Как читать художественную литературу как профессор. Проницательное руководство по чтению между строк бесплатное чтение

Томас Фостер
Как читать художественную литературу как профессор
Проницательное руководство по чтению между строк

Thomas С. Foster

How to Read Literature Like a Professor

A Lively and Entertaining Guide to Reading Between the Lines

Revised edition

Перевод с английского Татьяны Камышниковой, Марии Сухотиной


© Thomas C. Foster, текст, 2003, 2014

© Камышникова Т. В., перевод на русский язык (предисловие, глава 10, глава 25, послесловие), 2021

© Издание на русском языке, оформление, перевод на русский язык, ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2021

КоЛибри®

* * *

Не знаю другой книги, более живо и доступно рассказывающей о литературе… Своими тонкими и точными наблюдениями Томас Фостер пробивает стену, издавна разделявшую «высоколобого» и простого читателя.

Джеймс Шапиро, Колумбийский университет

Профессор Фостер делает всем нам щедрый подарок, делясь секретами, как расшифровать литературное произведение.

Томас Линч, автор книги «The Undertaking»

Моим сыновьям, Роберту и Натану


Предисловие

Поразительно все-таки, как умело книги живут своей жизнью. Писатели думают, что знают свое дело, когда усаживаются работать над новым произведением; полагаю, это так и есть, но вплоть до того момента, когда в последнем предложении ставится последний знак препинания. Чаще всего это точка. А уместнее был бы знак вопроса; ведь как все пойдет дальше – сплошная загадка.

Классический пример – автор, выход лучшей книги которого оборачивается провалом. Вспомните Германа Мелвилла или Фрэнсиса Скотта Фицджеральда. Наверняка Мелвилл рассуждал как-то так: после огромного читательского успеха первых романов повествование о бешеной погоне за белым китом станет сенсацией в полном смысле этого слова. А этого не случилось. Такая же участь постигла повествование Фицджеральда о романтическом мечтателе и его попытках переписать свое прошлое. «Великий Гэтсби» настолько тоньше его более ранней прозы, настолько глубже проникает в человеческую натуру и свой исторический момент, что просто непостижимо, как и почему огромная аудитория отвернулась от своего любимого автора. А с другой стороны, может быть, и отвернулась именно поэтому. Кажется, будто, описывая грядущую катастрофу, автор был излишне мрачен – но это пока беда не разразилась. Современник Фицджеральда Томас Стернз Элиот заметил: человек не в силах вынести избытка реальности. Как бы там ни было, Фицджеральд прожил достаточно, чтобы дождаться, пока весь тираж его книг будет распродан, и не дождаться авторских отчислений за них. Только следующему поколению стало ясно, что «Гэтсби» подлинно, по-настоящему велик, а «Моби Дика» признали шедевром и вообще через три или четыре поколения.

Да, конечно, случается, что книга становится бестселлером нежданно-негаданно и на много-много лет; бывает и наоборот: миг успеха, краткий, как вспышка масла на сковороде, и потом полное забвение, исчезновение без следа. Но нам интереснее истории, подобные Моби-Гэтсби. Хотите знать, что думает мир об авторе и его творении? Давайте проверим это лет так через двести.

Не все опубликованные книги ожидает такая суровая судьба. Все мы надеемся обрести свою аудиторию – любую аудиторию – и, как нам кажется, более-менее представляем себе, какой она будет. Иногда мы угадываем верно, иногда попадаем «в молоко». Перед вами своего рода исповедь.

Привычные благодарности и признания, как правило, помещают в конец книги. Я, однако, именно здесь хочу воздать должное тем, чья помощь была, без преувеличения, огромной. Честное слово, без них это переиздание никогда бы не состоялось. Лет десять тому назад, работая над первым изданием, я довольно хорошо представлял себе, для кого пишу. Студентка, лет тридцати семи; возможно, разведенная; возможно, медсестра по профессии, вынужденная переучиваться, потому что в ее профессии изменились правила лицензирования. Перед ней встала необходимость получить диплом бакалавра, и, прислушавшись на сей раз к голосу сердца, она поступила на факультет английского языка и литературы. Она всегда была вдумчивой читательницей, но понимала, что в восприятии литературы ей чего-то недостает, что здесь есть какой-то секрет, который ее учителя знали, но не передали ей.

Думаете, шучу? Нисколько. Преподавая в филиале одного знаменитого университета, я встречаюсь с ней, или с ее мужским эквивалентом, молодым человеком (а иногда и женщиной), только вчера стоявшим у конвейера на заводе General Motors, снова и снова. И снова. Университет Мичиган – Флинт дает преподавателю прекрасную возможность, которой нет в Мичиганском университете: постоянный контакт со взрослыми студентами, многих из которых буквально снедает жажда знания. Немало у меня типичных студентов колледжа, но встречались и нетипичные, у которых кое-чему научился уже я сам.

Во-первых, нельзя делать скоропалительных выводов, исходя из жизненного опыта человека. У меня были студенты, прочитавшие всего Джойса, или всего Фолкнера, или всего Хемингуэя; один прочитал произведений чешских авторов больше, чем я надеялся хотя бы пролистать; а были и такие, кто не читал почти никого, кроме Стивена Кинга или Даниэлы Стил. Встречались и фанатики Хичкока, и почитатели Бергмана и Феллини, и те, для кого сериал «Даллас» был образчиком высокого искусства. И никогда не угадаешь, с кем имеешь дело.

Во-вторых, объясняйтесь. Люди постарше желают понять, как сделано то или другое, и, бывает, гораздо прямее, чем их более молодые однокурсники, озвучивают свое желание. Кто-то считает меня первосвященником, кто-то – первостатейным шарлатаном, но все хотят знать секрет того, как я прихожу к своим подчас весьма эксцентричным выводам.

В-третьих, научите основным принципам и отойдите. Раз показав старшим студентам, как я работаю с текстами, я ухожу с дороги. Не то чтобы мой метод или мои занятия творили чудеса; чаще всего я нахожу в их манере чтения нечто такое, что позволяет «отпустить поводья», и дальше они двигаются уже сами. То же самое происходит и с более молодыми студентами, хотя они, как правило, не столь резвы: ведь пока еще почти вся их жизнь проходит в стенах аудиторий. Чтобы сделаться интеллектуально самостоятельным, уединенных занятий мало.

Так что же, все без исключения взрослые студенты – гении? Да нет, разве что совсем немногие. Не всех назовешь и учеными сухарями, хотя и таких немало, – вы и сами знаете, что кличка «профессор» прилипает к тем, кто и за обедом не расстается с книгой. Те, у кого семь пядей во лбу, подталкивают меня вперед и учат – точно так же, как и я их. Вот я и подумал: должны же быть на белом свете и другие такие же. Вот для таких других я и написал эту книгу.

Ох как я оказался неправ! И в то же время прав. От множества ярых любителей чтения – гениев и сухарей из предыдущего абзаца или тех, кто в колледже специализировался на английском языке и литературе, – я слышал, что им как будто чего-то недоставало, что какой-то самый главный элемент изучения литературного произведения так и остался для них тайной за семью печатями. Иногда мне приходили электронные письма от таких читателей. Но года через два их содержание изменилось. Мне стали писать преподаватели английского языка и литературы. Не то чтобы часто, но время от времени. А потом, где-то через полгода, пошли письма от школьников старших классов[1]. Преподаватели, все как один, не скупились на похвалы, большинство старшеклассников тоже. Правда, хватало и едких критических посланий, а значит, я работал не напрасно. Одна старшеклассница, в одном из самых цензурных писем, выразилась так: «Не понимаю, из-за чего такой хайп. Я все это проходила еще в девятом классе». Я тогда ответил, что искренне хочу пожать руку тому учителю, который преподавал у нее в девятом классе. Без всяких вознаграждений. Примерно тогда же я краем уха слышал, что мою книгу будто бы обсуждали на сайте преподавателей английского языка с углубленным изучением предмета.

В последние годы я имею счастье общаться с преподавателями и студентами из самых разных мест нашей страны. Мне приходится отвечать на самые разные вопросы, от «Что вы хотели этим сказать?» и «Могу ли я применить это понятие к той книге, которую вы здесь не обсуждали?» до «Не могли бы вы просмотреть автореферат моей диссертации?» (а то и всю работу). Первые два просто великолепны, про последний я этого не сказал бы, потому что он ставит меня в щекотливое положение с точки зрения этики. Но при всем том мне льстит, что студенты не боятся задавать такие вопросы совершенно незнакомому человеку.

Хватало и прямого взаимодействия. Несколько раз в год я входил в учебный класс и начинал разговор о своей книге и о том, как ею пользуются. Такие встречи всегда приносят большую радость и почти всегда – один-два отличных вопроса. Понятно, они очень зависят от расстояния, которое за несколько часов может проехать моя машина, хотя, было дело, однажды я добрался аж до города Форт-Томас, расположенного в штате Кентукки. Чудеса цифрового века позволили мне общаться со студентами при помощи электроники. Диана Бэрроуз, королева маркетинга в издательстве HarperCollins, не спит ночами, изобретая все более продвинутые способы «телепортировать» меня (или, по крайней мере, мою цифровую версию) в классы от Нью-Джерси и Вирджинии до Флагстаффа в штате Аризона. И конечно, совершенно обычным делом становятся наши встречи по скайпу.

В годы, последовавшие за выходом книги, больше всего меня удивила безграничная изобретательность школьных преподавателей английского языка и литературы в целом и преподавателей этих предметов на продвинутом уровне в частности. Даже преподавая тысячу лет, я все равно не додумался бы до тех способов, какими они используют мою книгу. Так, в одном классе каждый ученик получает в свое распоряжение главу; допустим, Сэму достается глава о дожде и снеге, он готовит плакат с ее тезисами, и, как только в произведении заходит речь об атмосферных осадках, Сэм готов объяснить, для чего они здесь. Подозреваю, что Сэму крупно не повезло и поработать ему придется куда больше, чем всем остальным, но, может быть, ему это нравится. В другом классе ученики объединяются в группы для съемок коротеньких фильмов, каждый из которых должен раскрыть по крайней мере одно понятие из книги. В конце года проводится церемония вручения шуточных «Оскаров», со смокингами и статуэтками (как мне сказали, их с успехом заменяют старые спортивные кубки). Это просто грандиозно. И во всех этих вариантах больше всего мне по душе огромная степень самостоятельности. Подозреваю, что книга привлекает тем, что, в отличие от учебника, не имеет строгой структуры, а это значит, учителя могут пользоваться ею как им заблагорассудится – что они с успехом и делают. А дальше все идет по цепочке: преподаватели заражают духом открытости своих учеников, и они начинают творчески относиться и к тексту, и к своим наблюдениям над ним.

Значит, поэтому книга так популярна у преподавателей? Не знаю. Я несказанно удивился, узнав, как ее приспосабливают для обучения, и тут же подумал: ведь в ней нет ничего привычно-академического (типа примечаний, глоссариев, вопросов в конце глав, которые, кстати сказать, я всегда терпеть не мог), зато есть довольно рыхлая структура. Я сгруппировал обсуждения так, как мне казалось правильным, но ведь это не то же самое, что пользоваться книгой в классе. Честное слово, я вовсе не уверен, что в классе она будет хоть чем-то полезна, ведь сам я никогда не использовал и не буду использовать ее в своем курсе. Каково признание? Но поступаю я так вовсе не из-за ложной скромности. Причина куда более рациональна. Книга содержит почти все мои размышления и наблюдения о литературе и все мои шутки. Если бы я выложил все, что знаю, мне больше нечего было бы делать. А ведь цель образования, по-моему, состоит в том, чтобы подвести студентов к тому моменту, когда вы становитесь им не нужны – по сути дела, лишаете себя работы… правда, такой выход на заслуженный отдых происходил бы куда стремительнее, чем мне хотелось бы.

Итак, прослышав, что мою книгу учителя рекомендуют для летнего чтения, я немало удивился. То, что она пригодилась в старших классах, доказывает изобретательность и смекалку преподавателей английского языка и литературы. Они работают в то время, в которое, как нас уверяют, никто больше не читает, но все же умудряются привить своим ученикам любовь к чтению. Они невероятные труженики и, бывает, работают со 150 учениками одновременно – от одной этой цифры у большинства университетских профессоров головы пойдут кругом. Их не превозносят до небес, им платят ничтожно мало за такую труднейшую работу. Один из моих коллег, большой остроумец, заметив, как часто я встречаюсь со старшеклассниками, говорит, что я без труда найду себе место в любой школе Америки. Ясное дело, он неправ. Где мне тягаться с теми, кто там уже работает!

Тех преподавателей, которым первое издание этой книги обязано своим успехом, я благодарю от всей души. Сам факт публикации этой книги, не говоря уже о появлении второго, дополненного и исправленного, издания, – ваших рук дело. Не могу сказать «спасибо» каждому в отдельности, но хотел бы поблагодарить нескольких выдающихся представителей преподавательского племени: Джойс Хенер (сейчас на заслуженном отдыхе) из школы города Окемос (Мичиган), за дискуссии, которые подчас затягивались до позднего вечера и случались в самых неожиданных местах, к примеру на вечеринке бейсбольной команды, а также за то, что она первой из мичиганских учителей оказала мне горячий прием; Эми Андерсон и Билл Спрют из школы города Лапир (Мичиган); Стейси Турчин из католической школы Пауэрс города Флинт; Джини Возни из академии Редвудс (Юрика, Калифорния); и они, и их ученики поделились со мной советами и предложениями для нового издания книги. За несколько лет буквально десятки человек обратились ко мне лично или по электронной почте, и каждому из них я говорю огромное-огромное спасибо. То, что делаете вы, куда важнее любой книги.

Изменения в этом новом издании незначительны по объему, но, надеюсь, существенны по смыслу. Самым же важным моему бдительному оку представляется то, что я сумел устранить или исправить две-три вопиющие ошибки. Не ждите, я не скажу вам, где они были. Ладно, какое-то время я с ними прожил, но теперь вовсе не собираюсь трубить о своем легкомыслии. Кроме того, пришлось кое-что подрихтовать в грамматике и правописании – устранить ненужные повторы слов или фраз, заменить неудачно выбранные, в общем, избавиться от всех тех раздражающих мелочей, которые очень затрудняют чтение собственной работы и заставляют ворчать на самого себя: «Не мог, что ли, получше написать?» Кое-что изменилось и в содержании. Главе о форме сонета было суждено покинуть книгу. И понятно почему: ведь речь в этой главе идет о форме и структуре, тогда как большая часть книги посвящена переносным значениям, тому, как смысл отражается от поверхности объекта, действия, события и переходит на что-то другое, на другой уровень. Если вам, как и мне, эта глава нравилась, то не опасайтесь за нее. Я планирую поговорить о поэзии, вполне возможно, сделаю это в формате цифровой книги, поэтому года через два глава о сонете восстанет из небытия. Главы о недугах, сердце и прочем были сокращены и объединены; иначе казалось бы, что в этом месте текст сильно растянут.

На место этих глав я поставил новую, об искусстве создания образа и о том, почему приятельствовать с главным героем вредно для здоровья вторых скрипок. Добавлены рассуждения о публичных и частных символах. Одно из центральных положений моей книги состоит в том, что существует некая всеобщая система образности, что сила образов и символов заключается в повторениях и переосмыслениях. Однако вполне естественно, что писатели без устали изобретают новые метафоры и символы, которые или проходят через все произведение, или появляются лишь однажды. В любом случае нам нужна стратегия взаимодействия с этими загадочными явлениями, так что мне не остается ничего другого, как изобрести ее.

В качестве первого шага по направлению к уверенному владению анализом я включил в книгу размышления о том, как поставить себе на службу свой собственный читательский опыт, а также о важной роли читателя в создании смысла литературного произведения. Не перестаю удивляться, что, даже активно читая, студенты, да и вообще читающая публика остаются весьма пассивными в том, что касается работы с текстами, пропускания их через себя. Давно пора задать себе такую работу.

Конечно, литература есть движущаяся мишень, и за десятилетие с того момента, как я выпустил свою книгу, появилась не одна тысяча новых произведений. Нет никакой нужды пересматривать ссылки и цитаты в каждом новом издании, однако я освежил их, добавив несколько примеров из произведений, вышедших в последние годы. Как раз это время отмечено громадными достижениями в поэзии, художественной и нехудожественной литературе, и с этим согласятся даже те из нас, кто совсем не очарован вампирами-подростками или варварскими переделками романов Джейн Остин, вроде какого-нибудь «Как жена троюродного брата мистера Дарси пострадала от заусениц». В противовес же всему этому появились талантливые новые имена и книги маститых авторов, работающих в самых разных жанрах: Зэди Смит, Моника Али, Джесс Уолтер, Колум Маккэнн, Колм Тойбин, Маргарет Этвуд, Томас Пинчон, Эмма Донохью, Ллойд Джонс, Адам Фоулдз, Орхан Памук, Теа Обрехт, Одри Ниффенеггер. И это только в области художественной литературы. Случались поразительные открытия, были болезненные потери. Иногда мы слышим о смерти литературы того или другого жанра (почему-то чаще всего «мальчиком для битья» назначают роман), но литература не умирает, равно как не переживает взлет или падение. Она растет, она расширяется. Когда нам кажется, будто она застыла на месте, это всего лишь значит, что мы невнимательно смотрим. Нерасказанная история жизни жены знаменитого писателя, цветные иммигранты в стремительно меняющейся Британии или Америке, мальчик и тигр в спасательной шлюпке, тигр в балканской деревне, человек, идущий по канату, натянутому между башнями-близнецами, – не иссякает поток новых историй и старых историй с новыми поворотами. Да таких, что утром хочется побыстрее проснуться только для того, чтобы узнать: а что там дальше?

Раз уж пришлось к слову, хочу от всей души поблагодарить критически важную группу людей. Каждая встреча со студентами становится для меня источником вдохновения. Естественно, что, преподавая, я имею дело и с младшими, и со старшими курсами, и частые встречи с ними всегда очень плодотворны, интересны, вызывают чувство досады, поднимают дух, разочаровывают, а иногда становятся истинным чудом. Специалисты по английской литературе составляют большинство в этой группе, но благодаря чудесам образовательных стандартов я много контактирую со специалистами в других областях (причем биологи у меня в особом фаворе), и всегда они приносят с собой разные навыки, разные отношения, разные вопросы. Они не позволяют мне расслабляться.

Вот уже лет десять я встречаюсь с учениками старших классов школ, и это такой опыт, которого я желал бы всем, – ведь это не просто выпускники, а потенциально будущие студенты. О них пишут и говорят очень много, и чаще всего недоброжелательно: мол, и не читают они, и писать не умеют, на окружающий мир им наплевать, о политике, истории или науке понятия не имеют, и так далее, и тому подобное. Другими словами, все то же самое, что говорили о подростках, когда я и сам был подростком. И еще раньше. Не сомневаюсь, что когда-нибудь мы выкопаем из земли глиняную табличку или папирусный свиток и прочтем то же самое. Уверен, что кое-что здесь верно, кое-что здесь всегда было верно. Но вот что о старшеклассниках я понял сам, из личного общения и электронной переписки. Они вдумчивы, интересуются многим и интересны сами, любознательны, непокорны, устремлены в будущее, активны, целеустремленны, трудолюбивы. Когда нужно выбирать, многие отдают предпочтение большим нагрузкам и серьезным требованиям, хотя можно довольствоваться и чем-то полегче. Они любят книгу. Многие читают – а некоторые прямо-таки глотают – то, чего нет в школьной программе. Им послушно письменное слово. Немало таких, которые хотят писать профессионально. Они слышат, что писательством на жизнь вряд ли заработаешь, а может, даже сильно ее себе усложнишь, но все же стремятся стать писателями. Я это хорошо знаю по всем вопросам, которые получаю, и по беседам, которые мы с ними ведем. И, пока будут молодые люди, которым интересны язык, рассказ, поэзия, литературное творчество, будет существовать и литература. Она может перейти в царство цифры, может вернуться к рукописным манускриптам, может обратиться в комиксы или появиться на экране, но ее не перестанут создавать. И читать.

Пару лет назад я побывал в городе Гранд-Рапидс. Ученики местных школ пришли на встречу, чтобы я подписал им книгу. Не ту, которая только что вышла из печати, а ту, которую они читали в предыдущем, десятом, классе. Вот эту самую книгу. Если кто-то не понял: дело было после учебного года. Они пришли, потому что любили уроки литературы, а это значит, любили учителя, который сумел увлечь их своим предметом, а еще потому, что книгу написал человек, который: а) приехал в Мичиган; б) заехал в их город и в) еще не умер. Этот последний пункт сделал меня редкостью в их программе обязательного чтения. Книгами пользовались. И пользовались много, судя по подчеркиваниям, загнутым уголкам страниц, потрепанным обложкам. Пара-тройка выглядели так, как будто по ним проехались трактором. От некоторых школьников я слышал примерно такие вариации на одну и ту же тему: «Когда в программе я увидел книгу про чтение, меня прямо заколбасило, а она, оказывается, крутая / совсем не плохая / прикольная». И говорили мне «спасибо». Они говорили мне «спасибо»! Я чуть не прослезился.

И после всего этого как же мне не быть благодарным???

Введение
Как он это делает?

– Мистер Линднер? Этот недотепа?

– Да-да, он самый. А как, по-вашему, должен выглядеть дьявол – рога, хвост и раздвоенные копыта? Тогда любой дурак сообразит, что с ним не надо иметь дело.

Это мы со студентами обсуждаем пьесу Лорейн Хэнсберри[2] «Изюминка на солнце» (1959) – одну из лучших драм в истории американского театра. Недоуменные реплики прозвучали, когда я простодушно предположил, что один из ее героев, мистер Линднер, – дьявол-искуситель. По сюжету темнокожее семейство Янгер собирается купить дом в престижном белом районе Чикаго и вносит задаток. Местные не рады цветным соседям и сбрасываются, чтобы откупиться от них. Чек на сумму задатка вручают тихому, невзрачному, конфузливому мистеру Линднеру и отправляют его парламентером. Поначалу Уолтер Ли Янгер (главный герой пьесы) твердо отказывается от предложения. Он ожидает крупной страховой выплаты за гибель отца и уверен в семейных финансах. Однако вскоре выясняется, что две трети страховки украдены. Предложение белых соседей, так оскорбившее Уолтера, теперь кажется спасительным.

Договор с дьяволом – давно знакомый западной культуре сюжет; вспомним хотя бы легенду о докторе Фаусте. Во всех вариациях на эту тему герой получает нечто желанное: власть, тайное знание или, скажем, волшебный мяч, который обязательно влетит в ворота соперника. Взамен он должен отдать свою душу. Условия сделки одинаковы и в «Трагической истории доктора Фауста» – пьесе елизаветинца Кристофера Марло, и в «Фаусте» Гёте, и в рассказе Стивена Бене[3] «Дьявол и Дэниел Уэбстер», и даже в бродвейском мюзикле «Проклятые янки»[4].

Когда мистер Линднер предлагает Уолтеру Ли деньги, он вроде бы не требует взамен душу. Точнее, он сам не сознает, что требует именно душу. Уолтер получает шанс избежать финансовой катастрофы, которую невольно навлек на себя и родных. Надо лишь признать, что он не ровня белым соседям и его гордость, самоуважение, иначе говоря, саму его человеческую суть можно купить за деньги. Что это, как не продажа собственной души?

Правда, в пьесе у торга непривычная развязка: Уолтер Ли все-таки не поддается на соблазны. Этот сюжет имеет и трагические, и комические версии – в зависимости от того, забирает ли Сатана проданную душу. Герой Лорейн Хэнсберри мысленно принимает условия сделки, но вовремя спохватывается, осознает непомерность цены и отвергает предложение искусителя (то есть мистера Линднера). Поэтому, несмотря на сложные и порой мучительные перипетии, по своей структуре пьеса комична: ведь крах предотвращен, а Уолтер Ли побеждает не только дьявола-Линднера, но и демонов, поселившихся в его собственной душе. Персонаж становится героем во всех смыслах этого слова.

В моем общении со студентами всегда, рано или поздно, настает специфический момент. Мы смотрим друг на друга, я молча вопрошаю: «Как, неужели непонятно?» У каждого из них на лице написано: «Нет, непонятно. Ну и накрутили же вы!» Диалог на время заходит в тупик. А дело вот в чем: все мы читали один и тот же текст, но пользовались разными инструментами для его анализа. Если вы бывали на семинарах по литературе – студентом ли, преподавателем ли, – вам это должно быть знакомо. Иногда кажется, что, анализируя тексты, лектор на ходу выдумывает интерпретации или проделывает нечто похожее на карточные фокусы.

На самом деле ни вольностей, ни махинаций здесь нет. Просто профессор – несколько более опытный читатель и за годы работы с текстами овладел своего рода «языком чтения», который еще только предстоит изучить его студентам. Этим термином я обозначаю набор приемов, структур, кодов и закономерностей, которые мы постепенно усваиваем и начинаем распознавать в художественных текстах. У всех языков есть грамматика, то есть свод правил, по которым строятся и наделяются смыслом высказывания. Язык литературы не исключение. Конечно, эти правила в известной степени условны, как и любой язык. Например, сам по себе набор букв и звуков «условный» и ничего не означает, но когда-то давно люди договорились понимать под ним то, что мы подразумеваем теперь. Причем это относится лишь к нашему языку (в японском или финском такое сочетание звуков будет просто абракадаброй). То же самое в искусстве: когда-то мы, европейцы, решили, что перспектива – система приемов, при помощи которых художники передают на холсте глубину пространства, – ценна и даже необходима в живописи. Это произошло в эпоху Возрождения, но в начале восемнадцатого века, когда состоялась встреча западного и восточного искусства, выяснилось, что японские художники и зрители прекрасно обходятся без линейной перспективы! Для них в изобразительном искусстве она была не так уж и важна.

Итак, у литературы есть своя грамматика. Конечно, вы это уже знаете, но, даже если и не знали, все равно не удивились, что речь зашла об этом. Вас подготовил предыдущий абзац. Как? Своей грамматикой. Вы умеете читать, а значит, понимать условности, принимать правила игры и догадываться о вероятном исходе. Если автор ставит некий вопрос (например, о грамматике литературы), а затем делает отступление и рассуждает об иных материях (скажем, о языке, живописи, музыке, да хоть о дрессировке собак; в общем, увидев два-три однотипных примера, вы уясните принцип), значит, чуть дальше он использует эти примеры, чтобы проиллюстрировать ту, исходную, мысль (вот как я сейчас!). И все довольны: принятые правила соблюдены и распознаны, обещания даны и выполнены. Чего еще требовать от куска текста?

Простите мне это длинное отступление; пора возвращаться к нашей теме. В языке литературы, как и в любом другом, есть свод принятых правил и условностей (их еще называют конвенциями). В прозе это, например, деление на главы, различные темпы развития сюжета, типы персонажей и точки зрения повествователей. В стихосложении – размер, форма, ритм, рифмовка. У пьес тоже своя «грамматика». А есть конвенции, общие для всех жанров. Например, весна – универсальный символ. Как и снег. И тьма. И сон. Когда в рассказе, стихотворении или пьесе упоминается весна, в уме читателя вспыхивает целое созвездие ассоциаций: юность, надежда, новая жизнь, детские игры, ягнята на лугу… и так далее. Этот ассоциативный ряд можно довести и до более абстрактных понятий – пробуждение, плодородие, воскрешение.

Ну ладно. Допустим, вы правы: есть свод правил и условностей, без которых книгу не поймешь. Как мне научиться их распознавать?

А как добиться, чтобы вас позвали выступать в Карнеги-холле? Без конца репетировать, практиковаться. Вот вам и ответ.

