Цена утопии. История российской модернизации бесплатное чтение

Михаил Давыдов
Цена утопии. История российской модернизации

© М. Давыдов, 2022

© В. Тян, иллюстрации, 2022

© Д. Черногаев, дизайн серии, 2022

© ООО «Новое литературное обозрение», 2022

От автора

Эта книга о бремени истории. О том, какую власть имеют над нами вековые демоны. О живучести отживших, казалось бы, идей, реализация которых уже не раз ставила нашу страну на край гибели.

Все мы – современники неудачных масштабных реформ, кто в большей, кто в меньшей степени, поэтому неудивительно, что в последние годы мы все чаще задумываемся о том, почему попытки либерализации России в течение последних 160 лет оказываются бесплодными (по крайней мере, так это представляется со стороны).

Не так давно мой коллега и друг С. В. Мироненко, касаясь этой темы, апеллировал к своим воспоминаниям о перестройке. В частности, он заметил, что чем чаще М. С. Горбачев повторял, что «перестройка необратима», тем явственнее эти слова представлялись ему «заклинанием человека, боящегося как раз обратного и убеждающего самого себя в правильности выбранного пути».

И действительно, продолжает ученый,

каждый раз, когда в истории России начиналось коренное переустройство страны, опасность возврата к прошлому оказывалась жестокой реальностью. После реформ следовал период контрреформ, либеральный курс сменялся завинчиванием гаек, усилением реакции. Страна… не решалась встать на путь коренных перемен, хотя, казалось бы, осознавала их необходимость и даже неизбежность.

Посыл С. В. Мироненко осмыслить феномен своеобразной ватной стены, на которую натыкаются попытки сделать жизнь России свободнее, вполне понятен. У меня, как и у многих, есть собственный опыт приобщения к размышлениям такого рода.

Долгие годы изучения различных аспектов социально-экономической истории конца XIX – начала XX века привели меня к убеждению, что модернизация Витте – Столыпина была временем успешных реформ, превративших Россию в одну из самых динамично развивающихся стран в мире. Вместе с тем я настаиваю, что это, в сущности, была «модернизация вопреки», поскольку сопровождавшие ее преобразования значительная и влиятельная часть русского общества отвергала. Именно с 1890-х годов, когда правительство начало проводить политику, шедшую вразрез с доминирующими в общественном мнении тенденциями, Россия начала эффективно преодолевать громадное отставание от передовых стран Запада, зафиксированное в середине XIX столетия. Но пореформенный период развития Российской империи мог быть намного успешнее, если бы модернизации не сопротивлялись элиты. Природе данного противодействия и его многообразным последствиям во многом посвящена наша книга.

Эта тема куда интереснее и масштабнее, чем может показаться на первый взгляд: ее анализ позволяет увидеть ключевые проблемы нашей истории с не вполне обычного ракурса и тем самым прояснить их.

В 1985 году, закончив аспирантуру, но еще не защитив кандидатскую диссертацию на тему «Монополия и конкуренция в сахарной промышленности России начала ХХ века», я начал писать книгу «Оппозиция Его Величества» о генералах М. С. Воронцове, Д. В. Давыдове, А. П. Ермолове, А. А. Закревском, П. Д. Киселеве, И. В. Сабанееве. Люди необычных судеб, герои удивительного времени, они – в разной, конечно, степени – давали пример того, как человек может встать над своей судьбой, определяемой рождением и воспитанием. Я пытался выяснить их взгляды на Россию и русскую армию в 1815–1825 годах, то есть в период, вместивший и последний приступ Александра I к коренным реформам страны, и переход к реакции.

Не вдаваясь в детали, скажу, что на излете застоя в историографии была популярна мысль, что русское дворянство той эпохи как бы стояло перед выбором – либо в декабристы, либо к Аракчееву. Мне это казалось натяжкой, и я постарался показать, что все было намного сложнее. Ведь мои герои относились к числу наиболее ярких представителей большинства русского дворянства, которому были чужды как революционные «мечтания», так и аракчеевщина.

В ту пору – издержки советского истфака – мне казалось, что эта книга связана с моей диссертацией не больше, чем, к примеру, с греко-скифской археологией. Однако стоило мне со временем перейти от анализа статистики начала ХХ века к живым людям, чью жизнь описывали эти цифры, как выяснилось: многое из того, что волновало моих героев в 1815–1825 годах, было вполне актуальным поводом для беспокойства и через полвека, в период Великих реформ, и почти через сто лет, в эпоху реформ П. А. Столыпина. За три четверти века – от Александра I до Русско-японской войны – очень важные, жгучие вопросы русской жизни так и не были решены, их поместили, условно говоря, в вечную социально-политическую мерзлоту, в которой многие из них существуют и сегодня.

У многих наших современников царская Россия ассоциируется с понятиями «отсталость», «незавершенные реформы», «обреченность на революцию». Я не имею в виду метафизические аспекты проблемы отсталости, породившие обширную литературу, начиная с Гершенкрона. Я говорю о нашем, если так можно выразиться, повседневном идейном обиходе, в котором эта отсталость как бы обрела отдельную самостоятельную жизнь и воспринимается как некий объективный факт мироздания, вроде строения Солнечной системы.

С одной стороны, удивляться тут нечему: Россия не относилась к числу передовых стран. Однако следует иметь в виду: на то, чтобы мы с пеленок помнили об этом, за последние сто лет были израсходованы гигантские ресурсы и методы убеждения, включающие ГУЛАГ. Ведь образ царской России как отсталой страны с незавершенными реформами и ограниченными возможностями имеет смысл только в соотнесении с Россией Советской – страной успешных реформ и неограниченных возможностей, включая практику неограниченного геноцида собственного народа.

С другой стороны, парадигма отсталости и кризиса не позволяет ответить на очень простые вопросы. Прежде всего – как она совмещается с тем, что именно после 1861 года русская культура завоевала безоговорочное мировое признание, в том числе первые Нобелевские премии в области науки? Отсталая страна может дать одно-два великих имени, но не мощный взлет культуры на протяжении десятилетий.

При всех сложностях дореволюционная индустриализация отнюдь не была, условно говоря, ни строительством вертолета на Демидовской мануфактуре XVIII века, ни разведением цитрусовых на берегу моря Лаптевых, ни даже «пятилеткой в четыре года». Самые современные заводы во второй половине XIX – начале ХХ века строились, как мы увидим, за год-полтора-два, и для этого не нужна была «сплошная коллективизация». Столыпинская аграрная реформа за несколько лет безусловно преобразила страну к лучшему. Оказалось, что царизм способен проводить успешные масштабные преобразования. Однако почему же тогда заводов строили недостаточно? И почему реформа Столыпина была проведена, как полагают многие, слишком поздно?

Мой ответ таков.

Я считаю, что после 1861 года Россия во многом сознательно де-факто реализовывала антикапиталистическую утопию, согласно которой в индустриальную эпоху, во второй половине XIX века можно быть «самобытной» великой державой, то есть влиять на судьбы мира, принципиально отвергая все то, за счет чего конкуренты добились преуспеяния, и в первую очередь – общегражданский правовой строй и свободу предпринимательства. Естественным следствием этой политики стало унизительное поражение в Русско-японской войне, спровоцировавшее революцию 1905 года. И лишь с 1906 года вектор развития страны начал меняться.

Сказанное поворачивает в другой ракурс тему вечной отсталости России, и нам предстоит в этом разобраться.

Чтобы уяснить причины возникновения утопии и факторы, обеспечившие ее устойчивость во времени и популярность среди представителей разных политических течений, необходимо охарактеризовать эволюцию положения дворянства и крестьянства до 1861 года, восприятия первым второго, аграрной политики самодержавия, правосознания, а также особенности идейного развития русского общества во второй четверти XIX века, повлиявшие на конструкцию Великой реформы и ход модернизации.

В сущности, нам нужно получить развернутые ответы на два вопроса.

1. Каким образом элементарный как будто хозяйственный сюжет – как выгоднее получать с крестьян подати, посадив их на участки, передаваемые по наследству, или заставляя уравнивать землю сообразно переменам в составе семей либо достатка, – превратился в проблему крестьянской общины, «в социальную проблему, в вопрос о судьбах России»?

2. Почему П. А. Столыпин в 1906 году считал, что «наша земельная община – гнилой анахронизм, здравствующий только благодаря искусственному, беспочвенному сентиментализму последнего полувека, наперекор здравому смыслу и важнейшим государственным потребностям»?

Мне необходимо сказать так много, а объем текста столь ограничен, что известный схематизм изложения неизбежен. Поневоле приходится жертвовать не только существенными деталями, но и некоторыми важными сюжетами. Однако те, кого заинтересует изучаемая проблематика, имеют возможность обратиться к работам моих коллег и моим собственным из библиографии в конце книги.

Всеобщее закрепощение сословий

Начать нам придется издалека, с феномена всеобщего закрепощения сословий, без осознания и учета которого понять историю России невозможно.

Крепостное право ассоциируется у нас, как правило, только с крестьянством. Тот факт, что дворянство, точнее, служилые люди по отечеству, стали крепостными государства раньше крестьян как минимум на век, а то и полтора (как считать), у большинства неисториков вызывает искреннее удивление.

Между тем термин «всеобщее закрепощение сословий» означает, что в течение нескольких столетий, в основном в XVI–XVIII веках, большинство, а при Петре I – практически все население России, от бояр до крестьян и холопов, от священнослужителей до посадских, было закрепощено государством, корпорациями (то есть общинами, либо церковной иерархией) или частными лицами. В большей или меньшей степени, в том или ином виде – но закрепощено.

Крепостное право – это комплекс юридических норм, устанавливавших и закреплявших личную зависимость человека от его господина. Диапазон этой зависимости был очень широк и соотносился с местом и временем, поэтому термин «крепостное право», покрывающий явления разного порядка, нередко вводит нас в заблуждение.

Если в Западной Европе XI–XV веков речь, как правило, идет о сравнительно мягких формах личной и поземельной зависимости, то в Центральной и особенно Восточной Европе – о том, что человек был лишен большей части личных прав, включая право владеть собственностью и совершать от своего имени гражданские сделки, был ограничен в передвижении и не имел социальной защиты. Это приближало юридический статус крепостного к статусу раба.

«Всеобщее закрепление сословий было неизбежным последствием тех условий, при которых слагалось Русское государство», – писал один из создателей этой теории историк и философ Б. Н. Чичерин.

Борьба с Ордой, создание и укрепление независимой России потребовали полной концентрации всех человеческих ресурсов в руках государства и привели к закрепощению населения – сначала элит, а затем крестьянства, которое обеспечивало несение военной службы боярами и дворянством. При этом монгольское влияние предопределило отношение государя к его подданным как к холопам.

Это была тяжелая служба, которую все должны были нести для пользы отечества. Этою службой выросла и окрепла Россия, которая через это сделалась одною из самых могущественных держав в мире.

В этой суровой школе закалился русский человек, который привык всем жертвовать и все переносить с мужественною стойкостью. Но зато он потерял чувство права и свободы, без которого нет истинно человеческого достоинства, нет жизни, достойной человека, –

писал Б. Н. Чичерин.

Вместе с тем русский народ нес в себе «семена высшего развития и сознание своего человеческого призвания», а их реализация невозможна без свободы.

Пришло время, когда Россия стала настолько сильной, что закрепощение изжило себя и начался обратный процесс – раскрепощения населения, увенчавшийся в 1861 году освобождением крестьян. Однако психология, порожденная «способом создания государства», не могла вдруг бесследно исчезнуть из жизни страны.

В сущности, моя книга – в большой мере об этом.

Две ипостаси дворянства

Чичерин писал, что в Европе благодаря феодализму у людей развивались «чувства чести, права и свободы», в то время как у нас владычество Орды, тирания Ивана Грозного, всеобщее крепостничество и его эволюция утвердили «привычку к беспрекословному повиновению».

В 1240 году, когда Батый взял Киев, Русь была свободной страной, хотя в ней, разумеется, как и в Европе, были зависимые люди. А через двести сорок лет как бы вышедшее из монгольского ига Русское государство во многом оказалось православной калькой с Золотой Орды.

Первой в зависимость от государства попала элита.

Иван III (правил в 1462–1505 годах) на глазах одного поколения русских людей – за двадцать пять лет – присоединил к Москве почти все земли Северо-Восточной Руси. Окончание удельного периода и образование единого государства стало началом самодержавия, поэтому в эпохе Ивана III – корни всей последующей русской истории.

Он стал господином, вотчинником государства, и это резко изменило модус его отношений со знатью, которая из товарищей, сподвижников великого князя превратилась в его слуг, точнее, холопов. Они так себя и именовали, подписываясь уменьшительными именами (например, «Васюк Шуйский»).

Раньше бояре и вольные слуги имели право свободного отъезда, то есть могли переходить от одного князя к другому. Безжалостный Иван III препятствовал переезду бояр даже к своим родным братьям, а отъезд в Литву стал считаться государственной изменой.

Он создал свою социальную базу – войско из поместного дворянства, что потребовало радикального изменения отношений собственности в стране. Проблема размещения дворян была решена за счет вновь присоединяемых к Москве территорий.

На этих землях широко практиковался «вывод», то есть переселение части местной элиты во внутренние московские города. Конфискованные у них земли получали московские дворяне Ивана, за что они обязаны были нести военную службу.

Поместье, в отличие от вотчины, было условной собственностью, его нельзя было ни продавать, ни передавать по наследству, ни дарить, ни завещать в монастырь на помин души.

Создание поместной системы стало началом огосударствления земельной собственности в масштабах страны. Зародившись на северо-западе Руси, поместье очень быстро проникло во внутренние уезды.

Параллельно власть начала массированное наступление на права церковных и светских вотчинников, все больше стесняя их право распоряжаться родовыми землями и сделав службу обязательной для всех землевладельцев, то есть и для бояр тоже.

Усилиями Ивана III, Василия III и Ивана Грозного к середине XVI века ни светская, ни церковная вотчина не имели правовой защиты, что практически доказала опричнина с ее конфискациями, выселениями, переселениями. Самый знатный человек мог лишиться собственности в любой момент, часто – вместе с жизнью.

Служилые люди как натуральную повинность несли обязательную военную службу, не вознаграждаемую никакими гражданскими привилегиями, порядок которой окончательно установило Уложение о службе 1556 года.

Служба начиналась с пятнадцати лет и была пожизненной. У тех, кто уклонялся от службы, землю отбирали и пускали в раздачу. Помещик владел поместьем, пока нес службу в армии. Если у него не было взрослого сына, который мог принять на себя обязательства отца, земля уходила в казну и перераспределялась. Правда, де-факто служебные обязанности могли перелагаться на зятьев и родственников.

Итак, служилые люди по отечеству, то есть помещики, были крепостными государства, и это постепенно привело к закрепощению значительной части крестьян, поскольку только они могли стабильно обеспечивать потребности солдат-дворян и их семей.

Важно понимать, что создание поместной системы было вызвано объективными причинами, а не было только проявлением скверного характера Ивана III и его потомков.

Дело в том, что Россия того времени – это отрезанная от морей бедная страна с огромной территорией, редким населением и слабой торговлей, не имеющая никаких залежей цветных металлов и веками ввозившая их.

Власть поэтому не имела возможности платить армии полноценное жалованье, как это было на Западе. Поэтому поместье стало своего рода натуральной платой за военную службу. Однако эту специфичную зарплату требовалось еще превратить в еду, дом, одежду, вооружение и т. д.

Сделать это могли прежде всего крестьяне (хотя на Руси пахали и дворяне), однако они еще были свободными. Судебник 1497 года лишь узаконил старую норму о возможности ухода от помещиков в течение плюс-минус недели от Юрьева дня осеннего (26 ноября ст. стиля) с уплатой 1 рубля денежного сбора, так называемого пожилого. Судебник 1550 года повторил ее, увеличив пожилое до 1,5 рублей.

Забегая вперед, отмечу, что Иван III, несомненно, закрепостил бы крестьян, имей он такую возможность. Но власть смогла сделать это лишь в 1590-е годы, когда страна была обессилена безумным правлением Ивана Грозного – более чем 30-летние беспрерывные войны и ужасы опричного террора привели к тому, что в науке называется «хозяйственным разорением и запустением русских земель 1570–1580-х годов».

Есть мнение, что в Средневековье степень свободы элиты косвенно позволяет судить о степени свободы простого народа. Приниженное положение русской знати всегда бросалось в глаза иностранцам. Еще посланник Священной Римской империи Сигизмунд фон Герберштейн писал, что объемом своей власти Василий III «легко превосходит всех монархов всего мира… Всех одинаково гнетет он жестоким рабством… Он применяет свою власть к духовным так же, как и к мирянам, распоряжаясь беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех… Они открыто заявляют, что воля государя есть воля Божья».

Рафаэль Барберини в 1565 году удивлялся тому, что царь «приказывает сечь, растянув на земле, знатнейших бояр… Нет почти ни одного не высеченного чиновника, но они не гонятся за честью и больше чувствуют побои, чем знают, что такое стыд». Это и понятно: поскольку в обществе не было уважения к правам личности, телесные наказания не имели позорящего значения, как на Западе.

Иван Грозный довел эти тенденции до немыслимых для христианской страны пределов. Опричнина и ее продолжение после 1572 года ясно показали, что никто в стране – включая царского сына – не защищен от самой жестокой смертной расправы.

Гражданская война начала XVII века (Смута) разрушила старый социальный порядок, однако после ее окончания он стал быстро возрождаться, а в 1649 году Соборное уложение закрепостило крестьян и посадских людей, прикрепив их к месту жительства (при этом кое-какие права за крестьянами оставались).

Телесные наказания, которые считались нормальным средством устранения любых непорядков, по-прежнему распространялись на все без различия чины, в том числе и на служилых людей.

Насилие было неотъемлемым компонентом ткани русской жизни. Нэнси Коллманн отмечает, что оно «буквально пронизывало Россию изученного периода… Россия была в данный период социумом с очень высоким уровнем насилия». Это, конечно, не означает, что в стране круглосуточно шли расправы.

Раболепство придворных по-прежнему поражало иностранцев, отмечавших, что даже турки «не изъявляют с более отвратительной покорностью своего принижения перед скипетром султана». До 1680 года в дворянских челобитных сохранялась фраза: «Чтобы государь пожаловал, умилосердился как Бог».

Если таким было положение элиты, легко представить, в какой ситуации оказалось остальное население. Понятно, что схема отношений царя со знатью автоматически репродуцировалась по нисходящей.

Так на всех уровнях самовоспроизводилось крепостное право.

Петр I, вступив на престол, унаследовал этот порядок, при котором жестокость была условием выполнения любого дела, хоть частного, хоть государственного, и усилил его до максимума.

В строительстве той России, о которой он мечтал, должны были участвовать все ее жители, все его подданные, и именно таким образом, какой он считал целесообразным.

Дворянство обязано было постоянно служить и давать кадры военных и гражданских чиновников, купечество – платить и давать кадры менеджеров, желательно эффективных, духовенство – молиться за победу православного оружия и следить за оппонентами власти, а посадские и крестьяне – платить подати и поставлять солдат и рабочих для бесчисленных строек необъявленных петровских пятилеток.

Так, по неполным данным, только за 1699–1714 годы было мобилизовано свыше 330 тысяч даточных людей и рекрутов, то есть 5,92 % мужчин даже относительно 5570 тысяч душ мужского пола, зафиксированных 1-й ревизией (1718–1724). Это примерно соответствует четырем с небольшим миллионам мужчин в наши дни.

Окончательно закрепостив подданных, Петр максимально ужесточил государственные требования ко всем категориям населения. В армии и на флоте теперь служили те, кто раньше не служил, а налоги платили те, кто прежде не платил. Для увеличения контингента плательщиков подушной подати и рекрутов он ликвидировал холопство (холопы несли повинности только в пользу своих господ) и маргинальное состояние вольных-гулящих людей (отпущенных на свободу холопов, слуг, пленных, всех, кто по каким-то причинам не был записан в писцовые книги, и других).

Такова была плата за Империю.

В результате Северной войны в России появились регулярные армия и флот европейского уровня, а их сохранение и развитие в будущем стали приоритетом Петра.

Весьма серьезно изменилось положение служилых людей. Они по-прежнему служат бессрочно – до «дряхлости или увечий», но меняется сам характер службы: из периодической она становится круглогодичной и для всех начинается с низшей солдатской ступени. При этом де-факто они по-прежнему могли лишиться своих земель, не обладая правом собственности на них, и подвергнуться репрессиям, вплоть до смертной казни.

Указ о единонаследии 1714 года уравнял поместье и вотчину. Первое стало наследственным владением, и указ разрешал наследовать недвижимость лишь одному из сыновей, а не всем, как раньше. Это должно было создать армию военных и гражданских чиновников, которые не имели бы отныне иного источника доходов, кроме жалованья. Кроме того, с 1714 года дворянских детей обязали учиться под угрозой запрета женитьбы.

Создается чиновная номенклатура. Петр исповедует принцип служебной годности человека в противовес знатности и закрепляет это в Табели о рангах 1722 года, радикально расширившей социальную базу империи.

Служба при этом была настолько тяжелой, что немало дворян уклонялись от нее, как могли. Известны случаи, когда они записывались в купечество, в однодворцы, скитались по стране, скрывая свое дворянство, и даже «поступали в дворовые к помещикам».

Один за другим следовали указы о карах за неявку на смотры и службу, сама частота которых лучше всего говорит о масштабе проблемы. «Нетчики» были постоянной тревожной заботой Петра I.

Он боролся с ними весьма сурово, используя широкий диапазон угроз и взысканий – вплоть до конфискации имущества и лишения прав состояния, причем одновременно он материально поощрял доносчиков, получавших имущество объекта доноса. Известно, что при Петре 20 % поместий сменили хозяев.

Более того, указ от 11 января 1722 года фактически поставил «уклонистов» вне закона и приравнял к изменникам; их можно было даже безнаказанно убить. Тем же, кто их поймает и сдаст властям, обещалась половина имущества «нетчиков», хотя бы это были «их собственные люди».

При Петре обычным делом был приказ гвардейскому капралу арестовать виновных в упущениях чиновников вплоть до московского вице-губернатора и «держать в цепях, и в железах скованных», пока «совершенно не исправятся»; предусматривались наказание кнутом, клеймение и «вечная ссылка» за нарушение царского запрета рубить лес и др. Источники говорят, что дворян подвергали телесным наказаниям и пытали наравне с крестьянами.

Как известно, всю жизнь Петр собственноручно избивал своих подданных любого звания, а бывало, и граждан других стран. Вторые не всегда переносили это так спокойно, как первые. Когда Петр ударил палкой гениального архитектора Ж.-Б. Леблона, нанятого им для строительства Петербурга, тот умер от унижения и позора.

Однако.

Однако мы должны понимать и то, что, обратив всех в полных рабов, Петр создал великую державу.

Что благодаря ему у русских дворян и, можно думать, у русского народа появилось доселе не очень им знакомое и крайне важное чувство победителей, причем не кого-нибудь, а могучей шведской армии во главе с героем тогдашней Европы Карлом XII.

Это чувство со временем укрепится славой Семилетней войны, победами над турками, присоединением Крыма, созданием Новороссии и разделами Польши.

Я, избави Бог, сейчас не пытаюсь сказать, что обретенное государственное величие оправдывает измывательство над подданными и их страдания, и весьма далек от этой столь любимой сталинистами схемы.

Я лишь хочу подчеркнуть, что вне этого чувства победителей, без учета этих эмоций нам не понять людей XVIII–XIX веков.

После смерти Петра начинается постепенное раскрепощение дворянства (а также духовенства и горожан), служить становится легче, петровские строгости понемногу смягчаются.

По мнению А. Б. Каменского, с Петровской эпохи «процесс складывания дворянства как единого сословия начинается как процесс консолидации русского дворянства. Суть его была в постепенном обретении сословных прав и привилегий и одновременном освобождении от государственного рабства, что означало начало борьбы дворянства с государством за свою свободу, под знаком которой прошло все XVIII столетие. Борьба эта имела определяющее значение для исторических судеб страны».

В 1736 году пожизненная служба дворян сокращается до двадцати пяти лет, а 18 февраля 1762 года Петр III подписывает «Манифест о даровании вольности и свободы всему российскому дворянству», уничтожающий обязательность службы и разрешающий неслужащим дворянам выезжать за границу. То есть дворяне официально перестали быть крепостными государства.

С 1760-х годов начинается отсчет первого, а с 1780-х – второго поколения «непоротых русских дворян». Первое поколение дало генералов – героев 1812 года, второе – и генералов и офицеров – героев 1812 года, а также старших декабристов.

Наконец, в 1785 году Жалованная грамота дворянству официально закрепила сословные права дворян, в том числе и дарованное им в 1782 году право собственности на землю.

То есть за полвека после Петра I положение дворянства радикально изменилось: юридически оно стало свободным. Самодержавие пошло на ограничение своей власти.

Но здесь самое время подумать над промежуточным вопросом: какие человеческие типажи уже успели сформироваться за триста лет такой истории?

Часть ответа очевидна – такие, которые носили в себе все следы оскорбительного, пренебрежительного отношения государства к человеку и его правам и в целом, и в бесчисленных частностях.

Могли ли забыться вчерашние, позавчерашние и более давние незащищенность, издевательства и др.?

Уместно также спросить: могло ли что-то всерьез измениться в сознании дворян от того, что их перестали пороть?

Могло – и постепенно стало меняться.

Спору нет, во множестве случаев раскрепощаемый, а позже освобожденный раб продолжал психологически оставаться рабом. Однако у части дворян, поначалу, естественно, меньшей, чтение и приобщение к культуре, полученной благодаря Петру, постепенно породило то самое чувство собственного достоинства, об отсутствии которого как о примете русского Средневековья говорит Чичерин.

