Праведный палач. Жизнь, смерть, честь и позор в XVI веке бесплатное чтение

Джоэл Харрингтон
Праведный палач: жизнь, смерть, честь и позор в XVI веке

Переводчик Тимофей Раков

Редактор Михаил Белоголовский

Научный редактор Анастасия Ануфриева

Руководитель проекта А. Казакова

Дизайн обложки А. Бондаренко

Корректоры И. Астапкина, С. Чупахина

Компьютерная верстка М. Поташкин


© 2013 by Joel F. Harrington

© 2013 by Gene Thorp, Maps copyright

Published by arrangement with Farraf, Straus and Giroux, New York

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2020


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


Фронтиспис: Альбрехт Дюрер. «Святая Екатерина Александрийская и палач» (1517 год). Обратите внимание, что палач крепко удерживает святую, стоящую на коленях, прежде чем нанести удар

* * *

Моему отцу, Джону Харрингтону-мл.



Пролог

Каждый успешный человек достоин уважения.

ЮЛИЙ КРАУТЦ, БЕРЛИНСКИЙ ПАЛАЧ (1889 Г.)[1]

Солнце едва взошло над горизонтом, когда горожане уже начали собираться прохладным утром четверга 13 ноября 1617 года. Имперский город Нюрнберг, известный на всю Европу как цитадель закона и порядка, готовился к очередной публичной казни, и зрители из разных слоев общества спешили занять хорошие места до начала действа. Торговцы уже выставили свои лотки с нюрнбергскими колбасками, квашеной капустой и соленой сельдью, расположившись вдоль всего маршрута шествия на казнь, от ратуши до виселицы прямо за городскими воротами. В толпе звенели бутылками разносчики вина и пива, среди которых были и совсем дети. Примерно к десяти утра собралось несколько тысяч горожан, и дюжине или около того городских стражников, известных в народе как стрелки, уже с трудом удавалось поддерживать порядок. Пьяная молодежь толкалась и горячилась, распевая непристойные куплеты. Острый запах мочи и рвоты смешивался с ароматом жареных сосисок и каштанов.

Слухи о приговоренном преступнике, которого все называли «бедным грешником», разлетались в толпе моментально. Его имя Георг Карл Ламбрехт, 30 лет, уроженец деревни Майнбернхайм во Франконии. Хотя много лет он учился у мельника и даже успел поработать им, в последнее время бедолага занимался куда менее престижным делом – торговал вином вразнос. Все знали, что его приговорили к смерти за подделку большой партии золотых и серебряных монет вместе с братом и другими негодяями, которым удалось удачно скрыться. Но куда более интриговало зрителей то, что преступник был сведущ в магии, что он развелся с первой женой из-за измен и «таскался по округе» с ведьмой по кличке Железная Плутовка, имевшей дурную славу. Многие свидетели показали, что однажды Ламбрехт подбросил в воздух черную курицу и прокричал: «Узри же, диавол, вот твое лакомство, а мне отдай мое!», чем наслал смертельное проклятие на одного из своих врагов. Поговаривали, что его покойная мать тоже была ведьмой, а отца много лет назад казнили за воровство, и это наглядно подтверждали слова тюремного капеллана про яблочко, упавшее недалеко от яблони.

Незадолго до полудня начали торжественно звонить колокола расположенной неподалеку церкви Св. Зебальда, к которым тут же присоединились колокола церкви Девы Марии на рыночной площади, а следом и церкви Св. Лаврентия на другой стороне реки Пегниц. Через несколько минут из боковой двери величественной городской ратуши вывели «бедного грешника» – его лодыжки были скованы, а запястья связаны крепкой веревкой. Иоганн Хагендорн, один из двух священников уголовного суда, позднее записал в своем дневнике, что в этот момент Ламбрехт повернулся к нему и с жаром стал молить об отпущении своих бесчисленных грехов. Он также предпринял последнюю бесплодную попытку испросить замены полагавшегося фальшивомонетчику сожжения заживо на обезглавливание мечом, смерть более быструю и почетную. Его просьбу отклонили, и на прилегающую рыночную площадь Ламбрехта препроводил старый городской палач Франц Шмидт. Оттуда процессия городских сановников неспешно двинулась к месту казни в миле от площади. Торжественный кортеж возглавлял «кровавый судья» в красно-черном убранстве и верхом. За ним шли своим ходом приговоренный с двумя капелланами и палач. Как и всех представителей этого ремесла, горожане называли его почтительно – Майстер Франц. Следом двинулись одетые в черное представители городского совета Нюрнберга, отпрыски богатейших семейств города, а также главы местных ремесленных гильдий – в знак того, что казнь воистину есть дело всех граждан. По мере того как шествие протискивалось сквозь толпу, рыдающий Ламбрехт благословлял всех, кого узнавал, прося у них прощения. Выйдя за грозные стены города через южные ворота Фрауэнтор, процессия достигла своей цели – одиноко стоящего возвышения, прозванного людьми Вороновым Камнем из-за птиц, слетавшихся пировать на тела, оставленные гнить после казней. «Бедный грешник» вместе со своим палачом преодолел каменные ступени и обернулся, чтобы обратиться к толпе, но взгляд его невольно задержался на стоящей по соседству виселице. В последний раз он исповедался перед согражданами, взмолился о Божественном прощении, затем упал на колени и стал читать молитву Господню, пока капеллан бормотал ему в ухо слова утешения.

Когда священник закончил, Майстер Франц усадил Ламбрехта на «трон правосудия» и повесил ему на шею тонкий шелковый шнур, чтобы можно было незаметно задушить приговоренного до того, как тот будет сожжен – последний акт милосердия от палача. Потом он крепко обвязал подсудимого цепью вокруг груди, повесил ему на шею мешочек с порохом а между руками и ногами Ламбрехта поместил венки, покрытые смолой. Все для того, чтобы тело сгорело быстрее. Пока Майстер Франц раскладывал несколько бушелей соломы вокруг своей жертвы, фиксируя их колышками, капеллан продолжал молиться вместе с «бедным грешником». Затем палач бросил факел у ног Ламбрехта, но прямо перед этим его помощник тайком затянул шнур вокруг шеи осужденного, предположительно задушив его. Однако, когда огонь добрался до «трона», стало ясно, что ничего не вышло, и жуткий крик огласил окрестности: «Господи, в руки Твои я вверяю душу мою!» Когда огонь разгорелся, из пламени донесся последний вопль: «Господи Иисусе, прими мою душу!», после чего все поглотил треск огня, а воздух наполнил запах горелой плоти. Позже в тот же день капеллан Хагендорн, укрепившись в сочувствии к казненному после его благочестивого раскаяния в конце земного пути, признался своему дневнику: «Я не сомневаюсь, что он пережил эту страшную и презренную смерть ради жизни вечной, уже став ее дитя и наследником»[2].

Один изгой уходит из этой жизни, другой остается, сметая обугленные кости и пепел своей жертвы. Профессиональных убийц, таких как Франц Шмидт, издавна боятся, презирают и даже жалеют, но мало кто считает их настоящими личностями, способными – или достойными – быть интересными для потомков. Однако о чем думает этот 63-летний палач-ветеран, когда чистит камень, где еще недавно последние стоны осужденного, полные отчаяния и благочестия, пронзали густой дым? Разумеется, нет никаких сомнений в виновности Ламбрехта, которую тот сам помог установить в ходе двух долгих допросов, а также подтвержденной показаниями нескольких свидетелей, не говоря уже о фальшивках и других неопровержимых уликах, найденных в его жилище. Может быть, Майстер Франц размышляет и сожалеет о неудачном удушении, которое стало причиной такой неприятной сцены? Задело ли это его профессиональную гордость, сказалось ли на его репутации? Или он просто стал бесчувственным, полвека занимаясь делом, которое любой другой счел бы омерзительным?[3]

Обычно такие вопросы способны вызвать лишь умозрительные предположения, игру в догадки без шансов найти ответ. Но в случае с Майстером Францем Шмидтом из Нюрнберга у нас есть редкое и явное преимущество. Как и его коллега-капеллан, Майстер Франц вел личный журнал казней и других уголовных наказаний, которые он проводил на протяжении своей исключительно долгой карьеры. Этот поразительный документ охватывает 45 лет, начиная с первой казни, совершенной Шмидтом в возрасте 19 лет в 1573 году и заканчивая его уходом на пенсию в 1618 году. Как оказалось, жуткое убийство кающегося фальшивомонетчика станет его последней казнью, кульминацией всей карьеры, в ходе которой, по его собственным подсчетам, он лично лишил жизни 394 человека и высек, или изуродовал, еще сотни.

Так что же происходило в голове Майстера Франца? Удивительно, но, хотя его дневник хорошо известен историкам Германии раннего Нового времени (ок. 1500–1800 гг.), очень немногие читатели сего документа, если таковые вообще имелись, пробовали ответить на этот вопрос. По меньшей мере пять рукописных копий утерянного оригинала ходили по рукам в течение почти двух веков после смерти его автора, причем печатные версии появились в 1801 и 1913 годах. Сокращенный английский перевод издания 1913 года был опубликован в 1928 году, за ним последовали простые факсимиле двух немецких изданий, выпущенных мелкими тиражами[4].

Моя первая встреча с дневником Майстера Франца произошла несколько лет назад в краеведческом отделе книжного магазина в Нюрнберге. Хотя это и не так драматично, как, скажем, обнаружение давно утерянной рукописи в запечатанном хранилище, которое открывается лишь после того, как вы решите серию древних загадок, тем не менее это был момент озарения. Сама мысль о том, что профессиональный палач, живший четыре века назад, мог быть вполне грамотным, не говоря уже о том, чтобы оказаться каким-то образом мотивированным записывать в таком виде свои мысли и поступки, поразила меня глубиной открывшейся перспективы. Как могло случиться, что никто до сих пор не использовал всерьез этот удивительный источник для восстановления картины жизни его автора и мира, в котором он жил? В моих руках была потрясающая история, затерянная на задних полках среди антикварных диковинок, и она настойчиво просила, чтобы ее рассказали.

Я купил тонкий том, принес его домой и еще перед тем, как прочесть, сделал несколько важных открытий. Во-первых, Франц Шмидт никоим образом не был уникален среди палачей в стремлении вести хронику своей жизни, хотя он и остается непревзойденным для своей эпохи как по охвату времени, так и по деталям, воспроизведенным в записях. В то время как большинство немецких мужчин той поры оставались неграмотными, некоторые палачи, современники Майстера Франца, умели писать достаточно хорошо, чтобы сохранить простые, формальные списки казней, ряд которых дошел и до наших дней[5]. К началу нашей эпохи мемуары палача стали популярным жанром. Наиболее известными из них являются хроники семьи Сансонов, династии палачей, господствовавшей в Париже с середины XVII до середины XIX веков. Последующая отмена смертной казни в Европе вызвала целую волну мемуаров «последних из палачей», публикация которых увенчалась несколькими бестселлерами[6].

Тем более столь длительное забвение этой интереснейшей фигуры казалось необъяснимым, пока я внимательно не изучил дневник и не сделал еще одно открытие, объяснявшее загадочный факт. Хотя Майстер Франц, бесспорно, мастерски живописует портреты разнообразных преступников, с которыми ему довелось работать, самого себя он постоянно держит на заднем плане, оставаясь затененным и молчаливым наблюдателем, несмотря на свою ключевую роль в большинстве описываемых событий. В этом отношении документ читается не столько как дневник в современном понимании этого слова, а, скорее, как хроника профессиональной жизни. Его 621 запись, каждая длиной от нескольких строк до нескольких страниц, действительно идут в хронологическом порядке, но в форме двух списков, первый из которых перечисляет все смертные приговоры, приведенные Майстером Францем в исполнение с 1573 года, а второй охватывает все телесные наказания, которые он произвел начиная с 1578 года – порки, клеймения, рубки пальцев, ушей, языков. Каждая запись содержит имя, профессию и родной город приговоренного, а также рассмотренные судом преступления, вид наказания и место, где оно было исполнено. Со временем Майстер Франц начал добавлять информацию справочного характера о виновных и их жертвах, более подробно описывать преступления и былые провинности, а также последние часы и моменты перед казнью. Несколько десятков наиболее длинных записей предоставляют нам еще больше сведений о преступниках и даже воссоздают ключевые сцены с красочными описаниями, а иногда и с фрагментами диалогов.

Многие историки вообще не считают записи Шмидта эго-документом, – то есть источником информации, таким как дневник или личная переписка, – который можно использовать в качестве свидетельства мыслей, чувств и внутренней борьбы человека. В них нет упоминаний о нравственных кризисах, вызванных длительными пытками, нет пространных философских размышлений о справедливости, отсутствуют любые, даже краткие, суждения о смысле жизни. В дневнике вообще поразительно мало упоминаний о самом себе. За 45 лет работы Шмидт употребляет слова «я» и «мой» всего по 15 раз каждое, а слово «мне» – и того один раз. При этом в большинстве случаев речь идет о профессиональных вехах (например, «моя первая казнь мечом») без выражения мнения или эмоций, а в остальных местах слова использованы как произвольные вставки (например, «я выгнал ее из города три года назад»)[7]. Примечательно, что «мой отец» и «мой зять», оба его коллеги, появляются лишь три раза в профессиональном контексте. В дневнике вообще не упоминаются ни жена Шмидта, ни семеро его детей, ни многочисленные знакомые, что неудивительно, учитывая направленность документа. Но также в нем нет ни слова о кровном родстве или иной близости с жертвами, многие из которых были лично знакомы палачу, включая его второго зятя, печально известного разбойника[8]. Он не делает никаких явных религиозных заявлений и в целом редко использует язык нравоучений. Как мог такой старательно обезличенный документ дать хоть какое-нибудь понимание жизни и мыслей его автора? Я решил, что главной причиной, по которой никто еще не использовал журнал Майстера Франца в качестве биографического ресурса, служит тот факт, что в нем не хватает самого Майстера Франца[9].

Мой проект тоже был бы обречен на провал, если бы не два важных открытия. Первое случилось через несколько лет после моего знакомства с Майстером Францем, когда я обнаружил в городской библиотеке Нюрнберга более старую и точную рукописную копию дневника, чем любая из использованных ранее. В то время как редакторы двух предыдущих опубликованных изданий работали с копиями конца XVII века, обе из которых были переработаны переписчиками эпохи барокко для большей читаемости, этот биографический портрет опирается на копию 1634 года – года смерти самого Шмидта[10]. Некоторые изменения, внесенные в более поздние версии, несущественны и касаются написания отдельных слов, нумерации записей, упрощающей систему сносок, небольших расхождений в датах, синтаксических улучшений и добавленной пунктуации. (В версии 1634 года пунктуации просто нет, и вполне вероятно, что Шмидт, как и большинство авторов его уровня образованности, в оригинале не использовал ее вовсе.) Однако многие расхождения оказались значительными. В некоторых версиях опущены целые предложения, зато добавлены нравоучительные строки, а также разные детали, взятые из городских хроник Нюрнберга и материалов дел. Эти более поздние версии-подделки сделали дневник привлекательнее для буржуазии Нюрнберга XVIII века, среди которой его ограниченный тираж распространялся в частном порядке. Но в то же время они лишили дневник особого голоса Майстера Франца и, следовательно, присутствия его личности. В частности, последние пять лет дневника в более поздних изданиях радикально расходятся с версией 1634 года, оставляя нетронутыми лишь несколько записей, опуская имена большинства преступников, а также подробности их преступлений. В целом как минимум четверть старого текста в той или иной степени отличается от более поздних версий.


Страница копии дневника Франца Шмидта 1634 года, самой старой из сохранившихся версий, которая находится в Городской библиотеке Нюрнберга. Нумерация казней в левом поле, вероятно, была добавлена переписчиком


Наиболее интересное и важное отличие проявляется в самом начале дневника. В изданиях 1801 и 1913 годов Франц предваряет текст сообщением, что он «начат для моего отца в Бамберге в 1573 году». В версии, использованной для этой книги, молодой палач вместо этого пишет: «Год от Рождества Христова 1573-й: далее перечислены люди, коих я казнил для своего отца Генриха Шмидта в Бамберге». Различие, на первый взгляд едва заметное, в действительности проливает свет на самый труднопостижимый вопрос, касающийся всего дневника: зачем Франц Шмидт вообще его вел? Формулировка в более поздних копиях предполагает скорее отцовское повеление, чем посвящение ему; создается впечатление, будто старший Шмидт требует, чтобы его сын-подмастерье начинал создавать нечто вроде профессионального резюме для потенциальных работодателей. Но ранняя версия дневника указывает, что Франц имеет в виду пять лет казней, которые он совершал под началом отца, а вовсе не записи в журнале. Далее в тексте этой версии сообщается, что дневник был создан не в 1573 году, а в 1578 году, когда Шмидта назначили в Нюрнберг. Оглядываясь назад, 24-летний Франц может припомнить только казни за предыдущие пять лет и опускает все исполненные им телесные наказания, заявляя: «Я более не помню, каких людей я наказывал так в Бамберге».

Это открытие сразу же вызвало несколько новых вопросов, в частности: если Франц Шмидт начал писать не для своего отца в 1573 году, то для кого он на самом деле это делал и почему? Весьма сомнительно, чтобы дневник предназначался для последующей публикации, особенно учитывая схематичность большинства записей за первые 20 лет. Возможно, автор предполагал, что в итоге текст может быть распространен в рукописных копиях – как это и случилось на самом деле, – но опять же казни ранних лет описаны куда менее подробно (и увлекательно), чем в иных сопоставимых городских хрониках, и в целом читаются скорее как бухгалтерская книга, а не как литературный текст. Возможно, дневник никогда не был предназначен для кого-либо, кроме самого автора, но тогда возникают вопросы: почему он его начал, как это связано с назначением в качестве постоянного палача Нюрнберга в 1578 году, а также почему он старательно избегал в нем проявлений своей личности?

Вторым ключом, открывающим тайну дневника Франца Шмидта, стал трогательный документ последних лет его жизни, который сейчас хранится в Австрийском государственном архиве в Вене. Отдав всю свою жизнь профессии, которая повсеместно презиралась и даже официально называлась «постыдной», 70-летний палач в отставке обратился к самому императору Фердинанду II с просьбой восстановить доброе имя его семьи. Прошение четко сформулировано и составлено профессиональным нотариусом, но проступающие в тексте чувства носят очень личный характер, порой на удивление интимный. Пожилой Франц рассказывает историю о том, как его семья была несправедливо втянута в эту постыдную профессию, а также о своей решимости на протяжении всей жизни избежать той же участи для собственных сыновей. Документ на 13 страницах включает имена выдающихся граждан, излеченных Шмидтом, который практиковал как знахарь и целитель – чрезвычайно распространенное занятие среди палачей, – а также приводит слова восторженного одобрения членов городского совета Нюрнберга, бывших его работодателями в течение четырех десятилетий. В прошении они утверждали, что долгое служение Шмидта городу и его личная честность были «образцовыми», и призывали императора восстановить честь семьи.

Возможно ли, что сам городской совет был целевой аудиторией дневника с самого начала, что восстановление чести было руководящим мотивом Шмидта? Если так, то он, вероятно, был первым, но едва ли последним немецким палачом, использовавшим такую стратегию[11]. Перечитывая записи Майстера Франца сквозь призму этого основополагающего мотива, я вдруг увидел, как мыслящий и чувствующий автор постепенно проступает в, казалось бы, обезличенном свидетельстве. Стали заметны повторяющиеся тематические и языковые паттерны; противоречивость и переменчивость стиля оказывались все более значимыми; развивающиеся представления о своей идентичности проявлялись все отчетливее. Это был автор, незаинтересованный в самораскрытии и все же непреднамеренно раскрывавший свое мышление и чувства практически в каждой записи. Сама субъективность, которую поздние переписчики невольно вычеркнули, дала возможность раскрыть авторские антипатии, страхи, предрассудки и идеалы. Проявились четкие границы понятий жестокости, справедливости, долга, чести и личной ответственности, которые сложились на материале всего дневника в общую картину, давая целостное представление о мировоззрении его автора. В документе отразились нравственные идеалы, а сама его композиция стала свидетельством упорной, длившейся всю жизнь борьбы автора за восстановление чести.

Цельная личность, проступающая в процессе чтения этого текста, дополненного обширными архивными источниками, далека от стереотипа о бесчувственном изверге, созданного беллетристикой. Вместо этого мы сталкиваемся с набожным, скромным семьянином, отвергнутым тем не менее респектабельным обществом, которому он служит, вынужденным проводить бóльшую часть своего времени с осужденными преступниками и жестокими охранниками, которые ему помогают[12]. Несмотря на то что много лет палач, по сути, был изолирован от социума, парадоксальным образом он демонстрирует высокий уровень социального интеллекта, который одновременно сделал возможными его выдающиеся профессиональные успехи и свел на нет клеймо, поставленное на нем обществом. Благодаря широкому хронологическому охвату дневника мы являемся свидетелями литературной и философской эволюции малообразованного самоучки, чьи записи развиваются от лаконичных отчетов до настоящих новелл, и в процессе чтения перед нами все больше раскрывается врожденное любопытство их автора – особенно в вопросах медицины, – а также его представления о нравственности. Несмотря на постоянное воздействие всей гаммы человеческой жестокости и на ужасающее насилие, которое регулярно применял он сам, этот несомненно искренний и религиозный человек, кажется, никогда не колеблется в своей вере в окончательное прощение и искупление для тех, кто его ищет. Прежде всего мы видим профессиональную и личную жизнь человека, одновременно испытывающего горечь в отношении прошлых и настоящих несправедливостей и в то же время питающего несокрушимую надежду на будущее.

Книга, которая появилась в результате этих изысканий, содержит две переплетающиеся истории. Первая – это история человека по имени Франц Шмидт. Начиная с рождения в семье палача в 1554 году, мы проходим с ним через ученичество у отца вплоть до первых поездок в качестве палача-подмастерья. Далее, перемещаясь по его собственному тексту (всегда обозначаемому здесь курсивом) и воссоздавая окружающий исторический мир, мы знакомимся с необходимыми профессиональному палачу навыками, непростым социальным статусом и первыми опытами саморазвития. По мере взросления Франца мы получаем представление о правовых и социальных структурах Нюрнберга раннего Нового времени, о неустанных попытках палача средних лет продвигаться в социальном и профессиональном плане и о принятых им концепциях справедливости, порядка и респектабельности. Мы знакомимся с его молодой женой, а впоследствии и растущей семьей, с разномастным кругом преступников и блюстителей закона. Наконец, мы становимся свидетелями того, как на склоне лет в нем расцветают две доминирующие идентичности – моралиста и целителя. Этот процесс исторического погружения приоткрывает нам внутренний мир профессионального мучителя и убийцы. Достижения его последних лет отравлены горечью разочарований и личной трагедии, но несгибаемое стремление к чести само по себе остается предметом удивления и даже восхищения.

Однако в основе этой книги лежит другое повествование – размышление о человеческой природе и общественном прогрессе, если таковой вообще существует. Какие принципы и соображения сделали судебное насилие – пытки и публичные казни, которые регулярно проводил Майстер Франц, – приемлемым для него и его современников, но в то же время отвратительным для нас, в наше время? Как и почему такие ментальные и социальные структуры овладевают нами и как они меняются? Конечно, европейцы раннего Нового времени не обладали монополией ни на человеческое насилие или жестокость, ни на индивидуальное или коллективное возмездие. Если судить по показателям убийств, мир Франца Шмидта был менее кровавым, чем мир его средневековых предшественников, но более жестоким, чем, скажем, современные США (немалое достижение)[13]. С другой стороны, что касается насилия со стороны государства, то смертная казнь и частые военные грабежи всех домодерных обществ меркнут по сравнению с мировыми войнами, политическими чистками и геноцидами XX века. Продолжающаяся во многих регионах мира практика судебных пыток и публичных казней подчеркивает нашу неразрывную связь с «более примитивными» обществами прошлого, а также непрочность социальных преобразований, которые якобы отделяют нас от них. Действительно ли смертной казни суждено исчезнуть повсеместно или же стремление к возмездию слишком глубоко коренится в самой ткани нашего существа?

О чем думал Майстер Франц? Что бы мы о нем ни узнали, праведный палач из Нюрнберга всегда будет оставаться одновременно далекой и в то же время близкой для нас фигурой. Бывает сложно понять самого себя и хорошо знакомых людей – что уж говорить о профессиональном убийце из другого времени и чужой местности. Как и во всякой биографии, откровения его дневника и других исторических источников неизбежно оставляют многие вопросы без ответов. Знаменательно, что на единственном прижизненном изображении Шмидта, которое можно считать достоверным, непреклонный палач изображен отвернувшимся от нас. Но вместе с тем, прилагая усилия, чтобы лучше понять Франца Шмидта и его мир, мы достигаем такой степени самоузнавания и сочувствия, которая не смогла бы возникнуть даже от прямого общения с этим профессиональным мучителем и палачом. История Майстера Франца из Нюрнберга во многих отношениях является увлекательным путешествием в ту далекую эпоху, но также это история и нашего времени, нашего мира.


Единственный достоверный портрет Франца Шмидта, который сохранился до наших дней, нарисован нюрнбергским нотариусом с художественными склонностями на полях свода смертных приговоров. Во время этого события, обезглавливания Ганса Фрешеля 18 мая 1591 года, Майстеру Францу было около 37 лет


Примечания о принципах оформления

Цитаты из Франца Шмидта

Все прямые цитаты из дневника Шмидта выделены курсивом и являются моими собственными переводами копии его дневника 1634 года и прошения 1624 года о восстановлении чести.