Когда неопытный читатель погружается в художественный текст, он прежде всего обращает внимание на сюжет и героев: кто эти люди, что они делают, что хорошего или плохого происходит с ними? Такой читатель воспринимает книгу прежде всего эмоционально: повествование вызывает радость или гнев, смех или слезы, страх или восторг. Иными словами, процесс чтения для него – это опыт переживания, опыт непосредственного, почти инстинктивного отклика. Конечно же на такой отклик надеется любой, кто хоть раз в жизни брался за перо или садился за клавиатуру; о нем обычно мечтает автор, когда отсылает издателю рукопись, в душе уповая на благоприятный исход.

Но что происходит, если книгу открывает такой, как я, профессор-литературовед? Эмоциональный отклик не чужд и нам: да-да, мы тоже можем всплакнуть, когда умирает малютка Нелл![5] Однако больше внимания мы обращаем все же на другое. За счет чего возникает этот эффект? Кого напоминает этот персонаж? Где уже встречалось что-то похожее? Не у Данте ли (или у Чосера, или у Мерла Хаггарда[6])? Если вы научитесь задавать подобные вопросы, смотреть на художественное произведение сквозь такую призму, то станете читать и понимать его по-другому и обнаружите гораздо больше интересного и полезного для себя.


Воспоминания. Символы. Параллели. Вот три главных отличия профессионального читателя от всех остальных. Память – проклятие литературоведа. Всякий раз, когда я открываю новую книгу, то мысленно перебираю «картотеку» всего прочитанного ранее и начинаю сличать, сопоставлять, подбирать соответствия. Где я видел это лицо? А эта тема, кажется, уже встречалась? Я не могу поступить иначе, хотя иногда поиск очень хочется отключить. Например, где-то на тридцатой минуте фильма «Имя ему Смерть» я подумал: а ведь это уже было в «Шейне». И до конца фильма в каждом кадре мне виделся Алан Лэдд вместо Клинта Иствуда. Конечно, при таком восприятии сложно получать удовольствие от продукции массовой культуры.

К тому же мы, литературоведы, повсюду видим символы и даже мыслим символами. Любой предмет у нас считается символом чего-нибудь, пока не доказано обратное. Мы постоянно спрашиваем: вот это – метафора? А вот то – аллегория? А зачем здесь этот образ? Для человека, проведшего студенческие, а затем и аспирантские годы на семинарах по литературе и критике, все на свете не просто существует, но еще и может означать собой нечто иное. Вот, например, Грендель – чудовище из англосаксонского эпоса восьмого века «Беовульф». Он чудовище в прямом смысле слова, то есть страшный зверь-людоед из морской пучины. Но он же может символизировать, во-первых, враждебность и жестокость мира к людям (средневековые англосаксы очень остро это чувствовали!), а во-вторых, темную сторону человеческой натуры, победить которую способно лишь светлое начало души (его символом выступает главный герой, воин Беовульф). Конечно же склонность воспринимать все вокруг как потенциальный символ лишь укрепляется за годы жизни в профессиональной среде, где метафорическое мышление поощряется и вознаграждается.

Еще одна особенность «профессорского» чтения – проведение параллелей. Большинство студентов-литературоведов учатся замечать детали текста и одновременно видеть общую структуру. Как и для интерпретации символов, здесь важно отстраниться от сюжета, уйти от власти событий, персонажей, эмоций. С опытом приходит понимание, что литература и жизнь устроены примерно одинаково, в них повторяются одни и те же схемы и конфигурации. Правда, это знают не только литературоведы. Хорошие автомеханики – из тех, что чинили машины еще до внедрения компьютерной диагностики, – тоже умеют обобщать прошлый опыт и проводить параллели при обследовании двигателя. Если тут шумит вот так и стучит вот эдак, значит, надо посмотреть вон там. В художественной литературе множество параллелей, и вы получите в процессе чтения гораздо больше, если сможете мысленным взглядом окинуть всю структуру. Когда маленькие (совсем маленькие) дети пытаются что-то рассказать, то старательно передают каждую деталь, каждое услышанное слово. Им еще не приходит в голову, что некоторые элементы важны, а некоторые не очень. Но, взрослея, ребенок начинает лучше чувствовать канву сюжета, отличать действительно значимое от второстепенного. То же происходит с читателями. Поначалу студенты буквально тонут в море деталей: например, читая «Доктора Живаго», они чувствуют лишь, что не в силах запомнить имена всех его многочисленных героев. Истинный же ветеран чтения либо впитает такие частности, как губка, либо отметет их и станет искать общие схемы и закономерности – архетипы, подспудно организующие текст.

Посмотрим, как пытливый ум замечает параллели и закономерности в повседневной жизни, вне литературы. Допустим, некий мужчина, за которым вы наблюдаете, систематически проявляет враждебность по отношению к отцу (например, позволяет себе резкие высказывания в его адрес), но гораздо нежнее относится к матери и даже, по всей видимости, зависит от нее. Что ж, это его личные проблемы. Но вот вы замечаете то же самое у другого мужчины. И еще у одного. И еще, и еще. Теперь вам уже видится здесь некая модель поведения; вы спрашиваете себя: «Где я это видел?» В памяти что-то всплывает, но не из жизни, а из пьесы, которую вы когда-то читали. Там герой убил своего отца и женился на матери. Даже если примеры из современности не имеют с ней ничего общего, символическое восприятие позволит связать тот древний сюжет с реальными случаями. Возможно, вы сумеете придумать для этой модели поведения какое-нибудь меткое название, например эдипов комплекс. Как я уже говорил, не только литературоведам нужна способность проводить параллели. Зигмунд Фрейд «читал» своих пациентов почти так же, как читают художественный текст, применяя метод творческой интерпретации, который мы используем при работе с романами, стихотворениями, пьесами. Выявление эдипова комплекса – одно из величайших достижений в истории человеческой мысли, равно важное как для психоанализа, так и для литературоведения.

В главах этой книги я хотел бы сделать то, что обычно делаю на лекциях и семинарах: показать, что происходит, когда за книгу берется профессионально обученный читатель; дать общее представление о кодах и моделях, на которых основаны наши интерпретации текста. Мне всегда хочется, чтобы студенты не просто соглашались: да, мистер Линднер и правда демон-искуситель, а история Уолтера Ли Янгера – вариация на тему Фауста. Хочется, чтобы они могли прийти к такому выводу и без моей подсказки. Я знаю: они сумеют это сделать – нужны лишь опыт, терпение и небольшая помощь. Сумеете и вы.

1
Ехал рыцарь на коне

Ну что ж, приступим! Давайте представим, что вы читаете роман. Допустим, его действие происходит летом 1968 года. Главный герой – самый обычный шестнадцатилетний подросток; его зовут… скажем, Кип. Кип очень надеется, что юношеские прыщи сойдут с его лица ко времени, когда пора будет отправляться в армию. В первой сцене романа он едет на велосипеде в супермаркет: мать послала за хлебом. Велосипед у Кипа старый, односкоростной, с педальным тормозом; наш герой этого очень стыдится. Мотаться по маминым поручениям тоже позорно. Дорога полна мелких злоключений, как, например, встреча с недружелюбной овчаркой. В довершение всего на парковке у супермаркета Кип видит девушку своей мечты Карен: она сидит верхом на новенькой «барракуде» Тони Воксхолла и смеется. Кип вообще терпеть не может Тони: во-первых, у него фамилия Воксхолл, а не Смит («Кип Смит», по мнению нашего героя, звучит отвратительно). Во-вторых, у Тони зеленая «барракуда», которая летает почти со скоростью света. В-третьих, Тони никогда в жизни не работал.

Итак, Карен весело хохочет, но вдруг, обернувшись, замечает Кипа, который, между прочим, пару дней назад звал ее на свидание. И продолжает смеяться. (В сущности, могла бы и перестать – это не так уж важно, ведь мы рассматриваем сюжет с точки зрения его структуры. Но пусть в нашей истории девушка смеется и дальше.) Кип идет в магазин за хлебом для матери, протягивает руку за пачкой, как вдруг решает соврать вербовщикам, что ему уже восемнадцать, и попроситься в морской десант – пусть даже прямиком во Вьетнам. Все равно ему ничего не светит в этом одноколейном городишке, где важно одно: сколько денег у твоего папаши. А может быть, Кип не сам это решает, а видит знамение: на одном из воздушных шариков в супермаркете проявляется лик святого Абийяра (в принципе сойдет любой святой, но наш воображаемый автор выбрал не слишком известного). Природа решения сейчас тоже второстепенна – как смех Карен или цвет шарика, на котором проступил лик святого.

Так что же произошло?

Любому профессору-литературоведу, даже не самому чокнутому, сразу стало бы ясно: только что, на наших глазах, герой, пусть и не в слишком благоприятных для себя обстоятельствах, лицом к лицу встретился со своей судьбой.

Иными словами, подобно рыцарю, отправился в поход.

Но он всего лишь поехал в магазин за хлебом!

Верно. И все же вспомним типичные истории про странствующих рыцарей. Из чего они состоят? Там всегда есть рыцарь, есть опасная дорога, а еще Святой Грааль (граали бывают разные), как минимум один дракон, один рыцарь-противник и одна прекрасная дама. Так ведь? Ну, вот нам и дано: рыцарь (по имени Кип), опасная дорога (со злобными овчарками), Грааль (в виде упаковки нарезного хлеба), как минимум один огнедышащий дракон (уж поверьте, «барракуда» модели 1968 года умела изрыгать пламя!), рыцарь-противник (Тони) и прекрасная дама (которая то ли продолжает хохотать, то ли вдруг замолкла).

А это не натяжка?

На первый взгляд – да. Но будем мыслить структурно. Для рыцарского странствия нужны пять элементов: а) тот, кому предстоит его совершить; б) место, куда он должен отправиться; в) заявленная цель; г) приключения и испытания в дороге и д) истинная цель. С первым пунктом все просто: герой может отправиться в путь, даже не сознавая, что его ждут приключения. Чаще всего он как раз ни о чем не догадывается. Пункты б) и в) тесно связаны: некто велит нашему протагонисту – то есть главному герою, который может внешне быть и не очень героическим, – отправиться куда-то и там сделать что-то. Ступай и отыщи Святой Грааль. Иди в магазин и купи хлеба. Езжай в Вегас и начисти рыло одному типу. Да, степень возвышенности у всех задач разная – но формула одна. Иди туда-то, сделай то-то. Заметьте, я говорю о заявленной цели похода. Это потому, что есть еще пункт е).

Истинная цель странствия никогда не совпадает с заявленной. Нередко героям даже не удается выполнить поставленную задачу. Так почему же они отправляются в путь и почему нам интересно об этом читать? Они идут исполнять поручение, ошибочно полагая, что это и есть их подлинная миссия. Мы, однако, видим: дорога не просто ведет их, но и учит. Поначалу герой плохо разбирается в очень важном предмете: в самом себе. А истинная цель любого странствия – самопознание. Вот почему герои-странники чаще всего молоды, неопытны, наивны и несведущи. Сорокапятилетний мужчина либо уже прекрасно себя знает, либо не узнает уже никогда. А пареньку 16–17 лет от роду предстоит проделать долгий путь, чтобы познать самого себя.

Возьмем пример из реально существующей книги. Свои семинары по американской прозе двадцатого века я всегда начинаю с прекрасного романа-странствия – «Выкрикивается лот 49» Томаса Пинчона[7] (1965). Неопытным читателям этот текст часто кажется слишком странным, вычурным, трудным для восприятия. В нем и правда есть нечто от комикса; подчас за гротеском сложно разглядеть структуру «рыцарского» повествования. Но и в английских поэмах с типичным сюжетом о странствии – «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь» (конец XIV в., автор неизвестен), «Королева фей» Эдмунда Спенсера[8] (1596) – тоже есть элементы, напоминающие современному читателю комикс. Просто они скорее походят на «Классику в картинках», а текст Пинчона по стилю перекликается с молодежными «зэпами»[9]. Итак, что нам дано в романе «Выкрикивается лот 49»? Странник, вернее, странница: женщина, не очень счастливая в браке и не слишком уверенная в себе, когда дело касается мужчин, однако достаточно молодая, чтобы научиться чему-то в жизни.

Пункт назначения: чтобы выполнить некий долг, героиня должна приехать в Южную Калифорнию из своего дома под Сан-Франциско. В дальнейшем она будет много ездить туда и обратно, разрываясь между прошлым (с эмоционально неустойчивым мужем, подсевшим на ЛСД; с обезумевшим нацистом-психотерапевтом) и будущим (с весьма туманными перспективами).

Заявленная цель путешествия: героиня назначена исполнительницей предсмертной воли своего бывшего любовника, очень богатого и эксцентричного бизнесмена-филателиста.

Приключения и испытания: героине то и дело встречаются странные, подозрительные, иногда по-настоящему опасные люди. Она отправляется в ночной поход по трущобам Сан-Франциско; заходит в кабинет своего психотерапевта, чтобы отговорить его от совершения массового расстрела (этот ход – герой останавливает потенциального убийцу – исследователи рыцарских романов называют «роковая часовня»); ввязывается в давнее противостояние двух почтовых служб.

Истинная цель похода: я уже говорил, что нашу странницу зовут Эдипа? Нет? Так вот, ее имя Эдипа Маас. Она названа в честь героя великой трагедии Софокла «Царь Эдип» (ок. 425 г. до н. э.). Главная беда Эдипа в том, что он не ведает, кто он, собственно, такой. Героиня Пинчона привыкла полагаться на мужчин, но ее опоры – скорей уж подпорки и костыли – оказываются либо ненастоящими, либо хлипкими. Оставшейся без них Эдипе остается или сдаться, лечь и свернуться клубочком, или распрямиться во весь рост и положиться только на себя. Однако себя еще нужно найти и узнать; после долгих метаний у Эдипы это получается. Она перестает зависеть от мужчин, отказывается от готовой расфасованной еды – и от готовых легких ответов. Она с головой бросается в пучину неизведанного и, если можно так сказать, добывает там веру в себя. Сказать-то, конечно, можно.

Вот только…

Вы мне не верите. Но почему тогда заявленная цель путешествия уходит на второй план? Чем дальше, тем меньше мы слышим про завещание и наследство; даже почтовый заговор теряется из виду и остается тайной. В конце романа Эдипа должна пойти на аукцион редких поддельных марок и там, возможно, найти разгадку – но после всего, что происходит в книге, в это уже не верится. Да и разгадка не так уж важна. Теперь мы, как и сама Эдипа, знаем: она способна жить независимо, мир не рухнул из-за того, что на мужчин нельзя полагаться, она – самодостаточная личность.

Вот – вкратце – почему мы, преподаватели, так любим роман «Выкрикивается лот 49». На первый взгляд он кажется странноватым, экспериментальным, весьма специфическим (особенно по меркам 1965 года). Но стоит приноровиться, и мы явственно разглядим в этом тексте сюжет о рыцарском странствии. Та же формула видна в «Приключениях Гекльберри Финна», «Властелине колец», в фильме «На север через северо-запад», в «Звездных войнах». Да и вообще в большинстве историй, где герой отправляется куда-то, чтобы сделать что-то, особенно если он пускается в путь не по своей воле.

Небольшое примечание: если здесь или в других главах я стану рассуждать, будто некое утверждение всегда верно, а некое условие всегда соблюдается, – приношу извинения. «Всегда» и «никогда» – бессмысленные слова в беседе о литературе. Во-первых, едва что-то покажется точным и истинным, как кто-нибудь обязательно напишет книжку, где все опровергнет. Порой смотришь: в литературе наступила уютная тишина, ничего нового нет и вряд ли будет. Как вдруг появляется прозаик вроде Анджелы Картер[10] или поэт вроде Эван Боланд[11] – и переворачивает все вверх дном, напоминая и авторам, и читателям о зыбкости как будто бы незыблемых убеждений. Едва разложишь по полочкам афроамериканскую литературу (как мы уже почти сделали в конце 60-х – начале 70-х), обязательно придет какой-нибудь Ишмаэль Рид[12] и спутает всю систему удобных ярлыков. Так и с «рыцарскими» сюжетами: то герой не выполняет обета, то и вовсе отказывается от путешествия. Да и вообще, всякую ли поездку можно считать странствием? Не факт. Иногда, например, я просто езжу на работу. Никаких приключений, никакого личностного роста. Вот и в литературе автору иногда надо просто переместить персонажа из дома на работу и обратно. Поэтому, когда главный герой пускается в дорогу, нужно всего лишь внимательно следить, не произойдет ли с ним что-нибудь.

Как только вы распознаете мотив странствия, читать станет намного легче.

2
Прошу к столу!
Еда, она же причащение

Знаете анекдот про Зигмунда Фрейда? Однажды кто-то из студентов, или ассистентов, или прочих поклонников решил подразнить мэтра и отпустил шуточку насчет его любви к сигарам. Дескать, это явный фаллический символ и так далее. На что Фрейд сказал: «Иногда сигара – это просто сигара». Не так уж важно, была ли эта история на самом деле. Пожалуй, я бы даже предпочел, чтоб она оказалась выдумкой: ведь у подобных апокрифов есть своя житейская правда. Однако же бывают сигары, которые просто сигары, а бывают, которые не просто.

То же самое с едой, причем и в жизни, и в литературе. Иногда еда – это всего лишь еда, и ты просто принимаешь пищу за одним столом с другими людьми. Но иногда в совместной трапезе нужно поискать скрытый смысл. Как минимум раз или два в семестр я прерываю разговор о рассказе или пьесе, чтобы назидательно и многозначительно произнести (будто выделить жирным шрифтом): когда люди вместе едят или пьют, они причащаются. В ответ часто вижу недоумевающие взгляды: похоже, у большинства студентов глагол «причащаться» ассоциируется только со Святым причастием. Конечно, это очень важное, но не единственное значение; к тому же у христианской церкви нет монополии на идею и процедуру причащения. Почти в любой религии можно найти сакральные обряды или церемонии, при которых единоверцы совместно вкушают некую пищу. И приходится объяснять, что сношение не обязательно бывает половое (по крайней мере, раньше это слово понималось не только в сексуальном смысле), а причащение не всегда бывает церковное. При этом в литературе оно может иметь совершенно иное обличье и смысл. Вот что важно помнить: в реальной жизни общая трапеза обычно символизирует мир и взаимопонимание. Ведь в тот момент, когда двое вместе преломляют хлеб, они уж точно не ломают друг другу руки и ноги. На обед мы чаще всего зовем друзей – кроме тех случаев, когда надо подольститься к врагу или к начальнику. Вообще, человеку важно, в какой компании он ест. Мы вполне можем отклонить приглашение на ужин от того, кто нам неприятен. Принятие пищи – очень интимный процесс, и мы предпочитаем делить его лишь с теми, в чьем обществе нам легко и удобно. Конечно, это правило нарушается, как и любое другое. Например, вождь племени (или глава мафиозного клана) может пригласить врагов на пир, а затем убить их. Но такие поступки в большинстве культур считаются дурным тоном. Обычно же, деля трапезу с другим человеком, мы словно бы говорим: «Я хорошо к тебе отношусь, отныне мы не чужие». А это своего рода причащение.

В литературе все точно так же, вот только описывать еду и ее поглощение сложно и далеко не всегда интересно. И раз автор все же включил в повествование сцену застолья, значит, у него была для этого веская причина. Обычно такие эпизоды показывают, как выстраиваются (или не выстраиваются) отношения персонажей. Ведь еда – она и есть еда: что такого можно сказать о жареной курице, чего до тебя еще не говорил никто? А обед – он и есть обед, только застольные манеры несколько отличаются в разных культурах. Если персонажей поместили в эту зауряднейшую, до зевоты обыденную ситуацию, то явно не для того, чтобы просто живописать мясо, вилки и графины.

Так каким же бывает причащение? И что оно дает? Да что угодно.

Возьмем один эпизод, весьма мало похожий на Святое причастие. У Генри Филдинга в романе «История Тома Джонса, найденыша» есть сцена ужина; как выразился один мой студент, «в церкви такого точно не покажут». Дело происходит в таверне. Том Джонс и его спутница миссис Уотерс жмурятся от удовольствия, причмокивают, откусывают, посасывают косточки, облизывают пальцы, постанывают, шумно глотают – трудно представить более откровенно эротичную трапезу. Это в общем-то проходная сцена; однако в ней показано совместное действо двоих. Герой и героиня набрасываются на еду, но на самом деле мечтают впиться зубами друг в друга, вкусить плоть. Вот уж действительно – всепоглощающая страсть! А в экранизации «Тома Джонса» с Альбертом Финни в главной роли (1963) добавился еще один фактор. Режиссер Тони Ричардсон не мог снять постельную сцену. Тогда в кино еще была довольно жесткая цензура. И вот, вместо того чтобы показать собственно секс, он представил нам трапезу. И этот эпизод оказался жарче, чем большинство откровенных постельных киношных сцен! После того как актер с актрисой перестают урчать, причмокивать, обсасывать куриные ножки и хлюпать элем, зритель сам готов откинуться на подушку и закурить. Такое выражение физической тяги друг к другу тоже есть своего рода причастие, только очень интимное и абсолютно не божественное: я хочу быть с тобой, ты хочешь быть со мной; давай же утолим это желание. Словом, акт причащения не обязательно бывает святым или даже просто благопристойным.

А вот вам не столь экстремальный пример. Раймонд Карвер[13] написал рассказ «Собор» (1981) – о человеке со множеством проблем и предрассудков. Он испытывает неприязнь к инвалидам, представителям разных меньшинств, вообще ко всем, кто отличается от него самого, и ревнует жену к любой частичке ее прошлого. Зачем создавать героя с такой кучей пунктиков и заморочек? Конечно же чтобы дать ему шанс победить их. Может, ничего и не получится; но шанс необходим. Таков закон Запада. Рассказ ведется от его лица, и когда мы узнаем, что к ним в гости вот-вот заявится слепой друг его жены, то сразу понимаем: он категорически против. По всей видимости, ему предстоит борьба с самим собой. И он побеждает: рисует собор вместе с незрячим гостем, чтобы тот понял, как вообще выглядят соборы. Для этого им нужно соприкоснуться и даже взяться за руки, чего главный герой никак не смог бы сделать в начале истории. Перед автором стоит задача: показать, как неприятный, ограниченный, предубежденный субъект от начала рассказа к концу его становится человеком, который держит за руку слепого. Как Карвер это делает? С помощью еды.

Все мои тренеры перед игрой с превосходящей командой всегда говорили: они тоже суют ноги в штанины одну за другой, как обычные люди. В сущности, тренеры могли бы сказать: эти супермены заглатывают спагетти, как обычные люди. Или не спагетти, а мясной стейк – им ужинают герои Карвера. Когда рассказчик видит, как ест слепой гость – деловито, ловко, с удовольствием, словом, нормально, – в нем зарождается невольное уважение. Все трое: муж, жена и слепой – с аппетитом уплетают мясо с картофелем и овощами, и в ходе совместной трапезы неприязнь повествователя потихоньку слабеет. Он обнаруживает, что еда, неотъемлемая часть жизни, объединяет их с гостем, – и испытывает чувство сопричастности.

А если персонажи не едят? А если за едой вспыхивает ссора или трапезы не случается вообще?

Что ж, в жизни все бывает, но принцип один. Хорошее застолье сулит сопричастность и понимание. Любая заминка – это недобрый знак. Вспомните телесериалы: там такое бывает сплошь и рядом. Двое обедают, затем появляется незваный третий, и один из двоих или оба отказываются есть. Они кладут салфетки на тарелку, или говорят, что вдруг потеряли аппетит, или просто встают из-за стола и уходят. И мы тут же понимаем их отношение к этому третьему. Вспомните фильмы, где, например, солдат делит паек с товарищем или мальчишка отдает половину бутерброда бездомной собаке. В подобных сценах так явно прочитывается идея преданности, братства, щедрости, что сразу осознаешь, как много значит для нас дружеское преломление хлеба. А если двое делят пищу на наших глазах, но мы знаем: один из них замышляет или подготавливает убийство другого? В таких случаях отвращение к убийце усиливается из-за того, что он нарушает очень строгое табу: нельзя причинять зло сотрапезникам.

Или вот: роман Энн Тайлер «Обед в ресторане “Тоска по дому”» (1982). Несколько раз мать пытается устроить семейный обед, но у нее ничего не получается. То кто-то не может прийти, то кого-то куда-то вызывают, то за столом случается какая-нибудь мелкая неприятность. Только после ее смерти дети собираются в ресторане за поминальным обедом; и, конечно, плоть и кровь, которую они сейчас символически вкушают, – это ее плоть и кровь. Ее жизнь и ее смерть становятся частью их общего опыта.

Если хотите полностью прочувствовать силу застольных сцен, откройте рассказ Джеймса Джойса «Мертвые» (1914). В основе построения этого прекрасного текста – званый ужин в день Богоявления, двенадцатый день рождественских праздников. Герои танцуют и едят, а перед нами развертывается драма необузданных желаний и порывов, заключаются стратегические союзы, обостряются противостояния. Главному герою Габриелу Конрою предстоит обнаружить, что он ничуть не лучше остальных. Весь вечер его самооценка страдает от уколов и ударов, ясно показывающих: он такой же, как все прочие, и занимает в мире столь же скромное место. Чтобы мы как следует прониклись атмосферой, Джойс любовно выписывает стол и блюда на нем:


Жирный подрумяненный гусь лежал на одном конце стола, а на другом конце, на подстилке из гофрированной бумаги, усыпанной зеленью петрушки, лежал большой окорок, уже без кожи, обсыпанный толчеными сухарями, с бумажной бахромой вокруг кости; и рядом – ростбиф с пряностями. Между этими солидными яствами вдоль по всему столу двумя параллельными рядами вытянулись тарелки с десертом: две маленькие башенки из красного и желтого желе; плоское блюдо с кубиками бланманже и красного мармелада; большое зеленое блюдо в форме листа с ручкой в виде стебля, на котором были разложены горстки темно-красного изюма и горки очищенного миндаля, и другое такое же блюдо, на котором лежал слипшийся засахаренный инжир; соусник с кремом, посыпанным сверху тертым мускатным орехом; небольшая вазочка с конфетами – шоколадными и еще другими, в обертках из золотой и серебряной бумаги; узкая стеклянная ваза, из которой торчало несколько длинных стеблей сельдерея. В центре стола, по бокам подноса, на котором возвышалась пирамида из апельсинов и яблок, словно часовые на страже, стояли два старинных пузатых хрустальных графинчика: один – с портвейном, другой – с темным хересом. На опущенной крышке рояля дожидался своей очереди пудинг на огромном желтом блюде, а за ним три батареи бутылок – с портером, элем и минеральной водой, подобранных по цвету мундира: первые два в черном с красными и коричневыми ярлыками, последняя и не очень многочисленная – в белом с зелеными косыми перевязями[14].


Мало кто из авторов расписывает еду столь тщательно и подробно, при этом так рьяно налегая на военные метафоры: «часовые на страже», «параллельные ряды», «батареи», «мундиры», «перевязи». Блюда стоят, будто солдаты в строю – готовые к бою. Конечно же подобный пассаж создается с умыслом, с какой-то тайной целью. Джойс есть Джойс: у него этих целей как минимум пять (одной для гения маловато). Но самая главная задача – втянуть читателей в изображаемый момент, посадить рядом с собой за стол. Мы должны полностью убедиться в реальности этого ужина. Кроме того, Джойсу нужно передать напряженную, искрящую атмосферу вечера: и до ужина, и во время него то и дело происходят стычки и разногласия, кто-то затевает спор, кто-то в него втягивается, кто-то к кому-то примыкает. Все эти раздоры особенно неуместны при вкушении великолепной – и, по идее, умиротворяющей – праздничной трапезы. У Джойса есть очень простой и очень важный мотив: он хочет, чтобы мы ощутили себя причастными к действу. Да, можно было бы просто позабавиться над пьянчужкой Фредди Малинсом и его полоумной мамашей; пропустить разговоры про оперу и певцов, которых мы никогда не слышали; усмехнуться флирту молодых гостей; отмахнуться от неуютного чувства, охватывающего Габриела, когда ему приходится произносить благодарственную речь в конце ужина. Но Джойс не дает нам «держать дистанцию»: из-за тщательно прорисованной обстановки кажется, будто сам сидишь за этим столом. И вот мы замечаем – даже чуть раньше, чем сам Габриел, совершенно погруженный в себя: все мы здесь едины, все к чему-то приобщены.

