм «тевтонского духа», к проектировке которого приложил руку и сам кайзер, за все бравшийся. С крыши летели на панель бронзовые кони буцефалы, вздыбившие копыта над русской столицей. Толпа крушила убранство посольских покоев, рубила старинную мебель, под ломами дворников с хрустом погибала драгоценная коллекция антиков графа Пурталеса…

  • Морду в кровь разбила кофейня,
  • зверьим криком багрима:
  • «Отравим кровью воды Рейна!
  • Громами ядер на мрамор Рима!»

Масса русских семейств, отдыхавших на германских курортах, сразу оказалась в концлагерях, где их подвергали таким гнусным издевательствам, которые лучше не описывать. Берлин упивался тевтонской мощью, немецкие газеты предрекали, что это будет война «четырех F» – frisher, frommer, frо. licher, freier (война освежающая, благочестивая, веселая и вольная).

Кайзер напутствовал гвардию на фронт словами:

– Еще до осеннего листопада вы вернетесь домой…

Сухомлинов, как и большинство военных того времени, тоже верил в молниеносность войны. Скоро из Берлина в составе русского посольства вернулся военный атташе полковник Базаров; в министерстве он попросил дать ему свои отчеты с 1911 по 1914 год.

– Читал ли их министр? Я не вижу пометок.

– Подшивали аккуратно. Но… не читали.

Базаров отшвырнул фолиант своих донесений.

– Это преступно! – закричал он, не выбирая выражений. – На кой же черт, спрашивается, я там шпионил, вынюхивал, подкупал, тратил тысячи? Я же предупреждал, что военный потенциал немцев превосходит наш и французский, вместе взятые…

Бравурная музыка лилась в открытые настежь окна. Маршировала русская гвардия – добры молодцы, кровь с молоком, косая сажень в плечах, – они были воспитаны на традициях погибать, но не сдаваться… Ах, как звучно громыхали полковые литавры!

  • И поистине светло и свято
  • Дело величавое войны.
  • Серафимы, ясны и крылаты,
  • За плечами воинов видны…

Сухомлинов названивал в Генштаб – Янушкевичу:

– Ради бога, побольше допинга! Екатерина моя кипит… Такие великие дни, что хочется рыдать от восторга. Я уже отдал приказ, чтобы курорты приготовились для приема раненых. Каждый защитник отечества хоть разочек в жизни поживет как Ротшильд.

– Владимир Александрыч, – отвечал Янушкевич, – люди по три-четыре дня не перевязаны, раненых не кормят по сорок восемь часов. Бардак развивается по всем правилам великороссийского разгильдяйства. Без петровской дубинки не обойтись! Пленные ведут себя хамски – требуют вина и пива, наших санитаров обзывают «ферфлюхте руссен»! А наша воздушная разведка…

– Ну что? Здорово наавиатили?

– А наша артиллерия…

– Небось наснарядили? Дали немчуре жару?

– Я кончаю разговор. Неотложные дела.

– Допингируйте, дорогой. Побольше допинга!

Империя вступала в войну под истошные вопли пьяниц, с ужасом узнавших из газет о введении сухого закона и спешивших напоследки надраться так, чтобы в маститой старости было что рассказать внукам: «А то вот помню, когда война началась… у-у, что тут было!» Мерно и четко шагала железная русская гвардия. Под грохот окованных сапог кричали женщины «ура» и в воздух чепчики бросали…

  • Вздувается у площади за ротой рота,
  • У злящейся на лбу вздуваются вены.
  • Постойте, шашки о шелк кокоток
  • Вытрем, вытрем в бульварах Вены!

Из храмов выплескивало на улицы молебны Антанты:

– Господи, спаси императора Николая…

– Господи, спаси короля Британии…

– Господи, спаси Французскую Республику…

Литавры гремели не умолкая, и дождем хризантем покрывались брусчатые мостовые «парадиза» империи. Самое удивительное, что добрая половина людей, звавших сейчас солдат «на Берлин!», через три года будет кричать: «Долой войну!» А газетчики надрывались:

– Купите вечернюю! Страшные потери! Кайзер уже спятил! Наши войска захватили парадный мундир императора Франца-Иосифа…

  • Звонок.
  • «Что вы, мама?»
  • Белая-белая, как на гробе глазет.
  • «Оставьте!
  • О нем это,
  • Об убитом телеграмма.
  • Ах, закройте,
  • Закройте глаза газет».

На пороге кабинета Сазонова уже стоял Палеолог:

– Умоляем… спасите честь Франции!

Август 1914 года. Битва на Марне. Немцы перли на Париж.

* * *

Август четырнадцатого – героическая тема нашей истории, если наше прошлое правильно понимать… Об этом писали, пишут и еще будут писать. Известно, что русская армия мобилизовывалась за сорок дней, а германская за семнадцать (это понятно, ибо русские просторы не сравнить с немецкими). Далее следует чистая арифметика:

40 – 17 = 23.

За эти двадцать три дня кайзер должен успеть, пройдя через Бельгию, поставить Францию на колени, а потом, используя прекрасно работающие дороги, перебросить все свои силы против русской армии, которая к тому времени только еще начнет собираться возле границ после мобилизации. Антанта потребовала от Петербурга введения в бой наших корпусов раньше сроков мобилизации, дабы могучий русский пластырь, приставленный к Пруссии, оттянул жар битвы на Марне в дикие болота Мазурии… Читателю ясна подоплека этого дела!

А речь идет о знаменитой армии Самсонова.

«Он умер совершенно одиноким, настолько одиноким, что о подробностях его последних минут никто ничего достоверного не знает». Наши энциклопедии подтверждают это: «Погиб при невыясненных обстоятельствах (по-видимому, застрелился)». Для начала мы разложим карту… Вот прусский Кенигсберг, а вот польская Варшава; если между ними провести линию, то как раз где-то посередине ее и находится то памятное место, где в августе 1914 года решалась судьба Парижа, судьба Франции, судьба всей войны.

