Этюды Черни бесплатное чтение

Анна Берсенева
Этюды Черни

©Берсенева А., 2013

©Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2013


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ( www.litres.ru)

Часть I

Глава 1

«Жизнь несправедлива, это всем известно. Но все равно приходится каждое утро вставать и думать, чем ее наполнить».

Сон сразу улетел. Саша сбросила одеяло и встала босыми ногами на холодный пол. Любой намек на патетику ей претил, и не стоило удивляться, что эта хоть и точная, но слишком пафосная утренняя мысль показалась ей неприятной.

Вдобавок день ей предстоял бессмысленный и медлительный. Вечерний концерт, в котором она приглашена была участвовать, был даже не концертом, а просто заработком, особой внутренней сосредоточенности не требовал, и, значит, время до него не шло и уж тем более не летело, а просто тянулось.

И вот она ходила по комнатам и тянула время. Когда-то дед говорил ей, сидящей за фортепиано:

– Саша, ты не играешь, а просто время тянешь.

И как он только догадывался об этом по этюдам Черни, которые она проигрывала один за другим? Саша ни тогда этого не понимала, ни сейчас.

Но дед давно умер, а кроме него, никто ее насквозь не видел, так что и разоблачить не мог, да и музыканты они с дедом в семье были единственные.

В общем, Саша бродила по квартире, пила молоко с маслом и медом – не из-за простуды, а просто для голоса, – примеряла концертные платья – ни одно не казалось ей подходящим к случаю – и скучала. В самом драгоценном смысле этого слова: скука есть отдохновение души, как известно.

К тому же, скучая, очень удобно молчать. Это было второе ее личное правило, умолкать за несколько часов до концерта, и она всегда предпочитала проводить время своего молчания в одиночестве.

И почему пришла ей с утра пораньше в голову странная мысль о несправедливости жизни? Что уж такого несправедливого лично с ней происходит?

Вопрос, впрочем, был не из толковых. Саша вспомнила, как вопросом такого рода огорошила ее в одних вполне приятных гостях – хозяева были журналистами, и дом у них был открытый, вечно полный интересного народу, – одна вполне приятная дама, собиравшая подписи в защиту бездомных собак. В отличие от большинства подобных активисток она выглядела вменяемым человеком. От страданий бездомных собак разговор тогда каким-то образом свернул на Ленина, и Саша заметила, что давно пора бы убрать его с Красной площади, нечего выставлять труп убийцы напоказ в центре страны. И тут сборщица подписей спросила звонким, очень интеллигентным, с родным московским «аканьем» голосом:

– А что плохого, собственно, лично вам сделал Ленин?

Так неожиданно было услышать такой вопрос именно от этой дамы – наверное, из-за ее интеллигентского выговора, – что Саша даже растерялась. Впрочем, растерянность ее сразу же прошла, и, смерив даму взглядом, она с усмешкой заметила:

– Да лично мне, собственно, и Гитлер ничего плохого не сделал.

И, не глядя больше на собаколюбивую женщину, ушла в кухню, где гудел какой-то классически страстный спор.

Да, и теперь вот ничего несправедливого лично с ней не происходит, но оттого, что странная мысль о несправедливости жизни пришла в голову сразу, как только она открыла глаза, Саша весь день чувствовала легкую досаду. Точно такую, какая бывает, если с утра вспомнишь некстати, что сегодня пятница и тринадцатое число, и как ни уговариваешь себя потом весь день, что не стоит обращать внимания на дурацкие суеверия, тогда они и не сбудутся, – а все равно до вечера не по себе.

Саша приехала в Москву три дня назад, а зачем, и сама не очень понимала. Скучно стало в швейцарской деревне, вот и приехала. И не то странно, что она заскучала, а то, что родители чувствуют себя так, словно вся их жизнь прошла не в мегаполисе, а вот именно в швейцарской глуши.

Утром перед работой и вечером после работы мама берет стеклянную бутылку и идет на ферму за парным молоком. Папа раз в неделю отправляется на шоколадную фабрику за обломками шоколада. Фабрика располагается близ деревни, и за этими обломками, очень дешевыми, ходят все местные жители, и за молоком на ферму все ходят тоже.

На деревенской улице стоит большой холодильник, в нем – свежие яйца, масло, сметана. К дверце прицеплен листок с перечнем цен, по пути с шоколадной фабрики все берут из холодильника кому что нужно и оставляют деньги за взятое.

Саша находила, что все это, конечно, очень мило, но все равно жизнь в швейцарской деревне невыносимо скучна.

Мама считала, что она говорит это из обычного своего упрямства.

– Именно так и должно быть, Сашка, неужели ты не понимаешь? – возмущалась она. – Люди созданы только для такой жизни – разумной, размеренной, погруженной в природу. Тем более люди нашего с папой возраста.

Положим, их шестьдесят лет родителям ни за что не дашь. И непонятно, связана их моложавость с размеренностью природной жизни или все же с тем, что они занимаются поисками в невидимом взгляду пространстве частицы под названием «бозон Хиггса», которая неизвестно даже, существует ли вообще.

Неподалеку от деревни, кроме шоколадной фабрики, располагалось также сооружение под названием «адронный коллайдер», с помощью которого загадочный бозон предполагалось изловить, и именно для этого съехались сюда физики со всего мира, в том числе и Сашины родители.

Но самой ей было там делать решительно нечего, а поскольку и к созерцанию красот природы она была приспособлена плохо, то надолго у родителей никогда не задерживалась – сбегала в какие-нибудь более оживленные места, благо мир большой.

В Москву она от скуки и сбежала, и то, что консерваторский однокурсник Гришка Ислентьев позвал поучаствовать в хорошо оплачиваемом концерте, было не причиной ее приезда, а лишь его параллельной линией, и не линией даже, а так, необязательным пунктиром.

Ну, и в квартире она считала нужным время от времени появляться. Грустно было думать, что запустение, которое Саша чувствовала, приезжая домой, может воцариться здесь навсегда. И хотя, казалось бы, не стоит этому удивляться, раз в квартире годами никто не живет, но всякий раз это зримое запустение било ей в сердце, как только она открывала дверь, и всякий свой приезд она начинала с беспощадной с ним борьбы.

Дело было не в беспорядке или пыли – перед каждым своим приездом Саша звонила Норе, и та заходила прибраться, – а в том, чтобы прогнать уныние и наполнить дом собою. На это у нее обычно уходило три дня.

Кофе хотелось ужасно, но кофе вредил голосу, поэтому Саша не пила его перед концертом, хотя бы даже и перед таким незамысловатым, какой предстоял этим вечером. Молоко с медом и маслом – это был ее личный рецепт певческой удачи, и его она всегда придерживалась.

Когда водитель позвонил снизу, она была еще не одета и даже платье все еще не выбрала. Но оттого, что делать это пришлось поспешно, оно как раз и выбралось правильно – черное муаровое, – и Саша подумала мельком, что это тоже хороший рецепт: любой выбор совершать наскоро, не задумываясь, тогда он будет удачным.

Она приколола к корсажу брошку – крупную бриллиантовую каплю, – набросила на плечи палантин и вышла из квартиры.

Платье было длинное, на улице Саше пришлось приподнять его подол. Из-за этого она вдруг почувствовала себя не то сказочной принцессой, не то французской гранд-дамой, выходящей к карете, чтобы ехать в Оперу. Но всего на минуту она такое почувствовала, и то ей неловко стало: ну что за ерунда, первый концерт в ее жизни, что ли? И не первый, и не сто первый даже, давно пора привыкнуть, да она ведь и привыкла, и неожиданная детская мысль про принцессу – глупость несусветная.

Но глупость эта ее развеселила. И всю дорогу до Волынского Саша чувствовала воодушевление, такое же радостное, как и необъяснимое.

Дни еще были теплыми, но вечерами морозило и воздух казался прозрачнее, чем мог быть в городе, как холодная осенняя вода почему-то кажется прозрачнее, чем теплая летняя. И парковые аллеи выглядели в этом воздухе резкими пронзительными линиями.

К павильону было не подъехать. Машина остановилась у ограды парка, а по аллеям пришлось пройти пешком.

Саша шла под прямыми, в темное небо уходящими соснами, и воодушевление становилось в ее душе таким же острым, как запах осенних листьев, и таким же, как этот запах, самостоятельным, не зависящим уже ни от чего внутреннего, из нее самой происходящего.

Оно просто было, это неясное воодушевление, и поражало собою так же, как осенняя природа.

«Может, предчувствие? – подумала Саша. – Но чего – предчувствие? Концерт какой-то необыкновенный будет или вечную любовь встречу?»

Ни то ни другое не походило на правду. Просто бодрил октябрьский холод.

«Вечерами золко уже», – говорил про такой холод Пашка Солдаткин.

Пашка жил в деревне Кофельцы и все лето проводил в дачном поселке. Он был в Сашу влюблен с пятого по девятый класс и ужасно этого стеснялся. Про его влюбленность все знали и, понятное дело, не упускали случая над ним посмеяться. От насмешек Пашка делался морковно-красным, как его шевелюра, и видно было, что он едва сдерживает слезы, но Саше ни чуточки не было его жалко. Подружка Кира Тенета относилась ко всем Сашиным воздыхателям с сочувствием, а сама она всегда была жестокосердна. Но несмотря на это, у Киры собственных воздыхателей ни в детстве, ни в юности не было, а у Саши они не переводились. Или не несмотря на это, а как раз поэтому.

Да, именно такие вечера Пашка называл золкими. Сидели они все на веранде у Иваровских, глянешь в небо – и звездный свет слепит глаза.

Павильон наконец показался за поворотом аллеи. Он был похож на китайский фонарик – белый, полотняный и ярко светился изнутри.

На площадке перед павильоном толпились многочисленные гости. В толпе ходили клоуны, предлагали что-то вытаскивать из разноцветных бумажных пакетов, смеялись, неожиданно кувыркались. По бокам площадки стояли большие газовые горелки, и от этого казалось, что павильон заключен в жаркую прозрачную капсулу, отделяющую его от темного и золкого, как этот осенний парк, мира.

Под горелками стояли жаровни, на них в блестящих медных тазах варилось варенье. Пухленькая повариха в бело-золотом колпаке ссыпала в сироп нарезанные яблоки и лила коньяк из пузатой бутылки.

«Ну да, Гришка говорил же, осенний яблочный праздник, – вспомнила Саша. – Гостей вареньем развлекают».

Она хотела подойти поближе к жаровням и спросить, зачем лить в варенье коньяк, но не успела – подскочил распорядитель, приговаривая:

– Наконец-то, уже начинаем, а вас все нету, мы волновались, вдруг опоздаете или вообще… – и еще какие-то глупости.

Он провел Сашу вокруг павильона к маленькой двери, за которой открылся полутемный, освещенный одной тусклой лампочкой закуток, отгороженный от остального павильонного пространства занавеской. За этой занавеской шумел зал, шум то и дело перекрывался музыкой, от которой павильон ходил волнами, как цыганская кибитка. По краям закутка стояли стулья, посередине стол и рядом с ним вешалка. У вешалки сидел Гришка Ислентьев и застегивал на себе галстук-бабочку. Зеркала не было, и бабочка застегивалась криво.

– Привет, – сказал он, увидев Сашу. – Шубу не снимай пока, тут холодно.

А хоть бы и тепло – вешалка все равно чуть не падала от уже наваленной на нее одежды. Добавлять к этой свалке палантин из бриллиантовой норки Саша не собиралась.

– Слушай, – сказал Гришка, – давай городские романсы споем?

– Почему вдруг? – удивилась она.

Городские романсы – разнообразные «страдания» – Саша, конечно, знала, но сегодня они собирались исполнять классические хиты в современной аранжировке. Гришка сам ей сказал, что это всегда пользуется успехом на подобных мероприятиях – проверено.

Не то чтобы Саша сильно держалась именно за аранжированную классику, но то, что придется на ходу менять программу, почему-то рассердило ее.

– Мало того что ты мне не сказал, что петь придется на улице, так еще и программу менять? – возмутилась она.

– И совсем, во-первых, не на улице, – возразил Гришка. – К тому же на сцене горелка жарит, горло не простудишь. А во-вторых – ну попросил народ душевное, почему нет?

В общем-то он был прав, и спорить по пустякам не стоило.

– Так, может, вообще «Ой, мороз, мороз» споем? – усмехнулась Саша.

– Может, и споем, – пожал плечами Гришка. – Если попросят. Тебе хорошо там, в Европах, а мы тут ко всему привыкли. Ну, до коней и камышей, надеюсь, не дойдет, – успокоил он. – Эти, у которых праздник, вроде бы из приличной конторы, не киоски у метро держат.

– А что они держат? – без особого интереса спросила Саша.

– Компьютерное что-то. Не грузись, Александра, – улыбнулся он. – Тебе не все равно? Хотели мировую звезду – нате вам мировую звезду. Главное, гонорар хороший.

Что ее следует считать мировой звездой, Саша была уверена не вполне, но спорить не стала. Тем более что и суетливый распорядитель опять появился перед нею, и опять неожиданно, словно просочился сквозь полотняную стену.

– Прошу! – провозгласил он. – Вас уже объявляют.

– Как объявляют? – Саша обернулась к Гришке. – А петь мы что все-таки будем?

– А что на Дунае тогда пели, помнишь? Австриякам понравилось, и этим понравится.

В замке на Дунае они давали концерт около года назад. Гришка приехал тогда в Вену буквально на три дня и сразу же позвонил Саше с предложением спеть под его аккомпанемент на дне рождения какого-то миллионера – «не бойся, не нашего бандита, аристократа австрийского». Подобные предложения просто вихрились вокруг него, и непонятно даже было, когда он успевает играть в московском симфоническом оркестре, где исправно числился третьей скрипкой много лет.

Саша уже забыла, что именно они тогда пели. Конечно, вспомнить это не составляло большого труда, но петь без подготовки все равно было неприятно.

– Мы только в начале пару романсов, а остальное все по плану, – торопливо заверил Гришка.

Ответить Саша не успела.

– Дорогие друзья, вас приветствует звезда мировой сцены Александра Иваровская! – донесся голос конферансье из-за полотняной стены.

– Шубку позвольте. – Распорядитель оказался теперь у Саши за спиной. – Не волнуйтесь, я покараулю, пока вы поете. Глаз не спущу.

Покараулю!.. Затея все больше отдавала провинциальностью. Хотя и павильон выглядел стильно, и парк в Волынском был не хуже, чем Венский лес…

Саша пожала плечами, заодно сбросив распорядителю на руки палантин, и вслед за Гришкой пошла к занавеске, за которой находилось то, что в ближайший час ей предстояло считать сценой и зрительным залом.

Глава 2

– Вот и все! А ты боялась.

Гришка вытер лоб. Он был пухленький, и пот начинал лить с него градом, как только он брал в руки скрипку; это еще с консерваторских пор было известно. Да и газовая горелка действительно полыхала на сцене так, что жарко стало даже Саше в ее муаровом платье с открытыми плечами.

Она чуть было не ответила, что нисколько не боялась, да вовремя вспомнила, что это просто школьная дразнилка.

«Вот и все, а ты боялась – даже платье не помялось!» – продекламировала Саша, вернувшись домой после своего первого школьного дня.

Мама с папой хохотали до слез, а дедушка не понял, почему они смеются.

Но бог с ней, с дразнилкой, – сейчас она чувствовала не страх, а что-то вроде досады. Наверное, это было слишком заметно, потому что Гришка сказал:

– Ты на нерве всегда хорошо поешь.

Саша не успела ответить – администратор подскочил к ним, помахивая конвертами.

– Замечательно выступили, – скороговоркой сообщил он, протягивая конверты ей и Гришке. – Ваш гонорар.

Несмотря на скороговорку, интонация у него теперь была не суетливая, а небрежно-деловитая.

Гришка свой конверт распечатал и пересчитал деньги; Саша не стала.

– Ужин буквально через пять минут, – сказал администратор и исчез так же мгновенно, как появился.

– Какой ужин? – спросила Саша.

– А видела, что у них на столах? – сказал Гришка. – Стерлядки, осетринка. Ну и мы покушаем.

В превкушении стерлядок Гришка даже облизнулся.

– Рыбы, что ли, никогда не ел? – рассердилась Саша.

Ладно еще в голодные годы, когда и бутерброд с колбасой казался лакомством, но сейчас-то что из-за какой-то стерлядки рваться за стол к незнакомым людям? Один из этих людей смотрел на нее не отрываясь все время, пока она пела, и взгляд у него был жаркий, как пламя горелки, и глаза казались черными неостывшими углями, особенно по контрасту с его снежно-белым свитером.

Саша вспомнила этот взгляд и рассердилась: зачем он запомнился, и свитер тоже – зачем? Избыточные житейские наблюдения всегда ее раздражали.

– На халяву и хлорка – творог, – рассудительно заметил Гришка.

«Не пойду я с ними ужинать», – с досадой подумала Саша.

Она сама не понимала, из-за чего эта досада. Что-то не так. Не то.

Занавеска снова откинулась, и вошла официантка с уставленным посудой подносом. Она подошла к столу и, чуть сдвинув свисающие с вешалки пальто, принялась составлять с подноса блестящие судки. В одном из судков была рыба, содержимое других было не различить. Лицо у официантки было хмурое. Или казалось таким в тусклом свете лампочки, во всем неуюте этих странных закулис?

– Это что? – удивленно спросила Саша.

– Ужин ваш, – буркнула официантка.

– Как ужин? Здесь?..

Спрашивать об этом было глупо – едой был уже уставлен весь стол.

– А вы где хотели? – пожала плечами официантка.

Да нигде она не хотела! Но то, что ужин предложен в закутке, словно кошке, было так оскорбительно, что у Саши даже в висках закололо.

– Здесь же не Вена все-таки, – проговорил Гришка.

Тон был извиняющийся. Скорее всего, он тоже вспомнил тот вечер на Дунае, и как они гуляли после концерта в замковом парке вместе с именинником, австрийским бароном, и золотые фонарики, развешанные на деревьях, казались окошками эльфов, и барон рассказывал, что вместе с детьми целый месяц вырезал к празднику эти фонарики из китайской рисовой бумаги…

Вспоминать об этом было так же глупо, как разыгрывать какую-то сугубую ранимость. И не собиралась она ничего разыгрывать. Ей было до того противно, что хотелось только одного: немедленно уехать.

Саша надела палантин – администратор не стал его караулить, а просто пристроил на вешалку – и пошла к дыре, заменявшей в этом заведении дверь.

– Подожди, ты куда? – спросил Гришка.

– К машине.

– А ты уверена, что она есть?

Этот вопрос как-то не приходил ей в голову. Хотя, похоже, это был самый разумный вопрос, который она должна была себе задать.

– Ну так узнай, есть или нет! – сердито бросила Саша. – И скажи, что я к воротам пошла.

– Кому сказать? – донесся ей вслед растерянный Гришкин голос.

Саша не ответила и даже не остановилась.

Глава 3

Она шла по парку и злилась так, как давно ей не приходилось злиться.

Она терпеть не могла чувствовать себя дурой. А никем другим сегодняшний вечер просто не оставлял ей возможности себя чувствовать. Кем должен чувствовать себя человек, который позволяет себя же унижать? Да вдобавок без всякой причины унижать! Для Гришки хоть деньги имеют решающее значение, а она-то чего ради?..

Она отдалась пустому потоку жизни, вот что. Тому потоку, который несет с собою большинство людей, заставляя их совершать поступки просто так, без цели и без причины. У них, у этих людей, нет ни сильных желаний, ни острых нежеланий, ни живых стремлений, ни страстной любви, ни горячей ненависти, ни тщеславия хотя бы – у них нет ничего, что заставляет делать над собой усилие, сопротивляться пустоте и скуке жизни. И вместе с тем нет у них того единственного, что позволяет избегать пустоты и скуки естественным образом, без усилия: фермента молодости у них уже нет. Им исполнилось сорок лет, этим людям, изменился химический состав их организма, и жизнь их стала пуста, и сами они стали пустым местом на карте жизни.

Она знала, что так бывает, но никогда не думала, что так может произойти с ней. Но вот ей исполнилось сорок лет, и это с нею произошло.

Стоило Саше подумать обо этом отчетливо и ясно, как все у нее внутри заполнилось страхом. Получается, это теперь навсегда?! Всегда она теперь будет жить, как пустота на душу положит, и ничто больше не освободит ее душу от этой пустоты, и пение не освободит тоже, потому что оно стало рутинным занятием, и как же это произошло, и когда же произошло?.. И если она не заметила, как это произошло, то и нечего злиться, что ей выносят за ее пение еду, как приблудной кошке, и не провожают домой, и…

Саша почувствовала, что сейчас в голос разрыдается. От пения слезы всегда вставали у нее в горле, она знала об этом и обычно закрывалась после концерта на некоторое время в гримерной, чтобы успокоиться. Но сейчас закрыться негде, и она сама в этом виновата, надо было расспросить Гришку, что такое это Волынское, а не полагаться на его слова: «Ну, знаешь, это где ближняя дача Сталина», – и не полагать, что концерт состоится в каких-то ампирных покоях тирана, на которые, кстати, интересно будет взглянуть. И вообще, с концертными предложениями надо отправлять к своему агенту всех без исключения, и ни при чем здесь студенческое приятельство, и сама, дура, виновата!..

Саше казалось, что она идет прямо к выходу из парка. Но ворот все еще не было видно, и не требовалось большого ума, чтобы сообразить, что идет она, значит, куда-то не туда.

Надо было вернуться к павильону – музыка, гремящая в нем, была еще слышна, хоть и вдалеке, – и попросить, чтобы ее проводили к машине. Но Саша и вообще не любила кого-то о чем-то просить, и тем более не хотела делать это после того, как ей вынесли пайку в плошке.

Она огляделась. Кругом ни зги не было видно.

«Просто тьма египетская», – подумала Саша.

Библейский рассказ про тьму египетскую она едва помнила – мысль ее была связана скорее с рассказом булгаковским. Да и неправильная это была вообще-то мысль: холод превратился уже в настоящий мороз, пар шел у нее изо рта, и при чем здесь в таком случае Египет?

А при том, что все это мысли из пустого потока жизни.

За поворотом аллеи появилась темная фигура. Ну а какая же еще фигура может появиться в темноте?

– Скажите, пожалуйста, как пройти к воротам? – громко спросила Саша.

Встречный не ответил. Их даже двое было, оказывается – второй был пониже ростом, поэтому фигуры сливались в одну, какую-то полувысокую и полуширокую.

Этот встречный, единый в двух фигурах, на Сашин вопрос не ответил. Наверное, сам искал выход из парка. Она пожала плечами и пошла дальше, собираясь пройти мимо него. Но он двигался прямо ей навстречу, не сворачивая.

Чтобы с ним не столкнуться, Саша остановилась, сделала шаг в сторону. Ей вдруг стало не по себе наедине с этим двуединым существом. Кирка Тенета когда-то читала стихи Рубцова: «Лучше разным существам в местах тревожных не встречаться». Может, парк в Волынском не являлся таким уж тревожным местом, тем более что в него и проникнуть-то, минуя охрану, было невозможно, однако ощущение опасности стало острым, и с ним надо было что-то делать.

Но что с ним делать, Саша придумать не успела. Подойдя к ней совсем близко, существо вдруг как-то рванулось, прянуло – и распалось наконец на двух человек, и эти два человека в мгновение ока оказались по обе стороны от Саши.

– Эй, вы что? – воскликнула она.

По-прежнему не произнося ни слова, те схватили ее за локти. Они держали очень крепко, это чувствовалось даже сквозь меховой палантин. Она рванулась из их рук, но сразу же вскрикнула от боли.

– А ну стой! – произнес один из них, высокий.

– Шубу снимай, – выдохнул второй, низкий.

Так вот что, оказывается! Самые обыкновенные грабители. Правда, первые, которых Саша видит в жизни, но, в общем, ничего особенного.

Не палантин жалко, хотя бриллиантовая норка ей очень нравится, к тому же штучка дорогая и куплена в Париже, здесь такой не найдешь. Но самое противное заключается все же не в потере палантина, а в том, чтобы безропотно раздеваться по требованию каких-то ублюдков.

Ну да, знала Саша, знала, что именно так и следует поступить, об этом только из утюга не предупреждали, но вся ее натура протестовала против этого так яростно, что она непроизвольно воскликнула:

– Да пошли вы!.. – и снова рванулась из их рук.

Ее очередной рывок не возымел, конечно, никакого действия. Или нет, возымел все же: свободной рукой высокий коротко размахнулся и ударил ее по лицу. Ее локтя он при этом не выпустил, и, вскрикнув от неожиданности и боли, Саша осталась трепыхаться между ним и низким. Во рту у нее при этом стало солоно: он ударил хоть и без замаха, почти и не ударил даже, а просто ткнул ладонью в лицо, но при этом рассек ей губу.

– Не хочешь по-хорошему, давай по-плохому, – сказал при этом низкий. – Только не ори, а то всю морду разобьем, пока охрана добежит.

И, проговорив все это быстро и шепеляво, стал шарить у Саши по груди, разыскивая застежку палантина.

– Ты че ее лапаешь? – недовольно заметил высокий. – Быстрее, а то и правда заорет.

Все это они произносили деловито, без тени каких-либо эмоций. Даже без вожделения, которого можно было бы ожидать от грабителей, предчувствующих поживу.

– Не заорет, – хохотнул низкий.

Его хамский уверенный тон показался Саше таким омерзительным, что она наконец очнулась от оцепенения, в которое ее ввел неожиданный, неожидаемый удар в лицо. И немедленно заорала – так громко, что у самой в ушах зазвенело.

– Ах ты!.. – зло матюкнулся низкий.

И, отпустив Сашин локоть, одной рукой обхватил ее за плечи, а другой зажал ей рот.

– Не вздумай кусаться, сука, а то задушу! – хрипло предупредил он.

Но она уже не воспринимала угрозы. Ярость, охватившая ее, была так безрассудна и так ослепляюще сильна, что она кусалась, рвалась и кричала изо всех сил. Правда, из-под зажавшей ей рот ладони вырывался при этом не крик, а только сипение.

Но разъярила она их своим сипением достаточно.

– Подержи ее! – задыхаясь, бросил низкий. – Ко мне разверни!

Высокий рванул Сашу за плечи, разворачивая ее лицом к своему подельнику. Тот отнял ладонь от ее рта, и прежде чем она успела закричать во весь голос, ударил ее снова, теперь уже не легким тычком, а по-настоящему, кулаком.