А приобщены мы все к смерти. Каждый сидящий за этим столом, от старой больной тети Джулии до юного музыканта, рано или поздно умрет. Да, не сегодня, но неизбежно. Стоит лишь осознать этот факт (а нам проще, чем Габриелу: ведь мы с самого начала знаем, что рассказ называется «Мертвые», тогда как для него ужин не снабжен заголовком), и все становится на свои места. По сравнению с этим общим уделом и малых, и великих мира сего разница в образе жизни – сущая мелочь. Когда в конце рассказа выпадает снег (ему посвящены прекрасные и трогательные строки), он «ложится легко на живых и мертвых». Ну конечно же, думаем мы, ведь снег – он как саван. Мы уже готовы, поскольку вкусили пищу, представленную нам Джойсом, – приняли причастие. Причастия не к смерти, но к тому, что идет до нее: к жизни.

3
Мы едим, нас едят…
Из жизни вампиров

Как сильно один предлог меняет смысл целой фразы! Уберите «с» из оборота «отобедать с кем-то», и вам станет очень неуютно, а может, и жутковато. Имейте в виду: не все литературные трапезы благостны и не всегда выглядят как трапезы. А вдруг за столом сидят чудовища и уже точат на вас зуб?

«Да это всего лишь вампиры, – скажете вы. – Что тут нового? Все мы читали “Дракулу”. И Энн Райс[15]».

Рад за вас. Конечно, читали и наверняка пугались. Но вообще-то вампиры просто щекочут нервы, и все; они далеко не самые страшные создания. По крайней мере, их можно распознать. Для начала давайте как следует разберемся с Дракулой, и тогда станет понятнее, что я имею в виду. Замечали, что практически во всех фильмах этот граф наделен странной притягательностью? Кое-где он очень даже сексуален. И абсолютно везде окутан тайной, опасен и тем интересен. Любимое блюдо в его меню – прекрасные незамужние женщины (а по представлениям викторианского общества незамужняя женщина непременно была девственной). Заполучив очередную, Дракула молодеет, пополняет запас жизненных сил (если так можно сказать о нежити). Даже его мужское обаяние начинает играть новыми красками. Жертва же становится подобной ему и сама принимается искать добычу. Ван Хельсинг и его команда – главные враги графа Дракулы – охотятся за ним прежде всего, чтобы защитить молодежь, а в особенности юных женщин. Все эти коллизии так или иначе прослеживаются в романе Брэма Стокера; правда, в киноверсиях всего накручено гораздо больше. Итак, смотрите, что получается: гадкий старикашка, наделенный порочным обаянием, силой завладевает молодыми женщинами. Он оставляет на них свою метку, лишает их добродетели, лишает возможности общаться с молодыми людьми (читай: замужества) и, натешившись, вынуждает встать на путь греха. Пожалуй, есть все основания заключить, что сага о графе Дракуле не просто страшилка, хотя хорошенько попугать читателя тоже бывает приятно и полезно, и у Брэма Стокера это прекрасно получается. Но в ней явственно ощущается подтекст, и притом сексуальный.

В общем-то ничего удивительного. Зло и грех неотделимы от сексуальности с тех самых пор, как Змий соблазнил Еву. Чем там все закончилось? Стыд перед наготой, похоть, обольщение, искушение, погибель и прочие напасти.

Так, значит, вампир – это не тот, кто пьет кровь?

Да нет, кровь он конечно же пьет. Но вампиризм бывает не только буквальный, физический. Вампир – это еще и тот, кто использует людей в своих целях или, например, отказывается уважать неприкосновенность другого существа. Мы вернемся к этому чуть позже.

Тот же принцип верен и для других традиционных героев «ужастиков», например призраков или роковых двойников (злобных близнецов, раздвоившихся личностей и пр.). Уж поверьте, привидения появляются ни с того ни с сего разве что в наивных страшилках из городского фольклора. А в серьезной литературе – в текстах и сюжетах, вызывающих интерес у многих поколений читателей, – призрак всегда возникает ради чего-то. Вспомним «Гамлета»: дух покойного короля бродит по ночам в коридорах замка не только для того, чтобы потревожить сына. Его задача – сообщить: «прогнило что-то в Датском королевстве». Или, к примеру, дух Марли в рассказе «Рождественская песнь в прозе» Диккенса (1843) – ведь это не что иное, как ходячий, стонущий и бренчащий цепями моральный урок для Скруджа. Вообще, призраки Диккенсу нужны вовсе не для того, чтобы пугать почтеннейшую публику. Или возьмем второе «я» доктора Джекила. Жуткий Эдвард Хайд показывает читателю: даже у самого добропорядочного человека есть темная сторона. Вместе с многими викторианцами Роберт Льюис Стивенсон полагал, что человеческая натура двойственна, и в ряде своих произведений изобразил это вполне буквально. В «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда» (1886) герой пьет особую микстуру и высвобождает греховную часть самого себя; в менее известной новелле «Владетель Баллантрэ» (1889) Стивенсон делает смертельными врагами двух братьев-близнецов. Обратите внимание, как много примеров двойничества можно найти у викторианских авторов: Роберта Стивенсона, Чарльза Диккенса, Брэма Стокера, Джозефа Шеридана Ле Фаню, Генри Джеймса. Почему? Да потому, что викторианцы о многом не могли писать прямым текстом, и в первую очередь о сексе и сексуальности. Вот им и приходилось искать обходные пути, раскрывать запретные темы и сюжеты в иносказательной форме. Викторианцы были великими мастерами сублимации. Но даже сейчас, когда авторы почти не ограничены ни в выборе темы, ни в способах ее раскрытия, они по-прежнему используют призраков, вампиров, оборотней и прочих пугал, чтобы символически изобразить разные аспекты нашей действительности.

Последнее десятилетие двадцатого, первое, а вслед за ним и уходящее второе десятилетие двадцать первого века смело можно назвать временем вампиров-подростков. Первенство, пожалуй, справедливо будет отдать Энн Райс, автору «Интервью с вампиром» (1976) и выходившей много лет серии «Хроники вампиров» (1976–2003). Много лет Райс в одиночку подвизалась на этой ниве, но мало-помалу ее начали осваивать и другие. В 1997 году дело даже дошло до сериала «Баффи – истребительница вампиров»; правда, хитом его никак не назовешь. Настоящий прорыв совершила Стефани Майер со своими «Сумерками» (2005) и последовавшей за ними подростково-вампирской эпопеей. Майер привнесла некое новшество: все сюжеты строились вокруг обычной девочки-подростка и молодого (полагаю это понятие относительным) вампира, влюбленного в нее по уши и вынужденного подавлять свою кровожадность. Многое в романе зависит от обуздания этого желания (читай – сексуальности), и это весьма необычно в жанре, где главные герои отнюдь не отличаются самообладанием. Необузданным оказался читательский аппетит подростков; в 2008 и 2009 годах Майер возглавила список авторов американских бестселлеров. Критики, конечно, негодовали, вот только подростки не читают критических статей.

А теперь вот вам аксиома: привидения и вампиры никогда не бывают просто привидениями и вампирами.

Но правил нет без исключений: призраки и вампиры не обязательно являются в видимой глазом форме. А обличье самых страшных кровопийц подчас вполне человеческое. Откройте книги одного викторианца, создававшего истории и с привидениями, и без них, – Генри Джеймса[16]. Это известный и даже великий мастер психологического реализма. Любите, чтобы роман был потолще и все предложения были длинными и извилистыми, как река Миссури? Тогда Джеймс – именно то, что вам нужно! Но у Джеймса есть и сравнительно небольшие тексты, где упоминаются призраки и одержимость бесом; они хороши по-своему и гораздо легче для чтения. В новелле «Поворот винта» (1898) главная героиня – гувернантка – безуспешно пытается защитить воспитанников от злого духа, который вознамерился в них вселиться. Возможно и другое истолкование: героиня безумна, ей чудится, что в подопечных вот-вот вселится демон, и она буквально душит детей навязчивым стремлением их оберечь. Или же гувернантка безумна, но злой дух действительно существует и охотится за ее воспитанниками. Или… но достаточно и того, что повествование выстроено очень хитро и многое зависит от точки зрения читателя. Итак, перед нами история, где немалую роль играет призрак (хотя мы не знаем, существует ли он на самом деле), где очень важно душевное состояние гувернантки и где умирает маленький ребенок. Гувернантка и злой дух на пару губят мальчика. В каком-то смысле это история о нехватке отеческого внимания (опекун перекладывает всю ответственность за детей на плечи гувернантки) и об удушающей материнской заботе. Обе темы подспудно присутствуют в «Повороте винта», но лишь штрихами намечены в его сюжете. Кстати, перу Джеймса принадлежит еще одна знаменитая новелла – «Дэзи Миллер» (1878), где нет ни привидений, ни демонов, ни вообще ничего более опасного и таинственного, чем ночная прогулка по Колизею. Дэзи – юная простодушная американка; ее непринужденное поведение не вписывается в жесткие рамки приличий, установленные светским обществом Европы, от которого она жаждет одобрения. Уинтерборн – мужчина, чьего внимания она хочет добиться, – испытывая к ней разом влечение и неприязнь, в конце концов предпочитает не рисковать своим статусом в сообществе американских эмигрантов и отказывается продолжать ухаживания. После разных злоключений Дэзи умирает, вероятно подхватив малярию во время ночной вылазки в Колизей. Но знаете, что случилось на самом деле? Она пала жертвой вампира.

Да-да, именно вампира. Я говорил, что в новелле нет ничего сверхъестественного – но ведь вурдалаку не обязательно быть клыкастым и ходить в плаще с пелериной. Помните, какие компоненты мы нашли в классическом сюжете о вампирах? Зрелый герой, воплощение отживших, устаревших ценностей; юная (желательно девственная) героиня, у которой отнимают юность, добродетель и жизненные силы; переход всего этого к пожилому мужчине; гибель – физическая или духовная – молодой женщины. Вглядимся повнимательней. Сами имена персонажей – Дэзи и Уинтерборн[17] – ассоциируются с весной (жизнью и цветением) и зимой (холодом и смертью). В другой главе мы подробнее разберем символику времен года; пока скажем лишь, что весна и зима вступают в борьбу и мороз губит хрупкий юный цветок. Герой значительно старше героини и тесно связан с чопорным сообществом европейцев, англичан и американцев «из хороших семейств». Героиня свежа и невинна; настолько невинна, что (и в этом все мастерство Джеймса) может показаться девушкой весьма вольного поведения. Уинтерборн, его тетушка и их великосветские знакомые с неодобрением наблюдают за Дэзи, но не изгоняют ее окончательно: им всегда нужен объект неодобрения. Они играют на ее стремлении войти в общество и держат девушку в постоянном напряжении, так что она начинает слабеть и чахнуть. Уинтерборн следит за Дэзи, переходя от жгучего любопытства к ханжескому осуждению; и то и другое достигает высшей точки, когда он видит девушку в Колизее с мужчиной (другом) и не здоровается. «Он смотрит на нас так, как смотрели на христианских мучеников львы и тигры!» – говорит о его поведении Дэзи. Куда уж яснее! И он, и люди его круга готовы наброситься и пожрать Дэзи. Высосав из нее все соки, он оставляет жертву умирать. Уже в предсмертном бреду девушка зовет его. Но загубивший ее Уинтерборн продолжает жить как ни в чем не бывало – его, кажется, не особо трогает печальное событие, которому он сам и послужил причиной.

Да, но при чем тут вампиры? Джеймс что, верил в духов и призраков? Неужели в «Дэзи Миллер» он хочет сказать, что все мы кровопийцы? Едва ли. Скорее всего, в этой новелле, как и в других произведениях – например в романе «Священный источник» (1901), – Джеймсу было интересно рассказать историю от лица злого гения или пожирателя чужой жизни. Эта фигура появляется у него в разных обличьях и при очень несхожих обстоятельствах. В «Повороте винта» вампир или демон буквально помогает изобразить социально-психическое расстройство. В наши дни для нервного срыва героини придумали бы какой-нибудь ярлычок, назвали бы его фобией или дисфункцией. Джеймс, вероятно, видел в нем лишь изъян тогдашнего подхода к воспитанию детей или эмоциональную неустойчивость молодой женщины, обделенной вниманием и вытесненной на обочину жизни. Однако в «Дэзи Миллер» появляется метафорический вампир, нужный, чтобы показать, как сообщество культурных, утонченных, по виду совершенно нормальных людей выходит на тропу войны и поглощает свою жертву.

И здесь Джеймс не одинок. Многие писатели девятнадцатого века показывали, что между обыденным, повседневным и чудовищным существует лишь тонкая грань. Это Эдгар Аллан По; это Джозеф Шеридан Ле Фаню, которого благодаря его готическим сюжетам смело можно назвать Стивеном Кингом своего времени. Это Томас Харди: его злосчастную героиню в «Тэсс из рода д’Эрбервиллей» губят мужские пороки и страсти. А почти в каждом натуралистическом романе конца девятнадцатого века царит закон джунглей и выживают сильнейшие. Но и литература двадцатого столетия тоже изобилует примерами вампиризма и каннибализма в человеческом обществе. Франц Кафка, преемник Эдгара По, кладет эти темы в основу рассказов «Превращение» (1915) и «Голодарь» (1924). В последнем традиционный сюжет о вампирах мастерски перевернут: зеваки наблюдают, как цирковой артист практикует голодание и его организм буквально пожирает, гложет сам себя. Простодушная Эрендира, героиня «Невероятной и грустной истории о простодушной Эрендире и ее жестокосердной бабушке» Габриеля Гарсии Маркеса (1972), становится проституткой: бабушка фактически кормится ее телом. У Дэвида Герберта Лоуренса много сюжетов, в которых герои поглощают и пожирают друг друга: две воли вступают в схватку не на жизнь, а на смерть. Можно вспомнить новеллу «Лиса» (1923) и даже роман «Влюбленные женщины» (1920): Гудрун Брангвен и Джеральд Крич, любя, понимают, что мир слишком тесен для них двоих, и морально уничтожают друг друга. У Айрис Мёрдок можно брать любой текст. Недаром она назвала одну из книг «Отрубленная голова» (1961). Впрочем, и роман «Единорог» (1963) с его псевдоготическими ужасами очень показателен. Конечно же есть тексты, в которых призраки или вампиры вводятся ради дешевой сенсации и лишены тематической или символической нагрузки. Но это обычно массовый продукт одноразового употребления; стоит перестать о них говорить, как они безвозвратно стираются из памяти. Нам страшно, лишь пока мы переворачиваем страницы. Но есть книги, которые продолжают леденить кровь еще долгое время после того, как их закроешь. В них образ каннибала, вампира, суккуба, злого духа возникает всякий раз, когда один человек входит в силу, ослабляя при этом другого человека.

И в елизаветинские времена, и в Викторианскую эпоху, и в наши дни он символизирует эксплуатацию, потребительство в самых разных формах. Использование других людей в своих целях. Отказ признать чужое право на жизнь, если оно идет вразрез с собственными запросами. Стремление любой ценой утолить свои страсти (нередко болезненные), не считаясь с нуждами тех, кто рядом. В сущности, именно это и делает вампир. Он просыпается рано утром (точнее, поздно вечером) и говорит себе что-то вроде: «Старик, хочешь остаться живым мертвецом? Значит, надо высосать силы из того, кто для тебя не так важен, как ты сам!» Сдается мне, маклеры на Уолл-стрит бормочут себе под нос нечто в этом роде. Вообще, я уверен: пока люди готовы использовать ближних и помыкать ими ради своего блага, вампиры на земле не переведутся.

4
Мы с вами раньше не встречались?

Быть профессором литературы хорошо кроме всего прочего и потому, что все время встречаешь старых друзей. Неопытному читателю в новинку любой сюжет, потому и впечатления от книг бывают сумбурными и бессистемными. Чтение чем-то напоминает игру в детском саду, в которой надо соединить точки, чтобы получилась картинка. Я, например, угадывал ее лишь тогда, когда проводил почти все черточки. Некоторые дети смотрели на страницу и сразу говорили: «Ой, это же слон!» или «Это паровоз!». А я видел одни точки. Отчасти тут дело, видимо, в особенностях восприятия: чей-то глаз лучше фокусируется на двухмерных изображениях, чей-то хуже. Но главное все же практика. Чем чаще соединяешь точки, тем быстрее распознаешь фигуры на листе. Вот так же и с чтением. Узнавать повторяющиеся мотивы в каком-то смысле талант, но в значительно большей степени это навык. Если довольно много и вдумчиво читать, начинаешь видеть общие схемы, архетипы, сквозные темы и образы. Как и в случае с точками, нужно научиться смотреть. Причем не просто смотреть – надо знать, куда и как направить взгляд. Как сказал замечательный канадский литературовед Нортроп Фрай, литература вырастает из литературы. Потому неудивительно, что одни произведения напоминают другие. Когда берешься за книгу, всегда стоит помнить: абсолютно новых и целиком самобытных текстов попросту не бывает. Уяснив эту истину, можно приступать к поиску старых знакомых и задаваться вопросом «Мы с вами раньше не встречались?».

Один из моих любимых романов – «Вслед за Каччато» Тима О’Брайена[18] (1978). Студентам и читателям без профессиональной подготовки он тоже нравится, потому и не сходит с книжных прилавков. Роман посвящен войне во Вьетнаме, и в нем есть очень тяжелые сцены, отталкивающие для некоторых; но многие читатели затаив дыхание следят за тем, в чем поначалу видели только грязь и насилие. Однако в своем увлечении сюжетом (а он прекрасно выстроен) мало кто замечает, что почти все в романе так или иначе взято из других книг. Я вовсе не хочу сказать, что Тим О’Брайен – эпигон, а его тексты – плагиат. Напротив, этот роман крайне своеобразен, и все заимствования обретают новый смысл в контексте рассказанной истории. Автор не просто берет уже кем-то написанное; он сочетает и перерабатывает элементы, добиваясь собственной цели. У повествования в романе три взаимосвязанных пласта. Первый – военный опыт главного героя Пола Берлина, до того момента, когда солдат из их взвода по фамилии Каччато пускается в бега. Второй – воображаемая погоня за Каччато, приводящая весь взвод в Париж. Третий пласт – долгая ночь в сторожевой башне на берегу Южно-Китайского моря, где караульный Пол Берлин вспоминает реальные события, перемежая их собственными домыслами. С настоящей, реальной войной он ничего поделать не может. Точнее, путает некоторые факты и кое-где меняет порядок событий, но в целом ход его воспоминаний соответствует действительности. А вот воображаемая поездка в Париж – другое дело. В ней переплелись все истории об этом городе, какие Пол успел прочесть в свои молодые годы. Он придумывает людей и события, отталкиваясь от романов, рассказов, учебников по истории; добавляет свои недавние переживания – причем делает это непреднамеренно: куски и фрагменты сами собой возникают из недр его памяти. О’Брайен дает бесценную возможность взглянуть на творческий процесс изнутри, посмотреть, как сочиняются истории; а у творчества есть очень важный закон: историю нельзя сделать из ничего. Материал сочинителя – мешанина из детских впечатлений, прочитанных текстов, увиденных фильмов, недавних консультаций с юристом по телефону; словом, весь багаж памяти. Иногда мы применяем его неосознанно, как герой О’Брайена. Но в большинстве случаев писатели используют работы предшественников вполне сознательно, как сам О’Брайен. В отличие от Пола Берлина он прекрасно понимает, что «сырьем» ему служат тексты Льюиса Кэрролла или Эрнеста Хемингуэя. И двойной план повествования хорошо обозначает разницу между автором и его персонажем.

Ближе к середине романа герои идут по дороге и вдруг проваливаются в дыру. Более того, вскоре один из персонажей заявляет, что единственный способ выбраться – это упасть обратно вверх. Яснее некуда, правда? Конечно, на ум должен прийти Льюис Кэрролл. Падение в дыру было в «Алисе в Стране чудес» (1865). Есть! Это от нас и требуется. А все, что открывается солдатам внизу, – сеть вьетконговских тоннелей (правда, совсем непохожих на настоящие), офицер, приговоренный к жизни под землей за воинские преступления, – это параллельный мир, столь же непонятный, как страна, куда попадает Алиса. Когда до тебя доходит, что в книге – причем суровой, явно мужской – обыгрывается коллизия из «Алисы в Стране чудес», в восприятии происходит качественный сдвиг. Начинаешь замечать: вот этот герой – из Хемингуэя, это событие – из «Гензеля и Гретель», а вот эти эпизоды – из впечатлений от реальной войны. Поиграйте немного с разными элементами, проверьте себя на эрудицию. Когда достаточно натренируетесь, переходите к главному вопросу: кто такая Саркин Онг Ван?

Саркин Онг Ван – возлюбленная Пола Берлина, точнее, девушка его мечты. Она вьетнамка и все знает о тоннелях, но при этом никак не связана с Вьетконгом. Девушка привлекательная, но не настолько взрослая, чтобы требовать физической любви от юного солдата-девственника. Она – порождение фантазии Берлина. Внимательный читатель заподозрит ее прообраз в девушке с такими же серьгами-колечками из той сцены, где солдаты обыскивают деревенских жителей. Верно; но у девушки заимствована лишь внешность. А кто же сама героиня? Откуда она взялась? Давайте мыслить общими категориями. Уберем частности и детали и присмотримся к типажу, а заодно подумаем, где еще он нам встречался. Итак, смуглая молодая женщина показывает дорогу группе белых мужчин (в основном белых), разговаривает на языке, которым они не владеют, знает, куда идти и где найти пищу. Ведет она их на запад. Ну как, узнали?

Нет, не Покахонтас. Она никого никуда не водила, что бы там ни навыдумывали в массовой культуре. Этот образ, конечно, очень хорошо раскручен, но нас сейчас интересует другая женщина.

Сакагавея[19] – вот кто приходит на ум, когда нужен проводник по враждебной территории. И Пол Берлин здесь не исключение. Ему просто необходим кто-то, кто посочувствует и поймет; кто силен там, где он слаб, и кто сумеет доставить его в целости и сохранности к месту назначения – в Париж. О’Брайен полагается на наши познания в истории, культуре и литературе; он надеется, что читатель сознательно или бессознательно проведет параллель между Саркин Онг Ван и Сакагавеей. Он не просто создает героиню, но и хочет, чтобы мы ощутили, в каком отчаянном положении оказался Пол Берлин. Если понадобилась Сакагавея, значит, человек действительно зашел глубоко в дебри.

На самом деле не так уж важно, кто из индейских женщин подразумевается в романе О’Брайена. Суть в том, что литературный или исторический прообраз влияет на форму и содержание текста. Автор мог бы прибегнуть к Толкину, а не к Кэрроллу; внешние детали изменились бы, но сам принцип – нет. Отталкиваясь от другого литературного образца, форма оказалась бы иной, но содержание резонировало бы с ним. Повествование обретает дополнительный уровень; в нем словно бы открывается двойное дно. Когда матерые пожилые профессора читают подобные тексты, они сразу подмечают знакомые элементы – как будто узнают на рисунке слона, даже не соединяя точки. Вот и мы сейчас учимся этому.

Вы сказали, что литература вырастает из литературы. Но ведь Сакагавея была на самом деле!

Да, была, но для нас это не столь важно. Ведь прошлое тоже своего рода литература в том смысле, что оно кем-то рассказано. Мы не знакомы с Сакагавеей лично; мы о ней лишь что-то слышали или где-то читали. Она не только историческая личность, но еще и литературный персонаж; она такая же легенда Америки, как Гек Финн или Великий Гэтсби, и в ней почти столько же вымысла. В сущности, это уже миф. И вот тут мы подходим к великой тайне.

Итак, внимание: на свете есть лишь одна-единственная история. Ну вот… как говорится, слово не воробей, вылетит – не поймаешь. Повторяю: есть только одна история. Один-единственный сюжет. Он разворачивается в любом месте, в любое время, и все, что вы читали, слышали или видели в кино, – вариация этого сюжета. Будь то «Тысяча и одна ночь», «Возлюбленная», «Джек и бобовый стебель», «Гильгамеш», «История О» или «Симпсоны».

Томас Стернз Элиот говорил, что всякий раз, когда создается новое произведение, «это событие единовременно затрагивает все произведения, которые ему предшествовали. Существующие памятники образуют идеальную соразмерность, которая изменяется с появлением нового (истинно нового) произведения искусства, добавляющегося к ним»[20]. Мне этот образ всегда казался чересчур кладбищенским. По-моему, литература – нечто гораздо более живое и подвижное. Представьте себе садок с рыбой, хотя бы с угрями. Созданный и запущенный туда писателем новый угорь всем телом пробивает себе дорогу, протискивается и отвоевывает место в густой, извивающейся массе. Да, это новый угорь, но он – плоть от плоти всех угрей, живущих в садке, и всех когда-либо в нем побывавших. И если это сравнение не отбило у вас охоты к чтению, значит, вы всерьез подсели на книги.

Суть в том, что сюжеты вырастают из других сюжетов, стихотворения – из других стихотворений. И вовсе не обязательно это происходит в рамках одного жанра. Стихи могут впитать что-то из пьес, песни – из романов. Влияние бывает непосредственным и очевидным; так, скажем, американский прозаик двадцатого века Том Корагессан Бойл пишет «Шинель II» (The Overcoat II) – постмодернистскую переработку повести Гоголя. Ирландец Уильям Тревор берет новеллу Джойса «Два рыцаря» и делает из нее рассказ «Еще два рыцаря». А Джон Гарднер изучает средневековый эпос «Беовульф» и создает свой маленький постмодернистский шедевр «Грендель». Иногда связь бывает менее тесной. Например, композиция одного романа может напоминать композицию другого, более раннего. Или, скажем, фигура какого-нибудь современного скупердяя может отсылать к образу диккенсовского Скруджа. И конечно же есть Библия: помимо всего прочего, она еще и часть одной огромной истории. Женский образ может напомнить Скарлетт О’Хару, или Офелию, или даже Покахонтас. Эти аллюзии – буквальные или иронические, трагические или шуточные – становятся заметны тогда, когда накапливается большой читательский стаж.

Ну хорошо, одни тексты напоминают о других текстах. А что это дает нам, читателям?

Прекрасный вопрос. Если мы не замечаем переклички, она для нас ничего не значит, правда? То есть в худшем случае нам покажется, что мы просто продолжим читать книгу так, будто у нее нет никакой литературной родословной. А значит, все, что в ней происходит, уже своего рода бонус. Есть компонент восприятия, который я называю «вот оно!»: это удовольствие, которое получаешь, подметив нечто уже виденное и знакомое. Но, как бы приятно нам ни было, одна лишь радость узнавания не побудит читать дальше. Обычно мы находим элементы из более раннего текста и начинаем отслеживать сравнения и параллели, которые могут оказаться фантастическими, пародийными, трагическими – какими угодно. Прочтение текста перестает сводиться к тому, что мы непосредственно видим на странице. Вернемся к роману Тима О’Брайена. Когда взвод проваливается в дыру под дорогой, что наталкивает на мысль об «Алисе», мы вполне оправданно ждем, что подземный лабиринт окажется чем-то вроде Страны чудес. Так оно и есть: повозка, в которой сидят тетушки Саркин Онг Ван, вопреки закону всемирного тяготения падает быстрее, чем сама девушка и солдаты. В «нормальном» мире все тела падают с одинаковым ускорением – 9,8 м/с2. Это замедленное падение позволяет Полу Берлину осмотреться во вьетконговском тоннеле, чего он никогда не сделал бы в реальной жизни из страха перед вьетнамцами. В его фантазиях лабиринт тоннелей оказывается куда более запутанным и жутким, чем в действительности. Вражеский офицер, приговоренный до конца войны жить под землей, принимает свою участь с такой изощренной логикой, которой позавидовал бы сам Кэрролл. В тоннеле есть даже перископ, через который Берлин смотрит в прошлое и видит недавнюю сцену из настоящей войны. Конечно, все это можно было написать и без отсылки к Кэрроллу, но аналогия со Страной чудес помогает лучше понять, что творится в сознании Пола Берлина и насколько прихотлива его фантазия.