Имена

Правописание имен в начале Нового времени еще не было стандартизировано, и Майстер Франц, как и другие авторы, часто писал одни и те же имена по-разному, иногда в одном и том же отрывке. Я модернизировал названия городов и других мест, а также большинство имен. В фамилиях сохранена орфография раннего Нового времени, хотя и в стандартизированном виде во избежание путаницы. Я также сохранил женские фамилии в присущей тому времени форме, с характерным эпизодическим изменением гласной в предпоследнем слоге и обязательным добавлением суффикса «-ин» в конце. Например, жена Георга Видмана становится Маргаритой Видманин или Видменин, а жена Ганса Кригера – Магдалиной Кригерин или Кригин и так далее. Народные псевдонимы и прозвища были переведены с тогдашнего уличного сленга (известного как rotwelsch) с помощью их современных эквивалентов в американском английском, что, конечно, означает некоторую художественную вольность автора.

Валюта

В начале раннего Нового времени в немецких землях находилось в обращении много местных, общеимперских и иностранных монет, причем обменные курсы часто менялись. Для охвата и сравнения я указываю приблизительный эквивалент каждой суммы во флоринах (они же гульдены) по наибольшему курсу. В этот период домашний слуга или городской стражник могли зарабатывать от 10 до 15 гульденов в год, школьный учитель – 60, а муниципальный юрист – 300 или 400 гульденов. Буханка хлеба стоила 4 пенса (0,03 флорина), литр вина – около 30 пенсов (0,25 флорина), а годовая аренда жилья в трущобах – в районе 6 флоринов. Примерные эквиваленты следующие: 1 гульден (флорин) = 0,85 талера = 4 «старых» фунта = 15 батценов = 20 шиллингов = 60 крейцеров = 120 пенсов = 240 геллеров[14].

Даты

Григорианский календарь был введен в немецких католических землях в основном в период 1582–1584 годов, но не был принят в большинстве протестантских государств до 1 марта 1700 года или позже. Поэтому в рассматриваемый период имелось расхождение в 10 дней, а позднее – в 11 между протестантскими территориями, такими как Нюрнберг, и католическими государствами, такими как принц-епископство Бамберг (например, 13 июня 1634 года в Нюрнберге было 23 июня 1634 года в Бамберге). Современники при этом иногда писали: «13/23 июня 1634 года». Я использую календарь Нюрнберга на протяжении всей книги.

1
Ученик

Отец, который не озаботился тем, чтобы с самых ранних лет дать сыну превосходное образование, не может именоваться человеком или имеющим отношение к человеческой природе.

ЭРАЗМ РОТТЕРДАМСКИЙ. О ВОСПИТАНИИ ДЕТЕЙ[15]

Ценность и достоинство человека заключены в его сердце и в его воле; именно здесь – основа его подлинной чести.

МИШЕЛЬ МОНТЕНЬ. ОПЫТЫ. КН. 1, ГЛ. XXXI. О КАННИБАЛАХ[16]

Соседи в Бамберге уже привыкли к еженедельному ритуалу, который Майстер Генрих Шмидт проводил на заднем дворе своего дома, и потому спешили по своим делам, не проявляя к происходящему особого интереса. Большинство из них были в добрых отношениях со Шмидтом, новым палачом князя-епископа, но слегка опасались приглашать в гости его самого или членов его семьи. Франц, сын Генриха, который в этот майский день 1573 года оказался в центре отеческого внимания, производил впечатление учтивого и, если можно так выразиться об отпрыске палача, благовоспитанного 19-летнего молодого человека. Как и многие подростки того времени, он планировал следовать по стопам отца, ремесло которого начал осваивать еще в возрасте 11 или 12 лет. Детство и юность Франца прошли в его родном Хофе, небольшом провинциальном городке на северо-востоке нынешней Баварии, в 16 километрах от ее современной границы с Чехией. После переезда семьи в Бамберг восемь месяцев назад он уже побывал с отцом на нескольких казнях в городе и близлежащих деревнях, изучая секреты мастерства и помогая по мелочам. Когда он подрос и возмужал, его обязанности и навыки выросли вместе с ним. Ведь в конечном счете он намеревался стать, как и его отец, мастером «особого допроса», или пыток, и искусства эффективного отделения приговоренных душ от тел в установленном законом порядке и при помощи целого арсенала методов – от обычного повешения и чуть менее популярных сожжения и утопления до постыдных и весьма диковинных потрошения и четвертования.

Сегодня Майстер Генрих испытывал Франца в самой трудной, но и самой почетной из всех форм казни – смерти от меча, или обезглавливании. Лишь год назад отец признал сына достойным того, чтобы держать в руках нежно любимый им «меч справедливости» – гравированное, искусно изготовленное оружие весом в семь фунтов, большую часть времени занимавшее свое почетное место над очагом. Вот уже несколько месяцев как они практиковались сперва на обыкновенных тыквах и тыквах-горлянках, а после на жилистых стеблях ревеня, по своей плотности приближавшихся к человеческой шее. Первые попытки Франца были предсказуемо неуклюжими, а порой даже опасными для него самого и отца, который крепко удерживал руками стебли – точно так же, как проделывал это с бедными грешниками. Спустя считаные недели движения Франца обрели плавность и точность, и Майстер Генрих счел, что настала пора перейти на следующий уровень подготовки – к козам, свиньям и прочему «бездушному» скоту.

Как раз сегодня по его просьбе местный живодер отловил несколько бродячих псов и доставил обветшалые деревянные клетки палачу на дом, в самый центр города. Хозяин дома заплатил за услугу, после чего перетащил клетки на задний двор, где его уже ждал сын. Кроме отца, рядом не было никого, но Франц ощутимо нервничал. В конце концов, тыквы не двигались и даже свиньи почти не сопротивлялись. Возможно, он даже испытал нечто вроде угрызений совести, готовясь к убийству невинных животных, хотя, конечно, эпоха не располагала к такого рода нежностям[17]. Да и важнее всего для Франца был тот факт, что, успешно обезглавив собак, каждую – одним решительным и точным ударом, он закончит свое ученичество и с одобрения отца будет готов предстать перед миром как подмастерье палача. Майстер Генрих привычно сыграл роль ассистента – первая из собак ощутила его мертвую хватку и завыла, покуда Франц приноравливался, покрепче сжимая меч[18].

Опасный мир

Страх и тревога вплетены в самую ткань человеческого существования. В этом смысле они являются нитью, связующей нас сквозь века. Однако мир Генриха Шмидта и его сына Франца отличался гораздо большей личной незащищенностью, чем сочло бы приемлемым современное развитое общество. Враждебные силы природы и проявления сверхъестественного, таинственные и неумолимые эпидемии, ожесточенные и злобные люди, случайные пожары и умышленные поджоги – все это неотступно преследовало людей раннего Нового времени и в повседневной жизни, и в воображении. Возникшая в результате всеобщая атмосфера опасения за свою жизнь, быть может, и не объясняет полностью жестокость судебных институтов той эпохи, но позволяет почувствовать контекст, в котором исполнители воли этих институтов, такие как палач Шмидт, могли вызывать смешанное чувство благодарности и отвращения у своих современников[19].

Хрупкость жизни бросалась в глаза с самого ее начала. На каждые три беременности приходилось по одному выкидышу или мертворождению, но, даже пройдя этот отбор, Франц Шмидт имел лишь 50-процентный шанс дожить до своего 12-летия. Кроме того, роды представляли реальный риск для матери: каждая 20-я умирала в течение семи недель после родов, что намного чаще, чем в самых бедных развивающихся странах сегодня. Первые два года жизни ребенка были наиболее опасными, так как постоянные вспышки оспы, тифа и дизентерии оказывались наиболее губительными для самых юных жертв. Большинство родителей на собственном опыте пережили смерть по крайней мере одного ребенка, а большинство детей – смерть родного брата или сестры и одного или обоих родителей[20].

Среди распространенных причин преждевременной смерти были бесчисленные эпидемии, выкашивающие целые города и деревни. Подавляющая часть людей, достигших 50 лет, пережила как минимум полдюжины вспышек различных смертельных инфекций. Крупные города вроде Нюрнберга и Аугсбурга могли потерять от трети до половины своего населения в течение года или двух, пока полыхала очередная тяжелая эпидемия. Наиболее устрашающей, хотя и не самой смертоносной, болезнью была чума. Вспышки чумы особенно участились в Центральной Европе как раз при жизни Франца Шмидта и происходили чаще, чем в любое иное время и в любом ином месте европейской истории с момента первой эпидемии Черной смерти середины четырнадцатого столетия. Их длительность и сила были непредсказуемы[21]. Травмирующие воспоминания и опыт выживших людей породили общий укорененный в культуре страх перед любой инфекцией, что еще больше подчеркивало хрупкость человеческой жизни и степень индивидуальной уязвимости.

Наводнения, неурожаи и голод также случались с небольшими, но каждый раз непредсказуемыми интервалами. Семье Шмидтов выпало особое несчастье жить в самые тяжелые годы эпохи, известной нам как Малый ледниковый период (ок. 1400–1700 гг.), когда глобальное падение среднегодовых температур привело к затяжным суровым зимам и более прохладному и влажному лету, особенно в Северной Европе. При жизни Франца Шмидта его родная Франкония увидела куда больше снега и дождя, чем в предыдущие годы; как результат – затопленные поля и сгнившие на корню посевы. В эти годы часто не хватало теплых месяцев для созревания винограда и приходилось довольствоваться кислым вином. Урожай был так мал, что люди и скот обрекались на болезни и голодную смерть. Даже популяции диких животных резко сократились, в результате чего волчьи стаи все больше обращали свое внимание на людей как на добычу. Нехватка продуктов питания привела к обесцениванию денег, и, столкнувшись с голодом, многие бывшие законопослушные граждане занялись браконьерством и воровством, дабы прокормить себя и свои семьи[22].

Пытаясь выжить под гнетом неподконтрольных им природных сил, современники Франца Шмидта были вынуждены бороться и с представителями своего вида – вездесущими разбойниками, солдатами и прочим беззаконным людом, который свободно бродил по земле. Большинство территориальных владений, включая Бамбергское княжество-епископство и имперский город Нюрнберг, состояли в основном из девственных лесов и обширных лугов, усеянных крошечными деревнями, нескольких городов в 1000–2000 человек и одной относительно крупной метрополии. Без защиты городских стен или бдительных соседей изолированный сельский дом или мельница полностью зависели от нескольких, пусть и сильных, но, как правило, плохо вооруженных людей. Ни широкие, по тем временам, тракты, ни проселочные дороги не были безопасны. Все дороги и леса в непосредственной близости от города, а также приграничные территории представляли особенную угрозу для путника. Именно здесь он мог стать жертвой разбойников и их злобных главарей, таких как Кунц Шотт, который не только избивал и грабил, но и коллекционировал отрубленные руки граждан Нюрнберга – города, который провозгласил своим личным врагом[23].


Этот рисунок начала XVI века не зафиксировал бедные пригороды Нюрнберга, расположенные за пределами городских стен, но вполне передает характер города как крепости, призванной защитить горожан от угроз, исходящих из окрестных лесов (1516 г.)


В действительности крупнейшее германское государство того времени, как подметил остроумно Вольтер, не было «ни священной, ни римской, ни империей». На деле ответственность за правопорядок была поделена между более чем 300 государствами – членами этой «империи», размер которых варьировал от баронского замка с прилегающей деревней до обширных территориальных княжеств, таких как курфюршество Саксония или герцогство Бавария. Около 70 «имперских городов» вроде Нюрнберга и Аугсбурга функционировали как квазиавтономные образования, в то время как некоторые аббаты и епископы, включая князя-епископа Бамбергского, долгое время обладали и светской, и церковной юрисдикцией. Ежегодное имперское представительное собрание, известное как рейхстаг, или сейм, обеспечивало общую лояльность императору и обладало символической властью на всей территории Германии, оставаясь, однако, совершенно бессильным в предотвращении или прекращении вражды и войн, которые регулярно вспыхивали между государствами-членами.

Всего за два поколения до рождения Франца Шмидта император-реформатор Максимилиан I более или менее признал насильственный хаос, который царил в его государстве, провозгласив в 1495 году «Вечное перемирие»:

Никто, независимо от его ранга, сословия или должности, не должен враждовать, воевать, грабить, похищать или осаждать другого… и при этом он не должен входить в любой город при замке, на рынок, в крепость, деревню, селение или ферму против воли или использовать для этого силу; незаконно занимать их, угрожать поджогом или наносить какой-либо иной ущерб[24].

В те дни враждующие феодалы и их окружение были основными зачинщиками беспорядков, часто совершая мелкие набеги друг на друга, во время которых в пожарах гибло имущество сельских жителей. Хуже всего то, что некоторые из этих знатных людей действовали на свой страх и риск в качестве баронов-разбойников, занимаясь грабежами, похищениями людей и рэкетом (вымогательством под предлогом заботы), еще больше терроризируя сельских жителей и путешественников.

Ко времени Франца Шмидта длительная вражда между знатными семьями в значительной степени прекратилась благодаря как укреплению экономических связей в среде аристократии, так и возвышению наиболее сильных князей[25]. Однако, консолидировав свою власть в крупных государствах, таких как герцогство Вюртемберг и курфюршество Бранденбург (позднее Пруссия), эти могущественные князья вознамерились завоевать новые территории, используя значительную часть своих доходов, чтобы собрать огромные армии наемных солдат. Эта жажда войны усиливалась тем, что возможностей найти мирную работу для простолюдина становилось все меньше и меньше в силу затяжного периода инфляции и высокой безработицы, который историки окрестили «долгим шестнадцатым веком» (ок. 1480–1620 гг.). Вместе эти политические и экономические факторы породили новую страшную угрозу личной безопасности и частной собственности – всеми презираемых ландскнехтов, или наемников.


Немецкий ландскнехт, или наемник (ок. 1550 г.)


Один из современников описывал ландскнехтов как «новый вид бездушных людей, [которые] не питают уважения к чести и справедливости, [но практикуют] разврат, прелюбодеяния, изнасилования, обжорство, пьянство… воровство, грабеж и убийства» и находятся «полностью во власти дьявола, который тащит их туда, куда ему вздумается». Под влиянием растущих территориальных притязаний правителей, а также постоянно ухудшающейся ситуации с занятостью, ряды наемников в течение XVI и XVII веков увеличились в 12 раз. Даже император Карл V (1519–1556), который в значительной степени полагался на их услуги, признавал «бесчеловечную тиранию» бродячих отрядов ландскнехтов, которых он называл «более нечестивыми и свирепыми, чем турки»[26]. Во время военных кампаний наемники проводили бóльшую часть своего времени, бездельничая в лагерях и периодически грабя отдаленные районы своих противников, совершая бесчисленные акты мелкомасштабного локального насилия, подобного тому, что был описан в эпизоде из романа XVII века Ганса Якоба Кристоффеля Гриммельсгаузена «Симплициссимус»:

…некоторые [из них] принялись бить скотину, варить и жарить… другие свирепствовали во всем доме и перешарили его сверху донизу… Иные увязывали в большие узлы сукна, платья и всяческую рухлядь… а что не положили взять с собою, то ломали и разоряли до основания; иные кололи шпагами стога соломы и сена, как будто мало им было переколоть овец и свиней; иные вытряхивали пух из перин и совали туда сало… Иные сокрушали окна и печи… кровати, столы, стулья и скамьи они все пожгли… Напоследок побили все горшки и миски…

Со служанкой нашей в хлеву поступили таким родом, что она не могла уже оттуда выйти… А работника они связали и положили на землю, всунули ему в рот деревянную пялю да влили ему в глотку полный подойник гнусной навозной жижи… так пытали [они] бедняг, как если бы хотели сжечь ведьму…[27]

В мирное время было не намного лучше. Будучи безработными или не получая жалованья (что тоже нередко случалось), некоторые из этих отрядов, в основном состоящих из молодых мужчин, бродили по сельской местности в поисках еды, питья и женщин (хотя и необязательно в таком порядке). Эти «дюжие нищие», к которым часто присоединялись беглые слуги и подмастерья (известные в Англии как «роннегаты»), а также должники всех мастей, изгнанные преступники и прочий сброд выживали главным образом за счет попрошайничества и мелких краж. Некоторые из них были более агрессивными, терроризируя жителей деревень и путешественников «заботливым» вымогательством, подобно баронам-разбойникам и заурядным бандитам. Различия между профессионалами и любителями грабежа и рэкета, конечно же, не имели никакого значения для их многочисленных жертв. Мы видим это на примере двух профессиональных воров, выпоротых уже взрослым Францем Шмидтом и изгнанных из города, которые, объединившись с нищенствующими наемниками, «принудили людей на трех мельницах отдать им товары и пытали их, забрав несколько топоров и ружей»[28].

Среди множества преступлений, которые сеяли разбойничьи банды и бродячие головорезы, в сердцах сельских жителей запечатлелось одно особенно страшное: поджог. В эпоху задолго до возникновения систем пожарной охраны и страхования жилья уже одно только слово «пожар» вызывало страх. Удачно брошенный факел мог обратить в руины крестьянское хозяйство или даже целую деревню, превратив зажиточных обитателей в бездомных нищих буквально за час. Простая, казалось бы, угроза поджога чьего-то дома или сарая – часто используемая как форма вымогательства – считалась равносильной самому деянию и, таким образом, подлежала такому же наказанию: быть сожженным заживо на костре. Несколько известных шаек «убийц-поджигателей» заметно преуспели, вымогая деньги у крестьян и жителей деревни под угрозой пожара[29]. Страх перед профессиональными поджигателями в немецких деревнях был велик, но большая часть поджогов была следствием личной вражды и попыток мести, которым порой предшествовал силуэт красного петуха, нарисованный на стене, или наводящее ужас «горящее письмо», прибитое ко входной двери. Пожарная охрана в большинстве городов оставалась на уровне Средневековья, а сельские жилища и сараи были и вовсе незащищены. Только самые богатые торговцы могли позволить себе страховку, да и то обычно она распространялась лишь на движимое имущество. Пожар, стихийный или рукотворный, означал финансовый крах практически для любого домохозяйства, на которое он обрушивался.

Окруженные всеми перечисленными опасностями, люди времен Франца Шмидта страшились еще одной, не такой очевидной: бесконечного сонма призраков, фей, оборотней, демонов и других сверхъестественных существ, традиционно населявших поля и леса, дороги и очаги. Христианские церковные реформаторы всех конфессий тщетно пытались изжить эти древние суеверия, в том числе вселяя еще больший страх путем распространения идеи о сатанинских кознях, весьма действенной для своего времени. Призрак колдовства витал над людьми на протяжении всей жизни Франца Шмидта, что часто вело к реальным трагическим последствиям, которые известны нам сегодня как европейская охота на ведьм 1550–1650 годов, во время которой по меньшей мере 60 000 человек были казнены по обвинению в колдовстве.


Одинокий торговец попадает в засаду разбойников; деталь пейзажа кисти Лукаса ван Фалькенборха (ок. 1585 г.)


Где искать защиты и утешения в этой юдоли слез? Семья и друзья – привычное убежище от жестокостей мира, но здесь могли предложить лишь профилактическую помощь. Знахари, хирурги-цирюльники, аптекари и повитухи порой облегчали боль и лечили раны, но были беспомощны против серьезных заболеваний или во время родов. Услуги целителей стоили дорого, а сами они были весьма ограничены медицинскими познаниями того времени. Астрологи и прочие прорицатели могли дать некоторое успокоение, иллюзию контроля и даже предвидения судьбы, но при этом не могли защитить и самих себя от опасностей мира.

Религия продолжала служить одним из главных интеллектуальных ресурсов эпохи, предлагая объяснения бедствий, а иногда и меры их профилактики. В учениях Мартина Лютера (1483–1546) и других протестантов 1520-х годов отвергалась всякая опора на «суеверные» защитные ритуалы, но в целом в них укреплялась общая вера в этический универсум, где ничего не происходит случайно. Стихийные бедствия и эпидемии обычно трактовались как признаки Божьего недовольства и даже гнева, хотя его причины не всегда были очевидны. Некоторые богословы и хронисты идентифицировали конкретное, оставшееся безнаказанным злодеяние – к примеру, инцест или детоубийство – в качестве катализатора. В других случаях коллективные страдания воспринимались более широко – как Божественный призыв к покаянию. Лютер, Жан Кальвин (1509–1564) и многие другие ранние протестанты пребывали в апокалиптическом ожидании последних дней мира и того, что скорбям его скоро придет конец. И конечно же, дьявол со своими приспешниками оставался ключевым компонентом любого объяснения всякого бедствия, начиная с того, что град вызывают ведьмы, и вплоть до историй о демонах, наделяющих разбойников сверхъестественными способностями.

Наиболее часто используемой профилактической мерой против разнообразных «ангелов смерти» была простая молитва. Веками христиане повторяли нараспев: «Избави нас, Господи, от чумы, голода и войны!»[30] Просительная молитва ко Христу, Марии или конкретному святому против специфической угрозы была широко распространена в течение всего XVI века, в том числе и среди протестантов, которые официально отвергали любое сверхъестественное заступничество, кроме Христова. Для многих верующих магические талисманы – драгоценные камни, кристаллы и кусочки дерева – обеспечивали дополнительную защиту от природных сил и сверхъестественных опасностей, так же как и всевозможные квазирелигиозные предметы, известные среди католиков под именем сакраменталий: святая вода, кусочки освященной гостии, медальоны с изображениями святых, освященные свечи или колокольчики, а также святые мощи – предполагаемые фрагменты костей или других частей тела святых или членов Святого семейства. Другие средства откровенно магического характера (заклинания, порошки, зелья), в том числе и запрещенные, обещали выздоровление от болезней или защиту от врагов. Учитывая, что в тех обстоятельствах утешение и поддержка выходили на первый план, мы не можем так просто отрицать эффективность подобных мер. Вера в загробную жизнь, где страдания и добродетель были бы вознаграждены, а зло наказано, определенно утешала, хотя даже самая сильная личная вера не могла предотвратить беду или помочь избежать ее.

Напуганные опасностями, угрожающими со всех сторон, Франц Шмидт и его современники отчаянно нуждались хоть в каком-то подобии стабильности и порядка. Светские власти – от императора до территориальных князей и правящих магнатов городов-государств – разделяли это стремление и были полны решимости действовать. Их патерналистские взгляды были далеки от альтруизма, по определению предполагая усиление собственной власти, но забота о безопасности и благосостоянии общества была по большей части подлинной. Усилия правителей, направленные на смягчение последствий землетрясений, наводнений, голода и эпидемий, возможно, смогли оказать жертвам какую-то помощь. Однако даже самые решительные попытки улучшить общественную гигиену имели минимальное воздействие вплоть до нашей эпохи. Например, карантин, который многие правительства вводили во время эпидемий, мог притормозить распространение инфекции, а также поспособствовать лучшей утилизации мусора и отходов, но бегство из урбанистических районов во время вспышек по-прежнему оставалось наиболее эффективной мерой для тех, кто мог себе ее позволить.

С другой стороны, охрана правопорядка предоставляла правительствам соблазнительную возможность демонстративно обуздать насилие и обеспечить жителям минимальную безопасность, что могло стать источником народной поддержки и усиления власти светских лидеров. Исходя из сказанного, становится ясно, что сограждане Франца Шмидта занимали парадоксальную позицию по отношению к насилию, которое их окружало. Как и следовало ожидать, люди смирились с его регулярным характером, с волнами непредсказуемых стихийных бедствий и болезней и постепенно привыкли рассматривать насилие, исходящее от их собратьев, с той же фатальной обреченностью. В то же время усилившееся стремление политических лидеров ограничить такое насилие – или, по крайней мере, заставить платить за него высокую цену – явно подкрепляло ожидания и надежды населения. Когда власти призывали потерпевших избегать самостоятельной расправы и обращаться в суды и к должностным лицам, они едва ли были готовы к тому потоку прошений и обвинений, который наводнил канцелярии. Диапазон запросов на государственное вмешательство варьировался от ремонта дорог и уборки мусора до обуздания агрессивных нищих и шумных беспризорников, а также включал многочисленные доносы на непокорных и кляузы о преступной деятельности соседей. Рост влияния, к которому так стремились честолюбивые правители, имел довольно высокую цену – необходимость прислушиваться к своим подданным и наглядно демонстрировать, что доверие людей к официальной власти не было ошибкой.

В этом смысле опытный палач был просто незаменимым орудием ослабления страха подданных перед беззаконными нападениями, способным обеспечить толику справедливости в обществе, где до этого момента все знали, что подавляющее большинство опасных преступников никогда не будут пойманы и наказаны. Ритуальное насилие, которое палачи совершали от имени общества, преследовало несколько целей: (1) отомстить жертвам преступлений; (2) пресечь угрозы, олицетворяемые опасными преступниками; (3) дать ужасающий пример на будущее; (4) предотвратить дальнейшее насилие со стороны разъяренных родственников или толпы, вершащей самосуд. Светские правители понимали, что без тщательно организованного, зримого и жестокого утверждения палачом гражданской власти «меч справедливости» останется пустым звуком, а самопровозглашенные гаранты общественной безопасности будут считаться бесполезными. В качестве их представителя палач брал на себя проведение сомнительной операции по созданию наглядного образа восстановленной справедливости при помощи физического насилия над другим человеком или его убийства. Настоящий мастер, такой как Франц Шмидт, должен был убедить потенциальных работодателей не только в своих технических возможностях, но и в умении сохранять спокойствие и бесстрастность даже в самой гуще эмоционального напряжения. Столь непростая цель выглядела пугающей в глазах неокрепшего молодого человека, но именно к ней Майстер Генрих и его сын-ученик стремились решительно и непреклонно.