Он метил Саше в лицо, но она успела не отшатнуться даже, а как-то качнуться в сторону, и удар пришелся не в переносицу, а по скуле. Впрочем, и такого касательного удара было достаточно, чтобы в голове у нее словно звезда взорвалась. Она вскрикнула уже не для того, чтобы позвать на помощь, а просто от боли.

И от этого вскрика тот грабитель, который держал сзади, вдруг отпустил ее! Он охнул, глухо и коротко, и шатнулся назад, и упал на спину. Это было настолько неожиданно, что Саша тоже не смогла устоять, тем более на высоких каблуках. Она упала спиной прямо на грабителя, сразу же извернулась, откатилась в сторону, с асфальта на покрытую палой листвой траву, и только там наконец застыла, сжавшись, не понимая, что произошло и что теперь будет.

Способности думать у нее не осталось, только инстинкт самосохранения. Да еще зрение обострилось – от удара, может. Поэтому все происходящее на аллее она видела теперь так отчетливо, как будто не человеком была, а каким-нибудь лесным зверем, способным видеть в темноте.

Снизу, с земли, это происходящее казалось ей битвой великанов. Сначала их было двое – высокий грабитель еще корчился на асфальте. Но потом он вскочил и присоединился к драке. Теперь первые двое грабителей нападали на третьего, то есть что это она, кто сказал, что этот третий тоже грабитель? Кажется, он как раз таки отбивался от них, но стоило Саше понять, что он отбивается, как она тут же и увидела, что он нападает сам, а тот, который бил ее по лицу – низкого роста, поэтому Саша понимала, что именно он, – падает от его удара, и вскакивает опять, и бросается к этому новому неизвестному человеку – непонятно, вступился он за нее или сам вместе с ними? – и высокий тоже к нему бросается, и невозможно разобраться во всех этих движениях, стремительных и путаных, понятно только, что сейчас они его собьют и, может, убьют…

– У него пистолет! – услышала Саша хриплый сбивающийся возглас.

И сразу же пистолет увидела – в руке у этого третьего, который непонятно откуда взялся и от которого непонятно чего ей ожидать. Пистолет был направлен на высокого грабителя.

– Э, ты че?! – коротко и испуганно выдохнул он.

И, не дожидаясь ответа, бросился бежать. Второй, низкий, последовал за ним. Несколько секунд слышен был стук их подошв по асфальту, потом наступила тишина.

Только далекая музыка звучала в павильоне – Саша снова начала ее слышать, и острый запах осенней палой листвы начала чувствовать, и саму листву, холодную и живую, под своими ладонями. Все пять ее чувств восстановились разом, и прибавилось к ним еще неизвестное шестое, но она не могла понять, какое именно.

Она вскочила, оскользнулась и чуть не упала снова.

– Осторожно! – сказал человек с пистолетом и шагнул к ней.

Она побежала бы, но от выстрела все равно ведь не убежишь. Разум восстановился так же, как чувства, и удержал ее на месте.

Наверное, он понял, о чем она думает, – спрятал пистолет за пазуху и сказал:

– Не бойтесь.

Его голос звучал спокойно, и Саша успокоилась.

«Он спортсмен, наверное, – подумала она. – Только что дрался, а дыхание не сбито».

– Я не боюсь, – сказала она.

– Да, вы не робкого десятка.

Ей показалось, что он улыбнулся; в точности это нельзя было понять из-за темноты.

– Откуда вы знаете? – спросила она.

– Они вам приказали не кричать, а вы им назло закричали.

– Мне нельзя приказывать.

– Извините, я не мог добежать быстрее.

– Я не в обиде.

Саша наконец улыбнулась тоже. Все, что связано с человеческим голосом, она чувствовала во всех тонкостях. Его голос звучал с совершенной естественностью, и нельзя было не улыбнуться в ответ на его улыбку.

– Вы и так успели вовремя, – сказала она. – Спасибо. Вы охранник?

– Нет.

– А почему у вас пистолет?

– Случайно. Оказалось, это правда, что пистолет и доброе слово убеждают лучше, чем просто доброе слово.

Это явно была какая-то цитата. Саша терпеть не могла удачного цитирования к случаю, но естественность его интонаций была существеннее, чем нарочитость чужой фразы.

– И кто же это сказал? – все-таки поинтересовалась она.

– Аль Капоне.

В его голосе мелькнуло смущение. Похоже, он тоже понял, что его слова прозвучали слишком кстати. Саше понравилось, что он это понял. Ей вообще понравилось его появление – еще бы! – и эффектность этого появления ничуть не мешала приятному от него впечатлению.

– Вы гангстер? – спросила она.

– Нет, – совершенно серьезно ответил он.

Тут Саша не выдержала и рассмеялась.

– Да, гангстеры такие не бывают, – согласилась она.

– У вас есть знакомые гангстеры? – хмыкнул он.

– Ну, если только сегодняшние. Правда, познакомиться мы толком не успели.

Теперь, когда потрясение окончательно прошло, Саша почувствовала, что скула, которую доморощенный гангстер сумел задеть кулаком, болит довольно сильно. И губа еще!.. Хороша же она сейчас с распухшей губой!

– У вас сумочка была? – спросил он.

Она ахнула. Конечно, у нее был с собой клатч и, конечно, теперь его нет! И палантина тоже нет. Как ни поспешно убегали грабители, а прихватить с собой ее пожитки не забыли.

– Можно я вам салфетки дам? – спросил он. – И воду. И куртку. А то на вас смотреть холодно.

Прежде чем Саша успела ответить, он достал из кармана своей штормовки пачку бумажных платков и маленькую бутылку воды. Потом снял штормовку и надел на Сашу.

Штормовка была плотная, как картон. Точно такую привез однажды из сибирской экспедиции папин брат, геолог. Саша училась тогда в десятом классе и надела ее в поход, а потом долго считала это одним из самых удачных поступков своей жизни, потому что из всего класса только она спаслась от невыносимых комариных туч.

Штормовка была теплая и тяжелая. Саша этому удивилась, но тут же поняла, что чувствует тепло человека, а не ткани, и тяжелая эта штормовка потому, что в ее многочисленных карманах лежат разнообразные полезные предметы вроде воды, платков и пистолета.

– Спасибо, – сказала она.

Он скрутил крышечку на бутылке. Вода с шипеньем брызнула во все стороны.

– Извините, – сказал он, быстро отводя руку с бутылкой в сторону. – Газированная, и взболталась еще.

Он говорил что-то очевидное и обыденное, его слова явно относились к тому пустому потоку жизни, о котором Саша с такой тоской, с таким страхом думала пятнадцать минут назад.

Но теперь она никакой тоски не чувствовала, и страха не чувствовала тоже.

«Драка, видимо, взбодрила», – весело подумала она.

Саша вынула из пачки бумажный платок, он налил на него воды, она приложила платок к губе.

– И вот сюда еще, – сказал он, вытянул из пачки второй платок, намочил его и приложил к ее скуле.

Похоже, он, как и она, волшебным образом обрел способность видеть при одном только звездном свете. А, нет, не при звездном – луна взошла; это она в пылу борьбы не заметила просто.

«Кроме мордобития, никаких чудес», – подумала Саша.

Все веселее ей становилось, и все менее могла она объяснить причину своего веселья, и все менее хотела себе ее объяснять. Ну да она никогда и не была любительницей покопаться в собственном сознании. Это Кира у них обожала выявлять причинно-следственные связи, где надо и где не надо.

– Бодягу надо бы приложить, – сказал он. – Она синяки убирает.

– Что-что приложить? – удивилась Саша. – Бодяга – это же тягомотина.

– Это водяной мох. Девичьи румяна. Мама мне в детстве всегда прикладывала.

– Дрались, видать, часто, – заметила Саша. – А почему румяна?

Она не удивилась бы, если бы бодяга тоже нашлась в одном из карманов его штормовки.

– Дрался не чаще необходимого. – Он пожал плечами. – А почему румяна, не знаю. Наверное, она для цвета лица полезная, бодяга. – И спросил, отнимая платок от ее скулы: – Вы куда шли?

– К воротам.

– Это в другую сторону.

– Я уже поняла, – кивнула Саша. – Просто от досады дорогу перепутала.

– Давайте я вас провожу, – сказал он. – Меня Сергеем зовут.

– Александра.

Они пошли по аллее.

– Платье у вас такое… – сказал он. – Шумное.

– А стихи есть, – вспомнила Саша. – «В шумном платье муаровом вы проходите морево». Игорь Северянин.

Она сказала это и удивилась: надо же, сама цитирует к случаю. Но так же, как его слова про пистолет и доброе слово, это не показалось ей сейчас нарочитым.

– Странные стихи, – заметил Сергей.

– Что странного?

– Ну, не странные, это я неточно сказал. Мне за себя странно – что я их сразу понял, – объяснил он. – Хотя как это, проходить морево, вообще-то непонятно. – И спросил: – А почему вы шли в досаде?

Ей вот не стихи странны были, а его вопрос. В его голосе не слышалось стремления обаять и покорить. Саша отлично распознавала это нехитрое мужское стремление и ставила его не выше такого же нехитрого женского кокетства. Да, в голосе Сергея его не было точно. Потому она и удивилась – если он покорять ее не стремится, то какое ему дело до причин ее досады?

– Потому что моя жизнь стала пустой, – ответила Саша.

Вот если что и должно было показаться ей странным, то этот неожиданно откровенный ответ. Хотя – надо ли удивляться? Люди вон случайным попутчикам, с которыми в аэропорту ожидают задержанного рейса, такое о себе рассказывают, что отцу родному не расскажешь, и именно с посторонними попутчиками откровенность всего естественнее. А попутчик, с которым она идет сейчас по осенней аллее, все-таки не совсем посторонний уже: от гангстеров ее защитил, и штормовка его на ней.

– А откуда у вас пистолет? – спросила Саша.

Ей не хотелось, чтобы он усмехнулся случайно вырвавшемуся у нее признанию или стал расспрашивать, что оно означает, потому она и поспешила сменить тему.

– В лесу нашел, – ответил он.

Похоже, ему тоже не хотелось, чтобы она стала расспрашивать его о том, что узнала о нем случайно – что у него пистолет имеется, например. Может, он все-таки гангстер, и понятно, что обсуждать это ему неохота.

Так, не задавая друг другу лишних вопросов, дошли они до ворот.

Сергей спросил:

– Может, вас в больницу отвезти?

– Зачем? – удивилась Саша. И тут же улыбнулась: – Бодягу приложить?

Она уже и забыла про свои боевые ранения.

– Укол против столбняка сделать, – ответил Сергей.

– У меня прививки, – сказала Саша. – От столбняка, наверное, тоже есть. Я когда в Америке на гастролях была, то страховая компания потребовала сделать.

– Вы актриса? – с интересом спросил он.

Его социальный статус был ей непонятен. Утонченного впечатления он не производил – слишком размашистый рисунок глаз и губ, – но сказал «актриса», а простые люди всегда «артистка» говорят. Саша тоже спросила бы, кто он такой, но вспомнила, что на посторонние вопросы он отвечает скупо, и не стала спрашивать.

– Певица, – ответила она.

– Джазовая?

– Почему джазовая? – удивилась Саша.

– Так. Я джаз люблю. Вы сказали – Америка, и я сразу про Новый Орлеан подумал.

– В Новом Орлеане я была. Но не пела, а просто так.

– Там, говорят, хоронят весело, – заметил он.

Саша не удивилась такому замечанию. Раз он любит джаз, то неудивительно, что знает про особенности новоорлеанских похорон.

– Ага, – кивнула она. – Как Армстронг себя завещал похоронить, так теперь и всех хоронят. Костюмы на покойниках белые, катафалки тоже, джаз наяривает, и вся процессия приплясывает. Прямо завидно – сам бы так умер.

Они вышли из парка. Саша огляделась. Машины, которая ее сюда привезла, в обозримом пространстве не было. Телефон, в котором запечатлелся номер водителя, остался в украденном клатче. Там же остался и кошелек, и конверт с гонораром.

– Где ваша машина? – спросил Сергей.

– Черт ее знает, – сердито ответила она. – Может, ее и не было.

– Не на метро же вы приехали. – Он улыбнулся. – В шумном платье муаровом.

Улыбка у него была, конечно, хорошая, но Саше от этого легче не стало.

– Здесь такси бывают? – еще сердитее спросила она. – Или на чем здесь теперь ездят?

– Здесь – это где?

– В Москве, в Москве. Я от нее отвыкла.

«И привыкать не собираюсь», – вспомнив хмурую официантку и ужин, поданный в закуток, подумала она.

И сразу же увидела такси – натуральное, с «шашечками» на крыше. Оно остановилось у въезда в парк, и из него стал выбираться пассажир.

– Подождите! – воскликнула Саша. – Меня возьмите!

Она всю жизнь ходила на каблуках, так что до машины добежала в мгновение ока; другие и в кроссовках так быстро не бегают. Сергей, впрочем, слегка ее опередил.

Он открыл перед ней дверцу.

– Спасибо, – сказала она. – Если бы не вы, пришлось бы мне про девичий румянец забыть. И за штормовку тоже спасибо.

Саша сняла штормовку. Холод сразу охватил ее. Она отдала штормовку Сергею, быстро поцеловала его в щеку – щека была колкая, она у многих мужчин такой становится к вечеру, но у него еще и пахла хвойными иголками, как будто он был каким-нибудь кедром, – и села в такси.

Ничего хорошего с ней в этот вечер не произошло, совсем даже наоборот. Но досада мешалась у нее внутри с весельем, и добавлялась к этому непонятная решимость – на что решимость, интересно? – и очень странный, очень будоражащий получался коктейль!

Глава 4

О том, что в клатче были еще и ключи, Саша вспомнила только у своего подъезда. Думала попросить водителя подождать пару минут, пока она поднимется в квартиру за деньгами, да вовремя сообразила, что не так все просто. Главное, и в залог ведь нечего оставить, пока найдет, у кого занять деньги. Не бриллиантовую же булавку таксисту оставлять.

Саша коснулась корсажа, к которому была приколота булавка, и поняла, что оставить ее не смогла бы, даже если бы и захотела: булавки на корсаже не было. Повезло грабителям, что и говорить!

– Послушайте, – сказала она таксисту. – Я не убегу, честное слово. Я только… – И тут же, не договорив, распахнула дверцу машины и заорала: – Кирка! Кир! У тебя деньги есть?

Киру она заметила вовремя: та вышла из арки, в которой находился ее подъезд, и уже собиралась сесть в машину.

Дом был угловой – в подъезд, в котором жили Люба и Саша, надо было входить со Спиридоньевского переулка, а к Царю и Кире – с Малой Бронной. В детстве они все вечно спорили, которая из улиц лучше, и каждый, конечно, защищал свою. Хотя нет, Федор Ильич не спорил, его даже и невозможно было представить спорящим на такие бессмысленные темы.

Сейчас Кира вышла из арки не одна и не с Царем, а с каким-то парнем, высоким и плечистым. Царь тоже, правда, был высокий и плечистый, но в сорок пять лет рост и плечи выглядят все-таки иначе.

У того, которого Кира держала под руку, походка и стать были молодые.

Он обернулся прежде, чем Саша успела заинтриговаться, с кем это гуляет по ночам самая правильная женщина из всех, которых она знала в жизни, – и стало понятно, что это всего-навсего Киркин сын Тихон. Вот так вот они вымахивают в восемнадцать лет! Год не увидишь – не сразу и узнаешь.

Вообще-то Тихон был Кире не родным сыном, а приемным. История его усыновления была такая, что ни в сказке сказать, ни пером описать. А как еще назвать историю, в которой женщина тридцати с лишним лет расстается со своим первым и единственным любовником – весьма, кстати, не бедным, в отличие от нее, – по такой малозначительной в данном случае причине, как несходство характеров, а через месяц этот оставленный любовник погибает, и совсем не из-за своей отвергнутой любви, а в авиакатастрофе, и тут выясняется, что у него имеется сын-подросток из тех, которых называют трудными, что до этого подростка никому теперь нет дела, а те, кому дело должно быть, за версту его, трудного, обходят? И что делает эта женщина в такой головокружительной ситуации? А женщина эта усыновляет невыносимого мальчишку. Хотя если бы месяцем раньше выстроили в ряд сотню женщин и спросили бы, кто из них меньше всего подходит для подобной роли, то из строя первой вышла бы именно она – терпеть не могущая не то что трудных подростков, но любых детей вообще, и вдобавок незамужняя. И вот решает она усыновить этого никому не нужного ребенка, а через некоторое время выясняется, что одновременно со свидетельством об усыновлении она получает свидетельство о браке, причем с мужчиной, которого в последнюю очередь можно было представить ее мужем, а точнее, вообще невозможно его было им представить.

Этим Кириным нежданным-негаданным мужем стал Федор Кузнецов. И она, и Люба, и Саша выросли с ним в одном доме и на одной даче, а Кирка так даже в одной коляске, которую родители трехлетнего Феди отдали в день Кириного рождения ее новоиспеченным родителям. И, точно как в истории с приемным мальчишкой, если бы незадолго до замужества спросили Киру, кто меньше всех подходит на роль ее супруга, она наверняка назвала бы именно Федора Кузнецова, и именно потому, что невозможно женщине спать в общей постели с мужчиной, с которым на заре своей жизни она спала в общей коляске.

И вот чем все это объяснить? Ничем, кроме неисповедимости путей, которыми все они шли-шли, куда каждого из них вела судьба и совесть, и пришли таким образом друг к другу.

Десять лет назад, когда происходили все эти бурные перипетии, Кира молчала об их подробностях и причинах, как партизанка на допросе. И только потом, когда и сама она, и все окружающие к произошедшему привыкли, обмолвилась Саше с Любой, что любовь поразила их с Федькой посильнее булгаковской молнии и финского ножа, и никогда в жизни, ни до, ни после этого, они оба не испытывали такой растерянности, как при явлении этой неожиданной любви.

Представить хоть Киру Тенету, хоть Федора Кузнецова растерянными Саша не могла. В отличие от нее самой они были оплотом здравого смысла и логики, а Федька вдобавок относился к числу тех людей, которые в любых ситуациях принимают окончательные решения. Своих решений он никогда никому не навязывал, но все сами подчинялись ему с охотой. Эта его способность была такой же данностью, как Сашин талант, или Любина житейская практичность, или Кирин ум.

Еще когда он пошел в первый класс, то Нора, Любина мама, сказала, что Феденька будет крупным руководителем, и никто не стал с ней спорить. А кем же еще ему быть и кому же быть крупным руководителем, если не ему?

По мужской линии все в семье Кузнецовых чем-нибудь руководили. Его отец был главным врачом Боткинской больницы, а прапрадед даже экономическим министром при последнем царе, или не министром, но кем-то вроде. Должность прапрадеда в соединении с личными качествами Феди Кузнецова и породила прозвище Царь. Так его называли с самого детства и с детства же называли Федором Ильичом – из-за особенных личных качеств. Вот этих самых, благодаря которым он принимал окончательное решение в любых обстоятельствах и принял его в обстоятельствах Киры и свалившегося ей на голову трудного ребенка.

Этот трудный ребенок и шел сейчас рядом с Кирой, и она почему-то держала его под руку, хотя на улице не было ни льда, ни снега.

– Кирка! – громко повторила Саша. – Дай, пожалуйста, денег, мне за такси нечем заплатить!

Ей хотелось, чтобы все это наконец закончилось. Весь этот бессмысленый вечер с бессмысленным пением, унижением, ограблением и, главное, ощущением бессмыслицы собственной жизни.

– Ой, Саш! – издалека, от ведущей во двор арки, воскликнула Кира. – А я не знала, что ты приехала!

– Приехала, приехала! – еще громче закричала Саша. – Деньги давай!

Она увидела, как Кира расстегивает сумку и дает Тихону кошелек, а тот идет к такси, протягивая кошелек Саше.

Тихонова погибшего отца Саша никогда не видела, но знала, что мальчик похож на него. И при взгляде на этого мальчика понятно было вообще-то, почему Кирка с тем человеком рассталась. Лицо его сына словно топором было вырублено, и если бы не внимательный, разумный взгляд маленьких, глубоко посаженных глаз, то ничего в нем не было бы такого, что может привлечь внимание сколько-нибудь незаурядной женщины.

Саша расплатилась и, выбравшись наконец из машины, вместе с Тихоном направилась к Кире, которая стояла возле арки так растопыренно и неуверенно, будто в самом деле у нее лед под ногами и она боится поэтому упасть.

– Привет, – сказала Саша, подходя к ней. – Я позавчера приехала. Ни к тебе зайти еще не успела, ни к Любе. У тебя как дела?

И, еще проговаривая последние слова, поняла, что на этот вопрос подруга ее детства, человек из тех первых людей, которых она узнала в своей жизни сразу же, как только вынырнула из младенческого бессознания, – может и не отвечать.

Как у Киры дела, видно было по огромному животу, который она обхватывала обеими руками, словно опасалась потерять.

– Ки-ирка!.. – Все переживания этого вечера у Саши разом улетучились. – Вот это да!.. Вот это ничего себе!..

Она кричала, вопила и, кажется, даже приплясывала от восторга, как папуас! Кажется – потому что в первые мгновения после сногсшибательного открытия не вполне соображала, что делает.

– Саш, ну ты что?

В Кирином голосе слышалась растерянность. Вероятно, точно такая же, как десять лет назад, когда ее поразила любовь к Царю.

– Это я – что?! – еще громче заорала Саша. – Это же ты – что! Ты на себя посмотри только!

– Что? – Кира послушно взглянула на свой живот. – Очень ужасно выгляжу, да? Я, знаешь, уже отвыкла толстой быть, а теперь вот опять пришлось.

Все их детство, всю юность Кира страдала из-за своих габаритов. Она была похожа то ли на пышку, то ли на курицу – маленькая, пухлая, и на голове что-то вроде взъерошенных пестрых перьев. Саша даже удивлялась: почему Кирка не направит свою железную волю на спорт и отказ от сладкого? В два счета похудела бы. И только когда у нее появился первый мужчина, отец вот этого самого Тихона, Кира наконец преобразилась: и вес сбросила, и прическу поменяла, и сразу оказалось, что она если не красавица, то женщина оригинальной внешности – точно.

Что Кира преобразилась именно из-за мужчины, вызывало у Саши недоумение. Мужчин-то много, а ты-то одна, и если ты можешь совершить над собой усилие из-за людей многих и посторонних, то почему из-за себя самой, единственной и не посторонней, никак этого сделать не могла? Загадка!

– Никакой загадки, – пожала плечами их третья подружка, Люба Маланина, когда Саша однажды поделилась с ней этими соображениями. – Стараться быть красивой ради себя самой – это полной дурой надо быть. Дурой никчемной, – уточнила она.

– Ну, не зна-аю… – протянула Саша.

– А откуда ты можешь это знать? – усмехнулась Люба. – Ты-то и так красавица, тебе и стараться не надо.

Что она красавица, Саша знала с детства. И с детства же собственная красота не вызывала у нее никакого восторга. Даже когда все девчонки рисовали на обложках школьных тетрадок прекрасных принцесс с огромными глазами и роскошными локонами, она не испытывала удовольствия от того, что моделью для этих рисунков выбирали ее. А уж потом, годам к четырнадцати… Разве нормальному подростку придет в голову радоваться тому, что взрослые называют его «чистейшей прелести чистейший образец», будто покойницу из древних времен? И девчонки все завидуют вдобавок. Хороша радость! Саша и не радовалась. Ладно хоть, при пепельных локонах глаза у нее не голубые, а все-таки темно-серые – меньше на куклу похожа.

Так что Кире, по Сашиному мнению, очень даже повезло не родиться красавицей. А уж теперь-то, с таким-то замечательным пузом, стоит ли ей вообще думать о том, как она выглядит?

– Брось, Кирка! – засмеялась Саша. – Родишь – похудеешь. А кого ты родишь? – с интересом спросила она.

– Мальчика.

– Ну да!

– Ага. Я, конечно, девочку хотела. Но, может, и лучше, что мальчик.

– Почему «конечно» и почему «лучше»? – поинтересовалась Саша.

– «Конечно» – потому что мальчик уже есть, – с обычной своей обстоятельностью принялась объяснять Кира. – А «лучше» – потому что за девочку больше волнуешься.

– Разве? – удивилась Саша.

Сама она никогда не замечала в себе какой-то особенной слабости, отличающей ее от мужчин, и точно знала, что ничего подобного не видит в себе и Кирка. Почему же за девочку следует больше волноваться?

– Девочке труднее реализоваться в жизни, – объяснила та.

– Ты в феминистки, что ли, записалась? – усмехнулась Саша.

– Не в феминистки, а это неправда, что ли? Чтобы чего-то в работе добиться, надо ей отдаваться, ты и отдаешься, потом спохватишься, а в жизни, кроме работы, и нет ничего. Или наоборот, семья у тебя один свет в окошке, а потом спохватишься – дети разлетелись, муж молодую нашел, а ты клушка клушкой, и ничего своего.

Кира излагала все это с такой серьезностью, что Саша снова расхохоталась.

– Схемы твои, Кирка, примитивные, – отсмеявшись, сказала она. – В жизни все не так.

– А как все в жизни? – улыбнулась Кира.

Все-таки первая беременность в сорок лет – тяжелая штука, наверное. Лицо у Киры стало одутловатым, на лбу проступили пятна, и даже сейчас, когда она не двигалась, а стояла на месте, видно было, что и это ей тяжело.

Тихон, наверное, тоже это видел. Он держал Киру под руку так, как будто без этого она упала бы. Да и правда упала бы, может.

– А так, что Царь себе молодую вместо тебя не найдет, можешь успокоиться.

Саша легко догадалась, что Кирины размышления относятся, конечно, не к судьбе какой-то абстрактной девочки, а лишь к обстоятельствам ее собственной жизни.

– А ты почему в открытом платье на улице? – спросила Кира. – Певицам, если мороз или сырость, вообще из дому выходить нельзя, тем более с голым горлом, – авторитетным тоном добавила она.

– Ты-то откуда знаешь? – хмыкнула Саша.

– Читала. И вообще, это все знают. Вон, у тебя и губа уже от холода распухла!

Синяк на скуле Кирка в полутьме, наверное, не заметила. А что губа у Саши распухла совсем не от холода, ей и в голову, конечно, не пришло. Кира Тенета и уличные драки – две вещи несовместные, это уж точно.

Можно было, конечно, рассказать подружке обо всем, что случилось сегодняшним вечером. Но тут Саша почувствовала, что ее охватывает усталость, и ничего ей никому не хочется говорить, и ничего вообще не хочется.

– Спасибо, Кир, – еле разрывая эту усталость губами, сказала она. – Я потом к тебе зайду. Поболтаем.

– Заходи, – кивнула Кира. – Только я не дома. Мы пока еще в Кофельцах живем. Мне дышать велели.