Диалог между старыми и новыми книгами происходит все время и на самых разных уровнях. У литературоведов есть особое название для этой переклички: интертекстуальность, то есть постоянное взаимодействие поэтических и прозаических текстов. Оно обогащает и углубляет опыт чтения и понимания, увеличивает число уровней смысла текста, зачастую незаметно для читателя. Чем крепче мы помним, что любая книга ведет разговор с другими книгами, тем больше параллелей и соответствий бросается в глаза и тем живее становится для нас текст. Мы еще порассуждаем об этом; пока же давайте просто отметим: новые произведения неизменно вступают в диалог со своими предшественниками. А это проявляется в отсылках к более ранним текстам – от тонких аллюзий до прямых и обширных цитат.

Когда писатель знает, что и мы в курсе правил игры, она может стать очень изощренной. Взять, к примеру, Анджелу Картер: в романе «Мудрые дети» (Wise Children, 1991) она изобразила актерское семейство, знаменитое ролями в шекспировских пьесах. Конечно, мы ожидаем прямых или скрытых цитат из Шекспира и не удивляемся, когда молодая героиня по имени Тиффани после разрыва с женихом приходит в телестудию измученная, растрепанная и совершенно не в себе, с полубезумным видом что-то бормочет и вскоре после этой сцены исчезает (по слухам, утонув). Ее душевный надрыв не менее горек, чем у Офелии – возлюбленной принца Гамлета, которая сходит с ума и гибнет в самой знаменитой пьесе на английском языке. Но в романе Картер, как и у Шекспира, есть место волшебству, а слухи об утоплении – классическая обманка для читателя. Якобы мертвая Тиффани вскоре возвращается, к неудовольствию своего вероломного возлюбленного. Анджела Картер очень точно рассчитывает, что мы проведем аналогию между Тиффани и Офелией, а затем подсовывает нам совсем другую шекспировскую героиню. В пьесе «Много шума из ничего» Геро разрешает друзьям инсценировать ее смерть и похороны, чтобы проучить жениха. Картер не просто использует элементы более ранних текстов: она предугадывает реакцию и нарочно обманывает наши ожидания. Читателю подсказывают определенные выводы, а затем перечеркивают их ловким сюжетным ходом. Не обязательно знать Шекспира, чтобы поверить в гибель Тиффани и поразиться ее внезапному воскрешению. Но чем лучше мы знакомы с его пьесами, тем пристальнее следим за развитием событий. Сюжетный пируэт, который выделывает Картер, не дает возможности расслабиться и отвлечься. Более того, нам показывают вроде бы донельзя банальную ситуацию и – при помощи шекспировских аллюзий – напоминают, что все это было много раз: женщинам нередко случалось страдать по вине любимых мужчин; тому из двоих, кто слабее и уязвимее, всегда приходилось проявлять чудеса изобретательности, чтобы хоть как-то отстоять свои интересы. В современном романе рассказана очень старая история, а она, в свою очередь, повторение большого и вечного сюжета.

Но что же делать, если параллели не видны?

Прежде всего не переживайте. Плохо написанную вещь не спасут никакие отсылки к «Гамлету». Персонажи должны быть полноценными и самодостаточными. Саркин Онг Ван есть за что ценить саму по себе, не вдумываясь, на кого она похожа. Если сюжет хорош и герои вполне самобытны, но вы не уловили аллюзий и параллелей, значит, то была просто интересная книга с запоминающимися образами. Если же вы начнете подмечать эти дополнительные моменты, эти самые отсылки и аналогии, текст в ваших глазах просто станет глубже, сложнее и значительнее.

Но всего на свете прочесть нельзя!

Конечно нет. Я сам не читал всего на свете. Никто не читал всего на свете, даже уважаемый литературный критик Харольд Блум. Положение читателя-новичка и вправду не самое выгодное, поэтому профессионал может помочь – например, обрисовать более широкий контекст. Но вполне возможно справиться и своими силами. Когда я был маленьким, мы с отцом часто ходили за грибами. Я сам их нипочем не увидел бы, но отец подсказывал: «Ищи сморчок» или «Тут есть пара груздей». И, когда я знал, что надо высматривать, мой взгляд становился острее; через несколько минут я сам замечал их – может, не все, но хотя бы несколько штук. А когда научишься находить сморчки, остальное пойдет само собой. Профессор-литературовед делает примерно то же самое: он предупреждает, что пора высматривать грибы. Зная, что они где-то поблизости (а они всегда недалеко), вы сами сможете их найти.

5
Что-то странное – значит, Шекспир…

Вопрос на засыпку: что общего между Джоном Клизом, Коулом Портером, сериалом «Агентство “Лунный свет”» и телешоу «Долина смерти»? Нет, не коммунистический заговор. Все они связаны с пьесой «Укрощение строптивой». Знаете такую? Написал один перчаточник-недоучка из Стратфорда-на-Эйвоне, Уильям Шекспир. Клиз играл Петруччо в полном цикле экранизаций Шекспира, снятом на Би-би-си в 1970-х годах. Коул Портер написал музыку к бродвейской постановке «Целуй меня, Кэт!», современной бродвейской и голливудской версии пьесы. Эпизод под названием «Шекспир как он есть» был одним из самых смешных и в сериале «Агентство “Лунный свет”», притом что во всех его сериях было в достатке и юмора, и изобретательности. В эпизоде довольно точно воссоздан дух оригинала, верно схвачены образы главных героев. Из общего ряда выбивается только «Долина смерти» – многосерийная полудокументальная программа о легендах Дикого Запада, которую иногда вел будущий президент Рональд Рейган. В одном из выпусков обыгрывался сюжет «Укрощения строптивой», только действие было перенесено в края ковбоев и персонажи говорили на нормальном английском языке, без елизаветинских архаизмов. Многие дети моего поколения именно так познакомились с великим Бардом или же впервые узнали, что Шекспир может быть смешным – ведь в школьную программу входят только его трагедии. И все это лишь верхушка айсберга; злосчастное «Укрощение…» без конца переделывают, адаптируют, меняют развязку, осовременивают, перемещают во времени и пространстве, кладут на музыку – словом, без устали перелицовывают и перелицовывают.

Присмотритесь к литературе любого периода от восемнадцатого до двадцать первого века, и вы увидите: там правит Бард. Везде, в любой литературной форме, которая только может прийти в голову. И везде он разный: каждый автор и каждая эпоха придумывают своего Шекспира. При этом мы до сих пор не можем с уверенностью утверждать, что именно он написал все тексты, к которым приросло его имя.

Вот вам пример. В 1982 году Пол Мазурски снял интересную современную версию «Бури». В ней было все: Ариэль, правда, в женском образе (Сьюзен Сарандон); комически гротескный Калибан (Рауль Хулиа); Просперо (эту роль сыграл знаменитый режиссер Джон Кассаветис); а также затерянный остров и элементы мистики. Название фильма? «Буря». По мотивам «Сна в летнюю ночь» Вуди Аллен снял фильм «Сексуальная комедия в летнюю ночь» (ну кто бы сомневался!). В серии «Театральные шедевры» на Би-би-си примечательно современное прочтение «Отелло»: героями там были темнокожий инспектор полиции Джон Отелло, его прелестная белая жена Дэзи и друг семьи Бен Яго, глубоко задетый тем, что его обошли с повышением по службе. Развязка очевидна всем знакомым с первоисточником. Из самых знаменитых вариаций «Ромео и Джульетты» можно вспомнить «Вестсайдскую историю» и фильм 1996 года, где действие происходит в современной подростковой среде со специфической культурой, а герои стреляют друг в друга из автоматов. Больше восьмидесяти лет в театрах всего мира идет созданный по пьесе балет на музыку Прокофьева. «Гамлета» экранизируют чуть ли не каждые два года. Том Стоппард написал пьесу «Розенкранц и Гильденстерн мертвы»: в ней события «Гамлета» показаны с точки зрения второстепенных персонажей. А в культовом ситкоме «Остров Гиллигана» был эпизод, где Фил Сильверс (известный ролью туповатого сержанта в другом телесериале, что только добавляло пикантности) решил поставить мюзикл «Гамлет». Апофеозом этого опуса стал монолог Полония «В долг не давай и взаймы не бери», спетый на мотив хабанеры из оперы Бизе «Кармен». Натуральный шедевр!

На темы Шекспира фантазируют не только театр и кино. Джейн Смайли использует сюжетную канву «Короля Лира» в романе «Тысяча акров» (1991). Место и время иные, но темы прежние: алчность, благодарность, неверный расчет – и любовь. А цитаты в названиях? Уильям Фолкнер выбрал «Шум и ярость», Олдос Хаксли взял «О дивный новый мир». Рэй Брэдбери и Агата Кристи тоже не отказывали себе в удовольствии поиграть с шекспировскими строками.

Но, пожалуй, последний роман Анджелы Картер, «Мудрые дети», вне конкуренции по числу аллюзий и параллелей. Мудрые дети из названия – близнецы, внебрачные дочери самого знаменитого исполнителя шекспировских ролей своего времени, отец которого, в свою очередь, был самым знаменитым актером-«шекспировцем» своего поколения. Сестры Нора и Дора Чанс поют и танцуют, они артистки варьете (то есть побочного, гибридного жанра, весьма далекого от классического, официального театра). Однако история, рассказанная от лица Доры, изобилует истинно шекспировскими коллизиями и страстями. Дед близнецов убивает неверную жену, а затем себя – вполне в духе Отелло. Как мы помним из прошлой главы, молодая женщина, предположительно, тонет, подобно Офелии, но в конце романа неожиданно воскресает, словно Геро в комедии «Много шума из ничего». В книге много сенсационных появлений и исчезновений, переодеваний, когда женщины выдают себя за мужчин; есть и две неблагодарные дочери, чья злоба не менее разрушительна, чем у Реганы с Гонерильей из «Короля Лира». Персонажи Картер заняты в кинопостановке «Сна в летнюю ночь»; результат выходит даже более ходульным и смехотворным, чем у афинских ремесленников, играющих Пирама и Фисбу в самой пьесе. То, что получилось, очень напоминает экранизацию 1930-х годов, где все роли играли мужчины, причем режиссер обошелся без дублей и монтажа.

Вот лишь несколько примеров использования шекспировских тем и сюжетов. Но если бы все сводилось лишь к заимствованию фабулы, чем бы он отличался от любого другого классика?

В том-то и дело, что это не все.

Знаете, почему еще бывает приятно почитать старину Уилла? То и дело натыкаешься на фразы, которые ты сам же слышал и произносил всю свою сознательную жизнь. Ну вот хотя бы:


Будь верен сам себе[21].

Весь мир – театр. В нем женщины, мужчины – все актеры[22].

Что значит имя? Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет[23].

Какой же я холоп и негодяй![24]

Спи, милый принц[25].

Ступай в монастырь[26].

Чудовище с зелеными глазами[27].

Жизнь… это повесть, рассказанная дураком, где много и шума и страстей, но смысла нет[28].

Коня, коня! Корону за коня![29]

Влюбленные всегда клянутся исполнить больше, чем могут, но при этом не исполняют и того, что могут сделать [30].

Чума на оба ваши дома![31]

Но нет печальней повести на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте[32].

Распалась связь времен[33]


Ах да, чуть не забыл. Еще это:

Быть или не быть – вот в чем вопрос[34].


Знакомо, правда? Ведь вы слышите их если не каждый день, то каждую неделю точно. Так, одну из них я услышал в новостях прямо в то утро, когда сел сочинять эту главу. В справочнике знаменитых цитат Джона Бартлетта (Bartlett’s Familiar Quotations) под Шекспира отведено 47 страниц. Правду сказать, из них не все прямо так уж знамениты – но довольно многие. Мне самому нелегко было остановиться: я мог продолжать этот список целый день, а запаса крылатых фраз так и не исчерпал бы. Полагаю, вы не читали все те пьесы, откуда они пришли, но сами фразы вам знакомы. Даже если вы и не назовете первоисточник, то уж цитаты (или их «народную» версию) слышали не раз и не два.

Ну хорошо, Бард всегда с нами. И что, собственно?

Шекспир важен для нас, читателей, отчасти потому, что он многое значит для писателей. Давайте поразмыслим, отчего же писатели любят к нему обращаться.

Потому что так они кажутся умнее?

В каком смысле умнее?

Ну, цитировать Шекспира умнее, чем цитировать Чипа и Дейла, например.

Эй, полегче, я люблю бурундучков. Но в целом соглашусь: мало какие авторитеты звучат лучше Шекспира. В общем-то почти никакие.

И потом, раз ты его цитируешь, значит, ты его читал, так ведь? Сразу видно: умный человек, осилил много книжек, в университетах учился, наверное.

Не факт. Клич «корону за коня» я мог процитировать еще лет в девять, в младших классах. Мой отец очень любил пьесу «Ричард III» и часто с восторгом объяснял, какая это мощная и напряженная сцена – где Ричард требует коня. Отец был заводским рабочим и окончил среднюю школу; он даже и не думал тыкать людям в нос своей эрудицией и начитанностью. Просто ему нравилось пересказывать и обсуждать все эти замечательные истории – сюжеты пьес, которые он читал и любил. Вот, пожалуй, что так подкупает у Шекспира: колоритные персонажи, прекрасные монологи, обмен хлесткими репликами даже в самых отчаянных ситуациях. Конечно, я совсем не хочу, чтобы меня смертельно ранили. Но, случись вдруг такая оказия, было бы здорово повести себя как Меркуцио в «Ромео и Джульетте» и на вопрос, тяжела ли рана, ответить: «Она не так глубока, как колодезь, и не так широка, как церковная дверь, но и ее довольно: она сделает свое дело»[35]. Разве можно не восхищаться острословием на пороге смерти? Так что вряд ли писатели жонглируют цитатами, чтобы показать свою образованность. Нет, им просто хочется поделиться услышанным и прочитанным. А Шекспир у многих застревает в голове крепче всего остального. Кроме разве что Багза Банни.

А еще он придает словам дополнительный вес.

Какой вес? Такой же, как отсылки к Священному Писанию? Или тот вес, который слову придает красота? Да, конечно, в нем есть нечто культовое, сакральное. Когда американские первопроходцы отправлялись на Запад, всей семьей погрузившись в повозку, им надо было ехать налегке. Поэтому они обычно брали с собой лишь две книги: Библию и томик Шекспира. Попробуйте вспомнить другого автора, которым бы так упорно истязали студентов и школьников. Возьмите театры средней руки: есть один драматург, чьи пьесы никогда не сходят с подмостков. И это не Огаст Уилсон и не Аристофан. Шекспир вездесущ, и его тексты действительно воспринимаются почти как священные; мы впитываем их с молоком матери. Но он не сдает позиций именно за счет красоты своих строк, диалогов, пьес. В самом деле, ведь авторитет безусловен, когда процитируешь пару фраз – и все вокруг понимающе закивают.

Но есть и еще один момент; о нем вы, возможно, пока не думали. Шекспир – это фигура, с которой можно бороться; это корпус текстов, с которым можно полемизировать, пробуя на прочность собственные находки. Через тексты писатель всегда ведет диалог с другими писателями. Новое появляется на свет отчасти под воздействием уже существующих произведений, так или иначе повлиявших на автора. И здесь всегда есть место для бунта, конфронтации, – из предыдущей главы мы помним, что это называется интертекстуальностью. Конечно, спорить можно не только с Шекспиром, но он фигура такого масштаба, что почти любой автор ощущает его влияние. Однако об интертекстуальности мы поговорим чуть позже. А сейчас разберем один пример. Томас Стернз Элиот, «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока» (1917). Лирический герой – робкий, слабовольный неврастеник – сокрушается, что из него не выйдет принца Гамлета, что он тянет лишь на эпизодическую роль: заполнить паузу или послужить винтиком в сюжете. Заметьте, упоминается не общий типаж, а конкретная фигура. Пруфрок мог бы, например, сказать: «Не выйдет из меня трагический герой». Вместо этого он называет самого знаменитого из всех трагических героев – Гамлета. Элиот помещает персонажа в легкоузнаваемую ситуацию и добавляет штрих, больше говорящий о его самооценке, чем целая страница описания. Амплуа таких, как бедняга Пруфрок, – это Бернардо с Марцеллом (стражники, первыми замечающие призрак отца Гамлета) да еще Розенкранц и Гильденстерн (те злосчастные придворные, которые служат пешками обеим сторонам и в итоге отправляются на погибель). Однако стихотворение Элиота не просто заимствует шекспировский образ. Оно само – реплика в адрес знаменитого предшественника. В современном мире, полагает Пруфрок, нет места трагическому величию. Герой нашего времени – нерешительный слабак. Да; но ведь мы помним, что Гамлет тоже нерешителен и слаб. Лишь обстоятельства избавляют его от колебаний и придают ему трагичность и благородство. Эта игра с чужим текстом занимает всего пару строк, но бросает неожиданный отсвет и на стихотворение Элиота, и на пьесу Шекспира. Когда Пруфрок (волей автора, конечно) поминает Гамлета, рассуждая о собственной никчемности, возникают новые оттенки смысла, которых не было бы без этой аллюзии.

Нужно помнить, что очень немногие писатели рабски воспроизводят шекспировские мотивы. Чаще всего они затевают полемику, в ходе которой новый текст берет что-то из старого, но выражает собственную мысль. Автор может переосмыслить мораль, указать на смену (или, напротив, незыблемость) этических принципов в разные эпохи, использовать деталь из старого текста, чтобы добавить штрих к новому, поиграть с читательскими ассоциациями и парадоксальным образом добыть из недр общей литературной памяти нечто свежее и оригинальное. Этот парадокс возникает при обращении к наследию любого крупного автора, а не только Шекспира. Каждый новый писатель всегда может посмотреть на старое по-новому. Кстати, о «по-новому». Один из крупнейших южноафриканских авторов времен апартеида – драматург Атол Фугард – больше всего стал известен своей пьесой «Мастер Гарольд и ученики» (1982), обратившись в ней к сами-знаете-кому. Когда речь заходит о дискриминации, первым делом вспоминается «Отелло», где уже намечался межрасовый конфликт. Но Фугард берет хроники – вторую часть «Генриха IV», историю о юноше, которому нужно повзрослеть. Шекспировский принц Хэл должен оставить позади дни веселья и разгула, прекратить попойки с Фальстафом и стать Генрихом V, тем самым королем, который сумеет возглавить войско, разжечь в нем боевой пыл и обеспечить Англии победу при Азенкуре. Иными словами, он должен взвалить на плечи бремя ответственности. У Фугарда на месте Генриха белый подросток Гарольд – Хэлли, как его зовут темнокожие ребята, приятели по играм и развлечениям. Он тоже должен повзрослеть и стать мастером Гарольдом, достойным преемником отца в семейном бизнесе. Но что это значит и каково это – стать достойным преемником в недостойном деле? Вот в чем вопрос для Фугарда. В случае Гарольда бремя ответственности – это расовые предрассудки, цинизм и пренебрежение, и он ни от чего этого не отказывается. История шекспировского Генриха, как легко догадаться, служит мерилом развития Гарольда, которое на деле оказывается деградацией, откатом в трясину худших человеческих пороков. И в то же время «Мастер Гарольд» заставляет нас пересмотреть многие представления о правоте и праве, которые казались столь естественными при наблюдении за шекспировским героем. Под вопрос ставится понимание привилегий и долга, того самого «положения, которое обязывает», власти и наследия, принятого и допустимого поведения и даже просто критериев зрелости. Если ты, как Гарольд, сумел плюнуть в лицо бывшему другу, ты что, возмужал? Едва ли. Конечно же здесь Фугард напоминает (пусть и не открытым текстом) о том, как повзрослевшему королю Генриху пришлось отправить на виселицу своего закадычного приятеля Фальстафа. Неужели ценности, превозносимые Шекспиром, приводят к ужасам апартеида? Для Фугарда – да; его пьеса призывает нас переосмыслить и все эти ценности, и отображающий их текст.

Вот что писатели могут сделать с Шекспиром. Конечно, не только с ним, но к другим авторам обращаются не так часто. Почему? Вы и сами понимаете. Прекрасные сюжеты, незабываемые персонажи, великолепный язык. К тому же его все знают. Можно, конечно, ссылаться на какого-нибудь Фулка Гревилля, но тогда вам придется написать два тома примечаний.

Что это значит для читателей? Как показывает случай Фугарда, распознав перекличку между двумя пьесами, мы, на пару с современным драматургом, сами становимся творцами смысла. Фугард рассчитывает на наше знакомство с шекспировским текстом, и это позволяет многое высказать, избегая прямых утверждений. Я часто говорю студентам, что литература – продукт воображения, но не только писательского. Более того, заметив диалогичность текстов, мы начинаем понимать их тоньше и глубже; мы считываем подтекст новейшего произведения и хоть чуть-чуть, но изменяем взгляд на созданное ранее. А кого мы знаем лучше всех остальных, чей стиль и фразы мы чувствуем, даже если не видели первоисточник? Конечно, Шекспира.

Словом, если, читая книгу, вы замечаете в ней что-то слишком хорошее, чтобы быть правдой, – вы знаете, откуда это.

А дальше, милые мои друзья, тишина.

6
…или Библия

Ну-ка, соедините точки: сад, змея, чума, потоп, расступившееся море, хлеб и рыбы, сорок дней, предательство, отречение, пленение и исход, тучные тельцы, мед и молоко. Читали когда-нибудь такую книгу, чтобы в ней было все это разом? Конечно.

А знаете что? Писатели ее тоже читали. И поэты. И драматурги, и сценаристы. Герой Сэмюэла Л. Джексона в «Криминальном чтиве» постоянно (точнее, в любом промежутке между похабщиной и нецензурщиной) извергает потоки библейских аллюзий и апокалиптических образов. Его манера речи дает понять, что Квентин Тарантино, сценарист и режиссер, когда-то брал в руки Хорошую Книгу, несмотря на всю свою любовь к Плохим Словам, особенно к одному из них. Почему тот старый фильм с Джеймсом Дином называется «К востоку от рая»? Да потому, что автор романа, по которому он снят, Джон Стейнбек, хорошо знал Книгу Бытия. К востоку от рая, как мы увидим, находится грешный, падший мир. А это единственный знакомый нам мир и уж точно единственный возможный в фильме с Джеймсом Дином. Или в романе Стейнбека.

Старинная мудрость гласит: и дьявол может цитировать Писание. Вот и литераторы могут. Даже те, кто не верит в Бога или вырос вне иудео-христианской традиции, вполне могут ввернуть что-нибудь из Иова, или Матфея, или псалмов. Видимо, потому так популярны все эти сады, искусители, языки пламени и голоса из горящих кустов.

Так, в романе Тони Моррисон[36] «Возлюбленная» (1987) четверо белых мужчин на лошадях подъезжают к домику в штате Огайо, где прячется беглая рабыня Сети с маленькими детьми. Твердо решив избавить детей от рабства, Сети пытается убить их всех, но лишает жизни только двухлетнюю дочь, которую потом в романе будут называть Возлюбленная. Никто – ни бывшие рабы, ни свободные белые – не понимает ее действий и не может в них поверить. Это в итоге и спасает ее от смертной казни, а ее уцелевших детей – от рабства. Чем объясняется такой дикий порыв? Кажется, что ничем; реакция Сети иррациональна, истерична, ничему не соразмерна. Все твердят об этом в один голос. И все-таки в нем есть своя логика. Персонажи видят, как четверо белых мужчин из рабовладельческого штата скачут по дороге. Мы понимаем, а Сети ощущает, что надвигается конец, Апокалипсис уже у ворот. Появились четыре всадника – значит, настал Судный день. Цветовая гамма у Моррисон не совсем такая, как в Откровении Иоанна Богослова (вряд ли в жизни встречаются лошади зеленой масти), но общую картину мы узнаём, особенно когда героиня прямо так и называет подъехавших мужчин: четыре всадника. Не конные, не верховые, не четверо на лошадях, а именно всадники – очень недвусмысленно. Более того, один из мужчин остается в седле с ружьем наперевес. На ум сразу приходит четвертый всадник – в Откровении он скачет на бледном (или зеленом) коне; имя ему Смерть. В фильме «Имя ему Смерть» Клинт Иствуд вкладывает в уста одного из героев дословную цитату из Иоанна, чтобы мы точно не обознались. Впрочем, безымянный странник в вестерне с Иствудом – почти всегда Смерть. Моррисон же обходится фразой из трех слов и одной позой. И все становится ясно.

Что делать, если конец света уже ломится в твою дверь?

Вот Сети и пытается сделать хоть что-нибудь.

Конечно, Тони Моррисон американка и воспитана в протестантской традиции, но Библия-то у всех одна. Ирландский католик Джеймс Джойс использовал библейские аллюзии с завидной регулярностью. Я часто разбираю на семинарах его прекрасный и емкий рассказ «Аравия» (1914) – он весь об утрате невинности. Синоним утраты невинности конечно же грехопадение. Адам и Ева, сад, змей-искуситель, запретный плод… Каждая такая история – чья-то сугубо личная реконструкция первородного греха, ведь мы переживаем потерю целомудрия не коллективно, а поодиночке. Завязка очень проста: мальчик-подросток (одиннадцати, двенадцати, может быть, тринадцати лет), чья мирная, безоблачная жизнь до поры сводилась к школьным урокам да играм в ковбоев и индейцев с друзьями на дублинских улицах, вдруг открывает для себя девушек. Особенно одну девушку, сестру его приятеля Мэнгана. У сестры и у самого юного героя в рассказе нет имен, что придает ситуации некую обобщенность – конечно, неслучайную. Мальчик, едва вступивший в переходный возраст, не представляет, как подойти к объекту своих желаний; впрочем, он пока и не сознает, что испытывает именно желание. В обществе, где он вырос, принято держать юношей и девушек порознь и всеми силами оберегать их чистоту. В книгах отношения между полами описаны весьма туманно и целомудренно. Рассказчик обещает девушке, что постарается купить для нее какую-нибудь вещицу на благотворительной ярмарке (которая и называется «Аравия»). Сама девушка туда пойти не может: она учится в монастырской школе, где во время поста запрещены все мирские забавы – тоже, конечно, знаковая деталь. После множества помех и проволочек мальчик наконец добирается до ярмарки перед самым закрытием. Большинство киосков уже свернулось, но он все же находит один открытый. Продавщица кокетничает с двумя молодыми людьми, причем довольно пошло, что коробит юного влюбленного. Она неохотно отрывается от флирта и спрашивает мальчика, что ему надо. Тот в растерянности отвечает: «Благодарю вас, ничего». Затем отворачивается и уходит, плача от гнева и унижения. Он вдруг понимает, что его влюбленность ничуть не выше тех грубых заигрываний, что он вел себя глупо и был на побегушках у самой обычной девчонки, которая вряд ли помнит, как его зовут.

Стойте-стойте. Невинность тут, конечно, налицо. Но где же падение?