Впрочем, у многих дворян это чувство появилось и зримо проявилось по меньшей мере уже в 1730 году, когда членами Верховного тайного совета была предпринята попытка ограничения самодержавия Анны Ивановны, хотя и неудачная.

Далее оно развивалось во многом благодаря более гуманным, в сравнении с петровским, правлениям Елизаветы и Екатерины II.

В лице своих лучших представителей дворянство демонстрировало не только европейский уровень образования, но и достаточно независимый стиль отношений с носителями верховной власти. Таковы родившиеся еще при Петре братья Никита Иванович и Петр Иванович Панины. Таковы родившиеся при Елизавете братья Александр Романович и Семен Романович Воронцовы.

Однако не будем лучших отождествлять со всеми и преувеличивать масштабы психологического раскрепощения дворянства – оно только начиналось и явно отставало от юридического.

Павел I попытался воскресить многое из того, что уже начало забываться. Его царствование во многом было попыткой вернуть дворянство в прошлое – не буквально в петровское время, конечно, но как бы в стилистику страха.

Однако в одну реку не входят дважды, и дворяне – как умели – продемонстрировали Павлу, что его самодержавие ограничено их удавкой.

Предвижу возражение: разве дворцовые перевороты не говорят о свободном сознании дворянства? Думаю, что нет. Ведь и преторианцы в Древнем Риме – отнюдь не свободные люди. Это рабы, сделавшие бунт доходным ремеслом.

В 1802 году М. М. Сперанский писал Александру I следующее:

Я бы желал, чтоб кто-нибудь показал различие между зависимостью крестьян от помещиков и дворян от государя; чтоб кто-нибудь открыл, не все ли то право имеет государь на помещиков, какое имеют помещики на крестьян своих…

Вместо всех пышных разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч. я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов.

Вместе с тем оба «непоротых» поколения, вступивших в жизнь в конце XVIII – начале XIX века, в лице своих лучших представителей ощущали себя не рабами, а слугами престола, хотя жизнь, конечно, иногда вносила коррективы в это мироощущение.

Для них Россия – не деспотия, а европейская монархия в трактовке Монтескье, император – монарх, а они, дворяне, – носители принципа Чести, системообразующего начала монархии. Их понимание чести соответствует формуле того же Монтескье: желание почестей при сохранении независимости от власти. Честь, несомненно, ключевое понятие, на которое замкнуто все мироощущение множества дворян той эпохи.

Они ясно различали понятия «Государь» и «Отечество». Приверженность «собственно Государю» и «любовь к Отечеству» не тождественны. Эти понятия могли совпадать, точнее накладываться друг на друга, а могли и не совпадать. Характерно сделанное в 1812 году замечание М. С. Воронцова: «Приятно жертвовать жизнию, когда любовь к Отечеству ничем не отделяется от любви к своим Государям и ничто иное, как одно и то же».

При этом десять лет беспрерывных войн, которые Россия вела в 1804–1815 годах, заметно повысили у дворянства чувство ответственности за судьбы страны, а значит, и собственной значимости, чем отчасти и порожден феномен декабризма. Не зря цесаревич Константин считал, что война портит армию – люди начинают чувствовать себя свободнее.

В то же время массе дворян не были близки поиски свободы, в том числе и крестьянской, ни в духе Александра I, ни в декабристском ключе. Их устраивало статус-кво, и они не ощущали свою зависимость от престола как нечто дискомфортное, отчасти потому, что это, в свою очередь, делало их повелителями крестьян и подначальных; так, в частности, проявляется крепостническое сознание.

Все по Державину: «Я царь – я раб – я червь – я Бог…»

Хотя Гаврила Романович, можно думать, имел в виду менее прозаические сюжеты.

Однако – еще и еще повторю – все суждения о зависимости дворянства от государства будут односторонними, если не иметь в виду, что к 1815 году чувство принадлежности к непобедимой державе у русских людей усилилось еще больше.

Ведь Россия действительно открыла и закончила свой XVIII век в совершенно разных статусах. Начала она с позора Нарвы, а закончила Итальянским походом 1799 года, когда, по выражению Марка Алданова, Суворов «достиг высшего предела славы, при котором именем человека начинают называть шляпы, пироги, прически, улицы. Все это и делалось в ту пору в Европе, особенно в Англии». А потом Россия в конечном счете низвергла такого колосса, как Наполеон.

«Русские – первый в мире народ», «Россия – первая в мире держава», – часто повторяет в своих письмах после вступления в Париж А. П. Ермолов, и с ним, безусловно, было солидарно подавляющее большинство русских дворян.

При этом Ермолов отнюдь не закрывал глаза на негативные стороны жизни страны. Однако ради такого величия с ними можно было худо-бедно мириться – в надежде на будущее их исправление.

Ощущение того, что ты часть победоносного, пусть и несовершенного мира, – огромная вещь. Для многих людей это часто оправдание даже мрачного статус-кво – и серьезное оправдание.

Отечественная война 1812 года стала важнейшей вехой в нашей истории вообще и в идейном развитии в частности.

Самосознание русских людей поднялось на новый, неизмеримо более высокий уровень, закономерно усилив чувство национальной исключительности – ведь только России удалось остановить Наполеона.

Несколько промежуточных выводов.

1. Итак, с одной стороны, дворянство было «первым среди бесправных». На него вплоть до середины XVIII века распространялись основные «прелести» режима – личная и социальная незащищенность, возможность наказания вплоть до лишения чести, имущества и жизни.

А с другой стороны, будучи «рабами верховной власти», дворяне в то же время были господами, а потом и повелителями крепостных.

Понятно, что одновременное пребывание в двух человеческих измерениях не могло не отразиться на их психологии. Во многом из-за этого и сегодня нередко становится стыдно за взрослых и, казалось бы, крупных людей, ведущих себя как среднестатистические дворовые.

Очень долго дворянство ощущало свою значимость и важность только в соотнесении с бесправностью нижестоящих. А элита, у которой нет подлинного сознания своих прав и своего достоинства, не будет уважать права и достоинство других людей.

И то и другое после веков деспотизма приобретается с немалым трудом.

2. При этом ясно, что страна, жизнь которой стоит на нерегламентированном, по сути, крепостном праве, в значительной мере находится вне правового поля. Вряд ли в этих условиях может возникнуть уважение к закону: ему просто неоткуда взяться.

Тем более что гражданские права, в том числе и право частной собственности, появляются в русском законодательстве только за пять-семь лет до Великой французской революции в Жалованных грамотах Екатерины II дворянству и городам.

3. Победоносная история империи после 1708 года была одним из ключевых факторов, сформировавших мироощущение русского дворянства.

Война 1812 года и заграничные походы русской армии показали, что феномен империи Петра I, мощного в военном отношении государства, которое в 1721 г. основывалось на полном бесправии населения, а в начале XIX века – на крепостном праве, по-прежнему существует и работает, несмотря на все издержки.

«Видно, наша отсталость более пригодна для защиты Отечества, нежели европейская образованность», – этот мотив звучал в публицистике 1812 года.

Вместе с тем очевидно, что для власти население страны было расходным материалом, без особого различия в социальном положении. Веками люди были для нее, как сказали бы в XXI веке, чем-то вроде одноразовой посуды – это восточная схема отношений с подданными.

«Очернитель» Текутьев

Если, с одной стороны, в истории нашей остановилось и замедлилось развитие самостоятельной личности, то, с другой стороны, масса населения получила прочное обеспечение в имуществе, которое служит лучшим обеспечением первых потребностей, – в поземельном наделе, и еще в постоянной обязательной связи своей с государством.

К. П. Победоносцев

Я хорошо помню, что люди моего поколения со школы сохраняли некоторое общее представление о том, что крепостничество, доходившее иногда до настоящего зверства, как в случае с Салтычихой и ей подобными, означает тяжелое и унизительное положение народа. Думаю, что забывать о таких вещах нельзя, хотя, конечно, бывали и совсем другие помещики.

За последнюю четверть века восприятие крепостного права несколько изменилось. Недавно я с удивлением обнаружил, что даже мои студенты-историки не совсем адекватно судят о нем, что, конечно, не случайно.

Какой, впрочем, спрос со студентов, если председатель Конституционного суда России В. Д. Зорькин публично заявил: «При всех издержках крепостничества именно оно было главной скрепой, удерживающей внутреннее единство нации».

Мысль Зорькина, думаю, войдет в анналы, но сама по себе она – безусловный симптом происшедшего за 25 лет сдвига в восприятии крепостного права. Полагаю, не только мне хочется задать бестактный вопрос о том, с какой стороны «скрепы» Зорькин предпочел бы оказаться. При этом сиюминутные мотивы такого оригинального заявления вполне очевидны. Благостное отношение к крепостничеству не случайно совпало с ужесточением внутренней политики.

Вообще говоря, некий флер пасторальной сентиментальности окутал крепостничество примерно с середины 1990-х. Тогда, с одной стороны, в качестве главного объяснения проблем нашей истории большую популярность внезапно обрел суровый климат, одним из якобы закономерных последствий которого стало считаться и крепостное право.

С другой стороны, в моду стремительно вошел «патернализм», ставший второй универсальной «отмычкой» к русской истории; отныне он не фигурировал, кажется, только в кулинарных рецептах. Идея патернализма, неизбежного, как климат, должна была смягчать наше восприятие негативных сторон крепостничества.

Отчасти это было компенсацией одностороннего подхода советской историографии, которая рассматривала проблемы крепостного права преимущественно в аспекте насилия, не слишком углубляясь в многогранный характер этого явления.

Но, как это часто бывает (и не только у нас), немедленно начался перекос в другую сторону, и крепостничество сейчас иногда трактуется в духе адмирала Шишкова, написавшего в 1814 году в манифесте об окончании войны с Наполеоном о «давней» связи между помещиками и крестьянами, основанной «на обоюдной пользе… русским нравам и добродетелям свойственной», с чем категорически не согласился Александр I, вычеркнувший эти строки.

Да, эти отношения с хозяйственной точки зрения часто были взаимовыгодны. Крестьянин пользовался лесом, получал топливо, семена, а иногда и скот, но не стоит забывать, чем вызывалась такая забота. Лошади, в том числе и рабочие, требуют определенного ухода.

Однако чем больше мы акцентируем патриархальные, патерналистские, «патронатные» (теперь это так называется!) отношения между барином и крестьянами, тем дальше в тень уходит суть, основа явления крепостничества – принуждение и насилие.

Впрочем, такого рода ситуативная смена фокуса внимания – либо Салтычиха и убитый крестьянами за жестокость фельдмаршал Каменский, либо Венецианов с Клодтом, то есть усадебная культура с патернализмом – весьма характерна для нашей историографии.

Вышесказанное вынуждает меня остановиться на этой проблематике подробнее.

Как понять, что такое крепостное право?

Чем было крепостничество как система?

Можно ли говорить о «типичном» крепостном?

Вопросы непростые. Среднестатистического колхозника, полагаю, вывести легче, потому что положение колхозников в целом разнилось меньше.

Самые элементарные личные и имущественные права крестьян зависели от усмотрения барина (по закону он был обязан лишь кормить их в голодные годы и не допускать до нищенства). Поэтому положение крестьян было очень разным.

Оброчные крестьяне жили иначе, чем крестьяне барщинные. Очень важную роль играли также местоположение имения, возможности хозяйственной деятельности и т. д.

Едва ли не ключевым фактором была личность владельца. И здесь на одном полюсе будут тысячи крестьян-предпринимателей – и таких, как Гарелин, Ямановский, Грачев, и других, не столь оборотистых, в которых господа, как правило, видели людей и не очень мешали им проявлять свои таланты, впрочем, иногда запрещая им строить каменные хоромы – в целях борьбы с гордыней (как, например, графы Шереметевы).

А на другом – крестьяне тех садистов и садисток, о которых пишет В. И. Семевский в книге «Крестьяне при Екатерине II», где материала хватит не на один исторический фильм задокументированных ужасов.

Между ними располагалась основная многомиллионная масса крестьян-земледельцев, помещики которых не выделялись резко ни в ту, ни в другую сторону.

Итак, увидеть, как жила крепостная деревня до 1861 года, мы не сумеем, но попытаться представить можем, ибо у нас есть источник, позволяющий это сделать. Особенности жанра, само его построение и специфика личности автора дают возможность, как кажется, без особых сложностей включить воображение и попробовать приблизиться к той жизни.

1-я. Едва не все холопи и крестьяня должности к Господу Богу не знают и в церковь для молитвы не толко в свободное время, но в великия праздники, в воскресныя и торжественныя дни ходить, в положенныя посты говеть и исповедыватца не любят.

2-я. Должности к Государю и общеи ползе не толко не внимают, но и подумать не хотят.

3-я. Леность, обман, ложь, воровство бутто наследственно в них положено.

4-я. Пьянство, лакомство, суеверство, примечание, шептуны – лутчее их удоволствие.

5-я. За вино и пиво господина и соседеи своих со всею их и ево собственною ползою продать готов. И потому в них верности и чистои совести нет.

6-я. Господина своего обманывают притворными болезнми, старостию, скудостию, ложным воздыханием, в работе леностию, приготовленное общими трудами крадут; отданного для збережения прибрать, вычистить, вымазать, вымыть, высушить, починить не хотят.

В приплоде скота и птиц, от неприсмотру поморя, вымышляя разныя случаи, лгут. Определенныя в началство в росходах денег и хлеба меры не знают, остатков к предбудущему времяни весма не любят, и бутто как нарошно стараютца в разорение приводить, и над теми, кто к чему приставлен, чтоб верно и в свое время исправлялось, не смотрят, в плутовстве за дружбу и по чести молчат и покрывают, а на простосердечных и добрых людеи нападают, теснят и гонят.

7-я. Милости, показываннои к ним в награждении хлебом, денгами, одеждою, скотом, свободою, не помнят, и вместо благодарности и заслуг в грубость, леность, в злобу и хитрость входят.

8-я. Божия наказания, голоду, бед, болезнеи и самои смерти не чувствуют, о воскресении мертвых, о будущем суде и о воздаянии каждому по делам подумать не хотят и смерть свою за покои щитают…

И по таким обстоятелствам каждому разумному и добросовестному господину в приведении упомянутых злых и коварных людеи в доброи порядок – великои труд и безпокоиство.

Странное впечатление оставляют эти строки, определенно не шедевр человеколюбия. Скорее, набросок эпитафии Homo sapiens – уровень авторской мизантропии, да что там, самого настоящего человеконенавистничества просто зашкаливает.

Кажется, что автор – очернитель человечества. Созданный им коллективный портрет внушает отвращение.

Что это за мир?

Кто его населяет?

Банда разбойников или каторжники на поселении?

В любом случае тут в пору вспомнить Босха, а лучше – тех грешников, которые населяют сцены Страшного суда в ярославских, например, церквях XVII века.

Между тем это всего лишь мнение небогатого помещика середины XVIII века о своих крепостных.

В 1998 году Е. Б. Смилянская опубликовала обнаруженную ею в 1989 году в археографической экспедиции и приобретенную для Научной библиотеки МГУ рукопись под названием «Инструкция о домашних порядках». Ее в 1754–1757 годах написал Т. П. Текутьев, тогда капитан, полковой секретарь, позже подполковник Преображенского полка, генерал-поручик и смоленский губернатор.

Женившись, он получил за женой приданое – село Новое и две деревеньки с 80 душами мужского пола в Кашинском уезде тогдашней Московской губернии. Как безземельный дворянин он цепко ухватился за возможность создать «родовое гнездо». Получив в полку отпуск, поехал в Новое, прожил там год и решил создать «идеальное имение».

Для этого он составил подробнейшую инструкцию, своего рода сельскохозяйственный регламент в петровском стиле, неуклонное следование которому должно было привести имение в необходимый порядок.

Однако достичь этой цели было совсем непросто: приведенными выше мрачными строками Текутьев объясняет, почему написал этот текст.

Итак, в условиях задачи даны «злые и коварные люди», которых «разумный и добросовестный господин» должен привести в «доброй порядок».

А каким образом он может это сделать, если они явно не в восторге от такой перспективы?

Ответ очевиден: насилием.

Текутьев, бесспорно, был стихийным «системщиком», «логистом». Как военный человек он детально проанализировал все аспекты функционирования имения, определил уязвимые точки системы и способы их защиты, описал нежелательные варианты поведения крестьян в типичных хозяйственных и бытовых ситуациях и методы борьбы с ними.

Словом, он спланировал приведение имения в свой порядок как некую военную операцию по захвату и удержанию враждебной территории; источник порукой тому, что я не преувеличиваю.

Барин кажется тут не столько хозяином, сколько оккупантом, которого покоренное население, естественно, старается обмануть, точнее, обжулить, всегда и во всем, в любой мелочи, везде, где можно и где нельзя, и работать на которого, понятное дело, не очень-то рвется.

Помещик, судя по тексту, перманентно находится одновременно во всех видах дозора (ночного, дневного, сумеречного и т. д.), попутно выполняя обязанности комендантского взвода. Расслабиться с этим сборищем ужасно суеверных пьяниц, анархистов и безбожников, людей без «верности и чистой совести», но притом чемпионов по лени, воровству и обману, он не может.

При чтении инструкции с ее навязчивыми рефренами «жестоко сечь», «сверх того высечь нещадно», «жестоко наказывать», «без милости сечь» сразу вспоминается Соборное уложение 1649 года с его постоянным припевом «казнити смертию бес пощады».

В тексте упоминается более тридцати прямых поводов для телесных наказаний.

У Текутьева секли тех, кто работал в праздники, кто пропускал пост (это помимо штрафа), кто «при высылке на работу явитца в чем неисправен» и кто испортит межу, кто оставит покос до осени, кто плохо сушит хлеб, кого увидят со льном где-нибудь, кроме овинов, кто потравит посевы или порубит лес (а также и тех, кто не донесет об этом), кто по оплошности сожжет овин с хлебом, тех, кто съест или продаст семена, выданные для посева, кто попадется на воровстве, кто нарушит противопожарную безопасность, кто засорит пруд.

Кроме того, крестьян пороли за симуляцию болезней и членовредительство, за плохое поведение в чужой деревне, за хождение незваным в гости в другие селения, «где пиво варено», за шинкарство (продажу алкоголя), за отдачу земли посторонним внаем, плохой уход за своими лошадьми, за чрезмерное употребление пива и т. д.

Кажется, в этом мире безнаказанно можно было только дышать.

И так – всю жизнь, изо дня в день…

При этом ясно, что наличие десятков «узаконенных» поводов для порки на деле расширяло их число до бесконечности.

Словом, «Инструкция» Текутьева – документ большой силы.

Он страшен своей будничностью, бесстрастной констатацией повседневного бытового бесчеловечия как чего-то абсолютно естественного вроде восхода или заката солнца, когда насилие регламентирует каждое почти движение и действие (или отсутствие такового) крестьян. Насилие необходимо этой системе, как кислород необходим человеку для дыхания.

Это, конечно, не отчет об инспекции ГУЛАГа, но у каждого места и времени свой порог ужаса.

Я не отношусь к историкам, исповедующим «классовый подход», однако лично мне после чтения этой инструкции захотелось не просто написать «Манифест Коммунистической партии», а прямо бежать к Емельяну Пугачеву, до явления которого, впрочем, оставалось еще восемнадцать лет.

Но, может быть, Текутьев излишне строг?

Увы, нет.



Примерно в те же годы один из интереснейших людей своего времени, знаменитый Андрей Тимофеевич Болотов (1738–1833), вступил в управление купленной Екатериной II Киясовской волостью в Серпуховском уезде.

Болотов, разносторонняя натура, ботаник и лесовод, один из зачинателей отечественной агрономии (во многом благодаря ему картофель и помидоры были признаны в России), писатель-моралист, был совсем другим человеком, нежели Текутьев.

Однако и он вынужден был действовать схожим образом, чтобы унять воров, хотя ему это было в высшей степени неприятно. В конечном счете он остановил воровство, завоевал авторитет у крестьян, но нельзя сказать, чтобы это далось ему малой ценой. Гуманизм Болотова бесспорен, однако особого выбора у него не было. Разве что отказаться от должности.

Иными словами, телесные наказания были просто рутиной, и поддержание элементарного порядка без них было невозможно. Если любой даже самый мелкий командир, начальник, руководитель игнорировал это обстоятельство, его просто не воспринимали в этом качестве. Он считался слабаком – со всеми вытекающими для дисциплины последствиями, неважно, в имении или в батальоне.

Вернемся, однако, к Текутьеву.

Любопытно, что, судя по тексту, он – определенно не худший из людей; он явно неглуп, начитан, богобоязнен и имеет принципы. А Смилянская считает, что он и не худший из помещиков. Просто таковы нормативы времени – без насилия эта система не работала.

Инструкция Текутьева ставит еще одну из первостепенных для понимания нашей истории проблем. Он постоянно упрекает крестьян в том, что они не хотят «верно» исполнять «свою должность», то есть делать все то, что барин требует и что, по его мнению, выгодно для них самих. Так, помещик хочет, чтобы они повысили свой достаток, чтобы они были уверены в завтрашнем дне, однако они вообще не думают об этом.

Почему? Почему крестьяне всегда не согласны с господином, почему они все время сопротивляются ему?

Из многих «потому, что» назову два.

Во-первых, между ними давно, очень давно нет доверия, если оно и было когда-то. Во-вторых, понятия выгоды и целесообразности у помещика и его крестьян не совпадают – они исповедуют разные системы ценностей, вытекающие из различия их положения и уровня культуры.

Ведь Текутьев мыслит рационально, а крестьяне – как правило, мифологически. И поскольку крестьяне не понимают своей пользы, барин должен о ней заботиться сам, даже вопреки их желанию.

Точно так же рассуждал Петр I в знаменитом указе Мануфактур-коллегии 1723 года: «Что мало охотников (заводить предприятия. – М. Д.) и то правда, понеже наш народ, яко дети, неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают… но когда выучатся, потом благодарят».

Дилемма, что и говорить, непростая. С одной стороны, насилие, а с другой – насилие во благо, которое приносит хорошие плоды.

Но как установить грань? И кто будет ее устанавливать?

А нужно ли вообще «насилие во благо»?

Вечная проблема…

Село Новое с полутора сотней жителей – одно из десятков тысяч крепостных селений. Это крошечный фрагмент громадной панорамы, но его легко расширить до масштабов страны и получить некоторое, хотя и упрощенное, представление о строе российской жизни.

Не суть важно, сумел Текутьев полностью внедрить задуманное или не сумел. Важно, что так было можно ставить вопрос. Конечно, в похожем режиме жили не все 100 % крепостных деревень, – но множество, несомненно, жило.

Что такое социальный расизм?

Должен признаться, что в свое время я далеко не сразу свыкся с тем, что лучшие люди России эпохи Екатерины II и Александра I были искренне уверены в неготовности крепостных к немедленному освобождению.

Несомненно, у них была «классовая» корысть, но было и твердое убеждение в том, что весь комплекс житейских навыков и привычек крестьянства, вся система осмысления ими окружающего мира не позволят им хоть сколько-нибудь сносно жить без власти помещика, без его руководства и управления.

Тут помогла и знаменитая беседа княгини Е. Р. Дашковой с Дидро, где она уподобила получившего свободу крепостного с положением внезапно прозревшего на скале посреди моря слепого человека, который до этого не знал об опасностях окружающего мира.

Убедителен был и Карамзин, который в 1811 году, рассуждая о перспективах эмансипации, в частности, отметил:

Освобожденные от надзора господ, имевших собственную земскую исправу, или полицию… [крестьяне] станут пьянствовать, злодействовать, – какая богатая жатва для кабаков и мздоимных исправников, но как худо для нравов и государственной безопасности!

Одним словом, теперь дворяне, рассеянные по всему государству, содействуют монарху в хранении тишины и благоустройства: отняв у них сию власть блюстительную, он, как Атлас, возьмет себе Россию на рамена – удержит ли?.. Падение страшно.

…Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу, но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных, ныне имеют навык рабов; мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, к которой надобно готовить человека исправлением нравственным.

Да, 18 февраля 1861 года дворянство на правах собственности владело третью населения Российской империи. Де-факто это делало помещиков органами правительственной власти, поскольку освобождало государство от забот по управлению миллионами крепостных крестьян. Поддерживая порядок у себя в поместьях, они действительно вкладывали свою лепту в сохранение оного в масштабах страны.

Примечательны слова смоленского губернского предводителя дворянства князя Друцкого-Соколинского, писавшего в 1849 году Николаю I, что договорные отношения помещиков с крестьянами едва ли возможны из-за «низкого нравственного и умственного состояния народа, не имеющего понятия о свободе в смысле гражданском, а понимающего ее как вольность, в смысле естественного права, – народа, не признающего, что земля есть собственность помещиков или даже общая их с помещиками, но убежденного, что земля есть Божья; убеждения такие грозят гибелью государству».

Все эти мысли, а также приведенные выше «8 пунктов Текутьева» ясно показывают, что дворянство воспринимало крестьян как представителей какого-то другого, низшего вида Homo sapiens (слова «неандертальцы» тогда не было), никоим образом не равного им.

И этот феномен следует назвать социальным расизмом.

Начался он задолго до Петра I, и его появление было неизбежно ввиду всеобщего закрепощения сословий, когда каждый вышестоящий, бесправный перед следующей «инстанцией», отыгрывался на тех, кто был ниже; в бесправии, разумеется, были и свои принцы, и свои нищие.

Социальный расизм на протяжении веков в громадной степени определял всю психологическую, эмоциональную атмосферу жизни страны.