Дачи в Кофельцах были вообще-то летние, и, как ни старались жильцы их утеплить, удавалось это плохо. Сносить их надо было, эти допотопные домишки, и строить вместо них новые, в которых можно было бы жить в холода без особых усилий. Но ни у кого не поднималась рука что-то здесь снести. Население дачного поселка состояло из тех, кого привезли сюда во младенчестве, кто пережил здесь первую любовь, и, главное, из тех, кто правильно понимал ценность такого рода чувств по сравнению с ценностью любых строений.

– Правильно тебе велели, – улыбнулась Саша. – Дыши.

– Да мы завтра уже в город перебираемся. И в Америку полетим. Как-то мне здесь рожать страшно, – объяснила Кира.

– Правильно, – снова одобрила Саша.

Кирину семейную жизнь трудно было назвать спокойной, несмотря на незыблемую надежность ее мужа и, судя по всему, сына тоже. Но работа этого незыблемого мужа была тесно связана со Штатами. Федька был экономическим консультантом высокого, как Саша понимала, уровня и проводил в Америке немалую часть своей жизни, и это, конечно, требовало от Киры особого образа жизни. Хорошо Саше перелетать по всему миру подобно легкокрылой бабочке, а каково это делать Кирке, когда у нее и Тихон, и газета, которой она руководит, и теперь вот еще отеки и одышка, и мальчик в огромном животе?

Тихон усадил Киру в машину, сел за руль. Однако! Хотя что особенного? Не Кирке же машину водить, беременной. Просто Саша не привыкла, чтобы кто-нибудь делал что-нибудь вместо нее и для нее, да она и не нуждалась в этом. Потому и удивилась, когда увидела, что незаметно выросший мальчик водит машину вместо Киры и делает это как само собой разумеющееся.

Глава 5

Саша подошла к своему подъезду, взялась за дверную ручку… И снова вспомнила про ключи. Точнее, про то, что их у нее нет, и попасть наконец домой она, значит, не сможет.

Бывают люди, которых называют «тридцать три несчастья». У них все валится из рук, они вечно спотыкаются и падают на ровном месте, стоит им выйти из дому без зонтика, как тут же начинается дождь, причем кислотный, пролетающая птица роняет плюху прямо им на темя, и двери поезда в метро закрываются у них перед носом. Но Саша-то к этим людям никогда не относилась! Она даже пресловутого закона бутерброда не признавала, потому что если и роняла когда-нибудь бутерброды, то все они падали маслом вверх.

И что сегодня вдруг произошло, какие такие звезды перепутались у нее над головой, непонятно.

Правда, дверь тут же открылась, показалась незнакомая тетенька, и, прежде чем та успела возразить, Саша вошла в подъезд. Но когда она поднялась на пятый этаж, чтобы взять у Норы запасные ключи от своей квартиры, на ее звонок никто не открыл.

Люба всегда говорила о своей маме, о Норе то есть, что та живет как мышь за веником, далеко и надолго от дома не удаляется. А сегодня пожалуйста: ночь скоро – ее нет как нет!

Саша спустилась обратно на свой третий этаж и села на ступеньки. Оставалось только ждать – не догонять же. Хочется верить, что Нора к шестидесяти годам не завела себе мужчину и ночевать придет домой.

Она сидела и смотрела на ступеньки бессмысленным взглядом. Она знала эти ступеньки лучше, чем таблицу умножения. Все ее детство, вся юность прошли в этом доме. Да что там ее – и мамино детство здесь прошло тоже.

Кира утверждала, что их дом – лучшее здание в окрестностях. И не потому что это яркий образчик московского конструктивизма – разве в архитектуре дело, когда речь о доме родном? – а потому что он настоящий московский, и не старинный, и не современный, а ровно такой, как следует.

В двадцать седьмом году, когда этот дом построили для работников советского Госстраха, на крыше был розарий, и солярий, и чуть ли не павлины выгуливались. В этом розарии с павлинами выгуливали также и детей, в числе которых была Кирина бабушка Ангелина Константиновна. Через полвека она рассказывала своей внучке и ее друзьям, что с тех времен чудом уцелел домовой и что живет он теперь на чердаке. Все дети боялись домового, даже, кажется, Федор Ильич, не боялась только Люба, потому что в него не верила.

Это было – и это давно прошло, и навсегда прошло. И Кирина бабушка умерла, и Сашин дед, и разъехались по городу и миру их родители.

И вот теперь Саша сидит на ступеньках и думает, что неплохо было бы, если бы можно было оставлять ключи от квартиры домовому, тогда они были бы надежно защищены от грабителей, да и от всех житейских напастей.

Глуповатые это были размышления. Но разгоняли тоску.

Хлопнула дверь внизу. Раздались шаги. Саша прислушалась. Нет, не Нора – шаги мужские, хотя и не тяжелые.

Мужчина, поднимающийся по лестнице, был незнакомый. Но что-то в его облике было знакомо точно, хотя что именно, определить она не могла.

– Здравствуйте, – сказал он, останавливаясь перед Сашей.

– Здравствуйте.

Она кивнула с равнодушной вежливостью и подвинулась, давая ему пройти мимо нее. Но проходить он не стал.

– Я хотел вас сразу же поблагодарить, – сказал он. – Но не успел, к сожалению.

– За что поблагодарить? – не поняла Саша.

– За ваше пение.

Так вот что было ей знакомо в его облике! Ослепляюще белый свитер и черные глаза, которые смотрят так жарко, что кажутся неостывшими углями.

Он сидел за столом у полотняной стены павильона и смотрел на нее все время, пока она пела. А теперь он стоит перед нею на лестнице и снова смотрит не отрываясь. И, кажется, его нисколько не удивляет, что она сидит на ступеньках, да еще в концертном платье, да еще с опухшей скулой и разбитой губой. Во всяком случае, удивления нет ни в голосе его, ни во взгляде.

Это Саше понравилось.

– У вас чудесный голос, – сказал он. – Это вам.

Он протянул ей букет, составленный так, как не составляют букеты в киосках у метро. Значит, специально заходил в цветочный салон. Может, здесь же, на Малой Бронной; Саша, когда ехала на концерт, заметила какую-то незнакомую, увитую цветами витрину.

Она подумала о том, что опять в голове вертятся глупости, и сказала:

– Спасибо. Надеюсь, до тех пор, пока я попаду в квартиру, они не завянут.

– Вы забыли ключи? – поинтересовался он.

– Потеряла.

– Которая ваша дверь?

– Хотите взломать? – усмехнулась она.

– Можно вызвать спасателей, они вскроют.

– У меня паспорт в квартире, – сказала Саша. – А они без паспорта вскрывать не станут.

– Но как-то же вы собираетесь туда попасть. Ждете же чего-то.

– Вы мыслите логично, – снова усмехнулась Саша. И тут же подумала, что он вообще-то не дал ей никакого повода для того, чтобы над ним иронизировать. – Я соседку жду, – уже без усмешки объяснила она. – У нее запасные ключи.

– И когда же она придет?

– Понятия не имею. Она из дому редко выходит вообще-то. Но сегодня ее нет. Уж такой сегодня день.

– Он еще не окончен.

– Надеюсь. Надеюсь, что соседка все же вернется домой сегодня, а не завтра.

– Я не о соседке.

– А о чем?

Они перебрасывались словами, как жонглеры на арене. Его глаза блестели вороненым блеском. Все это будоражило и почти веселило. Даже то, что он не спрашивает, откуда у нее синяк на скуле, будоражило воображение.

«Может, потому и не спрашивает, – подумала Саша. – Интригует. Ну и пусть! Уж пошлости во всем этом нету точно».

– О том, что мы с вами не обязательно должны сидеть на лестнице, – сказал он.

– Мы с вами?

– Ну да. Я был бы рад куда-нибудь вас пригласить.

– В вашем павильоне есть замечательный закуток, – хмыкнула Саша. – Меня туда уже приглашали. И даже пытались там накормить. Плошки вынесли.

– Извините. – Он оторопел. – Я об этом не знал.

– А почему вы должны были об этом знать? – пожала плечами она.

– Потому что это я пригласил вас спеть на нашем празднике.

– Так это вы, значит, австрийский барон! – хмыкнула Саша.

– Какой австрийский барон? – удивился он.

– Неважно. Забудем.

– Нет, почему же.

Интересно, бывают вороненые лезвия? Саша подумала об этом, увидев, что глаза у него сузились и стали как ножи.

– Забудем, забудем, – повторила она.

Ей совсем не хотелось обсуждать с ним вопросы приличий и нравственности. Ей вообще ни с кем не хотелось обсуждать подобные вопросы, тем более что себя она образцом нравственности вовсе не считала.

– Так пойдемте? – спросил он.

Отказ выглядел бы слишком демонстративно, раз уж он знает, что все равно она не может попасть домой.

«Мужчины летят ко мне сегодня, как пчелы на цветок, – подумала Саша. – Или как мухи известно на что. Так и норовят спасти, прямо наперебой. К чему бы это?»

– Как вас зовут? – поинтересовалась она.

– Извините! Зовут меня Филипп. Прошу вас, Александра.

Он подал руку, и, взявшись за нее, Саша встала со ступенек.

Глава 6

Она так пригрелась в машине – узкой, серебристой, напоминающей спортивный болид, – что никакого ресторана ей было не надо. И общества этого мужчины – без сомнения, незаурядного, уж это человеческое качество Саша различала за версту, – не надо было тоже. Голова ее клонилась набок, она то и дело касалась виском стекла, и только это холодящее прикосновение не давало ей уснуть.

– Саша, – донеслось до нее сквозь неодолимую дрему, – может быть, вы не хотите в ресторан?

– Вы догадливый… – едва шевеля языком, пробормотала она. И, усилием воли заставив себя встрепенуться, добавила: – Да, правда. Отвезите меня обратно на лестницу.

– Зачем же на лестницу? Давайте здесь посидим.

Она глянула в окно машины. С Малой Бронной выехали на Садовое кольцо, но, оказывается, уже свернули с него и остановились теперь перед высоким массивным домом.

– А что это? – спросила Саша.

– Я здесь живу. Вон там, наверху.

При мысли о том, что не надо будет больше никуда ехать на ночь глядя, да и не на ночь глядя уже, а просто ночью, и можно будет просто сидеть в тепле – не холодно же у него дома, надо полагать, – Саша почувствовала такое удовольствие, что отказывать себе в нем было бы просто глупо. А жеманиться: «Что вы, что вы, я беспокоюсь за свою девичью честь!» – это она всегда считала крайним идиотизмом. Даже в далекие годы девичества, не говоря уж теперь.

– Что-нибудь выпить у вас есть, надеюсь? – сказала она. – Только крепкое. И молоко с медом. А то, боюсь, дорого мне сегодняшний концерт обойдется.

– Крепкое есть. Насчет молока не знаю.

– Пойдемте.

Саша вышла из машины и поняла, что они на Плющихе. Здание МИДа высилось прямо за домом, возле которого Филипп остановил свою машину.

Подъезд был ярко освещен. Дверь с жужжанием открылась, как только они поднялись на крыльцо.

Саша знала это странное ощущение – когда, войдя не в квартиру даже, а только в подъезд, ты словно в другой мир попадаешь. Оно никогда не возникало у нее ни в Европе, ни в Америке. Но в Москве, даже в такой лощеной, какой стала она в последнее время, возникало часто. Слишком уж отличался вот этот светлый, пахнущий весенней свежестью подъезд, в который она вошла, от московской осенней улицы, казавшейся неухоженной и какой-то неприкаянной, несмотря даже на чисто выметенный асфальт.

Саша чувствовала сонливость, пока поднималась рядом с Филиппом к лифту по широким ступенькам, и в лифте она ее чувствовала. Но стоило ей из лифта выйти, как сонливость исчезла. Как некстати! Она-то собиралась поскорее выпить водки и, если найдется, молока, выбрать какое-нибудь кресло поуютнее, да и подремать с полчаса в надежде на то, что Нора за это время вернется домой.

А теперь что же? Бодрость вряд ли скроешь. Придется под бокал вина вести беседу, такую же, как этот бокал, ненужную.

Филипп открыл дверь единственной квартиры на последнем этаже.

– Располагайтесь, Саша, – сказал он. – Сейчас молоко с медом поищу.

Она с удовольствием сбросила туфли – ноги уже гудели – и босиком прошла в комнату. Загорелся свет, и Саша едва сдержала восхищенный возглас.

Квартира оказалась пентхаусом. Жалюзи были подняты, и Москва во всей своей ночной красе сияла за окнами. Громада МИДа, блестящая отраженными огнями река, сверкающий прозрачный мост, перекинутый через нее, площадь Европы с яркими флагами перед Киевским вокзалом, темно-алая церковь Михаила Архангела – Саша знала все это наизусть, как стихотворение, которое выучил в детстве и потом уже захочешь, не забудешь.

И все это счастливым напоминанием сияло, сверкало, переливалось в ночном воздухе за огромным, опоясывающим комнату окном.

Ступать по полу было тепло, как по летней земле, и так же податлив он был под босыми ногами, как живая земля.

Саша посмотрела под ноги. Пол был сделан из светлого пробкового дерева. Да и вся эта огромная гостиная была светлой, и все светлое, что в ней было – кресла, диван, овальный ковер с тонким цветочным узором, – излучало тепло. Каким загадочным образом достигался такой эффект, Саша не понимала, но пользоваться этим было приятно, и она выбросила из головы размышления о причинах и следствиях данного явления. Она всегда так делала; жизнь не раз доказывала ей, что это правильно.

Она уселась в кресло, накрытое белой шкурой, и вытянула ноги с ощущением абсолютного блаженства.

– Что сначала, алкоголь или молоко?

Филипп возник перед нею, как лист перед травой из детской сказки. Он не только возник сам, но и прикатил столик, на котором были представлены все предлагаемые радости: многочисленные бутылки коньяка, виски и еще каких-то, явно крепких, напитков, можайское молоко в пузатенькой бутылочке, а также туесок из бересты – с медом, надо полагать. На этом же столике стояла спиртовка.

– А спиртовка зачем? – спросила Саша.

– Молоко, я так понимаю, должно быть горячее? Подогреем.

Что и говорить, из промозглой осенней тьмы явился перед нею идеальный мужчина. Будь Саша не Саша, а, например, Кира Тенета или Люба Маланина, она этому, наверное, удивилась бы.

А может, и ее девчонкам это не показалось бы странным. Любе – вследствие несентиментальной проницательности, а Кире – потому что она не поверила бы, что такое бывает на свете.

Саша знала, что на свете бывает все и что удивляться этому не стоит.

– Сначала давайте виски, – сказала она. – Пока молоко подогревается.

Филипп плеснул виски в стакан – такой прозрачный, что его легко было не заметить вообще, потом налил молоко в блестящую металлическую чашку, поставил ее на решеточку над фитилем спиртовки, щелкнул зажигалкой… Саша пила виски медленно, как вино – так лучше согревает, проверено, – и, прикрыв глаза, разглядывала Филиппа.

Необходимости его разглядывать, впрочем, не было. Впечатление о нем Саша составила себе с первого взгляда и теперь лишь убеждалась, что оно было правильным.

Подсвеченное синим огоньком спиртовки, его лицо казалось таким же тонким, и так же играло оно всеми своими чертами, как в тревожном свете газовых горелок в полотняном павильоне и в тусклом свете лампочки у Саши в подъезде. Возможно, в такой тонкости было однообразие, но оно не досаждало и не нагоняло скуку. А это уже немало.

– Какую музыку вы любите? – спросил Филипп.

Саша улыбнулась.

– Неуместный вопрос? – поинтересовался он.

– Просто вспомнила, как один мой знакомый, барселонский импресарио, знакомился с девушками на дискотеках. Он сразу спрашивал, нравится ли им здешняя музыка. И если они говорили, что не нравится, то предлагал: давай пойдем ко мне домой, у меня дома музыка лучше. А если тебе не понравится моя музыка, то ты оденешься, и мы уйдем.

– Счастливый, должно быть, человек, – заметил Филипп.

– Был счастливый.

– Почему был?

– Недавно прислал письмо. Пишет на пяти страницах, что превратился в бабочку. Оказывается, в аварию попал на мотоцикле, мне потом рассказали.

– Радужные перспективы вы для меня рисуете! – хмыкнул Филипп.

– Почему для вас? – пожала плечами Саша.

– Вы же из-за меня об этом своем знакомом вспомнили.

– Просто по ассоциации.

– Причудливые у вас ассоциации!

Перебрасываться с ним язвительными репликами было интересно, потому что в его ироничности сказывался ум, а не злость; это Саша тоже отметила с первых минут знакомства. И прекращал он ироническую болтовню сам, и вовремя.

На этот раз он прекратил ее потому, что снова занялся спиртовкой – снял металлическую чашку с огня и перелил из нее молоко в другую, фарфоровую. Когда Саша взяла у него из рук эту тонко расписанную чашечку, ей показалось, что у нее в руке цветок, и не роза на тяжелом стебле, а невесомая фиалка.

– Мед алтайский, – сказал Филипп, открывая туесок. – Горный и экологичный.

Все это он делал так непринужденно, что Саша сразу поняла: живет один, но домашние обязанности лежат не на нем, то есть он просто оплачивает их исполнение. Догадаться об этом было нетрудно: если бы он был женат, то вряд ли обращался бы с предметами обихода так умело, а если бы вынужден был справляться с этим обиходом самостоятельно и постоянно, то к своему возрасту был бы не умелым, а мелко суетливым.

– А я вот готовить не умею, – сказала Саша, слизнув с ложки мед и запив его горячим молоком.

– Это вы к чему говорите? – усмехнулся Филипп.

– Просто по ассоциации.

– По какой на этот раз?

– Лет сто назад я первый раз приехала в Вену. На стажировку, как только консерваторию окончила. И сразу же, понятное дело, подружилась со всей Венской консерваторией, и всех своих друзей, а заодно и соседей, кто помоложе, в первые же выходные позвала к себе в гости. Как у нас водится, не в кафе, а прямо домой.

– В Москву?

– Если бы! В Москве у мамы руки правильно приставлены, в отличие от меня. Готовить я не умела, денег, чтобы в ресторане еду заказать, у меня тогда не было и помину.

– И как же вы обошлись?

– Сделала курицу на соли. Везде же пишут, что это блюдо для ленивых хозяек, потому что готовится само собой.

– Приготовилось?

– Еще как! Курица вся соляной коркой покрылась, как окаменелость юрского периода. Я ее колотила ножом, какими-то щипцами, молотком – ни малейшего эффекта.

Он расхохотался и сквозь смех проговорил:

– Хороши вы были с курицей и молотком в руке!

– Ничего хорошего во мне не было.

– Я, между прочим, в прямом смысле говорю. Вы наверняка сердились, и это усиливало вашу красоту.

– Я была злая, красная и растрепанная.

Саша вспомнила еще, что от досады и соляных осколков, летящих из-под молотка, из глаз у нее тогда лились слезы. Красота, что и говорить, была неописуемая!

– И что же вы придумали? – с интересом спросил Филипп.

– Откуда вы знаете, что я что-то придумала?

– Уверен. Вы придумали что-то неожиданное и экстравагантное.

– Вот это точно! – Саша и сама улыбнулась. – Поднялась к себе в комнату – я у дедовых знакомых жила, в прехорошеньком австрийском домике, в мансарде, – и со всей дури швырнула курицу из окна на каменные плиты перед крыльцом.

– И что?

– Мышка бежала, хвостиком махнула, курица упала и разбилась. Тут как раз и гости подоспели. Я осколки собрала, на блюдо императорского фарфора выложила, и мы выедали курицу из соляной корки ложками.

– Догадываюсь, что ваши гости до сих пор вспоминают тот прием как один из лучших в своей жизни.

– Тут и догадываться нечего. Они такого даже во сне не видали. Конечно, вспоминают с восторгом.

О том, что за одного из тогдашних гостей она вскоре вышла замуж, Саша говорить не стала. Никому не нужны подробности жизни посторонних людей. И воспринимаются они не как подробности, а как проблемы, и навязывать их поэтому отчасти неприлично, отчасти бессмысленно.

Неизвестно, что подействовало больше, молоко, мед или виски, но она наконец пришла в то блаженное состояние полного покоя, которого ей удавалось достичь нечасто. В силу темперамента, к покою не склонного.

А теперь – действительность струилась сквозь нее, как река, текущая молоком и медом – не сбылось то библейское обещание, неласкова оказалась земля обетованная к жаждущим ее, а вот она, не земля, а женщина Александра, наполнена сейчас самым настоящим блаженством… и молочными реками… и кисельными берегами…

Что за бред! Саша тряхнула головой и вынырнула из грез в действительность. Впрочем, действительность была не менее приятна, чем грезы: и кресло, повторяющее каждый изгиб ее тела, и мягкий пробковый пол под ногами, и московский простор за окном, и мужчина, который сидит перед нею на полу и за спиной которого этот простор сверкает.

Да, Филипп сидел теперь на полу и снизу вверх смотрел на Сашу так, что сомневаться в его живейшем к ней интересе, и даже более чем интересе, было невозможно.

Наверное, надо завести с ним беседу. А что еще делать, если не собираешься отдаться ему немедленно? Отдаваться Саша не собиралась, но и расспрашивать его о работе и жизненном пути не собиралась тоже. Кира, та точно взялась бы вот именно об этом расспрашивать, но ей это было в самом деле интересно, а Саше – нисколько. И зачем бы она стала притворяться?

– Дайте мне, пожалуйста, телефон, Филипп, – сказала она.

По его лицу мелькнуло разочарование. Ясно, что он ожидал какой-нибудь другой просьбы. Или, вернее, каких-нибудь других действий с ее стороны.

Он протянул Саше телефон. Мобильный номер Норы она не помнила, но домашний знала наизусть, несмотря на свою патологическую неспособность удерживать в голове цифры.

Таблицу умножения ведь всякий помнит, потому что выучил в детстве. Вот и этот номер телефона Саша набирала с самого детства – еще диск с дырочками накручивала, – договариваясь с Любой, когда им выйти гулять во двор.

И голос Норы прозвучал сегодня точно так же, как тридцать пять, если не больше, лет назад, когда Саша впервые набрала этот номер самостоятельно.

И как же обрадовал ее этот голос! Самый замечательный чужой дом не доставлял такой радости, какую доставило сознание того, что через полчаса она будет в доме родном.

– Нора! – воскликнула Саша. – У тебя ключи наши есть?

– Конечно, Сашенька. – Голос Норы звучал с той же тихой ясностью, с какой звучал с самого Сашиного рождения, когда она пела ей и Любе казачью колыбельную песню про младенца прекрасного и месяц ясный. – Куда бы им деваться?

– Ну, не знаю… Вдруг потеряла.

– Не потеряла.

Саша услышала в ее голосе улыбку. В самом деле, смешно было и предполагать, что Нора могла бы не уберечь твердыню Сашиного детства.

– А я свои потеряла, – с таким восторгом, словно, наоборот, приобрела невесть какое сокровище, сказала Саша. – Я через пятнадцать минут зайду, ладно?

– Ну конечно.

Пока она беседовала с Норой, Филипп поднялся с пола.

– Вызовите мне, пожалуйста, такси, – сказала Саша.

– Я вас отвезу, – ответил он.

В его голосе не было слышно разочарования, но Саша была уверена, что разочарование он испытывает. Она всегда слышала такие вещи и предполагала, что причиной тому является не какая-то особая ее чувствительность, а обычный музыкальный слух. То есть не обычный, а абсолютный.

– Что ж, спасибо, – сказала она. – Тогда можно я завернусь в вашу шкуру? От подъезда до подъезда.

– В мою шкуру заворачиваться необязательно. – Он улыбнулся. Огненные глаза сразу сверкнули не разочарованием уже, а весельем. – Я вам дам пончо из альпаки.

Судя по простонародному узору, пончо было привезено непосредственно из Перу, где альпаки водятся; ни в московском, ни даже в европейском бутике такого редкостного наива не найдешь.

И мелкий моросящий дождь касался теперь, когда Саша вышла под него в пончо, только щек ее и губ, и прикосновение это было даже приятно, и собственное нетерпение – домой, домой поскорее! – наполняло такой необъяснимой детской радостью, что и расставание с мужчиной, даже таким выдающимся, как этот, не вызывало ни малейшего сожаления.

– Спасибо, Филипп, – сказала она, выйдя из его машины у своего подъезда.

– Пончо не снимайте. Мне будет приятно, если оно останется у вас.

Он говорил дежурные любезности, но смотрел совсем не дежурно. Он ей нравился. Теперь, когда понятно было, что общение с ним больше не является необходимостью, это сделалось для нее очевидным.

– Вы долго еще пробудете в Москве? – спросил Филипп.

Точного ответа на этот вопрос Саша не знала. То есть знала, что концерт у нее через неделю в Кельне, но, может быть, перед этим понадобится заехать в Вену и подписать документы по контрактам на следующий год.

Однако ему необязательно знать подробности ее профессиональной жизни. Да и понятно же, что спрашивает он сейчас не об этих подробностях.

– Еще три дня точно, – ответила Саша. И добавила, предупреждая следующий его вопрос: – Но телефон украли, а номер у меня венский, я его не сразу восстановлю. Так что пока вы можете звонить мне только домой.

Он не говорил, что собирается ей звонить, но ясно же, что собирается, и к чему в таком случае разводить церемонии? Они не дети, их тянет друг к другу, и какая разница, кто скажет об этом первым?

– Я могу даже покричать у вас под окном: «Александра, выходите!»

Он улыбнулся. Улыбка роскошная. Оттеняет его обаяние.

– Пожалуйста. – Саша улыбнулась в ответ. В обаянии своей улыбки она тоже не сомневалась. – Когда мне было тринадцать лет, все мальчишки так и делали.

– Диктуйте ваш домашний номер, Инезилья, – сказал он.

И «Маленькие трагедии» читал, и помнит про Инезилью, под окном которой стоит кавалер с гитарой и шпагой. Мечта, а не мужчина!

Мечтать о нем, впрочем, не было ни малейшей необходимости. Завтра он ей позвонит, и до ее отъезда из Москвы они встретятся.

Они оба вышли из того возраста, когда захлестывает романтика, но находятся в том возрасте, когда важны страсти, и далеко им еще до того возраста, когда ни то ни другое уже не имеет значения.

Глава 7

Едва Саша вошла наконец в свою квартиру, как зазвонил телефон. Домашний номер знали только близкие, и не было ничего удивительного в таком позднем звонке. Близким-то всем известно, что она сова природная.

– Алекс, ты что, забыла включить свой телефон после концерта?