Позор отца

Относительная лояльность общества, которой наслаждались Генрих Шмидт и его семья весной 1573 года, сама по себе была явлением недавним, и никто не мог гарантировать, что так оно и будет впредь. Со времен Средневековья профессиональных палачей повсеместно осуждали как хладнокровных убийц по найму, и потому респектабельное общество не допускало их в свой круг. Большинство из этих людей были вынуждены жить за пределами городских стен или вблизи от мест и без того омерзительных, как правило около скотобойни или лепрозория. Ограничение в правах было столь же исчерпывающим: ни один палач или член его семьи не мог иметь гражданства, быть принятым в гильдию, занимать государственную должность, стать законным опекуном или свидетелем в суде или даже оформить завещание. До конца XV века эти изгои не получали официальной защиты от насилия толпы в случае неудачной казни, и некоторых из них разъяренные зрители фактически забивали камнями до смерти. В большинстве городов заплечных дел мастерам, как их чаще всего называли, было запрещено входить в церковь. Если палач хотел крестить ребенка или провести последний обряд над умирающим родственником, то он полностью зависел от милосердия местного священника, готового или неготового ступить в «нечистое» жилище. Ему также запрещали посещать бани, таверны и другие общественные заведения, а визит в дом какого-нибудь уважаемого человека был просто невозможен. Люди эпохи Франца Шмидта испытывали такой всеобъемлющий страх перед осквернением от одного только прикосновения руки палача, что уважаемые люди рисковали потерять все свои средства к существованию даже при случайном контакте. Фольклор изобиловал историями о бедствиях, постигших тех, кто нарушил это древнее табу, и о красивых обреченных девах, которые предпочли смерть, нежели добивавшегося их руки палача[31].

Источник этой глубокой тревоги кажется очевидным, учитывая отталкивающую природу заплечного ремесла. Даже сегодня прямой контакт с мертвецами несет на себе во многих культурах знак скверны. В Германии раннего Нового времени список «постыдных ремесел» включал не только палачей, но и могильщиков, кожевников и мясников[32]. Большинство людей, кроме того, считали палачей порочными наемниками и таким образом выводили их за рамки «приличного» общества, наравне с бродягами, проститутками, ворами, а также цыганами и евреями. Современники, как и некоторые нынешние ученые, полагали, что всякий человек этой сомнительной профессии сам должен быть преступником, хотя убедительных доказательств такой корреляции не найдено. Также предполагалось, что подобные маргинальные фигуры были непременно рождены вне брака, причем различие между «внебрачным» (unehelich) и «порочным» (unehrlich) часто игнорировалось, так что даже официальные документы могли упомянуть «палача, сына шлюхи»[33].

Неудивительно, что палачи и прочие нечестивцы стремились объединяться как в профессиональном, так и в социальном плане. Династии палачей, основанные одновременно на изоляции от общества и стратегических перекрестных браках, возникали по всей империи. Некоторые из этих семей носили зловещие фамилии, такие как Ляйхнам («труп»), в то время как большинство получили известность, главным образом под южнонемецкими фамилиями своих собратьев по ремеслу, такими как Бранд, Фанер, Фукс и Шварц[34]. На протяжении поколений эти взаимосвязанные семьи выработали общие обряды инициации и другие формы корпоративной идентичности, подобные ритуалам «почетных» гильдий, например ювелиров и пекарей. Вслед за уважаемыми ремесленниками, которые отвергали их, палачи так же создавали профессиональные сети, обучали новых мастеров и стремились обеспечить заработок в этой сфере для своих сыновей.

Однако амбиции Генриха Шмидта в отношении сына были на тот момент куда больше, чем те, о которых можно было признаться кому-либо за пределами дома. Вместе они стремились снять семейное проклятие, которое низвергло их до низменного статуса палачей и нависало над их потомками. Они лелеяли дерзкую мечту о социальном восхождении, которая была практически нереализуема в их жестком сословном мире. Тайную причину падения семьи – историю, передаваемую от отца к сыну, – Майстер Франц откроет миру лишь в старости. Но в тот день, когда он занес свой меч над бездомным дрожащим псом, именно этот тайный позор с новой силой опалил его душу.

До осени 1553 года отец Франца, Генрих Шмидт, жил комфортной и респектабельной жизнью в городе Хоф, расположенном в маркграфстве Бранденбург-Кульмбах, земле франконского дворянина среднего ранга. Шмидт и его семья успешно пережили несколько лет потрясений, вызванных завоевательными амбициями их молодого маркграфа Альбрехта II Алкивиада (р. 1522), получившего прозвище Беллатор («воитель»). Во время религиозных конфликтов 1540-х и 1550-х годов Альбрехт Алкивиад, так же как некогда его афинский тезка, несколько раз сменил противоборствующие лагеря, испортив в итоге отношения как с католическими, так и с протестантскими государствами своими варварскими набегами на их территории. Агрессивность и двуличие «воителя» даже смогли объединить против него протестантские войска из Нюрнберга и Брауншвейга с войсками католических княжеств-епископств Бамберга и Вюрцбурга, что впоследствии станет известно как Вторая маркграфская война. Непреднамеренно спровоцированный Альбрехтом акт экуменизма завершился совместным вторжением врагов на его территорию и осадой многих опорных пунктов, включая и город Хоф.


Осуждаемый всеми Альбрехт II Алкивиад, маркграф Бранденбург-Кульмбаха, источник несчастий семьи Шмидтов из Хофа (ок. 1550 г.)


Один из наиболее укрепленных городов Альбрехта, Хоф был окружен каменными стенами высотой более трех с половиной метров и толщиной чуть менее метра. Самого маркграфа не было в городе, когда 1 августа 1553 года началась его осада, но местное ополчение, насчитывающее около 600 человек, в течение более трех недель сдерживало окружившее город 13-тысячное войско, пока не прибыло послание от Альбрехта, сообщавшее, что подкрепление уже в пути. Однако обещанное подкрепление так и не пришло, и после еще четырех недель ежедневных обстрелов, вылазок и усиливающегося голода разгромленный город капитулировал. Последовавшая оккупация была мягкой. Тем не менее завоеватели вынудили озлобленных граждан Хофа выйти и приветствовать своего господина, когда тот наконец въехал в город 12 октября в окружении 60 рыцарей. Всего за несколько недель, прошедших после его возвращения в Хоф, Альбрехт преуспел не только в разжигании враждебности по отношению к себе со стороны и без того возмущенных подданных, но и возобновил военные действия против победоносной армии, все еще располагавшейся лагерем за городскими стенами. Эта безрассудная кампания закончилась катастрофой: завоеватели нанесли второй, куда более серьезный удар по городу, а сам маркграф был вынужден бежать. Объявленный имперским преступником, он провел четыре года во Франции в роли странствующего изгнанника и умер в 1557 году в возрасте 45 лет. К тому времени бóльшая часть земель Альбрехта была разорена, а его имя проклиналось недавними подданными.

У Генриха Шмидта и его сына была особая, более глубокая и стойкая неприязнь к опальному маркграфу, нежели у других жителей Хофа. Свое начало она берет 15 октября 1553 года, спустя четыре дня после того, как Альбрехт Алкивиад вернулся в опустошенный Хоф со своими слугами. Как и другие небольшие немецкие города, Хоф не мог позволить себе штатного палача. Но, когда презираемый всеми Альбрехт арестовал троих местных оружейников за предполагаемое покушение на его жизнь, вместо того чтобы пригласить для совершения казни палача из других мест, что было обычной практикой, своенравный маркграф прибег к древнему обычаю и повелел случайному зрителю здесь же, на месте, привести приговор в исполнение. Этим человеком, на которого указал перст судьбы в лице Альбрехта, и оказался Генрих Шмидт. Будучи уважаемым гражданином Хофа, Шмидт яростно протестовал, взывая к своему правителю словами о том, что такой поступок означает позор для него и его потомков, но протесты были безрезультатны. «Если бы [мой отец] не подчинился, – вспоминает 70-летний Франц, – [маркграф] заколол бы вместо преступников его, а также еще двух мужчин, стоявших рядом с ним».

Почему ни в чем не повинного человека выбрали для этой ужасной миссии? Ответ кроется в другой истории, которую Франц также хранил в тайне до глубокой старости, – истории о странном и неправдоподобном случае с участием собаки. За несколько лет до роковой конфронтации с Альбрехтом Алкивиадом к деду Франца, портному Петеру Шмидту, пришел ткач-подмастерье из Тюрингена по имени Гюнтер Бергнер и посватался к его дочери. Впоследствии молодая пара обвенчалась и поселилась в небольшой усадьбе недалеко от Хофа. Однажды, когда Гюнтер прогуливался по сельской местности, на него напала большая собака. В гневе Бергнер схватил животное, швырнул его в хозяина, охотника на оленей, и, «к своему несчастью и нашему», как позже вспоминал Франц, «убил его». Хотя ткач и не преследовался по суду, впоследствии он был признан нечестивым и отстранен от всех ремесел. «Поскольку никто не хотел знаться с ним, от отчаяния и тоски он стал палачом». Клеймо позора явно не распространилось на его свекра Петера Шмидта, который продолжал работать портным в Хофе. Однако несколько лет спустя, когда напуганный маркграф искал кого-нибудь, чтобы казнить своих воображаемых убийц, печально известная профессия зятя Генриха Шмидта Бергнера, который, по-видимому, сам не был доступен для выполнения заказа, предопределила выбор нового палача[35].

Как и предвидел Шмидт, после его подчинения приказу Альбрехта он и его семья оказались опорочены причастностью к позорному ремеслу и к презираемому тирану одновременно и были безжалостно отвергнуты благородным обществом, соседями и бывшими друзьями. Обесчещенный Генрих Шмидт мог попытаться избежать позора, начав с семьей новую жизнь в далеком городе. Но вместо этого он решил остаться в доме своих предков и попытаться заработать на жизнь единственным доступным ему теперь ремеслом. Так родилась новая династия палачей – хотя, если план Генриха, которым он позже поделится со своим сыном, сработает, она прервется довольно быстро.

Франц Шмидт родился в период между концом 1553-го и серединой 1554 года[36], спустя несколько месяцев после разыгравшейся драмы. Хоф времен его детства и юности оставался закрытым сообществом, насчитывающим не более тысячи человек. Замкнутость и социальная консервативность усугублялись отдаленным местоположением. Область, окружавшая город на реке Зале, впоследствии прозванная «Баварской Сибирью», была сплошь покрыта дремучими лесами и затенена горами высотой до километра. Долгие лютые зимы и особенности местной почвы, изобилующей мелом и железом, затрудняли ведение сельского хозяйства. Ткачество и сопредельные с ним профессии доминировали в экономической жизни города, а разведение крупного рогатого скота и овец – в сельской местности. Третьим источником дохода уже на протяжении веков было горное дело – во времена Франца Шмидта здесь добывали золото, серебро, железо, медь, олово, гранит и хрусталь[37].


Город Хоф, вид с востока (ок. 1550 г.)


Хоф представлял собой пограничный город и в культурном плане. Для тюрингенцев и саксонцев это был крайний юг; для франконцев – свой маленький крайний север. Расположенный к западу от границы с Богемией, город сформировался как уникальное сочетание славянского и немецкого влияний, а в 1430 году подвергся полному разграблению вторгшимися гуситами – радикальными последователями религиозного реформатора и мученика Яна Гуса. Больше всего культуре Хофа соответствовала региональная идентичность Фогтланда, частью которого он являлся. К XVI веку территория, первоначально названная в честь управлявших ею имперских чиновников, фогтов, представляла собой скорее зыбкую культурную общность, нежели политическое образование, выделяясь своим диалектом, сосисками и исключительно крепким пивом. Намного позже среди националистов XIX века живописный и нетронутый Фогтланд будет олицетворять истинно германскую девственную природу, наделенную идиллической, но в то же время дикой красотой. Для притесняемой семьи Шмидтов эта географическая изоляция Хофа только усугубила их чувство отверженности и отчаяние.

Причины, по которым Генрих Шмидт остался в городе после того, как оказался опозорен, неясны. Но как минимум политические последствия кошмарного правления Альбрехта Алкивиада благоволили навязанной ему профессии. После смерти Альбрехта в 1557 году его двоюродный брат Георг Фридрих, правитель соседнего Бранденбург-Ансбаха, взял под контроль и Бранденбург-Кульмбах. Новый властитель Хофа был в той же мере сдержан и осмотрителен, в какой его сородич – безрассуден. «Все деревья в городе чудесным образом снова расцвели той осенью, и так явилось предзнаменование, как и то землетрясение, что предвосхитило гибельное буйство Альбрехта»[38], – сообщает местный хронист Енох Видман. Из своей резиденции в близлежащем Байройте маркграф Георг Фридрих немедленно приступил к восстановлению Хофа и других разрушенных городов, параллельно улучшая отношения с соседними государствами. Он также начал основательные финансовые и правовые реформы, учредив полицейский надзор и изменив уголовное законодательство. Прямым результатом этого стали всплеск уголовного преследования и его ужесточение. В течение 12 месяцев, предшествовавших маю 1560 года, Генриху Шмидту, новому палачу маркграфа, было приказано совершить беспрецедентные восемь казней, и это в одном только Хофе[39].

Можно сказать, что работа Генриха Шмидта на маркграфа была достаточно стабильной, чтобы обеспечить надежный доход, который подкреплялся внештатными казнями, а также традиционной для палачей подработкой – врачеванием ран. Однако шансы исправить постигшее семью несчастье в Хофе были практически равны нулю. Генрих как минимум дважды подавал заявление на должность палача в другие места, но только в 1572 году, когда Францу исполнилось 18, он, наконец, получил предложение от князя-епископа Бамберга, что стало заметным продвижением вверх по карьерной лестнице[40]. После почти двух десятилетий отторжения своими бывшими друзьями и соседями Шмидты покинули провинциальный Хоф, хотя по-прежнему оставались под гнетом болезненных воспоминаний и позорного наследия.

Епархия (а позже архиепархия) Бамберга была одним из самых старых и престижных церковных округов империи. К 1572 году ее епископы наслаждались четырьмя веками светской власти и, несмотря на значительные потери, понесенные ими в ходе протестантской Реформации в предшествующие описываемым событиям четыре десятилетия, все еще управляли территорией площадью более 10 000 квадратных километров и приблизительно 150 000 подданных. Администрация княжества-епископства славилась мудрыми решениями, а в области уголовного права и вовсе заслуживала восхищения, особенно после публикации ею в 1507 году чрезвычайно влиятельного кодекса, Бамбергского уложения[41]. Епископ Файт II фон Вюрцбург, новый господин Генриха Шмидта, был известен среди подчиненных своим тяжелым характером, но, к счастью, нового палача и прочий судебный персонал курировал его вице-канцлер. Когда в августе 1572 года Генрих Шмидт прибыл в столицу епархии на службу, он мог бы гордиться этим личным и профессиональным достижением.

В Бамберге семья Шмидта окунулась в комфорт и достаток, имея приличный доход в среднем около 50 флоринов в год – больше, чем жалованье пастора или школьного учителя, – а также радуясь разнообразным льготам, полученным Майстером Генрихом в качестве муниципального служащего[42]. Их новый просторный дом, расположенный на полуострове в северо-восточной части города, известной сегодня как «Маленькая Венеция», был предоставлен им безвозмездно на время работы Генриха. После прибытия семьи в конце лета 1572 года город провел тщательную реконструкцию и расширение дома в соответствии с требованиями Генриха[43]. По общему соглашению семья должна была разделить жилище с Гансом Райншмидтом, помощником палача (известным в Бамберге как Пайнляйн, или «каратель»), но благодаря Францу, единственному ребенку в семье на тот момент, некоторая степень приватности все-таки была возможна.

Социальное положение семьи хотя и оставалось неустойчивым, стало менее гнетущим, чем в небольшой общине Хофа. Бамберг был городом относительно свободным от предрассудков с населением около 10 000 человек, известным (даже сегодня) своим грандиозным собором XIII века и процветающим производством уникального копченого пива. Местные жители с гордостью сравнивали семь величественных холмов Бамберга, каждый из которых был увенчан церковью, с семью холмами Вечного города. По крайней мере в теории новый дом Шмидтов давал им гораздо большую степень анонимности на улицах и рынках, чем в провинциальном Хофе, и, возможно, даже обеспечивал что-то вроде принятия со стороны соседей. В некоторых, особо вместительных, церквях таких крупных городов палачам дозволялось занимать отдельное место для молитвы, а кое-какие таверны даже пускали их на свои табуреты – трехногие, словно виселицы[44]. Протестантская вера Шмидтов несомненно создавала дополнительные барьеры в городе, по большей части католическом, но очевидно, что это не имело никакого значения для работодателей Генриха, несмотря на открытую поддержку архиепископством Контрреформации[45].

Самым верным признаком относительно возросшего, а точнее, не столь плачевного статуса палача в эти годы служит широкое распространение реакционных законов, с помощью которых власти пытались восстановить пошатнувшиеся «традиционные ценности» и «натуральный» общественный порядок. Подобно так называемым сумптуарным законам, или законам против роскоши, характерным для предыдущего века, постановления имперской полиции 1530 и 1548 годов требовали, чтобы палачи (а также евреи и проститутки) носили «отличительную одежду, по которой их можно было бы легко узнать»[46]. Многие местные указы также осуждали размытие привычных границ и пытались противодействовать тенденциям терпимости к «нечестивцам», налагая огромные штрафы или даже телесные наказания на тех, кто подрывал устои.

Коллективные предрассудки всегда отмирают медленно, особенно в сообществах, экономическое положение которых ухудшается, а социальный статус нестабилен. Вторая половина XVI века – время становления глобального рынка, и этот процесс особенно тяжело сказался на традиционных мастерах и их продукции. Но, вместо того чтобы направить свой гнев на новое племя неприлично богатых банкиров или торговцев, большинство «бедных, но честных» ремесленников отыгрывались на, как им казалось, процветающих палачах, таких как Генрих Шмидт, и на прочих, кого считали по праву ниже себя, особенно на евреях. Одержимые сохранением своей «незапятнанной» чести, немецкие мастеровые гильдии повсеместно игнорировали императорский указ 1548 года, разрешающий сыновьям палачей вступать в ремесленные союзы, и продолжали запрещать своим членам любые социальные контакты с ними. Всякий ремесленник, бросивший вызов этому радикальному запрету, который также касался мясников, сапожников, кожевников, носильщиков и ряда других «сомнительных» профессий, рисковал стать отвергнутым обществом, потерять членство в гильдии или еще того хуже. Один базельский ремесленник, как утверждают, совершил самоубийство из-за опорочившего его близкого знакомства с местным палачом. Те, кто запятнал себя подобным образом, как минимум вынуждены были покинуть родной город и начать новую жизнь в отдалении. Такое однозначное восприятие социального статуса, основанное главным образом на происхождении, продолжало заметно влиять на мысли и поступки большинства людей в германских землях, да и во всей Европе, еще очень и очень долго – вплоть до Нового времени[47].

К счастью для Шмидтов, эти неуклюжие попытки с помощью закона обособить маргиналов и помешать их продвижению в обществе, никак не отразились на повседневной жизни и служили не более чем успокоительным для недовольных ремесленников. Например, вопреки современным представлениям, Генрих Шмидт, а позже и его сын не были обязаны носить стандартную униформу даже на работе, а уж тем более вне службы, и нет абсолютно никаких свидетельств существования стереотипной черной маски – плода воображения романтиков XIX века. Некоторые города требовали от своих палачей облачаться в ярко-красный, желтый или зеленый плащ, носить полосатую рубашку или характерный головной убор[48]. Однако на иллюстрациях второй половины XVI века палачи всегда хорошо одеты, иногда даже с налетом щегольства. Короче говоря, они одевались так же, как и любой другой бюргер среднего класса, и в этом тоже была проблема для мастеров, озабоченных своим статусом.


Нюрнбергская хроника изображает казнь Францем Шмидтом Анны Пайхельштайнин 7 июля 1584 года, возможно запечатленную очевидцем. В оригинале палач изображен в необычной – и визуально эффектной – комбинации розовых чулок, светло-голубых штанов с розовым гульфиком, кожаной безрукавки-колета поверх синего дублета и рубашки с белым воротничком; функция колета – хотя бы немного защитить от кровавых брызг (1616 г.)


Постановления не имели реальной силы, однако и не вносили конкретики в общественное положение Шмидта, слегка улучшившееся в Бамберге с его оживленной городской жизнью. Личная честь, основанная как на социальном положении, так и на репутации, оставалась самым ценным и хрупким товаром. Во времена Генриха Шмидта словесные оскорбления в чей-либо адрес – «мошенник» или «вор» в отношении мужчины, «шлюха» или «ведьма» в отношении женщины – часто приводили к дракам или даже убийствам среди людей любого статуса. «Палач, сын шлюхи» было обычным ругательством, о чем сообщают нам даже пьесы Шекспира, а фраза «это достойно виселицы» – самым лаконичным способом выразить недовольство. Шмидтам напоминали об их низком положении на каждом празднестве, публичном шествии или во время прочих общественных мероприятий, где ярко подчеркивалась социальная иерархия, а также выпадение из нее. Как и в любом обществе, сегрегированном по расовому или иному признаку, закон и обычай по-прежнему однозначно запрещали палачам и их семьям посещать многие места и строго ограничивали их возможности в получении образования, работы и жилища – положение, которое сохранится еще на многие поколения.

Клеймо позора, стоявшее на профессии Генриха Шмидта, могло вызывать непредсказуемые реакции, что создавало хрупкую и непрочную социальную атмосферу между членами его семьи и их соседями в Бамберге. Как и другие невнятные социальные концепты – вспомним хотя бы знаменитый американский «средний класс», – понятие «порочности» палача интерпретировалось разными людьми и общинами по-разному: когда избирательно, а когда и вовсе злонамеренно. Прибывший из Любека купец мог быть шокирован тем фактом, что аугсбургский палач не только жил в центре города, но еще и регулярно принимал в своем доме благородных людей, разделяя с ними трапезу. В другом городе, напротив, могло быть сочтено достойным сожаления, но ничуть не удивительным, что жена некоего палача умерла при родах лишь потому, что повитуха отказалась войти в ее дом. Случалось и так, что всеми уважаемый палач мог иметь «очень много друзей в округе» и все же после его смерти ни одна живая душа не соглашалась нести гроб на похоронах[49].

Генрих Шмидт прекрасно понимал, что ни статус хорошо оплачиваемого государственного чиновника, ни образ жизни добропорядочного горожанина, ни его личная репутация честного человека не гарантировали положительного отношения к его семье или безопасного будущего для нее. Социальное унижение в разной форме оставалось повседневным опытом, постоянно напоминающим о его позоре. Современники считали такое тяжкое положение дел непреложным жизненным фактом. Но для Майстера Генриха и его столь же решительного сына позорное ремесло, которым оба вынуждены были заниматься, само сулило возможность восстановления семейного статуса.

Возможность для сына

Момент и удача имеют значение для всякого личного успеха. Францу Шмидту посчастливилось – его зрелость совпала со временем, которое историки теперь называют «золотым веком палачей». Подобное стечение обстоятельств было кульминацией очень долгих и глубоких изменений в германском уголовном праве, которые происходили как минимум в течение двух веков. Со времен Римской империи германские народы относились к большинству преступлений как к частным конфликтам, которые должны разрешаться при помощи финансовой компенсации (вергельда) или традиционного наказания, такого как отсечение конечности или изгнание. Государственные должностные лица, число которых было незначительным вплоть до позднего Средневековья, обычно играли роль арбитра, обеспечивая последовательность процедуры, но оставляя право на возбуждение дела, судебное разбирательство и вынесение приговора старейшинам или местным присяжным. Основная цель при такой отстраненной позиции состояла в том, чтобы остановить кровную месть и непрекращающееся насилие, а вовсе не наказать всех злоумышленников, что было бы одновременно чуждой и неосуществимой задачей для чиновников. Обычно родственнику жертвы убийства позволяли самому казнить преступника, в ином случае для санкционированных государством убийств привлекались наемные палачи или судебные приставы, исполнители низшего уровня, получающие разовую оплату за конкретную казнь[50].

Позднесредневековая тенденция к более активному вмешательству правительства в уголовное правосудие основана на двух пересекающихся импульсах. Первым было более широкое и связанное с усилением политических амбиций понимание суверенитета, которое впервые появилось в процветающих городах-государствах, таких как Аугсбург и Нюрнберг. Стремясь обезопасить подконтрольные им области, сделать их привлекательными гаванями для торговли и производства, муниципальные гильдии и правящие знатные роды начали издавать постановления, регулирующие самые разные аспекты поведения, ранее предоставленные обществу. Некоторые из этих правил кажутся странными и даже курьезными с точки зрения современного человека, в частности разнообразные законы против роскоши, якобы оберегавшие общественное спокойствие через запрет некоторых нарядов и танцев. Например, только представители знати могли носить меч или меха, а их жены и дочери обладали исключительным правом ношения украшений и тканей определенных расцветок. Что еще важнее, к началу XVI века более 2000 городов и других правовых субъектов в Германии добивались и получали монополию на высшее правосудие, то есть на право судить тяжкие преступления. Большинство из этих местных судов по-прежнему полагались на урегулирование мелких правонарушений в частном порядке, но ревностно охраняли свою привилегию на исполнение казни. Самосуд – будь то забивание камнями, избиение или повешение – сам по себе стал преследоваться наравне с другими преступлениями, поскольку стихийные действия толпы подрывали основы власти, которую присваивали себе чиновники.