А. Б. Каменский отмечает, что он имел место не только в России:

Восприятие народа как духовно нищего, характерное для Екатерины и наиболее образованных представителей ее окружения, отнюдь не было чисто русским явлением, но своего рода общим местом Просвещения. Как отмечает современный исследователь, язык, которым просветители пользовались при разговоре о простом народе, был часто тем же, каким пользовались при разговоре о животных и детях. Считалось, что, как дети, простой народ нуждается в руководстве и контроле, и даже его просвещение, образование возможны лишь до определенных пределов.

Русские дворяне многократно варьировали мысль Руссо о том, что сначала нужно освободить души рабов, а уже потом их тела. Это, в сущности, лучше всего говорит об интернациональном характере подобных идей.

Однако разница с Европой была очевидна – далеко не во всех странах у дворянства был такой объем власти над крепостными, как в России, что априори увеличивало социальное расстояние между ними и, соответственно, объем социально-психологического «презрения». И не везде крестьяне были так бесправны.

На практике же тезис «крестьян нельзя освобождать, пока они не просвещены» в конкретных российских условиях дополнялся констатацией: «А поскольку они никогда не просвещены, то их никогда нельзя освобождать». Ибо, несмотря на вековые разговоры о непросвещенности русского народа, дворянство практически ничего не делало для того, чтобы изменить эту ситуацию. Потому что неграмотными людьми управлять проще.

Вспомним известную мысль Екатерины II о том, что русские дворяне с детства получают уроки жестокого обращения с крестьянами:

Едва посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать каменьями; чего я только не выстрадала от такого безрассудного и жестокого общества, когда в комиссии для составления нового Уложения стали обсуждать некоторые вопросы, относящиеся к этому предмету.

Императрица, безусловно, рассчитывала на то, что в 1767 году ей удастся хоть как-то смягчить крепостничество. Однако быстро выяснилось, что крепостных – вслед за «невежественными дворянами», которых оказалось куда больше, чем она думала, – хотят иметь и купцы, и казаки, и духовенство: «Послышался… дружный и страшно печальный крик: „Рабов!“»

Вот как это объясняет С. М. Соловьев:

Такое решение вопроса о крепостном состоянии выборными русской земли… происходило от неразвитости нравственной, политической и экономической.

Владеть людьми, иметь рабов считалось высшим правом, считалось царственным положением, искупавшим всякие другие политические и общественные неудобства, правом, которым потому не хотелось делиться со многими и, таким образом, ронять его цену. Право было так драгоценно, положение так почетно и выгодно, что и лучшие люди закрывали глаза на страшные злоупотребления, которые естественно и необходимо истекали из этого права и положения.

Путь преодоления этих взглядов был долгим и сложным. В общество, продолжает Соловьев, вместе с просвещением понемногу проникали «научные» представления о государстве, «о высшей власти», которая относится к подданным не так, как помещики к крепостным, «о рабстве как печати варварского общества», «представление о народности, о чести и славе народной, состоящих не в том, чтоб всех бить и угнетать, а в содействии тому, чтобы как можно меньше били и угнетали».

Целый век прошел, пока все эти представления «мало-помалу подкопали представление о высокости права владеть рабами». Однако мы знаем, что и в 1861 году большинство помещиков были против освобождения крестьян.

П. В. Анненков отмечает, что в начале 1840-х годов в части общества «господствовал «тип горделивого, полубарского и полупедантического презрения к образу жизни и к измышлениям темного, работающего царства», что многие образованные люди «не расстались с представлением народа как дикой массы, не имеющей никакой идеи», что «кичливость образованности омрачала иногда самые солидные умы… Привычка к высокомерному обращению с народом была так обща, что ею тронуты были даже и люди, оказавшиеся впоследствии самыми горячими адвокатами его интересов и прав» (автор имеет в виду прежде всего К. Д. Кавелина).

По мнению Анненкова, очень важную роль в изменении отношения к народу и «его умственной жизни» сыграл И. С. Тургенев. «Записки охотника» «положили конец всякой возможности глумления над народными массами». Увы, Анненков здесь отчасти выдает желаемое за действительное.

В 1856 году Б. Н. Чичерин напишет:

Приколотить кого-нибудь считается знаком удальства, и нередко случается слышать, как этим хвастаются даже лица, принадлежащие к так называемому образованному классу. Вообще людей из низших сословий дворяне трактуют как животных совершенно другой породы, нежели они сами.

А еще через полвека С. Ю. Витте в своих мемуарах будет постоянно говорить о том, что правительство и дворяне воспринимают крестьян как «полудетей», «полуперсон»; о совещаниях объединенного дворянства он заметит, что «дворяне эти всегда смотрели на крестьян как на нечто такое, что составляет среднее между человеком и волом». Витте говорит лишь о части дворян, однако эта часть была весьма влиятельной.

Разумеется, такое высокомерно-пренебрежительное отношение к народу проявлялось не только частными людьми на бытовом уровне. На нем веками зиждилось твердое убеждение государства в своем праве диктовать подданным свои условия, а зачастую – ломать им жизнь.

И это касалось не только крепостных крестьян.

Раскулачивание в крепостную эпоху

После 1861 года в народнических кругах была очень популярной идущая от славянофилов мысль о том, что русские крестьяне не знали частной собственности и поэтому не развращены чуждыми «нам» римскими представлениями о собственности, что очень полезно для грядущего социализма.

Это неверно.

Закрепленного в законе права собственности на землю у крестьян действительно не было (но его не было и у помещиков до 1782 года). Однако владение, имеющее все атрибуты собственности, по факту было. Этого права крестьяне разных категорий лишались постепенно, по мере укрепления государства и усиления крепостничества.

Так, в XVI веке крестьяне, объединенные в общину, были свободными людьми, хотя и с низким социальным статусом. Они несли государственное тягло, но даже на владельческой земле вполне свободно распоряжались своей землей, не говоря о приобретенной.

Земли было много, и она получала ценность только тогда, когда к ней был приложен труд. Поэтому если вы сами выкорчевали лес, распахали целину и т. д., то получали на нее права, близкие к правам собственника, и могли передавать ее своим наследникам.

Конечно, тогда не было общинного землепользования и не было переделов. Селения, как правило, были очень невелики по размерам. Главным для общины была не земля, а тягло, повинности, которые она несла.

После закрепощения крестьян в 1649 году права общины уменьшаются, она все больше зависит от правительства и помещика. Крестьян начинают продавать и покупать – пока еще с землей, а затем и без земли.

Огромную роль в ликвидации крестьянской «собственности» на землю сыграло введение Петром I подушной подати, ставшее очень важным рубежом социальной политики империи. В частности, это привело к паспортной системе, кардинально тормозившей мобильность населения, развитие производительных сил в стране и многое другое, а также к уравнению земли по ревизским душам. Земельное тягло было перенесено на личность крестьянина и стало душевым тяглом.

Если каждый крестьянин платит 70 копеек подушной подати, то в теории у всех «душ» в каждом селении должна быть равная возможность заплатить эту сумму. Отсюда – логичная идея распределения земли пропорционально числу наличных плательщиков и возникновение массовых переделов земли, с помощью которых компенсировалось изменение состава семей в промежуток между ревизиями.

Таким образом, у истоков аграрного коммунизма в России стоит само правительство. Оно же вплоть до конца XIX века будет всемерно поощрять его.

Однако заставить крестьян переделять землю можно было только там, где власть господина – будь то помещик, церковь или казна – была достаточно сильной, чтобы добиться этого и, в частности, уничтожить крестьянскую «собственность» на землю или ее рудименты в данном имении, местности и т. д. В крепостной деревне это сделать, естественно, оказалось проще. Здесь к середине XVIII века господствует уравнительно-передельная община, оказавшаяся оптимальной формой эксплуатации: помещики и государство более или менее регулярно получают свои доходы, крестьяне находятся под присмотром и повинуются «установленным властям».

С этого времени правительство начало переносить методы вотчинного управления на государственную деревню. Рост недоимок было решено парализовать введением у всех категорий государственных крестьян – по примеру крепостных – уравнительного землепользования и круговой поруки по уплате податей (с 1769 года).

Если на большей части Великороссии переделы начались быстро, то на севере и юге страны, где в силу особых административных условий еще сохранилось свободное крестьянство, ситуация была иной.

Северные черносошные крестьяне были одной из крупнейших категорий государственных крестьян. Своей пашенной землей и угодьями они владели как частные собственники, поскольку львиную их долю они отвоевывали у тайги и тундры, расчищали, осушали и приводили в порядок годами неустанного и очень тяжелого труда.

Ясно, что переделов северная деревня не знала. Информация о земельных участках каждого отдельного домохозяина в каждой деревне фиксировалась в особой вервной книге. Мирское тягло падало не на крестьянина, а на землю. Если земля меняла владельца, он получал вместе с ней и тягло.

Как и ранее, земля была в свободном рыночном обороте, ее продавали и покупали, завещали по наследству, отдавали в приданое, в монастырь на помин души и т. д. Все это совершалось законным порядком – составлялись крепостные акты на землю, которые подтверждались в присутственных местах.

Государство эта практика не устраивала, и оно еще в XVII веке не раз пыталось ее прекратить – впрочем, без успеха. Подушная подать внесла новые черты в данную коллизию.

Как и всегда, свободный оборот земли вел к неравномерному ее распределению внутри общины и имущественной дифференциации. Источники говорят о так называемых деревенских владельцах – богатых людях, в том числе и крестьянах, уже тогда именуемых «мироедами» или «мирососами». Рядом с ними жили малоземельные или вовсе безземельные крестьяне, которые иногда селились на землях «деревенских владельцев» и становились зависимыми от них половниками. Таким образом, некоторые крестьяне имели своих как бы крепостных.

Поэтому уже в Уложенную комиссию 1767–1768 годов поступали наказы черносошных крестьян с просьбами изъять земли богатых крестьян и отдать их в волости «для разделения на души».

С конца XVIII века началось ползучее «раскулачивание», то есть введение уравнительного землепользования на Русском Севере, которое продолжалось до 1829–1831 годов, когда по категорическому требованию министра финансов Е. Ф. Канкрина прошло первое «генеральное равнение» и в передел пошли все земли, включая родовые.

По схожему сценарию произошла замена личной собственности на землю уравнительным землепользованием и на другой бывшей окраине Московского государства, в районах расселениях однодворцев и малороссийских казаков.

Однодворцы (четвертные крестьяне) образовались из служилых людей по прибору, поселенных на южной границе государства и в Поволжье для обороны от набегов. Петр I сделал их частью государственных крестьян.

Предки однодворцев за защиту страны наделялись определенным количеством земли на поместном праве, и затем эти земли разделялись «в каждом роде на наследственным линиям». Понятно, что и здесь был свободный оборот земли. То же было и у малороссийских слободских казаков с их участковым наследственным землевладением.

Поэтому правительство в борьбе с недоимками в 1830–1840-х годах ввело у казаков общинное землевладение; та же участь постигла и большую часть однодворцев.

Реформа государственных крестьян П. Д. Киселева

В данном контексте нельзя не коснуться реформы Киселева.

До 1848 года крестьянский вопрос занимал главное место во внутренней политике Николая I. Известно, что при нем проблемами крестьянства занимались девять секретных комитетов и было принято 367 законодательных актов, касающихся крепостных (втрое больше, чем при Александре I).

Царь, безусловно, отрицательно относился к крепостному праву, однако и не думал в связи с этим отменять сословный строй – крепостные крестьяне должны были превратиться в государственных.

В феврале 1836 года Николай I возложил на П. Д. Киселева, одного из самых ярких деятелей той эпохи, проведшего успешную крестьянскую реформу в Молдавии и Валахии, очень сложную задачу по реформированию государственной деревни, которая была в состоянии глубокого кризиса. Царь считал, что это преобразование будет первым шагом разрешения крестьянского вопроса в целом.

Киселев начал с ревизии четырех губерний, которая разрослась в масштабное обследование положения государственных крестьян в стране. При чтении материалов ревизии в голове постоянно всплывает слово из другой эпохи и иной стилистики – беспредел. Казенная деревня – в отличие от крепостной – была территорией колоссального беспорядка, потому что помещик был кровно заинтересован в том, чтобы получать доход, а чиновников, ведавших государственным хозяйством, волновали не интересы казны, а собственное благополучие.

Ревизия выделила три главных группы проблем: во-первых, неудовлетворительное землеобеспечение крестьян, во-вторых, злоупотребления с податями и повинностями, в-третьих, изъяны управления казенной деревней.

Анализ первых итогов ревизии позволил Киселеву понять, как работает система, где ее болевые точки и как ее можно изменить к лучшему. Он уяснил, что главный порок нынешнего управления – обилие безответственных инстанций, каждая из которых норовит поживиться за счет крестьян, не знающих своих законных прав.

Поэтому было необходимо уничтожить неподконтрольность как сельской, так и коронной администрации в податном деле, сделать должностных лиц ответственными за исполнение своих обязанностей и разрушить смычку между ними, минимизировав число людей, кровно заинтересованных в беспорядке.

А сделать это было возможно, только поставив все уровни управления под жесткий контроль и устранив все, что способствует беззаконию в деревне, позволяя общинному начальству манипулировать сельскими сходами и отдельными крестьянами (прежде всего – неорганизованность самих сходов).

Киселевская система управления, построенная на регламентации обязанностей всех – от министра до крестьянина, во многом, хотя далеко не идеально, соответствовала этим задачам.

За недостатком места я хочу сейчас акцентировать внимание на том, что особенно важно для моего изложения.

Киселев с самого начала заявил, что его приоритет – не интересы казны, а повышение благосостояния деревни. Достичь этого он намеревался «попечением» (читай: патернализмом), заботой о «нравственном образовании крестьян» и охраной тех прав, которые они имели, согласно Своду законов.

Необычен был и взгляд нового министра на податной вопрос в целом: «В России нельзя и скажу более, не должно в настоящем ребяческом ее положении стремиться к возвышению до последней возможности государственных доходов». А отбирать последнее у бедняка – значит выносить «приговор всякому будущему преуспеянию».

Апеллируя к Жалованной грамоте городам Екатерины II (1785) и другим законам, он трактовал цель своей реформы как переход «сельского состояния от неустройства к законному порядку, подобно тому, как Городовое положение дало устройство городскому состоянию». В случае успеха треть жителей страны получат «новое направление к нравственному и хозяйственному устройству».

Киселев был убежден, что, проводя столь масштабную перемену в жизни миллионов людей, «необходимо означить положительно пределы дарованных» им личных и имущественных прав, «указать ясно обязанности поселян и определить меру их ответственности, так как полная известность этих условий более или менее обеспечивает самую неприкосновенность прав, предупреждает нарушение обязанностей, устраняет произвол и служит залогом нравственного улучшения». Важную роль в этом сыграют также школа и «благонадежные священники».

Жизнь деревни регулировалась Сельскими полицейским и судебным уставами. Так, в первом из них было семь глав: 1) об обязанностях в отношении веры; 2) о соблюдении общественного порядка и Высочайших учреждений; 3) о сохранении правил нравственности; 4) об охранении личной безопасности; 5) о безопасности во владении имуществом; 6) о врачебном благоустройстве; 7) об охранении от пожаров. Все 112 статей устава были основаны на действующих законах.

Биограф Киселева отмечает, что его герой, «зная младенческое состояние народа, желал облегчить ему способ понять свои гражданские обязанности». Он считал эту задачу настолько важной, что распорядился о чтении Сельского полицейского устава в крестьянских училищах, а многие статьи устава были введены в тексты прописей.

В основе этих действий Киселева лежало убеждение в том, что «из полного рабства нельзя и не должно переводить людей полуобразованных вдруг к полной свободе».

Критики славянофильского толка отвергали необходимость Сельского судебного устава, считая, что крестьянам нужно было дать возможность судиться в своих делах на основании существующих у них обычаев.

Это замечание чрезвычайно важно не только само по себе, но и в контексте этой книги, поскольку за ним, как мы увидим, стоят два принципиально разных подхода к жизни крестьянства.

Тот или иной ответ на вопрос – судить ли по уставу (закону) или по обычаю – дает два варианта развития правосознания населения, а значит, и страны вообще.

Заблоцкий-Десятовский, считавший издание судебного устава «одним из лучших памятников законодательной деятельности графа П. Д. Киселева», заметил по этому поводу, что в странах, где судьи руководствуются обычным правом, как, например, в Англии, оно основано на прецедентах,

то есть на предыдущих судебных решениях, конечно, записанных. У наших крестьян ничего подобного не существовало. Оставить крестьян в отношении их домашнего суда, в особенности по проступкам, без всякого руководства, значило бы узаконить полный произвол, дать неограниченный простор диким, жестоким инстинктам необразованной массы.

Почему это правильная точка зрения?

Если мы хотим в конечном счете сделать из крестьян крепостной эпохи граждан благоустроенного, как говорили в XIX веке, государства, то в идеале они, безусловно, должны иметь единое правосознание, как в принципе его должны иметь жители любой страны – тем более такой огромной, как Россия.

Если же мы хотим получить историко-этнографический музей-заповедник русского обычного права, то можно и нужно культивировать в десятках тысяч общин на территории 5 млн км2 Европейской России обычаи, что и произошло после 1861 года.

Редакционные комиссии, многое заимствовавшие у Киселева, уберут писаное право из жизни деревни и практики волостного суда, который будет принимать решения, руководствуясь обычаем, который, как считали члены Комиссий, существовал в каждой местности.

И во множестве случаев это обернулось вакханалией беспредела, торжеством худшего, что было в людях. К чему привело оставление «без всякого руководства» крестьянского «домашнего суда», действительно узаконившего «полный произвол», можно судить по бесчисленным негативным отзывам о практике этого суда, которые содержатся в источниках.

Реформе Киселева в целом сопутствовал успех, о чем говорят ее итоги.

Из свободных казенных земель нуждавшиеся крестьяне получили около 2,6 млн десятин.

На 500 тысяч десятин были поселены 56 тысяч безземельных крестьян. Сельские общества получили в пользование свыше 2 млн десятин леса.

Из малоземельных районов на свободные земли переселилось около 170 тысяч крестьян, получивших около 2,5 млн десятин (от 8 до 15 десятин на душу).

Несравненно гуманнее стал порядок отбывания рекрутчины.

Резко сократилось число кабаков.

Школьная сеть выросла с 60 до 2536 училищ, а число учащихся – с 1,8 до 112,5 тыс., из них почти 20 тыс. девочек.

Кошмаром тогдашней деревни была оспа. К концу министерства Киселева 90 % новорожденных получали прививку от оспы. Заметно вырос штат врачей, фельдшеров, повивальных бабок, оспопрививателей, в губерниях появились постоянные больницы и сельские аптечки; скот лечили ветеринары и коновалы. Во время эпидемий устраивались временные больницы. Да, медиков было мало, капля в море. Но ведь раньше море обходилось без этой капли.

Было открыто 1178 вспомогательных касс, где крестьяне на льготных условиях получали хозяйственные ссуды (в среднем ежегодно более чем на 1,5 млн руб.). При этих кассах возникли 515 сельских сберегательных касс. Появились первые крестьянские сберкнижки, первые официальные крестьянские сбережения.

Было создано 3262 сельских запасных магазина и 10 больших центральных, которые при необходимости «довольно щедро и без больших формальностей» выдавали крестьянам помощь зерном.

Шла борьба с пожарами. Росло число церквей и богаделен. Причт получал средства на заведение опытных полей, образцовых ульев, плодовых садов и т. п.

Киселев купил в казну 178 имений, продававшихся за долги владельцев, – одна эта мера изменила к лучшему судьбу более ста тысяч человек. Он прекратил обмен казенных имений на удельные, поднял вопрос об организации выкупа государственными крестьянами занятых ими казенных земель и т. д. и т. п.

Как ни судить о реформе Киселева, эти результаты следует признать значительными. Очевиден и рост благосостояния государственной деревни. В частности, заоблачные недоимки 1820–1830-х годов упали в 1848–1858 годах до 2,08 %.

Киселев даже подготовил нечто вроде варианта Жалованной грамоты 1785 года для государственной деревни, однако при Николае I издать ее было нереально.

Резюмируем вышесказанное.

Реформа Киселева дает нам весомый повод оценить политику государства в отношении крестьянства за полтора века от начала реформ Петра I.

Закрепощение 1649 года не сразу полностью обезличило крестьянство – это произошло с введением подушной подати, в основе которой лежал ревизский счет душ. По точной мысли Н. К. Бржеского,

все крестьянство таким образом было приведено к одному знаменателю: правительство не знало ни плательщиков, ни их платежных средств; были только «души» – те несчастные души, о которых даже в исходе XVIII столетия, поднявшего на Западе знамя гуманизма и прав человека, у нас заботились отнюдь не более, чем о домашнем скоте.

Во всех действиях государства «резко проводился взгляд на крестьянина как на существо, которое живет не для себя, не для удовлетворения своих духовных и материальных потребностей, а для надобности государственной – для платежа податей.

Крестьянин XVIII столетия – это не что иное, как аппарат для вырабатывания подати; если этот аппарат находился в крепостной зависимости частного лица, он, кроме подати, вырабатывал в пользу помещика оброк и отбывал разного рода повинности».

Это очень емкие слова, за которыми – огромная часть нашей истории.

Подушная подать стала одним из факторов резкого ужесточения режима и, несомненно, повлияла на формирование образа мышления нашего народа, поставленного в необходимость гораздо большей ценой, чем прежде, оплачивать в прямом и переносном смысле не только само существование вотчинно-крепостнического государства, но и его весьма активную внешнюю политику.

Одновременно она изменила ряд коренных условий ведения ими хозяйства. Под нажимом владельцев и казны переделы земли стали неотъемлемой чертой крестьянского земледелия. И хотя крестьяне далеко не безропотно восприняли этот, по выражению И. В. Чернышева, «фискальный», или «крепостнический коммунизм», со временем уравнительное землепользование закономерно породило уравнительную психологию. Введение круговой поруки также во многом обусловило рост напряженности внутри собственно крестьянства. Она способствовала становлению многих негативных явлений, в том числе и социального иждивенчества.

Восприятие крестьянина как «аппарата для вырабатывания подати» благополучно перешло из XVIII века в XIX. Казенная деревня была в ведении Министерства финансов, а главной его заботой было поступление податей в казну. И люди, их платившие, интересовали правительство только в этом качестве, хотя с конца XVIII века немало было сказано красивых слов о «попечении» над крестьянами, оставшихся, впрочем, словами.

Ради подушной подати можно было «раскулачить» черносошных крестьян, перевернуть все жизненные понятия сотен тысяч людей, и воспитывать веру в то, что царь всегда сделает так, как нужно большинству (крепостническая демократия) и т. д.

С одной стороны, Киселев продолжил эту линию и ввел, хотя и не полностью, уравнительное землепользование у однодворцев и казаков.

А с другой – его реформа во многом была прорывом.

Впервые в истории России появилось ведомство, которое гласно объявило своей главной целью подъем благосостояния миллионов налогоплательщиков, а фискальные мотивы отодвинуло на второй план. Правительство как бы впервые увидело в крестьянах людей. Оно чуть ли не впервые что-то сделало для них.

Реформа Киселева коснулась многих болевых точек будущей Великой реформы 1861 года. Понимая, что рано или поздно режим изменится и что столетия беззакония – плохая школа для новой жизни, Киселев пытается хоть как-то приучать людей к ней. Ведь грядущее освобождение поставит перед страной ряд сложнейших проблем, и одной из главных будет проблема сознания, сформированного в крепостничестве. Это сознание само собой не изменится. Нужны школы, нужно понимание людьми своих прав – отсюда стремление ввести крестьян в правовое поле. Поэтому он отвергает славянофильскую идею дать крестьянам возможность самим судить друг друга «по обычаям», и суд в казенной деревне идет на основании Судебного устава.

В силу этого я считаю реформу Киселева определенным рубежом в крестьянской политике империи, потому что это была в числе прочего, попытка подготовки миллионов людей к свободе. Насколько она могла быть успешной в тогдашних условиях – другой вопрос.

Вместе с тем крайне важно еще раз подчеркнуть, что правительство своими, что называется, руками почти полтораста лет до Великой реформы насаждало в русской деревне аграрный коммунизм – по причине его тактических удобств. О стратегических последствиях этой политики задумывались немногие.

Правосознание

Мы, холопи твои, волочимся за судными делами на Москве в приказех лет по пяти и по десяти и болше, и по тем судным делам нам, холопем твоим, указу [решения] нет. И мы, холопи твои, с московские волокиты вконец погибли…

Коллективная челобитная дворян царю Михаилу Федоровичу 3 февраля 1637 года

Нам сие велми зазорно, что… и у бусурман суд чинят праведен, а у нас вера святая, благочестивая, а судная росправа никуды не годная

Иван Посошков

Дореволюционная русская мысль была пронизана антиправовыми идеями, совокупность которых известна под не совсем точным названием «правовой нигилизм». Право очень часто понималось в России как нечто специфически западное, привнесенное извне, и отвергалось по самым разным причинам: во имя самодержавия или анархии, во имя Христа или Маркса, во имя высших духовных ценностей или материального равенства.

Анджей Валицкий

Низкая ценность права в русской истории, слабая правовая культура населения нашей страны и его правовой нигилизм, унаследованные от Московского царства, – вещи очевидные и притом банальные.

Это вполне понятное и естественное следствие всеобщего закрепощения сословий. Читатели этой книги, полагаю, уже имеют представление, в каком юридическом поле веками жила наша страна.

Р. Уортман пишет, что, в отличие от Европы, где положение судов и юриспруденции – при всех их изъянах – было в известной степени почетным,

самодержавие в России, всегда отстаивавшее превосходство исполнительной власти, пренебрегало отправлением правосудия, и это пренебрежение разделялось чиновничеством и дворянством.