Голос Оливера звучал раздраженно. И хотя ровные английские интонации слегка смягчали этот эффект, Саша не намерена была позволять ему раздражение по отношению к себе. Ни на каком языке.

– Не забыла, – холодно ответила она. – Я была занята и не могла разговаривать.

Перед ее отъездом из Вены они поссорились, это была очередная ссора в целой цепочке схожих ссор, и как следствие – Саша не хотела рассказывать ему о том, что произошло с нею сегодняшним вечером. Ни о гангстерах не хотела рассказывать, ни о Филиппе.

Наверное, они с Оливером расстанутся. Она еще не решила, но похоже, что решит именно так.

– Но сейчас ты уже можешь разговаривать? – уточнил он.

– Не могу. Я должна замолчать. Боюсь, что застудила горло.

– Ты сумасшедшая! – рассердился он. – В Москве дождь, я смотрел прогноз. Зачем ты выходила из дому?

– Оливер, я начинаю молчать.

Саша положила трубку. Он обидится, это понятно. Но это не имеет значения. Он инфантилен и в силу этого обижается легко, как подросток, и так же, как подросток, долго пестует любую свою обиду, даже совсем ничтожную. Глупо было бы этому потакать. Он был ей интересен, какое-то время она была в него почти влюблена. Интерес отчасти остается и сейчас, но время влюбленности, даже со знаком «почти», – прошло.

Пока, исходя паром, наливалась в ванну вода, Саша сбросила с себя одежду – прямо на ковер, лень было сейчас делать лишние движения – и села за фортепиано. Ей нужны были эти вечерние минуты за инструментом.

Вот Кирка не может завершить день, не прочитав хотя бы две книжные страницы.

Люба должна заглянуть в комнату к сыновьям или позвонить им, убедиться, что они дома и здоровы, а потом должна забраться под одеяло к мужу – без этого не уснет, и поэтому, а вовсе не из ревности, до сих пор повсюду ездит со своим Саней, ни на день его не оставляет.

А Сашин день завершается проигранной на фортепиано мелодией. Так уж она устроена, потому и включает это условие – фортепиано в номере – во все свои гастрольные контракты, и вряд ли что-либо, даже общение с самыми распрекрасными мужчинами, когда-нибудь сможет ей это заменить.

Дед был устроен точно таким же образом. Когда Саша слышала завершающий аккорд, доносящийся из его кабинета, это означало, что его день окончен и он ложится спать.

Она проиграла два этюда Шопена, потом прелюдию Рахманинова.

Фортепиано, оставшееся от деда в квартире на Малой Бронной, было особенное. Вернее, оба его фортепиано были особенные – и это, домашнее, и то, что стояло на даче в Кофельцах.

Дед Александр Станиславович, мамин отец, вырос в маленьком городке в Нижегородской области. Первое в своей жизни фортепиано он увидел в доме соседки, купчихи Фарятьевой. То есть это раньше, еще до дедова появления в городке, можно было сказать, что фортепиано стоит в ее доме. Но в первый послереволюционный год к гражданке Фарятьевой подселили других граждан, и в собственном доме стала ей принадлежать одна комната, самая маленькая. А потом по домам принялись ходить революционные солдаты, которые отбирали и уничтожали музыкальные инструменты как пережиток мещанства, хотя какое уж им дело до музыки, никто понять не мог. Ну да им до всего было дело – всею жизнью человеческой они взялись на свой лад распоряжаться.

Гражданка Фарятьева свое фортепиано пережитком мещанства отнюдь не считала, потому что его заказал для нее в Петербурге и подарил на день рождения покойный, а точнее, расстрелянный теми же солдатами папенька. Поэтому Наталья Денисовна обшила фортепиано со всех сторон досками, сверху насыпала мерзлой картошки и таким вот образом, выдав за овощной ларь, сохранила его от борцов за новую культуру.

На этом-то фортепиано она стала учить музыке соседского мальчика Сашу Иваровского, сына ссыльного поляка-сапожника, обнаружив у этого тихого ребенка абсолютный слух. Ему она и завещала после своей смерти инструмент, и Александр Станиславович, к тому времени уже профессор Московской консерватории и обладатель дорогого «Стейнвея», съездив в родной городок и похоронив незабвенную Наталью Денисовну, перевез фортепиано к себе на дачу в Кофельцы.

В детстве Саша никак не могла решить, какой из двух инструментов, кофельцевский или московский, ей больше нравится. Она выбирала не между их звучаниями, а между их историями, и обе эти истории были необыкновенные.

В каждый звук кофельцевского инструмента вплетена была трогательная печаль купчихи Фарятьевой.

Фортепиано в квартире на Малой Бронной принадлежало прабабке с маминой стороны, и говорили, что эта самая прабабка уронила в него однажды свое обручальное кольцо, и с тех пор ее семейная жизнь пошла наперекосяк: мужа она разлюбила, стала менять любовников как перчатки и с одним из них сбежала в Париж, где умерла вскоре от чахотки.

Прабабкино кольцо в фортепиано так и не обнаружилось, хотя Саша ожидала этого каждый раз, когда приходил настройщик. Но все-таки она была уверена, что оно притаилось где-то между струнами, это роковое кольцо, и, играя, всегда слышала его золотой манящий звон.

И сейчас слышала тоже. Особенно в шопеновских этюдах. Может, потому, что все они были о свойствах страсти, это Пастернак точно заметил.

Саша впервые подошла к этому фортепиано, когда ей было пять лет. Она, наверное, и раньше пыталась к нему подойти, все дети любят колотить кулаками по клавишам, но подобные действия ей были запрещены категорически. До тех пор, пока не обнаружилось, что в отличие от своей мамы Алиции – о счастье! – Сашенька обладает музыкальным слухом. Вскоре выяснилось, что не просто музыкальным, а абсолютным, в деда, и интерес к инструменту обусловлен, значит, не упрямством и свойственным Сашеньке стремлением во что бы то ни стало настоять на своем, но природными ее склонностями и способностями, а может даже, и природными дарами.

С тех пор Саша приобрела обязанность проводить за инструментом три часа ежедневно. И не только она такую обязанность приобрела, но и Нора, которая возилась с ребенком в будни, и мама, которая занималась дочкой в выходные. И если для Норы с ее адским терпением нипочем было сидеть рядом с Сашенькой и следить, чтобы та не отвлекалась, то Алиция относилась к этому занятию как к каторге и прилагала огромные усилия к тому, чтобы дочка наконец начала заниматься самостоятельно, без ежеминутного надзора.

Очередную попытку она предприняла однажды в воскресенье, когда ожидались гости. Саше было тогда уже не пять, а семь лет, она ходила уже в музыкальную школу и делала успехи, и это ее вдохновляло, и – ну сколько же можно сидеть рядом с ней все время, пока она занимается?

Все эти соображения, поскольку дедушка Александр Станиславович был в санатории, мама высказала папе. Папа не возражал. Он вообще вникал в обыденные дела, только если они действительно требовали мужского вмешательства, потому что папа был мужчиной до мозга костей; это Саша поняла, впрочем, гораздо позже. А дочкины занятия музыкой мужского вмешательства не требовали, поэтому папа соглашался со всем, что считала правильным мама, вернее, вряд ли даже вслушивался, что она говорит на этот счет.

В общем, Алиция усадила дочку за инструмент и сказала, что сегодня та будет заниматься самостоятельно.

Саша возражать не стала. Она села за фортепиано, уставилась в открытые перед нею ноты, посидела десять минут, пятнадцать… Из гостиной доносился смех и звон бокалов. Хоть родители и работали в каком-то очень научном институте, названия которого Саша даже произнести не могла, хоть и разговаривали они о своей работе так, что нельзя было понять ни единого слова, но разговоры их всегда были страстными, увлеченными, и друзья у них были веселые, и когда эти друзья приходили в гости, в доме становилось еще радостнее, чем обычно, хотя и в обычные дни все в их доме было пронизано радостью.

Не то чтобы Саша хотела посидеть со взрослыми – что ей с ними делать? – но через пятнадцать минут она заглянула в гостиную и спросила:

– Мама, а когда ты придешь со мной заниматься?

Мама улыбнулась необыкновенной своей улыбкой, в которой беспечность соединялась с убежденностью, и ответила:

– Никогда. Сашенька, ведь я тебе сказала: сегодня ты занимаешься сама.

Саша не стала спорить. Она не поверила, что это правда. Конечно, мама пошутила, и можно было бы сразу ей сказать, что Саша об этом догадалась, но раз гости, то ладно, пусть мама посидит с ними, а потом все-таки придет к ней.

Саша посидела за инструментом еще пятнадцать минут. Ноты были открыты перед нею, но она не играла – ждала, когда придет мама и все станет как всегда. Потом она снова заглянула с гостиную, снова поинтересовалась, когда мама начнет с ней заниматься, и получила ровно тот же ответ, и ровно так же не поверила. Выходя, она услышала, как папа негромко сказал:

– Алька, но она же не играет.

– Значит, завтра на уроке ей будет стыдно, – так же негромко ответила мама.

Вечером, когда гости разошлись, мама вела себя так, словно ничего особенного не произошло. Она была весела, не ругала Сашу за то, что та ни разу не прикоснулась к клавишам, и, как обычно, поцеловала ее на ночь.

В понедельник вечером вернулся из санатория дед, и именно ему мама рассказывала о том, как прошел у Саши этот понедельник.

– Я ведь ее только для того на урок отправила, чтобы Анна Тимофеевна ее постыдила. И представь, спрашиваю Нору: ну как, Сашка сильно была расстроена, когда ты ее из школы забирала? А та мне удивленно так: с чего ей расстраиваться? Учительница ее похвалила. Как похвалила?! Да так – сказала, умница, Сашенька, весь этюд наизусть выучила. Ну как такое может быть?

Голос у мамы был и возмущенный, и удивленный. Саша притаилась под дверью дедова кабинета и отлично все слышала.

– В профессиональном смысле такое может быть очень просто. – Дедов голос, напротив, звучал спокойно. – Она смотрела в ноты на протяжении четырех часов, почему бы их не запомнить? А в человеческом смысле… Что ж, это свидетельствует о неоднозначности ее характера.

– Ну при чем здесь неоднозначность, папа! – воскликнула Алиция. – Сашка упрямая как черт, вдобавок мы с Норой ее избаловали, и очень даже это все однозначно.

– И упрямая она, и избалованная, это безусловно. Я, кстати, ожидаю, когда ты сама наконец поймешь, что любить ребенка нужно с умом, и Норе это объяснишь. Да, если бы у Саши не было ее одаренности, то она была бы просто невыносима. Однако одаренность вносит коррективы. Упрямство постепенно может стать упорством, а избалованность – способностью всматриваться и вслушиваться в себя. Но чтобы Сашина жизнь не пошла прахом, как с годами идет прахом жизнь любой избалованной и упрямой девчонки, – очень большая у нее должна быть одаренность. Очень большая! – повторил дед. И добавил: – По правде говоря, я даже не очень представляю, что это вообще может быть за дар, когда речь о девочке.

– Какая разница, о девочке речь или о мальчике?

Саше показалось, что мама обиделась на дедовы слова.

– Большая разница, Аля, большая. Женщина в искусстве – явление почти невозможное или, во всяком случае, крайне редкое. Даже актрисы великие – большая редкость, а уж женщины-музыканты…

– Папа! – Теперь уж точно было слышно, что мама возмущена. – Не ожидала от тебя таких пещерных воззрений! По-твоему, женщина неполноценное существо?

– Женщина более чем полноценна. Гораздо более, чем мужчина. Но, по моему убеждению, только в той, весьма пространной, части жизни, в которой главное – быстрый ум, сообразительность, интуиция, проницательность и прочие важные, но нередко встречающиеся вещи.

– А в искусстве, по-твоему, проницательность не нужна! – фыркнула мама.

– В искусстве нужна не проницательность, а такая неординарность, такая парадоксальность, такая глубина и такая способность к необыкновенному, неожиданному, никем не ожидаемому, безоглядному прорыву, какой, не обижайся, Алечка, женской природой просто не предусмотрен. Женщина создана Богом не для прорыва и не для безоглядности. А искусство – для прорыва и безоглядности. И этого противоречия не преодолеть. Так что лучше, если Саша будет просто знать, что упрямство – это упрямство, и избалованность – это избалованность, и надо все это в себе изживать. Если она это усвоит, то можно, по крайней мере, надеяться, что ветер жизни ее не собьет. А если будет рассчитывать, что великий талант ее когда-нибудь куда-нибудь вывезет, то и риск сломанной судьбы слишком для нее велик.

– Ох, папа… – растерянно проговорила мама. – Ничего я этого не понимаю. Я же у вас получилась чистый физик, а никакой не лирик. У меня даже слуха нет.

– Слух здесь ни при чем. – Дед улыбнулся. Он улыбался так редко, что Саша удивилась, расслышав через дверь его улыбку. – Ты умница, Алечка. И Сашу вы с Андреем воспитаете правильным образом, я уверен.

Саша, как и мама, ничего тогда не поняла в дедовых словах. Она их просто запомнила, как запоминала все, что он говорил. Не очень-то трудно было это запомнить, потому что такие длинные монологи были редкостью. Дед был немногословен и отдален от всего, что составляло обычную жизнь обычных людей. Он был окружен музыкой, как волшебным туманом, и там, в этом загадочном тумане, едва мерцал его величественный силуэт.

Так, во всяком случае, представлялось Саше. И поэтому дед был единственным человеком, мнения которого она не то что слушалась – трудно было вспомнить, чтобы он чего-либо добивался от нее, он же не Нора, которая требовала, чтобы Саша ела овсянку, – но принимала как непреложное.

Она росла и помнила эти дедовы слова про женский талант, и помнила их с опаской. Они были чем-то вроде ушата холодной воды, причем ушат этот не опрокинулся на нее однажды, а опрокидывался каждый раз, когда у нее начиналось «головокружение от успехов» – так папа иронически называл Сашины удачные выступления на концертах в музыкальной школе, за которые ее награждали то грамотой, то куклой, то поездкой на зимние каникулы в Ленинград.

И только к самому окончанию школы эта опаска наконец прошла. Не потому, что умер дед и некому стало ее предостерегать – он, собственно, и при жизни никогда не предостерегал ее, и тот разговор, который Саша восприняла как предостережение, происходил ведь даже не с нею, – а потому, что к этому времени ее голос, преодолев подростковую ломку, не такую резкую, как у мальчишек, но все же значительную, превратился вдруг в такое сильное драматическое сопрано, а главное, приобрел такую задушевность, что дальнейшая Сашина судьба стала очевидной.

Она и сама не понимала, откуда эта задушевность в ее голосе взялась и что означает. В характере ее не было ни тени того, что принято называть душевностью, жалостливостью, сочувственностью или чем-либо подобным. Проницательность ей была отпущена щедро, людей она видела насквозь и очень мало среди них замечала тех, кто душевности и сочувствия заслуживал бы. Мама, папа, Нора, Кира Тенета, Люба Маланина, Федька Кузнецов – они да, они безусловно, и в любой ситуации, и без малейших сомнений. Но все остальные… С самого детства и до сих пор Саша сотни раз убеждалась: люди так склонны жалеть себя и сочувствовать себе сами, что необходимость чьего-то – в частности ее – дополнительного к ним сочувствия вызывает большие сомнения.

Но голос Сашин брал за душу, это говорили все. И хоть в консерваторию она поступила на академический вокал, но когда пела романсы или народные песни, то, как заметил один писатель, с которым дружили родители, ее голос, минуя голову и вкус, вливался прямо в сердце.

И вот странность: в обычной жизни эта самая задушевность делает человека зависимым – хотя бы от тех, на кого она направлена. А в жизни певческой эта особенность голоса дала Саше независимость настолько полную, насколько она вообще возможна в реальном мире.

Благодаря этой необъяснимой задушевности она и сидела сейчас за дедовым фортепиано и наигрывала что Бог на душу положит, успокаивая себя после бурного дня, и будущее ее дышало свободой, как дышит оно свободой только для по-настоящему талантливого человека.

Глава 8

– У вас деформированы связки.

Саша спросила бы фониатра Динцельбахера, что же теперь с этим делать. Если бы могла. Но она не могла ни о чем спросить, и не только потому, что этого не могло сделать ее горло, но и потому, что ее сковал ужас и стыд.

Что она натворила, что?! Как можно было поддаться какой-то необъяснимой лихости, беспечности, беззаботности, как можно было позволить себе то, чего не позволяет студентка-первокурсница, и не просто позволить себе все это, но даже не заметить, не отметить хоть каким-то здравым краешком внезапно одуревшего сознания, что позволяешь себе что-то совершенно непотребное?!

Почему она не отказалась петь, увидев, что придется это делать в полотняном павильоне? Что за морок ее объял? Но и это бы еще ладно – в конце концов, газовые горелки нагрели воздух так, что никакого холода не чувствовалось, за это Саша могла поручиться. Но дальше-то, дальше! Чем, если не полным непотребством, можно назвать то, что она бегала с голым горлом после того, как гангстеры утащили ее палантин, да перед этим еще орала, а потом еще болтала с первыми встречными мужчинами, и все это в сырую погоду, и после всего этого не бросилась немедленно к врачу, а понадеялась на молоко с медом и горячую ванну?

«Штормовка! Пончо из альпаки! – с ненавистью к себе подумала она. – Идиотка!»

– Это пройдет, Алекс, – сказал господин Динцельбахер. – Вы же знаете, что голос явление не физиологическое. Это ваша душа. Пройдет стресс, и голос восстановится.

«Да не было у меня никакого стресса! – хотелось воскликнуть Саше. – Я просто застудила горло, скажите же мне это!»

– Я не вижу признаков того, что была простуда, – словно услышав ее мысленный вопль, безжалостно заявил Динцельбахер. – Такое состояние связок, какое я наблюдаю у вас сейчас, всегда есть следствие сложной гормональной игры. Ваш женский цикл в порядке. Значит, гормональный сбой связан с каким-то стрессом.

«Я этих гангстеров дурацких ни капельки не испугалась!» – сердито возразила Саша.

Мысленно возразила, конечно. Что еще ей оставалось?

– Да-да, вы должны помолчать, – кивнул Динцельбахер. – Неделю по меньшей мере. Потом придете ко мне, и мы посмотрим, как дела, и решим, что делать дальше. А пока – только молчание. Погрузитесь в уединенные размышления. – Старый доктор улыбнулся. – Это придает глубины уму, душе и характеру и, следовательно, идет на пользу искусству.

Динцельбахер говорил о пользе уединенных размышлений как человек старый, человек профессиональный и человек венский. Возразить на все это было нечего. Саша со вздохом кивнула.

Уныние держало ее за горло так крепко, что даже ясная, светлая, прозрачная венская осень не ослабила эту хватку.

Клиника Динцельбахера находилась неподалеку от Оперы, и, выйдя на улицу, Саша медленно побрела по Рингам к дому, в котором снимала квартиру; это было тоже недалеко, в двух кварталах.

Горло у нее не болело, но она закутала его так тепло, что даже щеки раскраснелись. Что бы Динцельбахер ни говорил про душу и стресс, а все дело только в простуде, это же очевидно. Пройдут ее последствия, и голос восстановится.

Венская квартира Саше нравилась, и она даже подумывала, не купить ли ее, вместо того чтобы снимать. Но когда она вошла в нее сейчас, ее охватило что-то вроде недоумения: она хотела здесь жить? Зачем?

Ответить себе на этот неожиданный вопрос она, впрочем, не успела.

Посередине комнаты в ее любимом кресле, накрытом ее любимым швейцарским пледом, сидел Оливер собственной персоной.

«Разве ты не уехал?» – чуть не спросила Саша.

Да вовремя вспомнила, что должна молчать во что бы то ни стало.

«Как безропотная женщина Востока», – сердито подумала она.

Сколько дней или даже недель ей придется молчать, было непонятно, и появление Оливера казалось поэтому совсем некстати.

Или не поэтому – оно просто было некстати. Саша вдруг поняла это так ясно, что даже удивилась: о чем она думала прежде, в чем сомневалась? Их отношения изжили себя, а может, и с самого начала не было в их отношениях того, что держит людей вместе, как держит всех на себе земля. Да и не все ли теперь равно, что было вначале, что стало потом? Расставаться пора, вот в чем суть.

– Русская безответственность все-таки оказалась в тебе сильнее, чем ответственность, которая входит в понятие таланта, – сказал Оливер.

По-русски это прозвучало бы пошло, а по-английски – нет, ничего. Да и по смыслу ведь правильно. Но что бы Саша ни думала на этот счет, ответить она все равно не могла.

– Ты все-таки простудилась? – уточнил Оливер.

Она кивнула – только для того, чтобы прекратить наконец эти раздражающие расспросы.

– Теперь должна молчать?

Саша кивнула снова.

– И сколько это будет продолжаться?

Сочувствие мешалось в его голосе с едва ощутимым торжеством. Она пожала плечами. Пора, пора прекращать это соревнование! Удивительно, как раньше ей казалось естественным, что Оливер ревниво относится к ее успехам. Да ведь и она точно так же относилась к его успехам. В конце концов, они оба творческие люди, и подобная ревность естественна, так она думала раньше.

«А теперь, выходит, я так не думаю?»

Теперь, выходит, нет. А почему, и что такого произошло теперь, непонятно.

Она смотрела на Оливера в упор. Он по-прежнему казался ей красивым. Собственно, он ведь и не изменился за то время, что они не виделись. Такой же высокий, светловолосый, так же напоминает викинга, и светлые кудри так же вьются на висках. Когда он аккомпанировал ей и после концерта они выходили на поклон, зал взрывался аплодисментами не только от музыкальных впечатлений, но и от того, как они выглядели вместе. Оливер это знал, и ему это нравилось, но все же он выступал с Сашей не слишком часто. Опасался, что его начнут воспринимать как ее аккомпаниатора.

Она относилась к его опаске с пониманием все два года, которые они были вместе – не жили вместе, этого не было никогда, но считали себя парой. Но сейчас та его опаска показалась ей глупостью несусветной. Когда связки, пусть временно, вычлись из Сашиной жизни, что-то предстало ей в жизни иначе. И эта комната в венской мансарде, и вьющийся под потолком фриз, расписанный в духе Сецессиона прежним жильцом, и Оливер…

Саша провела взглядом по лицу Оливера, потом по фризу… И поняла, что хочет уехать в Москву.

Это понимание показалось ей странным, тревожным, но от странности и тревоги не стало менее отчетливым.

Да, ей не хочется оставаться в квартире, которая последние пять лет казалась уютной и даже любимой, не хочется видеть цветы и травы, нарисованные под потолком, не хочется видеть Оливера и тем более целовать его – он наконец поднялся из кресла и, подойдя к Саше, попытался ее поцеловать.

«Что ж, значит, теперь это так, – подумала она, отстраняясь. – В первый раз, что ли, одно кончается, другое начинается?»

Уж точно, что не в первый. Обрывы, перемены, преображения происходили в ее жизни постоянно, без них она и жизнь свою не могла представить. И хотя в этой вот, теперешней жажде перемен было что-то настораживающее, Саша не стала разбираться, что именно. Сегодняшний день должен отличаться от вчерашнего и тем более от завтрашнего, иначе зачем он вообще нужен, сегодняшний, да и завтрашний тоже! Так было в ее жизни всегда, и так оно всегда будет.

Отношения с Оливером стали в последнее время вялыми, только ссоры их оживляли, делая чем-то отличным от обычных отношений между коллегами, и ссоры стали им требоваться слишком часто.

«Я уезжаю из Вены, чтобы расстаться с ним», – подумала Саша.

Эта мысль ее успокоила. В ней не содержалось той непонятной тревоги, которой было пронизано ее необъяснимое стремление в Москву, когда оно только возникло. Хотя – что уж такого необъяснимого? Саша вспомнила, как в детстве, когда она прочитала «Отверженных» Гюго, ее поразило описание французского мастерового, открывшего дверь каторжнику Жану Вальжану: его лицо имело то не поддающееся описанию выражение, которое свойственно человеку, знающему, что он у себя дома…

Она хочет знать, что она у себя дома. Неделю назад подобное знание ей совершенно не требовалось, но неделю назад ее связки в любую минуту могли наполнить звуками ее тело и через него – окружающий мир. А теперь она пуста, как треснувшая колода, и лицо ее выглядит бессмысленным, а значит, ей надо наполнить смыслом если не всю себя, то хотя бы выражение собственного лица.

Глава 9

Саша проснулась перед рассветом. Тревожное, одинокое время, и только совсем бесчувственный человек ни разу в своей жизни этого не ощущал.

Единственный город, где в такое время не стоит зловещая тишина, – Нью-Йорк, с его глубоким, нутряным, утробным гулом и вечным воем сирен. А Москва в предрассветный час все же затихает, пусть ненадолго, и лучше человеку не просыпаться в такой тишине.

Но Саша отчего-то проснулась и, еще прежде чем поежилась от предрассветного неуюта, поняла, что тишина не абсолютна: какие-то неясные звуки доносятся снизу, со двора. Она прислушалась – звуки показались ей мелодичными. Она подошла к окну и посмотрела вниз сквозь прозрачную занавеску.

Во дворе под фонарем стоял Филипп в светлом плаще. Он выглядел так буднично, что на него легко было вовсе не обратить внимания. Но ведь важные события всегда совершаются буднично, и глупо думать, будто им должен предшествовать трубный глас. Гитарный разве что.

Да, в руках он держал гитару. Саша чуть было окно не распахнула, чтобы получше это разглядеть, и только в последний момент опомнилась. Не хватало снова горло застудить! Но за целый месяц, прошедший после ее знаменательной простуды, не произошло ни одного события, которое взбудоражило бы ее и взбодрило так, как явление этого мужчины с гитарой у нее под окном. Поэтому ничего удивительного не было в ее порыве немедленно распахнуть окно.

Она приоткрыла форточку и прислушалась.

– Я здесь, Инезилья! – речитативом произнес Филипп. Голос у него был приятный. – Я здесь, под окном! Объята Севилья и мраком, и сном.

Она прослушала песню до конца. И про отвагу, и про плащ, и про шелковые петли, которые требовалось не медля привесить к окошку.

На «шелковых петлях» Саша открыла окно.

– Ловите ключи, Филипп, – сказала она.

Это были первые слова, произнесенные ею за месяц. Они выговорились сами собою, без размышлений, и так легко, что она вздрогнула от радости. Голос звучал неплохо. Да что там – главное, что он вообще звучал! Саша вспомнила ужас, который охватил ее месяц назад, когда она проснулась утром и поняла, что вместо голоса из ее горла вырывается какой-то отвратительный сип…

– Я вам звонил, Александра, – сказал Филипп, глядя на нее снизу, из просторного дворового колодца. – Вы не отвечали. Вот я и вспомнил, что обещал прийти с гитарой к вам под окно.