Как где? Невинное простодушие и чистота в начале, их утрата в конце. Чего вам не хватает?

Чего-нибудь библейского. Змеи, яблока, ну, или хотя бы сада.

Извините, садов и яблок нет. Ярмарка крытая. Правда, перед тем злополучным киоском на земле стоят два огромных кувшина, «точно два восточных стража», как пишет Джойс. Вот они-то совершенно библейские: «И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни». Книга Бытия, глава 3, стих 24, если нужно точное указание. Любому ясно: пламенный меч отсекает раз и навсегда. В данном случае отсекает человека от былой невинности, хоть райской, хоть детской. Почему истории об утраченной чистоте задевают нас так сильно? Да потому, что они бесповоротны. Пути назад нет. Вот у мальчика на глазах и выступают слезы: он увидел перед собой огненный меч.

Иногда писателю нужны не столько мотивы, персонажи, темы и сюжеты, сколько заголовок. Библия – неисчерпаемый источник заголовков. Я уже упоминал «К востоку от рая». У Тима Паркса есть роман «Языки пламени», у Фолкнера – «Авессалом, Авессалом!» и «Сойди, Моисей» (ну ладно, это спиричуэлс, но тоже основанный на Библии). Допустим, вы хотите написать роман о бесплодности, унынии и ощущении, что будущего нет. Можно взять Екклесиаста и поискать отрывок с напоминанием, что за любой ночью следует новый день, что наш мир есть бесконечный цикл жизни, смерти и возрождения и одно поколение будет сменять другое до конца времен. Можно посмотреть на все это иронически и позаимствовать указанную фразу именно для того, чтобы выразить сарказм: вера в то, что Земля и человечество будут вечно возрождаться, много веков определявшая взгляд людей на мир, была до основания разрушена в те четыре года, когда западная цивилизация чуть было не уничтожила саму себя. Подобная ирония возможна, если вы писатель-модернист и пережили кошмар мировой войны. По крайней мере, именно так поступил Эрнест Хемингуэй, когда вынес в заголовок романа библейское «И восходит солнце». Получилась прекрасная книга с идеальным названием.

В самих текстах библейские цитаты и аллюзии встречаются еще чаще, чем в заголовках. В поэзии вообще сплошь и рядом. Многое лежит прямо на поверхности. Джон Мильтон брал бо́льшую часть сюжетов и материала для своих шедевров сами знаете откуда: «Потерянный рай», «Обретенный рай», «Самсон-борец». Вообще, первые литературные тексты на английском языке так или иначе связаны с христианской верой или вдохновлены ею. Странствующие рыцари в «Сэре Гавейне» и «Королеве фей» ищут величайшую святыню, сознают они это или нет (чаще все же сознают). «Беовульф» повествует не только о победе героя над врагом, но и о том, как христианство приходит на смену язычеству северогерманских племен. Нам сообщают, что Грендель, чудовище, – потомок Каина. А разве не все злодеи из рода Каинова? Даже паломники в «Кентерберийских рассказах» Чосера (1387–1400), хотя и не все могут служить образцом святости, идут к пасхальной службе в Кентерберийском соборе; а в их рассказах, тоже не всегда возвышенных, часто упоминаются Библия и церковный канон. Джон Донн был англиканским пастором, Джонатан Свифт – настоятелем собора Святого Патрика. Эдвард Тейлор и Энн Брэдстрит – американские пуритане, причем Тейлор – проповедник. Ральф Уолдо Эмерсон одно время был пастором Унитарианской церкви; Джерард Мэнли Хопкинс – католический священник. Читая Донна, Мэлори, Готорна или Россетти, то и дело видишь цитаты, коллизии, персонажей и даже целые сюжеты, заимствованные из Библии. Можно смело утверждать, что любой писатель вплоть до середины двадцатого века знал Писание как свои пять пальцев.

Да и в наши дни многие авторы не понаслышке знакомы с верой отцов. В прошлом столетии существовала, например, модернистская духовно-религиозная поэзия Томаса Стернза Элиота, Джеффри Хилла, Адриенны Рич и Аллена Гинзберга, вся пронизанная библейскими образами и риторикой. Пикирующий бомбардировщик в «Четырех квартетах» Элиота (1942) очень похож на голубя: он несет спасение от бомбежек через огненные языки – будто в праздник Святой Троицы. В «Бесплодной земле» (1922) Элиот использует образ Христа, присоединившегося к ученикам по дороге в Эммаус; в «Поклонении волхвов» (1927) обрабатывает сюжет о Рождестве; в «Пепельной среде» (1930) предлагает специфическое осмысление Великого поста. Джеффри Хилл всю жизнь бился над проблемой духовности в современном падшем мире, так что вполне естественно обнаружить библейские темы и образы, скажем, в его стихотворении «Замок пятидесятницы» (The Pentecost Castle) или большой поэме «Ханаан» (Canaan, 1996). Адриенна Рич, откликаясь на более ранние тексты Робинсона Джефферса, пишет стихотворение «Йом-Киппур, 1984», где рассуждает о смысле Дня искупления; в ее лирике вообще часто возникают мотивы иудаизма. Гинзберг, любивший все религии без исключения (себя он иногда называл «евреем-буддистом»), обращался к иудаизму, христианству, буддизму, индуизму, исламу и вообще чуть ли не к любому вероисповеданию.

Конечно, не всегда отсылки к религиозному канону бывают буквальными. В эпоху модернизма и постмодернизма многие тексты пишутся в ироническом ключе, и элементы сакрального не перебрасывают мостик от традиции к современности, а, напротив, подчеркивают разрыв, противоречие между ними. Легко понять, что это небезопасный путь. В романе «Сатанинские стихи» (1988) Салман Рушди провел параллели между персонажами и фигурами из Корана, а часть сюжетных линий позаимствовал из жизнеописания пророка Мухаммеда, чтобы показать грехи и слабости своих героев. Конечно, Рушди предвидел, что не все поймут и одобрят пародию на священный текст. Но он и представить себе не мог, какая разразится буря. После выхода «Сатанинских стихов» была вынесена фетва, в которой содержался смертный приговор автору. В современной литературе многие образы Христа (о них мы поговорим в главе 14) не совсем христоподобны, и это далеко не всегда нравится консерваторам от Церкви. Однако ирония бывает и легкой, даже комической; тогда она не вызывает острого отторжения. У Юдоры Уэлти[37] есть замечательный рассказ «Почему я живу на почте» (1941). Его героиня враждебно, ревностно относится к младшей сестре, которая сбежала из дома при подозрительных – если не сказать позорных – обстоятельствах и теперь вдруг вернулась. Сестра-рассказчица негодует: ей велели приготовить две курицы для пятерых взрослых и одного ребенка, и все лишь потому, что «избалованная девица» заявилась домой! Ей не до этого, а нам видно: эти птицы играют роль упитанного тельца. Может, пир и не горой, но это все же пир, как и положено при возвращении блудного сына (пусть в рассказе это не сын, а дочь). Как и в притче, старшая сестра злится и завидует: ведь младшая ушла из дома и, казалось бы, израсходовала свою «долю» родительской благосклонности – а ее встречают с распростертыми объятиями и прощают все грехи.

Ну и, конечно, имена… Все эти Яковы, Ионы, Ребекки, Джозефы, Марии, Стивены и как минимум одна Агарь. Имя персонажа очень многое значит в романе или пьесе. Оно должно подходить герою, оно должно звучать. Жестянка Гарри, Джей Гэтсби, Жук Бейли, например. А еще имя должно рассказывать нам о персонаже, сообщать нечто о его характере и истории. Семья главных героев в «Песни Соломона» Тони Моррисон (1977) выбирает детям имена, наугад раскрыв семейную Библию и ткнув пальцем в любое слово на странице. Вот так в одном поколении появляется девочка по имени Пилат, а в следующем младшую дочь зовут Коринфянам. У Моррисон этот специфический обычай становится штрихом в портрете семьи и сообщества, к которому она принадлежит. Да, наверное, вместо Библии можно было бы раскрыть географический атлас. Но есть ли на свете город, или деревушка, или речка, чье название сказало бы нам столько же, сколько имя Пилат? Здесь, правда, речь не о характере героини – никто не может быть меньше похож на прокуратора Иудеи, чем щедрая, мудрая и самоотверженная Пилат Помер. Зато сколько всего мы сразу понимаем про общину, воспитавшую у ее отца крепкую веру в силу книги, которую он даже не может прочесть! Ведь он верит так безоговорочно, что готов слепо довериться случаю.

Итак, Библия проступает везде и всюду. Но как это распознать, если ты не…

Не ученый-библеист? Ну вот как я, например. Но даже я иногда узнаю библейские аллюзии, используя прием, который сам для себя называю «проверка на резонанс». Если в тексте слышится нечто выходящее за пределы его собственной тематики и структуры – как будто эхо, отголосок чего-то иного, – я начинаю искать отсылки к более ранним и знаменитым текстам. Например, вот так.

У Джеймса Болдуина[38] есть новелла «Блюз Сонни» (1957); в самом ее конце рассказчик шлет выпивку музыкантам в баре – подает знак поддержки и примирения своему талантливому, но беспутному брату, пианисту Сонни. Брат отхлебывает виски, ставит бокал на крышку рояля и начинает играть очередную мелодию; бокал светится и вспыхивает, «как явленная чаша гнева». Я довольно долго не знал, откуда взялось это сравнение, хотя подозрения у меня были. Текст рассказа так богат и насыщен, боль и искупление в нем показаны так проникновенно, а язык так красив, что меня поначалу и не тянуло раздумывать о последней строке. И все же чудился в ней какой-то отголосок, смысл, больший, чем буквальное значение слов.

Питер Фрэмптон[39] однажды сказал: ми мажор – козырь рок-музыканта. Хочешь, чтобы зал взревел и встал на уши? Выйди на сцену в гордом одиночестве, возьми длинный, смачный, гулкий ми мажор – и вся публика завибрирует в ожидании чего-то особенного.

Такое предвкушение бывает и у читателей. Когда я ощущаю, что текст как будто резонирует, дает тот самый многообещающий «гулкий аккорд», нередко выясняется, что фраза или отрывок взяты откуда-то еще и до предела нагружены смыслом. Чаще всего, особенно если заимствование явно отличается от остального текста, оказывается: оно из Библии. Остается лишь выяснить, откуда именно и что означает первоисточник. К счастью, с «Блюзом Сонни» все довольно просто: я знаю, что Болдуин – сын проповедника, что самый известный его роман называется «Иди, вещай с горы» (1952), что в сюжете уже был намек на историю Каина и Авеля: рассказчик сначала отказывался брать на себя ответственность за Сонни. Словом, нужно искать в Библии. Правда, вещь настолько хрестоматийная, что трудно не найти ответа: заключительная фраза взята из Книги пророка Исайи, 51: 17. В оригинале говорится о чаше ярости Господней, и в контексте упоминаются сыновья, которые сбились с пути и пострадали и которых, возможно, ждут отчаяние и погибель. Так что концовка новеллы с цитатой из Исайи получается очень неоднозначной. Может, Сонни обретет почву под ногами, а может, и нет. Не исключено, что впереди у него снова наркотики и приводы в полицию. А фоном его частной истории служит чувство, знакомое жителям Гарлема (где происходит действие), да и вообще всем черным американцам: они «испили из чаши гнева». В заключительных фразах Болдуина есть надежда, но ее накрывает тень ужасных опасностей.

Так ли уж сильно это влияет на восприятие текста? Может, и нет. Бесспорно, добавляются определенные нюансы, но смысл не меняется радикально, с точностью до наоборот. И правильно: ведь многие читатели могут и не распознать аллюзию. Скорее развязка просто получает дополнительный вес за счет переклички с Книгой Исайи, приобретает больший масштаб – даже, пожалуй, больший пафос.

Конечно же не только в двадцатом столетии могла приключиться эта драма: два брата не ладят друг с другом; молодые люди совершают ошибки и набивают себе шишки. Вечная история, старая как мир. Почти все терзания, какие могут выпасть на нашу долю, описаны в Библии. Разумеется, там ничего нет про джаз, героин и исправительные заведения, но ведь главная беда Сонни в смятении духа, а наркомания и судимости лишь внешние, современные признаки его надлома. А старший брат, который давал умирающей матери слово присмотреть за Сонни, но не сдержал обещания? Что ж, про обиду, горечь, вину и покаяние в Библии тоже сказано немало.

Вот этой-то глубины и добавляет истории двух братьев библейский подтекст. Перед нами уже не просто печальная и мрачная современная повесть о джазовом музыканте и его брате, учителе алгебры. Теперь в ней слышится эхо давних времен, многократно рассказанного мифа. История больше не привязана к середине двадцатого века: она становится вневременной притчей о раздорах, стыде, боли, гордости и любви – о том, что происходит всегда, везде, со всеми братьями. А притча по определению не может устареть, ведь она о вечном.

7
Сказка на ночь

Я, наверное, уже изрядно притомил вас, снова и снова повторяя, что литература вырастает из литературы. В наши дни «литература» – понятие растяжимое; скорее уж можно говорить о массиве текстов и сюжетов, составленном из романов, рассказов, пьес, стихотворений, песен, оперных либретто, фильмов, телесериалов, рекламных роликов и, пожалуй, новейших электронных форматов и жанров, даже таких, каких мы пока не представляем, но вот-вот изобретем. Давайте на секунду представим, что мы с вами – писатели. Допустим, нам нужна фактура, какие-то «вкусные» детали, чтобы голый сюжет оброс плотью. Куда податься, кого позвать на помощь?

Черный Плащ – только свистни, и он появится! Не смейтесь, это не такой уж плохой совет. По крайней мере на сегодня. Через сотню лет, наверное, мало кто опознает мультяшного героя 1990-х, но нынешняя публика вспомнит и поймет. Если нужно поднять какую-то специфическую тему, цитата из сферы кино или телевидения вполне может сработать. Насколько она узнаваема и как долго останется актуальной – это, конечно, другой вопрос. Но давайте обратимся к более традиционным источникам, то есть к литературной традиции, или литературному канону. Под словом «канон», кстати, подразумевается список знаковых, эпохальных или вообще чем-то примечательных книг, которого вообще-то нет (именно списка – книги-то есть), но при этом мы все согласны, что образованный человек обязан его знать. Вокруг него ведутся бесконечные споры: какие тексты и, главное, какие имена туда включать; иными словами, что и кого изучать в школе и университете. Америка не Франция, у нас нет Академии наук, которая занималась бы такими вопросами, и отбор чаще производится на местах. Когда я был студентом, в литературном каноне числились главным образом белые мужчины. Например, из британских модернистов в колледжах изучали только Вирджинию Вулф. Теперь, наверное, к ней добавили Дороти Ричардсон, Мину Лой, Стиви Смит, Эдит Ситвелл и многих других. Свод «великих авторов» или «великих книг» весьма изменчив. Но вернемся к проблеме литературных заимствований.

Итак, к кому из «настоящих» классиков вы обратились бы? К Гомеру? Добрая половина услышавших это имя подумает про Гомера Симпсона. Давно вы перечитывали Илиаду? Любят ли поэмы Гомера в городе Гомер, штат Мичиган? Читают ли про Трою в Трое, штат Огайо? В восемнадцатом веке смело можно было использовать Гомера, хотя читали его больше в переводе, чем в древнегреческом оригинале. Но теперь немногие распознают такую аллюзию. (Это не значит, что цитировать Гомера нельзя; просто имейте в виду: намек могут не уловить.) Может, взять Шекспира? Вот где золотое дно – все кому не лень черпают уже пятое столетие. Но тогда читатели могут решить, что вы чересчур «высоколобый» автор, и отложить ваше произведение в сторону. И потом, цитаты из Шекспира – как женихи или невесты: все лучшие уже разобраны. Ну ладно, поищем в двадцатом веке. Джеймс Джойс? Проблематично – очень сложен. Т. С. Элиот? У него самого сплошь цитаты и аллюзии. Разветвление канона привело к тому, что современный писатель не всегда может рассчитывать на общий багаж знаний у современных читателей. Начитанные люди теперь начитаны по-разному. Так где же искать параллели, аналогии, сюжетные ходы и цитаты, которые распознают все без исключения?

В детских книжках.

Да-да, именно. «Алиса в Стране чудес», «Остров Сокровищ», «Хроники Нарнии», «Ветер в ивах», «Кошка, которая гуляла сама по себе». Можно не знать, кто такой Шейлок, но уж Маугли-то знают все. И волшебные сказки тоже, по крайней мере самые распространенные. Сказки славянских народов, столь милые сердцу русских формалистов 1920-х годов, редко читают в штате Кентукки. Но «Белоснежка» и «Спящая красавица» благодаря Уолту Диснею известны и любимы от Владивостока до Майами, от Дублина до Сан-Франциско. Сказки удобны еще и своей однозначной моралью. Обращение Гамлета с Офелией или участь Лаэрта могут вызывать вопросы. Зато любому дураку ясно, как относиться к злобной мачехе или Румпельштильцхену. Всем нравятся прекрасные принцы, всех трогают исцеляющие душу слезы.

Одна сказка почему-то особенно сильно привлекает писателей (по крайней мере, в конце двадцатого века): это «Гензель и Гретель» братьев Гримм. У каждой эпохи свои любимые истории, но рассказ о заблудившихся детях актуален во все времена. В наш тревожный век, когда группа Blind Faith поет «Не могу найти дорогу домой», когда на смену одному потерянному поколению приходит другое, столь же потерянное, история Гензеля и Гретель выглядит очень символично. Этот сюжет кочует по самым разным текстам с начала 1960-х. У Роберта Кувера[40] есть рассказ «Домик-пряник» (1969); он оригинален уже хотя бы тем, что детей в нем зовут не Гензель и не Гретель. Автор рассчитывает на наше знакомство с первоисточником, потому многие детали обозначает намеками, косвенными штрихами, по которым нужно угадать, что происходит. Например, мы уже знаем, что происходит с того момента, когда дети приходят в пряничный домик, и до того, как ведьма сует их в печь; так что это Кувер опускает. Вместо ведьмы он показывает нам лишь ее черные лохмотья, так что мы видим ее как будто краем глаза. Это синекдоха – стилистический прием, где часть обозначает собой целое (например, название столицы – Вашингтон – может подразумевать всю страну и ее правительство). Мы не видим и как ведьма нападает на детей – только как она убивает голубей, клюющих хлебные крошки. Так, пожалуй, даже страшнее: она как будто отрезает детям путь домой, стирает даже саму память о нем. В конце рассказа, когда брат с сестрой приходят в пряничный домик, мы лишь мельком видим развевающиеся на ветру черные лохмотья. Автор заставляет переосмыслить все, что мы знаем об этой истории, заново оценить, насколько привычно мы ее воспринимаем. Обрывая повествование в тот момент, когда драма только начинается (дети нечаянно забредают в жилище злой колдуньи), Кувер показывает, до какой степени наши эмоции – тревога, любопытство, дурное предчувствие – обусловлены хорошим знакомством с немецкой сказкой. «Зачем еще что-то рассказывать? – словно бы спрашивает он. – Этот сюжет живет в каждом из нас!» С первоисточником – в данном случае со сказкой – можно проделать много разных штук, даже перевернуть с ног на голову. Именно так поступает Анджела Картер в цикле рассказов «Кровавая комната» (1979): перекраивает старые тексты, пишет провокационные, феминистские версии хорошо знакомых сказок. Она рушит наши представления об истории Синей Бороды, Кота в сапогах, Красной Шапочки, вытаскивает на поверхность мужской шовинизм и угнетение женщин, представления о неравенстве полов, заложенные в самих текстах и породившей их культуре.

Но старые сюжеты пригодны не только для перелицовки. Кувер и Картер выставляют саму сказку в новом свете, а другие авторы заимствуют отдельные образы и мотивы, чтобы расставить нужные акценты в собственных историях. Еще раз представьте, что вы писатель. Ваши герои – молодая пара. Не дети плотника, да и вообще не дети, и уж точно не брат с сестрой. Скажем, это любовники, которые тайком поехали куда-то на шикарном БМВ и заблудились. Не обязательно в лесной глуши, может, и в большом городе, в районе дешевых многоэтажек. Допустим, они живут в таунхаусах и не привыкли к каменным джунглям, вот и свернули не туда, в явно неблагополучный квартал. Навигатор не работает, мобильник разрядился. И похоже, единственно возможное пристанище – сомнительная хибара на отшибе. Очень даже драматичная завязка для гипотетического сюжета – и вполне современная, без всяких там плотников, крошек и пряничных стен. Так зачем же вытаскивать на свет божий какую-то замшелую сказку? Что она может поведать в такой ситуации?

А это смотря к чему вы хотели бы привлечь внимание в своем рассказе. Что вам кажется самым тяжелым в положении героев? Может быть, одиночество, чувство затерянности. Они как дети вдали от дома, попавшие в беду не по своей вине. Или искушение: пряники-то сладкие, но вот трогать их нельзя? А может, важнее всего то, что они должны выкрутиться сами, не полагаясь на привычные «выручалочки»?

В зависимости от желаемого эффекта можно взять какую-нибудь сказку (хотя бы все ту же, про Гензеля и Гретель) и подчеркнуть общее в сюжетах. Это можно сделать совсем просто: скажем, герой вслух пожалеет, что они не бросали на дорогу хлебные крошки – ведь он проехал нужный поворот (или даже два) и не знает этой части города. Или героиня выразит надежду, что развалюха на окраине не окажется логовом ведьмы.

Вот в чем прелесть этой технологии: не обязательно брать сюжет целиком. Допустим, мы выбрали элементы X, Y и B, но не трогали А, С и Z. И что с того? Мы же не переписываем всю сказку. Просто играем с деталями, фрагментами, отдельными мотивами первоисточника (исходного текста, как сказал бы литературовед, ведь для нас все вокруг – текст). Это нужно, чтобы добавить глубины повествованию, создать текстуру, выделить главную тему, наполнить высказывание иронией, напомнить читателю нечто, впитанное с молоком матери. Пользуйтесь на здоровье, здесь не бывает недобора и перебора. Чтобы вызвать в памяти целую историю, иногда хватает небольшого намека.

Почему так получается? Да потому, что сказки, как и Шекспир, и Библия, и мифы с легендами, и все прочие повествования, вписаны в одну великую историю. А все мы с того возраста, когда нам начали читать вслух или впервые усадили перед телевизором, погружены в нее и ее сказочные варианты. Однажды увидев Багза Банни или Даффи Дака в какой-нибудь переделке классического сюжета, мы всегда будем носить в себе этот сюжет. В наши времена трудно читать братьев Гримм, не вспоминая о братьях Уорнер.

Иронично получилось, вам не кажется?

О да, безусловно. И это один из лучших побочных эффектов литературного заимствования. Та или иная степень иронии характерна для большинства поэтических и прозаических произведений. Трудно спорить, что парочка тайных любовников не похожа на детей в страшном лесу. Но в каком-то смысле они именно таковы: забрались в район, где нечего делать людям их круга. Их можно назвать и морально заблудшими. Они сбились с пути и попали в беду. Ироническим образом знаки силы и влияния (дорогая машина, швейцарские часы, фирменная одежда) не только не помогают им, но, наоборот, превращают в лакомую добычу. Отыскать путь домой и отделаться от ведьмы им будет так же непросто, как маленьким путникам в сказке. Да, никого не надо совать в печь, не надо разбрасывать крошки или отколупывать и съедать куски пряничной стены. Да, они не так уж невинны. На стыке сказок – с их ясной моралью – и нашего сложного, не всегда чистоплотного мира почти неизбежно возникает ирония.

История о заблудившихся детях пользовалась бешеной популярностью еще у экзистенциалистов, и спрос на нее до сих пор высок. Роберт Кувер, Джон Картер, Джон Барт, Тим О’Брайен, Луиза Эрдрич, Тони Моррисон, Томас Пинчон, и так далее, и так далее… Но вам совсем не обязательно использовать сюжет «Гензеля и Гретель» только потому, что это блюдо дня. Или даже блюдо полувека. Сгодится и «Золушка», и «Белоснежка». Вообще, сойдет любая история, где есть злая королева или мачеха. И «Рапунцель» по-своему хороша, про нее даже The J. Geils Band[41] поют. Что-нибудь о прекрасном принце? Неплохо, но помните: в жизни до идеала дотянуть нелегко. Так что будьте готовы к иронии.

Я сейчас рассуждаю так, будто вы писатель, но ведь и вы, и я просто читатели. В чем же здесь для нас урок? Во-первых, в том, как подходить к тексту. Открывая какой-нибудь роман, мы ищем героев, сюжет, темы, идеи – и это понятно. Однако если вы похожи на меня, то вскоре начнете выискивать знакомые моменты: о, вот это мне уже где-то попадалось. Постойте, это же из «Алисы в Стране чудес»! Так-так, а при чем тут Червонная Королева? А это что – намек на кроличью нору? Зачем? Всегда спрашивайте себя: зачем? Думаю, всем хочется получить от книги что-то свежее и непривычное, но и что-то знакомое – тоже. Пусть новый роман не будет слишком похож на то, что мы читали до сих пор. Но пусть у него будет нечто общее с другими текстами, чтобы прежний читательский опыт стал подспорьем, помог извлечь смысл. Если в книге удачно сочетаются новое и узнаваемое, она начинает резонировать, словно к симфонии добавили новые музыкальные темы. Возникает чувство глубины, полноты, насыщенности. «Побочные» мелодии могут доноситься из Библии, из Шекспира, Данте, Мильтона, но могут прийти и из более скромного, хотя и известного всем источника.

Это я к чему: когда наведаетесь в книжный магазин и принесете домой новый роман, вспомните о братьях Гримм.

8
Греческие мотивы

В трех последних главах мы рассуждали о трех разных мифах: шекспировском, библейском и фольклорно-сказочном. Тесная связь мифа с религией иногда вызывает путаницу на семинарах: многие студенты думают, что «миф» означает «выдумка», и не понимают, как он совмещается с искренней верой. Но для меня миф – это устойчивый, узнаваемый сюжет и символы, которые его сопровождают. Верить в историю Адама и Евы, видеть в ней факт или притчу – это, безусловно, важно, только не в нашем контексте. Когда речь идет о чтении и восприятии художественного текста, главное для нас – как тот или иной сюжет становится «литературным сырьем», какие смыслы он придает поэзии и прозе и как его воспринимают читатели. Все три упомянутые мифологии служат материалом, источником аналогий и подтекстов для современных авторов (а любой автор – современный, пока пишет; даже Джон Драйден[42] при жизни еще не был архаичным). Если читатель сумеет их распознать, итог чтения станет существенно богаче и весомее. Библейский миф покрывает весь спектр, все уровни бытия: любые фазы жизни, включая жизнь после смерти; любые отношения, от личных до государственных; любые грани нашего опыта – физические, сексуальные, психологические, духовные. Однако творения Шекспира и сказки (как народные, так и авторские) тоже многое говорят о человеческой жизни.

Когда мы говорим о мифе в самом общем смысле слова, то имеем в виду историю, повествование, рассказ. Подчас они объясняют нам про нас самих больше – или по крайней мере иначе, – чем физика, химия, философия либо математика, при всей их пользе и информативности. Этот свод знаний о себе и жизни принимает форму сюжетов, которые откладываются в памяти групп и сообществ, образуют смысловое поле нашей культуры и сами подвергаются ее воздействию. Они определяют рамки восприятия, задают тот угол, под которым мы рассматриваем весь мир и себя в нем. Давайте скажем просто: миф – это любое повествование, важное для нашей культуры.