11. Зато Париж был спасен

Александр Васильевич Самсонов был генерал-губернатором в Туркестане, где осваивал новые площади под посевы хлопка, бурил в пустынях артезианские колодцы, в Голодной степи проводил оросительный канал. Он был женат на красивой молодой женщине, имел двух маленьких детей. Летом 1914 года ему исполнилось пятьдесят пять лет. Вместе с семьей, спасаясь от ташкентской жары, генерал кавалерии Самсонов выехал в Пятигорск – здесь его и застала война…

Сухомлинов срочно вызвал его в Петербург:

– Немцы уже на подходах к Парижу, и французы взывают о помощи. Мы должны ударить по Пруссии, имея общую дирекцию – на Кенигсберг! Вам дается Вторая армия, которая от Польши пойдет южнее Мазурских болот, а Первая армия двинется на Пруссию, обходя Мазурию с севера. Командовать ею будет Павел Карлович Ренненкампф.

– Нехорошее соседство, – отвечал Самсонов. – Мы друг другу руки не подаем. В японской кампании, когда шли бои под Мукденом, я повел свою лаву в атаку, имея соседом Ренненкампфа. Я думал, он поддержит меня с фланга, но этот трус всю ночь просидел в гальюне и даже носа оттуда не выставил…

– Ну, это пустое, батенька вы мой!

– Не пустое… После атаки я пришел к отходу поезда на вокзал в Мукдене, когда Ренненкампф садился в вагон. В присутствии публики я исхлестал его нагайкой… Вряд ли он это позабыл!

Народные толпы осаждали редакции газет. Парижане ждали известия о наступлении русских, а берлинцы с минуты на минуту ожидали, что германская армия захватит Париж… Всю ночь стучал телеграф: французское посольство успокаивало Париж, что сейчас положение на Марне изменится – Россия двумя армиями сразу вторгается в пределы Восточной Пруссии!.. Россия не «задавила немцев количеством». Факты проверены: кайзеровских войск в Пруссии было в полтора раза больше, нежели русских. Немецкий генерал Притвиц, узнав, что корпус Франсуа вступил в бой, велел ему отойти, но получил заносчивый ответ: «Отойду, когда русские будут разгромлены». Отойти не удалось – бежали, бросив всю артиллерию. Но перед этим Франсуа нахвастал по радио о своей будущей победе над русскими. «Ах, так?..» – и немецкие генералы погнали солдат в атаку «густыми толпами, со знаменами и пением». Немцы пишут: «Перед нами как бы разверзся ад… Врага не видно. Только огонь тысяч винтовок, пулеметов и артиллерии». Это был день полного разгрома германской армии, а в летопись русской боевой славы вписывалась новая страница под названием ГУМБИНЕН! Черчилль признал: «Очень немногие слышали о Гумбинене, и почти никто не оценил ту замечательную роль, которую сыграла эта победа…» Зато эту победу как следует оценили в ставке кайзера Вильгельма II:

– Притвица и Франсуа в отставку, – повелел он.

Русские вступали в города, из которых немцы бежали, не успев закрыть двери квартир и магазинов; на плитах кухонь еще кипели кофейники. А стены домов украшали яркие олеографии, изображавшие чудовищ в красных жупанах и шароварах, с пиками в руках; длинные волосы сбегали вдоль спин до копчика, из раскрытых пастей торчали клыки, будто кинжалы, а глаза – как два красных блюдца. Под картинками было написано: «Это русский! Питается сырым мясом германских младенцев»… На бивуаке в ночном лесу Самсонов проснулся оттого, что тишину прорезало дивное пение сильного мужского голоса. Конвойные казаки поднимались с шинелей.

– А поёть лихо. Пойтить да глянуть, што ли!

Светила луна, на поляне они увидели германского офицера с гладко бритым, как у актера, лицом, который хорошо поставленным голосом изливал свою душу в оперной арии.

– Оставьте его, беднягу, – велел Самсонов казакам. – Он, видимо, не перенес разгрома своей армии… Бог с ним!

Париж и Лондон умоляли Петербург – жать и жать на немцев, не переставая; из Польши в Пруссию, вздымая тучи пыли, носились автомобили; обвешанные аксельбантами генштабисты чуть ли не в спину толкали Самсонова: «Союзники требуют от нас – вперед!» Александр Васильевич уже ощутил свое одиночество: Ренненкампф после битвы при Гумбинене растворился где-то в лесах и замолк…

– Словно сдох! – выразился Самсонов. – Боюсь, как бы он не повторил со мной штуки, которую выкинул под Мукденом.

* * *

Оказывается, в германских штабах знали о столкновении двух генералов на перроне мукденского вокзала – и немцы учитывали даже этот пустяк. Сейчас на место смещенных Франсуа и Притвица кайзер подыскивал замену… Он говорил:

– Один нужен с нервами, другой совсем без нервов!

Людендорфа взяли прямо из окопов (с нервами), Гинденбурга из уныния отставки (без нервов). Армия Самсонова, оторвавшись от тылов, все дальше погрязала в гуще лесов и болот. Не хватало телеграфных проводов для наведения связи между дивизиями. Обозы безнадежно отстали. Узкая колея немецких железных дорог не могла принять на свои рельсы расширенные оси русских вагонов. Из-за этого эшелоны с боеприпасами застряли где-то возле границы, образовав страшную пробку за Млавой.

– Если пробка, – сказал Самсонов, – пускай сбрасывают вагоны под откос, чтобы освободить пути под новые эшелоны…

Варшава отбила ему честный ответ, что за Млавой откоса не имеется. Солдаты шагали через глубокие пески – по двенадцать часов в день без привального роздыха. «Они измотаны, – докладывал Самсонов. – Территория опустошена, лошади давно не ели овса, продовольствия нет…» Армия заняла Сольдау: из окон пучками сыпались пули, старые прусские мегеры с балконов домов выплескивали на головы солдат крутой кипяток, а добропорядочные германские дети подбегали к павшим на мостовую раненым и камнями вышибали им глаза. Шпионаж у немцев был налажен превосходно! Отступая, они оставляли в своем тылу массу солдат, переодетых в пасторские сутаны, а чаще всего – в женское платье. Многих разоблачали. «Но еще больше не поймано, – докладывали в Генштаб из армии. – Ведь каждой женщине не станешь задирать юбки, чтобы проверить их пол…» Самсонов карманным фонарем освещал карту.