Понятно, что не отвечала. Даже телефонный шнур из розетки выдернула, чтобы звонки не досаждали. Кельнский концерт отменила письмом, и следующий, в Братиславе, в светлом зале, где однажды играл шестилетний Моцарт, ничего не поделаешь, отменила тоже.

– Как же вы узнали, что я здесь? – спросила она.

– У вас ночью свет горел. Я ехал из аэропорта и увидел. Съездил к себе на Плющиху за гитарой и вернулся сюда.

Из-за предутренней тишины, которая больше не казалась Саше ни тревожной, ни зловещей, они могли разговаривать так, будто не разделены тремя этажами, а стоят рядом.

– Поднимайтесь, поднимайтесь, – повторила Саша.

Звякнули об асфальт ключи. Пока он входил в подъезд, поднимался по лестнице, Саша умылась и закуталась в теплый махровый халат.

В доме до сих пор не топили. Это, в числе многого прочего, раздражало ее в Москве. Ну почему нельзя поставить на батареи регуляторы, чтобы каждый отмерял себе тепло сам, как хочет и когда хочет, и сам бы за это платил? Хорошо Любе Маланиной, она вообще не мерзнет, натура ей такая досталась от отца-казака. А у Саши зуб на зуб не попадает в стылых комнатах. Давно она не оказывалась осенью в Москве! И сейчас не оказалась бы, если б не уцепилась от потери голоса за родные стены.

Филипп раскраснелся от ночного мороза. В этот раз он понравился Саше даже больше, чем в прошлый. Возможно, просто потому, что она устала от своего затворничества. Но почему бы ни было – она обрадовалась его появлению. Да, в конце концов, она целый месяц умирала от самой обыкновенной скуки, и не монашка же она, а женщина, полная сил и интереса к жизни.

И к тому же, и главное – к ней вернулся голос! Сознание этого наполняло ее восторгом, и появление Филиппа отлично с ее восторгом совпало.

– Извините, что разбудил вас, – сказал он с порога. – Не стал бы, но боялся, что вы снова ускользнете от меня.

Ага, значит, он охотится за ней, значит, охвачен азартом! Ей нравилось читать его намерения в словах и во взгляде блестящих черных глаз. Он не то что совсем не скрывал своих намерений, но скрывал их ровно настолько, чтобы они не казались пресными, чтобы будоражили и интриговали. Это была нехитрая, но всегда увлекательная интрига. Саша поддалась ей с удовольствием.

Он выглядел так, будто приехал с юга. Хотя нет, он просто смуглый, это и в первую встречу бросилось ей в глаза, только она это позабыла, потому что с тех пор не думала о нем. Она не думала о нем? Удивительно! Нынешнее его появление так обрадовало ее и взбудоражило, что в недавнее равнодушие даже не верилось.

– А откуда вы прилетели? – спросила она.

Он шагнул с лестничной площадки в прихожую и ответил:

– Из Индии.

– Вы увлекаетесь Индией? – удивилась Саша.

Людей, увлеченных Индией – индийской философией жизни, так точнее было бы сказать, – она повидала немало. Индия была в моде, но в моде особой – не в сиюминутной, а в вечной моде у людей, презирающих любое жизненное усилие и любой его результат. Филипп совсем не был похож на этих людей.

– У меня там представительство фирмы, – сказал он. – Люди на меня работают.

Ну да, он же компьютерными программами занимается. Тогда понятно.

– Ваши люди живут в коробках из-под холодильников? – усмехнулась она.

– А вы откуда знаете?

– Брат моего бывшего любовника, – объяснила Саша, – сотрудничает с индийскими разработчиками программ. Он рассказывал: люди с блестящим образованием и с феноменальным талантом живут в коробках из-под холодильников, считают это совершенно нормальным, лишь бы электричество было и выход в Интернет, и пишут какие-то программы, именно что феноменальные. Он говорит, такие люди победят в любом жизненном единоборстве, – добавила она.

– А вы? – поинтересовался Филипп. – Вы тоже так думаете?

– Я об этом вообще не думаю. Я в Индии была один раз. Хотела посмотреть храмы. Но не посмотрела.

– Почему?

– Обувь надо было снимать. А я как увидела, кто в эти храмы босиком входит… Нет уж, спасибо. А любовник мой еще съездил в ту местность – как ее? – где трупы сжигают. Очень выразительно живописал, как куски недожженных трупов по Гангу плавают. Это у них считается большим счастьем, чтобы твой труп именно там сожгли. По-моему, мы с ними живем на разных планетах. А я в астронавты никогда не готовилась.

– Поэтому вы расстались с тем своим любовником? – спросил Филипп.

Саша расхохоталась.

– Я думала, вы еще что-нибудь про Индию спросите, – сказала она.

– Про Индию я и сам все знаю. – Он улыбнулся. – А про вас нет. И вы меня гораздо больше интересуете, чем все Индии, вместе взятые.

Правильно. Замысловатые комплименты перестают быть комплиментами и становятся просто пошлостями. Он и не пытается быть замысловатым.

– Накормить вас нечем, – сказала Саша. – Напоить тоже. Разве что водой из крана. Я неделю из дому не выходила.

– Чем же вы питались?

– Как раз вчера вечером прикончила запасы.

– Можем поехать ко мне.

– Нет. Дома и стены помогают.

– Вам нужна помощь?

В сказанном ею он сразу улавливал главное. И не улавливал даже – такое определение относилось к сфере интуиции и было скорее самой Саше присуще, – а выявлял главное и называл его.

– Может быть, помощь мне уже и не нужна, – ответила Саша. Тут ей надоело говорить загадками, ей было для этого слишком легко и весело, и она объяснила: – В нашу прошлую встречу я простудилась, и у меня пропал голос.

– Ваш голос звучит замечательно, – возразил Филипп. – Пробирает меня до самых поджилок.

– Я как раз только что, пять минут назад, произнесла первые слова за месяц, – сделав вид, будто не расслышала про его поджилки, сказала она.

– Лестно, что эти слова оказались обращены ко мне, – улыбнулся Филипп.

– Не обольщайтесь. Вы просто под руку подвернулись, – заверила Саша.

«С ним легко, – подумала она. – Его комплименты не раздражают, поддразнивания не уязвляют. Если сложится, нам будет хорошо вместе».

В том, что быть с нею вместе хочет и он, сомнений не возникало. Его взгляд говорил об этом яснее, чем слова, хотя и слова говорили ясно.

– Ну что, не передумали идти в голодные гости? – поинтересовалась она.

Филипп засмеялся и прошел в комнату. Туфли он не снял, тапочки не попросил. Саша и сама уже отвыкла от этого московского обыкновения, или российского, или советского еще. Ей понравился очередной знак того, что они похожи, по крайней мере в бытовых привычках.

– Я давно не был в таких домах, – сказал Филипп, оглядывая комнату. – С детства, может быть. Да, меня в такие гости только родители в детстве водили.

Что он имеет в виду, было понятно. Книги, закрывающие все стены в гостиной, начал собирать еще тот Сашин прадед, жена которого потеряла кольцо в фортепианных струнах. И фортепиано это, с подсвечниками над клавиатурой, виднелось в открытой двери дедова кабинета, и черно-белые фотографии в простых старинных рамках вереницей стояли на консоли…

– А кто ваши родители? – спросила Саша.

И сразу же пожалела, что спросила. Поспешное требование доверительности никогда не было ей свойственно. Все-таки чрезмерное воодушевление от возвращенного голоса служит ей сейчас плохую службу.

– Отец был послом, – ответил Филипп. – Как раз в Индии. Так что все в моей жизни прямолинейно обусловлено.

Они стояли посередине комнаты, и понятно было, что им надо сделать: поцеловаться. Не то чтобы не хотелось поговорить – хотелось, нравилось им говорить о неважных вещах, и можно было предположить, что точно так же понравится говорить о важных, – но тела их тянулись сейчас друг к другу сильнее, чем слова или мысли, и им не хотелось заниматься обманом. Саше, во всяком случае, не хотелось.

Филипп посмотрел на нее еще мгновение, потом обнял и поцеловал. Значит, ему не хотелось того же. Или того же хотелось, так вернее.

От его поцелуя у Саши захватило дыхание. Он был жаркий, его поцелуй, но и прохладный, и пряность в нем была, и мята, и все это волновало, возбуждало, кружило голову, во всем этом была страсть, вот что главное!

– Ты мне очень нравишься, – сказал Филипп, отстраняясь от ее губ.

Конечно, это и так было понятно, но все же хорошо, что он это сказал. Ей так необходимо было сейчас все, что свидетельствовало о ее существовании в этом мире, о важности ее существования! А то ведь оно чуть было не показалось ей призрачным, собственное существование. И нелегко ей было чувствовать внутри себя такую пустоту, какую чувствовала она месяц напролет.

Его поцелуй не просто пришелся кстати, но и явился в ее жизни чем-то новым. В сорок лет обнаружить в поцелуях что-то новое, это дорогого стоит!

– Очень нравишься, Саша, – повторил он. – Давай целоваться!

Она засмеялась его словам, а особенно мальчишеской интонации, и они принялись целоваться, и делали это с таким самозабвением, что не заметили, как перешли в дедов кабинет, который был теперь Сашиным кабинетом, и оказались на кровати, где она только что спала одна, и забыли, что бывает на свете одиночество.

Саше-то легко было раздеться, только пояс халата развязать, но и Филипп избавился от одежды так быстро, что она не отметила того мгновения, когда объятия его сделались не только страстными, но и жаркими, голыми, приближенными настолько, что не было уже между их телами даже самого короткого расстояния.

Плечи его были гладкими, словно из отшлифованного гранита, руки обнимали крепко, и так же крепко ее бедра были сжаты его коленями. Во всем чувствовался мужчина, в каждом движении, и каждое его движение нравилось ей.

Это были движения уже у нее внутри, и она сравнивала их со звуками, которые тоже появлялись ведь у нее внутри, прежде чем вырваться наружу. До тех пор сравнивала, пока все не слилось в ней, вспыхнуло, заполыхало, и такая отвлеченность, как сравнение, перестала существовать в ее зазвеневшем сознании.

Страсть была главное в этом мужчине. Весь он состоял из страсти, весь отдавался ей. Теперь, когда его страсть приняла ощутимый, более чем ощутимый облик в ее собственном теле, Саша убедилась в этом окончательно. Но страсть была главное и в ней самой, и это значило, что они совпадают в главном.

Вот она ахнула от того пронзительного, что взорвалось у нее внутри, вот он засмеялся, и застонал, и вздрогнул в ней, и ей стало так невероятно хорошо от этой дрожи, прошедшей по нему и по ней одновременно, точно как проходит дрожь по морю, по поверхности его и глубине одновременно, так хорошо ей стало, что она засмеялась тоже.

– Ну, Саша! – Филипп на секунду ослабил все мышцы, лежа на ней, и она должна была бы почувствовать его тяжесть, но не почувствовала; он был легкий, божественно легкий. – Ну, Саша! – повторил он, приподнимаясь над нею. – Я и представить не мог, как ты хороша! Хотя представлял тебя во всех возможных видах.

– И в таком?

Она выразительно взглянула на свою голую грудь, которой он, лежа на ней, касался грудью, тоже голой.

– Конечно. И в таком тоже. Причем с первой минуты, когда тебя увидел.

– Я, значит, пела, а ты, значит, только и представлял, как я буду выглядеть в постели?

Саша попыталась сделать вид, будто оскорблена. Но, конечно, ей не удалось сделать такой вид – она засмеялась.

– Твое пение было невероятно сексуально. Я и не знал, что оперный голос может быть таким чувственным.

Саша-то как раз прекрасно знала о своем голосе то, что проявлялось иной раз задушевностью, а иной раз чувственностью, как в тот вечер, о котором Филипп сейчас вспомнил. Именно это качество и делало ее особенной среди множества певиц, голос которых был, возможно, и лучше, по общепринятым оперным канонам.

– Как же ты про мой голос этого не знал? – спросила она. – Ты же говорил, это твоя была идея пригласить меня спеть.

– Да я в голосах вообще-то слабо разбираюсь. А тебя я всего месяца два назад по телевизору первый раз увидел. Рождственский концерт какой-то повторяли, цветы, огни, и ты ослепительная такая, что я захотел с тобой познакомиться. Но хоть пела ты на том концерте красиво, а все же не так, как вживую. Вот когда я тебя настоящую услышал, тогда у меня, несмотря на отсутствие музыкальных способностей, извини, все встало и к тебе потянулось.

Саша засмеялась. Смех дался ей легко – значит, голос восстановился точно. Может, из-за его слов, тоже очень чувственных, а может, из-за того, что гранитные его гладкие плечи до сих пор нависали над ее грудью.

– В таком случае ты невероятно терпелив, – заметила она. – Странно, что ты не завалил меня тогда прямо на пробковый пол у себя в квартире.

– А надо было?

– Тогда, пожалуй, не стоило.

– Вот и я это понял. Тогда ты совершенно не была на меня настроена.

– А теперь?

– А теперь, по-моему, замечательно все получилось. Или?..

– Замечательно.

Филипп наконец перекатился на спину, лег рядом с Сашей.

– Ты чего-нибудь хочешь? – спросил он.

– Пока нет, – усмехнулась она. – Когда захочу, скажу.

– Я и сам догадаюсь. Ты очень свободная, – добавил он, помолчав.

– Это плохо?

– Я ведь не сказал «слишком свободная». Мне твоя свобода нравится. Я такую встречал только у деревенских старух. Причем в самой глухой глуши.

– Ничего себе! – Саша так удивилась, что даже села на постели, чтобы поймать его взгляд. – А тебе не кажется, что это не слишком приятное сравнение?

– Я сравниваю не тебя и старух, а два вида свободы. И мне кажется, что они у вас совпадают.

– Чем же?

Он, оказывается, умел не только удовлетворить тело, но и заинтересовать разум.

– Тем, что и ты, и эти старухи могут совершенно не принимать во внимание постороннее мнение о себе. Они – потому что никто в них не заинтересован, а значит, им нет и смысла скрывать свои мысли или делать не то, что они хотят. А ты – потому что многие заинтересованы в тебе настолько, что ты можешь позволить себе то же самое. Разве нет?

– Да! – Эта мысль показалась Саше такой яркой и новой, так увлекла ее, что она даже в ладоши от радости хлопнула. – Я таких старух во Франции видела, в Бретани, в самой что ни на есть глуши! Но мне и в голову не приходило, что я на них похожа.

– Ты на них не похожа.

– Ну, свободы наши похожи. Ты открываешь мне много нового, – заметила она.

– Например, что?

– Например, поцелуи. Я и не думала, что найду что-то новое в поцелуях. А у тебя они оказались необычные.

– Я ревную.

– К кому?

– К тем, у кого они казались тебе обычными.

Он перевернулся на живот и, подперев кулаками подбородок, смотрел на Сашу. Взгляд его был пристальным и непонятным.

– А ты не ревнуй, – сказала она невозмутимо. – Или ты предполагал, что я окажусь не целованной девственницей?

– Я не предполагал, что ты с ходу станешь мне рассказывать о своих прежних мужчинах.

– Я и не рассказываю. И потом, дорогой мой, может быть, ты сейчас уйдешь, и это замечательное утро окажется в нашей жизни первым и последним общим утром. Ведь я не знаю твоих планов. Я и своих не знаю, – добавила она, решив, что слишком уж что-то разоткровенничалась.

– Я уйду только вместе с тобой. Если это совпадает с твоими планами.

Последнюю фразу он добавил явно лишь из вежливости. Не похоже, что ее планы волнуют его до такой степени, чтобы он стал менять свои. Но если в Оливере это качество происходило от самовлюбленности и инфантильности, то в этом мужчине, который так неожиданно и так естественно возник в ее жизни, все было иначе.

Но как – иначе? Саша не знала. Пока не знала.

Узнать его, отомкнуть этот ларчик казалось ей чревычайно привлекательным.

«Как бы там ни было, а ларчик полон соблазнов», – подумала она, окидывая Филиппа быстрым взглядом.

Его узкое тело темнело на постели, в нем не было напряжения, но и расслабленности не было. Что-то в нем было новое для нее, необычное, неожиданное.

Ну да, он умелый любовник, в этом она только что убедилась. Но разве он первый умелый любовник в ее жизни? И разве она не знает, что умению в этой области невелика цена, что оно привлекательно лишь поначалу, а потом воспринимается как обычный механический навык? Нет, сексуальные умения привлекали ее в Филиппе не больше, чем его гармоничное телосложение. И то и другое хорошо, но и то и другое не главное.

– Я не знаю своих планов, – повторила она.

– Значит, последуешь моим?

«Все-таки он слишком самонадеян», – подумала Саша.

И ответила:

– Да.

Планы свои она, конечно, знала. Ей надо было немедленно, прямо сегодня поехать в Вену, показаться Динцельбахеру и решить, как она будет жить дальше. Надо было начать репетировать – осторожно пробовать свой вновь обретенный голос в тех границах, которые очертит ей доктор, а потом потихоньку выходить за эти границы, а потом, может быть, делать даже какие-то глупости, без которых искусства не бывает так же, как не бывает и жизни.

Но Филипп спрашивал не об этих планах. И то, о чем он спрашивал, она готова была отдать на его полное усмотрение. Может быть, это ее прихоть, и только. Но Саша привыкла отдаваться прихотям такого свойства и прислушиваться к ним. Тем более что она чувствовала к этому мужчине, смуглому, жаркому и неожиданному, что-то посильнее, чем могла от себя ожидать по отношению к мужчине вообще.

Да и по отношению к чему бы то ни было в жизни.

Глава 10

«Этого не может быть! Это морок какой-то! Обман!»

Но чей обман, в чем он заключается, на эти вопросы Саша ответа не знала.

Слезы стояли у нее в горле, она не могла произнести ни слова – голос утопал в слезах и корчился в спазмах.

Она шла по аллее вдоль пруда и, глядя на темную воду, подернутую не льдом еще, но лишь обещанием скорого льда, не понимала, где она, зачем она – и здесь, на Патриарших, и вообще на белом свете.

Саше казалось, что в Москве фониаторы скажут ей что-то другое, и не просто другое, а прямо противоположное тому, что сказал ей Динцельбахер в Вене. Она не верила ему, она не могла ему верить! Поверить ему означало поставить крест на всей своей жизни, настоящей и будущей!

– У вас нет несмыкания связок, нет узелков, нет кровоизлияния, – сказал он после осмотра; конечно, Саша бросилась к нему в тот самый день, когда произнесла первые слова и поняла, что голос к ней вернулся.

Ей не понравился его тон.

– Но – что? – спросила она.

– Но я не думаю, что вы сможете петь.

– Т-то… то есть… как?..

Сердце ухнуло не в пятки даже, а в какую-то неведомую пропасть.

– Дело обстоит следующим образом: ваши связки видоизменились.

– Но почему?!

Этот глупый вопрос вырвался сам собою. Откуда ему знать, почему?

Примерно так Динцельбахер и ответил.

– Я не знаю причину, – ответил он. – Могу лишь еще раз высказать то же предположение, которое сделал сразу. Дело с самого начала было не в простуде. Произошел некий гормональный сбой, вследствие которого ваши связки претерпели изменение. Возможно, причиной этого сбоя был какой-то стресс, который вы пережили. Возможно, это был не стресс, а событие иного рода. Наш гормональный строй – такой сложно организованный, уязвимый и, главное, переменчивый механизм, что говорить о нем что-либо наверняка было бы чересчур самонадеянно с моей стороны.

Она слушала, даже кивала – и не верила. Этого не может быть, потому что не может быть никогда! Не такая уж бессмысленная фраза, как казалось когда-то. Есть вещи, которых с ней не может быть никогда, потому что она – это она, а не другое какое-то существо, потому что… Да по всему, по всему!

Едва выйдя от Динцельбахера, Саша зажмурилась и сделала то, на что до сих пор не решалась: пропела короткую мелодию. Не из оперы, нет, самую простую – вальс «На сопках Маньчжурии».

– Пусть гаолян навеет вам сладкие сны, – пропела она. – Спите, герои русской войны, отчизны родной сыны!

Она и сама не поняла, почему в голову пришло именно это. Скорее всего, потому, что песня эта была как раз из разряда тех, в которых выразительность ее голоса, или задушевность, или как хочешь называй, – не существовала сама по себе, а подкреплялась еще и мелодией, и смыслом слов.

Саша пела, стоя на венской мостовой, и чувствовала, что с каждым новым звуком эта мостовая уходит у нее из-под ног и струйки холодного пота наперегонки стекают по спине. Она и предположить не могла, что подобное бывает в действительности, что это не отвлеченный красивый образ!

Она не узнавала свой голос. И дело было не в том, что слышала она его сейчас не со стороны, не в записи. Она и изнутри умела его оценить, и всегда оценивала правильно: вот сегодня я в голосе, все звучит как надо, а сегодня что-то не то, не тот день…

То, что она слышала сейчас, не имело отношения к какому-либо сиюминутному состоянию.

Голос ее не звучал, а дребезжал. Как будто Саша не пела, а дергала за длинную щепку, полуотколовшуюся от надтреснутой колоды.

Ничего подобного она не слышала и не чувствовала, когда просто разговаривала, но стоило ей запеть, как не слышать этого дребезжания стало невозможно. Какая там задушевность, какая чувственность! Голоса просто не было, в самом обыкновенном, общепринятом певческом смысле. Так, как она пропела сейчас про гаолян и сладкие сны, могла бы пропеть любая дворовая певичка.

Саша замолчала. Ошеломление ее было так велико, что она молчала до самой Москвы, хотя говорить-то ведь могла, способность к обыденному использованию голоса никуда ведь не делась. Но зачем ей эта обыденность и неужели только к обыденности сведется теперь ее жизнь?!

В Москве, конечно, заговорить пришлось. Пришлось искать выход на лучших фониаторов – она давно утратила знакомства с ними, вернее, приобрела подобные знакомства в Австрии, и этого до сих пор было достаточно.

Может быть, подсознательно Саша хотела, чтобы все эти поиски врачей длились как можно дольше. Но в реальных своих действиях она не позволяла себе никакого малодушия – звонила, договаривалась, записывалась…

И вот теперь возвращалась домой с тем же диагнозом, который был поставлен в Вене. Правда, милая старушка Вера Семеновна, которую посещали все сколько-нибудь заметные оперные певцы Москвы, была не так категорична, как Динцельбахер, – уверяла, что следует надеяться… что пути господни… что необходимо будет поупражняться…

Но не все ли равно, какими словами называется бездна? И можно ли верить, что когда-нибудь удастся через бездну перепрыгнуть, если хорошенько поупражняться и вдобавок дождаться чуда?

В чудеса Саша не верила. Тщету упражнений перед лицом рока – понимала. И точно так же понимала, что неисповедимые пути господни и гормональный строй организма – это, по сути, одно и то же.

Загадочная игра гормонов, величественная тайна их соединения, сочетания, и рокового их слияния, и поединка рокового, – все это могло бы ее даже увлечь, как всегда увлекало неведомое. Если бы все это не пресекло ее собственную жизнь, не подрубило под корень.

«Игра… Как можно называть это игрой?! Я актриса, я знаю, что такое игра. Совсем другое, совсем не это… И когда я впервые услышала эти слова, «игра гормонов», и что с этими словами было связано?..»

И вдруг она вспомнила. Давно это было, так давно, что как будто уже и не с нею. Потому и не вспомнилось сразу.

Но все же всплыло в памяти, и непонятно, к добру или к худу.


Саше было шестнадцать лет, и она наконец влюбилась.

Наконец – потому что все ее подружки и приятельницы давно уже перевлюблялись по сто раз. Кроме Киры Тенеты, конечно, но Кира во всех смыслах была исключением из правил: и внешность чересчур нелепая, и ум чересчур большой, а уж жажда справедливости просто беспредельная, какой-нибудь пламенной революционерке впору. Она как будто не в обычном человеческом мире жила, Кирка, так что ожидать от нее такой обычной вещи, как влюбленность, было бы даже странно.

А от Саши не было бы странно влюбленности ожидать. Но она все не приходила и не приходила, это становилось даже обидным, и Саша думала: а может, она уже бывала влюблена и просто не разобралась, что это любовь и есть? Может, ее восхищение молодым консерваторским профессором, который вел у них в школе музлитературу, или ее интерес к скрипачу Диме из параллельного класса, – может, это и следовало считать тем же самым, что чуть не с младенческих лет испытывала, например, Люба Маланина к Федьке Кузнецову, то есть любовью?

Впрочем, то, что испытывала Люба к Федьке, Саша любовью считать отказывалась. В ее представлении это было просто одним из проявлений Любиного природного упрямства: а вот всем докажу, что я его люблю, хотя он меня совсем не любит, и себе докажу в первую очередь! Над Любиным упрямством Саша посмеивалась, но собственная, так сказать, невлюбляемость вызывала у нее опаску.

И вот – это произошло. И сомневаться в том, любовь ли это, вовсе не пришлось. Все вышло так, как мама ей когда-то объяснила, еще когда Саша была маленькая и задавала наивные вопросы.

– Влюбишься – ни с чем не перепутаешь, – сказала тогда мама. – Это как рожать. Все спрашивают, как распознать схватки, все боятся их пропустить, а как только они начинаются – и захочешь не пропустишь, и никаких тут специальных знаний не нужно. Ну и любовь точно так же.

Как человек точной профессии, мама все и всегда объясняла доходчиво, на простых примерах. Тогда, в детстве, это объяснение вызвало у Саши недоверие: неужели с любовью дело обстоит так просто?

Но когда она наконец влюбилась, то сразу поняла, что мама была права.

Его звали Вадим, он был геологом. Даже не просто геологом, а вулканологом, что придавало ему еще больше необычности, чем та, которая и так в нем была. А необычность в нем была точно! Он был красивый, широкоплечий, он ничего не боялся, все умел, и на ладонях у него были шершавые бугорки – мозоли, потому что у себя на Камчатке он не только наблюдал за вулканами, но и вырезал скульптуры из камчатской каменной березы. Береза эта была очень твердая, особенная, и скульптуры получались особенные – девушка с зеркалом, эльф с крыльями, буря с мглою. Вадим и Сашину скульптуру вырезал и прислал ей фотографию, но это уже потом, когда закончился его отпуск и он вернулся на Камчатку. А сразу, как только познакомились, они не расставались ни на минуту, и ему было не до скульптур, как Саше было не до музыки и вообще ни до чего.