Такие повествования есть у каждого сообщества. В девятнадцатом веке немецкий композитор Рихард Вагнер брал сюжеты для своих опер из германской мифологии. Можно долго спорить о том, хороши или плохи оказались результаты с исторической и музыкальной точек зрения, но сам этот порыв – использовать мифы своего народа – очень даже понятен. На исходе двадцатого века в литературу США буквально ворвались авторы с индейскими корнями, и многие из них черпали темы, сюжеты и образы в мифах североамериканских племен. Можно вспомнить Лесли Мармон Силко и ее новеллу «Желтая женщина»; цикл «этнических» романов Луизы Эрдрич; Джеральда Визенора и его сагу «Медвежье сердце». Когда в «Песни Соломона» у Тони Моррисон появился летающий герой, многие читатели (особенно белые) усмотрели в нем параллель с Икаром. Однако сама писательница объяснила, что образ взят из мифа о крылатых африканцах, который очень важен и значим для ее сообщества. В сущности, метод Рихарда Вагнера не так уж сильно отличается от метода Моррисон и Силко: ведь и он обратился к корням, мифам своего племени. Мы не всегда помним, что даже в эру цилиндров и крахмальных воротничков у людей есть племенное родство, но это опасная забывчивость. Во всех моих примерах художник обращается к прошлому и ищет там истории, важные для него самого и его сородичей, то есть мифы.

Конечно же в европейской и евроамериканской культуре есть и другой источник мифов. Или даже Мифов – с большой буквы. Что вам сразу приходит в голову при слове «мифология»? Подсказываю: северное Средиземноморье две-три тысячи лет назад. Правильно, мифы и легенды Древней Греции и Древнего Рима. Греко-римская мифология так прочно вплетена в наше сознание – вернее, в наше бессознательное, – что мы этого уже и не замечаем. Не верите? Студенческий футбольный клуб в моем городе называется «Спартанцы». А школьные команды часто зовутся «Троянцами». У нас в штате есть городок Троя, а в нем колледж «Афины» (а еще говорят, что в департаменте образования нет клоунов!). Имеются также города Итака, Спарта, Ромул, Рем и Рим. Они возникли на разных этапах его заселения и разбросаны по всему штату. Если город в центре штата Мичиган, за тысячи миль от всего хоть капельку эгейского или ионического (не считая нашего же городка Иония), может называться Итака, значит, древнегреческий миф на редкость живуч!

Вернемся на секунду к Тони Моррисон. Меня всегда изумляло, что писатели так носятся с Икаром. Ведь это его отец Дедал соорудил крылья, рассчитал, как взлететь с утесов Крита и добраться до материка, – и долетел ведь, живой и здоровый! А вот взбалмошный мальчишка Икар не послушал родительских советов и разбился насмерть. Но его падение до сих пор будоражит поэтов и художников. Чего только в нем не видели: отцовскую попытку спасти дитя и трагическую неудачу; лекарство, оказавшееся столь же смертоносным, как сам недуг; юношеское дерзание, которое привело к погибели; спор между трезвой взрослой мудростью и бездумным мальчишеским задором; и, конечно, ужас смерти в морской пучине. Совершенно ничего общего с летучими африканцами; понятно, почему Моррисон так удивилась читательской реакции. Но этот сюжет, этот образ так глубоко засел в недрах нашего подсознания, что мы вспоминаем его всякий раз, как речь заходит о полетах или падениях. В случае с «Песнью Соломона» параллель оказалась неверной. Но в других произведениях она и вправду есть. В 1558 году Питер Брейгель написал прекрасную картину «Падение Икара». На первом плане мы видим пахаря с быком; за ним – пастуха и стадо; далее – море, по которому мирно плывет купеческое судно. Все эти сценки дышат будничным покоем. И лишь в правом нижнем углу холста что-то слегка выбивается из общего ряда: две ноги еще бьются над водой, но их явно тянет в пучину. Это и есть Икар, присутствие которого все меняет. Без гибнущего юноши получились бы просто сценки из жизни селян и моряков. Я довольно часто разбираю на семинарах два великих стихотворения, вдохновленных этой картиной: «В музее изобразительных искусств» Уистена Хью Одена (1940) и «Пейзаж с падением Икара» Уильяма Карлоса Уильямса[43] (1962). Оба текста прекрасны, они очень разные по тону, стилю и форме, но тема у них, в общем, одна: жизнь, которая идет своим чередом, невзирая на наши личные драмы. Каждый художник находит в картине что-то свое. Брейгель изображает пахаря и корабль, о которых ничего не сказано в изначальной, греческой версии мифа. Уильямс и Оден, в свою очередь, сосредоточены на разных элементах картины. Уильямса больше интересуют визуальные эффекты; он пытается передать изображение с помощью слов, как бы перевести его с языка живописи на язык поэзии, при этом добавляя кое-что от себя. Текст даже зрительно напоминает об отвесном падении: очень длинный и узкий (за счет коротких строк), он словно прочерчивает по странице вертикальную черную линию. Оден же в своем стихотворении рассуждает о сугубо интимном переживании горя и о том, как мало дела «большому миру» до наших личных невзгод. Очень интересно и удивительно, до чего разные отклики может вызывать одна и та же картина. А ведь у каждого читателя возникнут свои, наверное, совсем другие ассоциации. Моя юность, например, пришлась на 60-е, и участь Икара напоминает мне о тех подростках, что гоняли по улицам на спортивных авто типа «барракуды». Никакие уроки вождения, никакие родительские советы и уговоры не могли преодолеть тягу к этой скорости и мощи. Увы, многие из тех юных «гонщиков» разделили печальную судьбу героя мифа. Мои студенты – люди другого поколения, так что они, конечно, проводят иные параллели. Но основа-то у них одна, мифическая: юноша, крылья, полет и нежданная гибель.

Итак, классическая мифология может поставлять сюжеты для поэзии, живописи, оперы, художественной прозы. А на что еще она годится?

Ну вот, допустим, вам захотелось написать эпическую поэму о жизни бедной рыбацкой общины на Карибском море. Вы родом из тех мест и знаете всех этих рыбаков, как собственную семью? Тогда вам, наверное, захочется рассказать про их страсти – ревность, любовь, отчаяние; про их опасную жизнь, про морские приключения; захочется изобразить их гордыми и достойными людьми, показать те стороны их жизни, невидные туристам и белым судовладельцам. Конечно, можно подойти к делу очень, очень серьезно: сделать всех персонажей невероятно мудрыми и чинными, создать возвышенные образы трудолюбивых праведников. Вот только правильно ли это? Скорее всего, у вас выйдет нечто скучное и ходульное; напыщенность и благородство – очень разные вещи. Да и в жизни рыбаки отнюдь не святые. Они совершают ошибки, они бывают мелочными, завистливыми, развратными, иногда жадными – а бывают смелыми, сильными, толковыми, мудрыми, сложными. Вам ведь нужен обычный живой человек, пусть и очень хороший, а не индеец Тонто из «Одинокого рейнджера». Так что пусть за вашим рассказом о рыбаках мелькнет тенью древняя история о соперничестве и войне, в которой даже победитель обречен на гибель; история, чьи герои, при всех личных слабостях, наделены несомненным благородством. Дайте вашим персонажам имена Елена, Филоктет, Гектор и Ахилл. По крайней мере, именно так поступил лауреат Нобелевской премии Дерек Уолкотт[44] в своей поэме «Омерос» (1990). Ясно, что все эти имена из Илиады, хотя Уолкотт позаимствовал параллели, персонажей, ситуации не только оттуда, но и из Одиссеи.

Настало время неизбежного вопроса: а зачем?

Зачем поэту в конце двадцатого века браться за историю, которая передавалась из уст в уста примерно с двенадцатого по восьмое столетие до нашей эры и записана-то была еще на 200–300 лет позже? Зачем нужно сравнивать каких-то рыбаков с легендарными воинами, ведшими свой род от богов? Ну, хотя бы затем, что великим героям Гомера тоже доводилось и пахать, и рыбачить. И разве не все мы произошли от богов? Проводя такие параллели, Уолкотт напоминает, что любой из нас может обрести величие, даже если его земной удел более чем скромен.

Это один возможный ответ. Другой же таков – у историй гораздо больше общего, чем кажется на первый взгляд. Сюжет Илиады вовсе не такой уж божественный или всемирный. Те, кто не читал поэму, ошибочно полагают, что она о Троянской войне. На самом деле в ней описано одно-единственное, хотя и довольно длительное действие: гнев Ахиллеса (всего каких-то тридцать пять дней из десяти лет). Ахиллес гневается на своего военачальника Агамемнона, перестает сражаться на стороне греков и возвращается к битве лишь после того, как гибнет его ближайший друг Патрокл. Теперь его гнев обращается против троянцев, и в особенности их величайшего героя Гектора, которого Ахиллес в итоге убивает. А что вызвало этот гнев? Агамемнон отнял его боевую добычу. Банально? Но это еще только начало. Добыча – женщина. Воля богов и общественное мнение вынуждают Агамемнона вернуть наложницу ее отцу, и тогда он обделяет воина, который публично примкнул к его лагерю, – Ахиллеса, забирая взамен его наложницу Брисеиду. Фу, как мелко! И где же здесь благородство? Как же Елена, суд Париса, троянский конь? А они ни при чем. В основе всего лежит история мужчины, обезумевшего от ярости, когда у него забрали женщину. Ее же он «добыл» в ходе общей кровавой бойни, развязанной потому, что другой мужчина – брат Гектора Парис – украл жену у Менелая (брата Агамемнона). Вот почему Гектору в итоге пришлось взвалить на себя оборону Трои.

И все же по прошествии веков эта история, замешанная на похищении двух женщин, стала символом героизма и верности, жертвенности и поражения. Борьба Гектора безнадежна, но его несгибаемое мужество, пожалуй, не знает себе равных. Горе Ахиллеса, потерявшего любимого друга, буквально надрывает сердце. Главные поединки – Гектора с Аяксом, Диомеда с Парисом, Гектора с Патроклом и, наконец, Ахиллеса с Гектором – полны драматизма и напряжения, их исход влечет за собой великий триумф и великую скорбь. Неудивительно, что писатели до сих пор так охотно учатся у Гомера и так много черпают у него.

Когда это началось?

Да почти сразу. Вергилий – римский поэт, который умер в 19 году до нашей эры, – «лепил» своего Энея с гомеровских героев. Эней совершает практически те же подвиги, что и Ахиллес, и странствует в тех же местах, что Одиссей. Почему? Так положено героям. Эней сходит под землю, в царство мертвых. Зачем? Да затем, что туда спускался Одиссей. В последней решающей битве он убивает великана-циклопа из стана врагов. Почему великана? Потому что Ахиллес убивал великанов. И так далее, и тому подобное. На самом деле «Энеида» не совсем уж подражательна и не лишена юмора. Эней и его спутники уцелели при разгроме Трои, так что герой-троянец идет по стопам своих противников. В поэме даже есть сцена, где троянцы проплывают мимо острова Итака, осыпая Одиссея бранью и проклятиями за то, что придумал пресловутого коня. Но в целом судьба Энея предопределена: ведь Гомер уже всем объяснил, что значит быть героем.

А что же Уолкотт? Через две тысячи лет после Вергилия он заставляет своих героев совершать поступки, которые становятся символической реконструкцией гомеровского эпоса. Не всего целиком, конечно, – некоторые моменты приходится опускать. Сложно организовать масштабную батальную сцену в рыбачьей лодке, например. Да и про новую Елену странно было бы говорить, что ее красота двинула в поход «тысячу баркасов»: масштаб мелковат. И все же сходство есть: Уолкотт устраивает своим персонажам проверку на честь и мужество, а заодно подчеркивает – ими, как и героями Гомера, движут самые простые и понятные житейские мотивы. Гектору нужно защитить семью. Ахиллесу – сохранить достоинство. Одиссею – вернуться домой. Пенелопе – остаться верной женой и при этом не утратить надежду. У Гомера показаны четыре главные человеческие битвы: с природной стихией, божественной волей, другими людьми и самими собой. В конце концов, разве не они проверяют на прочность всех нас?

Конечно, в современной культуре такие параллели часто приобретают ироническую окраску. Один из распространенных приемов – так называемое комическое снижение. Например, трое арестантов бегут из тюрьмы, долго скитаются, переживают довольно забавные приключения. Можно ли усмотреть здесь аналогию со странствиями Одиссея? А вот Джоэл и Итан Коэны построили на ней свой фильм «О, где же ты, брат?» (2000). Ведь история троих беглецов – про долгий, как у героя Гомера, путь домой. Или вот, пожалуй, самый знаменитый пример. Один день из жизни дублинцев в 1904 году; молодой человек выбирает для себя будущее, мужчина средних лет бродит по городу и возвращается к жене только под утро. И лишь название – «Улисс» (1922) – намекает, что сюжет как-то связан с Гомером. Теперь мы знаем, что Джойс замышлял каждую главу романа как параллель к одному из эпизодов Одиссеи. Например, сцена в редакции газеты перекликается с визитом Одиссея к Эолу, богу ветров, хотя аналогия на первый взгляд кажется весьма зыбкой. Впрочем, журналисты – народ довольно ветреный; диалог в этой сцене можно назвать эпически цветистым, а под конец в окно редакторского кабинета врывается самый настоящий ветер и сметает со стола бумаги. И все же сходство с гомеровским оригиналом усмотрит лишь тот, кто понимает: это сходство условное, гротескное, комическое, словно в кривом зеркале. Джойса интереснее всего читать именно как пародию. В отличие от Уолкотта он не так уж стремится возвысить своих персонажей, наделить их классическим благородством – хотя в конце романа они обретают некий ореол доблести. Когда наблюдаешь, как бедняга Леопольд Блум весь день и полночи мечется по улицам Дублина, попадает в бесконечные передряги, вспоминает и будто заново переживает самое большое горе своей жизни, поневоле начинаешь видеть в нем трагического героя. Но эпического масштаба он, конечно, не достигает: Блум все же не Одиссей.

Однако античная мифология – это не только Гомер. Эхо «Метаморфоз» Овидия слышится во многих позднейших текстах. Пожалуй, самый показательный пример – «Превращение» Франца Кафки: герой просыпается однажды утром и обнаруживает, что стал гигантским насекомым. Индиана Джонс кажется чисто голливудским продуктом, но подобные персонажи – бесстрашные охотники за знаменитым сокровищем – ведут свой род от Ясона с аргонавтами. Хотите что-то более житейское? Пожалуйста: история царя Эдипа и его злополучного семейства, известная всем по пьесам Софокла и неоднократно переосмысленная уже в наши дни. Вообще, нет такой семейной распри или душевной драмы, для которой не нашлось бы античного образца. Не зря же Фрейд называл психические расстройства именами героев греческих трагедий. Оскорбленная женщина, безумная от горя и готовая жестоко мстить обидчику? Вспомним Энея и Дидону, Ясона и Медею. И, как во всех древних религиях, античный свод мифов объяснял многие природные явления: от смены времен года (Деметра, Персефона и Аид) до смысла соловьиного пения (Филомена и Терей). Нам очень повезло: большая часть этих историй записана в разных версиях и трактовках, так что можно пользоваться прекрасными образами и сюжетами. Мы впитываем их с детства, поэтому, когда писатель обращается к античному мифу, читатель, как правило, замечает аллюзию. Конечно, он не всегда распознает историю целиком, чаще припоминает отрывки в голливудской обработке. Но все равно соприкосновение с литературой от этого становится глубже, богаче, значительнее: мы понимаем, что и современный сюжет движет вечная сила мифа.

Для молодых читателей интереснее всего в этом отношении, возможно, станет серия из пяти романов Рика Риордана «Перси Джексон и олимпийские боги» (2005). В открывающем ее «Похитителе молнии» (2005) сорванец Перси узнает, что он – ни много ни мало – сын Посейдона и обвиняется в похищении молнии, излюбленного оружия Зевса Громовержца. Потом его ждет еще немало открытий: друг, оказавшийся сатиром, схватка с минотавром, приятельские отношения с дочерью Афины, все ужасы Аида. Перси, полубогу, не чужды черты нормального человека (такие как синдром дефицита внимания с гиперактивностью и дислексия), но он образцово-показательный, самый что ни на есть настоящий герой, и в романах ему не раз представляется возможность доказать это делом. Конечно, полубожественное происхождение и друзья-приятели из мифов ему очень помогают. Знаете ли, немаловажный факт, чей ты сын: бывшей «звезды» подготовительной школы магов или бога – повелителя морей…

Ах да, совсем забыл. Помните, как называется поэма Уолкотта? «Омерос». Так вот, на одном из карибских диалектов так звучит имя Гомер.

9
Не просто дождь

«Стояла темная ненастная ночь». Говорите, вы это уже где-то слышали? Ну да, так писал Снупи[45]. А Чарлз Шульц заставил Снупи написать так, потому что эта фраза была избитым клише в те времена, когда песик решил взяться за перо. А вот Эдуард Булвер-Литтон, знаменитый беллетрист Викторианской эпохи, и в самом деле как-то раз написал: «Стояла темная ненастная ночь». Этими словами он начал один из своих романов, причем далеко не лучший. Ну вот, теперь вы знаете все, что надо знать о темных ненастных ночах. Кроме одного.

Зачем они нужны?

Вы ведь задавали себе этот вопрос, правда? Зачем писателю нужно, чтобы ветер завывал, а дождь лил как из ведра, а старый замок, или лачуга, или усталый путник содрогались от ударов стихии?

Можно сказать, что каждой истории необходимы декорации, а погода тоже декорация. Верно; но это еще далеко не все. Есть и другие причины. Вот что я вам скажу: погода никогда не бывает просто погодой. Дождь – это не просто дождь. То же касается снега, солнца, тепла, холода и даже слякоти, хотя слякоть редко попадалась мне в книгах и тут судить сложнее.

Что такого особенного в дожде? С тех самых пор, как наши далекие предки выбрались из моря на сушу, вода как будто гонится за нами и хочет вернуть себе. Наводнения и цунами пытаются затащить нас обратно на глубину, круша все, чего мы достигли. Помните историю Ноя? Затяжные дожди, потоп, ковчег, всякой твари по паре, голубка, оливковая ветвь, радуга. Наверное, этот библейский сюжет очень утешал древних людей. Радугой Бог сообщал Ною, что, как бы сильно мы ни нагрешили, Он все же не станет совсем стирать нас с лица земли. Думаю, увидеть ее было большим счастьем.

В нашей иудео-христиано-исламской культуре дождь и радуга несут большую символическую нагрузку. Конечно, в других мифологиях им тоже есть место, но пока давайте ограничимся тем, что нам ближе. Страх утонуть сидит в любом из нас (в конце концов, мы жители суши); затопление всего и вся доводит его до предела. Дождь пробуждает глубоко запрятанную древнюю память. Нашествие воды тревожит нас на каком-то первобытном, генетическом уровне, а Ной – его символ. Когда Дэвид Герберт Лоуренс в новелле «Дева и цыган» (1930) описывает, как наводнение оставило семью без крова, он, безусловно, вспоминает Всемирный потоп: разрушение, за которым следует что-то новое.

Вообще, дождь – очень сильный образ. Та самая темная и ненастная ночь из начала главы (а я подозреваю, что до появления неоновых вывесок и электрических фонарей все ненастные ночи были чертовски темны) весьма успешно задает настроение текста. Томас Харди – куда более талантливый автор, чем его современник Булвер-Литтон, – написал прекрасный рассказ «Три незнакомца» (1883). Трое мужчин: приговоренный к смерти арестант (беглый), его брат и палач – случайно сходятся в доме пастуха, где празднуют крестины. Палач не знает свою несостоявшуюся жертву в лицо (как и остальные гости), а вот брат при виде бывшего узника пускается в бегство, отвлекая внимание на себя. Застолье сменяется погоней, которая происходит конечно же в темную и ненастную ночь. Сам Харди этого клише не употребляет, но увлеченно и с иронией описывает, как дождь колошматит по незадачливым путникам и вынуждает их искать приют – вот как все трое попадают на пирушку к пастуху. Библейские мотивы очень важны для Харди, но, работая над своим рассказом, он вряд ли думал про Ноя. Так зачем же ему понадобился этот ночной ливень?

Во-первых, для сюжета. Ливень сводит героев при очень неуютных (для беглеца и его брата) обстоятельствах. Иногда я скептически отзываюсь о сюжете, но не будем упускать из виду, насколько он важен для авторских решений. Во-вторых, нужно создать атмосферу. Дождь лучше всех погодных явлений ассоциируется с унынием, одиночеством, тайной. Правда, туман тоже неплох для этих целей. И потом, персонажи должны помучиться. Харди вообще любит мучить героев – �

Скачать книгу

Thomas С. Foster

How to Read Literature Like a Professor

A Lively and Entertaining Guide to Reading Between the Lines

Revised edition

Перевод с английского Татьяны Камышниковой, Марии Сухотиной

© Thomas C. Foster, текст, 2003, 2014

© Камышникова Т. В., перевод на русский язык (предисловие, глава 10, глава 25, послесловие), 2021

© Издание на русском языке, оформление, перевод на русский язык, ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2021

КоЛибри®

* * *

Не знаю другой книги, более живо и доступно рассказывающей о литературе… Своими тонкими и точными наблюдениями Томас Фостер пробивает стену, издавна разделявшую «высоколобого» и простого читателя.

Джеймс Шапиро, Колумбийский университет

Профессор Фостер делает всем нам щедрый подарок, делясь секретами, как расшифровать литературное произведение.

Томас Линч, автор книги «The Undertaking»

Моим сыновьям, Роберту и Натану

Предисловие

Поразительно все-таки, как умело книги живут своей жизнью. Писатели думают, что знают свое дело, когда усаживаются работать над новым произведением; полагаю, это так и есть, но вплоть до того момента, когда в последнем предложении ставится последний знак препинания. Чаще всего это точка. А уместнее был бы знак вопроса; ведь как все пойдет дальше – сплошная загадка.

Классический пример – автор, выход лучшей книги которого оборачивается провалом. Вспомните Германа Мелвилла или Фрэнсиса Скотта Фицджеральда. Наверняка Мелвилл рассуждал как-то так: после огромного читательского успеха первых романов повествование о бешеной погоне за белым китом станет сенсацией в полном смысле этого слова. А этого не случилось. Такая же участь постигла повествование Фицджеральда о романтическом мечтателе и его попытках переписать свое прошлое. «Великий Гэтсби» настолько тоньше его более ранней прозы, настолько глубже проникает в человеческую натуру и свой исторический момент, что просто непостижимо, как и почему огромная аудитория отвернулась от своего любимого автора. А с другой стороны, может быть, и отвернулась именно поэтому. Кажется, будто, описывая грядущую катастрофу, автор был излишне мрачен – но это пока беда не разразилась. Современник Фицджеральда Томас Стернз Элиот заметил: человек не в силах вынести избытка реальности. Как бы там ни было, Фицджеральд прожил достаточно, чтобы дождаться, пока весь тираж его книг будет распродан, и не дождаться авторских отчислений за них. Только следующему поколению стало ясно, что «Гэтсби» подлинно, по-настоящему велик, а «Моби Дика» признали шедевром и вообще через три или четыре поколения.

Да, конечно, случается, что книга становится бестселлером нежданно-негаданно и на много-много лет; бывает и наоборот: миг успеха, краткий, как вспышка масла на сковороде, и потом полное забвение, исчезновение без следа. Но нам интереснее истории, подобные Моби-Гэтсби. Хотите знать, что думает мир об авторе и его творении? Давайте проверим это лет так через двести.

Не все опубликованные книги ожидает такая суровая судьба. Все мы надеемся обрести свою аудиторию – любую аудиторию – и, как нам кажется, более-менее представляем себе, какой она будет. Иногда мы угадываем верно, иногда попадаем «в молоко». Перед вами своего рода исповедь.

Привычные благодарности и признания, как правило, помещают в конец книги. Я, однако, именно здесь хочу воздать должное тем, чья помощь была, без преувеличения, огромной. Честное слово, без них это переиздание никогда бы не состоялось. Лет десять тому назад, работая над первым изданием, я довольно хорошо представлял себе, для кого пишу. Студентка, лет тридцати семи; возможно, разведенная; возможно, медсестра по профессии, вынужденная переучиваться, потому что в ее профессии изменились правила лицензирования. Перед ней встала необходимость получить диплом бакалавра, и, прислушавшись на сей раз к голосу сердца, она поступила на факультет английского языка и литературы. Она всегда была вдумчивой читательницей, но понимала, что в восприятии литературы ей чего-то недостает, что здесь есть какой-то секрет, который ее учителя знали, но не передали ей.

Думаете, шучу? Нисколько. Преподавая в филиале одного знаменитого университета, я встречаюсь с ней, или с ее мужским эквивалентом, молодым человеком (а иногда и женщиной), только вчера стоявшим у конвейера на заводе General Motors, снова и снова. И снова. Университет Мичиган – Флинт дает преподавателю прекрасную возможность, которой нет в Мичиганском университете: постоянный контакт со взрослыми студентами, многих из которых буквально снедает жажда знания. Немало у меня типичных студентов колледжа, но встречались и нетипичные, у которых кое-чему научился уже я сам.

Во-первых, нельзя делать скоропалительных выводов, исходя из жизненного опыта человека. У меня были студенты, прочитавшие всего Джойса, или всего Фолкнера, или всего Хемингуэя; один прочитал произведений чешских авторов больше, чем я надеялся хотя бы пролистать; а были и такие, кто не читал почти никого, кроме Стивена Кинга или Даниэлы Стил. Встречались и фанатики Хичкока, и почитатели Бергмана и Феллини, и те, для кого сериал «Даллас» был образчиком высокого искусства. И никогда не угадаешь, с кем имеешь дело.

Во-вторых, объясняйтесь. Люди постарше желают понять, как сделано то или другое, и, бывает, гораздо прямее, чем их более молодые однокурсники, озвучивают свое желание. Кто-то считает меня первосвященником, кто-то – первостатейным шарлатаном, но все хотят знать секрет того, как я прихожу к своим подчас весьма эксцентричным выводам.

В-третьих, научите основным принципам и отойдите. Раз показав старшим студентам, как я работаю с текстами, я ухожу с дороги. Не то чтобы мой метод или мои занятия творили чудеса; чаще всего я нахожу в их манере чтения нечто такое, что позволяет «отпустить поводья», и дальше они двигаются уже сами. То же самое происходит и с более молодыми студентами, хотя они, как правило, не столь резвы: ведь пока еще почти вся их жизнь проходит в стенах аудиторий. Чтобы сделаться интеллектуально самостоятельным, уединенных занятий мало.

Так что же, все без исключения взрослые студенты – гении? Да нет, разве что совсем немногие. Не всех назовешь и учеными сухарями, хотя и таких немало, – вы и сами знаете, что кличка «профессор» прилипает к тем, кто и за обедом не расстается с книгой. Те, у кого семь пядей во лбу, подталкивают меня вперед и учат – точно так же, как и я их. Вот я и подумал: должны же быть на белом свете и другие такие же. Вот для таких других я и написал эту книгу.

Ох как я оказался неправ! И в то же время прав. От множества ярых любителей чтения – гениев и сухарей из предыдущего абзаца или тех, кто в колледже специализировался на английском языке и литературе, – я слышал, что им как будто чего-то недоставало, что какой-то самый главный элемент изучения литературного произведения так и остался для них тайной за семью печатями. Иногда мне приходили электронные письма от таких читателей. Но года через два их содержание изменилось. Мне стали писать преподаватели английского языка и литературы. Не то чтобы часто, но время от времени. А потом, где-то через полгода, пошли письма от школьников старших классов[1]. Преподаватели, все как один, не скупились на похвалы, большинство старшеклассников тоже. Правда, хватало и едких критических посланий, а значит, я работал не напрасно. Одна старшеклассница, в одном из самых цензурных писем, выразилась так: «Не понимаю, из-за чего такой хайп. Я все это проходила еще в девятом классе». Я тогда ответил, что искренне хочу пожать руку тому учителю, который преподавал у нее в девятом классе. Без всяких вознаграждений. Примерно тогда же я краем уха слышал, что мою книгу будто бы обсуждали на сайте преподавателей английского языка с углубленным изучением предмета.