Презрительное отношение к суду вполне устраивало чиновников, не желавших придерживаться рамок законности, и дворян, привыкших лицезреть власть в руках величественных правителей, воплощавших собою государственную мощь, которым они могли подражать в своих поместьях.

Проблема, конечно, несколько шире простого нежелания чиновников жить не по закону и стремления дворян подражать верховной власти.

В известной мере всеобщее закрепощение сословий было своего рода мобилизационной моделью, пусть и архаичной. И читателям не нужно объяснять, как мало эта модель, построенная, по модному выражению, на «ручном» управлении страной, сочетается с правопорядком и насколько для нее исполнительная власть важнее законодательной: царям были нужны послушные воеводы и губернаторы, а не самостоятельные судьи и прокуроры. У дворян же издавна была привычка решать свои проблемы неформально, привычка так или иначе договариваться.

Отсюда восприятие права как чуждой западной прививки к нашей привычной жизни; частный случай такого восприятия – характеристика славянофилами римского права как «жестокого» – ведь там «dura lex sed lex».

Сказанное, разумеется, не означает, что в стране не было законов, не было судебной системы и правосудие отсутствовало по факту. Это далеко не так. Есть даже мнение, что, например, в XVII веке отечественная система уголовного наказания была вполне сопоставима с западными образцами, что Россия в этом плане – один из вариантов нормы.

Эта система по множеству объективных причин работала скорее плохо, чем хорошо – достаточно сказать, что даже в первой половине XIX века встречались неграмотные судьи.

Власть вполне осознавала эти недостатки и пыталась проводить судебные реформы. Однако ни Петр I, ни Елизавета Петровна, ни Екатерина II, ни Павел, ни Александр I не смогли, хотя и пытались, составить новое Уложение законов. Только в 1830-х годах появился, наконец, Свод законов – кодификация русского права определенно затянулась. Определенный прогресс был, но явно недостаточный.

Мы знаем, что государственный механизм в очень большой мере был поражен коррупцией, которая нередко затрагивала и высших чиновников.

Так, военно-интендантская система была целым огромным миром беззакония и воровства, в который так или иначе были вовлечены сотни тысяч людей – от рядовых до генералов, а также гражданские лица. Все они были причастны к добыванию и дележу («распилу», как сейчас говорят) громадных сумм, на которые должна была функционировать победоносная армия, то есть трижды в день питаться, обмундировываться, кормить лошадей и т. д. А кроме того – воевать. Эта четко отлаженная противозаконная система была довольно органично встроена в государственный механизм, будучи его важной частью.

Результаты ревизии государственной деревни 1836–1840 годов несложно экстраполировать на остальные сферы жизни страны. Иногда источники и литература рисуют такие картины тотального, повсеместного беззакония и воровства, которые не сразу умещаются в голове.

А потом в памяти всплывают восторги Николая I по поводу «Ревизора». Затем вспоминаешь, как император отреагировал на информацию о том, что из примерно полусотни его губернаторов лишь ковенский А. А. Радищев и киевский И. И. Фундуклей не брали взяток, причем даже с винных откупщиков, что тогда как бы и не считалось за взятку: «Что не берет взяток Фундуклей – это понятно, потому что он очень богат, ну а если не берет их Радищев, значит, он чересчур уж честен».

И это сразу очерчивает «пейзаж» эпохи – «что охраняешь, то имеешь!».

Конечно, мы не можем считать повесть А. С. Пушкина «Дубровский» историческим источником о судебной практике конца XVIII – начала XIX века, однако в источниках есть немало реальных историй такого рода. О том же писал и К. П. Победоносцев в «Курсе гражданского права».

Какой там «Дубровский» с его несправедливостями уездного разлива! Уездов в России уже тогда были сотни…

В сущности, о чем говорить, если сам министр юстиции граф Панин дал взятку в 100 рублей судейским, разбиравшим дело о приданом его дочери!

Совершенно очевидно, что у жителей страны не могло быть иного правосознания, кроме нигилистического. Русские дворяне, не говоря о представителях простого народа, в принципе не могли вынести из реальной жизни пиетета к праву как феномену.

Напомню две известные и, увы, всегда актуальные для нас мысли родоначальника левого народничества А. И. Герцена:

1. Мы повинуемся по принуждению; в законах, которые нами управляют, мы видим запреты, препоны и нарушаем их, когда можем или смеем, не испытывая при этом никаких угрызений совести.

2. Правовая необеспеченность, искони тяготевшая над народом, была для него своего рода школою. Вопиющая несправедливость одной части законов вызвала в нем (русском народе. – М. Д.) презрение к другой. Полное неравенство перед судом убило в нем в самом зародыше уважение к законности. Русский, к какому бы классу он ни принадлежал, нарушает закон всюду, где он может сделать это безнаказанно; точно так же поступает правительство. Это тяжело и печально для настоящего времени, но для будущего тут огромное преимущество.

Пока заметим, что эти хрестоматийные мысли Герцена настолько верны, точны и так категорично сформулированы интонационно, что кажется, будто его не устраивает положение, при котором народ и власть как будто соревнуются в наплевательском отношении к закону.

Однако такое предположение было бы неверным. Герцен был законченным правовым нигилистом. По его мнению, «преимущество» беззакония для будущего состоит в том, что, находясь на почве законности, невозможно совершить вожделенный прыжок из крепостного права в социализм. Ведь Запад именно из-за «привязанности» к правовому началу никогда не сможет перейти к социализму.

Развивая мысль о том, что в отсутствии уважения к правопорядку есть позитивные моменты, Герцен тут же проговаривается:

На первый взгляд совершенно ясно, что уважение к закону и его формам ограничило бы произвол, остановило бы всеобщий грабеж, утерло бы много слез и тысячи вздохнули бы свободнее… но представьте себе то великое и то тупое уважение, которое англичане имеют к своей законности, обращенное на наш свод.

Представьте, что чиновники не берут больше взяток и исполняют буквально законы, представьте, что народ верит, что это в самом деле законы, – из России надо было бы бежать без оглядки.

Жизнь полна якобы «странных сближений». Через двадцать два года, в 1881 году, И. С. Аксаков заметит:

Нас обыкновенно упрекают в недостатке чувства легальности, но если бы можно было себе представить такую губернию, в которой бы строго-настрого, безукоризненно честно стали бы применяться все тысячи статей всех 15-ти томов Свода законов, то, конечно, от такого навождения легальности – все население бежало бы вон, куда-нибудь в Азию, в безлюдную, безчиновную степь.

Нас спасает именно то, что вся эта казенщина претит нашей русской природе; что трудно даже найти между штатскими чиновника, который бы имел культ своего мундира, верил благоговейно в букву закона и в формальную правду; обыкновенно так: мундир нараспашку, а из-под мундира халат!

Все это, конечно, безобразно, исполнено внутреннего противоречия, но казенное благообразие было бы едва ли не хуже. Это уже благообразие смерти.

Весьма забавно наблюдать у двух выдающихся интеллектуалов тождественный импульс – бежать из России, в которой начнут исполняться законы, которая, не дай бог, станет превращаться в правовое государство!

Словом, прав был поэт-юморист Б. Алмазов, характеризуя правовые взгляды славянофилов (и не только) таким восьмистишием:

По причинам органическим
Мы совсем не снабжены
Здравым смыслом юридическим,
Сим исчадьем сатаны.
Широки натуры русские,
Нашей правды идеал
Не влезает в формы узкие
Юридических начал.

За этими шутливыми строками – огромная тема.

Ведь натуры действительно широки, кто будет спорить?

И во множестве случаев это громадный плюс, тут тоже спору нет.

Но в других ситуациях широта натуры оборачивается своей противоположностью.

Закон эту широту в рамки не ставил – а только произвол вышестоящих, позволяющий барину, который, по словам Сперанского, был рабом царя, чувствовать себя царем в отношении своих рабов – крестьян или солдат.

Многие образованные люди страны не желают жить в правовом государстве, и можно ли их за это упрекать? Ведь они, выросшие в другом мире, просто не понимают, что это такое.

Тут огромная психологическая проблема, нерешенная доселе.

От славянофилов и Герцена идет непрерывная традиция пренебрежительного отношения большой части русского общества к зафиксированным в законе правам человека, к политической борьбе и конституционализму.

Характерно замечание Герцена (1853) о том, что уже в начале 1830-х годов под влиянием Июльской революции 1830 года и восстания в Польше «в России потеряли веру в политику; там стали подозревать бесплодие либерализма и бессилие конституционализма». Не исключено, однако, что он задним числом приписывает русским людям чрезмерную прозорливость – ведь на этих идеях в большой мере строилась пропаганда уже раннего социализма, твердившего о мнимом правовом равенстве людей при капитализме и иллюзорном избирательном праве.

Конечно, удивляет, что люди, жившие в России в 1820-х годах, воспринимают либерализм и борьбу за конституцию как нечто беспомощное. А с другой, оно и понятно – волевые командирские методы решения главных проблем бытия для них были куда привычнее. После 1861 года подобный скепсис станет банальностью и для правых, и для левых народников.

Проблема была в том, что великую державу во второй половине XIX века на таком правовом «фундаменте» было не построить. Непонимание этого элитами обошлось России очень дорого.

Вместе с тем сказанное не нужно воспринимать упрощенно.

Не все русские дворяне обкрадывали казну и мыслили в категориях правового нигилизма. Многим из представителей «непоротых» поколений хотелось походить на спартанцев и римлян, а не на персонажей Гоголя.

Уже тогда были такие люди, подобные М. С. Воронцову и П. Д. Киселеву, понимавшие, что равнодушное отношение к праву и правопорядку является системной угрозой для будущего страны. И уже подрастали и взрослели не только будущие неподкупные юристы пореформенной поры, но и такие личности, как Б. Н. Чичерин.

Как зарождалось новое общественное настроение

Нам стыдно было бы не перегнать Запада. Англичане, французы, немцы не имеют ничего хорошего за собою.

А. С. Хомяков

Сама по себе идеологема «особого пути» – вещь не оригинальная… Порой это не лишено комизма. В странах Латинской Америки одно время пользовались популярностью клише, звучащие для нашего уха забавно и узнаваемо: «аргентинская державность», «особая чилийская всечеловечность», «перуанский народ-богоносец».

А. В. Оболонский

После победы над Наполеоном русское общество дозрело до получения ответов на вопросы: «Кто мы?», «Зачем мы?», «Куда мы идем и для чего?»

Филолог П. Н. Сакулин точно заметил, что «вся николаевская эпоха в своем внутреннем содержании представляет один непрерывный процесс национального и общественного самоопределения». Но такое самоопределение могло произойти только в соотнесении с Европой, и опиралось оно на исключительное положение, обретенное Российской империей в 1812–1815 годах.

Идея уникальности и могущества России, что называется, разлитая в воздухе, во всей атмосфере постнаполеоновской эпохи, была прямым следствием потрясающего взлета национального самосознания в 1812–1814 годах, потребовавшего переосмысления роли и места России в окружающем мире. Этот патриотический подъем, эта национальная гордость сообщили иное качество привычному русским людям (не только дворянам) чувству непобедимости России, ставшему уже в XVIII веке неотъемлемым компонентом их мироощущения.

Оборотной стороной этого мироощущения было нарастающее отторжение Запада, иногда дифференцируемого, но чаще выступавшего в коллективной ипостаси как нечто однородно-враждебное. Антиевропеизм во многом вырастал из чувства превосходства над европейцами и осознания того, что именно Россия своей кровью, по Пушкину, искупила «Европы вольность, честь и мир».

Конечно, сказанное не нужно понимать буквально – в источниках немало восторженных строк об успехах европейской цивилизации. Однако в мейнстриме со временем оказывается именно глубокая антипатия и критика, часто перерастающая в ту самую ненависть, без которой не бывает определенного вида любви.

Для характеристики настроений той эпохи весьма характерны мысли Д. В. Давыдова (1818) из письма князю П. А. Вяземскому:

Ты мне пишешь о сейме[1] … Народ конституциональный есть человек отставной в шлафоре, на огороде, за жирным обедом, на мягкой постели, в спорах бостона.

Народ под деспотизмом: воин в латах и с обнаженным мечом, живущий за счет того, кто приготовил и огород, и обед, и постель; он войдет в горницу бостонистов, задует свечи и заберет в карман спорные деньги.

Это жребий России, сего огромного и неустрашимого бойца, который в шлафоре и заврется, и разжиреет, и обрюзгнет, а в доспехах умрет молодцом.

Поздравляю тебя и княгиню с сыном.

Дай Бог вам видеть его не на сейме, а с миллионом русских штыков, чертившего шпагою границу России, с одной стороны, от Гибралтара до Северного мыса; а с другой, – от Гибралтара же чрез мыс Доброй Надежды до Камчатки.

Не всегда поэты так ярко мыслят прозой.

Конечно, в каждой шутке есть доля шутки. Однако Денис Давыдов – тонкий камертон настроений русского дворянства. Поэтому и высказанный с такой интонацией масштаб претензий к карте мира – вся Евразия с Африкой в придачу – не только весьма впечатляет, но и проясняет многое в изучаемой теме.

Например, происхождение армейской поговорки николаевской поры «Не ваше дело, господа прапорщики, Европу делить. Смотрите-ка получше за своими взводами». Понятнее становится и восприятие дворянством определенных характеристик «деспотизма».

Через двадцать лет историк М. П. Погодин, называвший Пруссию «нашими пятидесятыми губерниями», напишет:

Россия! Что это за чудное явление на позорище мира!

…Какое государство равняется с нею? С ее половиною?

Россия – поселение из 60 млн чел… А если мы прибавим к этому количеству еще 30 миллионов своих братьев, родных и двоюродных, славян, рассыпанных по всей Европе…

Мысль останавливается, дух захватывает! – Девятая часть всей обитаемой земли, и чуть ли не девятая всего народонаселения. Пол-экватора, четверть меридиана!

…Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами, и кого не принудим мы к послушанию?

В наших ли руках политическая судьба Европы и следственно судьба мира, если только мы захотим решить ее?

…Сравним теперь силы Европы с силами России… и спросим, что есть невозможного для русского государя?

Непосредственность Погодина у современников вошла в поговорку: «Что другой только подумает – Погодин скажет», и можно не сомневаться, что подобные мысли в то время были распространены достаточно широко. Вот датируемое 1848 годом стихотворение Тютчева «Русская география»:

Москва, и град Петров, и Константинов град –
Вот царства русского заветные столицы…
Но где предел ему? и где его границы –
На север, на восток, на юг и на закат?
Грядущим временам их судьбы обличат…
Семь внутренних морей и семь великих рек…
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…
Вот царство русское… и не прейдет вовек,
Как то провидел Дух и Даниил предрек.

Потому удивительно не появление во второй четверти XIX века русского мессианизма: было бы странно, если бы он не возник, – на фоне такого-то мироощущения и мировосприятия.

Рост антизападных настроений – продукт действия многих факторов, которые давно и подробно расписаны в литературе, посвященной зарождению славянофильства. Его принято трактовать как русский вариант общеевропейского процесса отторжения либерализма и капитализма, не приемлющего индивидуализм и рационализм западной цивилизации. Славянофилов справедливо связывают, в частности, с романтизмом, отвергавшим рационалистическое Просвещение, и с влиянием немецкой философии. Однако ровно те же факторы формировали умонастроения и многих других мыслящих русских людей.

Эпоха после падения Наполеона и Венского конгресса 1815 года стала временем активного пробуждения национального самосознания у народов Европы.

Весьма энергично и точно обрисовал тот нерв, те настроения, которые двигали значительной частью русского общества, в том числе и славянофилами, Анненков:

Люди озлобились против вековечного, нескончаемого учения, на которое присуждались этой [западной] литературой, и против послушничества, неизбежно с ним сопряженного.

Носить одно прозвание ученика европейской жизни и цивилизации всю жизнь, на бессрочное и неопределенное время, сделалось уже невмоготу русскому образованному миру. Неодолимая жажда повышения, выхода в иное, более высшее и почетное звание, на каких бы то ни было основаниях и резонах, почувствовалась всем обществом сразу.

Движение имело… свою законную причину и свою долю необходимости. Оно было вызвано отчасти надменностью, нестерпимым самохвальством ближайших наших учителей из немецкой братии, которая и не скрывала своего презрения к обществу, опекаемому им на всех пунктах.

Сюда присоединилось еще и влияние кровной ненависти Европы к государству, которое никогда не жило с ней общей жизнью, вошло, как проходимец, в ее состав, помимо ее воли и гаданий, и располагает остаться на своем месте, не слушая ругательств и проклятий».

Ученичество плохо сочеталось с мироощущением русского общества после 1815 года.

Еще при Александре I, то есть до прихода социализма, в России начинается критика европейских экономических порядков, которые еще не осознаются как капиталистические, но по факту являются таковыми. С одной стороны, она часто сопрягалась с апологией крепостничества, а шире – с апологией российского статус-кво – по контрасту, от противного. С другой – она быстро стала самоценной: капитализм отвергался как вариант развития, уже апробированный человечеством, и вариант заведомо порочный, аморальный и т. д.

Капитализм воспринимался как продукт эгоизма разобщенных личностей, которым революции дали слишком много прав. Этот строй разорил крестьянство, породив миллионы нищих пролетариев, ставших горючим материалом для социальных потрясений. И это то, чего Россия должна избежать.

Ухудшение положения простого народа в Европе – одна из главных тем русской публицистики. Общим местом стало сопоставление «ложных вольностей» Запада, породивших, как думали в России, неразрешимые социальные противоречия, с нашей якобы пасторальной патриархальностью, сравнение жизни западного пролетария и русского крепостного, который неизменно оказывался в более завидном положении.

Так, в 1817 году в «Духе журналов» говорилось, что в Англии народ «называется вольным и имеет право дышать и говорить беспошлинно», однако нигде нет большего числа нищих и нигде народ не отягощен в такой степени налогами, как в этом «просвещенном государстве».

В тексте английские крестьяне уподобляются «вольному зайцу» в лесу, о котором никто не заботится, а русский крестьянин – «домашней лошади, которая хоть на привязи стоит и на нас работает, но зато хозяин о ней печется, кормит, поит, чистит и холит ее: она и тогда сыта бывает, когда поле покрыто снегом».

Столь же жалким оказывается положение крестьян в Германии, для которых «доля русского крепостного» – недостижимый идеал.

О нещастное слово вольность! – Здешние (рейнские) мужики все вольны. – Вольны, как птицы небесные; но так же, как они бесприютны и беззащитны, погибают от голода и холода. Как бы они были счастливы, если бы закон поставил их в неразрывную связь с землею и помещиками… Могут ли такие люди пламенеть любовью к отечеству. Его нет у них…

В сущности, критика Запада во многом была борьбой с подступающим чуждым миром, где, в частности, у простолюдинов есть права.

Весьма обычны были замечания о том, что «житье наших мужиков есть самое беззаботное и счастливое». Сейчас иностранцы в восторге от «природного ума» русского мужика, но он потеряет его, став «батраком, как иностранный».

Скопища сотен или тысяч «мастеровых, живущих и работающих всегда вместе, не имеющих никакой собственности, питает в них дух буйства и мятежа. Частые мятежи в английских мануфактурных городах служат тому доказательством». В то время как наши крестьяне якобы благоденствовали, даже уходя на фабрику – но русскую, патриархальную.

В журналах подсчитывали число нищих и батраков в Англии, писали о плохом питании, высокой смертности, росте преступлений и т. д. Вместе с тем в сознании русских людей, весьма поверхностно знакомых с Европой, «ужасы» и «бедствия» Запада часто преувеличивались и приобретали неадекватный масштаб. При этом критика капитализма имела отнюдь не абстрактный характер. События в Европе прямо влияли на принятие правительством важных решений.

С 1837 года Киселев вопреки всей предшествующей традиции начал реформу положения государственных крестьян на основе общины, потому что был уверен в том, что она – реальное препятствие их возможной пролетаризации. До этого была популярна идея создания частной крестьянской собственности в казенной деревне.

Прекрасно сознавая производственную неэффективность общины, он убедил Николая I, что община – это проблема прежде всего политическая. Да, душевое землепользование с переделами вредит хозяйству, но имеет в то же время свои плюсы, ибо устраняет возможность появления пролетариев.

Поэтому политический выигрыш от сохранения общины, по Киселеву, превышает ее хозяйственные изъяны.

Так в общинном вопросе политика впервые была поставлена выше экономической целесообразности.

Европа 1830–1840-х годов давала все новые доказательства опасности пролетариата, ставшего главным фактором роста революционного движения. Отсюда понятно удовлетворение, с которым «Журнал МВД» замечал, что такие «зловещие» вещи, как «пауперизм» и «пролетариат», не имеют в нашем языке соответствующих слов.

Конечно, критика капитализма не исчерпывала список претензий к Западу, причудливо сочетавшихся с идейными исканиями русского общества.

Катализатором этих исканий во многом стало «Философическое письмо» П. Я. Чаадаева (1836), в котором за Россией отрицалось и прошлое, и настоящее, и будущее – главным образом по причине принятия православия от «растленной Византии». Собственно говоря, после этого письма и появились западники и славянофилы.



Итак, многими интеллектуалами той эпохи Россия и Запад воспринимаются как две если не прямо, то потенциально враждебные силы, причем в характере претензий к оппоненту русские люди вполне солидарны:

1. Кризис веры и духовности.

2. Господство нацеленной на материальные блага капиталистической, «вещественной цивилизации», которая забыла, для чего живет человек. Это привело к торжеству эгоизма и корыстолюбия и отодвинуло на задний план идеалистические компоненты бытия – религию, культуру и искусство, что оценивалось как явный симптом деградации. Олицетворяла эту цивилизацию в первую очередь Англия, однако схожие процессы фиксируются и во Франции, и в Германии.

Не зря Анджей Валицкий уделяет столько внимания антикапиталистическим утопиям славянофилов, Герцена и других видных представителей русской общественной мысли.

3. Политическая нестабильность Европы, воспринимаемая как очевидный признак ее близкого крушения. Мечущийся в тщетных попытках решить свои социальные проблемы Запад противопоставлялся России, стоявшей незыблемо, «яко гора Сион среди всемирных треволнений».

Пока Европу раздирали социальные противоречия, Россия безмятежно вкушала величавый покой, обладая самой сильной армией и патриархальными нравственными устоями, которые призваны были устыдить погрязших в эгоизме европейцев и дать им пример настоящих взаимоотношений между людьми.

При этом нередко звучит мысль о желательности изолировать Россию от тлетворного влияния Запада, о разрыве культурных контактов.

4. В разных вариантах оформляется тезис об усталости, апатии, упадке и близкой смерти «старой Европы», на смену которой неизбежно придет «молодая» Россия. Не Турция же и не Америка со своим рабством негров!

Подход тут был антропоморфный: дескать, да, европейцы добились всего, чего могли, все уже совершили – и теперь медленно, но неизбежно будут угасать.

Эти идеи вкупе с «геополитическим» осмыслением окружающего мира во многом объясняют появление русского мессианизма. Он мог быть религиозно-мистическим, как у бывших любомудров, славянофилов и Чаадаева, а мог быть атеистическим, как у Белинского и Герцена.

Выражалось это мироощущение у всех по-разному. Тот же Белинский стал автором одного из штампов советской пропаганды:

Завидую внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году стоящею во главе мира, дающею законы в науке и искусстве и принимающею благоговейную дань уважения от всего просвещенного человечества.

Кульминации эти настроения достигли у славянофилов, которые дали наиболее развернутое обоснование противоположности России и Запада в виде более или менее законченной системы. Не имея возможности остановиться на этом сколь-нибудь подробно, коснусь лишь некоторых тезисов, важных для нашей книги.

Напомню лишь, что для славянофилов Россия и Запад – это два противоположных мира, две принципиально отличных друг от друга цивилизации.

Первая при этом превосходит второй, поскольку в России возвышенное доминирует над земным, духовное над материальным, чувства над расчетом, эмоциональное над рассудочным, цельность восприятия мира над его аналитическим разложением на компоненты, «вера и предания» над «формальным разумом», а в конечном счете – коллективизм над индивидуализмом.

В каком-то смысле, упрощая, можно сказать, что для славянофилов Россия и Запад соотносятся как брак на небесах и брак по расчету, с контрактом.

Противоположность цивилизаций заложена историей и проявляется буквально во всем. Россия избежала действия трех ключевых факторов, сформировавших Европу, – католицизма, греко-римского наследия (в первую очередь римского права) и германского завоевания.

Поэтому мы, благодаря православию как истинному христианству и его воплощению – крестьянской общине, в целом избавлены от таких пороков Запада, как эгоизм отдельной личности, рационализм, расчетливость, рассудочность, корыстолюбие, беззастенчивое господство сильных над слабыми и т. д. – всего того, что породило гибельный «социальный вопрос» (то есть противоречие между трудом и капиталом), поставивший Европу на грань крушения.

Соответственно, Запад отрицается славянофилами как мир индивидуализма и конкуренции и, напротив, утверждается первенство России как носительницы культуры, основанной на общинном, коллективистском начале, а значит, более высокой в морально-нравственном отношении.

Как правило, более или менее подробным изложением взглядов славянофилов на отличия между Россией и Западом рассказ о них и заканчивается.

Однако не говорится, на мой взгляд, главного: славянофильство было формой «национального русского христианского утопического социализма», по определению историка С. С. Дмитриева. Между тем только в этом контексте все подчеркиваемые ими различия между Россией и Европой обретают, как кажется, настоящий смысл.

Ранний социализм в России

Крайне важно понимать, что в то время социализм воспринимался не так, как в наши дни.

Он еще совершенно не имел сегодняшних коннотаций, воспитанных кровавым ХХ веком. Во всяком случае, ни Великий перелом, ни ликвидация кулачества как класса, ни голодомор, ни ГУЛАГ им не подразумевались.