– Но где же этот Ренненкампф с его армией?

Первая армия не пошла на соединение со Второй армией; Людендорф с Гинденбургом сразу же отметили эту «непостижимую неподвижность» Ренненкампфа; Самсонов оказался один на один со всей германской военщиной, собранной в плотный кулак… Гинденбург с Людендорфом провели бессонную ночь в деревне Танненберг, слушая, как вдали громыхает клубок боя. Им принесли радиограмму Самсонова, которую удалось раскодировать. Людендорф подсчитал:

– Самсонова от Ренненкампфа отделяет сто миль…

Немцы начали отсекать фланговые корпуса от армии Самсонова, а Самсонов, не зная, что его фланги уже разбиты, продолжал выдвигать центр армии вперед – два его корпуса ступили на роковой путь! Армия замкнулась в четырехугольнике железных дорог, по которым войска Людендорфа и маневрировали, окружая ее. Правда, здесь еще не все ясно. Из Мазурских болот до нас дотянулись слухи, что поначалу Самсонова в окружении не было. Но, верный долгу, он верхом на лошади проскакал под пулями в «мешок» своей окруженной армии. При этом он якобы заявил штабистам: «Я буду там, где мои солдаты…»

Курсировавшие по рельсам бронеплатформы осыпали армию крупнокалиберными «чемоданами». Прусская полиция и местные жители, взяв на поводки доберман-пинчеров (натасканных на ловле преступников), рыскали по лесам, выискивая раненых. Очевидец сообщает: «Добивание раненых, стрельба по нашим санитарным отрядам и полевым лазаретам стали обычным явлением». В немецких лагерях появились первые пленные, которых немцы кормили бурдой из картофельной шелухи, а раненым по пять-шесть дней не меняли повязок. «Вообще, – вспоминал один солдат, – немцы с нами не церемонятся, а стараются избавиться сразу, добивая прикладами». Раненый офицер К., позже бежавший из плена, писал: «Пруссаки обращались со мной столь бережно, что – не помню уж как – сломали мне здоровую ногу… Во время пути они курили и рассуждали, что делать со мною. Один предлагал сразу пристрелить „русскую собаку“, другой – растоптать каблуками мою физиономию, третий – повесить…» Людендорф беседовал с пленными на чистом русском языке, а Гинденбург допрашивал их на ломаном русском языке:

– Где ваш генерал Самсонов?

– Он остался с армией.

– Но вашей армии уже не существует.

– Армия Самсонова еще сражается…

В лесах и болотах, простреленная на просеках пулеметами, на переправах встреченная броневиками, под огнем тяжелой крупповской артиллерии, русская армия не сдавалась – она шла на прорыв! Документы тех времен рисуют нам потрясающие картины мужества и героизма русских воинов… По ночам, пронизав тьму леса прожекторами, немцы прочесывали кусты разрывными пулями, рвавшимися даже от прикосновения к листьям. Это был кошмар! Гинденбург с Людендорфом (оба уже с нервами!) признали открыто, что русский солдат стоек необычайно. Германские газеты тогда писали: «Русский выдерживает любые потери и дерется даже тогда, когда смерть является для него уже неизбежной».

Самсонов, измученный приступом астмы, выходил из окружения пешком, спички давно кончились, и было нечем осветить картушку компаса; солдаты шли во мраке ночи, держа друг друга за руки, чтобы не потеряться; среди них шагал и Самсонов. «В час ночи он отполз от сосны, где было темнее. В тишине щелкнул выстрел. Офицеры штаба пытались найти его тело, но не смогли». Известие о гибели Самсонова не сразу дошло до народа; еще долго блуждали темные легенды, будто его видели в лагере военнопленных, где он, переодетый в гимнастерку, выдавал себя за солдата. Вдова его, Екатерина Александровна Самсонова, под флагом Красного Креста перешла линию фронта, и немцы (весьма любезно) показали ей, где могила мужа. Она узнала его лишь по медальону, внутри которого он хранил крохотные фотографии ее самой и своих детей. Самсонова вывезла останки мужа на родину. Александр Васильевич был погребен в селе Егоровка Херсонской губернии… В одной из первых советских книг, посвященных гибели его героической армии, сказано с предельной четкостью: «Над трупом павшего солдата принято молчать – таково требование воинской этики, и никто не может утверждать, что генерал Самсонов этой чести не заслужил!»

* * *

Задолго до начала этой войны Фридрих Энгельс пророчески предвидел ее. «И, наконец, для Пруссии-Германии невозможна уже теперь никакая иная война, кроме всемирной войны. И это была бы всемирная война невиданного раньше размера, невиданной силы. От восьми до десяти миллионов солдат будут душить друг друга и объедать при этом всю Европу до такой степени дочиста, как никогда еще не объедали тучи саранчи». Энгельс предсказывал, что в конце этой бойни короны цезарей покатятся по мостовым и уже не сыщется охотников их подбирать… Так оно и было: первая мировая война расшатала престолы – по мостовым Петербурга, Берлина и Вены, громыхая по булыжникам, катились короны Романовых, Гогенцоллернов и Габсбургов…

В битве народов, длившейся четыре года, один погибший приходился на 28 человек – во Франции, в Англии – на 57 человек, а Россия имела одного убитого на 107 человек. Прорыв армии Самсонова заранее определил поражение Германии, и те из немцев, кто умел здраво мыслить, уже тогда поняли, что Германия победить не сможет… Ныне гибель армии Самсонова брошена на весы беспристрастной истории: мужество наших солдат спасло Париж, спасло Францию от позора оккупации! Немцы проиграли войну не за столом Версаля в 1918 году, а в топях Мазурских болот – еще в августе 1914 года! Да, армия погибла. Да, она принесла себя в жертву. Сегодня наши историки пишут: «Восточнопрусская операция стала примером самопожертвования русской армии во имя обеспечения общесоюзнической победы…»

Так строится схема исторической справедливости.