Родители уехали в командировку – в том тумане, в который она была погружена, Саша даже не усвоила, куда именно. Дед лежал в больнице – проходил ежегодное обследование. И никто не мешал им с Вадимом проводить вместе дни и ночи напролет.

Сначала они еще ходили вместе в гости, на какие-то шумные новогодние гулянки – был Новый год, на одной из таких праздничных гулянок, в совершенно случайной для обоих компании они и познакомились, – но потом перестали, потому что никто им не был нужен.

Они сидели вдвоем при свечах и извели таким образом все свечи, которые мама купила для дачи, где часто отключали электричество. Они то рассказывали друг другу наперебой о своей жизни, и обоим хотелось говорить бесконечно, то молчали, и молчание казалось им полнее, чем любые слова.

В общем, это была самая настоящая любовь, которая бывает только в шестнадцать лет и без которой шестнадцать лет можно считать прожитыми зря.

Когда Вадим уехал, Саша поняла, что жить без него она не может и не хочет. Он писал ей каждый день – утром, по дороге в школу, она доставала из почтового ящика очередное письмо, он слал ей телеграммы и звонил при малейшей возможности, но все это было не то, не то!.. И самое ужасное заключалось в том, что Вадим не мог уехать с этой своей Камчатки, потому что вулканологу нечего делать в Москве, а если бы он отказался от своего призвания, то перестал бы чувствовать себя мужчиной и Саше же первой стал бы не нужен; так он объяснил, почему не может остаться навсегда здесь, в этом прекрасном доме, где им так хорошо.

И это означало только одно: если Вадим не может уехать с Камчатки, значит, Саша должна уехать к нему на Камчатку. Иначе какая же это любовь?

Как всегда и бывало, Саша сообщила родителям о своем решении, уже когда оно стало решением, и твердым. Она вообще считала, что советоваться с кем бы то ни было, тем более о том, что является для тебя главным, – глупо. Что один человек может посоветовать другому, даже если у него больше жизненного опыта?

Во-первых, непонятно, что это вообще такое – жизненный опыт, – просто прожитые годы, что ли? А если, например, человек всю жизнь, как помещик в «Евгении Онегине», с ключницей бранился, в окно смотрел и мух давил, – это тоже «жизненный опыт» называется?

А во-вторых, в любом случае это опыт жизни именно его, определенного человека, и кто сказал, что он может пригодиться в жизни другой?

– Единственный способ тебя от этого отговорить, – сказал папа, – это переставить свою голову на твои плечи. А поскольку сделать это невозможно, то и отговаривать смысла нет.

– Ты что, считаешь, она должна в шестнадцать лет бросить родителей, дом, учебу, вообще все бросить и лететь на Камчатку?! – Мама просто в воздух взвилась от возмущения. – Андрей, ты-то хоть ее капризам не потакай!

– А кто им потакает? – поинтересовался папа.

– Все! – отрезала мама. – Буквально все ходят у нее на поводу, как завороженные!

Это было, пожалуй, несправедливое утверждение. То есть справедливое, но не по отношению к домашним. Они Сашу как раз не баловали и, в отличие, например, от мальчишек-одноклассников, на поводу у нее не ходили. Не потому, что были суровы, а потому, что в доме царил культ разума, и разум подсказывал, что избалованность – это несчастье в первую очередь для того, кого избаловали, а несчастья для своей единственной дочери родители, разумеется, не желали.

В общем, зря мама обвиняла папу в том, чего не было. Говоря, что удержать Сашу от Камчатки невозможно, он просто доказывал, что неплохо знает ее характер.

Зато мама взялась за уговоры со всем своим пылом.

– Нет, но что значит «он не может предать свое призвание»? – возмущалась она. – А ты, выходит, можешь? Или музыка для тебя уже не призвание?

В ту минуту, когда мама это говорила, Саша как раз вспомнила, как они с Вадимом зачем-то уселись под новогодней елкой, и он отвел ее волосы с затылка и подышал прямо в ложбинку у нее на шее, и это было так щекотно, что она засмеялась и сразу укололась еловой веткой…

– Ты меня даже не слушаешь! – Мама возмутилась еще больше. – Ты принимаешь самую обыкновенную гормональную игру за счастье всей жизни и ради нее готова всю свою жизнь пустить прахом!

Спорить с мамой Саша не стала. Смысла нет, и лучше потратить это время на то, чтобы вспоминать Вадима и мечтать об их счастливом общем будущем. Но слова «гормональная игра» она запомнила. И впоследствии, когда любовь к Вадиму уже прошла, поинтересовалась у деда, что они, по его мнению, означают.

Да, любовь прошла так же внезапно, как появилась. Мама уговорила Сашу доучиться до лета и сдать выпускные экзамены, то есть по крайней мере школу окончить, раз уж она категорически отказывается поступать в консерваторию. Саша как-то случайно ей это пообещала, а нарушать обещания не привыкла, вот и доучивалась – именно что доучивалась, потому что мысли ее, понятное дело, были далеки от учебы и от всего далеки, кроме воспоминаний и мечтаний. Она засыпала с виде́нием Вадима перед собою и с этим же видением просыпалась.

И когда однажды утром Саша открыла глаза и никакого видения перед ней не возникло, это показалось ей таким странным, что она даже головой потрясла. Не помогло – Вадима не было. То есть он был, конечно, и она могла его представить так же отчетливо, как и вчера, но ей вот именно надо было давать себе задание его представить, а сам собою, как дыхание и голос, он в ней больше не существовал.

Что-то переменилось в ней всего за одну ночь, переменилось без всякой внешней причины. Вадим стал просто одним из явлений ее жизни, одним из событий, одним из людей. Заполнять всю ее жизнь, составлять саму сущность ее жизни он перестал.

О том, как это произошло и, главное, почему это произошло, она и разговаривала с дедом.

Саша давно уже поняла: люди совершенно напрасно считают, будто ее дед не от мира сего, потому что, дескать, полностью погружен в музыку. То есть он, конечно, полностью погружен в музыку, особенно после бабушкиной смерти, но именно эта погруженность каким-то загадочным образом позволяет ему разбираться в житейских делах не то что не хуже, но куда лучше многих людей. Только это должны быть очень важные дела – такие, которые следует назвать даже не житейскими, а жизненными.

Дед сидел за письменным столом, перед ним лежали ноты, он делал в них пометки, думал и одновременно разговаривал с Сашей. А она сидела на полу посередине кабинета и просто с ним разговаривала, и это занятие поглощало ее полностью, потому что дед был тем единственным человеком, который знал о жизни что-то такое, чего она не только не знала, но и не надеялась когда-либо узнать. Это не значило, что она стала бы советоваться с ним о том, какое решение ей принять, тут Саша была тверда в своей самостоятельности, но знать его мнение было для нее важно.

– Значит, это была не любовь? – спросила она. – А в самом деле гормональная игра и больше ничего?

– Гормональная игра – это, должен тебе сказать, не «больше ничего», а очень даже немало, – заметил дед. – Масштаб этой игры совпадает с космическим.

– То есть во мне происходит то же самое, что в космосе? – с интересом спросила Саша.

– Вероятно. Я думаю, и мы, и космос устроены по одному и тому же образу и подобию. Это, конечно, громко сказано – я думаю. Я с этим просто соглашаюсь. Еще Кант считал абсолютом только звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас.

– А гормональная игра при чем? – напомнила Саша.

– При том, что она так же непредсказуема, как все основополагающее в мире. И возможно, так же неодолима.

– То есть надо просто делать, что гормоны подсказывают, потому что против них все равно ничего не поделаешь? – уточнила Саша. – И мне, значит, все-таки надо было ехать на Камчатку к Вадиму, а не ждать, пока гормоны у меня внутри перевернутся? Как стеклышки в калейдоскопе! – фыркнула она.

– На этот вопрос тебе никто не ответит, – пожал плечами дед.

По его лицу было видно, что ему не терпится погрузиться в свои ноты полностью. Но Саша не собиралась от него отставать, не прояснив до конца то, что считала для себя важным.

– Но тогда, значит, получается, – продолжала рассуждать она, – что никакой любви нет, и дружбы нет, и вообще ничего нет, а есть только гормоны, и причина всего на свете, значит, простая физиология?

– Во-первых, я не уверен, что гормоны относятся к сфере физиологии, – сказал дед. – Но в этом я могу и ошибаться. А в чем точно не ошибаюсь, это в том, что не следует путать причину и следствие.

– Это как? – не поняла Саша.

– А так. Кто тебе сказал, что гормоны являются причиной значимых событий и явлений? Может быть, они являются не причиной, а как раз следствием. Может быть, есть некий замысел, очень высокий, вне нас лежащий замысел, некая задача, которая перед нами поставлена и которую нам не посчитали нужным объяснить в силу неполноты наших представлений о мире. Детям маленьким не объясняют ведь до поры до времени, что малину надо есть, потому что в ней содержатся витамины определенной группы, и аминокислоты, и что-то еще, чего они не в состоянии понять, – им просто дают малину. Вот так и нам не объясняют, с каким предназначением мы пришли на белый свет. В лучшем случае подают кое-какие знаки, которые далеко не всем понятны. Но предназначение это есть, по моему мнению, безусловно. И какие-то ведь должны быть физиологические механизмы для его реализации, что-то ведь должно нас изнутри подталкивать, чтобы мы свое предназначение осуществили. Вероятно, эта самая гормональная игра, а точнее, загадочный гормональный строй таковым механизмом и является. То есть следствием чего-то в нашем поведении он является, а отнюдь не причиной.

Саша слушала открыв рот – буквально. Ей казалось, что она стоит под огромным звездным куполом, и звезды загадочно подмигивают ей, и гудит вокруг нее пространство, летает над нею и сквозь нее какой-то неведомый дух, а внутри у нее – точно такое же пространство, и в нем, подобно звездам, подмигивают какие-то загадочные точки, происходит особенная, стройная, неведомая ей и не зависящая от нее игра…

– А делать надо то, что подсказывает совесть, – неожиданно сказал дед. – Все остальные подсказки можно трактовать как угодно, а приказы совести надо просто выполнять. Вот если бы твой возлюбленный – бывший возлюбленный, – уточнил он, – был бы декабристом и его сослали бы во глубину сибирских руд, то я с уверенностью сказал бы: поезжай за ним. Вот в этом случае от тебя требовалось бы решение. А когда дурь девичья в голове гуляет… Можно поехать. Можно не поехать. По большому счету это не имеет никакого значения.

– Ага, не имеет! – возмутилась Саша. – От этого вся моя жизнь зависит!

– Жизнь зависит не от этого, – пожал плечами дед. И прежде чем Саша успела спросить, от чего же зависит жизнь, нетерпеливо сказал: – Все, душа моя. Наша содержательная беседа окончена. Мне надоело резонерствовать. Дальше разбирайся сама. А мне хотя бы в этих нотах разобраться.

И он погрузился в свои ноты. А Саше ничего не оставалось, как выйти из кабинета, чтобы попытаться самостоятельно понять, правильно или неправильно поступать так, как диктует сердечный порыв, или гормональная игра, или что-то еще, чего она не знает и, может быть, никогда не узнает. А попробуй-ка разберись в том, чего не знаешь!

Она и не разобралась, вероятно.


Саша спустилась по откосу, по скользкой осенней траве, и остановилась у самой воды пруда.

Что произошло в ее организме сейчас, что всколыхнулось, какая началась игра? И почему все это вышло так жестоко и, главное, для чего, для чего?..

Никакой великой причины, следствием которой являлись бы изменения, произошедшие с ее связками, она определить не могла.

Подсказок совести ожидать не приходилось тоже. Не считать же расставание с Оливером предательством декабриста! Не слишком-то их обоих расстроило это расставание, оба они понимали его естественность. Да и уехал он отнюдь не во глубину сибирских руд, а в родной туманный Альбион, где у него был назначен очередной концерт из расписанных на пять лет вперед… Господи, да при чем тут вообще Оливер!

Саша потрясла головой, прогоняя глупые мысли. И, словно бы от резкого движения, в голову ей сразу пришла мысль разумная.

«А может быть, это произошло ради Филиппа, – подумала она. – Не зря же он так неожиданно появился в моей жизни. Если бы с голосом ничего не случилось, я прошла бы мимо него. Да я просто уехала бы в Кельн, потом в Братиславу, потом в Милан, потом в Вену вернулась бы. И думать бы о нем забыла. А теперь…»

Что будет теперь, она не знала. Но мысль о Филиппе согрела ее изнутри так, как прежде согревали только звуки, которые в ней рождались. И ужас, охвативший ее, когда она узнала о состоянии своих связок, не то чтобы исчез, но как будто отступил. Самую чуточку отступил, на один шажочек. Но Саше сейчас и это показалось милосердным подарком.

Глава 11

Больше всего она боялась выдать себя.

Весь опыт Сашиных отношений с мужчинами свидетельствовал: показывать, что они тебе нужны, нельзя ни в коем случае. Иначе они тут же вообразят, что ты принадлежишь им со всеми потрохами, никуда от них не денешься, и тут же им станет с тобой скучно, и ты им надоешь. Мужчины бывают разные, умные и не очень – совсем уж глупых она в свою жизнь не допускала, – талантливые и просто самоуверенные, молодые и постарше. Но эта черта у всех у них одинакова.

Саша никогда не звонила Филиппу сама. Впрочем, он звонил ей так часто, что в этом и не было необходимости. Как только она просыпалась утром и включала телефон, то сразу же обнаруживала его звонки. И весь последующий день, который с неизбежностью должен был бы тянуться у нее теперь тягуче, бессмысленно, бездельно, сразу же приобретал стройную структуру, становился осмысленным, проникался множеством маленьких целей, за которыми маячила главная цель: встреча, разговоры, общий вечер, поцелуи, постель… Любовь.

За осмысленность, которую он вносил в ее жизнь, Саша была ему благодарна. Но благодарности своей она не высказывала и даже не выказывала. Да Филипп и не требовал от нее благодарности – сам был благодарен ей за воодушевление, которое она вызвала в нем. И он-то как раз своего воодушевления не скрывал.

– При мысли, что ты есть и вечером я тебя увижу, весь день чувствую себя шариком, который надули гелием, – говорил он.

Иногда Саша оставалась у него, иногда он приезжал к ней на ночь, однажды они уехали в спортивный комплекс в Подмосковье и до темноты катались на лыжах, и в темноте еще катались, потому что склон был ярко освещен, а потом полночи сидели на веранде своего номера, пили вино, болтали, смеялись, а потом такая была любовь, что заснули только на рассвете, который зимой бывает вовсе не рано…

Саша правильно догадалась: Филипп оказался не только замечательным любовником, но и таким же собеседником. Он мыслил глубоко и свободно, как может мыслить только человек, сумевший реализоваться полностью и не обремененный поэтому злобными комплексами неудачника. И если он говорил, что ему что-то не удалось, то ни в словах его, ни в интонациях, которые правдивее слов, не было ни тени досады.

– Я не сделал ничего великого в высоких технологиях, – сказал он. – Потому что не сумел связать их с великой задачей.

– Это с какой, например? – удивилась Саша.

Разговор происходил как раз в ночь после катания на лыжах. Мороз был не жгучий, сидеть на веранде благодаря меховым мешкам, в которые они закутались, было так же приятно, как летом. А веранда напоминала палубу корабля, плывущего прямо в лес, под заснеженные сосны.

– Например, я не имел намерения создать с помощью этих технологий новый мир, какого до меня не было, – объяснил он. – Я не затевал мир Филиппа Марея. Стив Джобс имел такую идею, а я нет.

– А ты не преувеличиваешь? – пожала плечами Саша. – Ну да, наверное, Джобс был талантливее, чем ты. Не обижайся! – на всякий случай добавила она. Филипп улыбнулся. – Но и не более того, мне кажется. Когда ты пишешь какую-то программу, ты же думаешь о том, как это сделать технически, технологически, а не о какой-то отвлеченной идее. И сапожник шьет сапоги и думает, что должна быть ровная строчка и должны прочно держаться каблуки. А если он начнет думать не о технологии, а об идее, то каблуки у его сапог на третий день отвалятся.

– Нет. – Филипп покачал головой. – Это только кажется, что вещи создаются с помощью технологий. А на самом деле они почему-то оказываются сильно насыщены идеями. Да, когда что-то делаешь, то ставишь перед собой самые простые, понятные задачи, это правда. Но в итоге у тебя получается то, что ты есть. Не меньше, но и не больше.

«Все-таки он не прав, – подумала Саша. – Когда я пою… пела, то думала только о том, как извлечь звук. И хотя все говорили о какой-то задушевности или, вот как он, о чувственности голоса, но я-то сама знала, что это просто мой личный способ извлечения из себя звука, и никакой сверхъестественной чувственности во мне нет, не говоря уже про задушевность. Все это только иллюзия, которая непонятно почему создавалась мною и не создавалась другой певицей. Другая, впрочем, создавала другую иллюзию и тоже не понимала, как у нее это выходит».

Тут она поняла, что слишком углубилась в мысли о пении. Ей надо отвыкать от них. Она выброшена из той жизни, в которой они имели смысл. Даже если голос каким-нибудь чудесным образом восстановится… Во-первых, надеяться на это не стоит, а во-вторых, все равно она уже не займет в той жизни прежнего своего места.

Ей сорок лет. Когда-нибудь все равно надо было бы думать о том, что она станет делать, когда голос иссякнет. Что ж, ей пришлось думать об этом раньше, чем она предполагала.

Она должна выбросить из головы мысли о несбыточном. И она это сделает.

Пока Саша размышляла таким образом, Филипп выпутался из мехового мешка, сходил в комнату и принес для себя и для нее коктейли в двух бокалах. Бокалы такой формы назывались флейтами. Зачем она вспомнила их название? Снова – болезненные мысли, связанные с музыкой, и ни к чему ей эта пустая болезненность.

От коктейля шел легкий пряный запах.

– Чем это он пахнет? – спросила Саша.

– Индийскими штучками, – ответил Филипп. – Я добавил, хоть ты индийское и не любишь.

– Почему? – Она пожала плечами. – В коктейле люблю. В еде тоже. В духах.

– В Индии есть масляные духи, – вспомнил он. – Называются миск. Запах… Трудно объяснить, что это за запах. Мусульмане говорят, так пахнет в раю.

– Я такие хочу! – Она оживилась. Болезненные мысли улетучились. – Будешь целовать меня и думать, что ты попал в рай.

– Я и без духов так думаю, когда тебя целую.

Саша сидела в шезлонге, до пояса укутанная в мешок, а Филипп стоял перед нею с бокалом в руке. Он поставил бокал на пол, присел рядом на корточки и принялся ее целовать.

– Ты знаешь, что с тех пор как мы вместе, у меня начала пропадать помада? – сказала она, когда он на секунду отстранился.

– Как пропадать? – удивился он.

– С губ, с губ.

Они засмеялись. Смех звенел под просторным зимним небом. Саше казалось, что он касается снежных шапок на сосновых ветках, стихает от этих прикосновений, но тут же отталкивается и улетает снова – в свободу, в межзвездное пространство.

«В конце концов, – подумала она, – если бы я сейчас пела, то ни в коем случае не стала бы сидеть ночью на морозе, да еще разговаривать. А теперь – сижу, разговариваю, целуюсь. О чем жалеть?»

Глава 12

Доски выщербленные, рассохшиеся, с корявыми дырками от выпавших сучков.

«Как странно, – думает Саша, – ведь здесь не только оперы идут – балеты тоже. Как же танцуют на этих досках?»

Да и петь нельзя, стоя на таком кривом полу. Но она поет, голос звучит у нее внутри, она точно знает, что поет… А в зале начинается гул, слышатся возмущенные возгласы: «Почему она молчит? Сколько она будет молчать? Мы пришли ее слушать! Слышать!.. Скажите ей!..»

Она слышит эти возгласы с ужасом, не понимает, что они означают, и поет, поет все громче, все яснее, полетность ее сопрано всем известна, ее и пришли слушать из-за этой полетности, нет, не из-за этого, а из-за того, что голос у нее манящий, чувственный – кто это сказал о ее голосе? – в нем есть обещание, и все, кто пришел, ждут, как она выполнит это обещание, и вот они все вскакивают со своих мест, устремляются на сцену, и она понимает, что принадлежит им всем, что за тем они и бегут – чтобы она принадлежала им всем одновременно…

Саша вскрикнула и села на кровати. Ее била дрожь. Она не сразу поняла, где находится, и только когда увидела спящего Филиппа, то вспомнила, что вечером из ресторана они решили ехать к нему, а не к ней, потому что утром он летит в командировку в Новосибирск и надо успеть собраться.

От ужаса, пережитого в дурном сне, губы у Саши пересохли. Она спустила ноги с кровати и босиком пошла в кухню. По пробковому полу шла бесшумно, только споткнулась о свои туфли, брошенные у порога, и чуть не упала.

Туфли она сбросила в таком неподходящем месте потому, что за вчерашний �

Скачать книгу

Часть I

Глава 1

«Жизнь несправедлива, это всем известно. Но все равно приходится каждое утро вставать и думать, чем ее наполнить».

Сон сразу улетел. Саша сбросила одеяло и встала босыми ногами на холодный пол. Любой намек на патетику ей претил, и не стоило удивляться, что эта хоть и точная, но слишком пафосная утренняя мысль показалась ей неприятной.

Вдобавок день ей предстоял бессмысленный и медлительный. Вечерний концерт, в котором она приглашена была участвовать, был даже не концертом, а просто заработком, особой внутренней сосредоточенности не требовал, и, значит, время до него не шло и уж тем более не летело, а просто тянулось.

И вот она ходила по комнатам и тянула время. Когда-то дед говорил ей, сидящей за фортепиано:

– Саша, ты не играешь, а просто время тянешь.

И как он только догадывался об этом по этюдам Черни, которые она проигрывала один за другим? Саша ни тогда этого не понимала, ни сейчас.

Но дед давно умер, а кроме него, никто ее насквозь не видел, так что и разоблачить не мог, да и музыканты они с дедом в семье были единственные.

В общем, Саша бродила по квартире, пила молоко с маслом и медом – не из-за простуды, а просто для голоса, – примеряла концертные платья – ни одно не казалось ей подходящим к случаю – и скучала. В самом драгоценном смысле этого слова: скука есть отдохновение души, как известно.

К тому же, скучая, очень удобно молчать. Это было второе ее личное правило, умолкать за несколько часов до концерта, и она всегда предпочитала проводить время своего молчания в одиночестве.

И почему пришла ей с утра пораньше в голову странная мысль о несправедливости жизни? Что уж такого несправедливого лично с ней происходит?

Вопрос, впрочем, был не из толковых. Саша вспомнила, как вопросом такого рода огорошила ее в одних вполне приятных гостях – хозяева были журналистами, и дом у них был открытый, вечно полный интересного народу, – одна вполне приятная дама, собиравшая подписи в защиту бездомных собак. В отличие от большинства подобных активисток она выглядела вменяемым человеком. От страданий бездомных собак разговор тогда каким-то образом свернул на Ленина, и Саша заметила, что давно пора бы убрать его с Красной площади, нечего выставлять труп убийцы напоказ в центре страны. И тут сборщица подписей спросила звонким, очень интеллигентным, с родным московским «аканьем» голосом:

– А что плохого, собственно, лично вам сделал Ленин?

Так неожиданно было услышать такой вопрос именно от этой дамы – наверное, из-за ее интеллигентского выговора, – что Саша даже растерялась. Впрочем, растерянность ее сразу же прошла, и, смерив даму взглядом, она с усмешкой заметила:

– Да лично мне, собственно, и Гитлер ничего плохого не сделал.

И, не глядя больше на собаколюбивую женщину, ушла в кухню, где гудел какой-то классически страстный спор.

Да, и теперь вот ничего несправедливого лично с ней не происходит, но оттого, что странная мысль о несправедливости жизни пришла в голову сразу, как только она открыла глаза, Саша весь день чувствовала легкую досаду. Точно такую, какая бывает, если с утра вспомнишь некстати, что сегодня пятница и тринадцатое число, и как ни уговариваешь себя потом весь день, что не стоит обращать внимания на дурацкие суеверия, тогда они и не сбудутся, – а все равно до вечера не по себе.

Саша приехала в Москву три дня назад, а зачем, и сама не очень понимала. Скучно стало в швейцарской деревне, вот и приехала. И не то странно, что она заскучала, а то, что родители чувствуют себя так, словно вся их жизнь прошла не в мегаполисе, а вот именно в швейцарской глуши.

Утром перед работой и вечером после работы мама берет стеклянную бутылку и идет на ферму за парным молоком. Папа раз в неделю отправляется на шоколадную фабрику за обломками шоколада. Фабрика располагается близ деревни, и за этими обломками, очень дешевыми, ходят все местные жители, и за молоком на ферму все ходят тоже.

На деревенской улице стоит большой холодильник, в нем – свежие яйца, масло, сметана. К дверце прицеплен листок с перечнем цен, по пути с шоколадной фабрики все берут из холодильника кому что нужно и оставляют деньги за взятое.

Саша находила, что все это, конечно, очень мило, но все равно жизнь в швейцарской деревне невыносимо скучна.

Мама считала, что она говорит это из обычного своего упрямства.

– Именно так и должно быть, Сашка, неужели ты не понимаешь? – возмущалась она. – Люди созданы только для такой жизни – разумной, размеренной, погруженной в природу. Тем более люди нашего с папой возраста.

Положим, их шестьдесят лет родителям ни за что не дашь. И непонятно, связана их моложавость с размеренностью природной жизни или все же с тем, что они занимаются поисками в невидимом взгляду пространстве частицы под названием «бозон Хиггса», которая неизвестно даже, существует ли вообще.

Неподалеку от деревни, кроме шоколадной фабрики, располагалось также сооружение под названием «адронный коллайдер», с помощью которого загадочный бозон предполагалось изловить, и именно для этого съехались сюда физики со всего мира, в том числе и Сашины родители.

Но самой ей было там делать решительно нечего, а поскольку и к созерцанию красот природы она была приспособлена плохо, то надолго у родителей никогда не задерживалась – сбегала в какие-нибудь более оживленные места, благо мир большой.

В Москву она от скуки и сбежала, и то, что консерваторский однокурсник Гришка Ислентьев позвал поучаствовать в хорошо оплачиваемом концерте, было не причиной ее приезда, а лишь его параллельной линией, и не линией даже, а так, необязательным пунктиром.

Ну, и в квартире она считала нужным время от времени появляться. Грустно было думать, что запустение, которое Саша чувствовала, приезжая домой, может воцариться здесь навсегда. И хотя, казалось бы, не стоит этому удивляться, раз в квартире годами никто не живет, но всякий раз это зримое запустение било ей в сердце, как только она открывала дверь, и всякий свой приезд она начинала с беспощадной с ним борьбы.