В последние годы я имею счастье общаться с преподавателями и студентами из самых разных мест нашей страны. Мне приходится отвечать на самые разные вопросы, от «Что вы хотели этим сказать?» и «Могу ли я применить это понятие к той книге, которую вы здесь не обсуждали?» до «Не могли бы вы просмотреть автореферат моей диссертации?» (а то и всю работу). Первые два просто великолепны, про последний я этого не сказал бы, потому что он ставит меня в щекотливое положение с точки зрения этики. Но при всем том мне льстит, что студенты не боятся задавать такие вопросы совершенно незнакомому человеку.

Хватало и прямого взаимодействия. Несколько раз в год я входил в учебный класс и начинал разговор о своей книге и о том, как ею пользуются. Такие встречи всегда приносят большую радость и почти всегда – один-два отличных вопроса. Понятно, они очень зависят от расстояния, которое за несколько часов может проехать моя машина, хотя, было дело, однажды я добрался аж до города Форт-Томас, расположенного в штате Кентукки. Чудеса цифрового века позволили мне общаться со студентами при помощи электроники. Диана Бэрроуз, королева маркетинга в издательстве HarperCollins, не спит ночами, изобретая все более продвинутые способы «телепортировать» меня (или, по крайней мере, мою цифровую версию) в классы от Нью-Джерси и Вирджинии до Флагстаффа в штате Аризона. И конечно, совершенно обычным делом становятся наши встречи по скайпу.

В годы, последовавшие за выходом книги, больше всего меня удивила безграничная изобретательность школьных преподавателей английского языка и литературы в целом и преподавателей этих предметов на продвинутом уровне в частности. Даже преподавая тысячу лет, я все равно не додумался бы до тех способов, какими они используют мою книгу. Так, в одном классе каждый ученик получает в свое распоряжение главу; допустим, Сэму достается глава о дожде и снеге, он готовит плакат с ее тезисами, и, как только в произведении заходит речь об атмосферных осадках, Сэм готов объяснить, для чего они здесь. Подозреваю, что Сэму крупно не повезло и поработать ему придется куда больше, чем всем остальным, но, может быть, ему это нравится. В другом классе ученики объединяются в группы для съемок коротеньких фильмов, каждый из которых должен раскрыть по крайней мере одно понятие из книги. В конце года проводится церемония вручения шуточных «Оскаров», со смокингами и статуэтками (как мне сказали, их с успехом заменяют старые спортивные кубки). Это просто грандиозно. И во всех этих вариантах больше всего мне по душе огромная степень самостоятельности. Подозреваю, что книга привлекает тем, что, в отличие от учебника, не имеет строгой структуры, а это значит, учителя могут пользоваться ею как им заблагорассудится – что они с успехом и делают. А дальше все идет по цепочке: преподаватели заражают духом открытости своих учеников, и они начинают творчески относиться и к тексту, и к своим наблюдениям над ним.

Значит, поэтому книга так популярна у преподавателей? Не знаю. Я несказанно удивился, узнав, как ее приспосабливают для обучения, и тут же подумал: ведь в ней нет ничего привычно-академического (типа примечаний, глоссариев, вопросов в конце глав, которые, кстати сказать, я всегда терпеть не мог), зато есть довольно рыхлая структура. Я сгруппировал обсуждения так, как мне казалось правильным, но ведь это не то же самое, что пользоваться книгой в классе. Честное слово, я вовсе не уверен, что в классе она будет хоть чем-то полезна, ведь сам я никогда не использовал и не буду использовать ее в своем курсе. Каково признание? Но поступаю я так вовсе не из-за ложной скромности. Причина куда более рациональна. Книга содержит почти все мои размышления и наблюдения о литературе и все мои шутки. Если бы я выложил все, что знаю, мне больше нечего было бы делать. А ведь цель образования, по-моему, состоит в том, чтобы подвести студентов к тому моменту, когда вы становитесь им не нужны – по сути дела, лишаете себя работы… правда, такой выход на заслуженный отдых происходил бы куда стремительнее, чем мне хотелось бы.

Итак, прослышав, что мою книгу учителя рекомендуют для летнего чтения, я немало удивился. То, что она пригодилась в старших классах, доказывает изобретательность и смекалку преподавателей английского языка и литературы. Они работают в то время, в которое, как нас уверяют, никто больше не читает, но все же умудряются привить своим ученикам любовь к чтению. Они невероятные труженики и, бывает, работают со 150 учениками одновременно – от одной этой цифры у большинства университетских профессоров головы пойдут кругом. Их не превозносят до небес, им платят ничтожно мало за такую труднейшую работу. Один из моих коллег, большой остроумец, заметив, как часто я встречаюсь со старшеклассниками, говорит, что я без труда найду себе место в любой школе Америки. Ясное дело, он неправ. Где мне тягаться с теми, кто там уже работает!

Тех преподавателей, которым первое издание этой книги обязано своим успехом, я благодарю от всей души. Сам факт публикации этой книги, не говоря уже о появлении второго, дополненного и исправленного, издания, – ваших рук дело. Не могу сказать «спасибо» каждому в отдельности, но хотел бы поблагодарить нескольких выдающихся представителей преподавательского племени: Джойс Хенер (сейчас на заслуженном отдыхе) из школы города Окемос (Мичиган), за дискуссии, которые подчас затягивались до позднего вечера и случались в самых неожиданных местах, к примеру на вечеринке бейсбольной команды, а также за то, что она первой из мичиганских учителей оказала мне горячий прием; Эми Андерсон и Билл Спрют из школы города Лапир (Мичиган); Стейси Турчин из католической школы Пауэрс города Флинт; Джини Возни из академии Редвудс (Юрика, Калифорния); и они, и их ученики поделились со мной советами и предложениями для нового издания книги. За несколько лет буквально десятки человек обратились ко мне лично или по электронной почте, и каждому из них я говорю огромное-огромное спасибо. То, что делаете вы, куда важнее любой книги.

Изменения в этом новом издании незначительны по объему, но, надеюсь, существенны по смыслу. Самым же важным моему бдительному оку представляется то, что я сумел устранить или исправить две-три вопиющие ошибки. Не ждите, я не скажу вам, где они были. Ладно, какое-то время я с ними прожил, но теперь вовсе не собираюсь трубить о своем легкомыслии. Кроме того, пришлось кое-что подрихтовать в грамматике и правописании – устранить ненужные повторы слов или фраз, заменить неудачно выбранные, в общем, избавиться от всех тех раздражающих мелочей, которые очень затрудняют чтение собственной работы и заставляют ворчать на самого себя: «Не мог, что ли, получше написать?» Кое-что изменилось и в содержании. Главе о форме сонета было суждено покинуть книгу. И понятно почему: ведь речь в этой главе идет о форме и структуре, тогда как большая часть книги посвящена переносным значениям, тому, как смысл отражается от поверхности объекта, действия, события и переходит на что-то другое, на другой уровень. Если вам, как и мне, эта глава нравилась, то не опасайтесь за нее. Я планирую поговорить о поэзии, вполне возможно, сделаю это в формате цифровой книги, поэтому года через два глава о сонете восстанет из небытия. Главы о недугах, сердце и прочем были сокращены и объединены; иначе казалось бы, что в этом месте текст сильно растянут.

На место этих глав я поставил новую, об искусстве создания образа и о том, почему приятельствовать с главным героем вредно для здоровья вторых скрипок. Добавлены рассуждения о публичных и частных символах. Одно из центральных положений моей книги состоит в том, что существует некая всеобщая система образности, что сила образов и символов заключается в повторениях и переосмыслениях. Однако вполне естественно, что писатели без устали изобретают новые метафоры и символы, которые или проходят через все произведение, или появляются лишь однажды. В любом случае нам нужна стратегия взаимодействия с этими загадочными явлениями, так что мне не остается ничего другого, как изобрести ее.

В качестве первого шага по направлению к уверенному владению анализом я включил в книгу размышления о том, как поставить себе на службу свой собственный читательский опыт, а также о важной роли читателя в создании смысла литературного произведения. Не перестаю удивляться, что, даже активно читая, студенты, да и вообще читающая публика остаются весьма пассивными в том, что касается работы с текстами, пропускания их через себя. Давно пора задать себе такую работу.

Конечно, литература есть движущаяся мишень, и за десятилетие с того момента, как я выпустил свою книгу, появилась не одна тысяча новых произведений. Нет никакой нужды пересматривать ссылки и цитаты в каждом новом издании, однако я освежил их, добавив несколько примеров из произведений, вышедших в последние годы. Как раз это время отмечено громадными достижениями в поэзии, художественной и нехудожественной литературе, и с этим согласятся даже те из нас, кто совсем не очарован вампирами-подростками или варварскими переделками романов Джейн Остин, вроде какого-нибудь «Как жена троюродного брата мистера Дарси пострадала от заусениц». В противовес же всему этому появились талантливые новые имена и книги маститых авторов, работающих в самых разных жанрах: Зэди Смит, Моника Али, Джесс Уолтер, Колум Маккэнн, Колм Тойбин, Маргарет Этвуд, Томас Пинчон, Эмма Донохью, Ллойд Джонс, Адам Фоулдз, Орхан Памук, Теа Обрехт, Одри Ниффенеггер. И это только в области художественной литературы. Случались поразительные открытия, были болезненные потери. Иногда мы слышим о смерти литературы того или другого жанра (почему-то чаще всего «мальчиком для битья» назначают роман), но литература не умирает, равно как не переживает взлет или падение. Она растет, она расширяется. Когда нам кажется, будто она застыла на месте, это всего лишь значит, что мы невнимательно смотрим. Нерасказанная история жизни жены знаменитого писателя, цветные иммигранты в стремительно меняющейся Британии или Америке, мальчик и тигр в спасательной шлюпке, тигр в балканской деревне, человек, идущий по канату, натянутому между башнями-близнецами, – не иссякает поток новых историй и старых историй с новыми поворотами. Да таких, что утром хочется побыстрее проснуться только для того, чтобы узнать: а что там дальше?

Раз уж пришлось к слову, хочу от всей души поблагодарить критически важную группу людей. Каждая встреча со студентами становится для меня источником вдохновения. Естественно, что, преподавая, я имею дело и с младшими, и со старшими курсами, и частые встречи с ними всегда очень плодотворны, интересны, вызывают чувство досады, поднимают дух, разочаровывают, а иногда становятся истинным чудом. Специалисты по английской литературе составляют большинство в этой группе, но благодаря чудесам образовательных стандартов я много контактирую со специалистами в других областях (причем биологи у меня в особом фаворе), и всегда они приносят с собой разные навыки, разные отношения, разные вопросы. Они не позволяют мне расслабляться.

Вот уже лет десять я встречаюсь с учениками старших классов школ, и это такой опыт, которого я желал бы всем, – ведь это не просто выпускники, а потенциально будущие студенты. О них пишут и говорят очень много, и чаще всего недоброжелательно: мол, и не читают они, и писать не умеют, на окружающий мир им наплевать, о политике, истории или науке понятия не имеют, и так далее, и тому подобное. Другими словами, все то же самое, что говорили о подростках, когда я и сам был подростком. И еще раньше. Не сомневаюсь, что когда-нибудь мы выкопаем из земли глиняную табличку или папирусный свиток и прочтем то же самое. Уверен, что кое-что здесь верно, кое-что здесь всегда было верно. Но вот что о старшеклассниках я понял сам, из личного общения и электронной переписки. Они вдумчивы, интересуются многим и интересны сами, любознательны, непокорны, устремлены в будущее, активны, целеустремленны, трудолюбивы. Когда нужно выбирать, многие отдают предпочтение большим нагрузкам и серьезным требованиям, хотя можно довольствоваться и чем-то полегче. Они любят книгу. Многие читают – а некоторые прямо-таки глотают – то, чего нет в школьной программе. Им послушно письменное слово. Немало таких, которые хотят писать профессионально. Они слышат, что писательством на жизнь вряд ли заработаешь, а может, даже сильно ее себе усложнишь, но все же стремятся стать писателями. Я это хорошо знаю по всем вопросам, которые получаю, и по беседам, которые мы с ними ведем. И, пока будут молодые люди, которым интересны язык, рассказ, поэзия, литературное творчество, будет существовать и литература. Она может перейти в царство цифры, может вернуться к рукописным манускриптам, может обратиться в комиксы или появиться на экране, но ее не перестанут создавать. И читать.

Пару лет назад я побывал в городе Гранд-Рапидс. Ученики местных школ пришли на встречу, чтобы я подписал им книгу. Не ту, которая только что вышла из печати, а ту, которую они читали в предыдущем, десятом, классе. Вот эту самую книгу. Если кто-то не понял: дело было после учебного года. Они пришли, потому что любили уроки литературы, а это значит, любили учителя, который сумел увлечь их своим предметом, а еще потому, что книгу написал человек, который: а) приехал в Мичиган; б) заехал в их город и в) еще не умер. Этот последний пункт сделал меня редкостью в их программе обязательного чтения. Книгами пользовались. И пользовались много, судя по подчеркиваниям, загнутым уголкам страниц, потрепанным обложкам. Пара-тройка выглядели так, как будто по ним проехались трактором. От некоторых школьников я слышал примерно такие вариации на одну и ту же тему: «Когда в программе я увидел книгу про чтение, меня прямо заколбасило, а она, оказывается, крутая / совсем не плохая / прикольная». И говорили мне «спасибо». Они говорили мне «спасибо»! Я чуть не прослезился.

И после всего этого как же мне не быть благодарным???

Введение

Как он это делает?

– Мистер Линднер? Этот недотепа?

– Да-да, он самый. А как, по-вашему, должен выглядеть дьявол – рога, хвост и раздвоенные копыта? Тогда любой дурак сообразит, что с ним не надо иметь дело.

Это мы со студентами обсуждаем пьесу Лорейн Хэнсберри[2] «Изюминка на солнце» (1959) – одну из лучших драм в истории американского театра. Недоуменные реплики прозвучали, когда я простодушно предположил, что один из ее героев, мистер Линднер, – дьявол-искуситель. По сюжету темнокожее семейство Янгер собирается купить дом в престижном белом районе Чикаго и вносит задаток. Местные не рады цветным соседям и сбрасываются, чтобы откупиться от них. Чек на сумму задатка вручают тихому, невзрачному, конфузливому мистеру Линднеру и отправляют его парламентером. Поначалу Уолтер Ли Янгер (главный герой пьесы) твердо отказывается от предложения. Он ожидает крупной страховой выплаты за гибель отца и уверен в семейных финансах. Однако вскоре выясняется, что две трети страховки украдены. Предложение белых соседей, так оскорбившее Уолтера, теперь кажется спасительным.

Договор с дьяволом – давно знакомый западной культуре сюжет; вспомним хотя бы легенду о докторе Фаусте. Во всех вариациях на эту тему герой получает нечто желанное: власть, тайное знание или, скажем, волшебный мяч, который обязательно влетит в ворота соперника. Взамен он должен отдать свою душу. Условия сделки одинаковы и в «Трагической истории доктора Фауста» – пьесе елизаветинца Кристофера Марло, и в «Фаусте» Гёте, и в рассказе Стивена Бене[3] «Дьявол и Дэниел Уэбстер», и даже в бродвейском мюзикле «Проклятые янки»[4].

Когда мистер Линднер предлагает Уолтеру Ли деньги, он вроде бы не требует взамен душу. Точнее, он сам не сознает, что требует именно душу. Уолтер получает шанс избежать финансовой катастрофы, которую невольно навлек на себя и родных. Надо лишь признать, что он не ровня белым соседям и его гордость, самоуважение, иначе говоря, саму его человеческую суть можно купить за деньги. Что это, как не продажа собственной души?

Правда, в пьесе у торга непривычная развязка: Уолтер Ли все-таки не поддается на соблазны. Этот сюжет имеет и трагические, и комические версии – в зависимости от того, забирает ли Сатана проданную душу. Герой Лорейн Хэнсберри мысленно принимает условия сделки, но вовремя спохватывается, осознает непомерность цены и отвергает предложение искусителя (то есть мистера Линднера). Поэтому, несмотря на сложные и порой мучительные перипетии, по своей структуре пьеса комична: ведь крах предотвращен, а Уолтер Ли побеждает не только дьявола-Линднера, но и демонов, поселившихся в его собственной душе. Персонаж становится героем во всех смыслах этого слова.

В моем общении со студентами всегда, рано или поздно, настает специфический момент. Мы смотрим друг на друга, я молча вопрошаю: «Как, неужели непонятно?» У каждого из них на лице написано: «Нет, непонятно. Ну и накрутили же вы!» Диалог на время заходит в тупик. А дело вот в чем: все мы читали один и тот же текст, но пользовались разными инструментами для его анализа. Если вы бывали на семинарах по литературе – студентом ли, преподавателем ли, – вам это должно быть знакомо. Иногда кажется, что, анализируя тексты, лектор на ходу выдумывает интерпретации или проделывает нечто похожее на карточные фокусы.

На самом деле ни вольностей, ни махинаций здесь нет. Просто профессор – несколько более опытный читатель и за годы работы с текстами овладел своего рода «языком чтения», который еще только предстоит изучить его студентам. Этим термином я обозначаю набор приемов, структур, кодов и закономерностей, которые мы постепенно усваиваем и начинаем распознавать в художественных текстах. У всех языков есть грамматика, то есть свод правил, по которым строятся и наделяются смыслом высказывания. Язык литературы не исключение. Конечно, эти правила в известной степени условны, как и любой язык. Например, сам по себе набор букв и звуков «условный» и ничего не означает, но когда-то давно люди договорились понимать под ним то, что мы подразумеваем теперь. Причем это относится лишь к нашему языку (в японском или финском такое сочетание звуков будет просто абракадаброй). То же самое в искусстве: когда-то мы, европейцы, решили, что перспектива – система приемов, при помощи которых художники передают на холсте глубину пространства, – ценна и даже необходима в живописи. Это произошло в эпоху Возрождения, но в начале восемнадцатого века, когда состоялась встреча западного и восточного искусства, выяснилось, что японские художники и зрители прекрасно обходятся без линейной перспективы! Для них в изобразительном искусстве она была не так уж и важна.

Итак, у литературы есть своя грамматика. Конечно, вы это уже знаете, но, даже если и не знали, все равно не удивились, что речь зашла об этом. Вас подготовил предыдущий абзац. Как? Своей грамматикой. Вы умеете читать, а значит, понимать условности, принимать правила игры и догадываться о вероятном исходе. Если автор ставит некий вопрос (например, о грамматике литературы), а затем делает отступление и рассуждает об иных материях (скажем, о языке, живописи, музыке, да хоть о дрессировке собак; в общем, увидев два-три однотипных примера, вы уясните принцип), значит, чуть дальше он использует эти примеры, чтобы проиллюстрировать ту, исходную, мысль (вот как я сейчас!). И все довольны: принятые правила соблюдены и распознаны, обещания даны и выполнены. Чего еще требовать от куска текста?

Простите мне это длинное отступление; пора возвращаться к нашей теме. В языке литературы, как и в любом другом, есть свод принятых правил и условностей (их еще называют конвенциями). В прозе это, например, деление на главы, различные темпы развития сюжета, типы персонажей и точки зрения повествователей. В стихосложении – размер, форма, ритм, рифмовка. У пьес тоже своя «грамматика». А есть конвенции, общие для всех жанров. Например, весна – универсальный символ. Как и снег. И тьма. И сон. Когда в рассказе, стихотворении или пьесе упоминается весна, в уме читателя вспыхивает целое созвездие ассоциаций: юность, надежда, новая жизнь, детские игры, ягнята на лугу… и так далее. Этот ассоциативный ряд можно довести и до более абстрактных понятий – пробуждение, плодородие, воскрешение.

Ну ладно. Допустим, вы правы: есть свод правил и условностей, без которых книгу не поймешь. Как мне научиться их распознавать?

А как добиться, чтобы вас позвали выступать в Карнеги-холле? Без конца репетировать, практиковаться. Вот вам и ответ.

Когда неопытный читатель погружается в художественный текст, он прежде всего обращает внимание на сюжет и героев: кто эти люди, что они делают, что хорошего или плохого происходит с ними? Такой читатель воспринимает книгу прежде всего эмоционально: повествование вызывает радость или гнев, смех или слезы, страх или восторг. Иными словами, процесс чтения для него – это опыт переживания, опыт непосредственного, почти инстинктивного отклика. Конечно же на такой отклик надеется любой, кто хоть раз в жизни брался за перо или садился за клавиатуру; о нем обычно мечтает автор, когда отсылает издателю рукопись, в душе уповая на благоприятный исход.

Но что происходит, если книгу открывает такой, как я, профессор-литературовед? Эмоциональный отклик не чужд и нам: да-да, мы тоже можем всплакнуть, когда умирает малютка Нелл![5] Однако больше внимания мы обращаем все же на другое. За счет чего возникает этот эффект? Кого напоминает этот персонаж? Где уже встречалось что-то похожее? Не у Данте ли (или у Чосера, или у Мерла Хаггарда[6])? Если вы научитесь задавать подобные вопросы, смотреть на художественное произведение сквозь такую призму, то станете читать и понимать его по-другому и обнаружите гораздо больше интересного и полезного для себя.

Воспоминания. Символы. Параллели. Вот три главных отличия профессионального читателя от всех остальных. Память – проклятие литературоведа. Всякий раз, когда я открываю новую книгу, то мысленно перебираю «картотеку» всего прочитанного ранее и начинаю сличать, сопоставлять, подбирать соответствия. Где я видел это лицо? А эта тема, кажется, уже встречалась? Я не могу поступить иначе, хотя иногда поиск очень хочется отключить. Например, где-то на тридцатой минуте фильма «Имя ему Смерть» я подумал: а ведь это уже было в «Шейне». И до конца фильма в каждом кадре мне виделся Алан Лэдд вместо Клинта Иствуда. Конечно, при таком восприятии сложно получать удовольствие от продукции массовой культуры.

К тому же мы, литературоведы, повсюду видим символы и даже мыслим символами. Любой предмет у нас считается символом чего-нибудь, пока не доказано обратное. Мы постоянно спрашиваем: вот это – метафора? А вот то – аллегория? А зачем здесь этот образ? Для человека, проведшего студенческие, а затем и аспирантские годы на семинарах по литературе и критике, все на свете не просто существует, но еще и может означать собой нечто иное. Вот, например, Грендель – чудовище из англосаксонского эпоса восьмого века «Беовульф». Он чудовище в прямом смысле слова, то есть страшный зверь-людоед из морской пучины. Но он же может символизировать, во-первых, враждебность и жестокость мира к людям (средневековые англосаксы очень остро это чувствовали!), а во-вторых, темную сторону человеческой натуры, победить которую способно лишь светлое начало души (его символом выступает главный герой, воин Беовульф). Конечно же склонность воспринимать все вокруг как потенциальный символ лишь укрепляется за годы жизни в профессиональной среде, где метафорическое мышление поощряется и вознаграждается.

Еще одна особенность «профессорского» чтения – проведение параллелей. Большинство студентов-литературоведов учатся замечать детали текста и одновременно видеть общую структуру. Как и для интерпретации символов, здесь важно отстраниться от сюжета, уйти от власти событий, персонажей, эмоций. С опытом приходит понимание, что литература и жизнь устроены примерно одинаково, в них повторяются одни и те же схемы и конфигурации. Правда, это знают не только литературоведы. Хорошие автомеханики – из тех, что чинили машины еще до внедрения компьютерной диагностики, – тоже умеют обобщать прошлый опыт и проводить параллели при обследовании двигателя. Если тут шумит вот так и стучит вот эдак, значит, надо посмотреть вон там. В художественной литературе множество параллелей, и вы получите в процессе чтения гораздо больше, если сможете мысленным взглядом окинуть всю структуру. Когда маленькие (совсем маленькие) дети пытаются что-то рассказать, то старательно передают каждую деталь, каждое услышанное слово. Им еще не приходит в голову, что некоторые элементы важны, а некоторые не очень. Но, взрослея, ребенок начинает лучше чувствовать канву сюжета, отличать действительно значимое от второстепенного. То же происходит с читателями. Поначалу студенты буквально тонут в море деталей: например, читая «Доктора Живаго», они чувствуют лишь, что не в силах запомнить имена всех его многочисленных героев. Истинный же ветеран чтения либо впитает такие частности, как губка, либо отметет их и станет искать общие схемы и закономерности – архетипы, подспудно организующие текст.

Посмотрим, как пытливый ум замечает параллели и закономерности в повседневной жизни, вне литературы. Допустим, некий мужчина, за которым вы наблюдаете, систематически проявляет враждебность по отношению к отцу (например, позволяет себе резкие высказывания в его адрес), но гораздо нежнее относится к матери и даже, по всей видимости, зависит от нее. Что ж, это его личные проблемы. Но вот вы замечаете то же самое у другого мужчины. И еще у одного. И еще, и еще. Теперь вам уже видится здесь некая модель поведения; вы спрашиваете себя: «Где я это видел?» В памяти что-то всплывает, но не из жизни, а из пьесы, которую вы когда-то читали. Там герой убил своего отца и женился на матери. Даже если примеры из современности не имеют с ней ничего общего, символическое восприятие позволит связать тот древний сюжет с реальными случаями. Возможно, вы сумеете придумать для этой модели поведения какое-нибудь меткое название, например эдипов комплекс. Как я уже говорил, не только литературоведам нужна способность проводить параллели. Зигмунд Фрейд «читал» своих пациентов почти так же, как читают художественный текст, применяя метод творческой интерпретации, который мы используем при работе с романами, стихотворениями, пьесами. Выявление эдипова комплекса – одно из величайших достижений в истории человеческой мысли, равно важное как для психоанализа, так и для литературоведения.

В главах этой книги я хотел бы сделать то, что обычно делаю на лекциях и семинарах: показать, что происходит, когда за книгу берется профессионально обученный читатель; дать общее представление о кодах и моделях, на которых основаны наши интерпретации текста. Мне всегда хочется, чтобы студенты не просто соглашались: да, мистер Линднер и правда демон-искуситель, а история Уолтера Ли Янгера – вариация на тему Фауста. Хочется, чтобы они могли прийти к такому выводу и без моей подсказки. Я знаю: они сумеют это сделать – нужны лишь опыт, терпение и небольшая помощь. Сумеете и вы.

1

Ехал рыцарь на коне

Ну что ж, приступим! Давайте представим, что вы читаете роман. Допустим, его действие происходит летом 1968 года. Главный герой – самый обычный шестнадцатилетний подросток; его зовут… скажем, Кип. Кип очень надеется, что юношеские прыщи сойдут с его лица ко времени, когда пора будет отправляться в армию. В первой сцене романа он едет на велосипеде в супермаркет: мать послала за хлебом. Велосипед у Кипа старый, односкоростной, с педальным тормозом; наш герой этого очень стыдится. Мотаться по маминым поручениям тоже позорно. Дорога полна мелких злоключений, как, например, встреча с недружелюбной овчаркой. В довершение всего на парковке у супермаркета Кип видит девушку своей мечты Карен: она сидит верхом на новенькой «барракуде» Тони Воксхолла и смеется. Кип вообще терпеть не может Тони: во-первых, у него фамилия Воксхолл, а не Смит («Кип Смит», по мнению нашего героя, звучит отвратительно). Во-вторых, у Тони зеленая «барракуда», которая летает почти со скоростью света. В-третьих, Тони никогда в жизни не работал.