Но одно дело громко провозглашать новые законы и государственные приоритеты, и совсем другое – их соблюдать, особенно в условиях сильно децентрализованной империи. В этот момент на историческую сцену выходит поколение юристов-реформаторов, которое и обеспечило второй ключевой элемент трансформации немецкого уголовного права и судебной практики. Эти юристы, подкованные теоретически, убедили своих практикующих коллег в том, что растущее число и сложность новых законов и процедур делают старый правовой аппарат неэффективным и что необходимо расширять его за счет найма профессиональных функционеров всех уровней.

Аугсбург и Нюрнберг стали первыми городами, в которых советники пришли к выводу, что для более эффективной борьбы с преступностью необходим штатный специалист, обученный методам судебного допроса (включая пытки) и исполнения смертных приговоров. Повышение палача до статуса постоянного городского служащего помогло узаконить его работу, ставя в один ряд с писцами и муниципальными инспекторами, а не с наемными солдатами с их «злой неуемной страстью проливать человеческую кровь»[51]. Предлагая городскому палачу долгосрочный контракт, местные власти покупали гарантию контроля над этим вершителем их возросших правовых амбиций. К началу XVI века имперская тенденция найма постоянных палачей уже казалась необратимой.

Однако окончательная трансформация заплечных дел мастера, выполняющего разовые заказы, в палача с постоянным жалованьем, как и развитие самого уголовного права Германии, растянулась на несколько поколений и все еще не была завершена ко времени рождения Франца Шмидта в 1554 году. В некоторых регионах власти продолжали платить палачу за каждую совершенную казнь вплоть до XVIII века[52]. Многие мелкие судебные округа просто не могли позволить себе расходы на постоянного палача, а некоторые в случае необходимости даже следовали средневековой традиции выбирать из среды горожан молодого мужчину, за которым закреплялась одиозная обязанность законного убийства – сценарий, который так хорошо был знаком семейству Шмидтов. Существовали еще более изолированные населенные пункты, где соблюдался совсем уж древний обычай, когда конечный акт правосудия совершал кто-нибудь из семьи жертвы. Но даже в большинстве немецких земель, где к XVI веку работали наемные палачи, судебное преследование и наказания были только частью их должностных инструкций, в которую также входил целый ряд других малопривлекательных задач – от надзора за городским борделем до вывоза мусора и сжигания тел самоубийц[53].

Тем не менее середина XVI века ознаменовала начало эры возможностей для профессионального палача. По счастливому совпадению два будущих работодателя Франца, князь-епископ Бамберга и имперский город Нюрнберг, были в авангарде реформы немецкого уголовного правосудия. Юристы, обученные гражданскому (римскому) праву, получили особое влияние во Франконии, что вылилось в создание двух исключительно важных сводов уголовного законодательства: Бамбергского уложения 1507 года, официально называвшегося Bambergische Halsgerichtsordnung (буквально – «Шейное судебное уложение», поскольку значительная роль отводилась в нем смертной казни, в особенности обезглавливанию), и его преемницы 1532 года, имперской Constitutio Criminalis Carolina (или «Уголовной конституции [императора] Карла V»), широко известной как «Каролина»[54]. Первый из двух сводов, составленный представителем франконской знати Иоганном Фрайхером фон Шварценбергом, задумывался как пособие для мировых судей, которые, как и сам Шварценберг, не учились на юристов, и потому был написан простым и безыскусным языком, сопровождаемым множеством лубочных иллюстраций. Хотя книга и не получила официального дозволения на печать, она стала столь популярной, что в течение первых десяти лет после выхода выдержала несколько переизданий.

Полномасштабная, созданная по инициативе имперских властей наследница Бамбергского уложения, «Каролина» по большей части сохранила прямоту родительского текста, но была куда амбициознее в своих политических целях. К началу XVI века правители земель и сам император оценили значение стандартных правовых процедур для управления своими владениями, но, стремясь кодифицировать законы, они столкнулись с ощутимым противодействием использованию римского права со стороны многих общественных групп. «Каролина» позволила достичь приемлемого компромисса между юристами-новаторами, которых привлекала конкретность и последовательность римского права, и консервативными светскими властями, с подозрением относившимися к «иностранным законам и обычаям» и ревниво оберегавшими собственные прерогативы[55]. «Мы никоим образом не умаляем старые, законные и справедливые обычаи курфюрстов, князей и сословий», – заявляли авторы «Каролины», но на деле стремились установить справедливые и последовательные стандарты и процедуры в округах империи с привлечением квалифицированных юристов, насколько это возможно. Вместо того чтобы просто перечислять преступления, новый кодекс тщательно определяет сферу и характер правонарушений, устанавливает порядок ареста и сбора доказательств и дает формулы для самих судебных разбирательств. Прозрачность и системность правовой практики стали главными целями кодекса. При этом «Каролина» не меняла привычные определения тяжелых уголовных преступлений, за примечательным исключением магии и детоубийства, которые лишь недавно попали в их число. Все средневековые формы казней, включая погребение заживо, сожжение, утопление и четвертование, по сути также оставались нетронутыми.

Важнее всего для молодого Франца Шмидта было то, что «Каролина» одобрила подробные указания Бамбергcкого уложения касательно работы каждого судебного чиновника, включая и заплечных дел мастера, которого отныне стали именовать палачом (Nachrichter, буквально – «тем, кто после судьи») или «острым судьей» (Scharfrichter, то есть «вершителем суда с мечом в руках»)[56]. В кодексе настоятельно рекомендуется, чтобы постоянные оклады для этих «достойных людей» были дополнены системой доплат за различные виды казней, при этом наибольшее вознаграждение полагалось за потрошение и четвертование. «Каролина» также официально гарантировала профессиональному палачу иммунитет от любого народного или судебного возмездия за его работу и требовала, чтобы суды оглашали этот статус при каждом разбирательстве. Жестокие, коррумпированные или профессионально непригодные в силу любых других причин палачи должны были быть немедленно отстранены и соответствующим образом наказаны. Наконец, чтобы предотвратить своевольное или иное необоснованное применение физического насилия, новые имперские указы содержали обширные инструкции о том, какие доказательства могут считаться достаточными для производства пыток (например, показания двух беспристрастных свидетелей), какие преступления подходят для «особого допроса» (прежде всего, колдовство и разбой на дороге) и как применять подобное принуждение (список стандартных пыточных орудий по возрастанию тяжести наказания, начиная с тисков для дамских пальцев)[57].

Повышенные профессиональные стандарты, которые «Каролина» задавала для палачей, обычно вели к росту их жалованья, но само широкое влияние закона улучшило положение Франца Шмидта куда больше, чем разработчики кодекса могли вообразить. В течение одного поколения после введения «Каролины» по всей империи резко возросло число арестов, допросов и наказаний. Количество казней также взлетело до небес, в некоторых местах превысив более чем на 100 процентов – а если включить сюда статистику охоты на ведьм, то во много раз – среднее значение за предыдущие полвека, создавая огромный спрос на подготовленных палачей. Среднее число казней в 40-тысячном Нюрнберге, равное девяти в год при жизни Майстера Франца, было самым высоким на душу населения среди городов империи. В других крупных судебных округах наблюдался аналогичный уровень активности. Генрих Шмидт сам совершал в среднем около десяти казней в год во время службы в более густонаселенном княжестве-епископстве Бамберг, а в еще более крупном соседнем маркграфстве Бранденбург-Ансбах это число вырастало почти вдвое[58].

Чем объяснить такой скачок количества преступлений и наказаний? Высокий уровень безработицы и инфляции, который толкал людей к воровству и насилию, конечно, сыграл свою роль в подъеме волны преступности времен Франца Шмидта. Но самой веской причиной расцвета судебных преследований стала, как это ни странно, сама «Каролина». Да, новый кодекс имперского права предполагал разнообразные улучшения. Но, как и многие благие реформы, «Каролина» вызвала непредвиденные последствия, которые в ряде случаев беспрецедентно обострили ситуацию. Во-первых, новый кодекс невольно дал населению возможность манипулировать местными властями, особенно в делах печально известной охоты на ведьм, когда толпа или даже отдельные лица могли потребовать судебного преследования подозреваемой, которую в случае обвинительного вердикта ожидала смертная казнь. Во-вторых, попытка «Каролины» устранить тиранию и «излишнюю» жестокость уголовного преследования привела к обратному эффекту в отношении пыток – так называемой последней надежде дознавателя. В некоторых судебных округах, например в Нюрнберге, более строго соблюдались ограничения «Каролины» на применение пыток. В других же местные власти парадоксальным образом восприняли многочисленные указания и ограничения имперского кодекса касательно надлежащего использования «особого допроса», а именно как доказательство необходимости физического насилия в ходе разбирательства.

В то же время другой раздел «Каролины», который должен был предотвратить рецидивы преступлений, невольно стал причиной казни многих рецидивистов – часто за мелкие преступления против собственности, такие как кража, которая раньше не привела бы их на виселицу. Как такое случилось? Чтобы воспрепятствовать рецидивам, «Каролина» устанавливала шкалу наказаний по возрастанию: публичная порка за первое преступление, изгнание – за второе, а в случае возвращения изгнанного преступника и осуждения за третье преступление – казнь. Этот безальтернативный перечень вариантов наказания подталкивал местные органы власти к трагическим последствиям. Например, из общего числа смертных приговоров в немецких землях казни за преступления против собственности ранее составляли менее трети случаев, но при жизни Франца Шмидта на них стало приходиться почти семь из десяти кровавых актов правосудия[59].

Такая на первый взгляд необъяснимая суровость была в меньшей степени вызвана общим ужесточением и в большей – глубоким разочарованием в эффективности существующих наказаний. Большинство воров, которых Майстер Франц повесил за время своей службы, имели длинный перечень судимостей, включая многочисленные тюремные заключения, различные телесные наказания и высылки. Лишь изредка случалось, что порка, болезненная и унизительная, или изгнание из города – типичные наказания за преступления, совершенные впервые и повторно, – давали желаемый результат. После того как взрослый Майстер Франц публично высек двух братьев-подростков, «воровавших кое-где на рынках», они действительно исчезли из криминальных хроник Нюрнберга[60]. Чаще, однако, публично униженные и изгнанные правонарушители, теперь навсегда отрезанные от своего социального окружения и родных, просто возвращались к единственному образу жизни, который был им знаком, и продолжали красть в другом месте, часто поблизости от городских стен или даже в самом городе.

Очевидная неэффективность изгнания за ненасильственные преступления побудила некоторые европейские государства перейти к более надежному способу избавления от воров и других нежелательных лиц, известному как «высылка». Но отправка лиц девиантного поведения за океан не подходила германским государствам, не имевшим выхода к морю, таким как Нюрнберг и княжество-епископство Бамберг, – у них не было ни флотов, ни иностранных колоний. Герцог Баварии ненадолго убедил город Нюрнберг поэкспериментировать со своими осужденными ворами, отправляя их на генуэзские галеры. Но через пять лет бережливые правители города пришли к выводу, что начинание не оправдывает себя. Принудительное зачисление в императорскую венгерскую армию было еще одной часто предлагаемой мерой, но, по-видимому, она также не прижилась[61].

Сегодняшнее решение этой проблемы – высылка без перемещения или продолжительное заключение под стражу – предполагало концептуальный прорыв в понимании вопроса и поэтому не находило поддержки. Большинство государственных сановников полагали, что длительное заключение – кроме случаев, когда речь идет об опасном безумии, – слишком дорого и слишком жестоко. Чуть позже, в XVII веке, станет популярным работный дом – предшественник современных тюрем, – в основном потому, что его будут назойливо расхваливать как финансово выгодное предприятие. Но нюрнбергское начальство Франца Шмидта точно просчитало, что такое учреждение по факту станет бюджетной дырой, и потому противилось новому веянию еще целое столетие[62]. Вместо этого оно обратилось к якобы более эффективному наказанию в виде заковывания подростков и юношей в цепь за попрошайничество и воровство, распространенному преимущественно во Франции. Эти заключенные, известные как Springbuben или Schellbuben (жулики с кандалами на ногах и с колокольчиками на шляпах), как правило, приговаривались к уборке и ремонту улиц в течение нескольких недель, включая сбор и утилизацию продуктов жизнедеятельности и прочего мусора. Подобно изгнанию, такое наказание отваживало далеко не всех молодых воров от новых преступлений, как заметит позже Майстер Франц, когда многие из этих бедолаг предстанут перед ним на эшафоте[63]. Не видя иного способа справиться с рецидивистами и прочими «неисправимыми» мелкими преступниками, правительственные чиновники второй половины XVI века стали все чаще обращаться к «последнему средству» в виде повешения.


Осужденные нюрнбергские арестанты, приговоренные к службе на галерах сроком от двух до десяти лет, добираются к морю. Эта форма изгнания была популярна в средиземноморских землях (1616 г.)


Последовавшее за этим повышение спроса на обученных палачей и увеличение их жалованья было, очевидно, хорошей новостью для подающего надежды профессионала с таким происхождением и устремлениями, как у Франца Шмидта. Возвышение, благодаря «Каролине», до уровня незаменимого слуги правосудия укрепило его положение. Возможно, протестант Франц испытывал наибольшую благодарность за благословение, данное самим отцом Реформации. «Не будь преступников, не было бы и палачей», – проповедует Мартин Лютер, добавляя: «Таким образом, рука, сжимающая меч или удавку, уже не есть рука человека, но суть рука Бога и не человек, но Бог вешает, колесует, обезглавливает, душит и развязывает войну». Чтобы предотвратить нежелательное осуждение палача, в заключение Лютер говорит:

И потому Майстер Ганс [некий условный палач] есть очень полезный и даже милосердный человек, потому как останавливает злодея, чтобы тот не мог злодействовать более, и этим подает пример другим, дабы им не делать [того же самого]. Он рубит ему голову; других же, следующих за ним, он убеждает, что дóлжно убояться меча, и тем поддерживает мир. В этом есть великое милосердие.

В то время как Жан Кальвин удовлетворился тем, что назвал палача «орудием Божьим», более энергичный Лютер пошел дальше и оказал своими знаменитыми словами поддержку профессии: «Если вы видите, что недостает палачей, приставов, судей, господ и князей, и вы находите себя подходящим для этого, то надлежит предложить свои услуги и искать этой должности, дабы власть государства не оказалась презренна или ослаблена»[64].

Церковная апология профессии Шмидта, хотя и стала долгожданным событием для палачей, но распространялась медленно за пределы сведущего круга. Тем не менее отзвуки заступничества Лютера мы встречаем, например, у одного известного юриста, заявившего в 1565 году в оправдание палачей следующее: «Хотя само имя палача многие по-прежнему ненавидят [и] воспринимают его как бесчеловечную, кровавую и тираническую должность, он безгрешен перед Богом и миром, если действует по приказу, не по собственной воле, а по справедливости – как слуга Божий». Подобно судьям, присяжным и свидетелям на процессе, палач был безупречен, если не действовал «из жадности, ревности, ненависти, мести или вожделения». Другими словами, он был так же необходим для правопорядка, как и сами князья. Другой правовед сравнивал отвращение, испытываемое к делу палача, со стыдом, присущим испражнению: и то и другое есть неприятная, но необходимая часть Божьего промысла. В целом всеми признавалось, что источник стойкого общественного осуждения лежит не в самом занятии, а в том, что к работе привлекались «безбожные и необузданные люди, [среди которых] колдуны, грабители, убийцы, воры, прелюбодеи, распутники, богохульники, картежники и прочие, обремененные тяжкими грехами, скандалами и неприятностями», тогда как эффективные суды нуждались в «благочестивых, не имеющих долгов, добрых, милосердных, бесстрашных людях, искушенных в подобной работе и наказаниях, выполняющих свои обязанности более из любви к Богу и Закону, нежели из ненависти и презрения к бедным грешникам»[65].

Франц Шмидт, таким образом, начал свою карьеру палача в момент значительно большего общественного признания профессии, чем это было при его предшественниках, чему, впрочем, сопутствовали и более высокие личные стандарты и требования. Одно или два поколения до того светские власти вынуждены были мириться с темным прошлым многих представителей этой профессии и до сих пор еще встречались отдельные палачи, которые в конечном счете оказывались на эшафоте, но уже в качестве преступников. Ко времени Франца репутация профессионалов как «добропорядочных и законопослушных» стала неотъемлемой частью их социального портрета, и любой проступок криминального характера тут же вел к увольнению и наказанию. В свою очередь, некогда ироничное прозвище Майстер вдруг стало выражением обретенного достоинства; нескольким палачам даже разрешили заниматься другими ремеслами и к тому же одарили собственным гербом[66].

Конечно, суеверия, отвращение и страх, копившиеся столетиями, неохотно уходили в прошлое, и сравнительно большие возможности, появившиеся у Франца, пока не перевешивали еще бóльших социальных издержек. Что бы ни говорили члены магистрата и священнослужители, современники Франца в массе своей по-прежнему считали палачей подозрительными, если не зловещими фигурами. В обществе, одержимом ритуальным проявлением чина и чести, праведные и честные палачи были радостным событием, но представление о том, что эти люди оскверняют других одним своим прикосновением, осталось. Многие двери по-прежнему были закрыты для сына Генриха Шмидта на протяжении всей его жизни. Но растущий спрос на новый тип палача дал молодому Францу возможность, которую он с радостью использовал, чтобы осуществить мечту, так и оставшуюся недостижимой для его отца, и умереть благородным человеком.

Искусство палача

Мы ничего не знаем о детстве и юности Франца Шмидта в Хофе. Большинство его впечатлений, несмотря на бесславное занятие отца, могли быть схожи с опытом любого мальчика из семьи среднего достатка Германии XVI века. Первые шесть или семь лет он провел в основном в обществе взрослых женщин, а также других детей. Мать Франца умерла до того, как ему исполнилось шесть лет, возможно во время или вскоре после рождения ребенка, что было нередко, и ее роль, скорее всего, взяли на себя тетя или бабушка малыша. В 1560 году Франц, и это тоже было обычным делом, обрел мачеху, когда его вдовствующий отец женился на Анне Блехшмидт, происходившей, судя по всему, из семьи палачей, проживающей в соседнем Байройте[67]. Несмотря на образ, созданный братьями Гримм, многие мачехи эпохи раннего Нового времени имели хорошие, даже нежные отношения со своими приемными детьми. Нам остается только надеяться, что так было и в случае Франца.

Если социальная изоляция семьи в Хофе была действительно столь суровой, какой позже ее описывал Франц, то детство его должно было быть одиноким. За младенцами и маленькими детьми в то время почти не присматривали (по крайней мере, по современным западным стандартам), и они могли свободно исследовать открытые колодцы, очаги и множество других опасных мест, которые часто забирали юные жизни. Возможно, эта свобода подарила Францу несколько приятелей, не обладавших предрассудками своих родителей. Мы знаем, что у него была по крайней мере одна старшая сестра, Кунигунда, которая достигла совершеннолетия; возможно, и даже вероятно, что были и другие братья и сестры, которые попали в те ужасные 50 процентов детской смертности в возрасте до 12 лет.

Примерно в то же время, когда Генрих Шмидт женился во второй раз, на Франца легла часть домашних обязанностей, а еще он начал изучать основы чтения, письма и арифметики. В некоторых городах детям палачей разрешалось посещать местную латинскую или немецкую гимназию, но в любом случае на платной основе. Нюрнбергский родственник Франца, Линхардт Липперт, позже с горечью жаловался, что другие родители запретили своим детям садиться рядом с его сыном в школе, а городские власти просто отказались вмешиваться, предложив ему обучать мальчика дома[68]. Городские власти Хофа содержали и приходскую (немецкую) школу, и латинскую (основанную учеником сподвижника Лютера Филиппом Меланхтоном), но записи о зачислении не сохранились, поэтому мы можем только предполагать, где Франц выучился читать и писать: в школе, у частного преподавателя или у одного из своих родителей. Его письма в зрелом возрасте, а также весьма элегантная подпись предполагают как минимум обучение немецкому и, возможно, немного латыни. Но пишет он без знаков препинания и использует своеобразный синтаксис и орфографию, не проявляя признаков знакомства с литературным или хотя бы нотариальным стилем. Как и многие полуобразованные ремесленники того времени, Франц Шмидт писал безыскусно, разговорным языком. Он был утилитарным летописцем, который ценил факты и целесообразность, порой даже в угоду ясности.


Подпись Франца на его договоре найма 1584 года. Ее форма исключительно аккуратна для той эпохи, но заметно отличается от почерка нотариуса, который составлял сам документ, что дает основание полагать автограф подлинным


Вероятно, Франц получил религиозное воспитание дома, хотя местный пастор – если он вдруг согласился войти в дом Шмидта – вполне мог наставить мальчика в катехизисе и заложить в нем основы твердой веры. Именно евангелическая, или лютеранская, вера определила самые ранние религиозные чувства мальчика. Город Хоф порвал с католической церковью и вступил в союз с новой лютеранской верой в самом начале Реформации в 1520-х годах. Ко времени рождения Франца, поколение спустя, Хоф уже стал оплотом лютеранства, и практически каждый гражданин придерживался протестантской веры. У взрослого Майстера Франца были твердые религиозные убеждения, и вполне вероятно, что такое серьезное отношение к вере он перенял у родителей или других членов семьи. Многие дети того времени изучали религию дома. Церковные лидеры проповедовали, что каждый семьянин, Hausvater (буквально – «отец дома») несет ответственность перед Богом за то, чтобы его дети получали надлежащее обучение. Как и в большинстве семейств, молодой Франц и его сестра Кунигунда уже в раннем возрасте осваивали лютеранскую версию основных доктрин христианства и знали как о первородном грехе и божественном прощении, так и о важности человеческих поступков и необходимости жить благочестиво.

Обучение Франца ремеслу палача, вероятно, началось в возрасте примерно 12 лет. Каким бы ни было участие Генриха Шмидта в жизни его сына до этого момента, отныне он стал самым важным образцом для подражания как в личностном, так и в профессиональном плане. Обучение почтенным профессиям, ткачеству или плотничеству, обычно включало официальный контракт на стажировку от двух до четырех лет у признанного мастера, который получал значительную ежегодную плату от семьи молодого человека. Сыновья некоторых палачей поступали на работу к родственникам или другому мастеру-палачу на тех же условиях. Но таких мастеров было относительно немного, поэтому большинство сыновей оставались дома и с юности учились ремеслу под руководством своих отцов[69]. Сыну палача, такому как Франц, было запрещено обучаться любому другому ремеслу, он не мог получить университетское образование или быть рукоположен в сан священника – все эти глубоко укоренившиеся запреты будут в силе еще два столетия спустя. Но ничто не могло помешать ему лелеять мечты о другой жизни для себя или своих детей.

Чему научился подросток Франц у своего отца? Прежде всего, он сформировал свое фундаментальное представление о том, что значит быть мужчиной. Маскулинность раннего Нового времени была замешена на понятии чести, как личной, так и коллективной. С малых лет Генрих внушил Францу, что ненавистный маркграф лишил их всего самого ценного: почтенной профессии, права на гражданство, компании друзей и самогó доброго имени. Детали, которые 70-летний Майстер Франц включил в собственный, намного более поздний рассказ – полные имена его покойного деда и дяди (в эпоху, когда большинство людей не знали своих бабушек и дедушек), роковая встреча с охотником на оленей и собакой, точные слова маркграфа его отцу, количество предполагаемых убийц и прочие – все они являются отличительной чертой часто повторяемой семейной истории. Большинство людей раннего Нового времени были озабочены нападками на их честь; понятно, что и Шмидты болезненно воспринимали это, в том числе из-за ежедневных напоминаний об их позоре. Собственное понимание Францем личной чести будет развиваться в течение всей его жизни, но, как и отец, он крепко держался за чувство жгучей обиды, полыхавшее в нем, за идею вселенской несправедливости, причиненной его семье. В самом деле, даже возникает вопрос: было ли простым совпадением, что Генрих и Франц служили в Бамберге и Нюрнберге, городах, некогда вражеских для ненавистного им Альбрехта Алкивиада?

Единственное, в чем мы точно можем быть уверены, что Генрих Шмидт передал своему сыну знание, касающееся практической стороны жизни мужчины, – ремесла. Искусство палача по сути состояло из нескольких отдельных навыков. Непременной его составляющей была техническая компетентность: от эффективного применения пыток и различных телесных наказаний (выдавливания глаз, отрубания пальцев, порки розгами и прочих) до нескольких методов казни. Однако на первых порах Франц выполнял подсобные работы, поручаемые любому ученику: чистил меч и ухаживал за пыточным оборудованием своего отца, собирал и подготавливал приспособления для публичных казней (кандалы, веревки, дрова), приносил еду и питье отцу и его помощникам и, возможно, даже помогал убирать тела и головы обезглавленных преступников.

Когда Франц подрос и возмужал, то стал помогать удерживать заключенных во время допроса или казни и начал сопровождать отца на выездных казнях в сельской местности по всей Франконии. Слушая опытного Майстера Генриха и наблюдая за ним, Франц узнавал, как поставить двойную лестницу для повешения и одновременно надеть на сопротивляющуюся жертву цепи и веревку. Он помогал строить временные деревянные платформы на берегах рек, используемые для утопления, и наблюдал за тем, как ускорить это неминуемо тяжелое и часто продолжительное мучение. Но самое главное, чему учил сына Генрих Шмидт, – то, как применять различные инструменты пыток, имеющиеся в его распоряжении для «болезненного допроса», и как оценить выносливость допрашиваемого, чтобы избежать преждевременной смерти.