Других мнений не может быть!

Финал пятой части

Концлагерь в Пруссии для военнопленных. Средь прочих, взятых в плен под Сольдау, находился и поручик Колаковский. С неба сыпал снежок, было зябко и постыло; на помойной яме ковырялись голодные солдаты и, хряпая кочерыжки турнепса, рассуждали:

– Это уж так! У нас дома помойка, так – мама дорогая, жить можно. А с немецкой помойки ворона и та с голодухи околеет…

Колаковский шагнул к колючей проволоке.

– Я хочу видеть ваше немецкое начальство.

– Зачем? – спросил часовой.

– У меня важное сообщение…

Лагерному начальству он заявил, что по убеждениям является мазепинцем, ратуя за освобождение Украины от гнета москалей, верит в то, что Украина не только даст миру терриконы сала и цистерны горилки, но и снабдит Европу глубоким интеллектом Пелипенок и Федоренок. Лагерная машина увезла его в Аллештейн, где с Колаковским долго беседовал, прощупывая его, капитан германской армии Скопник (из галицийских украинцев). Убедясь, что ненависть Колаковского к русским не имеет предела, Скопник отправил мазепинца в Инстербург, а там его взял в обработку опытный агент германского генштаба Бауэрмейстер, который говорил по-русски, как мы с вами, читатель… Шнапс был берлинский, а сало на закуску, естественно, хохлацкое (толщиной в пять пальцев).

– Я коренной петербуржец, – сказал немец за выпивкой. – Мое ухо не выносит нового имени Петроград, от такого русифицирования столица лучше не станет. Моя мамочка умерла в Питере, а мой брат пал за будущее Германии и… вашей Хохландии!

– Прозит, – отвечал Колаковский, чокаясь.

Подвыпив, Бауэрмейстер с мазепинцем «спивали»:

  • Распрягайте, хлопцы, коней
  • та лягайте почивать,
  • а я пийду в сад зелений,
  • в сад криниченьку копать…

Бауэрмейстер сказал, что свой глубокий интеллект Пелипенки и Федоренки могут развивать до нескончаемых пределов только под благодатной тенью, которую дает штык германского гренадера.

– Даже если вам удастся обрести автономию, вам без нашего брата Фрица делать не хера, ибо Россия сразу придушит вас!

– Какие могут быть сомнения? – отвечал Колаковский. – Я ведь не маленький, сам понимаю, что дважды два – четыре…

Договорились. Бауэрмейстер существенно дополнил:

– Много лет мы работаем ноздря в ноздрю с одним вашим полковником – и ему хорошо, и нам не вредно… В Вильне есть такой шантанчик Шумана, где бывает (запомните!) мадам Столбина, любовница этого полковника… Там и встретитесь!

Поручик спросил, когда его переправят в Россию.

– Вы нужны не здесь, а в России, потому задержки не будет. Сейчас у нас готовят большую партию пленных для обмена на наших. Жаль, что у вас руки-ноги целы – отправили бы еще раньше…

Затем он развернул перед поручиком такую заманчивую картину жизни русского полковника, работавшего на кайзера, что Колаковскому стало не по себе. Доверясь пленному, Бауэрмейстер, дабы умалить его страхи перед расплатой, сказал:

– Чепуха! У меня мамочка до войны (даже мамочка!) не раз провозила из России в Германию важные секретные бумаги. Правда, что этот полковник, о котором я говорил, служил тогда как раз на границе в Вержболове жандармским начальником…

Был уже декабрь 1914 года, когда после длительного пути (морем в Швецию, оттуда через Финляндию) прибыла в Петербург большая партия пленных, в основном калеки – на костылях. Встреча их на Финляндском вокзале была небывало торжественная. Гремели духовые оркестры, произносились речи, дамы дарили цветы, инвалидов закармливали обедами в вокзальном ресторане. Колаковский, зажав под локтем небольшой пакетик с «личными вещами», прошел по Невскому, дивясь тому, что жизнь столицы шумела, как в мирные дни (только поубавилось пьяных). Возле подъезда Главного штаба он сказал дежурному офицеру:

– Я поручик Двадцать третьего Низовского пехотного полка Яков Колаковский, вырвался из плена германского, имею очень важное для страны сообщение… Доложите обо мне кому следует.

Офицер приветливо щелкнул каблуками: «Прошу вас…» Через лабиринт коридоров и лестниц Колаковский следовал в отдел контрразведки, которая сидела на горах ценных материалов и всякого хлама, не брезгуя иногда услугами даже таких подонков, как Манасевич-Мануйлов… Колаковского выслушали, но решили проверить:

– Повторите, пожалуйста, то место своих показаний, где вы рассказали о том, что брат Бауэрмейстера погиб на фронте.

Колаковский повторил. Его арестовали.

Питерскую квартиру Бауэрмейстеров во время войны берегла их гувернантка Сгунер; в эту же ночь к ней нагрянули с обыском. Нашли то, что надо. Бауэрмейстеры через шведскую почту известили гувернантку о том, что их третий брат пал смертью храбрых на русском фронте. Таким образом, подтвердилось показание Колаковского. За него взялся глава контрразведки генерал М. Л. Бонч-Бруевич (позже генерал-лейтенант Советской Армии, родной брат известного большевика-ленинца).

– Итак, – сказал он, – вы прибыли, чтобы взорвать мост под Варшавой и устроить покушение на главковерха. Нас больше интересует этот полковник… вам назвали его фамилию?

– Мясоедов! Я о нем до этого ничего не слышал, и Бауэрмейстер в разговоре даже упрекнул меня: «Что ж вы, газет не читаете? Такой шум был, Мясоедов даже с Гучковым стрелялся, а Борьке Суворину в скаковом паддоке ипподрома морду при всех намылили…»

– Значит, Мясоедов… Ну что ж. Превосходно.