Дело было не в беспорядке или пыли – перед каждым своим приездом Саша звонила Норе, и та заходила прибраться, – а в том, чтобы прогнать уныние и наполнить дом собою. На это у нее обычно уходило три дня.

Кофе хотелось ужасно, но кофе вредил голосу, поэтому Саша не пила его перед концертом, хотя бы даже и перед таким незамысловатым, какой предстоял этим вечером. Молоко с медом и маслом – это был ее личный рецепт певческой удачи, и его она всегда придерживалась.

Когда водитель позвонил снизу, она была еще не одета и даже платье все еще не выбрала. Но оттого, что делать это пришлось поспешно, оно как раз и выбралось правильно – черное муаровое, – и Саша подумала мельком, что это тоже хороший рецепт: любой выбор совершать наскоро, не задумываясь, тогда он будет удачным.

Она приколола к корсажу брошку – крупную бриллиантовую каплю, – набросила на плечи палантин и вышла из квартиры.

Платье было длинное, на улице Саше пришлось приподнять его подол. Из-за этого она вдруг почувствовала себя не то сказочной принцессой, не то французской гранд-дамой, выходящей к карете, чтобы ехать в Оперу. Но всего на минуту она такое почувствовала, и то ей неловко стало: ну что за ерунда, первый концерт в ее жизни, что ли? И не первый, и не сто первый даже, давно пора привыкнуть, да она ведь и привыкла, и неожиданная детская мысль про принцессу – глупость несусветная.

Но глупость эта ее развеселила. И всю дорогу до Волынского Саша чувствовала воодушевление, такое же радостное, как и необъяснимое.

Дни еще были теплыми, но вечерами морозило и воздух казался прозрачнее, чем мог быть в городе, как холодная осенняя вода почему-то кажется прозрачнее, чем теплая летняя. И парковые аллеи выглядели в этом воздухе резкими пронзительными линиями.

К павильону было не подъехать. Машина остановилась у ограды парка, а по аллеям пришлось пройти пешком.

Саша шла под прямыми, в темное небо уходящими соснами, и воодушевление становилось в ее душе таким же острым, как запах осенних листьев, и таким же, как этот запах, самостоятельным, не зависящим уже ни от чего внутреннего, из нее самой происходящего.

Оно просто было, это неясное воодушевление, и поражало собою так же, как осенняя природа.

«Может, предчувствие? – подумала Саша. – Но чего – предчувствие? Концерт какой-то необыкновенный будет или вечную любовь встречу?»

Ни то ни другое не походило на правду. Просто бодрил октябрьский холод.

«Вечерами золко уже», – говорил про такой холод Пашка Солдаткин.

Пашка жил в деревне Кофельцы и все лето проводил в дачном поселке. Он был в Сашу влюблен с пятого по девятый класс и ужасно этого стеснялся. Про его влюбленность все знали и, понятное дело, не упускали случая над ним посмеяться. От насмешек Пашка делался морковно-красным, как его шевелюра, и видно было, что он едва сдерживает слезы, но Саше ни чуточки не было его жалко. Подружка Кира Тенета относилась ко всем Сашиным воздыхателям с сочувствием, а сама она всегда была жестокосердна. Но несмотря на это, у Киры собственных воздыхателей ни в детстве, ни в юности не было, а у Саши они не переводились. Или не несмотря на это, а как раз поэтому.

Да, именно такие вечера Пашка называл золкими. Сидели они все на веранде у Иваровских, глянешь в небо – и звездный свет слепит глаза.

Павильон наконец показался за поворотом аллеи. Он был похож на китайский фонарик – белый, полотняный и ярко светился изнутри.

На площадке перед павильоном толпились многочисленные гости. В толпе ходили клоуны, предлагали что-то вытаскивать из разноцветных бумажных пакетов, смеялись, неожиданно кувыркались. По бокам площадки стояли большие газовые горелки, и от этого казалось, что павильон заключен в жаркую прозрачную капсулу, отделяющую его от темного и золкого, как этот осенний парк, мира.

Под горелками стояли жаровни, на них в блестящих медных тазах варилось варенье. Пухленькая повариха в бело-золотом колпаке ссыпала в сироп нарезанные яблоки и лила коньяк из пузатой бутылки.

«Ну да, Гришка говорил же, осенний яблочный праздник, – вспомнила Саша. – Гостей вареньем развлекают».

Она хотела подойти поближе к жаровням и спросить, зачем лить в варенье коньяк, но не успела – подскочил распорядитель, приговаривая:

– Наконец-то, уже начинаем, а вас все нету, мы волновались, вдруг опоздаете или вообще… – и еще какие-то глупости.

Он провел Сашу вокруг павильона к маленькой двери, за которой открылся полутемный, освещенный одной тусклой лампочкой закуток, отгороженный от остального павильонного пространства занавеской. За этой занавеской шумел зал, шум то и дело перекрывался музыкой, от которой павильон ходил волнами, как цыганская кибитка. По краям закутка стояли стулья, посередине стол и рядом с ним вешалка. У вешалки сидел Гришка Ислентьев и застегивал на себе галстук-бабочку. Зеркала не было, и бабочка застегивалась криво.

– Привет, – сказал он, увидев Сашу. – Шубу не снимай пока, тут холодно.

А хоть бы и тепло – вешалка все равно чуть не падала от уже наваленной на нее одежды. Добавлять к этой свалке палантин из бриллиантовой норки Саша не собиралась.

– Слушай, – сказал Гришка, – давай городские романсы споем?

– Почему вдруг? – удивилась она.

Городские романсы – разнообразные «страдания» – Саша, конечно, знала, но сегодня они собирались исполнять классические хиты в современной аранжировке. Гришка сам ей сказал, что это всегда пользуется успехом на подобных мероприятиях – проверено.

Не то чтобы Саша сильно держалась именно за аранжированную классику, но то, что придется на ходу менять программу, почему-то рассердило ее.

– Мало того что ты мне не сказал, что петь придется на улице, так еще и программу менять? – возмутилась она.

– И совсем, во-первых, не на улице, – возразил Гришка. – К тому же на сцене горелка жарит, горло не простудишь. А во-вторых – ну попросил народ душевное, почему нет?

В общем-то он был прав, и спорить по пустякам не стоило.

– Так, может, вообще «Ой, мороз, мороз» споем? – усмехнулась Саша.

– Может, и споем, – пожал плечами Гришка. – Если попросят. Тебе хорошо там, в Европах, а мы тут ко всему привыкли. Ну, до коней и камышей, надеюсь, не дойдет, – успокоил он. – Эти, у которых праздник, вроде бы из приличной конторы, не киоски у метро держат.

– А что они держат? – без особого интереса спросила Саша.

– Компьютерное что-то. Не грузись, Александра, – улыбнулся он. – Тебе не все равно? Хотели мировую звезду – нате вам мировую звезду. Главное, гонорар хороший.

Что ее следует считать мировой звездой, Саша была уверена не вполне, но спорить не стала. Тем более что и суетливый распорядитель опять появился перед нею, и опять неожиданно, словно просочился сквозь полотняную стену.

– Прошу! – провозгласил он. – Вас уже объявляют.

– Как объявляют? – Саша обернулась к Гришке. – А петь мы что все-таки будем?

– А что на Дунае тогда пели, помнишь? Австриякам понравилось, и этим понравится.

В замке на Дунае они давали концерт около года назад. Гришка приехал тогда в Вену буквально на три дня и сразу же позвонил Саше с предложением спеть под его аккомпанемент на дне рождения какого-то миллионера – «не бойся, не нашего бандита, аристократа австрийского». Подобные предложения просто вихрились вокруг него, и непонятно даже было, когда он успевает играть в московском симфоническом оркестре, где исправно числился третьей скрипкой много лет.

Саша уже забыла, что именно они тогда пели. Конечно, вспомнить это не составляло большого труда, но петь без подготовки все равно было неприятно.

– Мы только в начале пару романсов, а остальное все по плану, – торопливо заверил Гришка.

Ответить Саша не успела.

– Дорогие друзья, вас приветствует звезда мировой сцены Александра Иваровская! – донесся голос конферансье из-за полотняной стены.

– Шубку позвольте. – Распорядитель оказался теперь у Саши за спиной. – Не волнуйтесь, я покараулю, пока вы поете. Глаз не спущу.

Покараулю!.. Затея все больше отдавала провинциальностью. Хотя и павильон выглядел стильно, и парк в Волынском был не хуже, чем Венский лес…

Саша пожала плечами, заодно сбросив распорядителю на руки палантин, и вслед за Гришкой пошла к занавеске, за которой находилось то, что в ближайший час ей предстояло считать сценой и зрительным залом.

Глава 2

– Вот и все! А ты боялась.

Гришка вытер лоб. Он был пухленький, и пот начинал лить с него градом, как только он брал в руки скрипку; это еще с консерваторских пор было известно. Да и газовая горелка действительно полыхала на сцене так, что жарко стало даже Саше в ее муаровом платье с открытыми плечами.

Она чуть было не ответила, что нисколько не боялась, да вовремя вспомнила, что это просто школьная дразнилка.

«Вот и все, а ты боялась – даже платье не помялось!» – продекламировала Саша, вернувшись домой после своего первого школьного дня.

Мама с папой хохотали до слез, а дедушка не понял, почему они смеются.

Но бог с ней, с дразнилкой, – сейчас она чувствовала не страх, а что-то вроде досады. Наверное, это было слишком заметно, потому что Гришка сказал:

– Ты на нерве всегда хорошо поешь.

Саша не успела ответить – администратор подскочил к ним, помахивая конвертами.

– Замечательно выступили, – скороговоркой сообщил он, протягивая конверты ей и Гришке. – Ваш гонорар.

Несмотря на скороговорку, интонация у него теперь была не суетливая, а небрежно-деловитая.

Гришка свой конверт распечатал и пересчитал деньги; Саша не стала.

– Ужин буквально через пять минут, – сказал администратор и исчез так же мгновенно, как появился.

– Какой ужин? – спросила Саша.

– А видела, что у них на столах? – сказал Гришка. – Стерлядки, осетринка. Ну и мы покушаем.

В превкушении стерлядок Гришка даже облизнулся.

– Рыбы, что ли, никогда не ел? – рассердилась Саша.

Ладно еще в голодные годы, когда и бутерброд с колбасой казался лакомством, но сейчас-то что из-за какой-то стерлядки рваться за стол к незнакомым людям? Один из этих людей смотрел на нее не отрываясь все время, пока она пела, и взгляд у него был жаркий, как пламя горелки, и глаза казались черными неостывшими углями, особенно по контрасту с его снежно-белым свитером.

Саша вспомнила этот взгляд и рассердилась: зачем он запомнился, и свитер тоже – зачем? Избыточные житейские наблюдения всегда ее раздражали.

– На халяву и хлорка – творог, – рассудительно заметил Гришка.

«Не пойду я с ними ужинать», – с досадой подумала Саша.

Она сама не понимала, из-за чего эта досада. Что-то не так. Не то.

Занавеска снова откинулась, и вошла официантка с уставленным посудой подносом. Она подошла к столу и, чуть сдвинув свисающие с вешалки пальто, принялась составлять с подноса блестящие судки. В одном из судков была рыба, содержимое других было не различить. Лицо у официантки было хмурое. Или казалось таким в тусклом свете лампочки, во всем неуюте этих странных закулис?

– Это что? – удивленно спросила Саша.

– Ужин ваш, – буркнула официантка.

– Как ужин? Здесь?..

Спрашивать об этом было глупо – едой был уже уставлен весь стол.

– А вы где хотели? – пожала плечами официантка.

Да нигде она не хотела! Но то, что ужин предложен в закутке, словно кошке, было так оскорбительно, что у Саши даже в висках закололо.

– Здесь же не Вена все-таки, – проговорил Гришка.

Тон был извиняющийся. Скорее всего, он тоже вспомнил тот вечер на Дунае, и как они гуляли после концерта в замковом парке вместе с именинником, австрийским бароном, и золотые фонарики, развешанные на деревьях, казались окошками эльфов, и барон рассказывал, что вместе с детьми целый месяц вырезал к празднику эти фонарики из китайской рисовой бумаги…

Вспоминать об этом было так же глупо, как разыгрывать какую-то сугубую ранимость. И не собиралась она ничего разыгрывать. Ей было до того противно, что хотелось только одного: немедленно уехать.

Саша надела палантин – администратор не стал его караулить, а просто пристроил на вешалку – и пошла к дыре, заменявшей в этом заведении дверь.

– Подожди, ты куда? – спросил Гришка.

– К машине.

– А ты уверена, что она есть?

Этот вопрос как-то не приходил ей в голову. Хотя, похоже, это был самый разумный вопрос, который она должна была себе задать.

– Ну так узнай, есть или нет! – сердито бросила Саша. – И скажи, что я к воротам пошла.

– Кому сказать? – донесся ей вслед растерянный Гришкин голос.

Саша не ответила и даже не остановилась.

Глава 3

Она шла по парку и злилась так, как давно ей не приходилось злиться.

Она терпеть не могла чувствовать себя дурой. А никем другим сегодняшний вечер просто не оставлял ей возможности себя чувствовать. Кем должен чувствовать себя человек, который позволяет себя же унижать? Да вдобавок без всякой причины унижать! Для Гришки хоть деньги имеют решающее значение, а она-то чего ради?..

Она отдалась пустому потоку жизни, вот что. Тому потоку, который несет с собою большинство людей, заставляя их совершать поступки просто так, без цели и без причины. У них, у этих людей, нет ни сильных желаний, ни острых нежеланий, ни живых стремлений, ни страстной любви, ни горячей ненависти, ни тщеславия хотя бы – у них нет ничего, что заставляет делать над собой усилие, сопротивляться пустоте и скуке жизни. И вместе с тем нет у них того единственного, что позволяет избегать пустоты и скуки естественным образом, без усилия: фермента молодости у них уже нет. Им исполнилось сорок лет, этим людям, изменился химический состав их организма, и жизнь их стала пуста, и сами они стали пустым местом на карте жизни.

Она знала, что так бывает, но никогда не думала, что так может произойти с ней. Но вот ей исполнилось сорок лет, и это с нею произошло.

Стоило Саше подумать обо этом отчетливо и ясно, как все у нее внутри заполнилось страхом. Получается, это теперь навсегда?! Всегда она теперь будет жить, как пустота на душу положит, и ничто больше не освободит ее душу от этой пустоты, и пение не освободит тоже, потому что оно стало рутинным занятием, и как же это произошло, и когда же произошло?.. И если она не заметила, как это произошло, то и нечего злиться, что ей выносят за ее пение еду, как приблудной кошке, и не провожают домой, и…

Саша почувствовала, что сейчас в голос разрыдается. От пения слезы всегда вставали у нее в горле, она знала об этом и обычно закрывалась после концерта на некоторое время в гримерной, чтобы успокоиться. Но сейчас закрыться негде, и она сама в этом виновата, надо было расспросить Гришку, что такое это Волынское, а не полагаться на его слова: «Ну, знаешь, это где ближняя дача Сталина», – и не полагать, что концерт состоится в каких-то ампирных покоях тирана, на которые, кстати, интересно будет взглянуть. И вообще, с концертными предложениями надо отправлять к своему агенту всех без исключения, и ни при чем здесь студенческое приятельство, и сама, дура, виновата!..

Саше казалось, что она идет прямо к выходу из парка. Но ворот все еще не было видно, и не требовалось большого ума, чтобы сообразить, что идет она, значит, куда-то не туда.

Надо было вернуться к павильону – музыка, гремящая в нем, была еще слышна, хоть и вдалеке, – и попросить, чтобы ее проводили к машине. Но Саша и вообще не любила кого-то о чем-то просить, и тем более не хотела делать это после того, как ей вынесли пайку в плошке.

Она огляделась. Кругом ни зги не было видно.

«Просто тьма египетская», – подумала Саша.

Библейский рассказ про тьму египетскую она едва помнила – мысль ее была связана скорее с рассказом булгаковским. Да и неправильная это была вообще-то мысль: холод превратился уже в настоящий мороз, пар шел у нее изо рта, и при чем здесь в таком случае Египет?

А при том, что все это мысли из пустого потока жизни.

За поворотом аллеи появилась темная фигура. Ну а какая же еще фигура может появиться в темноте?

– Скажите, пожалуйста, как пройти к воротам? – громко спросила Саша.

Встречный не ответил. Их даже двое было, оказывается – второй был пониже ростом, поэтому фигуры сливались в одну, какую-то полувысокую и полуширокую.

Этот встречный, единый в двух фигурах, на Сашин вопрос не ответил. Наверное, сам искал выход из парка. Она пожала плечами и пошла дальше, собираясь пройти мимо него. Но он двигался прямо ей навстречу, не сворачивая.

Чтобы с ним не столкнуться, Саша остановилась, сделала шаг в сторону. Ей вдруг стало не по себе наедине с этим двуединым существом. Кирка Тенета когда-то читала стихи Рубцова: «Лучше разным существам в местах тревожных не встречаться». Может, парк в Волынском не являлся таким уж тревожным местом, тем более что в него и проникнуть-то, минуя охрану, было невозможно, однако ощущение опасности стало острым, и с ним надо было что-то делать.

Но что с ним делать, Саша придумать не успела. Подойдя к ней совсем близко, существо вдруг как-то рванулось, прянуло – и распалось наконец на двух человек, и эти два человека в мгновение ока оказались по обе стороны от Саши.

– Эй, вы что? – воскликнула она.

По-прежнему не произнося ни слова, те схватили ее за локти. Они держали очень крепко, это чувствовалось даже сквозь меховой палантин. Она рванулась из их рук, но сразу же вскрикнула от боли.

– А ну стой! – произнес один из них, высокий.

– Шубу снимай, – выдохнул второй, низкий.

Так вот что, оказывается! Самые обыкновенные грабители. Правда, первые, которых Саша видит в жизни, но, в общем, ничего особенного.

Не палантин жалко, хотя бриллиантовая норка ей очень нравится, к тому же штучка дорогая и куплена в Париже, здесь такой не найдешь. Но самое противное заключается все же не в потере палантина, а в том, чтобы безропотно раздеваться по требованию каких-то ублюдков.

Ну да, знала Саша, знала, что именно так и следует поступить, об этом только из утюга не предупреждали, но вся ее натура протестовала против этого так яростно, что она непроизвольно воскликнула:

– Да пошли вы!.. – и снова рванулась из их рук.

Ее очередной рывок не возымел, конечно, никакого действия. Или нет, возымел все же: свободной рукой высокий коротко размахнулся и ударил ее по лицу. Ее локтя он при этом не выпустил, и, вскрикнув от неожиданности и боли, Саша осталась трепыхаться между ним и низким. Во рту у нее при этом стало солоно: он ударил хоть и без замаха, почти и не ударил даже, а просто ткнул ладонью в лицо, но при этом рассек ей губу.

– Не хочешь по-хорошему, давай по-плохому, – сказал при этом низкий. – Только не ори, а то всю морду разобьем, пока охрана добежит.

И, проговорив все это быстро и шепеляво, стал шарить у Саши по груди, разыскивая застежку палантина.

– Ты че ее лапаешь? – недовольно заметил высокий. – Быстрее, а то и правда заорет.

Все это они произносили деловито, без тени каких-либо эмоций. Даже без вожделения, которого можно было бы ожидать от грабителей, предчувствующих поживу.

– Не заорет, – хохотнул низкий.

Его хамский уверенный тон показался Саше таким омерзительным, что она наконец очнулась от оцепенения, в которое ее ввел неожиданный, неожидаемый удар в лицо. И немедленно заорала – так громко, что у самой в ушах зазвенело.

– Ах ты!.. – зло матюкнулся низкий.

И, отпустив Сашин локоть, одной рукой обхватил ее за плечи, а другой зажал ей рот.

– Не вздумай кусаться, сука, а то задушу! – хрипло предупредил он.

Но она уже не воспринимала угрозы. Ярость, охватившая ее, была так безрассудна и так ослепляюще сильна, что она кусалась, рвалась и кричала изо всех сил. Правда, из-под зажавшей ей рот ладони вырывался при этом не крик, а только сипение.

Но разъярила она их своим сипением достаточно.

– Подержи ее! – задыхаясь, бросил низкий. – Ко мне разверни!

Высокий рванул Сашу за плечи, разворачивая ее лицом к своему подельнику. Тот отнял ладонь от ее рта, и прежде чем она успела закричать во весь голос, ударил ее снова, теперь уже не легким тычком, а по-настоящему, кулаком.

Он метил Саше в лицо, но она успела не отшатнуться даже, а как-то качнуться в сторону, и удар пришелся не в переносицу, а по скуле. Впрочем, и такого касательного удара было достаточно, чтобы в голове у нее словно звезда взорвалась. Она вскрикнула уже не для того, чтобы позвать на помощь, а просто от боли.

И от этого вскрика тот грабитель, который держал сзади, вдруг отпустил ее! Он охнул, глухо и коротко, и шатнулся назад, и упал на спину. Это было настолько неожиданно, что Саша тоже не смогла устоять, тем более на высоких каблуках. Она упала спиной прямо на грабителя, сразу же извернулась, откатилась в сторону, с асфальта на покрытую палой листвой траву, и только там наконец застыла, сжавшись, не понимая, что произошло и что теперь будет.

Способности думать у нее не осталось, только инстинкт самосохранения. Да еще зрение обострилось – от удара, может. Поэтому все происходящее на аллее она видела теперь так отчетливо, как будто не человеком была, а каким-нибудь лесным зверем, способным видеть в темноте.

Снизу, с земли, это происходящее казалось ей битвой великанов. Сначала их было двое – высокий грабитель еще корчился на асфальте. Но потом он вскочил и присоединился к драке. Теперь первые двое грабителей нападали на третьего, то есть что это она, кто сказал, что этот третий тоже грабитель? Кажется, он как раз таки отбивался от них, но стоило Саше понять, что он отбивается, как она тут же и увидела, что он нападает сам, а тот, который бил ее по лицу – низкого роста, поэтому Саша понимала, что именно он, – падает от его удара, и вскакивает опять, и бросается к этому новому неизвестному человеку – непонятно, вступился он за нее или сам вместе с ними? – и высокий тоже к нему бросается, и невозможно разобраться во всех этих движениях, стремительных и путаных, понятно только, что сейчас они его собьют и, может, убьют…

– У него пистолет! – услышала Саша хриплый сбивающийся возглас.

И сразу же пистолет увидела – в руке у этого третьего, который непонятно откуда взялся и от которого непонятно чего ей ожидать. Пистолет был направлен на высокого грабителя.

– Э, ты че?! – коротко и испуганно выдохнул он.

И, не дожидаясь ответа, бросился бежать. Второй, низкий, последовал за ним. Несколько секунд слышен был стук их подошв по асфальту, потом наступила тишина.

Только далекая музыка звучала в павильоне – Саша снова начала ее слышать, и острый запах осенней палой листвы начала чувствовать, и саму листву, холодную и живую, под своими ладонями. Все пять ее чувств восстановились разом, и прибавилось к ним еще неизвестное шестое, но она не могла понять, какое именно.

Она вскочила, оскользнулась и чуть не упала снова.

– Осторожно! – сказал человек с пистолетом и шагнул к ней.

Она побежала бы, но от выстрела все равно ведь не убежишь. Разум восстановился так же, как чувства, и удержал ее на месте.

Наверное, он понял, о чем она думает, – спрятал пистолет за пазуху и сказал:

– Не бойтесь.

Его голос звучал спокойно, и Саша успокоилась.

«Он спортсмен, наверное, – подумала она. – Только что дрался, а дыхание не сбито».

– Я не боюсь, – сказала она.

– Да, вы не робкого десятка.

Ей показалось, что он улыбнулся; в точности это нельзя было понять из-за темноты.

– Откуда вы знаете? – спросила она.

– Они вам приказали не кричать, а вы им назло закричали.

– Мне нельзя приказывать.

– Извините, я не мог добежать быстрее.

– Я не в обиде.

Саша наконец улыбнулась тоже. Все, что связано с человеческим голосом, она чувствовала во всех тонкостях. Его голос звучал с совершенной естественностью, и нельзя было не улыбнуться в ответ на его улыбку.

– Вы и так успели вовремя, – сказала она. – Спасибо. Вы охранник?

– Нет.

– А почему у вас пистолет?

– Случайно. Оказалось, это правда, что пистолет и доброе слово убеждают лучше, чем просто доброе слово.

Это явно была какая-то цитата. Саша терпеть не могла удачного цитирования к случаю, но естественность его интонаций была существеннее, чем нарочитость чужой фразы.

– И кто же это сказал? – все-таки поинтересовалась она.

– Аль Капоне.

В его голосе мелькнуло смущение. Похоже, он тоже понял, что его слова прозвучали слишком кстати. Саше понравилось, что он это понял. Ей вообще понравилось его появление – еще бы! – и эффектность этого появления ничуть не мешала приятному от него впечатлению.

– Вы гангстер? – спросила она.

– Нет, – совершенно серьезно ответил он.

Тут Саша не выдержала и рассмеялась.

– Да, гангстеры такие не бывают, – согласилась она.

– У вас есть знакомые гангстеры? – хмыкнул он.

– Ну, если только сегодняшние. Правда, познакомиться мы толком не успели.

Теперь, когда потрясение окончательно прошло, Саша почувствовала, что скула, которую доморощенный гангстер сумел задеть кулаком, болит довольно сильно. И губа еще!.. Хороша же она сейчас с распухшей губой!

– У вас сумочка была? – спросил он.

Она ахнула. Конечно, у нее был с собой клатч и, конечно, теперь его нет! И палантина тоже нет. Как ни поспешно убегали грабители, а прихватить с собой ее пожитки не забыли.

– Можно я вам салфетки дам? – спросил он. – И воду. И куртку. А то на вас смотреть холодно.

Прежде чем Саша успела ответить, он достал из кармана своей штормовки пачку бумажных платков и маленькую бутылку воды. Потом снял штормовку и надел на Сашу.

Штормовка была плотная, как картон. Точно такую привез однажды из сибирской экспедиции папин брат, геолог. Саша училась тогда в десятом классе и надела ее в поход, а потом долго считала это одним из самых удачных поступков своей жизни, потому что из всего класса только она спаслась от невыносимых комариных туч.

Штормовка была теплая и тяжелая. Саша этому удивилась, но тут же поняла, что чувствует тепло человека, а не ткани, и тяжелая эта штормовка потому, что в ее многочисленных карманах лежат разнообразные полезные предметы вроде воды, платков и пистолета.