Не подразумевались теорией и такие социалисты, как Ленин, Сталин, Троцкий, Мао и Пол Пот. Хотя в реальной жизни уже встречались Белинский и Бакунин, а чуть позже – Нечаев и Ткачев, готовые, по крайней мере на словах, к любым жертвоприношениям во имя грядущего счастья человечества.

Ф. М. Достоевский так вспоминал – в контексте нечаевщины – собственный опыт приобщения к социализму:

Тогда понималось дело еще в самом розовом и райско-нравственном свете… Зарождавшийся социализм сравнивался… с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации.

Все эти тогдашние новые идеи нам… ужасно нравились, казались в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими, будущим законом всего без исключения человечества. ‹…›

Все эти убеждения о безнравственности самых оснований (христианских) современного общества… религии, семейства… права собственности; все эти идеи об уничтожении национальностей во имя всеобщего братства людей, о презрении к отечеству как к тормозу во всеобщем развитии, и проч. …захватывали …наши сердца и умы во имя какого-то великодушия.

Во всяком случае тема казалась величавою и стоявшей далеко выше уровня тогдашних господствовавших понятий – а это-то и соблазняло.

Те из нас… которые отвергли впоследствии весь этот мечтательный бред радикально, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его, – те из нас тогда еще не знали причин болезни своей, а потому и не могли еще с нею бороться.

М. А. Бакунин после чтения знаменитой тогда книги Л. фон Штейна «Социализм во Франции» (1842) говорил, что он будто услышал «возвещенье новой благодати, откровенье новой религии возвышенья, достоинства, счастья, освобожденья всего человеческого рода». Штейн вдохновил и Ю. Ф. Самарина на создание славянофильского социализма.

Социализм увлекал людей разного возраста, происхождения и социального положения, ибо был основан на идеях добра и сострадания. Он стал восприниматься как панацея от несправедливости и несовершенства бытия. Но у всех свои представления о несправедливости мироздания, отсюда и различные варианты социализма. В России того времени социалисты разных категорий также были во всех лагерях, включая правительственный.

То есть, условно говоря, не все образованные люди в России были ярко-красными, но оттенков красно-розового и просто розового хватало. Поэтому идейный фон эпохи, предшествовавшей Великим реформам, и последующая идейная эволюция русского общества останутся неясными без учета его социалистической «грунтовки» 1840–1850-х годов.

Славянофилы отчасти разделяли возражения социалистов против «святости закона и частной собственности».

И – важнейший момент! – они обогатили идею русского мессианства своим вариантом общинного православного социализма, который может решить проблемы Запада, а заодно исключит революционные потрясения в России.

Анненков писал:

Кому не известно, что, собственно, русский социализм или то, что можно назвать народными экономическими представлениями, заключался в очень ясных и узких границах, состоя из учения об общинном и артельном началах, то есть из учения о владении и пользовании сообща орудиями производств.

В этом скромном, ограниченном виде, данном всей нашей историей, русский социализм и был поставлен впервые на вид славянофилами, с прибавкой, однако ж, что он может служить не только образцом экономического устройства для всякой сельской и ремесленной промышленности, но и примером сочетания христианской идеи с потребностями внешнего, материального существования, всесветным экономическим принципом, который мог бы быть годен для всякого хозяйства.

Ведь европейцы смогут построить новую, справедливую жизнь только с помощью России, сохранившей главные органические начала – общину, где смиряются амбиции личности, и православие, высшую религиозную форму, в которой сочетаются идеи социализма и коммунизма.

Социальные возможности христианства, по славянофилам, далеко не исчерпаны. Сейчас необходимо общество, основанное на действительно христианских, евангельских началах. Тогда нравственные обязанности индивида, устанавливаемые христианством, будут переведены в юридические нормы.

В частности, Ю. Ф. Самарин отмечал:

Христианская религия проповедует богатому уделять от своего имущества бедному. Новое общество поймет, что так и должно быть… То, что составляет обязанность богатого, есть право бедного. Всякий человек должен иметь собственность: это его право. Следовательно, собственность должна быть общею. И много других вопросов социальных разрешится тем же образом.

Здесь нужно вспомнить, какое огромное значение придавали социалисты коллективизму, созданию объединений людей в борьбе с миром капитала. Община и была идеальной ассоциацией такого рода, одухотворенной при этом православием. Будучи «основой, грунтом всей русской истории» (Ю. Ф. Самарин), она была создана естественно, а не искусственно, и изначально строилась на примирении интересов, а не на борьбе. И Россия должна воспользоваться этим проявлением «народного духа», пронесенным через века.

Переделами земли община предупреждает пролетаризацию, обезземеливание крестьянства, а значит, и антагонизм между собственниками земли и теми, кто ее лишился. Поскольку крестьянин-общинник одновременно и производитель, и «предприниматель», то есть владелец того, что он произвел, то в общине производитель не становится жертвой интересов производства, как это ежедневно происходит при капитализме.

Поэтому славянофилы надеялись, что сохранение и развитие общинного устройства позволит России избежать революции, а община в конечном счете превратится в «нравственный союз людей», «братство», «торжество духа человеческого». Отсюда вытекало отождествление понятий «община и земля»: вся русская земля есть большая община.

Удивляться будем?

Полагаю, не только у меня приведенная выше критика Запада порой вызывала удивление.

Почему Россия, какой она была во второй четверти XIX века, в лице своих интеллектуалов предъявляла к Европе претензии нравственного свойства и поучала ее?

Как могло получиться, что умнейшие русские люди, живя в отсталой культурно и экономически стране с крепостным правом и неграмотным на 90 % населением, видели себя спасителями западной цивилизации от неминуемой гибели?

Наше недоумение объясняется просто – и Запад, и Россия оценивались ими с другой точки зрения, исходя из других приоритетов, чем это делаем мы сегодня.

Россия – патриархальная страна, и в этом качестве она осуждала непохожий на себя мир со своей собственной точки зрения, для нее совершенно естественной. В. Ф. Одоевский, С. П. Шевырев, М. П. Погодин и славянофилы отстаивали право России идти своим путем.

Для них необсуждаемый критерий № 1 военная мощь.

А критерий № 2 – политическая стабильность. Революция в России никому не нужна.

Здесь ценят дух народа, который проявляется в годину испытаний, как в 1812 году, что в числе прочего доказывает наше моральное превосходство над европейцами, которые покорились Наполеону.

В этой системе ценностей о числе университетов и грамотности населения даже не вспоминают. Здесь технический прогресс не является абсолютной ценностью, поскольку в обществе еще нет понимания его принципиальной важности для цивилизации.

Поэтому русские люди нисколько не чувствовали себя ущербными. Они доказали свое первенство на поле боя и, кроме того, безусловно ощущали огромный и пока нераскрытый интеллектуальный и духовный потенциал своего народа.

Поэтому они объявляют отставание от Запада мифом, точнее, выводят его за скобки привычной диагностики, привычных сравнений, намечают другое поле для сопоставлений и вводят столь любимое в России грамматическое будущее время, откладывая на грядущее ликвидацию неграмотности и т. п.

При этом в ряде пунктов критика Запада была совершенно справедливой. Кажется, В. М. Вильчек как-то великолепно сказал, что «заря капитализма была такой мрачной, что Маркс ее принял за закат». Ведь, согласитесь, трудно ожидать иного отношения, кроме негативного, к таким «прелестям капитализма», как детский труд у станков, рост нищеты и т. д. Человечество и сегодня отнюдь не смирилось с этим.

Однако эти обвинения девальвирует одно деликатное обстоятельство: их выдвигают представители господствующего сословия в стране, где почти половина населения – крепостные крестьяне, а остальные, хотя лично свободны, также являются «аппаратом для вырабатывания податей».

Казалось бы, какое нравственное превосходство над миром свободных людей может иметь страна с крепостным правом?

Например, для Аксакова и Одоевского высшим воплощением порочности Запада являются (кто бы мог подумать?) США:

Северная Америка вся насквозь проникнута эгоистическим, холодным началом и вся представляет обширную общественную сделку людей между собою, лишенную всякой любви…

Нигде нет такой страшной деятельности, устремленной, главное, на выгоду… нигде нет такого страшного эгоизма, такого бездушного тиранства и унижения себе подобных, как в Северной Америке, разводящей и продающей людей, искалеченных общественною сделкою, людей, не признаваемых людьми, несчастных негров…

Не таково, конечно, призвание человека. Духовные потребности живут в нем и не падут в борьбе с материальным смыслом. Но есть русский народ, верующий в высокое начало общины, народ, который должен сказать миру слово жизни и разума.

Что и говорить, прекрасные слова! Если забыть о том, что их пишет не самый бедный русский помещик, чья семья, чьи единомышленники и друзья в тот момент владели тысячами «почти» негров, только с кожей белого цвета, которые, как известно, были предметом рыночного оборота.

Как крепостная Россия может осуждать рабство в США?

По понятиям дворян того времени – может, ибо крепостное право для множества образованных людей – никоим образом не рабовладение. Достаточно вспомнить «Выбранные места из переписки с друзьями» Н. В. Гоголя.

Крепостничество они трактуют, подобно некоторым нашим современникам, как систему социального патронажа, покровительство сирым и убогим крестьянам. Не случайно Одоевский, например, был убежден, что в 1900 году дворяне будут сдавать экзамен на звание помещика.

Приезд «Ученого немца»

Timeo Danaos et dona ferentes[2].

Вергилий. Энеида

В том, что к середине XIX века община уже превратилась в национальный миф, огромную роль сыграл барон Август фон Гакстгаузена (1847). Ведь славянофилов тогда печатали мало.

Этот немного подзабытый персонаж нашей истории «открыл», как говорили в XIX веке, общину в 1843 году, когда с разрешения правительства и за его счет путешествовал по России. Его выводы, опубликованные в 1847 году, в большой мере навеянные общением со славянофилами в Москве, были весьма неожиданными.

Он объявил, что «во всех других странах Европы глашатаи социальной революции ополчаются против богатства и собственности: уничтожение права наследства и равномерное распределение земли – вот лозунг этих революционеров. В России такая революция невозможна, так как утопия европейских революционеров в этой стране получила в народной жизни свое полное осуществление», поскольку в общине все равны и каждый новый ее член получает свою долю земли.

То есть западные социалисты борются за ситуацию, которая уже реализована в русской крепостной общине! Вот где, оказывается, воплотились мечты французских революционеров!

Поэтому Гакстгаузен считает, что этот «удивительный общинный строй заслуживает того, чтобы позаботиться о его сохранении», а так как внедрение западных форм промышленности неизбежно разрушит его, он категорически против индустриализации России.

Нельзя, видимо, лучше и эффектнее уравнять крепостничество и социализм, чем это сделал Гакстгаузен. Ведь если А равно Б, то ведь и Б равно А. Поставив, по сути, знак равенства – пусть и примерного – между ними, Гакстгаузен защитил первое и объявил борьбу за второй неактуальной для России.

Это хорошо понимали современники. Так, Д. А. Столыпин, двоюродный дядя реформатора, отмечал, что Гакстгаузен первым

под влиянием социалистических идей на Западе открыл у нас общину. Восхваление общины, к чему стремились коммунисты того времени и что, казалось, было осуществлено крепостною общиной в России, – идея, прямо пришедшая к нам с Запада, такою ее и выставил барон Гакстгаузен Западной Европе.

До тех пор мы все знали общину на практике, и никто из современников, могу это утверждать, не думал о ее восхвалении до появления книги барона Гакстгаузена. Для всякого беспристрастного лица увлечение общиной есть увлечение западными воззрениями на социализм.

И это обстоятельство крайне важно для понимания идейных пружин нашей истории последних 170 лет.

В целом Гакстгаузен сильнейшим образом содействовал идеализации общины и оказал огромное влияние на выработку мировоззрения всего русского общества середины XIX века. Он серьезно подкрепил тезисы об общине как истинной выразительнице «народного духа» России и как гарантии от пауперизма и пролетаризации деревни. Для множества русских людей вплоть до 1917 года это стало аксиомой.

Кстати, его роль не ограничилась тем, что в 1847–1852 годах он как бы поставил «знак качества» на воззрениях славянофилов и придал им европейскую известность. Его авторитет в глазах Александра II был столь высок, что он сыграл некоторую роль в подготовке реформы 1861 года.

Я не собираюсь демонизировать Гакстгаузена (хотя и принижать его роль было бы неверно). Важнее понять, почему его мысли оказались так востребованы. Думается, что едва ли «проект „Гакстгаузен“» имел бы такой оглушительный успех, если бы он одновременно не угадал и не угодил, если бы его построения не соответствовали мыслям и желаниям – тайным и явным – русского общества видеть в России уникальный самобытный мир.

О чем звонил «Колокол»?

На людей, чьи поступки до такой степени зависят от настроения, нельзя возлагать никакой серьезной ответственности.

Стефан Цвейг

Дальнейшая судьба идей славянофилов в большой мере связана с яркой, местами обаятельной и даже феерической, однако абсолютно безответственной фигурой основателя крестьянского (общинного) социализма, то есть левого народничества, А. И. Герцена.

Герцен исключительно важен для нашей истории, поскольку именно с ним в огромной степени связано развитие не только революционных идей, но и русского общества в целом.

Крайне «разочарованный» итогами революций 1848–1849 годов, но так и не смирившийся с нравственным падением европейцев, оказавшихся «мещанами», Герцен прочел два первых тома опуса Гакстгаузена, вышедших в 1847 году.

После этого он быстро и весьма беззастенчиво переформатировал идеи славянофилов и Гакстгаузена и, убрав из них христианскую составляющую, выдвинул теорию «общинного социализма», сыгравшую огромную роль в нашем идейном развитии.

Теперь – вопреки прежнему своему мнению 1843–1844 годов – он был согласен с тем, что в русской уравнительно-передельной общине уже воплощены те идеалы эгалитаризма, демократии и пр., о водворении которых в обществе «грезят» социалисты Запада.

Поэтому русская община не только станет основой будущего социалистического строя в России, но и спасет мир в целом – на меньшее он, как и славянофилы, согласен не был.

Вслед за ними он также считал, что Западу, придумавшему социализм, не дано воплотить его в жизнь без русской общины, без России, которая «станет Иисусом (Навином. – М. Д.) для европейского Моисея и введет человечество в землю обетованную, которую пожилому пророку было позволено видеть только издалека».

Залог этого – «необремененность русской психики, ее варварская свежесть – и глубоко коренящееся в русском народе сознание его права на землю, этот как бы врожденный социализм».

Первого июля 1857 года Герцен выпустил в свет первый номер «Колокола», который быстро обрел громадную популярность и сделал его издателя одним из важнейших людей своего времени.

Современник вспоминал:

Явился новый страх – Герцен; явилась новая служебная совесть – Герцен; явился новый идеал – Герцен. Герцен основал эпоху обличения. Это обличение стало болезнью времени. ‹…› Едва мы выходили из училища, то начинали слышать разговоры о Герцене; в военно-учебных заведениях ‹…› Герцена брошюры читались, сваливаясь с неба, и я помню при встрече с юнкерами-сверстниками разговоры о том, что у них классы делятся на герценистов и антигерценистов… ‹…› Во всех министерствах забили тревогу; везде явились корреспонденты Герцена из министерства ‹…› знали, что Герцен имеет читателей в Зимнем дворце.

Начался его звездный час. В Лондоне не было отбоя от посетителей.

Он определенно почувствовал себя очень важным. Как минимум. Сбылось то, о чем мечтал всю жизнь.

Эту упоительную идиллию нарушил справедливо обвинивший его в безответственности и разжигании страстей Б. Н. Чичерин.

Как издатель Герцен оказался несостоятелен. Того, что называется разумной издательской политикой, не было и в помине. Для этого нужны были умеренность и стратегическое видение ситуации, то есть качества, которыми Герцен не обладал. «Колокол» превратился в бессистемное собрание негатива и компромата, излагаемого развязным ерническим тоном.

Для каждой новой эпохи довольно естественно самоутверждаться за счет предыдущей. Всегда найдется, что сказать плохого о недавнем прошлом. Неизвестные тебе разоблачения читаются с интересом, как дополнение к тому, что знаешь сам, и как лишнее подтверждение твоей собственной правоты. Популярность «Колокола» выросла на этом.

Однако здесь важна и нужна мера, разумный баланс между критикой и конструктивными предложениями. И если львиную долю газетной площади занимает негатив, разбавленный призывами к немедленному переходу еще крепостнической России к социализму, трудно считать такое издание серьезным. Теряется смысл.

Крах «Колокола» наступил, однако, по другой причине – в 1863 году он поддержал Польское восстание, чего русские читатели по вполне понятным причинам не поняли и не приняли.

Однако годы неустанной пропаганды сделали свое дело.

Во многом именно стараниями Герцена понятия «критика»/«обличение» и «передовое мышление» вплоть до отречения Николая II стали синонимами. Адекватно воспринимать значение совершающихся колоссальных преобразований Александра II и лояльно к ним относиться означало быть не «передовым». Правительство было модно поносить, обвинять в неискренности и с нетерпением ждать, когда оно проявит свою истинную крепостническую сущность.

Герцен во многом способствовал тому, что негативные оценки прошлого по инерции переносились на новые, еще неокрепшие тенденции развития страны и общества, нуждающиеся в поддержке, а не в превентивной (по принципу «все, что исходит от правительства, априори плохо») и часто несправедливой критике.

«Колокол», наряду с неслыханным ослаблением цензуры, инициировал пропаганду Чернышевского, Добролюбова, Писарева и Ко и, соответственно, резкую радикализацию части «революционной демократии» еще до 19 февраля 1861 года.

Проверка подлинности

Насколько верны приведенные выше рассуждения об общине?

В публицистике конца XVIII – первой половины XIX века не раз возникает образ огромной империи, состоящей из тысяч малых монархий-поместий. И мнение о том, что вотчинное управление, в сущности, было самодержавием в миниатюре, вполне справедливо.

Власть помещиков-«монархов» реализовывалась главным образом через крестьянскую общину («мир», «общество»).

Во избежание недоразумений и недопонимания коснемся сначала вопросов семантики.

В нашем массовом сознании понятие «община» традиционно имеет позитивные коннотации и, как правило, априори вызывает симпатию, поскольку с ней связано представление о группе единомышленников, соединенных важным общим делом, неотделимым от взаимопомощи, взаимовыручки и других безусловно положительных явлений.

Однако в исторической науке это один из тех терминов-ловушек, которые обозначают явления, с одной стороны, в чем-то схожие, иногда даже близкие, а с другой – весьма серьезно различающиеся по внутреннему содержанию, так что на бытовом уровне восприятия это часто порождает проблемы интерпретации.

К таким терминам относятся «крепостное право», которое не было одинаковым на западе и востоке Европы, «социализм» и другие.

Схожая путаница имеет место в отношении сельской общины, которая в широком смысле является одной из форм сельского общежития и уже поэтому может быть очень разной. Так что всякий раз нужно четко понимать, о какой именно общине идет речь, иначе мы будем подменять одни явления другими, вкладывая в них один и тот же смысл, что недопустимо.

В каждую эпоху нашей истории значение сельской общины определялось, во-первых, отношением крестьянина к земле и, во-вторых, теми обязанностями, которые на общину возлагало государство.

Поэтому общины были разными до и после закрепощения крестьян в 1649 году, от них, в свою очередь, отличалась община периода 1725–1861 годов (после введения подушной подати – с подразделением на общины крепостных, государственных и удельных крестьян), и другим явлением была пореформенная община.

При этом все они оставались формами общежития людей в сельской местности и все были общинами, однако положение крестьян – всех вместе и каждого в отдельности – в них весьма серьезно различалось.

Как мы уже говорили, к середине XVIII века выяснилось, что уравнительно-передельная община является эффективной формой эксплуатации крестьян. И главным помощником барина в управлении был «мир», то есть крестьянский сход во главе с назначенной или выборной администрацией. Конечно, функции мира в управлении крепостными и его роль в жизни крестьян различались в отдельных имениях, что заметно даже по русской классической литературе.

Работы по истории отдельных вотчин подтверждают, что каждое поместье, в сущности, было мини-монархией, часто со своими особенностями, которых не было у других помещиков. Например, в костромском имении А. В. Суворова крепостные могли продавать друг другу землю.

Мирское управление и общинное землепользование стали организационными устоями крепостной системы, потому что мир, выполняя все распоряжения барина, контролируя жизнь крепостных, часто отвечал перед ним круговой порукой за исправное течение дел – чего не было в XVI–XVII веках – и тем самым кардинально облегчал ему управление.

Главной идеей «политэкономии крепостничества», не всегда, впрочем, реализуемой, была максимальная загруженность земли и крестьян – они не должны были простаивать втуне. А главной обязанностью мира была реализация этих руководящих принципов на основе уравнительного землепользования.

Как правило, каждый двор должен был получать столько земли, сколько мог осилить, – не больше и не меньше. Таким образом, мир должен был равнять землю по работникам (вместе с тем были и поместья без переделов – все решали конкретные обстоятельства места и времени).

Если двор ослабевал, у него отнимали часть земли и прибавляли ее сильным дворам. Это называлось свалкой-навалкой наделов. Если неравномерность распределения земли становилась значительной, проводился передел земли у всех дворов.

Таким образом, уравнительное землепользование, поднятое на щит славянофилами и Герценом, с большим пафосом назвавшим его в 1859 году «правом на землю», которым в передельной общине обладает каждый крестьянин, в реальности было не чем иным, как «правом на тягло», «правом» за одинаковую для всех земельную пайку работать на барина и государство.

Сказанное, полагаю, показывает меру неосновательности идущих от славянофилов утверждений о том, что благодаря общине века крепостного права не потревожили народной души, сохранившей свои наилучшие качества.

Мы достаточно знаем об исторической эволюции общины в XVI–XIX веках, чтобы понимать ложность идеи об «изначальности» переделов. Однако до выхода в 1856 году работы Чичерина об этом не было известно, так что убеждение в древности передельной функции общины было общим. Впрочем, выводы Чичерина не изменили позицию ее поклонников.

Важно знать и то, что впервые о вреде переделов земли заговорили еще при Екатерине II в связи с проблемой интенсификации сельского хозяйства, то есть перехода от трехполья к многополью. И в дальнейшем критика общинных порядков продвинутыми помещиками и агрономами продолжалась вплоть до 1861 года, причем о негативных сторонах переделов, чересполосицы и принудительного севооборота высказывались те же самые мысли, что и во время работы Особого совещания С. Ю. Витте в 1902–1904 годах с понятной поправкой на стилистику русского языка.

Так, И. Я. Вилкинс в 1834 году поставил проблемы, которые страна не смогла решить в течение последующих семидесяти лет. Он писал о губительном воздействии чересполосицы, из-за которой крестьянские поля плохо удобряются, плохо обрабатываются, но хуже всего то, что при чересполосице вся деревня должна подстраиваться под уровень самых слабых домохозяев.

Более того, и правительство считало общину тормозом сельскохозяйственного прогресса. Реформа Киселева, как мы знаем, была построена на общине. Однако именной указ Николая I от 9 декабря 1846 года предоставил Министерству государственных имуществ право в виде опыта давать крестьянам-переселенцам вместо душевого раздела земли семейные наследственные участки.

В указе приводилось мнение П. Д. Киселева о том, что общинное землепользование часто создает «чрезвычайные затруднения» как для удобрения и усердной обработки земли, так и для своевременной уборки урожая. Эти причины порождают в крестьянине «беспечность и равнодушие», изменить которые может только переход от нынешнего подушного раздела земель к наследственным недробимым семейным участкам.

Таким образом, и правительство, и немало помещиков в 1840–1850-х годах сознавали, что община тормозит развитие крестьянского хозяйства, и понимали преимущества частной собственности на землю.

Тем не менее они солидарно выступают за сохранение общины. Почему?

Только ли потому, что в эту проблему с 1830-х годов вмешались политические расчеты? Что возникает концепция «вечной» «самородной» общины, идея о переделах земли и уравнительном землепользовании как нашей национальной особенности, которая предохранит страну от мучительного западного пути развития?

Да, об общине говорится много красивых слов, и часто вполне искренне. Однако эти слова никак не отменяют того простого факта, что уравнительно-передельная община является оптимальной формой для эксплуатации крестьянства в условиях сословно-тяглового строя при низком уровне агрикультуры.

Я не собираюсь сейчас высчитывать долю общинного романтизма и утилитарных расчетов в восхвалениях общины, однако забывать о них – непродуктивно. Так или иначе следует признать, что, как ни печально, в основе идейного развития русского общества со второй четверти XIX века лежал «нас возвышающий обман».

Реальная община в большинстве случаев имела мало общего с конструкциями славянофилов.

Историк Н. М. Дружинин, анализируя материалы ревизии государственной деревни 1836–1840 годов, отмечает:

«Мир», уходивший своими корнями в глубокое прошлое, представлялся и самому Киселеву, и многим из его современников хранителем народных обычаев, крестьянским оплотом против несправедливостей и насилий.

В действительности… крестьянское самоуправление, за исключением северных районов, переживало состояние упадка и вырождения.

Расслоение крестьянства и давление бюрократии превратило сельскую общину в орудие деревенских богатеев и уездных чиновников. Напрасно мы станем искать в конкретных материалах ревизии доказательства свободы, и независимости крестьянского самоуправления.

Черты идеализации, которые придавались сельскому миру в описаниях славянофилов, быстро стираются в свете материалов киселевской ревизии. Сухие протокольные записи ревизоров разнообразных губерний дают безрадостную картину мирской жизни государственной деревни.

Мирской сход – это прежде всего пьяная сходка, которая инсценируется деревенскими кулаками и сельскими начальниками около и внутри питейного дома.