* * *

Когда вдова Самсонова перешла через фронт, дабы узнать о судьбе мужа, вместе с нею увязался в эту рискованную поездку и Гучков, постоянно прилипавший ко всяким военным неприятностям. Немцы, конечно, знали о роли Гучкова в Думе, и его переход линии фронта был обставлен должными формальностями. Возле проволочных заграждений лидера партии октябристов поджидал патруль во главе со штабным обер-лейтенантом… Морозило. Жестко скрипел снег. Обер-лейтенант неожиданно спросил по-русски:

– Александр Иваныч, а вы меня не узнали?

– Нет. Я вас впервые вижу.

– Конечно, – сказал немец, – военная форма очень сильно изменяет облик человека. Но я вас знаю. Хорошо знаю.

Говорил он без тени акцента, как прирожденный русак, и Гучков спросил – жил ли он в России? Офицер засмеялся:

– Конечно же! Я состоял на службе в вашем эм-вэ-дэ.

– Кем же выбыли?

– О-о! Я был в охране Гришки Распутина, и он-то, конечно, сразу же признал бы меня… даже в этой шинели. Я ведь частенько бывал и в Думе, помню ваше выступление в защиту немцев-колонистов Поволжья и Крыма… Мало того, мы с вами лично знакомы!

Гучков – хоть убей – никак не мог вспомнить.

– Простите, а кто же нас знакомил?

– Борис Владимирович Штюрмер.

– Пожалуйста, напомните подробности.

Обер-лейтенант не стал делать из этого тайны:

– Это было в разгар июльского кризиса, на квартире Штюрмера на Большой Конюшенной… У вас в Думе накануне было закрытое заседание комиссии по обороне. Вопрос касался, если не ошибаюсь, запаса снарядов для Брест-Литовской крепости. Штюрмер представил меня вам как иностранного журналиста.

– Выходит, я при вас излагал секретные дела?

– Что поделаешь! – засмеялся немецкий офицер. – Вы же были уверены, что я русского языка не знаю, а Штюрмеру, очевидно, было неловко выдавать меня за агента охраны Гришки Распутина…

Прощаясь с Гучковым, обер-лейтенант спросил:

– Вы будете публиковать о нашей беседе?

– Что вы! Не дай-то бог, если Россия узнает…

– Всего доброго, – протянул немец руку.

– И вам так же, – отвечал Гучков, пожимая ее.

Эта история все-таки была предана гласности!

* * *

Янушкевич, побывав в Ставке, навестил Сухомлинова.

– Порнографией не интересуетесь? – спросил он.

У самого носа министра очутилась карточка голой женщины, с бокалом вина лежащей в постели. Сухомлинов с радостью узнал свою знакомую – графиню Магдалину Павловну Ностиц.

– Подозревается в шпионаже, – облизнулся Янушкевич.

– Но почему она у вас голая?

– Другой фотографии в архивах не нашли. А эту отняли у… Впрочем, не буду называть. Важно, что он ее «употребил». А вчера на Суворовском (дом № 25) арестовали двух дамочек, которые принимали у себя гостей не ниже генерал-майора. Арестовывал их полковник, так они не хотели его даже пускать.

– Что они так разборчивы? – спросил Сухомлинов.

– Шпионки! Им сам бог велел разбираться в чинах.

– А к чему вы меня интригуете?

– Я не интриган, – сказал Янушкевич, интригуя. – Просто вам следует знать, если не как министру, то хотя бы как мужу…

– Ну… бейте! – отчаялся Сухомлинов.

– Арестованные дамы были подругами вашей Екатерины Викторовны, которая часто навещала их квартиру на Суворовском…

– Тьфу!

Янушкевич суетился не зря: креатура главковерха великого князя Николая Николаевича, он уже начал активную кампанию по смещению Сухомлинова с поста военного министра.

Уходя, он добавил:

– А ваш бывший адъютант опять отличился…

– Кто?

– Да этот пройдоха Мясоедов.

– А при чем здесь я? – возмутился Сухомлинов. – Сразу как началась война, он появился у меня с прошением. Мол, примите на службу. Готов пролить кровь. До последней капли. И так далее. Ну, я сказал: обычным путем, голубчик… На этот раз устраивайтесь без моей протекции. Вот он и служит. А что с ним?

– У меня был корреспондент газеты «Таймс» Уилтон… Ехал он в Варшаву, в вагоне-ресторане к нему подсел какой-то полковник с пенсне на носу. Ну, ясное дело, разговорились. Полковник сразу стал крыть на все корки… кого бы вы думали?

– Не знаю.

– Вас.

– Меня?

– Да… Уилтон на первой же станции позвал с перрона жандарма и говорит, что один русский полковник – явно германский шпион, ибо русский не стал бы так лаять своего военного министра. Полковника арестовали, выяснилось – Мясоедов!

– Ну и что?

– А ничего. Извинились. И он поехал дальше.

Часть шестая. Пир во время войны

(Осень 1914-го – осень 1915-го)

  • Хищники, воры, предатели, мародеры, изменники, развратники, пьяницы… Все смешалось и закружилось в ночи русской политической реакции, праздновавшей свой последний праздник перед тем, как исчезнуть с лица земли русской.
Леонид Андреев

Прелюдия к шестой части

В канун войны один наш историк сидел как-то в садике у Донона за обедом и «слышал за ближайшим трельяжем громкий смех и чей-то голос, принадлежавший по оборотам и акценту, очевидно, не только какому-то дремучему еврею, но и человеку явно неграмотному. Субъект этот, оказавшийся Аароном Симановичем, рассказывал историю своей жизни», не забывая держать напоказ оттопыренный палец, чтобы все видели в его перстне бриллиант в пятнадцать каратов.

– Что делать бедному еврею, если Россия начала войну с Японией? Я закрыл в Киеве лавку по скупке подержанных вещей и купил сразу два сундука карт. По дороге на войну, до самого Иркутска, я подбирал заблудших красавиц и на каждой крупной станции фотографировался с ними в элегантных позах. Что нужно воину на фронте? Водки он и сам себе добудет. Ему нужны карты и женщины. Я обеспечил господ офицеров покером, интересными открытками и хорошим борделем. Не скрою – разбогател… Но… дурак я был! Решил честно играть в «макаву» и спустил целый миллион.

– А чем же сейчас занимаетесь? – спросили его.