Существует одна область компетенции типичного палача, которая часто шокирует в наше время: речь идет о роли народного целителя. Некоторые профессионалы использовали магическую ауру своего ремесла, чтобы привлекать клиентов, но в основном знакомство с человеческой анатомией – и особенно с различными ранами – обеспечивало палачу репутацию целителя. Поэтому Майстер Генрих также передал Францу и свои знания, вероятно полученные от других палачей, о том, какими целебными травами заживлять раны после пыток и как сращивать сломанные кости заключенного при подготовке его к публичной казни. Овладев этими навыками, взрослый Франц Шмидт будет получать значительный дополнительный доход в качестве знахаря и целителя на протяжении всей своей жизни и даже создаст для себя новую профессиональную идентичность, выйдя на пенсию.

Наконец, успешный палач, особенно когда от него ожидали многого, нуждался в том, что мы могли бы назвать «навыками работы с людьми», и в определенной степени психологической проницательности. Способностям такого рода, конечно, обучить сложнее, но сам Генрих Шмидт служил примером того, как вести дела с лелеющим свой статус знатным начальством, с подчиненными из низших слоев, не слишком заслуживающими доверия, с беспокойными «бедными грешниками» в камерах пыток и на виселице. Для работодателей Генриха в Бамберге ключевыми качествами успешного палача были послушание, честность и благоразумие – все это следовало из клятвы, данной им при вступлении в должность:

Я обязуюсь защищать моего милостивого господина, [властителя] Бамберга, и епархию Его Светлости от всякого вреда, вести себя благочестиво, верно служить в должности, чинить судебный допрос и наказывать всякий раз, как прикажет светская канцелярия Его Cветлости; также брать не больше соответствующей платы, назначенной постановлением; кроме того, что бы я ни услышал во время допроса по уголовному делу или что бы ни было велено мне хранить в тайне, я не никому того больше не раскрою; и я обязуюсь никуда не выезжать без прямого разрешения камерария, маршала или распорядителя дворца моего милостивого господина, и буду я покорным и послушным во всех предприятиях и повелениях, преданным и безупречным во всех делах. Так помогите мне Господь и святые![70]

Франц на собственном опыте узнал, что вынесение каждого смертного приговора, который должен был исполнить его отец, строилось на взаимодействии множества участников, на сложном балансе различных интересов и целей, а также видел на практике деловое измерение уголовного правосудия. Неизвестно, был ли Генрих достаточно хорошим примером в каждой из этих областей, но юный Франц быстро понял, что техническое мастерство на самом деле будет иметь значение меньшее для его профессионального успеха, чем способность внушить доверие своим работодателям, страх людям, попавшим на допрос, и уважение соседям. Другими словами, перформативный аспект его работы не ограничивался драматическими и, конечно же, важными минутами на эшафоте. Должность палача – это всеохватывающая пожизненная роль, требующая постоянного самоанализа и бдительности.

Навыки общения требовались и во взаимодействии с коллегами. Как и прочие специалисты, Майстер Генрих и палачи из других городов использовали профессиональный жаргон, часто основанный на уличном сленге того времени, известном как Rotwelsch, или Gaunersprache. Про повешение, например, говорили «зашнуровать», а обезглавливание называли «нарезкой». Особо продвинутым палачом можно было восхититься за его «превосходный узел», «хорошую игру колесом» или «симпатичную нарезку»[71]. У палачей было свое собственное слово для неаккуратного обезглавливания (putzen, или «зачистка»), а также цеховые прозвища, такие как Панч (Удар), Убийца, Нарезчик, Сокрушитель, Избавитель и Дробильщик. Хотя и не слишком лестные, эти самоопределения, по крайней мере, не были такими презрительными и живописными, как десятки народных прозвищ, среди которых встречались: Укоротитель, Монстр, Кровавый Судья, Дурной Человек, Вешатель Воров, Голова-с-Плеч, Секач, Молоток, Мастер Хаммерлинг (кличка дьявола), Укладчик, Ганс-Резак, Галстучник, Святой Ангел, Мастер Ай, Мастер Порядка и самое бесхитростное из них – Мясник[72].

Как и в других гильдиях и братствах, палачи раннего Нового времени звали друг друга «кузенами» и приурочивали неформальные встречи к свадьбам и празднествам, периодически устраивая большой общий сход. Самый известный сход немецких палачей, известный как Коленбергский суд, впервые состоялся в Базеле в XIV веке и от случая к случаю повторялся там же вплоть до начала XVII века. Собрание по форме проходило как типичный позднесредневековый «суд равных», сочетающий в себе решение спорных вопросов с забавными ритуалами, обильным приемом пищи, возлияниями и обменом историями. Поначалу членами были не только палачи, но и много другого «бродячего люда», не имевшего своей гильдии или суда. К XVI веку на собраниях уже преобладали палачи и носильщики, но прочие маргиналы, и мужчины и женщины, еще принимали в нем участие. Согласно описанию 1559 года, суд собирался на площади возле резиденции палача на холме Коленберг, «под большой липой [символизировавшей в Германии правосудие] и другим высоким деревом, которое здесь называют уксусным». Председательствующий судья, избранный собранием, должен был держать «босые ноги в бочонке с водой и летом и зимой» и заслушивать дела об оскорблениях и прочих конфликтах среди своих товарищей-палачей. Опросив семерых присяжных, судья объявлял решение, выливал бочонок, и начинались праздничные мероприятия. Один разгневанный муж, вызванный на суд палачом – любовником его жены, презрительно назвал собрание «чужеземной церемонией», игнорируемой всеми местными жителями, за исключением самих бедокуров (по-видимому, включавших и его собственную жену)[73].

В дневнике Франца Шмидта не упоминаются посещения Коленбергского суда или другого, подобного ему, общего схода. Возможно, что Генрих и заставил его хотя бы раз съездить в Базель или на другое собрание. Но куда более вероятно, что отец и сын сочли бы такое буйное и неразборчивое общение с проститутками и нищими нежелательным напоминанием о давних постыдных ассоциациях, связанных с их ремеслом. Карнавальный и нерегулярный характер суда также относился к более раннему времени, до введения сложных юридических механизмов и придания профессионального статуса ремеслу палача. Франц уже знал многих из своих коллег через отца и, конечно, общался с некоторыми из них. Однако воспевать свою профессиональную идентичность и обсуждать секреты ремесла это поколение палачей предпочитало в частном порядке и, конечно, вдали от скорняков, дубильщиков и прочих представителей позорных ремесел, от которых палачи так усердно старались обособиться.

Но вернемся к кульминации ученичества Франца Шмидта, а именно его тренировкам с «мечом правосудия». В отличие от топоров, которые на континенте обычно ассоциировались с наемниками и лесниками, мечи в домодерной Европе воплощали честь и справедливость. Императоры, князья и другие правители говорили о своей законной власти, данной Богом, как о мече, а само оружие играло заметную роль в коронациях и других официальных церемониях. Право носить меч долгое время оставалось ревностно охраняемой, исключительной привилегией знати, наглядной демонстрацией их высокого статуса. Поэтому обезглавливание мечом еще со времен Древнего Рима было привилегией граждан и аристократов, повсеместно предпочтительной формой казни – более «почетной» и более быстрой.

Сам меч палача стал объектом особой символической и материальной ценности. Он был внушительного размера – в среднем более метра в длину и весом свыше двух с половиной килограммов – и часто впечатляюще украшен. К середине XVI века типичный боевой меч, использовавшийся средневековыми палачами, был в основном вытеснен специально разработанным оружием с плоским острием и тщательно сбалансированным распределением веса, решавшим единственную задачу – обезглавливание. Многие такие мечи сохранились до наших дней и свидетельствуют о необычайном мастерстве и продуманности, вложенных в них создателями. Как правило, на каждом мече имелась своя уникальная надпись: «Через правосудие земля будет процветать и благоденствовать, в беззаконии она не выживет», «Берегись недобрых дел, не то плаха – твой удел», или еще лаконичнее: «Господа судят, я казню»[74]. Встречались мечи с гравировками изображений весов правосудия, Христа, Мадонны с Младенцем, виселицы, колеса или отсеченной головы. Некоторые династии палачей оставляли на мече имена и даты жизни каждого его владельца, а одна семья даже делала на своем зазубрины, означавшие число казненных с его помощью людей.

«Меч правосудия» Майстера Генриха был, таким образом, не просто знаком его технического мастерства, но и последней тонкой нитью, связующей семью изгоев с миром чести. Для его сына-ученика он также стал символом нового, в некотором роде даже уважительного, отношения к профессии, что резко контрастировало с образом «наемного мясника», который все еще жил в сознании многих людей. Уже будучи взрослым, Франц получит во владение меч, разработанный в соответствии с его собственными требованиями, и будет гордо носить его в деревянных и кожаных ножнах, извлекая лишь в самый решающий момент публичной драмы. В своем дневнике он тщательно отмечает точные даты своей «первой казни мечом», «первой казни мечом в Нюрнберге» и «первой казни мечом [жертвы], стоявшей на ногах»[75].

Весной 1573 года на пути Франца Шмидта к обретению им статуса палача-мастера оставалось два препятствия. Как и всякому ремесленнику, ему требовались провести несколько лет в качестве подмастерья, странствующего по сельской местности, подрабатывающего в разных местах и получающего ценный опыт. Но, прежде чем начать профессиональные странствия, он должен будет пройти проверку на мастерство. К XVIII веку Пруссия для желающих стать палачами введет обязательный экзамен, включающий не только письменную, но и практическую часть, призванную определить, умеет ли заявитель пытать, не ломая костей, сжигать трупы так, чтобы оставался лишь пепел, и насколько мастерски он владеет приспособлениями для допроса и казни[76]. Конечно, подобная процедура в Бамберге XVI века была куда менее подробной и формализованной, но для ученика было крайне важно добиться ритуального одобрения мастеров, если он надеялся в будущем найти хорошее место.

Решающий день наступил для 19-летнего Франца 5 июня 1573 года. Это была единственная точная дата, которую он смог припомнить пять лет спустя, когда начал вести дневник, подчеркивая этим ее важное место в своей жизни. Вместе с отцом он совершил двухдневное путешествие в деревню Штайнах, в 40 милях к северо-западу от Бамберга. Осужденным был некто Линхардт Русс из Цайерна, исчерпывающая характеристика которого приведена в журнале Франца, а именно – «вор». Вполне возможно, что кто-то из коллег Генриха стал свидетелем казни, учитывая ее значимость в жизни отца и сына. В иных обстоятельствах она осталась бы рутинным повешением. Форма казни оценивалась как наименее престижная для профессионала, зато при ее исполнении сложно было допустить ошибку. О чем думал молодой Франц, пока он вел Линхардта Русса к виселице, связывал запястья и лодыжки в установленном порядке и подталкивал его вверх по лестнице к ожидавшей петле? Дрогнул ли его голос, когда он давал осужденному право последнего слова? Была ли замечена в толпе деревенских жителей молодость палача, усомнились ли они в его мастерстве? Об этих вещах мы можем только догадываться. Но что мы знаем точно, так это то, что Франц справился со своей задачей без каких-либо явных ошибок. Когда тело приговоренного безжизненно повисло в петле, Майстер Генрих – или, возможно, другой мастер – взошел на помост. С ритуальной торжественностью он «по древнему обычаю» нанес мертвецу три пощечины, а затем громко объявил всем собравшимся, что молодой человек «казнил искусно, без ошибок» и отныне должен быть признан мастером. Позже Франц получит нотариально заверенный сертификат (Meisterbrief), в котором для потенциальных работодателей будет указано, что новый мастер выполнил свою задачу «со всей отвагой к полному удовлетворению»[77] и получает право быть нанятым за соответствующую оплату в качестве мастера. Как и в других ремеслах, по окончании успешного экзамена на мастера-палача часто следовало праздничное мероприятие для членов семьи и друзей, которые охотно наслаждались гостеприимством гордого за отпрыска отца. Если такое празднование и было запланировано в случае Франца, то, скорее всего, оно прошло чуть позже, в Бамберге.

Полвека спустя горькая обида все еще наполняла воспоминания бывшего палача, когда он описывал «великое несчастье, [которое] возложило на моего отца, как и на меня самого, обязанности палача, которых, как бы этого ни хотел, я не мог избежать»[78]. Но при этом в его повествовании присутствует и чувство некоей удовлетворенности тем, что он провел свою жизнь, занимаясь восстановлением «мира, спокойствия и единства» на земле. В возрасте 19 лет, все еще под впечатлением от своей первой казни, будущий Майстер Франц только начал испытывать это смешанное чувство отвращения и гордости, вызываемое предопределенной ему профессией. Двойственное чувство будет продвигать его вверх по карьерной лестнице в течение всех последующих за этим знаменательным днем лет, но и оно же зародит в молодом палаче внутренний конфликт, сделав недостижимым то подлинное личное и профессиональное удовлетворение, которого он искал.

2
Подмастерье

В общении с людьми ум человеческий достигает изумительной ясности.

МИШЕЛЬ МОНТЕНЬ. ОПЫТЫ. КН. 1, ГЛ. XXVI. О ВОСПИТАНИИ ДЕТЕЙ[79]

Из жалости я должен быть жесток; плох первый шаг, но худший недалек.

УИЛЬЯМ ШЕКСПИР. ГАМЛЕТ. АКТ 3, СЦЕНА 4[80]

Формально инициированный в братство палачей, 19-летний Франц Шмидт теперь готов был начать строить свою профессиональную биографию, которая однажды смогла бы обеспечить ему постоянную должность. Вскоре после своего дебюта в Штайнахе в июне 1573 года молодого подмастерья вызвали в город Кронах, что на полпути между Бамбергом и Хофом, для проведения своей первой казни колесованием. Он описал этот случай кратко, что вообще характерно для его записей, относящихся к периоду работы подмастерьем. Мы узнаем лишь, что разбойник, некий Бартель Дохендте, обвинялся по крайней мере в трех убийствах, совершенных вместе с безымянными сообщниками. Его последним невыносимым мучениям предшествовало непримечательное повешение другого преступника, вора, и, таким образом, Франц Шмидт впервые не только колесовал, но и совершил двойную казнь. Молодой Шмидт никак не выделяет этот новый профессиональный опыт, по крайней мере в письменной форме.

При содействии своего отца Франц в течение первых 12 месяцев работы выполнил семь заказов – число весьма внушительное. В основном это были казни воров «посредством веревки», которые Шмидт описывает в кратких и бесстрастных выражениях. Повешение представляло собой относительно простой, хотя и ужасающий процесс: палач поднимался вместе с «бедным грешником» по лестнице, а затем просто сталкивал с нее свою жертву. В некоторых юрисдикциях использовали стремянки или стулья, но платформа с люком не фигурировала нигде в Европе вплоть до конца XVIII века. Таким образом, никакого резкого падения, ломающего шею, не происходило, а, скорее, имело место продолжительное удушение, которое могло быть ускорено палачом или его помощником. Бьющуюся в конвульсиях жертву тянули за ноги, обычно надев специальные перчатки из собачьей кожи. Когда отчаянная борьба за жизнь оканчивалась, Франц убирал лестницу и оставлял труп висеть, покуда тот не разлагался и не падал в заполненную костями яму под виселицей.

Три раза в течение первого года работы Франц проводил «казнь с помощью колеса». Это была длительная процедура, требовавшая от него большой физической и эмоциональной стойкости. Молодой палач должен был совершить откровенно бесчеловечный, даже отвратительный, акт как профессионал. По сути, этот метод казни, обычно предназначавшийся для известных разбойников и прочих душегубов, представлял собой публичную пытку, так же как и более омерзительные, но и гораздо реже встречающиеся случаи потрошения и четвертования. Однако если повсеместно распространенные пытки в тюремной камере служили якобы получению показаний для осуждения или оправдания, то публичное колесование должно было дать ритуальный выход общественному гневу и напугать зрителей с преступными наклонностями. Все трое, кого Франц казнил колесованием в течение первого года, были повинны во множестве убийств, но только Клаус Ренкхарт из Файльсдорфа, седьмая жертва молодого палача, заслужил больше, чем пара строк в дневнике Шмидта. Осенью 1574 года Майстер Генрих договорился, чтобы его сын отправился в деревню Грайц более чем в 60 километрах к северо-востоку от их родного Хофа. По завершении четырехдневного путешествия из Бамберга Франц столкнулся лицом к лицу с самим Ренкхартом, осужденным за три убийства и многочисленные грабежи. Их первоначальный контакт, вероятно, был кратким, но в течение последнего часа жизни осужденного палач и его жертва были неразлучны.

Сразу же после вынесения местным судом смертного приговора Франц препроводил скованного Ренкхарта в ожидавшую их запряженную повозку. Пока процессия неспешно двигалась к месту казни, молодой Шмидт раскаленными щипцами «кусал» приговоренного строго определенное предписанием суда число раз, отрывая кусочки плоти от рук или туловища осужденного. Автор дневника почти никогда не комментирует этот элемент казни, но ясно, что число «укусов» не превышало четырех, иначе оно могло стать, как считалось, фатальным. По прибытии на эшафот Франц заставил ослабленного и окровавленного Ренкхарта раздеться до исподнего и лечь, сам же стал прикреплять свою жертву и методично просовывать деревянные планки под каждый сустав, чтобы легче было ломать кости. Количество ударов тяжелым тележным колесом или особым кованым прутом также четко определял суд, как и то, в какой последовательности наносить удары. Если судья и присяжные готовы были проявить гуманность, Франц действовал «сверху вниз», нанося сначала «удар милосердия» по шее или по сердцу бедного грешника, прежде чем приступить к дроблению уже мертвых конечностей. Если же судьи полагали преступление особенно гнусным, то процедура проводилась «снизу вверх», продлевая агонию как можно дольше, и Францу приходилось поднимать колесо повозки для нанесения ударов 30, а иногда и более раз, пока не исчезнут последние признаки жизни. Дневник Франца ничего не сообщает нам о том, имел ли место удар милосердия на этой казни, но можно предположить, что вряд ли, учитывая букет злодеяний преступника. Завершив акт возмездия, молодой палач отвязал изуродованное тело Ренкхарта от помоста и закрепил его на колесе, колесо на шесте, а шест затем установил вертикально, чтобы труп еще долго клевали падальщики – наглядное предупреждение всем прибывающим в город о том, что здесь беспощадны в делах правопорядка.


Проведенная Францем Шмидтом в 1585 году казнь отцеубийцы Франца Зойбольдта, иллюстрация из общественного листка. В левом верхнем углу изображена «бесчеловечная» засада Зойбольдта и убийство им собственного отца, расставляющего ловушки для птиц. На первом плане Майстер Франц орудует раскаленными щипцами во время процессии к месту казни. По прибытии к Воронову Камню обездвиженный Зойбольдт подвергается казни колесованием, затем его труп поднимается на колесе и выставляется на всеобщее обозрение (на заднем плане, между виселицей и головой, посаженной на кол)


Как Франц относился к своей роли в жутких кровавых ритуалах? Записи в дневнике не способствуют прояснению этого вопроса, за исключением, возможно, самой их краткости. Было ли его поведение в бытность подмастерьем столь же сдержанным, как эти записи? В конце концов, свидетельствовать о таких изуверских вещах и совершать их своими руками совсем не одно и то же. Не менее важной, чем овладение технической стороной дела, была для него психологическая задача развития выдержки, чтобы спокойно смотреть в глаза осужденным, подобным Ренкхарту, в процессе прекращения их земного существования. И самое главное, как он сумел не допустить, чтобы почти ежедневно совершаемое насилие не поглотило его самого?

Короткий абзац, который Франц оставил о Ренкхарте в своем дневнике, дает лишь частичный ответ. Вместо того чтобы описывать сам ритуал казни, как он часто делает в более позднем возрасте, палач-подмастерье сосредоточивается на преступлениях Ренкхарта, уделяя основное внимание его зверствам, которые, очевидно, ужаснули начинающего палача до глубины души. После краткого перечисления убийств разбойника Франц рассказывает, как однажды ночью Ренкхарт и его подельник вторглись в стоящий на отшибе сельский дом, известный как Лисья мельница. Ренкхарт «застрелил мельника [и] принудил его жену и служанку ему подчиняться и изнасиловал их. Затем он заставил их поджарить на сале яйцо и положить его на тело мертвого мельника [и] принудил жену мельника присоединиться к нему во время еды. А еще он пнул тело мельника и сказал: «Мельник, как тебе эта закуска?» Шокирующее попрание разбойником всех основ человечности в глазах Франца полностью оправдывало его последующую «смерть от колеса». Эта уловка – напоминать себе и запечатлевать отвратительные преступления, за которые полагались именно те наказания, что приводил в исполнение Франц, – стала полезным приемом, вселявшим в него уверенность на протяжении всей карьеры.

На дороге

В возрасте от 19 до 24 лет Франц продолжал использовать дом своих родителей в Бамберге в качестве базы, пока странствовал по проселкам Франконии от одного заказа к другому. В этом отношении его жизнь мало чем отличалась от жизни большинства подмастерьев того же возраста, каждый из которых стремился создать себе репутацию и получить постоянную должность мастера. Имя и профессиональные контакты Майстера Генриха хорошо послужили ему в этот период, обеспечив работой по допросу или исполнению наказания в нескольких деревнях. Ни одно из этих небольших сообществ не могло дать Францу постоянную должность, но вместе они позволяли зарабатывать на жизнь, получая бесценный опыт.

В его дневниковых записях об этом периоде зафиксировано 29 казней в 13 городах, чаще всего в Холльфельде и Форххайме, каждый из которых находился на расстоянии менее чем двух дней пути от его нового дома. (См. карту в начале книги.) Кроме того, он совершил три казни в Бамберге, подменяя отца: одну в 1574 году и две – в 1577 году[81]. В позднейшие годы Франц порой доверял дневнику пространные размышления, в которых строил догадки относительно таких вещей, как мотивы казненных им людей. Но в эти первые годы лишь описание казни Ренкхарта занимает более чем одну или две строки. Профессиональное развитие доминировало в мыслях и отражалось в сочинениях молодого подмастерья, и потому он был сосредоточен на документировании числа совершенных казней и разнообразия своего «репертуара» методов умерщвления. Даже самым тонким намекам на самоанализ пришлось подождать, покуда Франц не самоутвердился в этой жизни.

Как и многие амбициозные молодые люди, Шмидт, очевидно, понимал – возможно, в том числе благодаря советам отца, – что квалификация сама по себе не принесет ему желаемой постоянной должности. Во все более прибыльном и, следовательно, конкурентном мире профессиональных палачей человеку необходимо было развивать сеть социальных взаимодействий и создавать себе доброе имя. Генрих Шмидт мог помочь своему сыну войти в профессию, но окончательный успех зависел от способности Франца произвести впечатление на влиятельных юристов своими профессиональными навыками и личной честностью. С этой целью приобретение опыта работы на эшафоте сочеталось с формированием образа честности, надежности, благоразумия и даже праведности. В последующие годы Франц заметно улучшит свою репутацию, становясь все ближе и ближе к респектабельному обществу. Но в самом начале карьеры главной задачей было отдалиться, насколько это возможно, от дурного общества. Это рано проявившееся стремление к самостоятельному развитию сделало для него годы странствий подмастерьем более трудными и одинокими, но оно же и позволило выработать многие привычки и черты характера, которые позже подарили известность и почет Майстеру Францу.

Странствуя, подобно «перелетной птице», Франц встречал людей практически всех социальных положений. Мы склонны думать о старой Европе как о чем-то малоподвижном, но на самом деле уровень мобильности в то время был уже довольно высоким. Молодой палач мог моментально определить географическую принадлежность большинства путешественников по их одежде и транспортным средствам. Дворянство в меховом облачении и городская знать в шелковых дорожных плащах были, как они того и хотели, самыми заметными на дорогах, путешествуя верхом или в повозке в сопровождении по крайней мере нескольких вооруженных слуг. Торговцы, банкиры, врачи и юристы также обычно путешествовали верхом и облачались в шерстяные мантии. Сам Франц наверняка мог использовать лошадь своего отца, но, скорее всего, путешествовал пешком, как и прочий люд, стесненный в средствах. На грязных тропинках и слякотных дорогах Франконии его часто настигали и обгоняли верховые гонцы и грузовые телеги, заполненные изделиями ремесленников, вином или продуктами. Паломники, отправляясь к религиозным святыням, надевали покаянные белые одежды, или вретища, и передвигались неспешно, в то время как семьи, спешившие на свадебный пир, или крестьяне, шедшие на рынок, торопились и шумно болтали. Подмастерье в скромной шляпе и дорожном плаще, возможно с посохом в руке, был одним из самых привычных типажей на дороге.

Франц хорошо знал, что сельские путешествия таили в себе немало опасностей. Нам неизвестно, сталкивался ли он когда-либо лично с разбойниками или головорезами. Однако мы знаем о другой, не столь очевидной угрозе, регулярно нависавшей над молодым палачом, заставляя от нее уклоняться, – постыдном общении с «бродячим людом», которого на дороге было предостаточно[82]. Наименее маргинальными были мигрирующие сельскохозяйственные работники и путешествующие торговцы: коробейники, лоточники, лудильщики, оловянщики, точильщики ножей и старьевщики. Сами палачи, как и мясники с кожевниками, до сих пор считались частью этой группы, куда входили и представители тогдашнего шоу-бизнеса – акробаты, волынщики, кукольники, актеры и устроители медвежьей травли. Если бы Франц во время путешествий публично общался с кем-то из этих людей, то рисковал бы навлечь на себя ту самую социальную стигму, которой стремился избежать.