Мирские выборы, которые в принципе были важнейшим актом самоуправляющейся общины, определяя состав ее исполнительных органов, проходили в обстановке полного беспорядка и пьяного угара.

Деревнями и выборными повсеместно заправляла кучка бойких и своекорыстных богатеев. Они умело манипулировали сельскими сходами, заранее покупая голоса участников за ведра водки и мелкие денежные подачки.

Вот как изображает выборы ревизор Московской губернии.

Активная часть «предвыборной кампании» стартует за несколько дней до схода. Тот, кто хочет стать, например, волостным головой, объезжает округу с бочонком водки и с «изветами» на нынешнего носителя власти или же с широкими обещаниями – в случае, если сам занимает этот пост.

«Потом собирается сход толпою, без всякого порядка и разделения даже на стороны, но всегда в сопровождении вина и буйства». Через три-четыре часа

мир мало-помалу расходится, засыпает и утихает. Этим и оканчивается выбор. Затем земский [исправник] со сговорившимися пятью или шестью человеками пишут приговор, означая в оном произвольно и согласившихся, и несогласившихся, или не бывших даже на сходе. Все это везется в город, и тем проформенность оканчивается.

Во Владимирской губернии «выборы крестьянские начинаются пирами: одни угощают крестьян, чтобы быть избранными, другие – чтобы быть уволенными». Баллотировка происходит с помощью лукошка картофеля и чашек, куда кладутся картофелины (один клубень – один голос). Несложно вообразить, как с ними управляются «подгулявшие» люди, нередко набирающие в руку столько клубней, сколько могут ухватить, чтобы положить их в какую-нибудь избирательную чашку.

Затем картофелины из чашек подсчитываются, результаты записываются, однако без понимания того, что число клубней не должно превышать число собравшихся на выборы крестьян.

«Вообще на выборах шум, крик, брань, упреки, а иногда драки», которые отвращают от выборов «крестьян благомыслящих, трезвых и доброго поведения. Многие крестьяне в похвальбу себе говорят: „Я, сударь, человек тихой, на выборах-то и на сходах никогда не бывал“».

Подобные характеристики, сообщает Дружинин, совершенно обычны.

Впрочем, тому же Хомякову не хуже ревизоров Киселева было известно, что реальная община – вовсе не тот гармоничный идиллический мир, который он рисовал в своих текстах. Ведь он был практическим хозяином и еще в 1842 году писал, что «строгое устройство мира приводит крестьян небойких и плохих в тяжелую зависимость от крестьян расторопных и трудолюбивых», что бедные крестьяне в общине зависят от богатых, что в общине встречается «чрезмерная глупость или неисцелимая лень», а среди крестьян есть «ленивые и негодяи».

Но это знание, так сказать, внутреннее, для себя, а община как парадная витрина идеологии – совсем другое дело.

Такого рода двойственность, весьма похожая на лицемерие, была характерна и для Герцена. Возьмем его идею социалистического потенциала общины, который волшебным образом должен быть превращен в полноценный социализм, на чем 60 лет стояло левое народничество.

Вот типичный образчик рассуждений Герцена, в котором он соотносит перспективу развития России с опытом человечества:

Серьезный вопрос не в том, которое состояние лучше и выше – европейское, сложившееся, уравновешенное, правильное, или наше, хаотическое, где только одни рамы кое-как сколочены, а содержание вяло бродит или дремлет в каком-то допотопном растворе, в котором едва сделано различие света и тьмы, добра и зла.

Тут не может быть двух решений.

Остановиться на этом хаосе (российском) мы не можем… но… чтобы сознательно выйти из него, нам предстоит другой вопрос… есть ли путь европейского развития единый возможный, необходимый, так что каждому народу, – где бы он ни жил… – должно пройти им, как младенцу прорезыванием зубов, срастанием черепных костей и пр.?

Или оно само – частный случай развития, имеющий в себе общечеловеческую канву… И в таком случае не странно ли нам повторять теперь всю длинную метаморфозу западной истории, зная вперед le secret de la comedie[3].

Звучит красиво – в типично герценовском стиле.

Но что за этим стоит?

Каким образом превозносимый им «коммунизм в лаптях» может обеспечить процветание русского крестьянства, если сейчас оно живет «в каком-то допотопном растворе, в котором едва сделано различие света и тьмы, добра и зла»?

Как можно «сознательно» выйти из такого хаотического состояния, где плохо различаются белое и черное? Тут и ошибиться недолго, приняв одно за другое.

Какой степенью инфантилизма нужно обладать, чтобы, живя в городе, где через четыре года откроется метро, всерьез писать, что западный мир, якобы дошедший до своего предела, спасет «какой-то тусклый свет» «от лучины, зажженной в избе русского мужика»?

И еще с ноздревским фанфаронством смаковать:

…Этот дикий, этот пьяный в бараньем тулупе, в лаптях, ограбленный, безграмотный… этот немой, который в сто лет не вымолвил ни слова и теперь молчит, – будто он может что-нибудь внести в тот великий спор, в тот нерешенный вопрос, перед которым остановилась Европа, политическая экономия, экстраординарные и ординарные профессора, камералисты и государственные люди?

В самом деле, что может он внести, кроме продымленного запаха черной избы и дегтя?

Вот подите тут и ищите справедливости в истории, мужик наш вносит не только запах дегтя, но еще какое-то допотопное понятие о праве каждого работника на даровую землю. Как вам нравится это? Положим, что еще можно допустить право на работу, но право на землю?.. А между тем оно у нас гораздо больше чем право, оно факт.

В этом фрагменте есть все – и воздетые руки, и театральный пафос зазывалы, и горделивое поглядывание в сторону тупой европейской профессуры и государственных людей – «Знай наших!».

Нет только здравого взгляда на окружающий мир. Судя по тексту (не факт, что он так думал на самом деле), Герцен искренне не понимает, о чем пишет.

Он, повторюсь, не осознает, что приводящее его в восторг «право на землю» – это не право на свободу, на собственность и достаток, а лишь «право на тягло», на равное с другими тяглецами «право» вкалывать на барщине либо платить оброк казне или барину.

И не менее поразителен финал рассуждений Герцена, декларирующий, что

задача новой эпохи, в которую мы входим, состоит в том, чтоб на основаниях науки сознательно развить элемент нашего общинного самоуправления до полной свободы лица, минуя те промежуточные формы, которыми по необходимости шло, плутая по неизвестным путям, развитие Запада.

Новая жизнь наша должна так заткать в одну ткань эти два наследства, чтоб у свободной личности земля осталась под ногами и чтобы общинник был совершенно свободное лицо.

В голове сразу всплывают строки из гимна СССР о «союзе нерушимом республик свободных».

Тут ведь одно из двух: или республики свободны, или союз нерушим. Третьего не дано.

Либо человек – собственник земли, и тогда она у него точно «под ногами», а он является «совершенно свободным лицом».

Либо он «общинник» в уравнительно-передельной общине, и тогда он получает от общины пайку, как раньше получал ее от помещика, чтобы тянуть тягло, и «совершенно свободным лицом» он быть не может по определению.

Герцену ли, не самым простым путем получившему свое наследство, не знать, что истинная свобода обеспечивается собственностью, а не периодически переделяемой землей, которая неизвестно кому принадлежит? Это удел рабов и крепостных.

И как можно обосновывать идеалы свободы и справедливости на нормах, выросших из крепостных отношений? Ах да, крепостное право ведь не повлияло на душу народа…

Когда пытаешься понять, каким же чудом будут реализованы герценовские мечтания, на ум приходят только два актора, и оба относятся к низшим водоплавающим позвоночным, прославленным в русском фольклоре, – это Золотая Рыбка и героиня сказки «По щучьему велению».

Здесь закономерно возникает вопрос о мере его искренности.

Позже Ф. Энгельс будет объяснять народникам, что в русской общине, как и в германской марке, кельтском клане, индийской и других общинах «с их первобытно-коммунистическими порядками», за сотни лет существования никогда не возникал стимул «выработать из самой себя высшую форму общей собственности… Нигде и никогда аграрный коммунизм, сохранившийся от родового строя, не порождал из самого себя ничего иного, кроме собственного разложения».

Поэтому коренное преобразование общины возможно только после победы пролетарской революции на Западе, которая поможет России сельскохозяйственными технологиями и деньгами.

Разумеется, народников это не убедило – «у советских собственная гордость».

Возникновение нового общественного настроения

Итак, реальная крепостная община была не очень похожа на романтические конструкции славянофилов, которые просто сочинили красивую сказку, придумав себе народ, как люди иногда придумывают себе возлюбленных, приписывая им все мыслимые достоинства.

Проблема, однако, была в том, что эта сказка адекватно соответствовала внутреннему мироощущению множества русских людей – однако не всех. Оценивая значение славянофилов, Чичерин писал, что в их

учении русский народ представлялся солью земли, высшим цветом человечества. Без упорной умственной работы, без исторической борьбы, просто вследствие того, что он от одряхлевшей Византии получил православие, он становился избранником Божьим, призванным возвестить миру новые, неведомые до тех пор начала… И патриотизм, и религиозное чувство, и народное самолюбие, и личное тщеславие – все тут удовлетворялось.

Чичерин был далеко не единственным, кого это «чистое фантазерство» не устраивало, кто понимал, что это слишком удобная точка зрения. Вместе с тем понятно, что многим трудно устоять от соблазна считать свой народ «солью земли». Трудно равнодушно воспринимать учение, которое тешит «и патриотизм, и религиозное чувство, и народное самолюбие, и личное тщеславие».

Сплав самодовольства с мессианством – сильный наркотик. Мы знаем, что в течение последних 180 лет аргументы славянофилов вовсю использовались и используются в наши дни пропагандистами самых разных направлений, даже враждебных друг другу. И – воспринимаются миллионами людей, живших в Российской империи и в СССР и живущих в современной России. Приятно сознавать свою принадлежность к народу – «Божьему избраннику».

Видный государственный деятель А. Н. Куломзин (1838–1923) пишет о том, что славянофильский

взгляд на нашу общину, как на носительницу чего-то особенного, как на великую панацею от грядущих зол пауперизма… необычайно льстил национальному самолюбию, и не удивительно, что чересчур многие не славянофилы беззаветно поверили этому учению.

У меня взгляд этот так сильно засел в голове, что ни путешествия по Европе, ни созерцание там успехов земледелия в руках частных собственников, ни прилежное изучение политической экономии не изменили моих взглядов. Лишь смутное время 1905–1906 годов, указавшее на тот социалистический путь, который развила община в быту крестьянского сословия, окончательно меня отрезвило.

Нам сейчас непросто понять, насколько указанная выше проблематика была важна и актуальна для людей того времени.

Решался ключевой вопрос реальной политики не очень далекого будущего: куда идти стране?

Новейшая история Запада из России виделась хаосом неразрешимых противоречий, которые должны были непременно погубить его.

Отсюда возникали законные вопросы.

Если развитие Запада полно потрясений, страданий и жертв, зачем России идти его путем?

Если прогресс промышленности чреват ростом числа беспокойных и опасных пролетариев – разоренных крестьян, то зачем нам фабричная промышленность? Мы знаем, что невиданный технический прогресс Запада для русских людей отнюдь не был безусловной ценностью.

Зачем ломать существующий порядок, при котором каждый крестьянин обеспечен землей? Отсюда вытекала не только апология крепостного права, но и отрицание необходимости индустриализации (конечно, звучали и другие голоса).

Очень сильна была идея о том, что Россия должна остаться аграрной страной, а промышленность нужно развивать в форме кустарных заведений и «патриархальных» фабрик. Подобная недооценка индустрии и непонимание ее важности всегда были характерны для отсталых земледельческих стран.

Так или иначе совокупными усилиями славянофилов и близких к ним по взглядам интеллектуалов, а также Гакстгаузена с конца 1830-х годов начинается формирование нового общественного настроения, кристаллизации которого содействовали Герцен и Чернышевский.

Его важнейшими компонентами, заслуживающими отдельных исследований, стали:

1. Идея самобытности русского исторического развития, превратившаяся в своего рода «религию», то есть уверенность в неповторимости, уникальности положения России в тогдашнем мире и в морально-нравственном превосходстве русских над эгоистичными расчетливыми европейцами, живым доказательством чего считалась уравнительно-передельная община.

На практике это оборачивалось высокомерным отторжением опыта человечества и фактическим убеждением, что, условно говоря, действие экономических и других законов развития человечества заканчивается на русской границе.

2. Неотделимое от этого мессианство – Россия понималась как маяк и надежда для всего мира; господствовала уверенность в том, что благодаря общине она решит социальный вопрос лучше и легче, чем Европа.

Православный компонент мессианства атеисты, понятно, не разделяли, но атеистами были не все.

3. Выраженный антиевропеизм, очень сильные антикапиталистические, а шире – антимодернизационные настроения, неявная склонность к автаркии. Будущее России виделось только на контрасте, на противопоставлении Западу.

4. Приверженность различным вариантам социализма – от христианского у славянофилов до атеистического революционного у левых народников, а также политика государственного социализма, проводившаяся Александром III и Николаем II.

Уравнительно-передельная община, лежавшая в основе этого нового общественного настроения, превратилась в миф национального самосознания, символизирующий наше морально-нравственное превосходство над «гнилым» меркантильным Западом.

Она воспринималась как живое воплощение христианских ценностей. Тезис о том, что община – гарантия от пролетаризации деревни, во многом предопределивший конструкцию реформы 1861 года (помимо фискально-полицейских соображений), стал аксиомой, а община «вошла для многих в неизменный инвентарь национальных святынь, подлежащих охранению».

Все перечисленное выше было неотделимо от низкого уровня правосознания русского общества, вполне естественного после веков порожденного крепостничеством правового нигилизма.

Это новое настроение само по себе было программой, оказавшей влияние не только на подготовку и реализацию Великих реформ.

Выросшее из мессианства оно, повторюсь, было как формой самоутверждения, так и одновременно и своего рода самозащитой русского общества от грядущей модернизации.

Поэтому оно во многом предопределило общественное и идейное развитие нашей страны в пореформенную эпоху, став психологической основой антикапиталистической утопии.

Вместе с тем повторю, что превращение общины в национальную святыню имело и другую сторону, о которой не стоит забывать: для власть имущих она была оптимальной формой эксплуатации и контроля деревни. И наивно думать, что данный аспект был на периферии сознания тех, кто принимал решения перед Крестьянской реформой и после нее. Конечно, об этом не принято было говорить вслух, но иногда люди проговаривались.

Всего один пример. Товарищ обер-прокурора Второго («крестьянского») департамента Сената (позже правитель канцелярии МВД) Н. А. Хвостов был одним из главных деятелей, загнавших в конце XIX века деревню в правовой хаос сенатских толкований ее жизни.

В декабре 1904 года в Особом совещании С. Ю. Витте он с пафосом говорил, что «группа истинно русских людей не может никогда помириться ни с упразднением общины, ни с уничтожением семейного быта крестьян», и укорял «космополитов», которые думали,

что здесь, в России, можно сделать все то, что уже сделано в Западной Европе, что земля и у нас может быть распродаваема, как на Западе, что нам нечего бояться пролетариата, потому что в Западной Европе тоже существует пролетариат.

В настоящее время нам – националистам остается только просить о том, чтобы не делали вреда тому, что у нас есть самобытного – тому, что на Западе уже испорчено непоправимо, и в чем нам вскоре вся Западная Европа будет завидовать, то есть нашей общине, нашим обеспеченным неотчуждаемой землей крестьянам и др.

В заключение он ссылался на «гениальные умы» Кавура и Бисмарка, утверждавших, что «вся сила России заключается в общинном устройстве, в ее обеспеченных землей крестьянах».

Что и говорить, принципиальный человек, хотя и с высокой потребностью в чужой зависти.

Между тем хорошо знавший Хвостова К. Ф. Головин характеризовал его как «усердного и зоркого стража полной сохранности общины», убежденного, «что мирское владение – один из верных устоев русского государства», прикасаться к которому «он не позволял» – так как только община, по его мнению, обеспечивает помещикам «полевых рабочих, которых не хватило бы при подворном заселении».

Я не собираюсь строить догадки на предмет искренности апологетов общины, будь то помещики, или революционеры, но убежден, что их славословия в ее адрес весьма часто прикрывали куда более приземленные вещи.

Во всяком случае, очевидно, что социал�

Скачать книгу

© М. Давыдов, 2022

© В. Тян, иллюстрации, 2022

© Д. Черногаев, дизайн серии, 2022

© ООО «Новое литературное обозрение», 2022

От автора

Эта книга о бремени истории. О том, какую власть имеют над нами вековые демоны. О живучести отживших, казалось бы, идей, реализация которых уже не раз ставила нашу страну на край гибели.

Все мы – современники неудачных масштабных реформ, кто в большей, кто в меньшей степени, поэтому неудивительно, что в последние годы мы все чаще задумываемся о том, почему попытки либерализации России в течение последних 160 лет оказываются бесплодными (по крайней мере, так это представляется со стороны).

Не так давно мой коллега и друг С. В. Мироненко, касаясь этой темы, апеллировал к своим воспоминаниям о перестройке. В частности, он заметил, что чем чаще М. С. Горбачев повторял, что «перестройка необратима», тем явственнее эти слова представлялись ему «заклинанием человека, боящегося как раз обратного и убеждающего самого себя в правильности выбранного пути».

И действительно, продолжает ученый,

каждый раз, когда в истории России начиналось коренное переустройство страны, опасность возврата к прошлому оказывалась жестокой реальностью. После реформ следовал период контрреформ, либеральный курс сменялся завинчиванием гаек, усилением реакции. Страна… не решалась встать на путь коренных перемен, хотя, казалось бы, осознавала их необходимость и даже неизбежность.

Посыл С. В. Мироненко осмыслить феномен своеобразной ватной стены, на которую натыкаются попытки сделать жизнь России свободнее, вполне понятен. У меня, как и у многих, есть собственный опыт приобщения к размышлениям такого рода.

Долгие годы изучения различных аспектов социально-экономической истории конца XIX – начала XX века привели меня к убеждению, что модернизация Витте – Столыпина была временем успешных реформ, превративших Россию в одну из самых динамично развивающихся стран в мире. Вместе с тем я настаиваю, что это, в сущности, была «модернизация вопреки», поскольку сопровождавшие ее преобразования значительная и влиятельная часть русского общества отвергала. Именно с 1890-х годов, когда правительство начало проводить политику, шедшую вразрез с доминирующими в общественном мнении тенденциями, Россия начала эффективно преодолевать громадное отставание от передовых стран Запада, зафиксированное в середине XIX столетия. Но пореформенный период развития Российской империи мог быть намного успешнее, если бы модернизации не сопротивлялись элиты. Природе данного противодействия и его многообразным последствиям во многом посвящена наша книга.

Эта тема куда интереснее и масштабнее, чем может показаться на первый взгляд: ее анализ позволяет увидеть ключевые проблемы нашей истории с не вполне обычного ракурса и тем самым прояснить их.

В 1985 году, закончив аспирантуру, но еще не защитив кандидатскую диссертацию на тему «Монополия и конкуренция в сахарной промышленности России начала ХХ века», я начал писать книгу «Оппозиция Его Величества» о генералах М. С. Воронцове, Д. В. Давыдове, А. П. Ермолове, А. А. Закревском, П. Д. Киселеве, И. В. Сабанееве. Люди необычных судеб, герои удивительного времени, они – в разной, конечно, степени – давали пример того, как человек может встать над своей судьбой, определяемой рождением и воспитанием. Я пытался выяснить их взгляды на Россию и русскую армию в 1815–1825 годах, то есть в период, вместивший и последний приступ Александра I к коренным реформам страны, и переход к реакции.

Не вдаваясь в детали, скажу, что на излете застоя в историографии была популярна мысль, что русское дворянство той эпохи как бы стояло перед выбором – либо в декабристы, либо к Аракчееву. Мне это казалось натяжкой, и я постарался показать, что все было намного сложнее. Ведь мои герои относились к числу наиболее ярких представителей большинства русского дворянства, которому были чужды как революционные «мечтания», так и аракчеевщина.

В ту пору – издержки советского истфака – мне казалось, что эта книга связана с моей диссертацией не больше, чем, к примеру, с греко-скифской археологией. Однако стоило мне со временем перейти от анализа статистики начала ХХ века к живым людям, чью жизнь описывали эти цифры, как выяснилось: многое из того, что волновало моих героев в 1815–1825 годах, было вполне актуальным поводом для беспокойства и через полвека, в период Великих реформ, и почти через сто лет, в эпоху реформ П. А. Столыпина. За три четверти века – от Александра I до Русско-японской войны – очень важные, жгучие вопросы русской жизни так и не были решены, их поместили, условно говоря, в вечную социально-политическую мерзлоту, в которой многие из них существуют и сегодня.

У многих наших современников царская Россия ассоциируется с понятиями «отсталость», «незавершенные реформы», «обреченность на революцию». Я не имею в виду метафизические аспекты проблемы отсталости, породившие обширную литературу, начиная с Гершенкрона. Я говорю о нашем, если так можно выразиться, повседневном идейном обиходе, в котором эта отсталость как бы обрела отдельную самостоятельную жизнь и воспринимается как некий объективный факт мироздания, вроде строения Солнечной системы.

С одной стороны, удивляться тут нечему: Россия не относилась к числу передовых стран. Однако следует иметь в виду: на то, чтобы мы с пеленок помнили об этом, за последние сто лет были израсходованы гигантские ресурсы и методы убеждения, включающие ГУЛАГ. Ведь образ царской России как отсталой страны с незавершенными реформами и ограниченными возможностями имеет смысл только в соотнесении с Россией Советской – страной успешных реформ и неограниченных возможностей, включая практику неограниченного геноцида собственного народа.

С другой стороны, парадигма отсталости и кризиса не позволяет ответить на очень простые вопросы. Прежде всего – как она совмещается с тем, что именно после 1861 года русская культура завоевала безоговорочное мировое признание, в том числе первые Нобелевские премии в области науки? Отсталая страна может дать одно-два великих имени, но не мощный взлет культуры на протяжении десятилетий.

При всех сложностях дореволюционная индустриализация отнюдь не была, условно говоря, ни строительством вертолета на Демидовской мануфактуре XVIII века, ни разведением цитрусовых на берегу моря Лаптевых, ни даже «пятилеткой в четыре года». Самые современные заводы во второй половине XIX – начале ХХ века строились, как мы увидим, за год-полтора-два, и для этого не нужна была «сплошная коллективизация». Столыпинская аграрная реформа за несколько лет безусловно преобразила страну к лучшему. Оказалось, что царизм способен проводить успешные масштабные преобразования. Однако почему же тогда заводов строили недостаточно? И почему реформа Столыпина была проведена, как полагают многие, слишком поздно?

Мой ответ таков.

Я считаю, что после 1861 года Россия во многом сознательно де-факто реализовывала антикапиталистическую утопию, согласно которой в индустриальную эпоху, во второй половине XIX века можно быть «самобытной» великой державой, то есть влиять на судьбы мира, принципиально отвергая все то, за счет чего конкуренты добились преуспеяния, и в первую очередь – общегражданский правовой строй и свободу предпринимательства. Естественным следствием этой политики стало унизительное поражение в Русско-японской войне, спровоцировавшее революцию 1905 года. И лишь с 1906 года вектор развития страны начал меняться.

Сказанное поворачивает в другой ракурс тему вечной отсталости России, и нам предстоит в этом разобраться.

Чтобы уяснить причины возникновения утопии и факторы, обеспечившие ее устойчивость во времени и популярность среди представителей разных политических течений, необходимо охарактеризовать эволюцию положения дворянства и крестьянства до 1861 года, восприятия первым второго, аграрной политики самодержавия, правосознания, а также особенности идейного развития русского общества во второй четверти XIX века, повлиявшие на конструкцию Великой реформы и ход модернизации.

В сущности, нам нужно получить развернутые ответы на два вопроса.

1. Каким образом элементарный как будто хозяйственный сюжет – как выгоднее получать с крестьян подати, посадив их на участки, передаваемые по наследству, или заставляя уравнивать землю сообразно переменам в составе семей либо достатка, – превратился в проблему крестьянской общины, «в социальную проблему, в вопрос о судьбах России»?

2. Почему П. А. Столыпин в 1906 году считал, что «наша земельная община – гнилой анахронизм, здравствующий только благодаря искусственному, беспочвенному сентиментализму последнего полувека, наперекор здравому смыслу и важнейшим государственным потребностям»?

Мне необходимо сказать так много, а объем текста столь ограничен, что известный схематизм изложения неизбежен. Поневоле приходится жертвовать не только существенными деталями, но и некоторыми важными сюжетами. Однако те, кого заинтересует изучаемая проблематика, имеют возможность обратиться к работам моих коллег и моим собственным из библиографии в конце книги.

Всеобщее закрепощение сословий

Начать нам придется издалека, с феномена всеобщего закрепощения сословий, без осознания и учета которого понять историю России невозможно.

Крепостное право ассоциируется у нас, как правило, только с крестьянством. Тот факт, что дворянство, точнее, служилые люди по отечеству, стали крепостными государства раньше крестьян как минимум на век, а то и полтора (как считать), у большинства неисториков вызывает искреннее удивление.

Между тем термин «всеобщее закрепощение сословий» означает, что в течение нескольких столетий, в основном в XVI–XVIII веках, большинство, а при Петре I – практически все население России, от бояр до крестьян и холопов, от священнослужителей до посадских, было закрепощено государством, корпорациями (то есть общинами, либо церковной иерархией) или частными лицами. В большей или меньшей степени, в том или ином виде – но закрепощено.