– Ювелир… придворный ювелир!

– Как же вы, еврей, проникли ко двору?

– Моя жена была подругой детства графини Матильды Витте, а царица покупает бриллианты только у меня… Как? А вот так. Допустим, камень у Фаберже стоит тысячу. Я продаю за девятьсот пятьдесят. Царица звонит по телефону Фаберже, а тот говорит, что Симанович продешевил… Ей приятно. Мне тоже.

– Какая же вам-то выгода?

– Навар большой. Вот царица. Вот бриллиант. Вот я…

– А на что же вы тогда живете, если камень обходится вам в тысячу, а продаете царице себе в убыток?

Симанович обмакнул губы в бокал с красным вином.

– Я играю… наперекор судьбу!

Это «наперекор судьбу» развеселило компанию, а историка поразила «полная атрофия возмущения» слушателей: в их присутствии оскорблялась русская армия, умиравшая на полях Маньчжурии, а никто из них не догадался треснуть «поставщика ея величества» по его нахальной фарисейской роже… Лакей шепнул историку:

– Это секретарь и приятель Гришки Распутина.

Так эти два имени, имя Распутина и имя Симановича, прочно сцепились воедино. А что их соединяло?

* * *

Еврейский народ дал миру немало людей различной ценности – от Христа до Азефа, от Савонаролы до Троцкого, от Спинозы до Бен-Гуриона, от Ламброзо до Эйнштейна… Да, были среди евреев великие философы-свободолюбцы, и были средь них великие палачи-инквизиторы. Русское еврейство могло гордиться революционерами, художниками, врачами, учеными и артистами, имена которых стали нашим общим достоянием. Но это лишь одна сторона дела; в пресловутом «еврейском вопросе», который давно набил всем оскомину, была еще изнанка – сионизм, уже набиравший силу. Сионисты добивались не равноправия евреев с русским народом, а исключительных прав для евреев, чтобы – на хлебах России! – они жили своими законами, своими настроениями. Не гимназия была им нужна, а хедер; не университет, а субботний шабаш. Сионизм проповедовал, что евреям дарована «вечная жизнь», а другим народам – «вечный путь»; еврей всегда «у цели пути», а другие народы – лишь «в пути к цели». Раввины внушали в синагогах, что весь мир – это лестница, по которой евреи будут всходить к блаженству, а «гои» (неевреи) осуждены погибать в грязи и хламе под лестницей… Вот страшная философия! Сионизм, кстати, никогда не выступал против царизма, наоборот, старался оторвать евреев от участия в революции, и потому главные идеологи еврейства находили поддержку у царского правительства. Единственное, в чем царизм мешал еврейской буржуазии, так это воровать больше того, нежели они воровали. А воровать и спекулировать они были большие мастера, и тут можно признать за ними «исключительность»… Из поражения первой революции евреи вынесли очень тяжелый багаж: разрыв Бунда с ленинской партией РСДРП(б), замкнутость и нетерпимость к неиудеям, кустарный подход к революции, ставка на свое «мессианство», кружки местечковой самообороны (та же «черная сотня», только еврейская!), масса жаргонной литературы и усиленная эмиграция. Царизм в эти годы был озабочен не столько тем, что евреи заполняют столичные города, сколько тем, что евреи активно и напористо захватывают банки, правления заводов, редакции газет и адвокатские конторы.

От взоров еврейской элиты, конечно же, не укрылось всерастущее влияние Распутина на царскую семью, и они поняли, что, управляя Распутиным, можно управлять мнением царя. Аарон Симанович вполне годился для того, чтобы стать главным рычагом управления: он признал израильскую программу Базельского конгресса, исправно платил подпольный налог – шекель и был полностью согласен с тем, что «этническая гениальность» евреев дает им право порабощать другие народы. В этом же духе он воспитывал и своих сыновей; старший сын, Шима Симанович, учился в Технологическом институте и однажды проговорился среди студентов: «А мой папа фрак надел, с Распутиным опять в Царское Село поехал – чего-то насчет Думы хотят потрепаться…» Но студенты оказались не лишены чувства чести, как это случилось с публикой у Донона, и они надавали Шиме пощечин…

Недавно, в 1973 году, у нас писали: «Принято считать, будто царем и царицей управлял Распутин. Но это лишь половина правды. Правда же состоит в том, что очень часто Николаем II… управлял Симанович, а Симановичем – крупнейшие еврейские дельцы Гинцбург, Варшавский, Слиозберг, Бродский, Шалит, Гуревич, Мендель, Поляков. В этом сионистском кругу вершились дела, влиявшие на судьбу Российской империи». Знайте об этом!

* * *

Это было еще перед войной – Симановича призвали в кагал финансовой олигархии. Присутствовали миллионер Митька Рубинштейн, Мозес Гинзбург, разжиревший в 1904 году на поставках угля нашей порт-артурской эскадре, были барон Альфред Гинцбург – золотопромышленник, видный юрист Слиозберг, сахарозаводчик Лев Бродский (друг Сухомлинова по Киеву), строители железных дорог Поляковы, держатели акций и ценных бумаг, раввины, издатели, банкиры и прочие воротилы. Сначала они спросили Симановича – как и при каких обстоятельствах он познакомился с Распутиным?

– Давно, еще в доме Милицы Николаевны, когда принес ей показать камни на продажу, Распутин был там… Потом встречался с ним в Киеве – как раз в дни убийства Столыпина.

– Как Распутин относится лично к тебе?

Симанович предъявил кагалу фотографию Распутина с его личной дарственной надписью «Лутшаму ис явреив».

– А как он относится к еврейскому вопросу?

– Он не понимает этого вопроса, но ему очень нравится, что мы всегда при деньгах. Он это уважает в людях!