Его близкое знакомство с преступным миром, так называемым воровским обществом, ставило Франца в еще более неудобное положение. Многие помощники отца происходили из сомнительных семей, как и большинство его жертв. Подобно всем палачам, отец и сын Шмидты свободно владели ротвельшем, красочным уличным арго бродяг и преступников, который сочетал в себе элементы идиша, цыганского и разных немецких диалектов. Например, обитатель преступного мира, который «купил обезьяну» (то есть был пьян), мог опасаться столкновения с «любовником» (блюстителем закона), особенно если он недавно «фехтовал» (попрошайничал), «заключал сделки» (мошенничал) или «отжигал» (шантажировал)[83]. Франц также умел читать знаки и символы, которые такие бродяги вырезали или писали мелом друг для друга на стенах странноприимных домов и постоялых дворов[84]. Обширные личные контакты, которые связывали молодого Шмидта с закоренелыми «профессионалами», пусть и не в качестве члена их круга, делали его скорее тенью их «смышленого» сообщества, нежели частью широкой общественности, живущей «без понятий». Близкое знакомство с обитателями обоих миров помогало ему распознавать и избегать темных личностей, но за годы своего ученичества у отца он также понял и то, что грань между честным и нечестным не является чем-то постоянным и очевидным.

В этом отношении самой большой проблемой для молодого человека того времени, стремившегося заслужить себе честное имя, были другие молодые люди. Куда бы ни шел Франц, он сталкивался с доминирующей культурой неженатых мужчин – будь то подобные ему подмастерья или вершители темных дел. Основу этого социума составляли, главным образом, выпивка, женщины и состязания. В частности, алкоголь составлял ключевой компонент мужской дружбы в Германии раннего Нового времени и имел особое значение в обрядах перехода[85] среди молодых мужчин. Сопровождаемые непристойными песнями и стишками, обильные возлияния создавали эфемерные связи между пьющими или становились частью формального посвящения в компанию местной молодежи, военный отряд, профессиональное сообщество или даже своего рода кровное братство. Таверны с причудливыми названиями, такими как «Синюшный ключ» или «Золотой топор», обычно были первыми остановочными пунктами для всех путешественников мужского пола, прибывших в город или деревню, а возможность проставиться была самым эффективным для новичка способом завоевать уважение и завести новых друзей, по крайней мере номинально.

Как и сегодня, дружба юношей того времени зиждилась на состязаниях всех мастей. Азартные и карточные игры являлись чем-то непреложным. Кулачные бои или стрельба из лука не только выявляли физические навыки, но и служили возможностью для ставок. Легендарной стала традиция немецких мужчин предаваться продолжительному пьянству и устраивать «дуэли» вина и пива, которые иногда приводили к серьезным отравлениям или, в редких случаях, даже к смерти. Дух пьяного товарищества в тавернах зачастую вел к неуемной и приукрашивающей похвальбе сексуальной удалью. И конечно, опасное сочетание алкоголя и тестостерона неизбежно вызывало насилие – не только драки и поножовщину среди самих удальцов, но и нападения на других, по большей части сексуальные посягательства на женщин[86].

Участие в этих буйствах было неприемлемым для амбициозного молодого палача. Его старания избежать подобных компаний, а также общения с темными личностями требовали непреклонности и постоянства. Вытекающая из них самоизоляция, вероятно, являлась эмоциональным испытанием для Франца, тем более что он еще не получил признания благородного общества. Владельцы респектабельных гостиниц проявляли настороженность в отношении человека его происхождения и неохотно размещали на постой, даже с учетом поручения от князя-епископа, приличного внешнего вида и воспитанности. На дорогах Шмидт мог скрывать свою профессиональную принадлежность, даже, возможно, лгать, чтобы найти приют в доме или сарае гостеприимного незнакомца. Но по прибытии в деревню для совершения казни скрывать свою личность становилось бессмысленно, поэтому фактически он оказывался вне социальной жизни. Единственными юношами, готовыми выпить с Францем (и за его счет), были как раз те, кого он пытался избежать, – нищие, наемники и вероятные преступники. Его возможности в общении с женщинами были столь же ограниченны: дочери благородных ремесленников не желали иметь с ним ничего общего, а встречи с проститутками или иными распутными особами подорвали бы репутацию, которую он кропотливо создавал.

Таким образом, Франц не принес сколько-нибудь ощутимой социальной жертвы, когда принял решение, редкое для человека той эпохи: никогда не пить вина, пива или любого другого алкоголя. Эту клятву он, очевидно, хранил до конца своей жизни и в итоге, благодаря ей, стал широко известен и почитаем. Религиозные убеждения Франца, вероятно, сыграли свою роль в этом выборе, но полное воздержание от алкоголя было редкостью в XVI веке даже среди самых благочестивых мужчин и женщин. Сегодня мы могли бы предположить, что такое решение было продиктовано психологической травмой, полученной им от пьяного близкого ему человека, возможно даже от отца. Но какие религиозные или эмоциональные причины ни стояли бы за этим, клятва трезвости Шмидта была еще и тщательно продуманным карьерным решением. Европейцы раннего Нового времени считали само собой разумеющимся, что палачи чрезмерно пьют – этот стереотип имел под собой основания. Вынужденные снова и снова убивать и мучить своих собратьев, многие коллеги Франца искали смелости перед казнью в одной-двух кружках пива, а после – забвения в большом количестве вина. Публично опровергая легенду о пристрастии палачей к бутылке, Франц нашел эффективное средство подчеркнуть свой трезвый, во всех отношениях, подход к жизни. Этот прием социального джиу-джитсу ловко использовал недостаток, заключавшийся в фактической изоляции палача, и превратил его в добродетель, выделявшую Франца в глазах будущих работодателей, а возможно, и общества в целом. Тихий подмастерье, сидевший в дальнем углу таверны без выпивки и приятелей, был одинок, но зато он точно знал, что делает[87].


Скачать книгу

Переводчик Тимофей Раков

Редактор Михаил Белоголовский

Научный редактор Анастасия Ануфриева

Руководитель проекта А. Казакова

Дизайн обложки А. Бондаренко

Корректоры И. Астапкина, С. Чупахина

Компьютерная верстка М. Поташкин

© 2013 by Joel F. Harrington

© 2013 by Gene Thorp, Maps copyright

Published by arrangement with Farraf, Straus and Giroux, New York

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2020

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Фронтиспис: Альбрехт Дюрер. «Святая Екатерина Александрийская и палач» (1517 год). Обратите внимание, что палач крепко удерживает святую, стоящую на коленях, прежде чем нанести удар

* * *

Моему отцу, Джону Харрингтону-мл.

Пролог

Каждый успешный человек достоин уважения.

ЮЛИЙ КРАУТЦ, БЕРЛИНСКИЙ ПАЛАЧ (1889 Г.)[1]

Солнце едва взошло над горизонтом, когда горожане уже начали собираться прохладным утром четверга 13 ноября 1617 года. Имперский город Нюрнберг, известный на всю Европу как цитадель закона и порядка, готовился к очередной публичной казни, и зрители из разных слоев общества спешили занять хорошие места до начала действа. Торговцы уже выставили свои лотки с нюрнбергскими колбасками, квашеной капустой и соленой сельдью, расположившись вдоль всего маршрута шествия на казнь, от ратуши до виселицы прямо за городскими воротами. В толпе звенели бутылками разносчики вина и пива, среди которых были и совсем дети. Примерно к десяти утра собралось несколько тысяч горожан, и дюжине или около того городских стражников, известных в народе как стрелки, уже с трудом удавалось поддерживать порядок. Пьяная молодежь толкалась и горячилась, распевая непристойные куплеты. Острый запах мочи и рвоты смешивался с ароматом жареных сосисок и каштанов.

Слухи о приговоренном преступнике, которого все называли «бедным грешником», разлетались в толпе моментально. Его имя Георг Карл Ламбрехт, 30 лет, уроженец деревни Майнбернхайм во Франконии. Хотя много лет он учился у мельника и даже успел поработать им, в последнее время бедолага занимался куда менее престижным делом – торговал вином вразнос. Все знали, что его приговорили к смерти за подделку большой партии золотых и серебряных монет вместе с братом и другими негодяями, которым удалось удачно скрыться. Но куда более интриговало зрителей то, что преступник был сведущ в магии, что он развелся с первой женой из-за измен и «таскался по округе» с ведьмой по кличке Железная Плутовка, имевшей дурную славу. Многие свидетели показали, что однажды Ламбрехт подбросил в воздух черную курицу и прокричал: «Узри же, диавол, вот твое лакомство, а мне отдай мое!», чем наслал смертельное проклятие на одного из своих врагов. Поговаривали, что его покойная мать тоже была ведьмой, а отца много лет назад казнили за воровство, и это наглядно подтверждали слова тюремного капеллана про яблочко, упавшее недалеко от яблони.

Незадолго до полудня начали торжественно звонить колокола расположенной неподалеку церкви Св. Зебальда, к которым тут же присоединились колокола церкви Девы Марии на рыночной площади, а следом и церкви Св. Лаврентия на другой стороне реки Пегниц. Через несколько минут из боковой двери величественной городской ратуши вывели «бедного грешника» – его лодыжки были скованы, а запястья связаны крепкой веревкой. Иоганн Хагендорн, один из двух священников уголовного суда, позднее записал в своем дневнике, что в этот момент Ламбрехт повернулся к нему и с жаром стал молить об отпущении своих бесчисленных грехов. Он также предпринял последнюю бесплодную попытку испросить замены полагавшегося фальшивомонетчику сожжения заживо на обезглавливание мечом, смерть более быструю и почетную. Его просьбу отклонили, и на прилегающую рыночную площадь Ламбрехта препроводил старый городской палач Франц Шмидт. Оттуда процессия городских сановников неспешно двинулась к месту казни в миле от площади. Торжественный кортеж возглавлял «кровавый судья» в красно-черном убранстве и верхом. За ним шли своим ходом приговоренный с двумя капелланами и палач. Как и всех представителей этого ремесла, горожане называли его почтительно – Майстер Франц. Следом двинулись одетые в черное представители городского совета Нюрнберга, отпрыски богатейших семейств города, а также главы местных ремесленных гильдий – в знак того, что казнь воистину есть дело всех граждан. По мере того как шествие протискивалось сквозь толпу, рыдающий Ламбрехт благословлял всех, кого узнавал, прося у них прощения. Выйдя за грозные стены города через южные ворота Фрауэнтор, процессия достигла своей цели – одиноко стоящего возвышения, прозванного людьми Вороновым Камнем из-за птиц, слетавшихся пировать на тела, оставленные гнить после казней. «Бедный грешник» вместе со своим палачом преодолел каменные ступени и обернулся, чтобы обратиться к толпе, но взгляд его невольно задержался на стоящей по соседству виселице. В последний раз он исповедался перед согражданами, взмолился о Божественном прощении, затем упал на колени и стал читать молитву Господню, пока капеллан бормотал ему в ухо слова утешения.

Когда священник закончил, Майстер Франц усадил Ламбрехта на «трон правосудия» и повесил ему на шею тонкий шелковый шнур, чтобы можно было незаметно задушить приговоренного до того, как тот будет сожжен – последний акт милосердия от палача. Потом он крепко обвязал подсудимого цепью вокруг груди, повесил ему на шею мешочек с порохом а между руками и ногами Ламбрехта поместил венки, покрытые смолой. Все для того, чтобы тело сгорело быстрее. Пока Майстер Франц раскладывал несколько бушелей соломы вокруг своей жертвы, фиксируя их колышками, капеллан продолжал молиться вместе с «бедным грешником». Затем палач бросил факел у ног Ламбрехта, но прямо перед этим его помощник тайком затянул шнур вокруг шеи осужденного, предположительно задушив его. Однако, когда огонь добрался до «трона», стало ясно, что ничего не вышло, и жуткий крик огласил окрестности: «Господи, в руки Твои я вверяю душу мою!» Когда огонь разгорелся, из пламени донесся последний вопль: «Господи Иисусе, прими мою душу!», после чего все поглотил треск огня, а воздух наполнил запах горелой плоти. Позже в тот же день капеллан Хагендорн, укрепившись в сочувствии к казненному после его благочестивого раскаяния в конце земного пути, признался своему дневнику: «Я не сомневаюсь, что он пережил эту страшную и презренную смерть ради жизни вечной, уже став ее дитя и наследником»[2].

Один изгой уходит из этой жизни, другой остается, сметая обугленные кости и пепел своей жертвы. Профессиональных убийц, таких как Франц Шмидт, издавна боятся, презирают и даже жалеют, но мало кто считает их настоящими личностями, способными – или достойными – быть интересными для потомков. Однако о чем думает этот 63-летний палач-ветеран, когда чистит камень, где еще недавно последние стоны осужденного, полные отчаяния и благочестия, пронзали густой дым? Разумеется, нет никаких сомнений в виновности Ламбрехта, которую тот сам помог установить в ходе двух долгих допросов, а также подтвержденной показаниями нескольких свидетелей, не говоря уже о фальшивках и других неопровержимых уликах, найденных в его жилище. Может быть, Майстер Франц размышляет и сожалеет о неудачном удушении, которое стало причиной такой неприятной сцены? Задело ли это его профессиональную гордость, сказалось ли на его репутации? Или он просто стал бесчувственным, полвека занимаясь делом, которое любой другой счел бы омерзительным?[3]

Обычно такие вопросы способны вызвать лишь умозрительные предположения, игру в догадки без шансов найти ответ. Но в случае с Майстером Францем Шмидтом из Нюрнберга у нас есть редкое и явное преимущество. Как и его коллега-капеллан, Майстер Франц вел личный журнал казней и других уголовных наказаний, которые он проводил на протяжении своей исключительно долгой карьеры. Этот поразительный документ охватывает 45 лет, начиная с первой казни, совершенной Шмидтом в возрасте 19 лет в 1573 году и заканчивая его уходом на пенсию в 1618 году. Как оказалось, жуткое убийство кающегося фальшивомонетчика станет его последней казнью, кульминацией всей карьеры, в ходе которой, по его собственным подсчетам, он лично лишил жизни 394 человека и высек, или изуродовал, еще сотни.

Так что же происходило в голове Майстера Франца? Удивительно, но, хотя его дневник хорошо известен историкам Германии раннего Нового времени (ок. 1500–1800 гг.), очень немногие читатели сего документа, если таковые вообще имелись, пробовали ответить на этот вопрос. По меньшей мере пять рукописных копий утерянного оригинала ходили по рукам в течение почти двух веков после смерти его автора, причем печатные версии появились в 1801 и 1913 годах. Сокращенный английский перевод издания 1913 года был опубликован в 1928 году, за ним последовали простые факсимиле двух немецких изданий, выпущенных мелкими тиражами[4].

Моя первая встреча с дневником Майстера Франца произошла несколько лет назад в краеведческом отделе книжного магазина в Нюрнберге. Хотя это и не так драматично, как, скажем, обнаружение давно утерянной рукописи в запечатанном хранилище, которое открывается лишь после того, как вы решите серию древних загадок, тем не менее это был момент озарения. Сама мысль о том, что профессиональный палач, живший четыре века назад, мог быть вполне грамотным, не говоря уже о том, чтобы оказаться каким-то образом мотивированным записывать в таком виде свои мысли и поступки, поразила меня глубиной открывшейся перспективы. Как могло случиться, что никто до сих пор не использовал всерьез этот удивительный источник для восстановления картины жизни его автора и мира, в котором он жил? В моих руках была потрясающая история, затерянная на задних полках среди антикварных диковинок, и она настойчиво просила, чтобы ее рассказали.

Я купил тонкий том, принес его домой и еще перед тем, как прочесть, сделал несколько важных открытий. Во-первых, Франц Шмидт никоим образом не был уникален среди палачей в стремлении вести хронику своей жизни, хотя он и остается непревзойденным для своей эпохи как по охвату времени, так и по деталям, воспроизведенным в записях. В то время как большинство немецких мужчин той поры оставались неграмотными, некоторые палачи, современники Майстера Франца, умели писать достаточно хорошо, чтобы сохранить простые, формальные списки казней, ряд которых дошел и до наших дней[5]. К началу нашей эпохи мемуары палача стали популярным жанром. Наиболее известными из них являются хроники семьи Сансонов, династии палачей, господствовавшей в Париже с середины XVII до середины XIX веков. Последующая отмена смертной казни в Европе вызвала целую волну мемуаров «последних из палачей», публикация которых увенчалась несколькими бестселлерами[6].

Тем более столь длительное забвение этой интереснейшей фигуры казалось необъяснимым, пока я внимательно не изучил дневник и не сделал еще одно открытие, объяснявшее загадочный факт. Хотя Майстер Франц, бесспорно, мастерски живописует портреты разнообразных преступников, с которыми ему довелось работать, самого себя он постоянно держит на заднем плане, оставаясь затененным и молчаливым наблюдателем, несмотря на свою ключевую роль в большинстве описываемых событий. В этом отношении документ читается не столько как дневник в современном понимании этого слова, а, скорее, как хроника профессиональной жизни. Его 621 запись, каждая длиной от нескольких строк до нескольких страниц, действительно идут в хронологическом порядке, но в форме двух списков, первый из которых перечисляет все смертные приговоры, приведенные Майстером Францем в исполнение с 1573 года, а второй охватывает все телесные наказания, которые он произвел начиная с 1578 года – порки, клеймения, рубки пальцев, ушей, языков. Каждая запись содержит имя, профессию и родной город приговоренного, а также рассмотренные судом преступления, вид наказания и место, где оно было исполнено. Со временем Майстер Франц начал добавлять информацию справочного характера о виновных и их жертвах, более подробно описывать преступления и былые провинности, а также последние часы и моменты перед казнью. Несколько десятков наиболее длинных записей предоставляют нам еще больше сведений о преступниках и даже воссоздают ключевые сцены с красочными описаниями, а иногда и с фрагментами диалогов.

Многие историки вообще не считают записи Шмидта эго-документом, – то есть источником информации, таким как дневник или личная переписка, – который можно использовать в качестве свидетельства мыслей, чувств и внутренней борьбы человека. В них нет упоминаний о нравственных кризисах, вызванных длительными пытками, нет пространных философских размышлений о справедливости, отсутствуют любые, даже краткие, суждения о смысле жизни. В дневнике вообще поразительно мало упоминаний о самом себе. За 45 лет работы Шмидт употребляет слова «я» и «мой» всего по 15 раз каждое, а слово «мне» – и того один раз. При этом в большинстве случаев речь идет о профессиональных вехах (например, «моя первая казнь мечом») без выражения мнения или эмоций, а в остальных местах слова использованы как произвольные вставки (например, «я выгнал ее из города три года назад»)[7]. Примечательно, что «мой отец» и «мой зять», оба его коллеги, появляются лишь три раза в профессиональном контексте. В дневнике вообще не упоминаются ни жена Шмидта, ни семеро его детей, ни многочисленные знакомые, что неудивительно, учитывая направленность документа. Но также в нем нет ни слова о кровном родстве или иной близости с жертвами, многие из которых были лично знакомы палачу, включая его второго зятя, печально известного разбойника[8]. Он не делает никаких явных религиозных заявлений и в целом редко использует язык нравоучений. Как мог такой старательно обезличенный документ дать хоть какое-нибудь понимание жизни и мыслей его автора? Я решил, что главной причиной, по которой никто еще не использовал журнал Майстера Франца в качестве биографического ресурса, служит тот факт, что в нем не хватает самого Майстера Франца[9].

Мой проект тоже был бы обречен на провал, если бы не два важных открытия. Первое случилось через несколько лет после моего знакомства с Майстером Францем, когда я обнаружил в городской библиотеке Нюрнберга более старую и точную рукописную копию дневника, чем любая из использованных ранее. В то время как редакторы двух предыдущих опубликованных изданий работали с копиями конца XVII века, обе из которых были переработаны переписчиками эпохи барокко для большей читаемости, этот биографический портрет опирается на копию 1634 года – года смерти самого Шмидта[10]. Некоторые изменения, внесенные в более поздние версии, несущественны и касаются написания отдельных слов, нумерации записей, упрощающей систему сносок, небольших расхождений в датах, синтаксических улучшений и добавленной пунктуации. (В версии 1634 года пунктуации просто нет, и вполне вероятно, что Шмидт, как и большинство авторов его уровня образованности, в оригинале не использовал ее вовсе.) Однако многие расхождения оказались значительными. В некоторых версиях опущены целые предложения, зато добавлены нравоучительные строки, а также разные детали, взятые из городских хроник Нюрнберга и материалов дел. Эти более поздние версии-подделки сделали дневник привлекательнее для буржуазии Нюрнберга XVIII века, среди которой его ограниченный тираж распространялся в частном порядке. Но в то же время они лишили дневник особого голоса Майстера Франца и, следовательно, присутствия его личности. В частности, последние пять лет дневника в более поздних изданиях радикально расходятся с версией 1634 года, оставляя нетронутыми лишь несколько записей, опуская имена большинства преступников, а также подробности их преступлений. В целом как минимум четверть старого текста в той или иной степени отличается от более поздних версий.

Страница копии дневника Франца Шмидта 1634 года, самой старой из сохранившихся версий, которая находится в Городской библиотеке Нюрнберга. Нумерация казней в левом поле, вероятно, была добавлена переписчиком

Наиболее интересное и важное отличие проявляется в самом начале дневника. В изданиях 1801 и 1913 годов Франц предваряет текст сообщением, что он «начат для моего отца в Бамберге в 1573 году». В версии, использованной для этой книги, молодой палач вместо этого пишет: «Год от Рождества Христова 1573-й: далее перечислены люди, коих я казнил для своего отца Генриха Шмидта в Бамберге». Различие, на первый взгляд едва заметное, в действительности проливает свет на самый труднопостижимый вопрос, касающийся всего дневника: зачем Франц Шмидт вообще его вел? Формулировка в более поздних копиях предполагает скорее отцовское повеление, чем посвящение ему; создается впечатление, будто старший Шмидт требует, чтобы его сын-подмастерье начинал создавать нечто вроде профессионального резюме для потенциальных работодателей. Но ранняя версия дневника указывает, что Франц имеет в виду пять лет казней, которые он совершал под началом отца, а вовсе не записи в журнале. Далее в тексте этой версии сообщается, что дневник был создан не в 1573 году, а в 1578 году, когда Шмидта назначили в Нюрнберг. Оглядываясь назад, 24-летний Франц может припомнить только казни за предыдущие пять лет и опускает все исполненные им телесные наказания, заявляя: «Я более не помню, каких людей я наказывал так в Бамберге».

Это открытие сразу же вызвало несколько новых вопросов, в частности: если Франц Шмидт начал писать не для своего отца в 1573 году, то для кого он на самом деле это делал и почему? Весьма сомнительно, чтобы дневник предназначался для последующей публикации, особенно учитывая схематичность большинства записей за первые 20 лет. Возможно, автор предполагал, что в итоге текст может быть распространен в рукописных копиях – как это и случилось на самом деле, – но опять же казни ранних лет описаны куда менее подробно (и увлекательно), чем в иных сопоставимых городских хрониках, и в целом читаются скорее как бухгалтерская книга, а не как литературный текст. Возможно, дневник никогда не был предназначен для кого-либо, кроме самого автора, но тогда возникают вопросы: почему он его начал, как это связано с назначением в качестве постоянного палача Нюрнберга в 1578 году, а также почему он старательно избегал в нем проявлений своей личности?

Вторым ключом, открывающим тайну дневника Франца Шмидта, стал трогательный документ последних лет его жизни, который сейчас хранится в Австрийском государственном архиве в Вене. Отдав всю свою жизнь профессии, которая повсеместно презиралась и даже официально называлась «постыдной», 70-летний палач в отставке обратился к самому императору Фердинанду II с просьбой восстановить доброе имя его семьи. Прошение четко сформулировано и составлено профессиональным нотариусом, но проступающие в тексте чувства носят очень личный характер, порой на удивление интимный. Пожилой Франц рассказывает историю о том, как его семья была несправедливо втянута в эту постыдную профессию, а также о своей решимости на протяжении всей жизни избежать той же участи для собственных сыновей. Документ на 13 страницах включает имена выдающихся граждан, излеченных Шмидтом, который практиковал как знахарь и целитель – чрезвычайно распространенное занятие среди палачей, – а также приводит слова восторженного одобрения членов городского совета Нюрнберга, бывших его работодателями в течение четырех десятилетий. В прошении они утверждали, что долгое служение Шмидта городу и его личная честность были «образцовыми», и призывали императора восстановить честь семьи.

Возможно ли, что сам городской совет был целевой аудиторией дневника с самого начала, что восстановление чести было руководящим мотивом Шмидта? Если так, то он, вероятно, был первым, но едва ли последним немецким палачом, использовавшим такую стратегию[11]. Перечитывая записи Майстера Франца сквозь призму этого основополагающего мотива, я вдруг увидел, как мыслящий и чувствующий автор постепенно проступает в, казалось бы, обезличенном свидетельстве. Стали заметны повторяющиеся тематические и языковые паттерны; противоречивость и переменчивость стиля оказывались все более значимыми; развивающиеся представления о своей идентичности проявлялись все отчетливее. Это был автор, незаинтересованный в самораскрытии и все же непреднамеренно раскрывавший свое мышление и чувства практически в каждой записи. Сама субъективность, которую поздние переписчики невольно вычеркнули, дала возможность раскрыть авторские антипатии, страхи, предрассудки и идеалы. Проявились четкие границы понятий жестокости, справедливости, долга, чести и личной ответственности, которые сложились на материале всего дневника в общую картину, давая целостное представление о мировоззрении его автора. В документе отразились нравственные идеалы, а сама его композиция стала свидетельством упорной, длившейся всю жизнь борьбы автора за восстановление чести.