Итак, Карен весело хохочет, но вдруг, обернувшись, замечает Кипа, который, между прочим, пару дней назад звал ее на свидание. И продолжает смеяться. (В сущности, могла бы и перестать – это не так уж важно, ведь мы рассматриваем сюжет с точки зрения его структуры. Но пусть в нашей истории девушка смеется и дальше.) Кип идет в магазин за хлебом для матери, протягивает руку за пачкой, как вдруг решает соврать вербовщикам, что ему уже восемнадцать, и попроситься в морской десант – пусть даже прямиком во Вьетнам. Все равно ему ничего не светит в этом одноколейном городишке, где важно одно: сколько денег у твоего папаши. А может быть, Кип не сам это решает, а видит знамение: на одном из воздушных шариков в супермаркете проявляется лик святого Абийяра (в принципе сойдет любой святой, но наш воображаемый автор выбрал не слишком известного). Природа решения сейчас тоже второстепенна – как смех Карен или цвет шарика, на котором проступил лик святого.

Так что же произошло?

Любому профессору-литературоведу, даже не самому чокнутому, сразу стало бы ясно: только что, на наших глазах, герой, пусть и не в слишком благоприятных для себя обстоятельствах, лицом к лицу встретился со своей судьбой.

Иными словами, подобно рыцарю, отправился в поход.

Но он всего лишь поехал в магазин за хлебом!

Верно. И все же вспомним типичные истории про странствующих рыцарей. Из чего они состоят? Там всегда есть рыцарь, есть опасная дорога, а еще Святой Грааль (граали бывают разные), как минимум один дракон, один рыцарь-противник и одна прекрасная дама. Так ведь? Ну, вот нам и дано: рыцарь (по имени Кип), опасная дорога (со злобными овчарками), Грааль (в виде упаковки нарезного хлеба), как минимум один огнедышащий дракон (уж поверьте, «барракуда» модели 1968 года умела изрыгать пламя!), рыцарь-противник (Тони) и прекрасная дама (которая то ли продолжает хохотать, то ли вдруг замолкла).

А это не натяжка?

На первый взгляд – да. Но будем мыслить структурно. Для рыцарского странствия нужны пять элементов: а) тот, кому предстоит его совершить; б) место, куда он должен отправиться; в) заявленная цель; г) приключения и испытания в дороге и д) истинная цель. С первым пунктом все просто: герой может отправиться в путь, даже не сознавая, что его ждут приключения. Чаще всего он как раз ни о чем не догадывается. Пункты б) и в) тесно связаны: некто велит нашему протагонисту – то есть главному герою, который может внешне быть и не очень героическим, – отправиться куда-то и там сделать что-то. Ступай и отыщи Святой Грааль. Иди в магазин и купи хлеба. Езжай в Вегас и начисти рыло одному типу. Да, степень возвышенности у всех задач разная – но формула одна. Иди туда-то, сделай то-то. Заметьте, я говорю о заявленной цели похода. Это потому, что есть еще пункт е).

Истинная цель странствия никогда не совпадает с заявленной. Нередко героям даже не удается выполнить поставленную задачу. Так почему же они отправляются в путь и почему нам интересно об этом читать? Они идут исполнять поручение, ошибочно полагая, что это и есть их подлинная миссия. Мы, однако, видим: дорога не просто ведет их, но и учит. Поначалу герой плохо разбирается в очень важном предмете: в самом себе. А истинная цель любого странствия – самопознание. Вот почему герои-странники чаще всего молоды, неопытны, наивны и несведущи. Сорокапятилетний мужчина либо уже прекрасно себя знает, либо не узнает уже никогда. А пареньку 16–17 лет от роду предстоит проделать долгий путь, чтобы познать самого себя.

Возьмем пример из реально существующей книги. Свои семинары по американской прозе двадцатого века я всегда начинаю с прекрасного романа-странствия – «Выкрикивается лот 49» Томаса Пинчона[7] (1965). Неопытным читателям этот текст часто кажется слишком странным, вычурным, трудным для восприятия. В нем и правда есть нечто от комикса; подчас за гротеском сложно разглядеть структуру «рыцарского» повествования. Но и в английских поэмах с типичным сюжетом о странствии – «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь» (конец XIV в., автор неизвестен), «Королева фей» Эдмунда Спенсера[8] (1596) – тоже есть элементы, напоминающие современному читателю комикс. Просто они скорее походят на «Классику в картинках», а текст Пинчона по стилю перекликается с молодежными «зэпами»[9]. Итак, что нам дано в романе «Выкрикивается лот 49»? Странник, вернее, странница: женщина, не очень счастливая в браке и не слишком уверенная в себе, когда дело касается мужчин, однако достаточно молодая, чтобы научиться чему-то в жизни.

Пункт назначения: чтобы выполнить некий долг, героиня должна приехать в Южную Калифорнию из своего дома под Сан-Франциско. В дальнейшем она будет много ездить туда и обратно, разрываясь между прошлым (с эмоционально неустойчивым мужем, подсевшим на ЛСД; с обезумевшим нацистом-психотерапевтом) и будущим (с весьма туманными перспективами).

Заявленная цель путешествия: героиня назначена исполнительницей предсмертной воли своего бывшего любовника, очень богатого и эксцентричного бизнесмена-филателиста.

Приключения и испытания: героине то и дело встречаются странные, подозрительные, иногда по-настоящему опасные люди. Она отправляется в ночной поход по трущобам Сан-Франциско; заходит в кабинет своего психотерапевта, чтобы отговорить его от совершения массового расстрела (этот ход – герой останавливает потенциального убийцу – исследователи рыцарских романов называют «роковая часовня»); ввязывается в давнее противостояние двух почтовых служб.

Истинная цель похода: я уже говорил, что нашу странницу зовут Эдипа? Нет? Так вот, ее имя Эдипа Маас. Она названа в честь героя великой трагедии Софокла «Царь Эдип» (ок. 425 г. до н. э.). Главная беда Эдипа в том, что он не ведает, кто он, собственно, такой. Героиня Пинчона привыкла полагаться на мужчин, но ее опоры – скорей уж подпорки и костыли – оказываются либо ненастоящими, либо хлипкими. Оставшейся без них Эдипе остается или сдаться, лечь и свернуться клубочком, или распрямиться во весь рост и положиться только на себя. Однако себя еще нужно найти и узнать; после долгих метаний у Эдипы это получается. Она перестает зависеть от мужчин, отказывается от готовой расфасованной еды – и от готовых легких ответов. Она с головой бросается в пучину неизведанного и, если можно так сказать, добывает там веру в себя. Сказать-то, конечно, можно.

Вот только…

Вы мне не верите. Но почему тогда заявленная цель путешествия уходит на второй план? Чем дальше, тем меньше мы слышим про завещание и наследство; даже почтовый заговор теряется из виду и остается тайной. В конце романа Эдипа должна пойти на аукцион редких поддельных марок и там, возможно, найти разгадку – но после всего, что происходит в книге, в это уже не верится. Да и разгадка не так уж важна. Теперь мы, как и сама Эдипа, знаем: она способна жить независимо, мир не рухнул из-за того, что на мужчин нельзя полагаться, она – самодостаточная личность.

Вот – вкратце – почему мы, преподаватели, так любим роман «Выкрикивается лот 49». На первый взгляд он кажется странноватым, экспериментальным, весьма специфическим (особенно по меркам 1965 года). Но стоит приноровиться, и мы явственно разглядим в этом тексте сюжет о рыцарском странствии. Та же формула видна в «Приключениях Гекльберри Финна», «Властелине колец», в фильме «На север через северо-запад», в «Звездных войнах». Да и вообще в большинстве историй, где герой отправляется куда-то, чтобы сделать что-то, особенно если он пускается в путь не по своей воле.

Небольшое примечание: если здесь или в других главах я стану рассуждать, будто некое утверждение всегда верно, а некое условие всегда соблюдается, – приношу извинения. «Всегда» и «никогда» – бессмысленные слова в беседе о литературе. Во-первых, едва что-то покажется точным и истинным, как кто-нибудь обязательно напишет книжку, где все опровергнет. Порой смотришь: в литературе наступила уютная тишина, ничего нового нет и вряд ли будет. Как вдруг появляется прозаик вроде Анджелы Картер[10] или поэт вроде Эван Боланд[11] – и переворачивает все вверх дном, напоминая и авторам, и читателям о зыбкости как будто бы незыблемых убеждений. Едва разложишь по полочкам афроамериканскую литературу (как мы уже почти сделали в конце 60-х – начале 70-х), обязательно придет какой-нибудь Ишмаэль Рид[12] и спутает всю систему удобных ярлыков. Так и с «рыцарскими» сюжетами: то герой не выполняет обета, то и вовсе отказывается от путешествия. Да и вообще, всякую ли поездку можно считать странствием? Не факт. Иногда, например, я просто езжу на работу. Никаких приключений, никакого личностного роста. Вот и в литературе автору иногда надо просто переместить персонажа из дома на работу и обратно. Поэтому, когда главный герой пускается в дорогу, нужно всего лишь внимательно следить, не произойдет ли с ним что-нибудь.

Как только вы распознаете мотив странствия, читать станет намного легче.

2

Прошу к столу!

Еда, она же причащение

Знаете анекдот про Зигмунда Фрейда? Однажды кто-то из студентов, или ассистентов, или прочих поклонников решил подразнить мэтра и отпустил шуточку насчет его любви к сигарам. Дескать, это явный фаллический символ и так далее. На что Фрейд сказал: «Иногда сигара – это просто сигара». Не так уж важно, была ли эта история на самом деле. Пожалуй, я бы даже предпочел, чтоб она оказалась выдумкой: ведь у подобных апокрифов есть своя житейская правда. Однако же бывают сигары, которые просто сигары, а бывают, которые не просто.

То же самое с едой, причем и в жизни, и в литературе. Иногда еда – это всего лишь еда, и ты просто принимаешь пищу за одним столом с другими людьми. Но иногда в совместной трапезе нужно поискать скрытый смысл. Как минимум раз или два в семестр я прерываю разговор о рассказе или пьесе, чтобы назидательно и многозначительно произнести (будто выделить жирным шрифтом): когда люди вместе едят или пьют, они причащаются. В ответ часто вижу недоумевающие взгляды: похоже, у большинства студентов глагол «причащаться» ассоциируется только со Святым причастием. Конечно, это очень важное, но не единственное значение; к тому же у христианской церкви нет монополии на идею и процедуру причащения. Почти в любой религии можно найти сакральные обряды или церемонии, при которых единоверцы совместно вкушают некую пищу. И приходится объяснять, что сношение не обязательно бывает половое (по крайней мере, раньше это слово понималось не только в сексуальном смысле), а причащение не всегда бывает церковное. При этом в литературе оно может иметь совершенно иное обличье и смысл. Вот что важно помнить: в реальной жизни общая трапеза обычно символизирует мир и взаимопонимание. Ведь в тот момент, когда двое вместе преломляют хлеб, они уж точно не ломают друг другу руки и ноги. На обед мы чаще всего зовем друзей – кроме тех случаев, когда надо подольститься к врагу или к начальнику. Вообще, человеку важно, в какой компании он ест. Мы вполне можем отклонить приглашение на ужин от того, кто нам неприятен. Принятие пищи – очень интимный процесс, и мы предпочитаем делить его лишь с теми, в чьем обществе нам легко и удобно. Конечно, это правило нарушается, как и любое другое. Например, вождь племени (или глава мафиозного клана) может пригласить врагов на пир, а затем убить их. Но такие поступки в большинстве культур считаются дурным тоном. Обычно же, деля трапезу с другим человеком, мы словно бы говорим: «Я хорошо к тебе отношусь, отныне мы не чужие». А это своего рода причащение.

В литературе все точно так же, вот только описывать еду и ее поглощение сложно и далеко не всегда интересно. И раз автор все же включил в повествование сцену застолья, значит, у него была для этого веская причина. Обычно такие эпизоды показывают, как выстраиваются (или не выстраиваются) отношения персонажей. Ведь еда – она и есть еда: что такого можно сказать о жареной курице, чего до тебя еще не говорил никто? А обед – он и есть обед, только застольные манеры несколько отличаются в разных культурах. Если персонажей поместили в эту зауряднейшую, до зевоты обыденную ситуацию, то явно не для того, чтобы просто живописать мясо, вилки и графины.

Так каким же бывает причащение? И что оно дает? Да что угодно.

Возьмем один эпизод, весьма мало похожий на Святое причастие. У Генри Филдинга в романе «История Тома Джонса, найденыша» есть сцена ужина; как выразился один мой студент, «в церкви такого точно не покажут». Дело происходит в таверне. Том Джонс и его спутница миссис Уотерс жмурятся от удовольствия, причмокивают, откусывают, посасывают косточки, облизывают пальцы, постанывают, шумно глотают – трудно представить более откровенно эротичную трапезу. Это в общем-то проходная сцена; однако в ней показано совместное действо двоих. Герой и героиня набрасываются на еду, но на самом деле мечтают впиться зубами друг в друга, вкусить плоть. Вот уж действительно – всепоглощающая страсть! А в экранизации «Тома Джонса» с Альбертом Финни в главной роли (1963) добавился еще один фактор. Режиссер Тони Ричардсон не мог снять постельную сцену. Тогда в кино еще была довольно жесткая цензура. И вот, вместо того чтобы показать собственно секс, он представил нам трапезу. И этот эпизод оказался жарче, чем большинство откровенных постельных киношных сцен! После того как актер с актрисой перестают урчать, причмокивать, обсасывать куриные ножки и хлюпать элем, зритель сам готов откинуться на подушку и закурить. Такое выражение физической тяги друг к другу тоже есть своего рода причастие, только очень интимное и абсолютно не божественное: я хочу быть с тобой, ты хочешь быть со мной; давай же утолим это желание. Словом, акт причащения не обязательно бывает святым или даже просто благопристойным.

А вот вам не столь экстремальный пример. Раймонд Карвер[13] написал рассказ «Собор» (1981) – о человеке со множеством проблем и предрассудков. Он испытывает неприязнь к инвалидам, представителям разных меньшинств, вообще ко всем, кто отличается от него самого, и ревнует жену к любой частичке ее прошлого. Зачем создавать героя с такой кучей пунктиков и заморочек? Конечно же чтобы дать ему шанс победить их. Может, ничего и не получится; но шанс необходим. Таков закон Запада. Рассказ ведется от его лица, и когда мы узнаем, что к ним в гости вот-вот заявится слепой друг его жены, то сразу понимаем: он категорически против. По всей видимости, ему предстоит борьба с самим собой. И он побеждает: рисует собор вместе с незрячим гостем, чтобы тот понял, как вообще выглядят соборы. Для этого им нужно соприкоснуться и даже взяться за руки, чего главный герой никак не смог бы сделать в начале истории. Перед автором стоит задача: показать, как неприятный, ограниченный, предубежденный субъект от начала рассказа к концу его становится человеком, который держит за руку слепого. Как Карвер это делает? С помощью еды.

Все мои тренеры перед игрой с превосходящей командой всегда говорили: они тоже суют ноги в штанины одну за другой, как обычные люди. В сущности, тренеры могли бы сказать: эти супермены заглатывают спагетти, как обычные люди. Или не спагетти, а мясной стейк – им ужинают герои Карвера. Когда рассказчик видит, как ест слепой гость – деловито, ловко, с удовольствием, словом, нормально, – в нем зарождается невольное уважение. Все трое: муж, жена и слепой – с аппетитом уплетают мясо с картофелем и овощами, и в ходе совместной трапезы неприязнь повествователя потихоньку слабеет. Он обнаруживает, что еда, неотъемлемая часть жизни, объединяет их с гостем, – и испытывает чувство сопричастности.

А если персонажи не едят? А если за едой вспыхивает ссора или трапезы не случается вообще?

Что ж, в жизни все бывает, но принцип один. Хорошее застолье сулит сопричастность и понимание. Любая заминка – это недобрый знак. Вспомните телесериалы: там такое бывает сплошь и рядом. Двое обедают, затем появляется незваный третий, и один из двоих или оба отказываются есть. Они кладут салфетки на тарелку, или говорят, что вдруг потеряли аппетит, или просто встают из-за стола и уходят. И мы тут же понимаем их отношение к этому третьему. Вспомните фильмы, где, например, солдат делит паек с товарищем или мальчишка отдает половину бутерброда бездомной собаке. В подобных сценах так явно прочитывается идея преданности, братства, щедрости, что сразу осознаешь, как много значит для нас дружеское преломление хлеба. А если двое делят пищу на наших глазах, но мы знаем: один из них замышляет или подготавливает убийство другого? В таких случаях отвращение к убийце усиливается из-за того, что он нарушает очень строгое табу: нельзя причинять зло сотрапезникам.

Или вот: роман Энн Тайлер «Обед в ресторане “Тоска по дому”» (1982). Несколько раз мать пытается устроить семейный обед, но у нее ничего не получается. То кто-то не может прийти, то кого-то куда-то вызывают, то за столом случается какая-нибудь мелкая неприятность. Только после ее смерти дети собираются в ресторане за поминальным обедом; и, конечно, плоть и кровь, которую они сейчас символически вкушают, – это ее плоть и кровь. Ее жизнь и ее смерть становятся частью их общего опыта.

Если хотите полностью прочувствовать силу застольных сцен, откройте рассказ Джеймса Джойса «Мертвые» (1914). В основе построения этого прекрасного текста – званый ужин в день Богоявления, двенадцатый день рождественских праздников. Герои танцуют и едят, а перед нами развертывается драма необузданных желаний и порывов, заключаются стратегические союзы, обостряются противостояния. Главному герою Габриелу Конрою предстоит обнаружить, что он ничуть не лучше остальных. Весь вечер его самооценка страдает от уколов и ударов, ясно показывающих: он такой же, как все прочие, и занимает в мире столь же скромное место. Чтобы мы как следует прониклись атмосферой, Джойс любовно выписывает стол и блюда на нем:

Жирный подрумяненный гусь лежал на одном конце стола, а на другом конце, на подстилке из гофрированной бумаги, усыпанной зеленью петрушки, лежал большой окорок, уже без кожи, обсыпанный толчеными сухарями, с бумажной бахромой вокруг кости; и рядом – ростбиф с пряностями. Между этими солидными яствами вдоль по всему столу двумя параллельными рядами вытянулись тарелки с десертом: две маленькие башенки из красного и желтого желе; плоское блюдо с кубиками бланманже и красного мармелада; большое зеленое блюдо в форме листа с ручкой в виде стебля, на котором были разложены горстки темно-красного изюма и горки очищенного миндаля, и другое такое же блюдо, на котором лежал слипшийся засахаренный инжир; соусник с кремом, посыпанным сверху тертым мускатным орехом; небольшая вазочка с конфетами – шоколадными и еще другими, в обертках из золотой и серебряной бумаги; узкая стеклянная ваза, из которой торчало несколько длинных стеблей сельдерея. В центре стола, по бокам подноса, на котором возвышалась пирамида из апельсинов и яблок, словно часовые на страже, стояли два старинных пузатых хрустальных графинчика: один – с портвейном, другой – с темным хересом. На опущенной крышке рояля дожидался своей очереди пудинг на огромном желтом блюде, а за ним три батареи бутылок – с портером, элем и минеральной водой, подобранных по цвету мундира: первые два в черном с красными и коричневыми ярлыками, последняя и не очень многочисленная – в белом с зелеными косыми перевязями[14].

Мало кто из авторов расписывает еду столь тщательно и подробно, при этом так рьяно налегая на военные метафоры: «часовые на страже», «параллельные ряды», «батареи», «мундиры», «перевязи». Блюда стоят, будто солдаты в строю – готовые к бою. Конечно же подобный пассаж создается с умыслом, с какой-то тайной целью. Джойс есть Джойс: у него этих целей как минимум пять (одной для гения маловато). Но самая главная задача – втянуть читателей в изображаемый момент, посадить рядом с собой за стол. Мы должны полностью убедиться в реальности этого ужина. Кроме того, Джойсу нужно передать напряженную, искрящую атмосферу вечера: и до ужина, и во время него то и дело происходят стычки и разногласия, кто-то затевает спор, кто-то в него втягивается, кто-то к кому-то примыкает. Все эти раздоры особенно неуместны при вкушении великолепной – и, по идее, умиротворяющей – праздничной трапезы. У Джойса есть очень простой и очень важный мотив: он хочет, чтобы мы ощутили себя причастными к действу. Да, можно было бы просто позабавиться над пьянчужкой Фредди Малинсом и его полоумной мамашей; пропустить разговоры про оперу и певцов, которых мы никогда не слышали; усмехнуться флирту молодых гостей; отмахнуться от неуютного чувства, охватывающего Габриела, когда ему приходится произносить благодарственную речь в конце ужина. Но Джойс не дает нам «держать дистанцию»: из-за тщательно прорисованной обстановки кажется, будто сам сидишь за этим столом. И вот мы замечаем – даже чуть раньше, чем сам Габриел, совершенно погруженный в себя: все мы здесь едины, все к чему-то приобщены.

А приобщены мы все к смерти. Каждый сидящий за этим столом, от старой больной тети Джулии до юного музыканта, рано или поздно умрет. Да, не сегодня, но неизбежно. Стоит лишь осознать этот факт (а нам проще, чем Габриелу: ведь мы с самого начала знаем, что рассказ называется «Мертвые», тогда как для него ужин не снабжен заголовком), и все становится на свои места. По сравнению с этим общим уделом и малых, и великих мира сего разница в образе жизни – сущая мелочь. Когда в конце рассказа выпадает снег (ему посвящены прекрасные и трогательные строки), он «ложится легко на живых и мертвых». Ну конечно же, думаем мы, ведь снег – он как саван. Мы уже готовы, поскольку вкусили пищу, представленную нам Джойсом, – приняли причастие. Причастия не к смерти, но к тому, что идет до нее: к жизни.

3

Мы едим, нас едят…

Из жизни вампиров

Как сильно один предлог меняет смысл целой фразы! Уберите «с» из оборота «отобедать с кем-то», и вам станет очень неуютно, а может, и жутковато. Имейте в виду: не все литературные трапезы благостны и не всегда выглядят как трапезы. А вдруг за столом сидят чудовища и уже точат на вас зуб?

«Да это всего лишь вампиры, – скажете вы. – Что тут нового? Все мы читали “Дракулу”. И Энн Райс[15]».

Рад за вас. Конечно, читали и наверняка пугались. Но вообще-то вампиры просто щекочут нервы, и все; они далеко не самые страшные создания. По крайней мере, их можно распознать. Для начала давайте как следует разберемся с Дракулой, и тогда станет понятнее, что я имею в виду. Замечали, что практически во всех фильмах этот граф наделен странной притягательностью? Кое-где он очень даже сексуален. И абсолютно везде окутан тайной, опасен и тем интересен. Любимое блюдо в его меню – прекрасные незамужние женщины (а по представлениям викторианского общества незамужняя женщина непременно была девственной). Заполучив очередную, Дракула молодеет, пополняет запас жизненных сил (если так можно сказать о нежити). Даже его мужское обаяние начинает играть новыми красками. Жертва же становится подобной ему и сама принимается искать добычу. Ван Хельсинг и его команда – главные враги графа Дракулы – охотятся за ним прежде всего, чтобы защитить молодежь, а в особенности юных женщин. Все эти коллизии так или иначе прослеживаются в романе Брэма Стокера; правда, в киноверсиях всего накручено гораздо больше. Итак, смотрите, что получается: гадкий старикашка, наделенный порочным обаянием, силой завладевает молодыми женщинами. Он оставляет на них свою метку, лишает их добродетели, лишает возможности общаться с молодыми людьми (читай: замужества) и, натешившись, вынуждает встать на путь греха. Пожалуй, есть все основания заключить, что сага о графе Дракуле не просто страшилка, хотя хорошенько попугать читателя тоже бывает приятно и полезно, и у Брэма Стокера это прекрасно получается. Но в ней явственно ощущается подтекст, и притом сексуальный.

В общем-то ничего удивительного. Зло и грех неотделимы от сексуальности с тех самых пор, как Змий соблазнил Еву. Чем там все закончилось? Стыд перед наготой, похоть, обольщение, искушение, погибель и прочие напасти.

Так, значит, вампир – это не тот, кто пьет кровь?

Да нет, кровь он конечно же пьет. Но вампиризм бывает не только буквальный, физический. Вампир – это еще и тот, кто использует людей в своих целях или, например, отказывается уважать неприкосновенность другого существа. Мы вернемся к этому чуть позже.

Тот же принцип верен и для других традиционных героев «ужастиков», например призраков или роковых двойников (злобных близнецов, раздвоившихся личностей и пр.). Уж поверьте, привидения появляются ни с того ни с сего разве что в наивных страшилках из городского фольклора. А в серьезной литературе – в текстах и сюжетах, вызывающих интерес у многих поколений читателей, – призрак всегда возникает ради чего-то. Вспомним «Гамлета»: дух покойного короля бродит по ночам в коридорах замка не только для того, чтобы потревожить сына. Его задача – сообщить: «прогнило что-то в Датском королевстве». Или, к примеру, дух Марли в рассказе «Рождественская песнь в прозе» Диккенса (1843) – ведь это не что иное, как ходячий, стонущий и бренчащий цепями моральный урок для Скруджа. Вообще, призраки Диккенсу нужны вовсе не для того, чтобы пугать почтеннейшую публику. Или возьмем второе «я» доктора Джекила. Жуткий Эдвард Хайд показывает читателю: даже у самого добропорядочного человека есть темная сторона. Вместе с многими викторианцами Роберт Льюис Стивенсон полагал, что человеческая натура двойственна, и в ряде своих произведений изобразил это вполне буквально. В «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда» (1886) герой пьет особую микстуру и высвобождает греховную часть самого себя; в менее известной новелле «Владетель Баллантрэ» (1889) Стивенсон делает смертельными врагами двух братьев-близнецов. Обратите внимание, как много примеров двойничества можно найти у викторианских авторов: Роберта Стивенсона, Чарльза Диккенса, Брэма Стокера, Джозефа Шеридана Ле Фаню, Генри Джеймса. Почему? Да потому, что викторианцы о многом не могли писать прямым текстом, и в первую очередь о сексе и сексуальности. Вот им и приходилось искать обходные пути, раскрывать запретные темы и сюжеты в иносказательной форме. Викторианцы были великими мастерами сублимации. Но даже сейчас, когда авторы почти не ограничены ни в выборе темы, ни в способах ее раскрытия, они по-прежнему используют призраков, вампиров, оборотней и прочих пугал, чтобы символически изобразить разные аспекты нашей действительности.

1 По большей части данная книга адресована читателю старше 18 лет. – Здесь и далее примеч. ред.
2 Хэнсберри Лорейн (1930–1965) – американская писательница и драматург.
3 Бене Стивен (1898–1943) – американский писатель-фантаст.
4 Поставлен в 1950-х гг.
5 Малютка Нелл – героиня романа Ч. Диккенса «Лавка древностей» (1840).
6 Хаггард Мерл Рональд (1937–2016) – американский певец и композитор, работавший в стиле кантри.
7 Пинчон Томас (р. 1937) – американский прозаик, один из основоположников школы «черного юмора» в литературе США.
8 Спенсер Эдмунд (ок. 1552–1599, Лондон) – английский поэт Елизаветинской эпохи, старший современник Шекспира.
9 «Зэпы» (Zap Comix) – американские молодежные комиксы, часть культуры андеграунда 1960-х гг.
10 Картер Анджела (1940–1992) – английская писательница.
11 Боланд Эван (1944–2020) – ирландская поэтесса.
12 Рид Ишмаэль (р. 1938) – афроамериканский поэт.
13 Карвер Раймонд (1938–1988) – американский поэт и прозаик, один из крупнейших мастеров короткой прозы XX в.
14 Перевод О. Холмской.
15 Райс Энн (р. 1941) – популярная американская писательница и сценарист, автор романа «Интервью с вампиром».
Скачать книгу