Крепостное право – это комплекс юридических норм, устанавливавших и закреплявших личную зависимость человека от его господина. Диапазон этой зависимости был очень широк и соотносился с местом и временем, поэтому термин «крепостное право», покрывающий явления разного порядка, нередко вводит нас в заблуждение.

Если в Западной Европе XI–XV веков речь, как правило, идет о сравнительно мягких формах личной и поземельной зависимости, то в Центральной и особенно Восточной Европе – о том, что человек был лишен большей части личных прав, включая право владеть собственностью и совершать от своего имени гражданские сделки, был ограничен в передвижении и не имел социальной защиты. Это приближало юридический статус крепостного к статусу раба.

«Всеобщее закрепление сословий было неизбежным последствием тех условий, при которых слагалось Русское государство», – писал один из создателей этой теории историк и философ Б. Н. Чичерин.

Борьба с Ордой, создание и укрепление независимой России потребовали полной концентрации всех человеческих ресурсов в руках государства и привели к закрепощению населения – сначала элит, а затем крестьянства, которое обеспечивало несение военной службы боярами и дворянством. При этом монгольское влияние предопределило отношение государя к его подданным как к холопам.

Это была тяжелая служба, которую все должны были нести для пользы отечества. Этою службой выросла и окрепла Россия, которая через это сделалась одною из самых могущественных держав в мире.

В этой суровой школе закалился русский человек, который привык всем жертвовать и все переносить с мужественною стойкостью. Но зато он потерял чувство права и свободы, без которого нет истинно человеческого достоинства, нет жизни, достойной человека, –

писал Б. Н. Чичерин.

Вместе с тем русский народ нес в себе «семена высшего развития и сознание своего человеческого призвания», а их реализация невозможна без свободы.

Пришло время, когда Россия стала настолько сильной, что закрепощение изжило себя и начался обратный процесс – раскрепощения населения, увенчавшийся в 1861 году освобождением крестьян. Однако психология, порожденная «способом создания государства», не могла вдруг бесследно исчезнуть из жизни страны.

В сущности, моя книга – в большой мере об этом.

Две ипостаси дворянства

Чичерин писал, что в Европе благодаря феодализму у людей развивались «чувства чести, права и свободы», в то время как у нас владычество Орды, тирания Ивана Грозного, всеобщее крепостничество и его эволюция утвердили «привычку к беспрекословному повиновению».

В 1240 году, когда Батый взял Киев, Русь была свободной страной, хотя в ней, разумеется, как и в Европе, были зависимые люди. А через двести сорок лет как бы вышедшее из монгольского ига Русское государство во многом оказалось православной калькой с Золотой Орды.

Первой в зависимость от государства попала элита.

Иван III (правил в 1462–1505 годах) на глазах одного поколения русских людей – за двадцать пять лет – присоединил к Москве почти все земли Северо-Восточной Руси. Окончание удельного периода и образование единого государства стало началом самодержавия, поэтому в эпохе Ивана III – корни всей последующей русской истории.

Он стал господином, вотчинником государства, и это резко изменило модус его отношений со знатью, которая из товарищей, сподвижников великого князя превратилась в его слуг, точнее, холопов. Они так себя и именовали, подписываясь уменьшительными именами (например, «Васюк Шуйский»).

Раньше бояре и вольные слуги имели право свободного отъезда, то есть могли переходить от одного князя к другому. Безжалостный Иван III препятствовал переезду бояр даже к своим родным братьям, а отъезд в Литву стал считаться государственной изменой.

Он создал свою социальную базу – войско из поместного дворянства, что потребовало радикального изменения отношений собственности в стране. Проблема размещения дворян была решена за счет вновь присоединяемых к Москве территорий.

На этих землях широко практиковался «вывод», то есть переселение части местной элиты во внутренние московские города. Конфискованные у них земли получали московские дворяне Ивана, за что они обязаны были нести военную службу.

Поместье, в отличие от вотчины, было условной собственностью, его нельзя было ни продавать, ни передавать по наследству, ни дарить, ни завещать в монастырь на помин души.

Создание поместной системы стало началом огосударствления земельной собственности в масштабах страны. Зародившись на северо-западе Руси, поместье очень быстро проникло во внутренние уезды.

Параллельно власть начала массированное наступление на права церковных и светских вотчинников, все больше стесняя их право распоряжаться родовыми землями и сделав службу обязательной для всех землевладельцев, то есть и для бояр тоже.

Усилиями Ивана III, Василия III и Ивана Грозного к середине XVI века ни светская, ни церковная вотчина не имели правовой защиты, что практически доказала опричнина с ее конфискациями, выселениями, переселениями. Самый знатный человек мог лишиться собственности в любой момент, часто – вместе с жизнью.

Служилые люди как натуральную повинность несли обязательную военную службу, не вознаграждаемую никакими гражданскими привилегиями, порядок которой окончательно установило Уложение о службе 1556 года.

Служба начиналась с пятнадцати лет и была пожизненной. У тех, кто уклонялся от службы, землю отбирали и пускали в раздачу. Помещик владел поместьем, пока нес службу в армии. Если у него не было взрослого сына, который мог принять на себя обязательства отца, земля уходила в казну и перераспределялась. Правда, де-факто служебные обязанности могли перелагаться на зятьев и родственников.

Итак, служилые люди по отечеству, то есть помещики, были крепостными государства, и это постепенно привело к закрепощению значительной части крестьян, поскольку только они могли стабильно обеспечивать потребности солдат-дворян и их семей.

Важно понимать, что создание поместной системы было вызвано объективными причинами, а не было только проявлением скверного характера Ивана III и его потомков.

Дело в том, что Россия того времени – это отрезанная от морей бедная страна с огромной территорией, редким населением и слабой торговлей, не имеющая никаких залежей цветных металлов и веками ввозившая их.

Власть поэтому не имела возможности платить армии полноценное жалованье, как это было на Западе. Поэтому поместье стало своего рода натуральной платой за военную службу. Однако эту специфичную зарплату требовалось еще превратить в еду, дом, одежду, вооружение и т. д.

Сделать это могли прежде всего крестьяне (хотя на Руси пахали и дворяне), однако они еще были свободными. Судебник 1497 года лишь узаконил старую норму о возможности ухода от помещиков в течение плюс-минус недели от Юрьева дня осеннего (26 ноября ст. стиля) с уплатой 1 рубля денежного сбора, так называемого пожилого. Судебник 1550 года повторил ее, увеличив пожилое до 1,5 рублей.

Забегая вперед, отмечу, что Иван III, несомненно, закрепостил бы крестьян, имей он такую возможность. Но власть смогла сделать это лишь в 1590-е годы, когда страна была обессилена безумным правлением Ивана Грозного – более чем 30-летние беспрерывные войны и ужасы опричного террора привели к тому, что в науке называется «хозяйственным разорением и запустением русских земель 1570–1580-х годов».

Есть мнение, что в Средневековье степень свободы элиты косвенно позволяет судить о степени свободы простого народа. Приниженное положение русской знати всегда бросалось в глаза иностранцам. Еще посланник Священной Римской империи Сигизмунд фон Герберштейн писал, что объемом своей власти Василий III «легко превосходит всех монархов всего мира… Всех одинаково гнетет он жестоким рабством… Он применяет свою власть к духовным так же, как и к мирянам, распоряжаясь беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех… Они открыто заявляют, что воля государя есть воля Божья».

Рафаэль Барберини в 1565 году удивлялся тому, что царь «приказывает сечь, растянув на земле, знатнейших бояр… Нет почти ни одного не высеченного чиновника, но они не гонятся за честью и больше чувствуют побои, чем знают, что такое стыд». Это и понятно: поскольку в обществе не было уважения к правам личности, телесные наказания не имели позорящего значения, как на Западе.

Иван Грозный довел эти тенденции до немыслимых для христианской страны пределов. Опричнина и ее продолжение после 1572 года ясно показали, что никто в стране – включая царского сына – не защищен от самой жестокой смертной расправы.

Гражданская война начала XVII века (Смута) разрушила старый социальный порядок, однако после ее окончания он стал быстро возрождаться, а в 1649 году Соборное уложение закрепостило крестьян и посадских людей, прикрепив их к месту жительства (при этом кое-какие права за крестьянами оставались).

Телесные наказания, которые считались нормальным средством устранения любых непорядков, по-прежнему распространялись на все без различия чины, в том числе и на служилых людей.

Насилие было неотъемлемым компонентом ткани русской жизни. Нэнси Коллманн отмечает, что оно «буквально пронизывало Россию изученного периода… Россия была в данный период социумом с очень высоким уровнем насилия». Это, конечно, не означает, что в стране круглосуточно шли расправы.

Раболепство придворных по-прежнему поражало иностранцев, отмечавших, что даже турки «не изъявляют с более отвратительной покорностью своего принижения перед скипетром султана». До 1680 года в дворянских челобитных сохранялась фраза: «Чтобы государь пожаловал, умилосердился как Бог».

Если таким было положение элиты, легко представить, в какой ситуации оказалось остальное население. Понятно, что схема отношений царя со знатью автоматически репродуцировалась по нисходящей.

Так на всех уровнях самовоспроизводилось крепостное право.

Петр I, вступив на престол, унаследовал этот порядок, при котором жестокость была условием выполнения любого дела, хоть частного, хоть государственного, и усилил его до максимума.

В строительстве той России, о которой он мечтал, должны были участвовать все ее жители, все его подданные, и именно таким образом, какой он считал целесообразным.

Дворянство обязано было постоянно служить и давать кадры военных и гражданских чиновников, купечество – платить и давать кадры менеджеров, желательно эффективных, духовенство – молиться за победу православного оружия и следить за оппонентами власти, а посадские и крестьяне – платить подати и поставлять солдат и рабочих для бесчисленных строек необъявленных петровских пятилеток.

Так, по неполным данным, только за 1699–1714 годы было мобилизовано свыше 330 тысяч даточных людей и рекрутов, то есть 5,92 % мужчин даже относительно 5570 тысяч душ мужского пола, зафиксированных 1-й ревизией (1718–1724). Это примерно соответствует четырем с небольшим миллионам мужчин в наши дни.

Окончательно закрепостив подданных, Петр максимально ужесточил государственные требования ко всем категориям населения. В армии и на флоте теперь служили те, кто раньше не служил, а налоги платили те, кто прежде не платил. Для увеличения контингента плательщиков подушной подати и рекрутов он ликвидировал холопство (холопы несли повинности только в пользу своих господ) и маргинальное состояние вольных-гулящих людей (отпущенных на свободу холопов, слуг, пленных, всех, кто по каким-то причинам не был записан в писцовые книги, и других).

Такова была плата за Империю.

В результате Северной войны в России появились регулярные армия и флот европейского уровня, а их сохранение и развитие в будущем стали приоритетом Петра.

Весьма серьезно изменилось положение служилых людей. Они по-прежнему служат бессрочно – до «дряхлости или увечий», но меняется сам характер службы: из периодической она становится круглогодичной и для всех начинается с низшей солдатской ступени. При этом де-факто они по-прежнему могли лишиться своих земель, не обладая правом собственности на них, и подвергнуться репрессиям, вплоть до смертной казни.

Указ о единонаследии 1714 года уравнял поместье и вотчину. Первое стало наследственным владением, и указ разрешал наследовать недвижимость лишь одному из сыновей, а не всем, как раньше. Это должно было создать армию военных и гражданских чиновников, которые не имели бы отныне иного источника доходов, кроме жалованья. Кроме того, с 1714 года дворянских детей обязали учиться под угрозой запрета женитьбы.

Создается чиновная номенклатура. Петр исповедует принцип служебной годности человека в противовес знатности и закрепляет это в Табели о рангах 1722 года, радикально расширившей социальную базу империи.

Служба при этом была настолько тяжелой, что немало дворян уклонялись от нее, как могли. Известны случаи, когда они записывались в купечество, в однодворцы, скитались по стране, скрывая свое дворянство, и даже «поступали в дворовые к помещикам».

Один за другим следовали указы о карах за неявку на смотры и службу, сама частота которых лучше всего говорит о масштабе проблемы. «Нетчики» были постоянной тревожной заботой Петра I.

Он боролся с ними весьма сурово, используя широкий диапазон угроз и взысканий – вплоть до конфискации имущества и лишения прав состояния, причем одновременно он материально поощрял доносчиков, получавших имущество объекта доноса. Известно, что при Петре 20 % поместий сменили хозяев.

Более того, указ от 11 января 1722 года фактически поставил «уклонистов» вне закона и приравнял к изменникам; их можно было даже безнаказанно убить. Тем же, кто их поймает и сдаст властям, обещалась половина имущества «нетчиков», хотя бы это были «их собственные люди».

При Петре обычным делом был приказ гвардейскому капралу арестовать виновных в упущениях чиновников вплоть до московского вице-губернатора и «держать в цепях, и в железах скованных», пока «совершенно не исправятся»; предусматривались наказание кнутом, клеймение и «вечная ссылка» за нарушение царского запрета рубить лес и др. Источники говорят, что дворян подвергали телесным наказаниям и пытали наравне с крестьянами.

Как известно, всю жизнь Петр собственноручно избивал своих подданных любого звания, а бывало, и граждан других стран. Вторые не всегда переносили это так спокойно, как первые. Когда Петр ударил палкой гениального архитектора Ж.-Б. Леблона, нанятого им для строительства Петербурга, тот умер от унижения и позора.

Однако.

Однако мы должны понимать и то, что, обратив всех в полных рабов, Петр создал великую державу.

Что благодаря ему у русских дворян и, можно думать, у русского народа появилось доселе не очень им знакомое и крайне важное чувство победителей, причем не кого-нибудь, а могучей шведской армии во главе с героем тогдашней Европы Карлом XII.

Это чувство со временем укрепится славой Семилетней войны, победами над турками, присоединением Крыма, созданием Новороссии и разделами Польши.

Я, избави Бог, сейчас не пытаюсь сказать, что обретенное государственное величие оправдывает измывательство над подданными и их страдания, и весьма далек от этой столь любимой сталинистами схемы.

Я лишь хочу подчеркнуть, что вне этого чувства победителей, без учета этих эмоций нам не понять людей XVIII–XIX веков.

После смерти Петра начинается постепенное раскрепощение дворянства (а также духовенства и горожан), служить становится легче, петровские строгости понемногу смягчаются.

По мнению А. Б. Каменского, с Петровской эпохи «процесс складывания дворянства как единого сословия начинается как процесс консолидации русского дворянства. Суть его была в постепенном обретении сословных прав и привилегий и одновременном освобождении от государственного рабства, что означало начало борьбы дворянства с государством за свою свободу, под знаком которой прошло все XVIII столетие. Борьба эта имела определяющее значение для исторических судеб страны».

В 1736 году пожизненная служба дворян сокращается до двадцати пяти лет, а 18 февраля 1762 года Петр III подписывает «Манифест о даровании вольности и свободы всему российскому дворянству», уничтожающий обязательность службы и разрешающий неслужащим дворянам выезжать за границу. То есть дворяне официально перестали быть крепостными государства.

С 1760-х годов начинается отсчет первого, а с 1780-х – второго поколения «непоротых русских дворян». Первое поколение дало генералов – героев 1812 года, второе – и генералов и офицеров – героев 1812 года, а также старших декабристов.

Наконец, в 1785 году Жалованная грамота дворянству официально закрепила сословные права дворян, в том числе и дарованное им в 1782 году право собственности на землю.

То есть за полвека после Петра I положение дворянства радикально изменилось: юридически оно стало свободным. Самодержавие пошло на ограничение своей власти.

Но здесь самое время подумать над промежуточным вопросом: какие человеческие типажи уже успели сформироваться за триста лет такой истории?

Часть ответа очевидна – такие, которые носили в себе все следы оскорбительного, пренебрежительного отношения государства к человеку и его правам и в целом, и в бесчисленных частностях.

Могли ли забыться вчерашние, позавчерашние и более давние незащищенность, издевательства и др.?

Уместно также спросить: могло ли что-то всерьез измениться в сознании дворян от того, что их перестали пороть?

Могло – и постепенно стало меняться.

Спору нет, во множестве случаев раскрепощаемый, а позже освобожденный раб продолжал психологически оставаться рабом. Однако у части дворян, поначалу, естественно, меньшей, чтение и приобщение к культуре, полученной благодаря Петру, постепенно породило то самое чувство собственного достоинства, об отсутствии которого как о примете русского Средневековья говорит Чичерин.

Впрочем, у многих дворян это чувство появилось и зримо проявилось по меньшей мере уже в 1730 году, когда членами Верховного тайного совета была предпринята попытка ограничения самодержавия Анны Ивановны, хотя и неудачная.

Далее оно развивалось во многом благодаря более гуманным, в сравнении с петровским, правлениям Елизаветы и Екатерины II.

В лице своих лучших представителей дворянство демонстрировало не только европейский уровень образования, но и достаточно независимый стиль отношений с носителями верховной власти. Таковы родившиеся еще при Петре братья Никита Иванович и Петр Иванович Панины. Таковы родившиеся при Елизавете братья Александр Романович и Семен Романович Воронцовы.

Однако не будем лучших отождествлять со всеми и преувеличивать масштабы психологического раскрепощения дворянства – оно только начиналось и явно отставало от юридического.

Павел I попытался воскресить многое из того, что уже начало забываться. Его царствование во многом было попыткой вернуть дворянство в прошлое – не буквально в петровское время, конечно, но как бы в стилистику страха.

Однако в одну реку не входят дважды, и дворяне – как умели – продемонстрировали Павлу, что его самодержавие ограничено их удавкой.

Предвижу возражение: разве дворцовые перевороты не говорят о свободном сознании дворянства? Думаю, что нет. Ведь и преторианцы в Древнем Риме – отнюдь не свободные люди. Это рабы, сделавшие бунт доходным ремеслом.

В 1802 году М. М. Сперанский писал Александру I следующее:

Я бы желал, чтоб кто-нибудь показал различие между зависимостью крестьян от помещиков и дворян от государя; чтоб кто-нибудь открыл, не все ли то право имеет государь на помещиков, какое имеют помещики на крестьян своих…

Вместо всех пышных разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч. я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов.

Вместе с тем оба «непоротых» поколения, вступивших в жизнь в конце XVIII – начале XIX века, в лице своих лучших представителей ощущали себя не рабами, а слугами престола, хотя жизнь, конечно, иногда вносила коррективы в это мироощущение.

Для них Россия – не деспотия, а европейская монархия в трактовке Монтескье, император – монарх, а они, дворяне, – носители принципа Чести, системообразующего начала монархии. Их понимание чести соответствует формуле того же Монтескье: желание почестей при сохранении независимости от власти. Честь, несомненно, ключевое понятие, на которое замкнуто все мироощущение множества дворян той эпохи.

Они ясно различали понятия «Государь» и «Отечество». Приверженность «собственно Государю» и «любовь к Отечеству» не тождественны. Эти понятия могли совпадать, точнее накладываться друг на друга, а могли и не совпадать. Характерно сделанное в 1812 году замечание М. С. Воронцова: «Приятно жертвовать жизнию, когда любовь к Отечеству ничем не отделяется от любви к своим Государям и ничто иное, как одно и то же».

При этом десять лет беспрерывных войн, которые Россия вела в 1804–1815 годах, заметно повысили у дворянства чувство ответственности за судьбы страны, а значит, и собственной значимости, чем отчасти и порожден феномен декабризма. Не зря цесаревич Константин считал, что война портит армию – люди начинают чувствовать себя свободнее.

В то же время массе дворян не были близки поиски свободы, в том числе и крестьянской, ни в духе Александра I, ни в декабристском ключе. Их устраивало статус-кво, и они не ощущали свою зависимость от престола как нечто дискомфортное, отчасти потому, что это, в свою очередь, делало их повелителями крестьян и подначальных; так, в частности, проявляется крепостническое сознание.

Все по Державину: «Я царь – я раб – я червь – я Бог…»

Хотя Гаврила Романович, можно думать, имел в виду менее прозаические сюжеты.

Однако – еще и еще повторю – все суждения о зависимости дворянства от государства будут односторонними, если не иметь в виду, что к 1815 году чувство принадлежности к непобедимой державе у русских людей усилилось еще больше.

Ведь Россия действительно открыла и закончила свой XVIII век в совершенно разных статусах. Начала она с позора Нарвы, а закончила Итальянским походом 1799 года, когда, по выражению Марка Алданова, Суворов «достиг высшего предела славы, при котором именем человека начинают называть шляпы, пироги, прически, улицы. Все это и делалось в ту пору в Европе, особенно в Англии». А потом Россия в конечном счете низвергла такого колосса, как Наполеон.

«Русские – первый в мире народ», «Россия – первая в мире держава», – часто повторяет в своих письмах после вступления в Париж А. П. Ермолов, и с ним, безусловно, было солидарно подавляющее большинство русских дворян.

При этом Ермолов отнюдь не закрывал глаза на негативные стороны жизни страны. Однако ради такого величия с ними можно было худо-бедно мириться – в надежде на будущее их исправление.

Ощущение того, что ты часть победоносного, пусть и несовершенного мира, – огромная вещь. Для многих людей это часто оправдание даже мрачного статус-кво – и серьезное оправдание.

Отечественная война 1812 года стала важнейшей вехой в нашей истории вообще и в идейном развитии в частности.

Самосознание русских людей поднялось на новый, неизмеримо более высокий уровень, закономерно усилив чувство национальной исключительности – ведь только России удалось остановить Наполеона.

Несколько промежуточных выводов.

1. Итак, с одной стороны, дворянство было «первым среди бесправных». На него вплоть до середины XVIII века распространялись основные «прелести» режима – личная и социальная незащищенность, возможность наказания вплоть до лишения чести, имущества и жизни.

А с другой стороны, будучи «рабами верховной власти», дворяне в то же время были господами, а потом и повелителями крепостных.

Понятно, что одновременное пребывание в двух человеческих измерениях не могло не отразиться на их психологии. Во многом из-за этого и сегодня нередко становится стыдно за взрослых и, казалось бы, крупных людей, ведущих себя как среднестатистические дворовые.

Очень долго дворянство ощущало свою значимость и важность только в соотнесении с бесправностью нижестоящих. А элита, у которой нет подлинного сознания своих прав и своего достоинства, не будет уважать права и достоинство других людей.

И то и другое после веков деспотизма приобретается с немалым трудом.

2. При этом ясно, что страна, жизнь которой стоит на нерегламентированном, по сути, крепостном праве, в значительной мере находится вне правового поля. Вряд ли в этих условиях может возникнуть уважение к закону: ему просто неоткуда взяться.

Тем более что гражданские права, в том числе и право частной собственности, появляются в русском законодательстве только за пять-семь лет до Великой французской революции в Жалованных грамотах Екатерины II дворянству и городам.

3. Победоносная история империи после 1708 года была одним из ключевых факторов, сформировавших мироощущение русского дворянства.

Война 1812 года и заграничные походы русской армии показали, что феномен империи Петра I, мощного в военном отношении государства, которое в 1721 г. основывалось на полном бесправии населения, а в начале XIX века – на крепостном праве, по-прежнему существует и работает, несмотря на все издержки.

«Видно, наша отсталость более пригодна для защиты Отечества, нежели европейская образованность», – этот мотив звучал в публицистике 1812 года.

Вместе с тем очевидно, что для власти население страны было расходным материалом, без особого различия в социальном положении. Веками люди были для нее, как сказали бы в XXI веке, чем-то вроде одноразовой посуды – это восточная схема отношений с подданными.

«Очернитель» Текутьев

Если, с одной стороны, в истории нашей остановилось и замедлилось развитие самостоятельной личности, то, с другой стороны, масса населения получила прочное обеспечение в имуществе, которое служит лучшим обеспечением первых потребностей, – в поземельном наделе, и еще в постоянной обязательной связи своей с государством.

К. П. Победоносцев

Я хорошо помню, что люди моего поколения со школы сохраняли некоторое общее представление о том, что крепостничество, доходившее иногда до настоящего зверства, как в случае с Салтычихой и ей подобными, означает тяжелое и унизительное положение народа. Думаю, что забывать о таких вещах нельзя, хотя, конечно, бывали и совсем другие помещики.

За последнюю четверть века восприятие крепостного права несколько изменилось. Недавно я с удивлением обнаружил, что даже мои студенты-историки не совсем адекватно судят о нем, что, конечно, не случайно.

Какой, впрочем, спрос со студентов, если председатель Конституционного суда России В. Д. Зорькин публично заявил: «При всех издержках крепостничества именно оно было главной скрепой, удерживающей внутреннее единство нации».

Мысль Зорькина, думаю, войдет в анналы, но сама по себе она – безусловный симптом происшедшего за 25 лет сдвига в восприятии крепостного права. Полагаю, не только мне хочется задать бестактный вопрос о том, с какой стороны «скрепы» Зорькин предпочел бы оказаться. При этом сиюминутные мотивы такого оригинального заявления вполне очевидны. Благостное отношение к крепостничеству не случайно совпало с ужесточением внутренней политики.

Вообще говоря, некий флер пасторальной сентиментальности окутал крепостничество примерно с середины 1990-х. Тогда, с одной стороны, в качестве главного объяснения проблем нашей истории большую популярность внезапно обрел суровый климат, одним из якобы закономерных последствий которого стало считаться и крепостное право.

С другой стороны, в моду стремительно вошел «патернализм», ставший второй универсальной «отмычкой» к русской истории; отныне он не фигурировал, кажется, только в кулинарных рецептах. Идея патернализма, неизбежного, как климат, должна была смягчать наше восприятие негативных сторон крепостничества.

Отчасти это было компенсацией одностороннего подхода советской историографии, которая рассматривала проблемы крепостного права преимущественно в аспекте насилия, не слишком углубляясь в многогранный характер этого явления.