Цельная личность, проступающая в процессе чтения этого текста, дополненного обширными архивными источниками, далека от стереотипа о бесчувственном изверге, созданного беллетристикой. Вместо этого мы сталкиваемся с набожным, скромным семьянином, отвергнутым тем не менее респектабельным обществом, которому он служит, вынужденным проводить бóльшую часть своего времени с осужденными преступниками и жестокими охранниками, которые ему помогают[12]. Несмотря на то что много лет палач, по сути, был изолирован от социума, парадоксальным образом он демонстрирует высокий уровень социального интеллекта, который одновременно сделал возможными его выдающиеся профессиональные успехи и свел на нет клеймо, поставленное на нем обществом. Благодаря широкому хронологическому охвату дневника мы являемся свидетелями литературной и философской эволюции малообразованного самоучки, чьи записи развиваются от лаконичных отчетов до настоящих новелл, и в процессе чтения перед нами все больше раскрывается врожденное любопытство их автора – особенно в вопросах медицины, – а также его представления о нравственности. Несмотря на постоянное воздействие всей гаммы человеческой жестокости и на ужасающее насилие, которое регулярно применял он сам, этот несомненно искренний и религиозный человек, кажется, никогда не колеблется в своей вере в окончательное прощение и искупление для тех, кто его ищет. Прежде всего мы видим профессиональную и личную жизнь человека, одновременно испытывающего горечь в отношении прошлых и настоящих несправедливостей и в то же время питающего несокрушимую надежду на будущее.

Книга, которая появилась в результате этих изысканий, содержит две переплетающиеся истории. Первая – это история человека по имени Франц Шмидт. Начиная с рождения в семье палача в 1554 году, мы проходим с ним через ученичество у отца вплоть до первых поездок в качестве палача-подмастерья. Далее, перемещаясь по его собственному тексту (всегда обозначаемому здесь курсивом) и воссоздавая окружающий исторический мир, мы знакомимся с необходимыми профессиональному палачу навыками, непростым социальным статусом и первыми опытами саморазвития. По мере взросления Франца мы получаем представление о правовых и социальных структурах Нюрнберга раннего Нового времени, о неустанных попытках палача средних лет продвигаться в социальном и профессиональном плане и о принятых им концепциях справедливости, порядка и респектабельности. Мы знакомимся с его молодой женой, а впоследствии и растущей семьей, с разномастным кругом преступников и блюстителей закона. Наконец, мы становимся свидетелями того, как на склоне лет в нем расцветают две доминирующие идентичности – моралиста и целителя. Этот процесс исторического погружения приоткрывает нам внутренний мир профессионального мучителя и убийцы. Достижения его последних лет отравлены горечью разочарований и личной трагедии, но несгибаемое стремление к чести само по себе остается предметом удивления и даже восхищения.

Однако в основе этой книги лежит другое повествование – размышление о человеческой природе и общественном прогрессе, если таковой вообще существует. Какие принципы и соображения сделали судебное насилие – пытки и публичные казни, которые регулярно проводил Майстер Франц, – приемлемым для него и его современников, но в то же время отвратительным для нас, в наше время? Как и почему такие ментальные и социальные структуры овладевают нами и как они меняются? Конечно, европейцы раннего Нового времени не обладали монополией ни на человеческое насилие или жестокость, ни на индивидуальное или коллективное возмездие. Если судить по показателям убийств, мир Франца Шмидта был менее кровавым, чем мир его средневековых предшественников, но более жестоким, чем, скажем, современные США (немалое достижение)[13]. С другой стороны, что касается насилия со стороны государства, то смертная казнь и частые военные грабежи всех домодерных обществ меркнут по сравнению с мировыми войнами, политическими чистками и геноцидами XX века. Продолжающаяся во многих регионах мира практика судебных пыток и публичных казней подчеркивает нашу неразрывную связь с «более примитивными» обществами прошлого, а также непрочность социальных преобразований, которые якобы отделяют нас от них. Действительно ли смертной казни суждено исчезнуть повсеместно или же стремление к возмездию слишком глубоко коренится в самой ткани нашего существа?

О чем думал Майстер Франц? Что бы мы о нем ни узнали, праведный палач из Нюрнберга всегда будет оставаться одновременно далекой и в то же время близкой для нас фигурой. Бывает сложно понять самого себя и хорошо знакомых людей – что уж говорить о профессиональном убийце из другого времени и чужой местности. Как и во всякой биографии, откровения его дневника и других исторических источников неизбежно оставляют многие вопросы без ответов. Знаменательно, что на единственном прижизненном изображении Шмидта, которое можно считать достоверным, непреклонный палач изображен отвернувшимся от нас. Но вместе с тем, прилагая усилия, чтобы лучше понять Франца Шмидта и его мир, мы достигаем такой степени самоузнавания и сочувствия, которая не смогла бы возникнуть даже от прямого общения с этим профессиональным мучителем и палачом. История Майстера Франца из Нюрнберга во многих отношениях является увлекательным путешествием в ту далекую эпоху, но также это история и нашего времени, нашего мира.

Единственный достоверный портрет Франца Шмидта, который сохранился до наших дней, нарисован нюрнбергским нотариусом с художественными склонностями на полях свода смертных приговоров. Во время этого события, обезглавливания Ганса Фрешеля 18 мая 1591 года, Майстеру Францу было около 37 лет

Примечания о принципах оформления

Цитаты из Франца Шмидта

Все прямые цитаты из дневника Шмидта выделены курсивом и являются моими собственными переводами копии его дневника 1634 года и прошения 1624 года о восстановлении чести.

Имена

Правописание имен в начале Нового времени еще не было стандартизировано, и Майстер Франц, как и другие авторы, часто писал одни и те же имена по-разному, иногда в одном и том же отрывке. Я модернизировал названия городов и других мест, а также большинство имен. В фамилиях сохранена орфография раннего Нового времени, хотя и в стандартизированном виде во избежание путаницы. Я также сохранил женские фамилии в присущей тому времени форме, с характерным эпизодическим изменением гласной в предпоследнем слоге и обязательным добавлением суффикса «-ин» в конце. Например, жена Георга Видмана становится Маргаритой Видманин или Видменин, а жена Ганса Кригера – Магдалиной Кригерин или Кригин и так далее. Народные псевдонимы и прозвища были переведены с тогдашнего уличного сленга (известного как rotwelsch) с помощью их современных эквивалентов в американском английском, что, конечно, означает некоторую художественную вольность автора.

Валюта

В начале раннего Нового времени в немецких землях находилось в обращении много местных, общеимперских и иностранных монет, причем обменные курсы часто менялись. Для охвата и сравнения я указываю приблизительный эквивалент каждой суммы во флоринах (они же гульдены) по наибольшему курсу. В этот период домашний слуга или городской стражник могли зарабатывать от 10 до 15 гульденов в год, школьный учитель – 60, а муниципальный юрист – 300 или 400 гульденов. Буханка хлеба стоила 4 пенса (0,03 флорина), литр вина – около 30 пенсов (0,25 флорина), а годовая аренда жилья в трущобах – в районе 6 флоринов. Примерные эквиваленты следующие: 1 гульден (флорин) = 0,85 талера = 4 «старых» фунта = 15 батценов = 20 шиллингов = 60 крейцеров = 120 пенсов = 240 геллеров[14].

Даты

Григорианский календарь был введен в немецких католических землях в основном в период 1582–1584 годов, но не был принят в большинстве протестантских государств до 1 марта 1700 года или позже. Поэтому в рассматриваемый период имелось расхождение в 10 дней, а позднее – в 11 между протестантскими территориями, такими как Нюрнберг, и католическими государствами, такими как принц-епископство Бамберг (например, 13 июня 1634 года в Нюрнберге было 23 июня 1634 года в Бамберге). Современники при этом иногда писали: «13/23 июня 1634 года». Я использую календарь Нюрнберга на протяжении всей книги.

1

Ученик

Отец, который не озаботился тем, чтобы с самых ранних лет дать сыну превосходное образование, не может именоваться человеком или имеющим отношение к человеческой природе.

ЭРАЗМ РОТТЕРДАМСКИЙ. О ВОСПИТАНИИ ДЕТЕЙ[15]

Ценность и достоинство человека заключены в его сердце и в его воле; именно здесь – основа его подлинной чести.

МИШЕЛЬ МОНТЕНЬ. ОПЫТЫ. КН. 1, ГЛ. XXXI. О КАННИБАЛАХ[16]

Соседи в Бамберге уже привыкли к еженедельному ритуалу, который Майстер Генрих Шмидт проводил на заднем дворе своего дома, и потому спешили по своим делам, не проявляя к происходящему особого интереса. Большинство из них были в добрых отношениях со Шмидтом, новым палачом князя-епископа, но слегка опасались приглашать в гости его самого или членов его семьи. Франц, сын Генриха, который в этот майский день 1573 года оказался в центре отеческого внимания, производил впечатление учтивого и, если можно так выразиться об отпрыске палача, благовоспитанного 19-летнего молодого человека. Как и многие подростки того времени, он планировал следовать по стопам отца, ремесло которого начал осваивать еще в возрасте 11 или 12 лет. Детство и юность Франца прошли в его родном Хофе, небольшом провинциальном городке на северо-востоке нынешней Баварии, в 16 километрах от ее современной границы с Чехией. После переезда семьи в Бамберг восемь месяцев назад он уже побывал с отцом на нескольких казнях в городе и близлежащих деревнях, изучая секреты мастерства и помогая по мелочам. Когда он подрос и возмужал, его обязанности и навыки выросли вместе с ним. Ведь в конечном счете он намеревался стать, как и его отец, мастером «особого допроса», или пыток, и искусства эффективного отделения приговоренных душ от тел в установленном законом порядке и при помощи целого арсенала методов – от обычного повешения и чуть менее популярных сожжения и утопления до постыдных и весьма диковинных потрошения и четвертования.

Сегодня Майстер Генрих испытывал Франца в самой трудной, но и самой почетной из всех форм казни – смерти от меча, или обезглавливании. Лишь год назад отец признал сына достойным того, чтобы держать в руках нежно любимый им «меч справедливости» – гравированное, искусно изготовленное оружие весом в семь фунтов, большую часть времени занимавшее свое почетное место над очагом. Вот уже несколько месяцев как они практиковались сперва на обыкновенных тыквах и тыквах-горлянках, а после на жилистых стеблях ревеня, по своей плотности приближавшихся к человеческой шее. Первые попытки Франца были предсказуемо неуклюжими, а порой даже опасными для него самого и отца, который крепко удерживал руками стебли – точно так же, как проделывал это с бедными грешниками. Спустя считаные недели движения Франца обрели плавность и точность, и Майстер Генрих счел, что настала пора перейти на следующий уровень подготовки – к козам, свиньям и прочему «бездушному» скоту.

Как раз сегодня по его просьбе местный живодер отловил несколько бродячих псов и доставил обветшалые деревянные клетки палачу на дом, в самый центр города. Хозяин дома заплатил за услугу, после чего перетащил клетки на задний двор, где его уже ждал сын. Кроме отца, рядом не было никого, но Франц ощутимо нервничал. В конце концов, тыквы не двигались и даже свиньи почти не сопротивлялись. Возможно, он даже испытал нечто вроде угрызений совести, готовясь к убийству невинных животных, хотя, конечно, эпоха не располагала к такого рода нежностям[17]. Да и важнее всего для Франца был тот факт, что, успешно обезглавив собак, каждую – одним решительным и точным ударом, он закончит свое ученичество и с одобрения отца будет готов предстать перед миром как подмастерье палача. Майстер Генрих привычно сыграл роль ассистента – первая из собак ощутила его мертвую хватку и завыла, покуда Франц приноравливался, покрепче сжимая меч[18].

Опасный мир

Страх и тревога вплетены в самую ткань человеческого существования. В этом смысле они являются нитью, связующей нас сквозь века. Однако мир Генриха Шмидта и его сына Франца отличался гораздо большей личной незащищенностью, чем сочло бы приемлемым современное развитое общество. Враждебные силы природы и проявления сверхъестественного, таинственные и неумолимые эпидемии, ожесточенные и злобные люди, случайные пожары и умышленные поджоги – все это неотступно преследовало людей раннего Нового времени и в повседневной жизни, и в воображении. Возникшая в результате всеобщая атмосфера опасения за свою жизнь, быть может, и не объясняет полностью жестокость судебных институтов той эпохи, но позволяет почувствовать контекст, в котором исполнители воли этих институтов, такие как палач Шмидт, могли вызывать смешанное чувство благодарности и отвращения у своих современников[19].

Хрупкость жизни бросалась в глаза с самого ее начала. На каждые три беременности приходилось по одному выкидышу или мертворождению, но, даже пройдя этот отбор, Франц Шмидт имел лишь 50-процентный шанс дожить до своего 12-летия. Кроме того, роды представляли реальный риск для матери: каждая 20-я умирала в течение семи недель после родов, что намного чаще, чем в самых бедных развивающихся странах сегодня. Первые два года жизни ребенка были наиболее опасными, так как постоянные вспышки оспы, тифа и дизентерии оказывались наиболее губительными для самых юных жертв. Большинство родителей на собственном опыте пережили смерть по крайней мере одного ребенка, а большинство детей – смерть родного брата или сестры и одного или обоих родителей[20].

Среди распространенных причин преждевременной смерти были бесчисленные эпидемии, выкашивающие целые города и деревни. Подавляющая часть людей, достигших 50 лет, пережила как минимум полдюжины вспышек различных смертельных инфекций. Крупные города вроде Нюрнберга и Аугсбурга могли потерять от трети до половины своего населения в течение года или двух, пока полыхала очередная тяжелая эпидемия. Наиболее устрашающей, хотя и не самой смертоносной, болезнью была чума. Вспышки чумы особенно участились в Центральной Европе как раз при жизни Франца Шмидта и происходили чаще, чем в любое иное время и в любом ином месте европейской истории с момента первой эпидемии Черной смерти середины четырнадцатого столетия. Их длительность и сила были непредсказуемы[21]. Травмирующие воспоминания и опыт выживших людей породили общий укорененный в культуре страх перед любой инфекцией, что еще больше подчеркивало хрупкость человеческой жизни и степень индивидуальной уязвимости.

Наводнения, неурожаи и голод также случались с небольшими, но каждый раз непредсказуемыми интервалами. Семье Шмидтов выпало особое несчастье жить в самые тяжелые годы эпохи, известной нам как Малый ледниковый период (ок. 1400–1700 гг.), когда глобальное падение среднегодовых температур привело к затяжным суровым зимам и более прохладному и влажному лету, особенно в Северной Европе. При жизни Франца Шмидта его родная Франкония увидела куда больше снега и дождя, чем в предыдущие годы; как результат – затопленные поля и сгнившие на корню посевы. В эти годы часто не хватало теплых месяцев для созревания винограда и приходилось довольствоваться кислым вином. Урожай был так мал, что люди и скот обрекались на болезни и голодную смерть. Даже популяции диких животных резко сократились, в результате чего волчьи стаи все больше обращали свое внимание на людей как на добычу. Нехватка продуктов питания привела к обесцениванию денег, и, столкнувшись с голодом, многие бывшие законопослушные граждане занялись браконьерством и воровством, дабы прокормить себя и свои семьи[22].

Пытаясь выжить под гнетом неподконтрольных им природных сил, современники Франца Шмидта были вынуждены бороться и с представителями своего вида – вездесущими разбойниками, солдатами и прочим беззаконным людом, который свободно бродил по земле. Большинство территориальных владений, включая Бамбергское княжество-епископство и имперский город Нюрнберг, состояли в основном из девственных лесов и обширных лугов, усеянных крошечными деревнями, нескольких городов в 1000–2000 человек и одной относительно крупной метрополии. Без защиты городских стен или бдительных соседей изолированный сельский дом или мельница полностью зависели от нескольких, пусть и сильных, но, как правило, плохо вооруженных людей. Ни широкие, по тем временам, тракты, ни проселочные дороги не были безопасны. Все дороги и леса в непосредственной близости от города, а также приграничные территории представляли особенную угрозу для путника. Именно здесь он мог стать жертвой разбойников и их злобных главарей, таких как Кунц Шотт, который не только избивал и грабил, но и коллекционировал отрубленные руки граждан Нюрнберга – города, который провозгласил своим личным врагом[23].

Этот рисунок начала XVI века не зафиксировал бедные пригороды Нюрнберга, расположенные за пределами городских стен, но вполне передает характер города как крепости, призванной защитить горожан от угроз, исходящих из окрестных лесов (1516 г.)

В действительности крупнейшее германское государство того времени, как подметил остроумно Вольтер, не было «ни священной, ни римской, ни империей». На деле ответственность за правопорядок была поделена между более чем 300 государствами – членами этой «империи», размер которых варьировал от баронского замка с прилегающей деревней до обширных территориальных княжеств, таких как курфюршество Саксония или герцогство Бавария. Около 70 «имперских городов» вроде Нюрнберга и Аугсбурга функционировали как квазиавтономные образования, в то время как некоторые аббаты и епископы, включая князя-епископа Бамбергского, долгое время обладали и светской, и церковной юрисдикцией. Ежегодное имперское представительное собрание, известное как рейхстаг, или сейм, обеспечивало общую лояльность императору и обладало символической властью на всей территории Германии, оставаясь, однако, совершенно бессильным в предотвращении или прекращении вражды и войн, которые регулярно вспыхивали между государствами-членами.

Всего за два поколения до рождения Франца Шмидта император-реформатор Максимилиан I более или менее признал насильственный хаос, который царил в его государстве, провозгласив в 1495 году «Вечное перемирие»:

Никто, независимо от его ранга, сословия или должности, не должен враждовать, воевать, грабить, похищать или осаждать другого… и при этом он не должен входить в любой город при замке, на рынок, в крепость, деревню, селение или ферму против воли или использовать для этого силу; незаконно занимать их, угрожать поджогом или наносить какой-либо иной ущерб[24].

В те дни враждующие феодалы и их окружение были основными зачинщиками беспорядков, часто совершая мелкие набеги друг на друга, во время которых в пожарах гибло имущество сельских жителей. Хуже всего то, что некоторые из этих знатных людей действовали на свой страх и риск в качестве баронов-разбойников, занимаясь грабежами, похищениями людей и рэкетом (вымогательством под предлогом заботы), еще больше терроризируя сельских жителей и путешественников.

Ко времени Франца Шмидта длительная вражда между знатными семьями в значительной степени прекратилась благодаря как укреплению экономических связей в среде аристократии, так и возвышению наиболее сильных князей[25]. Однако, консолидировав свою власть в крупных государствах, таких как герцогство Вюртемберг и курфюршество Бранденбург (позднее Пруссия), эти могущественные князья вознамерились завоевать новые территории, используя значительную часть своих доходов, чтобы собрать огромные армии наемных солдат. Эта жажда войны усиливалась тем, что возможностей найти мирную работу для простолюдина становилось все меньше и меньше в силу затяжного периода инфляции и высокой безработицы, который историки окрестили «долгим шестнадцатым веком» (ок. 1480–1620 гг.). Вместе эти политические и экономические факторы породили новую страшную угрозу личной безопасности и частной собственности – всеми презираемых ландскнехтов, или наемников.

Немецкий ландскнехт, или наемник (ок. 1550 г.)

Один из современников описывал ландскнехтов как «новый вид бездушных людей, [которые] не питают уважения к чести и справедливости, [но практикуют] разврат, прелюбодеяния, изнасилования, обжорство, пьянство… воровство, грабеж и убийства» и находятся «полностью во власти дьявола, который тащит их туда, куда ему вздумается». Под влиянием растущих территориальных притязаний правителей, а также постоянно ухудшающейся ситуации с занятостью, ряды наемников в течение XVI и XVII веков увеличились в 12 раз. Даже император Карл V (1519–1556), который в значительной степени полагался на их услуги, признавал «бесчеловечную тиранию» бродячих отрядов ландскнехтов, которых он называл «более нечестивыми и свирепыми, чем турки»[26]. Во время военных кампаний наемники проводили бóльшую часть своего времени, бездельничая в лагерях и периодически грабя отдаленные районы своих противников, совершая бесчисленные акты мелкомасштабного локального насилия, подобного тому, что был описан в эпизоде из романа XVII века Ганса Якоба Кристоффеля Гриммельсгаузена «Симплициссимус»:

…некоторые [из них] принялись бить скотину, варить и жарить… другие свирепствовали во всем доме и перешарили его сверху донизу… Иные увязывали в большие узлы сукна, платья и всяческую рухлядь… а что не положили взять с собою, то ломали и разоряли до основания; иные кололи шпагами стога соломы и сена, как будто мало им было переколоть овец и свиней; иные вытряхивали пух из перин и совали туда сало… Иные сокрушали окна и печи… кровати, столы, стулья и скамьи они все пожгли… Напоследок побили все горшки и миски…

Со служанкой нашей в хлеву поступили таким родом, что она не могла уже оттуда выйти… А работника они связали и положили на землю, всунули ему в рот деревянную пялю да влили ему в глотку полный подойник гнусной навозной жижи… так пытали [они] бедняг, как если бы хотели сжечь ведьму…[27]

В мирное время было не намного лучше. Будучи безработными или не получая жалованья (что тоже нередко случалось), некоторые из этих отрядов, в основном состоящих из молодых мужчин, бродили по сельской местности в поисках еды, питья и женщин (хотя и необязательно в таком порядке). Эти «дюжие нищие», к которым часто присоединялись беглые слуги и подмастерья (известные в Англии как «роннегаты»), а также должники всех мастей, изгнанные преступники и прочий сброд выживали главным образом за счет попрошайничества и мелких краж. Некоторые из них были более агрессивными, терроризируя жителей деревень и путешественников «заботливым» вымогательством, подобно баронам-разбойникам и заурядным бандитам. Различия между профессионалами и любителями грабежа и рэкета, конечно же, не имели никакого значения для их многочисленных жертв. Мы видим это на примере двух профессиональных воров, выпоротых уже взрослым Францем Шмидтом и изгнанных из города, которые, объединившись с нищенствующими наемниками, «принудили людей на трех мельницах отдать им товары и пытали их, забрав несколько топоров и ружей»[28].

Среди множества преступлений, которые сеяли разбойничьи банды и бродячие головорезы, в сердцах сельских жителей запечатлелось одно особенно страшное: поджог. В эпоху задолго до возникновения систем пожарной охраны и страхования жилья уже одно только слово «пожар» вызывало страх. Удачно брошенный факел мог обратить в руины крестьянское хозяйство или даже целую деревню, превратив зажиточных обитателей в бездомных нищих буквально за час. Простая, казалось бы, угроза поджога чьего-то дома или сарая – часто используемая как форма вымогательства – считалась равносильной самому деянию и, таким образом, подлежала такому же наказанию: быть сожженным заживо на костре. Несколько известных шаек «убийц-поджигателей» заметно преуспели, вымогая деньги у крестьян и жителей деревни под угрозой пожара[29]. Страх перед профессиональными поджигателями в немецких деревнях был велик, но большая часть поджогов была следствием личной вражды и попыток мести, которым порой предшествовал силуэт красного петуха, нарисованный на стене, или наводящее ужас «горящее письмо», прибитое ко входной двери. Пожарная охрана в большинстве городов оставалась на уровне Средневековья, а сельские жилища и сараи были и вовсе незащищены. Только самые богатые торговцы могли позволить себе страховку, да и то обычно она распространялась лишь на движимое имущество. Пожар, стихийный или рукотворный, означал финансовый крах практически для любого домохозяйства, на которое он обрушивался.

Окруженные всеми перечисленными опасностями, люди времен Франца Шмидта страшились еще одной, не такой очевидной: бесконечного сонма призраков, фей, оборотней, демонов и других сверхъестественных существ, традиционно населявших поля и леса, дороги и очаги. Христианские церковные реформаторы всех конфессий тщетно пытались изжить эти древние суеверия, в том числе вселяя еще больший страх путем распространения идеи о сатанинских кознях, весьма действенной для своего времени. Призрак колдовства витал над людьми на протяжении всей жизни Франца Шмидта, что часто вело к реальным трагическим последствиям, которые известны нам сегодня как европейская охота на ведьм 1550–1650 годов, во время которой по меньшей мере 60 000 человек были казнены по обвинению в колдовстве.

Одинокий торговец попадает в засаду разбойников; деталь пейзажа кисти Лукаса ван Фалькенборха (ок. 1585 г.)

Где искать защиты и утешения в этой юдоли слез? Семья и друзья – привычное убежище от жестокостей мира, но здесь могли предложить лишь профилактическую помощь. Знахари, хирурги-цирюльники, аптекари и повитухи порой облегчали боль и лечили раны, но были беспомощны против серьезных заболеваний или во время родов. Услуги целителей стоили дорого, а сами они были весьма ограничены медицинскими познаниями того времени. Астрологи и прочие прорицатели могли дать некоторое успокоение, иллюзию контроля и даже предвидения судьбы, но при этом не могли защитить и самих себя от опасностей мира.