Симановичу было сказано:

– Скоро будет война… Мы, иудеи, не имеем причин желать России победы в предстоящей войне с Германией, и чем позорнее будет поражение России, тем нам, иудеям, будет это приятнее. Мы сейчас затеваем великое дело, на которое нами жертвуются неслыханные суммы денег… Согласись помочь нам, и ты станешь богат, тебя запишут в еврейские памятные книги «пинкес», и твое имя да будет памятно во веки веков средь детей Израиля! Но ты можешь и погибнуть, – предупредили его. – Однако мы это предусмотрели. К тебе будет приставлена охрана из девяти вооруженных людей, которые станут сопровождать тебя всюду, где бы ты ни был, но они так ловки и опытны, что ты их даже никогда не заметишь…

Тут же было решено, что отныне Распутин тоже ставится под особую еврейскую охрану и все покушения на него должны отводиться сразу же, в чем должен помочь Симанович, которому вменялось неустанно следить за Гришкой и его окружением. Симанович запротоколировал слова барона Гинцбурга. «Ты имеешь прекрасные связи, – сказал он ему, – ты бываешь в таких местах, где еще никогда не ступала нога еврея. Бери же на помощь Распутина, с которым ты находишься в столь близких отношениях. Было бы грех не использовать такие обстоятельства. Возьмись за работу, и если ты сделаешься жертвой своих стараний, то вместе с тобою погибнет и весь (?!) еврейский народ…» Странная речь, не делающая чести уму барона! Симанович задал кагалу насущный вопрос:

– Что конкретно я могу Распутину обещать?

– Что он хочет… наши средства колоссальны. Если понадобится, то откроются банки Чикаго и Лондона, Женевы и Вены. А помимо денег ты обещай Распутину землю в Палестине и райскую жизнь до глубокой старости на средства нашей еврейской общины…

В конце совещания сионисты решили завлечь Распутина в гости, дабы выведать наглядно, не является ли Гришка замаскированным антисемитом. Такая встреча состоялась (еще до покушения Хионии Гусевой) в доме барона Гинцбурга, и если верить Симановичу, то при появлении Распутина все банкиры и адвокаты дружно плакали, жалуясь, что их, бедных (миллионеров!), притесняют. Ответные слова Гришки дошли до нас в такой форме:

– А вы куды смотрите? Ежели вас жмут, так подкупайте всех. Эвон, предки-то ваши: даже царей подкупали! Нешто мне вас уму-разуму учить? А я помогу… Ништо!

«После конференции состоялся ужин. Распутин собирался сесть рядом с молодой и красивой женой Гинцбурга. Хозяин дома, который знал славу Распутина как бабника, очень просил меня, – вспоминал Симанович, – сесть между его женой и Распутиным… После встречи с еврейскими представителями Распутин уже не скрывал свое расположение к евреям». Спору нет, Гришка сионистом не стал, а его полемика с антисемитами отныне строилась на прочной зубоврачебной основе (весьма существенной, если учитывать, что Гришка всю жизнь страдал зубами); он заводил речь так:

– А ты пломбы ставил? Ты зубы лечил?

– Ну, ставил. Ну, лечил.

– Небось сверлили тебе?

– Сверлили… страшно вспоминать.

– Пломбы-то держатся? Не вываливаются?

– Ну, держатся. А при чем здесь жиды?

– А кто тебе сверлил? А кто пломбу ставил? Вить ежели всех жидов перебить, так мы совсем без зубов останемся…

Сионисты начали с того, что бесплатно вставили Распутину полный набор искусственных зубов.

– Такой великий и умный человек, – внушал ему Симанович, – не должен думать о деньгах. Зачем отвлекаться от государственных проблем? Только скажите – и деньги будут.

– А где возьмешь?

– Это уж мое дело…

Судьбы международных капиталов вообще запутанны. Но они трижды запутаннее, когда проходят через руки сионистов. Ибо деньги в этих случаях выносит наружу в самых неожиданных местах, словно они прошли через фановые глубины канализации. Распутин скоро обнаглел! Он поступал с евреями-банкирами как грабитель со случайными прохожими. Стало уже правилом, что, встречаясь на улице с Гинзбургом или Гинцбургом, Гришка бесцеремонно распахивал на них шубы, забирал бумажник, дочиста обчищал карманы, не забывая при этом оставить ограбленным один полтинничек.

– Это тебе на извозчика, чтобы до дому добрался…

Рубинштейн вскоре открыл на Марсовом поле контору, назначения которой никто не знал. Она ведала финансовым снабжением не самого Распутина, а лишь обслуживанием его окружения. Если кто просил у Гришки денег, он отсылал таких на Марсово поле.

– Идите к Митьке… он умный… он даст!

1. Все ставки на ставку

После заживления распоротого живота Распутин лишь 12 сентября вернулся из Сибири в столицу, где очень легко убедил царицу, что умудрился выздороветь лишь благодаря «божественному попечению». По сути дела, все решено без него! Война объяла Россию, и он, который всегда войны боялся, в туманных выражениях давал понять, что страну ожидают большие несчастья. Однако сухой закон Гришка от души приветствовал, а на «Вилле Родэ» ему подавали водку в чайнике, искусно загримированную от полицейского надзора под колер крепкого чая. Хлебнув из стакана, в который предусмотрительно была опущена чайная ложечка, Гришка говорил:

– Это хорошо, что прижали нашего брата. А то бы мы, грешные, совсем спились. Эта война, погоди, ишо поправит нам мозги!

В стране возникло неудобство двоевластия: Ставка иногда брала верх в решениях, подавляя своим авторитетом правительство, а порой и царя. Сразу же после возвращения Распутина в столицу Алиса сообщила мужу, что черногорки Милица и Стана хотят сделать главковерха царем в Польше или в Галиции. «Григорий, – писала она, – ревниво любит тебя, и для него невыносимо, чтобы Н. играл какую-то роль…» Подначивать тоже надо уметь.

– Газетку нельзя раскрыть, – жаловался Распутин царице, – куды ни сунешься, везде «верховный», быдто на Николае свет клином сошелся. А царя опосля ево поминают…

Русская армия победно топала на Львовщину.