Но, как это часто бывает (и не только у нас), немедленно начался перекос в другую сторону, и крепостничество сейчас иногда трактуется в духе адмирала Шишкова, написавшего в 1814 году в манифесте об окончании войны с Наполеоном о «давней» связи между помещиками и крестьянами, основанной «на обоюдной пользе… русским нравам и добродетелям свойственной», с чем категорически не согласился Александр I, вычеркнувший эти строки.

Да, эти отношения с хозяйственной точки зрения часто были взаимовыгодны. Крестьянин пользовался лесом, получал топливо, семена, а иногда и скот, но не стоит забывать, чем вызывалась такая забота. Лошади, в том числе и рабочие, требуют определенного ухода.

Однако чем больше мы акцентируем патриархальные, патерналистские, «патронатные» (теперь это так называется!) отношения между барином и крестьянами, тем дальше в тень уходит суть, основа явления крепостничества – принуждение и насилие.

Впрочем, такого рода ситуативная смена фокуса внимания – либо Салтычиха и убитый крестьянами за жестокость фельдмаршал Каменский, либо Венецианов с Клодтом, то есть усадебная культура с патернализмом – весьма характерна для нашей историографии.

Вышесказанное вынуждает меня остановиться на этой проблематике подробнее.

Как понять, что такое крепостное право?

Чем было крепостничество как система?

Можно ли говорить о «типичном» крепостном?

Вопросы непростые. Среднестатистического колхозника, полагаю, вывести легче, потому что положение колхозников в целом разнилось меньше.

Самые элементарные личные и имущественные права крестьян зависели от усмотрения барина (по закону он был обязан лишь кормить их в голодные годы и не допускать до нищенства). Поэтому положение крестьян было очень разным.

Оброчные крестьяне жили иначе, чем крестьяне барщинные. Очень важную роль играли также местоположение имения, возможности хозяйственной деятельности и т. д.

Едва ли не ключевым фактором была личность владельца. И здесь на одном полюсе будут тысячи крестьян-предпринимателей – и таких, как Гарелин, Ямановский, Грачев, и других, не столь оборотистых, в которых господа, как правило, видели людей и не очень мешали им проявлять свои таланты, впрочем, иногда запрещая им строить каменные хоромы – в целях борьбы с гордыней (как, например, графы Шереметевы).

А на другом – крестьяне тех садистов и садисток, о которых пишет В. И. Семевский в книге «Крестьяне при Екатерине II», где материала хватит не на один исторический фильм задокументированных ужасов.

Между ними располагалась основная многомиллионная масса крестьян-земледельцев, помещики которых не выделялись резко ни в ту, ни в другую сторону.

Итак, увидеть, как жила крепостная деревня до 1861 года, мы не сумеем, но попытаться представить можем, ибо у нас есть источник, позволяющий это сделать. Особенности жанра, само его построение и специфика личности автора дают возможность, как кажется, без особых сложностей включить воображение и попробовать приблизиться к той жизни.

1-я. Едва не все холопи и крестьяня должности к Господу Богу не знают и в церковь для молитвы не толко в свободное время, но в великия праздники, в воскресныя и торжественныя дни ходить, в положенныя посты говеть и исповедыватца не любят.

2-я. Должности к Государю и общеи ползе не толко не внимают, но и подумать не хотят.

3-я. Леность, обман, ложь, воровство бутто наследственно в них положено.

4-я. Пьянство, лакомство, суеверство, примечание, шептуны – лутчее их удоволствие.

5-я. За вино и пиво господина и соседеи своих со всею их и ево собственною ползою продать готов. И потому в них верности и чистои совести нет.

6-я. Господина своего обманывают притворными болезнми, старостию, скудостию, ложным воздыханием, в работе леностию, приготовленное общими трудами крадут; отданного для збережения прибрать, вычистить, вымазать, вымыть, высушить, починить не хотят.

В приплоде скота и птиц, от неприсмотру поморя, вымышляя разныя случаи, лгут. Определенныя в началство в росходах денег и хлеба меры не знают, остатков к предбудущему времяни весма не любят, и бутто как нарошно стараютца в разорение приводить, и над теми, кто к чему приставлен, чтоб верно и в свое время исправлялось, не смотрят, в плутовстве за дружбу и по чести молчат и покрывают, а на простосердечных и добрых людеи нападают, теснят и гонят.

7-я. Милости, показываннои к ним в награждении хлебом, денгами, одеждою, скотом, свободою, не помнят, и вместо благодарности и заслуг в грубость, леность, в злобу и хитрость входят.

8-я. Божия наказания, голоду, бед, болезнеи и самои смерти не чувствуют, о воскресении мертвых, о будущем суде и о воздаянии каждому по делам подумать не хотят и смерть свою за покои щитают…

И по таким обстоятелствам каждому разумному и добросовестному господину в приведении упомянутых злых и коварных людеи в доброи порядок – великои труд и безпокоиство.

Странное впечатление оставляют эти строки, определенно не шедевр человеколюбия. Скорее, набросок эпитафии Homo sapiens – уровень авторской мизантропии, да что там, самого настоящего человеконенавистничества просто зашкаливает.

Кажется, что автор – очернитель человечества. Созданный им коллективный портрет внушает отвращение.

Что это за мир?

Кто его населяет?

Банда разбойников или каторжники на поселении?

В любом случае тут в пору вспомнить Босха, а лучше – тех грешников, которые населяют сцены Страшного суда в ярославских, например, церквях XVII века.

Между тем это всего лишь мнение небогатого помещика середины XVIII века о своих крепостных.

В 1998 году Е. Б. Смилянская опубликовала обнаруженную ею в 1989 году в археографической экспедиции и приобретенную для Научной библиотеки МГУ рукопись под названием «Инструкция о домашних порядках». Ее в 1754–1757 годах написал Т. П. Текутьев, тогда капитан, полковой секретарь, позже подполковник Преображенского полка, генерал-поручик и смоленский губернатор.

Женившись, он получил за женой приданое – село Новое и две деревеньки с 80 душами мужского пола в Кашинском уезде тогдашней Московской губернии. Как безземельный дворянин он цепко ухватился за возможность создать «родовое гнездо». Получив в полку отпуск, поехал в Новое, прожил там год и решил создать «идеальное имение».

Для этого он составил подробнейшую инструкцию, своего рода сельскохозяйственный регламент в петровском стиле, неуклонное следование которому должно было привести имение в необходимый порядок.

Однако достичь этой цели было совсем непросто: приведенными выше мрачными строками Текутьев объясняет, почему написал этот текст.

Итак, в условиях задачи даны «злые и коварные люди», которых «разумный и добросовестный господин» должен привести в «доброй порядок».

А каким образом он может это сделать, если они явно не в восторге от такой перспективы?

Ответ очевиден: насилием.

Текутьев, бесспорно, был стихийным «системщиком», «логистом». Как военный человек он детально проанализировал все аспекты функционирования имения, определил уязвимые точки системы и способы их защиты, описал нежелательные варианты поведения крестьян в типичных хозяйственных и бытовых ситуациях и методы борьбы с ними.

Словом, он спланировал приведение имения в свой порядок как некую военную операцию по захвату и удержанию враждебной территории; источник порукой тому, что я не преувеличиваю.

Барин кажется тут не столько хозяином, сколько оккупантом, которого покоренное население, естественно, старается обмануть, точнее, обжулить, всегда и во всем, в любой мелочи, везде, где можно и где нельзя, и работать на которого, понятное дело, не очень-то рвется.

Помещик, судя по тексту, перманентно находится одновременно во всех видах дозора (ночного, дневного, сумеречного и т. д.), попутно выполняя обязанности комендантского взвода. Расслабиться с этим сборищем ужасно суеверных пьяниц, анархистов и безбожников, людей без «верности и чистой совести», но притом чемпионов по лени, воровству и обману, он не может.

При чтении инструкции с ее навязчивыми рефренами «жестоко сечь», «сверх того высечь нещадно», «жестоко наказывать», «без милости сечь» сразу вспоминается Соборное уложение 1649 года с его постоянным припевом «казнити смертию бес пощады».

В тексте упоминается более тридцати прямых поводов для телесных наказаний.

У Текутьева секли тех, кто работал в праздники, кто пропускал пост (это помимо штрафа), кто «при высылке на работу явитца в чем неисправен» и кто испортит межу, кто оставит покос до осени, кто плохо сушит хлеб, кого увидят со льном где-нибудь, кроме овинов, кто потравит посевы или порубит лес (а также и тех, кто не донесет об этом), кто по оплошности сожжет овин с хлебом, тех, кто съест или продаст семена, выданные для посева, кто попадется на воровстве, кто нарушит противопожарную безопасность, кто засорит пруд.

Кроме того, крестьян пороли за симуляцию болезней и членовредительство, за плохое поведение в чужой деревне, за хождение незваным в гости в другие селения, «где пиво варено», за шинкарство (продажу алкоголя), за отдачу земли посторонним внаем, плохой уход за своими лошадьми, за чрезмерное употребление пива и т. д.

Кажется, в этом мире безнаказанно можно было только дышать.

И так – всю жизнь, изо дня в день…

При этом ясно, что наличие десятков «узаконенных» поводов для порки на деле расширяло их число до бесконечности.

Словом, «Инструкция» Текутьева – документ большой силы.

Он страшен своей будничностью, бесстрастной констатацией повседневного бытового бесчеловечия как чего-то абсолютно естественного вроде восхода или заката солнца, когда насилие регламентирует каждое почти движение и действие (или отсутствие такового) крестьян. Насилие необходимо этой системе, как кислород необходим человеку для дыхания.

Это, конечно, не отчет об инспекции ГУЛАГа, но у каждого места и времени свой порог ужаса.

Я не отношусь к историкам, исповедующим «классовый подход», однако лично мне после чтения этой инструкции захотелось не просто написать «Манифест Коммунистической партии», а прямо бежать к Емельяну Пугачеву, до явления которого, впрочем, оставалось еще восемнадцать лет.

Но, может быть, Текутьев излишне строг?

Увы, нет.

Примерно в те же годы один из интереснейших людей своего времени, знаменитый Андрей Тимофеевич Болотов (1738–1833), вступил в управление купленной Екатериной II Киясовской волостью в Серпуховском уезде.

Болотов, разносторонняя натура, ботаник и лесовод, один из зачинателей отечественной агрономии (во многом благодаря ему картофель и помидоры были признаны в России), писатель-моралист, был совсем другим человеком, нежели Текутьев.

Однако и он вынужден был действовать схожим образом, чтобы унять воров, хотя ему это было в высшей степени неприятно. В конечном счете он остановил воровство, завоевал авторитет у крестьян, но нельзя сказать, чтобы это далось ему малой ценой. Гуманизм Болотова бесспорен, однако особого выбора у него не было. Разве что отказаться от должности.

Иными словами, телесные наказания были просто рутиной, и поддержание элементарного порядка без них было невозможно. Если любой даже самый мелкий командир, начальник, руководитель игнорировал это обстоятельство, его просто не воспринимали в этом качестве. Он считался слабаком – со всеми вытекающими для дисциплины последствиями, неважно, в имении или в батальоне.

Вернемся, однако, к Текутьеву.

Любопытно, что, судя по тексту, он – определенно не худший из людей; он явно неглуп, начитан, богобоязнен и имеет принципы. А Смилянская считает, что он и не худший из помещиков. Просто таковы нормативы времени – без насилия эта система не работала.

Инструкция Текутьева ставит еще одну из первостепенных для понимания нашей истории проблем. Он постоянно упрекает крестьян в том, что они не хотят «верно» исполнять «свою должность», то есть делать все то, что барин требует и что, по его мнению, выгодно для них самих. Так, помещик хочет, чтобы они повысили свой достаток, чтобы они были уверены в завтрашнем дне, однако они вообще не думают об этом.

Почему? Почему крестьяне всегда не согласны с господином, почему они все время сопротивляются ему?

Из многих «потому, что» назову два.

Во-первых, между ними давно, очень давно нет доверия, если оно и было когда-то. Во-вторых, понятия выгоды и целесообразности у помещика и его крестьян не совпадают – они исповедуют разные системы ценностей, вытекающие из различия их положения и уровня культуры.

Ведь Текутьев мыслит рационально, а крестьяне – как правило, мифологически. И поскольку крестьяне не понимают своей пользы, барин должен о ней заботиться сам, даже вопреки их желанию.

Точно так же рассуждал Петр I в знаменитом указе Мануфактур-коллегии 1723 года: «Что мало охотников (заводить предприятия. – М. Д.) и то правда, понеже наш народ, яко дети, неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают… но когда выучатся, потом благодарят».

Дилемма, что и говорить, непростая. С одной стороны, насилие, а с другой – насилие во благо, которое приносит хорошие плоды.

Но как установить грань? И кто будет ее устанавливать?

А нужно ли вообще «насилие во благо»?

Вечная проблема…

Село Новое с полутора сотней жителей – одно из десятков тысяч крепостных селений. Это крошечный фрагмент громадной панорамы, но его легко расширить до масштабов страны и получить некоторое, хотя и упрощенное, представление о строе российской жизни.

Не суть важно, сумел Текутьев полностью внедрить задуманное или не сумел. Важно, что так было можно ставить вопрос. Конечно, в похожем режиме жили не все 100 % крепостных деревень, – но множество, несомненно, жило.

Что такое социальный расизм?

Должен признаться, что в свое время я далеко не сразу свыкся с тем, что лучшие люди России эпохи Екатерины II и Александра I были искренне уверены в неготовности крепостных к немедленному освобождению.

Несомненно, у них была «классовая» корысть, но было и твердое убеждение в том, что весь комплекс житейских навыков и привычек крестьянства, вся система осмысления ими окружающего мира не позволят им хоть сколько-нибудь сносно жить без власти помещика, без его руководства и управления.

Тут помогла и знаменитая беседа княгини Е. Р. Дашковой с Дидро, где она уподобила получившего свободу крепостного с положением внезапно прозревшего на скале посреди моря слепого человека, который до этого не знал об опасностях окружающего мира.

Убедителен был и Карамзин, который в 1811 году, рассуждая о перспективах эмансипации, в частности, отметил:

Освобожденные от надзора господ, имевших собственную земскую исправу, или полицию… [крестьяне] станут пьянствовать, злодействовать, – какая богатая жатва для кабаков и мздоимных исправников, но как худо для нравов и государственной безопасности!

Одним словом, теперь дворяне, рассеянные по всему государству, содействуют монарху в хранении тишины и благоустройства: отняв у них сию власть блюстительную, он, как Атлас, возьмет себе Россию на рамена – удержит ли?.. Падение страшно.

…Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу, но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных, ныне имеют навык рабов; мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, к которой надобно готовить человека исправлением нравственным.

Да, 18 февраля 1861 года дворянство на правах собственности владело третью населения Российской империи. Де-факто это делало помещиков органами правительственной власти, поскольку освобождало государство от забот по управлению миллионами крепостных крестьян. Поддерживая порядок у себя в поместьях, они действительно вкладывали свою лепту в сохранение оного в масштабах страны.

Примечательны слова смоленского губернского предводителя дворянства князя Друцкого-Соколинского, писавшего в 1849 году Николаю I, что договорные отношения помещиков с крестьянами едва ли возможны из-за «низкого нравственного и умственного состояния народа, не имеющего понятия о свободе в смысле гражданском, а понимающего ее как вольность, в смысле естественного права, – народа, не признающего, что земля есть собственность помещиков или даже общая их с помещиками, но убежденного, что земля есть Божья; убеждения такие грозят гибелью государству».

Все эти мысли, а также приведенные выше «8 пунктов Текутьева» ясно показывают, что дворянство воспринимало крестьян как представителей какого-то другого, низшего вида Homo sapiens (слова «неандертальцы» тогда не было), никоим образом не равного им.

И этот феномен следует назвать социальным расизмом.

Начался он задолго до Петра I, и его появление было неизбежно ввиду всеобщего закрепощения сословий, когда каждый вышестоящий, бесправный перед следующей «инстанцией», отыгрывался на тех, кто был ниже; в бесправии, разумеется, были и свои принцы, и свои нищие.

Социальный расизм на протяжении веков в громадной степени определял всю психологическую, эмоциональную атмосферу жизни страны.

А. Б. Каменский отмечает, что он имел место не только в России:

Восприятие народа как духовно нищего, характерное для Екатерины и наиболее образованных представителей ее окружения, отнюдь не было чисто русским явлением, но своего рода общим местом Просвещения. Как отмечает современный исследователь, язык, которым просветители пользовались при разговоре о простом народе, был часто тем же, каким пользовались при разговоре о животных и детях. Считалось, что, как дети, простой народ нуждается в руководстве и контроле, и даже его просвещение, образование возможны лишь до определенных пределов.

Русские дворяне многократно варьировали мысль Руссо о том, что сначала нужно освободить души рабов, а уже потом их тела. Это, в сущности, лучше всего говорит об интернациональном характере подобных идей.

Однако разница с Европой была очевидна – далеко не во всех странах у дворянства был такой объем власти над крепостными, как в России, что априори увеличивало социальное расстояние между ними и, соответственно, объем социально-психологического «презрения». И не везде крестьяне были так бесправны.

На практике же тезис «крестьян нельзя освобождать, пока они не просвещены» в конкретных российских условиях дополнялся констатацией: «А поскольку они никогда не просвещены, то их никогда нельзя освобождать». Ибо, несмотря на вековые разговоры о непросвещенности русского народа, дворянство практически ничего не делало для того, чтобы изменить эту ситуацию. Потому что неграмотными людьми управлять проще.

Вспомним известную мысль Екатерины II о том, что русские дворяне с детства получают уроки жестокого обращения с крестьянами:

Едва посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать каменьями; чего я только не выстрадала от такого безрассудного и жестокого общества, когда в комиссии для составления нового Уложения стали обсуждать некоторые вопросы, относящиеся к этому предмету.

Императрица, безусловно, рассчитывала на то, что в 1767 году ей удастся хоть как-то смягчить крепостничество. Однако быстро выяснилось, что крепостных – вслед за «невежественными дворянами», которых оказалось куда больше, чем она думала, – хотят иметь и купцы, и казаки, и духовенство: «Послышался… дружный и страшно печальный крик: „Рабов!“»

Вот как это объясняет С. М. Соловьев:

Такое решение вопроса о крепостном состоянии выборными русской земли… происходило от неразвитости нравственной, политической и экономической.

Владеть людьми, иметь рабов считалось высшим правом, считалось царственным положением, искупавшим всякие другие политические и общественные неудобства, правом, которым потому не хотелось делиться со многими и, таким образом, ронять его цену. Право было так драгоценно, положение так почетно и выгодно, что и лучшие люди закрывали глаза на страшные злоупотребления, которые естественно и необходимо истекали из этого права и положения.

Путь преодоления этих взглядов был долгим и сложным. В общество, продолжает Соловьев, вместе с просвещением понемногу проникали «научные» представления о государстве, «о высшей власти», которая относится к подданным не так, как помещики к крепостным, «о рабстве как печати варварского общества», «представление о народности, о чести и славе народной, состоящих не в том, чтоб всех бить и угнетать, а в содействии тому, чтобы как можно меньше били и угнетали».

Целый век прошел, пока все эти представления «мало-помалу подкопали представление о высокости права владеть рабами». Однако мы знаем, что и в 1861 году большинство помещиков были против освобождения крестьян.

П. В. Анненков отмечает, что в начале 1840-х годов в части общества «господствовал «тип горделивого, полубарского и полупедантического презрения к образу жизни и к измышлениям темного, работающего царства», что многие образованные люди «не расстались с представлением народа как дикой массы, не имеющей никакой идеи», что «кичливость образованности омрачала иногда самые солидные умы… Привычка к высокомерному обращению с народом была так обща, что ею тронуты были даже и люди, оказавшиеся впоследствии самыми горячими адвокатами его интересов и прав» (автор имеет в виду прежде всего К. Д. Кавелина).

По мнению Анненкова, очень важную роль в изменении отношения к народу и «его умственной жизни» сыграл И. С. Тургенев. «Записки охотника» «положили конец всякой возможности глумления над народными массами». Увы, Анненков здесь отчасти выдает желаемое за действительное.

В 1856 году Б. Н. Чичерин напишет:

Приколотить кого-нибудь считается знаком удальства, и нередко случается слышать, как этим хвастаются даже лица, принадлежащие к так называемому образованному классу. Вообще людей из низших сословий дворяне трактуют как животных совершенно другой породы, нежели они сами.

А еще через полвека С. Ю. Витте в своих мемуарах будет постоянно говорить о том, что правительство и дворяне воспринимают крестьян как «полудетей», «полуперсон»; о совещаниях объединенного дворянства он заметит, что «дворяне эти всегда смотрели на крестьян как на нечто такое, что составляет среднее между человеком и волом». Витте говорит лишь о части дворян, однако эта часть была весьма влиятельной.

Разумеется, такое высокомерно-пренебрежительное отношение к народу проявлялось не только частными людьми на бытовом уровне. На нем веками зиждилось твердое убеждение государства в своем праве диктовать подданным свои условия, а зачастую – ломать им жизнь.

И это касалось не только крепостных крестьян.

Раскулачивание в крепостную эпоху

После 1861 года в народнических кругах была очень популярной идущая от славянофилов мысль о том, что русские крестьяне не знали частной собственности и поэтому не развращены чуждыми «нам» римскими представлениями о собственности, что очень полезно для грядущего социализма.

Это неверно.

Закрепленного в законе права собственности на землю у крестьян действительно не было (но его не было и у помещиков до 1782 года). Однако владение, имеющее все атрибуты собственности, по факту было. Этого права крестьяне разных категорий лишались постепенно, по мере укрепления государства и усиления крепостничества.

Так, в XVI веке крестьяне, объединенные в общину, были свободными людьми, хотя и с низким социальным статусом. Они несли государственное тягло, но даже на владельческой земле вполне свободно распоряжались своей землей, не говоря о приобретенной.

Земли было много, и она получала ценность только тогда, когда к ней был приложен труд. Поэтому если вы сами выкорчевали лес, распахали целину и т. д., то получали на нее права, близкие к правам собственника, и могли передавать ее своим наследникам.

Конечно, тогда не было общинного землепользования и не было переделов. Селения, как правило, были очень невелики по размерам. Главным для общины была не земля, а тягло, повинности, которые она несла.

После закрепощения крестьян в 1649 году права общины уменьшаются, она все больше зависит от правительства и помещика. Крестьян начинают продавать и покупать – пока еще с землей, а затем и без земли.

Огромную роль в ликвидации крестьянской «собственности» на землю сыграло введение Петром I подушной подати, ставшее очень важным рубежом социальной политики империи. В частности, это привело к паспортной системе, кардинально тормозившей мобильность населения, развитие производительных сил в стране и многое другое, а также к уравнению земли по ревизским душам. Земельное тягло было перенесено на личность крестьянина и стало душевым тяглом.

Если каждый крестьянин платит 70 копеек подушной подати, то в теории у всех «душ» в каждом селении должна быть равная возможность заплатить эту сумму. Отсюда – логичная идея распределения земли пропорционально числу наличных плательщиков и возникновение массовых переделов земли, с помощью которых компенсировалось изменение состава семей в промежуток между ревизиями.

Таким образом, у истоков аграрного коммунизма в России стоит само правительство. Оно же вплоть до конца XIX века будет всемерно поощрять его.

Однако заставить крестьян переделять землю можно было только там, где власть господина – будь то помещик, церковь или казна – была достаточно сильной, чтобы добиться этого и, в частности, уничтожить крестьянскую «собственность» на землю или ее рудименты в данном имении, местности и т. д. В крепостной деревне это сделать, естественно, оказалось проще. Здесь к середине XVIII века господствует уравнительно-передельная община, оказавшаяся оптимальной формой эксплуатации: помещики и государство более или менее регулярно получают свои доходы, крестьяне находятся под присмотром и повинуются «установленным властям».

С этого времени правительство начало переносить методы вотчинного управления на государственную деревню. Рост недоимок было решено парализовать введением у всех категорий государственных крестьян – по примеру крепостных – уравнительного землепользования и круговой поруки по уплате податей (с 1769 года).

Если на большей части Великороссии переделы начались быстро, то на севере и юге страны, где в силу особых административных условий еще сохранилось свободное крестьянство, ситуация была иной.

Северные черносошные крестьяне были одной из крупнейших категорий государственных крестьян. Своей пашенной землей и угодьями они владели как частные собственники, поскольку львиную их долю они отвоевывали у тайги и тундры, расчищали, осушали и приводили в порядок годами неустанного и очень тяжелого труда.

Ясно, что переделов северная деревня не знала. Информация о земельных участках каждого отдельного домохозяина в каждой деревне фиксировалась в особой вервной книге. Мирское тягло падало не на крестьянина, а на землю. Если земля меняла владельца, он получал вместе с ней и тягло.

Как и ранее, земля была в свободном рыночном обороте, ее продавали и покупали, завещали по наследству, отдавали в приданое, в монастырь на помин души и т. д. Все это совершалось законным порядком – составлялись крепостные акты на землю, которые подтверждались в присутственных местах.

Государство эта практика не устраивала, и оно еще в XVII веке не раз пыталось ее прекратить – впрочем, без успеха. Подушная подать внесла новые черты в данную коллизию.

Как и всегда, свободный оборот земли вел к неравномерному ее распределению внутри общины и имущественной дифференциации. Источники говорят о так называемых деревенских владельцах – богатых людях, в том числе и крестьянах, уже тогда именуемых «мироедами» или «мирососами». Рядом с ними жили малоземельные или вовсе безземельные крестьяне, которые иногда селились на землях «деревенских владельцев» и становились зависимыми от них половниками. Таким образом, некоторые крестьяне имели своих как бы крепостных.

Скачать книгу