Религия продолжала служить одним из главных интеллектуальных ресурсов эпохи, предлагая объяснения бедствий, а иногда и меры их профилактики. В учениях Мартина Лютера (1483–1546) и других протестантов 1520-х годов отвергалась всякая опора на «суеверные» защитные ритуалы, но в целом в них укреплялась общая вера в этический универсум, где ничего не происходит случайно. Стихийные бедствия и эпидемии обычно трактовались как признаки Божьего недовольства и даже гнева, хотя его причины не всегда были очевидны. Некоторые богословы и хронисты идентифицировали конкретное, оставшееся безнаказанным злодеяние – к примеру, инцест или детоубийство – в качестве катализатора. В других случаях коллективные страдания воспринимались более широко – как Божественный призыв к покаянию. Лютер, Жан Кальвин (1509–1564) и многие другие ранние протестанты пребывали в апокалиптическом ожидании последних дней мира и того, что скорбям его скоро придет конец. И конечно же, дьявол со своими приспешниками оставался ключевым компонентом любого объяснения всякого бедствия, начиная с того, что град вызывают ведьмы, и вплоть до историй о демонах, наделяющих разбойников сверхъестественными способностями.

Наиболее часто используемой профилактической мерой против разнообразных «ангелов смерти» была простая молитва. Веками христиане повторяли нараспев: «Избави нас, Господи, от чумы, голода и войны!»[30] Просительная молитва ко Христу, Марии или конкретному святому против специфической угрозы была широко распространена в течение всего XVI века, в том числе и среди протестантов, которые официально отвергали любое сверхъестественное заступничество, кроме Христова. Для многих верующих магические талисманы – драгоценные камни, кристаллы и кусочки дерева – обеспечивали дополнительную защиту от природных сил и сверхъестественных опасностей, так же как и всевозможные квазирелигиозные предметы, известные среди католиков под именем сакраменталий: святая вода, кусочки освященной гостии, медальоны с изображениями святых, освященные свечи или колокольчики, а также святые мощи – предполагаемые фрагменты костей или других частей тела святых или членов Святого семейства. Другие средства откровенно магического характера (заклинания, порошки, зелья), в том числе и запрещенные, обещали выздоровление от болезней или защиту от врагов. Учитывая, что в тех обстоятельствах утешение и поддержка выходили на первый план, мы не можем так просто отрицать эффективность подобных мер. Вера в загробную жизнь, где страдания и добродетель были бы вознаграждены, а зло наказано, определенно утешала, хотя даже самая сильная личная вера не могла предотвратить беду или помочь избежать ее.

Напуганные опасностями, угрожающими со всех сторон, Франц Шмидт и его современники отчаянно нуждались хоть в каком-то подобии стабильности и порядка. Светские власти – от императора до территориальных князей и правящих магнатов городов-государств – разделяли это стремление и были полны решимости действовать. Их патерналистские взгляды были далеки от альтруизма, по определению предполагая усиление собственной власти, но забота о безопасности и благосостоянии общества была по большей части подлинной. Усилия правителей, направленные на смягчение последствий землетрясений, наводнений, голода и эпидемий, возможно, смогли оказать жертвам какую-то помощь. Однако даже самые решительные попытки улучшить общественную гигиену имели минимальное воздействие вплоть до нашей эпохи. Например, карантин, который многие правительства вводили во время эпидемий, мог притормозить распространение инфекции, а также поспособствовать лучшей утилизации мусора и отходов, но бегство из урбанистических районов во время вспышек по-прежнему оставалось наиболее эффективной мерой для тех, кто мог себе ее позволить.

С другой стороны, охрана правопорядка предоставляла правительствам соблазнительную возможность демонстративно обуздать насилие и обеспечить жителям минимальную безопасность, что могло стать источником народной поддержки и усиления власти светских лидеров. Исходя из сказанного, становится ясно, что сограждане Франца Шмидта занимали парадоксальную позицию по отношению к насилию, которое их окружало. Как и следовало ожидать, люди смирились с его регулярным характером, с волнами непредсказуемых стихийных бедствий и болезней и постепенно привыкли рассматривать насилие, исходящее от их собратьев, с той же фатальной обреченностью. В то же время усилившееся стремление политических лидеров ограничить такое насилие – или, по крайней мере, заставить платить за него высокую цену – явно подкрепляло ожидания и надежды населения. Когда власти призывали потерпевших избегать самостоятельной расправы и обращаться в суды и к должностным лицам, они едва ли были готовы к тому потоку прошений и обвинений, который наводнил канцелярии. Диапазон запросов на государственное вмешательство варьировался от ремонта дорог и уборки мусора до обуздания агрессивных нищих и шумных беспризорников, а также включал многочисленные доносы на непокорных и кляузы о преступной деятельности соседей. Рост влияния, к которому так стремились честолюбивые правители, имел довольно высокую цену – необходимость прислушиваться к своим подданным и наглядно демонстрировать, что доверие людей к официальной власти не было ошибкой.

В этом смысле опытный палач был просто незаменимым орудием ослабления страха подданных перед беззаконными нападениями, способным обеспечить толику справедливости в обществе, где до этого момента все знали, что подавляющее большинство опасных преступников никогда не будут пойманы и наказаны. Ритуальное насилие, которое палачи совершали от имени общества, преследовало несколько целей: (1) отомстить жертвам преступлений; (2) пресечь угрозы, олицетворяемые опасными преступниками; (3) дать ужасающий пример на будущее; (4) предотвратить дальнейшее насилие со стороны разъяренных родственников или толпы, вершащей самосуд. Светские правители понимали, что без тщательно организованного, зримого и жестокого утверждения палачом гражданской власти «меч справедливости» останется пустым звуком, а самопровозглашенные гаранты общественной безопасности будут считаться бесполезными. В качестве их представителя палач брал на себя проведение сомнительной операции по созданию наглядного образа восстановленной справедливости при помощи физического насилия над другим человеком или его убийства. Настоящий мастер, такой как Франц Шмидт, должен был убедить потенциальных работодателей не только в своих технических возможностях, но и в умении сохранять спокойствие и бесстрастность даже в самой гуще эмоционального напряжения. Столь непростая цель выглядела пугающей в глазах неокрепшего молодого человека, но именно к ней Майстер Генрих и его сын-ученик стремились решительно и непреклонно.

Позор отца

Относительная лояльность общества, которой наслаждались Генрих Шмидт и его семья весной 1573 года, сама по себе была явлением недавним, и никто не мог гарантировать, что так оно и будет впредь. Со времен Средневековья профессиональных палачей повсеместно осуждали как хладнокровных убийц по найму, и потому респектабельное общество не допускало их в свой круг. Большинство из этих людей были вынуждены жить за пределами городских стен или вблизи от мест и без того омерзительных, как правило около скотобойни или лепрозория. Ограничение в правах было столь же исчерпывающим: ни один палач или член его семьи не мог иметь гражданства, быть принятым в гильдию, занимать государственную должность, стать законным опекуном или свидетелем в суде или даже оформить завещание. До конца XV века эти изгои не получали официальной защиты от насилия толпы в случае неудачной казни, и некоторых из них разъяренные зрители фактически забивали камнями до смерти. В большинстве городов заплечных дел мастерам, как их чаще всего называли, было запрещено входить в церковь. Если палач хотел крестить ребенка или провести последний обряд над умирающим родственником, то он полностью зависел от милосердия местного священника, готового или неготового ступить в «нечистое» жилище. Ему также запрещали посещать бани, таверны и другие общественные заведения, а визит в дом какого-нибудь уважаемого человека был просто невозможен. Люди эпохи Франца Шмидта испытывали такой всеобъемлющий страх перед осквернением от одного только прикосновения руки палача, что уважаемые люди рисковали потерять все свои средства к существованию даже при случайном контакте. Фольклор изобиловал историями о бедствиях, постигших тех, кто нарушил это древнее табу, и о красивых обреченных девах, которые предпочли смерть, нежели добивавшегося их руки палача[31].

Источник этой глубокой тревоги кажется очевидным, учитывая отталкивающую природу заплечного ремесла. Даже сегодня прямой контакт с мертвецами несет на себе во многих культурах знак скверны. В Германии раннего Нового времени список «постыдных ремесел» включал не только палачей, но и могильщиков, кожевников и мясников[32]. Большинство людей, кроме того, считали палачей порочными наемниками и таким образом выводили их за рамки «приличного» общества, наравне с бродягами, проститутками, ворами, а также цыганами и евреями. Современники, как и некоторые нынешние ученые, полагали, что всякий человек этой сомнительной профессии сам должен быть преступником, хотя убедительных доказательств такой корреляции не найдено. Также предполагалось, что подобные маргинальные фигуры были непременно рождены вне брака, причем различие между «внебрачным» (unehelich) и «порочным» (unehrlich) часто игнорировалось, так что даже официальные документы могли упомянуть «палача, сына шлюхи»[33].

Неудивительно, что палачи и прочие нечестивцы стремились объединяться как в профессиональном, так и в социальном плане. Династии палачей, основанные одновременно на изоляции от общества и стратегических перекрестных браках, возникали по всей империи. Некоторые из этих семей носили зловещие фамилии, такие как Ляйхнам («труп»), в то время как большинство получили известность, главным образом под южнонемецкими фамилиями своих собратьев по ремеслу, такими как Бранд, Фанер, Фукс и Шварц[34]. На протяжении поколений эти взаимосвязанные семьи выработали общие обряды инициации и другие формы корпоративной идентичности, подобные ритуалам «почетных» гильдий, например ювелиров и пекарей. Вслед за уважаемыми ремесленниками, которые отвергали их, палачи так же создавали профессиональные сети, обучали новых мастеров и стремились обеспечить заработок в этой сфере для своих сыновей.

Однако амбиции Генриха Шмидта в отношении сына были на тот момент куда больше, чем те, о которых можно было признаться кому-либо за пределами дома. Вместе они стремились снять семейное проклятие, которое низвергло их до низменного статуса палачей и нависало над их потомками. Они лелеяли дерзкую мечту о социальном восхождении, которая была практически нереализуема в их жестком сословном мире. Тайную причину падения семьи – историю, передаваемую от отца к сыну, – Майстер Франц откроет миру лишь в старости. Но в тот день, когда он занес свой меч над бездомным дрожащим псом, именно этот тайный позор с новой силой опалил его душу.

До осени 1553 года отец Франца, Генрих Шмидт, жил комфортной и респектабельной жизнью в городе Хоф, расположенном в маркграфстве Бранденбург-Кульмбах, земле франконского дворянина среднего ранга. Шмидт и его семья успешно пережили несколько лет потрясений, вызванных завоевательными амбициями их молодого маркграфа Альбрехта II Алкивиада (р. 1522), получившего прозвище Беллатор («воитель»). Во время религиозных конфликтов 1540-х и 1550-х годов Альбрехт Алкивиад, так же как некогда его афинский тезка, несколько раз сменил противоборствующие лагеря, испортив в итоге отношения как с католическими, так и с протестантскими государствами своими варварскими набегами на их территории. Агрессивность и двуличие «воителя» даже смогли объединить против него протестантские войска из Нюрнберга и Брауншвейга с войсками католических княжеств-епископств Бамберга и Вюрцбурга, что впоследствии станет известно как Вторая маркграфская война. Непреднамеренно спровоцированный Альбрехтом акт экуменизма завершился совместным вторжением врагов на его территорию и осадой многих опорных пунктов, включая и город Хоф.

Осуждаемый всеми Альбрехт II Алкивиад, маркграф Бранденбург-Кульмбаха, источник несчастий семьи Шмидтов из Хофа (ок. 1550 г.)

Один из наиболее укрепленных городов Альбрехта, Хоф был окружен каменными стенами высотой более трех с половиной метров и толщиной чуть менее метра. Самого маркграфа не было в городе, когда 1 августа 1553 года началась его осада, но местное ополчение, насчитывающее около 600 человек, в течение более трех недель сдерживало окружившее город 13-тысячное войско, пока не прибыло послание от Альбрехта, сообщавшее, что подкрепление уже в пути. Однако обещанное подкрепление так и не пришло, и после еще четырех недель ежедневных обстрелов, вылазок и усиливающегося голода разгромленный город капитулировал. Последовавшая оккупация была мягкой. Тем не менее завоеватели вынудили озлобленных граждан Хофа выйти и приветствовать своего господина, когда тот наконец въехал в город 12 октября в окружении 60 рыцарей. Всего за несколько недель, прошедших после его возвращения в Хоф, Альбрехт преуспел не только в разжигании враждебности по отношению к себе со стороны и без того возмущенных подданных, но и возобновил военные действия против победоносной армии, все еще располагавшейся лагерем за городскими стенами. Эта безрассудная кампания закончилась катастрофой: завоеватели нанесли второй, куда более серьезный удар по городу, а сам маркграф был вынужден бежать. Объявленный имперским преступником, он провел четыре года во Франции в роли странствующего изгнанника и умер в 1557 году в возрасте 45 лет. К тому времени бóльшая часть земель Альбрехта была разорена, а его имя проклиналось недавними подданными.

У Генриха Шмидта и его сына была особая, более глубокая и стойкая неприязнь к опальному маркграфу, нежели у других жителей Хофа. Свое начало она берет 15 октября 1553 года, спустя четыре дня после того, как Альбрехт Алкивиад вернулся в опустошенный Хоф со своими слугами. Как и другие небольшие немецкие города, Хоф не мог позволить себе штатного палача. Но, когда презираемый всеми Альбрехт арестовал троих местных оружейников за предполагаемое покушение на его жизнь, вместо того чтобы пригласить для совершения казни палача из других мест, что было обычной практикой, своенравный маркграф прибег к древнему обычаю и повелел случайному зрителю здесь же, на месте, привести приговор в исполнение. Этим человеком, на которого указал перст судьбы в лице Альбрехта, и оказался Генрих Шмидт. Будучи уважаемым гражданином Хофа, Шмидт яростно протестовал, взывая к своему правителю словами о том, что такой поступок означает позор для него и его потомков, но протесты были безрезультатны. «Если бы [мой отец] не подчинился

1 Heinrich Sochaczewsky, Der Scharfrichter von Berlin (Berlin: A. Weichert, 1889), 297.
2 JHJ Nov 13 1617; see also Theodor Hampe, "Die lezte Amstverrichtung des Nürnberger Scharfrichters Franz Schmidt," in MVGN 26 (1926), 321ff.
3 Историки XX века, изучавшие палачей раннего Нового времени, характеризовали их как социопатов, или бесчувственных к своим собратьям – жертвам общества. Nowosadtko, 352.
4 Meister Frantzen Nachrichter alhier in Nürnberg, all sein Richten am Leben, so wohl seine Leibs Straffen, so Er ver Richt, alleß hierin Ordentlich beschrieben, aus seinem selbst eigenen Buch abschrieben worden, ed. J. M. F. v. Endtner (Nuremberg: J. L. S. Lechner, 1801), переиздано: (Dortmund: Harenberg, 1980) с комментариями Юргена К. Якобса и Хайнца Реллеке. Maister Franntzn Schmidts Nachrichters inn Nürmberg all sein Richten, ed. Albrecht Keller (Leipzig: Heims, 1913), переиздано: (Neustadt a. D. Aisch, Ph. C. W. Schmidt, 1979) с предисловием Вольфганга Лейсера. Английским переводом последнего было издание: A Hangman's Diary, Being the Journal of Master Franz Schmidt, Public Executioner of Nuremberg, 1573–1617, переведенное К. В. Калвертом и А. В. Грунером (New York: D. Appleton, 1928), переиздано: (Montclair, NJ: Patterson Smith, 1973).
5 См., напр., «дневники» палача из Ансбаха за 1575–1603 годы. (StaatsAN Rep 132, Nr. 57), из Ройтлингена за 1563–1568 годы (Württembergische Vierteljahrshefte für Landesgeschichte, I (1878), 85–86); Андреас Тинель из Олау около 1600 года (приводится у Келлера, 257); Якоб Штайнмайер из Хайгерлоха, 1764–1781 гг. (Württembergische Vierteljahrshefte für Landesgeschichte, IV (1881), 159ff.); Франц Йозеф Вольмут из Зальцбурга (Das Salzburger Scharfrichtertagebuch, ed. Peter Putzer (Vienna: Österreichischer Kunst- und Kulturverlag, 1985); Иоганн Христиан Циппель из Штаде (Gisela Wilbertz,"Das Notizbuch des Scharfrichters Johann Christian Zippel in Stade (1766–1782)," in Stader Jahrbuch NF (1975), Heft 65, 59–78); обзор дневниковых записей палачей раннего Нового времени см.: Keller, 248–260.
6 Самое большее каждый третий немецкий мужчина был в той или иной степени грамотным. Hans Jörg Künast, "Getruckt zu Augspurg:" Buchdruck und Buchhandel in Augsburg zwischen 1468 und 1555 (Tübingen: Max Niemeyer, 1997), 11–13; R. A. Houston, Literacy in Early Modern Europe: Culture and Education, 1500 – 1800 (Harlow: Pearson Education, 2002), 125ff.
7 Самыми известными были воспоминания Сансонов, династии палачей из Парижа, собранных Анри Сансоном в Sept Générations d'Exécuteurs, 1688–1847, 6 vols. (Paris: Décembre-Alonnier, 1862–63); translated and published in an abbreviated English version by Chatto & Windus in 1876. For British examples of the genre, see John Evelyn, Diary of John Evelyn (Bickers and Bush, 1879); and Stewart P. Evans, Executioner: The Chronicles of James Berry, Victorian Hangman (Stroud: Sutton, 2004).
8 В дополнение про начало и конец дневника, а также про начало пребывания Шмидта в Нюрнберге: 1573 (2x); 1576 (3x); 1577 (2x); Mar 6 1578; Apr 10 1578; Jul 21 1578; Mar 19 1579; Jan 26 1580; Feb 20 1583; Oct 16 1584; Aug 4 1586; Jul 4 1588; Apr 19 1591; Mar 11 1598; Sep 14 1602; Jun 7 1603; Mar 4 1606; Dec 23 1606.
9 Фридрих Вернер, казненный 11 февраля 1585 года. Единственное исключение – мимолетная ссылка «на моего родственника Ганса Шписса», которого Лев выгоняет из города с помощью розог за пособничество побегу убийцы; FSJ Jun 7 1603.
10 Келлер заключает, что «он так никогда и не преуспел в упорядочивании своих мыслей» (252).
11 Версия фон Эндтера 1801 года основывается на манускрипте XVIII века из Государственного архива Ансбаха: Rep 25: S II. L 25, no. 12. Версия, изданная Альбрехтом Келлером в 1913 году, основывается в основном на копии конца XVII века из GNM Bibliothek 2° HS Merkel 32. Мой собственный опубликованный перевод дневника Франца Шмидта (Harrington J. F. The Executioner's Journal: Meister Frantz Schmidt of the Imperial City of Nuremberg (Studies in Early Modern German History). Charlottesville: University of Virginia Press, 2016. P. 171.), основан на копии 1634 года из Stadtchronik Ганса Ригеля в StadtBN, 652 2°. Видимо, еще множество копий и фрагментов было создано в конце XVII и в XVIII веке, из которых как минимум две сохранились в Государственной библиотеке Бамберга (SH MSC Hist. 70 and MSC Hist. 83) и две в GNM (Bibliothek 4° HS 187 514; Archiv, Rst Nürnberg, Gerichtswesen Nr. V1/3).
12 Этот мотив предполагается как Келлером (Maister Franntzn Schmidts Nachrichters, Introduction, x – xi), так и Новосадко ("Und nun alter Franz," 236), но ни один из них не прослеживает то, как он связан с подоплекой жизни автора.
13 Данные о регистрации брака, рождения и смерти, хранящиеся в Региональном церковном архиве Нюрнберга, позволили мне восстановить сведения о происхождении Шмидта и его семейной жизни. Протоколы допросов и другие материалы уголовного суда, найденные главным образом в Государственном архиве Нюрнберга, позволили реконструировать широкий контекст его профессиональной деятельности. Постановления Нюрнбергского городского совета, известные как Ratsverläße, были наиболее универсальным источником, предоставляя широкий спектр уточняющей информации о том и о другом аспектах его жизни. Указы также помогли пролить свет и на совмещавшуюся с основным ремеслом работу в качестве знахаря, особенно в годы после его отставки с должности городского палача Нюрнберга, о чем лишь мимолетно упоминается в дневнике. Наконец, я многим обязан ценной биографической информации, собранной другими учеными, прежде всего Альбрехтом Келлером, Вольфгангом Ляйзером, Юргеном К. Якобсом и Илзе Шуман.
14 В качестве хорошего краткого обзора см. книгу: Julius R. Ruff, Violence in Early Modern Europe, 1500–1800 (Cambridge: Cambridge University Press, 2001).
15 Collected Works of Erasmus. Volume 25: Literary and Educational Writings, ed. J. K. Sowards (Toronto: University of Toronto Press, 1985), 305.
16 Монтень М. Опыты. 2-е изд. Т. 1. – М.: Наука, 1979. С. 196.
17 Наиболее известная работа о якобы очевидном безразличии к страданиям животных до Нового времени: Дарнтон Р. Великое кошачье побоище и другие эпизоды из истории французской культуры. – М.: Новое литературное обозрение, 2002.
18 Эта реконструкция основана на обобщенном опыте обучения сыновей в династиях палачей, как описано в книге Wilbertz, с. 120–131. Франц Шмидт не сообщает о том, как учился со своим отцом, в дневнике до того, как начал работать странствующим подмастерьем палача в июне 1573 года.
19 Этот раздел вдохновлен в особенности следующим исследованием: Arthur E. Imhof, Lost Worlds: How Our European Ancestors Coped with Everyday Life and Why Life Is So Hard Today, trans. Thomas Robisheaux (Charlottesville, University of Virginia Press, 1996), 68–105.
20 Свежий обзор по данной теме см.: C. Pfister, "Population of Late Medieval Germany," в Germany: A New Social and Economic History, ed. Bob Scribner and Sheila Ogilvie (New York: Harper Collins, 1995), I: 213ff.
21 Imhof, Lost Worlds, 72.
22 Imhof, Lost Worlds, 87–88. See also John Post, The Last Great Subsistence Crisis in the Western World (Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1977). О Малом ледниковом периоде см.: Wolfgang Behringer, Kulturgeschichte des Klimas. Von der Eiszeit bis zur globalen Erwärmung (Munich: C. H. Beck, 2007), esp. 120–195.
23 Thomas A. Brady, Jr., German Histories in the Age of Reformations (Cambridge: Cambridge University Press, 2009), 96–97.
24 Brady, Age of Reformations, 97. См. также: Knapp, Kriminalrecht, 155–160.
25 Меня убедили доводы Хиллая Зморы: The Feud in Early Modern Germany (Cambridge: Cambridge University Press, 2011). См. также сходную работу: State and Nobility in Early Modern Franconia, 1440–1567 (Cambridge: Cambridge University Press, 1997).
26 Указ от 12 августа 1522, цит. по: Monika Spicker-Beck, Räuber, Mordbrenner, umschweifendes Gesind: Zur Kriminalität im 16. Jahrhundert (Freiburg im Breisgau: Rombach, 1995), 25.
27 Гриммельсгаузен Г. Я. К. Симплициссимус. – Л.: Наука, 1967. С. 19.
28 FSJ Feb 14 1596. Более чем один из каждых трех грабителей в одном источнике XVI века определялся как ландскнехт. Spicker-Beck, Räuber, 68.
29 См.: Bob Scribner, "The Mordbrenner Panic in Sixteenth Century Germany," in The German Underworld: Deviants and Outcasts in German History, ed. Richard J. Evans, (London & New York: Routledge, 1988), 29–56; Gerhard Fritz, Eine Rotte von allerhandt rauberischem Gesindt: öffentliche Sicherheit in Südwestdeutschland vom Ende des Dreissigjährigen Krieges bis zum Ende des Alten Reiches (Ostfildern: J. Thorbecke, 2004), 469–500; and Spicker-Beck, Räuber, esp. 25ff.
30 Imhof, Lost Worlds, 4.
31 Angstmann, 85.
32 Среди других позорных занятий – цирюльники, нищие, дворники, кожевники, придворные слуги и стрелки, пастухи, свинопасы, чистильщики уборных, мельники, ночные сторожа, актеры, трубочисты и мытари. Nowosadtko, 12–13, 24–28.
33 "Der Hurenson der Hencker," в 1276 Augsburg Stadtrecht. Keller, 108. Аргумент о несвободе может быть опровергнут хотя бы тем фактом, что наиболее распространенными фамилиями среди палачей были ремесленные или торговые по происхождению, в том числе Шмидт (кузнец), Шнайдер (портной) и Шрайнер (плотник). Несколько палачей, возможно, были осужденными преступниками, но, похоже, это было скорее исключением, чем правилом. Ангстман (Angstmann, с. 74–113) особенно подвержена влиянию антропологических исследований ее времени на эту тему в начале XX века, а также ее находок в сагах. Некоторые историки даже полагали, основываясь на юнгианских представлениях о сакрально-магическом дискурсе (а не исторических свидетельствах), что средневековые палачи были наследниками языческих германских священников, которые руководили ритуальными жертвоприношениями, и что последующие диффамации в их адрес были частью процесса распространения христианства. Karl von Amira, Die Germanischen Todstrafen (Munich, 1922); see also discussion in Nowosadtko, 21–36, and G&T, 14, 38–39.
34 Самыми знаменитыми династиями палачей в Германии раннего нового времени были Бранды, Деринги, Фанеры, Фуксы, Гебхардты, Гутшлаги, Хелльригели, Хеннингсы, Kауфманы, Конрады, Кюны, Ратманы, Шванхардты и Шварцы. G&T, 46; also Stuart, 69.
Скачать книгу