– Эка жмут! – говорил Распутин. – Похоже, что дядя Николаша и впрямь спешит стать царем галицийским…

Умом он понимал, что влияние Ставки на жизнь страны огромно, и телеграммой обратился к главковерху с просьбой разрешить ему побывать в Ставке; Николай Николаевич отбил ему ответ: «Приезжай – выпорю». Распутин не хотел верить, что его могут выпороть; он дал вторичную телеграмму, а главковерх вторично отвечал ему: «Приезжай – повешу»… И повесил бы! В Ставке размещался эшафот с виселицей, никогда не пустовавшей. Вешали без суда и следствия пойманных с поличным спекулянтов, мародеров, аферистов-поставщиков, интендантов, шпионов, дезертиров.

– Начну с маленьких, – говорил верховный, – авось и до главного упыря доберусь. Но прежде линчевания я буду лично пороть Распутина в столице на Марсовом поле, чтобы при этом непременно играл оркестр балалаечников Андреева, а синодского жида Саблера заставлю распевать при народе «аллилуйя»…

Большой силой в Петербурге стали посольства Англии и Франции – с их послами, влияние их отзывалось на оперативных планах русской армии. Гришка решил дать «руководящие указания» Палеологу, как следует вести себя Франции во время войны. Палеолог получил от него листок бумаги, угол которой был оборван; листок украшала абракадабра каких-то прерывистых линий.

– Расшифруйте, – сказал посол, – а заодно отдайте бумагу на анализ: я хочу знать, что здесь было оторвано…

Лаборатория посольства дала ответ: писано на бланке царского дворца, оторван угол с императорским гербом, из чего следует, что происхождение письма из Царского Села решили скрыть. Вскоре секретарь закончил работу, и Палеологу был предъявлен внятно изложенный текст распутинского поучения:

  • Давай бох по примеру жить расси
  • Оне укоризна страны
  • На примерь
  • нестожества
  • сей минут евит бох евленье
  • силу увидете рать силу небес победа
  • с вами и вас роспутин

После сложнейшей обработки текста с помощью словарей и психиатров дипломаты выяснили, что Распутин хотел сказать следующее: «Дай вам бог жить по примеру России, а не критикой нашей страны. Скоро бог явит силу. Французская армия победит».

– Сдайте в архив посольства, – велел Палеолог. – И уже пора заводить на Распутина досье…

В этом году за Гришкой установил пристальное наблюдение и российский Генштаб, анализируя его окружение, исследуя потаенные каналы его связей. Теперь Гришка был просвечен со всех сторон, словно вражеский дредноут, плывущий в гуле битвы под ослепительным блеском неприятельских прожекторов… Плыл в гибель!

* * *

В декабре военная мощь России стала замедлять ход, как усталый локомотив, из которого выпустили пар и воду. Военная игра в Киеве отрепетировала поражение Сухомлинова: воевать без патронов и снарядов нельзя – стой, армия! Зато, боже мой, как танцевала Малечка Кшесинская: тридцать два fouette подряд – без передышки… Читатель удивлен таким резким переходом от снарядного голода на фронте к балету, но я и сам удивлен не меньше. Дело в том, что артиллерией ведал великий князь Сергей Михайлович, точнее – Кшесинская, которая с ним сожительствовала (а заодно уж и с великим князем Андреем Владимировичем – менее чем с двумя «великими» не стоило ей и возиться!). Даже царица была возмущена. «Скоро ли Сергей будет смещен со своего поста? – писала она мужу. – Кшесинская опять в этом замешана – она вела себя, как m-me Сух., – брала взятки и вмешивалась в артиллерийское управление…» Сухомлинов, невзирая на ненависть, которую питал к нему главковерх, сидел на боевых доспехах нерушимо – как идол. Но царица (женщина неглупая) поняла: «В сущности, – писала она, – он там сидит также для того, чтобы спасти Кшесинскую и Сергея Михайловича…» Сухомлинов позвонил в главное артиллерийское управление и нарвался на генерала Кузьмина-Караваева, которому стал жаловаться, что на фронте пушкари «расснарядили» все арсеналы, а заводы не справляются с требованиями фронта. Подскажите, что нам делать? Ответ ученого генерала Кузьмина-Караваева можно было бы высечь на его надгробном памятнике.

– Заключайте мир, дураки! – отвечал он министру…

На что Сухомлинов дал ответ – из области анекдотов:

– Вот бы мою Катерину назначить к вам начальником: снарядов и патронов было бы у нас – хоть всю жизнь стреляй…

Артиллерия в один день войны пожирала 45 000 снарядов (только в обороне), а заводы давали в день самое большее 13 000 снарядов. Скоро навалилась новая беда: нет винтовок, а у кого есть винтовка, нет патронов. Янушкевич докладывал министру из Ставки: «Волосы дыбом при мысли, что по недостатку патронов и винтовок придется покориться Вильгельму… Много людей без сапог отмораживают ноги… Там, где перебиты офицеры, начались массовые сдачи в плен». На фронт срочно отъехала жена Сухомлинова с «царскими подарками», в раздаче которых ей доблестно помогал патриотически настроенный Манташев… Сухомлинов рассказывал Николаю II:

1 В известной книге «Rasputin und die Frauen» («Распутин и женщины». Берлин, 1927) приведена любопытная таблица взаимоотношений Распутина со столичным обществом; там в числе его прочных «поклонниц» обозначена и Н. И. Червинская.
2 Здесь же позволю себе выразить благодарность полковнику медицинской службы Виталию Сергеевичу Чернобурову, который, будучи учеником С. П. Федорова (1869–1936), многое поведал мне из его рассказов о лечении наследника и влиянии Распутина на дела придворной медицины.
3 С. Ю. Витте ввел винную монополию в 1894 г., и она стала одним из рычагов «систематического, беззастенчивого разграбления народного достояния кучкой помещиков, чиновников и всяких паразитов» (Ленин, соч., т. 12, с. 270). Так, например, в 1913 г. себестоимость водки составила 200 млн. руб., а население оплатило ее в сумме 900 млн. руб. Конечно, все эти разговоры Романовых о «спаивании народа» – чистая демагогия, имевшая своей целью свергнуть В. Н. Коковцева.
4 Приношу извинения перед читателем за то, что известную в истории «Записку» П. Н. Дурново я перевел в прямую речь, дабы мне было удобнее выделить в ней самое существенное.
Скачать книгу