– Спасибо, – сказала она.

Он скрутил крышечку на бутылке. Вода с шипеньем брызнула во все стороны.

– Извините, – сказал он, быстро отводя руку с бутылкой в сторону. – Газированная, и взболталась еще.

Он говорил что-то очевидное и обыденное, его слова явно относились к тому пустому потоку жизни, о котором Саша с такой тоской, с таким страхом думала пятнадцать минут назад.

Но теперь она никакой тоски не чувствовала, и страха не чувствовала тоже.

«Драка, видимо, взбодрила», – весело подумала она.

Саша вынула из пачки бумажный платок, он налил на него воды, она приложила платок к губе.

– И вот сюда еще, – сказал он, вытянул из пачки второй платок, намочил его и приложил к ее скуле.

Похоже, он, как и она, волшебным образом обрел способность видеть при одном только звездном свете. А, нет, не при звездном – луна взошла; это она в пылу борьбы не заметила просто.

«Кроме мордобития, никаких чудес», – подумала Саша.

Все веселее ей становилось, и все менее могла она объяснить причину своего веселья, и все менее хотела себе ее объяснять. Ну да она никогда и не была любительницей покопаться в собственном сознании. Это Кира у них обожала выявлять причинно-следственные связи, где надо и где не надо.

– Бодягу надо бы приложить, – сказал он. – Она синяки убирает.

– Что-что приложить? – удивилась Саша. – Бодяга – это же тягомотина.

– Это водяной мох. Девичьи румяна. Мама мне в детстве всегда прикладывала.

– Дрались, видать, часто, – заметила Саша. – А почему румяна?

Она не удивилась бы, если бы бодяга тоже нашлась в одном из карманов его штормовки.

– Дрался не чаще необходимого. – Он пожал плечами. – А почему румяна, не знаю. Наверное, она для цвета лица полезная, бодяга. – И спросил, отнимая платок от ее скулы: – Вы куда шли?

– К воротам.

– Это в другую сторону.

– Я уже поняла, – кивнула Саша. – Просто от досады дорогу перепутала.

– Давайте я вас провожу, – сказал он. – Меня Сергеем зовут.

– Александра.

Они пошли по аллее.

– Платье у вас такое… – сказал он. – Шумное.

– А стихи есть, – вспомнила Саша. – «В шумном платье муаровом вы проходите морево». Игорь Северянин.

Она сказала это и удивилась: надо же, сама цитирует к случаю. Но так же, как его слова про пистолет и доброе слово, это не показалось ей сейчас нарочитым.

– Странные стихи, – заметил Сергей.

– Что странного?

– Ну, не странные, это я неточно сказал. Мне за себя странно – что я их сразу понял, – объяснил он. – Хотя как это, проходить морево, вообще-то непонятно. – И спросил: – А почему вы шли в досаде?

Ей вот не стихи странны были, а его вопрос. В его голосе не слышалось стремления обаять и покорить. Саша отлично распознавала это нехитрое мужское стремление и ставила его не выше такого же нехитрого женского кокетства. Да, в голосе Сергея его не было точно. Потому она и удивилась – если он покорять ее не стремится, то какое ему дело до причин ее досады?

– Потому что моя жизнь стала пустой, – ответила Саша.

Вот если что и должно было показаться ей странным, то этот неожиданно откровенный ответ. Хотя – надо ли удивляться? Люди вон случайным попутчикам, с которыми в аэропорту ожидают задержанного рейса, такое о себе рассказывают, что отцу родному не расскажешь, и именно с посторонними попутчиками откровенность всего естественнее. А попутчик, с которым она идет сейчас по осенней аллее, все-таки не совсем посторонний уже: от гангстеров ее защитил, и штормовка его на ней.

– А откуда у вас пистолет? – спросила Саша.

Ей не хотелось, чтобы он усмехнулся случайно вырвавшемуся у нее признанию или стал расспрашивать, что оно означает, потому она и поспешила сменить тему.

– В лесу нашел, – ответил он.

Похоже, ему тоже не хотелось, чтобы она стала расспрашивать его о том, что узнала о нем случайно – что у него пистолет имеется, например. Может, он все-таки гангстер, и понятно, что обсуждать это ему неохота.

Так, не задавая друг другу лишних вопросов, дошли они до ворот.

Сергей спросил:

– Может, вас в больницу отвезти?

– Зачем? – удивилась Саша. И тут же улыбнулась: – Бодягу приложить?

Она уже и забыла про свои боевые ранения.

– Укол против столбняка сделать, – ответил Сергей.

– У меня прививки, – сказала Саша. – От столбняка, наверное, тоже есть. Я когда в Америке на гастролях была, то страховая компания потребовала сделать.

– Вы актриса? – с интересом спросил он.

Его социальный статус был ей непонятен. Утонченного впечатления он не производил – слишком размашистый рисунок глаз и губ, – но сказал «актриса», а простые люди всегда «артистка» говорят. Саша тоже спросила бы, кто он такой, но вспомнила, что на посторонние вопросы он отвечает скупо, и не стала спрашивать.

– Певица, – ответила она.

– Джазовая?

– Почему джазовая? – удивилась Саша.

– Так. Я джаз люблю. Вы сказали – Америка, и я сразу про Новый Орлеан подумал.

– В Новом Орлеане я была. Но не пела, а просто так.

– Там, говорят, хоронят весело, – заметил он.

Саша не удивилась такому замечанию. Раз он любит джаз, то неудивительно, что знает про особенности новоорлеанских похорон.

– Ага, – кивнула она. – Как Армстронг себя завещал похоронить, так теперь и всех хоронят. Костюмы на покойниках белые, катафалки тоже, джаз наяривает, и вся процессия приплясывает. Прямо завидно – сам бы так умер.

Они вышли из парка. Саша огляделась. Машины, которая ее сюда привезла, в обозримом пространстве не было. Телефон, в котором запечатлелся номер водителя, остался в украденном клатче. Там же остался и кошелек, и конверт с гонораром.

– Где ваша машина? – спросил Сергей.

– Черт ее знает, – сердито ответила она. – Может, ее и не было.

– Не на метро же вы приехали. – Он улыбнулся. – В шумном платье муаровом.

Улыбка у него была, конечно, хорошая, но Саше от этого легче не стало.

– Здесь такси бывают? – еще сердитее спросила она. – Или на чем здесь теперь ездят?

– Здесь – это где?

– В Москве, в Москве. Я от нее отвыкла.

«И привыкать не собираюсь», – вспомнив хмурую официантку и ужин, поданный в закуток, подумала она.

И сразу же увидела такси – натуральное, с «шашечками» на крыше. Оно остановилось у въезда в парк, и из него стал выбираться пассажир.

– Подождите! – воскликнула Саша. – Меня возьмите!

Она всю жизнь ходила на каблуках, так что до машины добежала в мгновение ока; другие и в кроссовках так быстро не бегают. Сергей, впрочем, слегка ее опередил.

Он открыл перед ней дверцу.

– Спасибо, – сказала она. – Если бы не вы, пришлось бы мне про девичий румянец забыть. И за штормовку тоже спасибо.

Саша сняла штормовку. Холод сразу охватил ее. Она отдала штормовку Сергею, быстро поцеловала его в щеку – щека была колкая, она у многих мужчин такой становится к вечеру, но у него еще и пахла хвойными иголками, как будто он был каким-нибудь кедром, – и села в такси.

Ничего хорошего с ней в этот вечер не произошло, совсем даже наоборот. Но досада мешалась у нее внутри с весельем, и добавлялась к этому непонятная решимость – на что решимость, интересно? – и очень странный, очень будоражащий получался коктейль!

Глава 4

О том, что в клатче были еще и ключи, Саша вспомнила только у своего подъезда. Думала попросить водителя подождать пару минут, пока она поднимется в квартиру за деньгами, да вовремя сообразила, что не так все просто. Главное, и в залог ведь нечего оставить, пока найдет, у кого занять деньги. Не бриллиантовую же булавку таксисту оставлять.

Саша коснулась корсажа, к которому была приколота булавка, и поняла, что оставить ее не смогла бы, даже если бы и захотела: булавки на корсаже не было. Повезло грабителям, что и говорить!

– Послушайте, – сказала она таксисту. – Я не убегу, честное слово. Я только… – И тут же, не договорив, распахнула дверцу машины и заорала: – Кирка! Кир! У тебя деньги есть?

Киру она заметила вовремя: та вышла из арки, в которой находился ее подъезд, и уже собиралась сесть в машину.

Дом был угловой – в подъезд, в котором жили Люба и Саша, надо было входить со Спиридоньевского переулка, а к Царю и Кире – с Малой Бронной. В детстве они все вечно спорили, которая из улиц лучше, и каждый, конечно, защищал свою. Хотя нет, Федор Ильич не спорил, его даже и невозможно было представить спорящим на такие бессмысленные темы.

Сейчас Кира вышла из арки не одна и не с Царем, а с каким-то парнем, высоким и плечистым. Царь тоже, правда, был высокий и плечистый, но в сорок пять лет рост и плечи выглядят все-таки иначе.

У того, которого Кира держала под руку, походка и стать были молодые.

Он обернулся прежде, чем Саша успела заинтриговаться, с кем это гуляет по ночам самая правильная женщина из всех, которых она знала в жизни, – и стало понятно, что это всего-навсего Киркин сын Тихон. Вот так вот они вымахивают в восемнадцать лет! Год не увидишь – не сразу и узнаешь.

Вообще-то Тихон был Кире не родным сыном, а приемным. История его усыновления была такая, что ни в сказке сказать, ни пером описать. А как еще назвать историю, в которой женщина тридцати с лишним лет расстается со своим первым и единственным любовником – весьма, кстати, не бедным, в отличие от нее, – по такой малозначительной в данном случае причине, как несходство характеров, а через месяц этот оставленный любовник погибает, и совсем не из-за своей отвергнутой любви, а в авиакатастрофе, и тут выясняется, что у него имеется сын-подросток из тех, которых называют трудными, что до этого подростка никому теперь нет дела, а те, кому дело должно быть, за версту его, трудного, обходят? И что делает эта женщина в такой головокружительной ситуации? А женщина эта усыновляет невыносимого мальчишку. Хотя если бы месяцем раньше выстроили в ряд сотню женщин и спросили бы, кто из них меньше всего подходит для подобной роли, то из строя первой вышла бы именно она – терпеть не могущая не то что трудных подростков, но любых детей вообще, и вдобавок незамужняя. И вот решает она усыновить этого никому не нужного ребенка, а через некоторое время выясняется, что одновременно со свидетельством об усыновлении она получает свидетельство о браке, причем с мужчиной, которого в последнюю очередь можно было представить ее мужем, а точнее, вообще невозможно его было им представить.

Этим Кириным нежданным-негаданным мужем стал Федор Кузнецов. И она, и Люба, и Саша выросли с ним в одном доме и на одной даче, а Кирка так даже в одной коляске, которую родители трехлетнего Феди отдали в день Кириного рождения ее новоиспеченным родителям. И, точно как в истории с приемным мальчишкой, если бы незадолго до замужества спросили Киру, кто меньше всех подходит на роль ее супруга, она наверняка назвала бы именно Федора Кузнецова, и именно потому, что невозможно женщине спать в общей постели с мужчиной, с которым на заре своей жизни она спала в общей коляске.

И вот чем все это объяснить? Ничем, кроме неисповедимости путей, которыми все они шли-шли, куда каждого из них вела судьба и совесть, и пришли таким образом друг к другу.

Десять лет назад, когда происходили все эти бурные перипетии, Кира молчала об их подробностях и причинах, как партизанка на допросе. И только потом, когда и сама она, и все окружающие к произошедшему привыкли, обмолвилась Саше с Любой, что любовь поразила их с Федькой посильнее булгаковской молнии и финского ножа, и никогда в жизни, ни до, ни после этого, они оба не испытывали такой растерянности, как при явлении этой неожиданной любви.

Представить хоть Киру Тенету, хоть Федора Кузнецова растерянными Саша не могла. В отличие от нее самой они были оплотом здравого смысла и логики, а Федька вдобавок относился к числу тех людей, которые в любых ситуациях принимают окончательные решения. Своих решений он никогда никому не навязывал, но все сами подчинялись ему с охотой. Эта его способность была такой же данностью, как Сашин талант, или Любина житейская практичность, или Кирин ум.

Еще когда он пошел в первый класс, то Нора, Любина мама, сказала, что Феденька будет крупным руководителем, и никто не стал с ней спорить. А кем же еще ему быть и кому же быть крупным руководителем, если не ему?

По мужской линии все в семье Кузнецовых чем-нибудь руководили. Его отец был главным врачом Боткинской больницы, а прапрадед даже экономическим министром при последнем царе, или не министром, но кем-то вроде. Должность прапрадеда в соединении с личными качествами Феди Кузнецова и породила прозвище Царь. Так его называли с самого детства и с детства же называли Федором Ильичом – из-за особенных личных качеств. Вот этих самых, благодаря которым он принимал окончательное решение в любых обстоятельствах и принял его в обстоятельствах Киры и свалившегося ей на голову трудного ребенка.

Этот трудный ребенок и шел сейчас рядом с Кирой, и она почему-то держала его под руку, хотя на улице не было ни льда, ни снега.

– Кирка! – громко повторила Саша. – Дай, пожалуйста, денег, мне за такси нечем заплатить!

Ей хотелось, чтобы все это наконец закончилось. Весь этот бессмысленый вечер с бессмысленным пением, унижением, ограблением и, главное, ощущением бессмыслицы собственной жизни.

– Ой, Саш! – издалека, от ведущей во двор арки, воскликнула Кира. – А я не знала, что ты приехала!

– Приехала, приехала! – еще громче закричала Саша. – Деньги давай!

Она увидела, как Кира расстегивает сумку и дает Тихону кошелек, а тот идет к такси, протягивая кошелек Саше.

Тихонова погибшего отца Саша никогда не видела, но знала, что мальчик похож на него. И при взгляде на этого мальчика понятно было вообще-то, почему Кирка с тем человеком рассталась. Лицо его сына словно топором было вырублено, и если бы не внимательный, разумный взгляд маленьких, глубоко посаженных глаз, то ничего в нем не было бы такого, что может привлечь внимание сколько-нибудь незаурядной женщины.

Саша расплатилась и, выбравшись наконец из машины, вместе с Тихоном направилась к Кире, которая стояла возле арки так растопыренно и неуверенно, будто в самом деле у нее лед под ногами и она боится поэтому упасть.

– Привет, – сказала Саша, подходя к ней. – Я позавчера приехала. Ни к тебе зайти еще не успела, ни к Любе. У тебя как дела?

И, еще проговаривая последние слова, поняла, что на этот вопрос подруга ее детства, человек из тех первых людей, которых она узнала в своей жизни сразу же, как только вынырнула из младенческого бессознания, – может и не отвечать.

Как у Киры дела, видно было по огромному животу, который она обхватывала обеими руками, словно опасалась потерять.

– Ки-ирка!.. – Все переживания этого вечера у Саши разом улетучились. – Вот это да!.. Вот это ничего себе!..

Она кричала, вопила и, кажется, даже приплясывала от восторга, как папуас! Кажется – потому что в первые мгновения после сногсшибательного открытия не вполне соображала, что делает.

– Саш, ну ты что?

В Кирином голосе слышалась растерянность. Вероятно, точно такая же, как десять лет назад, когда ее поразила любовь к Царю.

– Это я – что?! – еще громче заорала Саша. – Это же ты – что! Ты на себя посмотри только!

– Что? – Кира послушно взглянула на свой живот. – Очень ужасно выгляжу, да? Я, знаешь, уже отвыкла толстой быть, а теперь вот опять пришлось.

Все их детство, всю юность Кира страдала из-за своих габаритов. Она была похожа то ли на пышку, то ли на курицу – маленькая, пухлая, и на голове что-то вроде взъерошенных пестрых перьев. Саша даже удивлялась: почему Кирка не направит свою железную волю на спорт и отказ от сладкого? В два счета похудела бы. И только когда у нее появился первый мужчина, отец вот этого самого Тихона, Кира наконец преобразилась: и вес сбросила, и прическу поменяла, и сразу оказалось, что она если не красавица, то женщина оригинальной внешности – точно.

Что Кира преобразилась именно из-за мужчины, вызывало у Саши недоумение. Мужчин-то много, а ты-то одна, и если ты можешь совершить над собой усилие из-за людей многих и посторонних, то почему из-за себя самой, единственной и не посторонней, никак этого сделать не могла? Загадка!

– Никакой загадки, – пожала плечами их третья подружка, Люба Маланина, когда Саша однажды поделилась с ней этими соображениями. – Стараться быть красивой ради себя самой – это полной дурой надо быть. Дурой никчемной, – уточнила она.

– Ну, не зна-аю… – протянула Саша.

– А откуда ты можешь это знать? – усмехнулась Люба. – Ты-то и так красавица, тебе и стараться не надо.

Что она красавица, Саша знала с детства. И с детства же собственная красота не вызывала у нее никакого восторга. Даже когда все девчонки рисовали на обложках школьных тетрадок прекрасных принцесс с огромными глазами и роскошными локонами, она не испытывала удовольствия от того, что моделью для этих рисунков выбирали ее. А уж потом, годам к четырнадцати… Разве нормальному подростку придет в голову радоваться тому, что взрослые называют его «чистейшей прелести чистейший образец», будто покойницу из древних времен? И девчонки все завидуют вдобавок. Хороша радость! Саша и не радовалась. Ладно хоть, при пепельных локонах глаза у нее не голубые, а все-таки темно-серые – меньше на куклу похожа.

Так что Кире, по Сашиному мнению, очень даже повезло не родиться красавицей. А уж теперь-то, с таким-то замечательным пузом, стоит ли ей вообще думать о том, как она выглядит?

– Брось, Кирка! – засмеялась Саша. – Родишь – похудеешь. А кого ты родишь? – с интересом спросила она.

– Мальчика.

– Ну да!

– Ага. Я, конечно, девочку хотела. Но, может, и лучше, что мальчик.

– Почему «конечно» и почему «лучше»? – поинтересовалась Саша.

– «Конечно» – потому что мальчик уже есть, – с обычной своей обстоятельностью принялась объяснять Кира. – А «лучше» – потому что за девочку больше волнуешься.

– Разве? – удивилась Саша.

Сама она никогда не замечала в себе какой-то особенной слабости, отличающей ее от мужчин, и точно знала, что ничего подобного не видит в себе и Кирка. Почему же за девочку следует больше волноваться?

– Девочке труднее реализоваться в жизни, – объяснила та.

– Ты в феминистки, что ли, записалась? – усмехнулась Саша.

– Не в феминистки, а это неправда, что ли? Чтобы чего-то в работе добиться, надо ей отдаваться, ты и отдаешься, потом спохватишься, а в жизни, кроме работы, и нет ничего. Или наоборот, семья у тебя один свет в окошке, а потом спохватишься – дети разлетелись, муж молодую нашел, а ты клушка клушкой, и ничего своего.

Кира излагала все это с такой серьезностью, что Саша снова расхохоталась.

– Схемы твои, Кирка, примитивные, – отсмеявшись, сказала она. – В жизни все не так.

– А как все в жизни? – улыбнулась Кира.

Все-таки первая беременность в сорок лет – тяжелая штука, наверное. Лицо у Киры стало одутловатым, на лбу проступили пятна, и даже сейчас, когда она не двигалась, а стояла на месте, видно было, что и это ей тяжело.

Тихон, наверное, тоже это видел. Он держал Киру под руку так, как будто без этого она упала бы. Да и правда упала бы, может.

– А так, что Царь себе молодую вместо тебя не найдет, можешь успокоиться.

Саша легко догадалась, что Кирины размышления относятся, конечно, не к судьбе какой-то абстрактной девочки, а лишь к обстоятельствам ее собственной жизни.

– А ты почему в открытом платье на улице? – спросила Кира. – Певицам, если мороз или сырость, вообще из дому выходить нельзя, тем более с голым горлом, – авторитетным тоном добавила она.

– Ты-то откуда знаешь? – хмыкнула Саша.

– Читала. И вообще, это все знают. Вон, у тебя и губа уже от холода распухла!

Синяк на скуле Кирка в полутьме, наверное, не заметила. А что губа у Саши распухла совсем не от холода, ей и в голову, конечно, не пришло. Кира Тенета и уличные драки – две вещи несовместные, это уж точно.

Можно было, конечно, рассказать подружке обо всем, что случилось сегодняшним вечером. Но тут Саша почувствовала, что ее охватывает усталость, и ничего ей никому не хочется говорить, и ничего вообще не хочется.

– Спасибо, Кир, – еле разрывая эту усталость губами, сказала она. – Я потом к тебе зайду. Поболтаем.

– Заходи, – кивнула Кира. – Только я не дома. Мы пока еще в Кофельцах живем. Мне дышать велели.

Дачи в Кофельцах были вообще-то летние, и, как ни старались жильцы их утеплить, удавалось это плохо. Сносить их надо было, эти допотопные домишки, и строить вместо них новые, в которых можно было бы жить в холода без особых усилий. Но ни у кого не поднималась рука что-то здесь снести. Население дачного поселка состояло из тех, кого привезли сюда во младенчестве, кто пережил здесь первую любовь, и, главное, из тех, кто правильно понимал ценность такого рода чувств по сравнению с ценностью любых строений.

– Правильно тебе велели, – улыбнулась Саша. – Дыши.

– Да мы завтра уже в город перебираемся. И в Америку полетим. Как-то мне здесь рожать страшно, – объяснила Кира.

– Правильно, – снова одобрила Саша.

Кирину семейную жизнь трудно было назвать спокойной, несмотря на незыблемую надежность ее мужа и, судя по всему, сына тоже. Но работа этого незыблемого мужа была тесно связана со Штатами. Федька был экономическим консультантом высокого, как Саша понимала, уровня и проводил в Америке немалую часть своей жизни, и это, конечно, требовало от Киры особого образа жизни. Хорошо Саше перелетать по всему миру подобно легкокрылой бабочке, а каково это делать Кирке, когда у нее и Тихон, и газета, которой она руководит, и теперь вот еще отеки и одышка, и мальчик в огромном животе?

Тихон усадил Киру в машину, сел за руль. Однако! Хотя что особенного? Не Кирке же машину водить, беременной. Просто Саша не привыкла, чтобы кто-нибудь делал что-нибудь вместо нее и для нее, да она и не нуждалась в этом. Потому и удивилась, когда увидела, что незаметно выросший мальчик водит машину вместо Киры и делает это как само собой разумеющееся.

Глава 5

Саша подошла к своему подъезду, взялась за дверную ручку… И снова вспомнила про ключи. Точнее, про то, что их у нее нет, и попасть наконец домой она, значит, не сможет.

Бывают люди, которых называют «тридцать три несчастья». У них все валится из рук, они вечно спотыкаются и падают на ровном месте, стоит им выйти из дому без зонтика, как тут же начинается дождь, причем кислотный, пролетающая птица роняет плюху прямо им на темя, и двери поезда в метро закрываются у них перед носом. Но Саша-то к этим людям никогда не относилась! Она даже пресловутого закона бутерброда не признавала, потому что если и роняла когда-нибудь бутерброды, то все они падали маслом вверх.

И что сегодня вдруг произошло, какие такие звезды перепутались у нее над головой, непонятно.

Правда, дверь тут же открылась, показалась незнакомая тетенька, и, прежде чем та успела возразить, Саша вошла в подъезд. Но когда она поднялась на пятый этаж, чтобы взять у Норы запасные ключи от своей квартиры, на ее звонок никто не открыл.

Люба всегда говорила о своей маме, о Норе то есть, что та живет как мышь за веником, далеко и надолго от дома не удаляется. А сегодня пожалуйста: ночь скоро – ее нет как нет!

Саша спустилась обратно на свой третий этаж и села на ступеньки. Оставалось только ждать – не догонять же. Хочется верить, что Нора к шестидесяти годам не завела себе мужчину и ночевать придет домой.

Она сидела и смотрела на ступеньки бессмысленным взглядом. Она знала эти ступеньки лучше, чем таблицу умножения. Все ее детство, вся юность прошли в этом доме. Да что там ее – и мамино детство здесь прошло тоже.

Кира утверждала, что их дом – лучшее здание в окрестностях. И не потому что это яркий образчик московского конструктивизма – разве в архитектуре дело, когда речь о доме родном? – а потому что он настоящий московский, и не старинный, и не современный, а ровно такой, как следует.

В двадцать седьмом году, когда этот дом построили для работников советского Госстраха, на крыше был розарий, и солярий, и чуть ли не павлины выгуливались. В этом розарии с павлинами выгуливали также и детей, в числе которых была Кирина бабушка Ангелина Константиновна. Через полвека она рассказывала своей внучке и ее друзьям, что с тех времен чудом уцелел домовой и что живет он теперь на чердаке. Все дети боялись домового, даже, кажется, Федор Ильич, не боялась только Люба, потому что в него не верила.

Это было – и это давно прошло, и навсегда прошло. И Кирина бабушка умерла, и Сашин дед, и разъехались по городу и миру их родители.

И вот теперь Саша сидит на ступеньках и думает, что неплохо было бы, если бы можно было оставлять ключи от квартиры домовому, тогда они были бы надежно защищены от грабителей, да и от всех житейских напастей.

Глуповатые это были размышления. Но разгоняли тоску.

Хлопнула дверь внизу. Раздались шаги. Саша прислушалась. Нет, не Нора – шаги мужские, хотя и не тяжелые.

Мужчина, поднимающийся по лестнице, был незнакомый. Но что-то в его облике было знакомо точно, хотя что именно, определить она не могла.

– Здравствуйте, – сказал он, останавливаясь перед Сашей.

– Здравствуйте.

Она кивнула с равнодушной вежливостью и подвинулась, давая ему пройти мимо нее. Но проходить он не стал.

– Я хотел вас сразу же поблагодарить, – сказал он. – Но не успел, к сожалению.

– За что поблагодарить? – не поняла Саша.

– За ваше пение.

Так вот что было ей знакомо в его облике! Ослепляюще белый свитер и черные глаза, которые смотрят так жарко, что кажутся неостывшими углями.

Он сидел за столом у полотняной стены павильона и смотрел на нее все время, пока она пела. А теперь он стоит перед нею на лестнице и снова смотрит не отрываясь. И, кажется, его нисколько не удивляет, что она сидит на ступеньках, да еще в концертном платье, да еще с опухшей скулой и разбитой губой. Во всяком случае, удивления нет ни в голосе его, ни во взгляде.

Это Саше понравилось.

– У вас чудесный голос, – сказал он. – Это вам.

Он протянул ей букет, составленный так, как не составляют букеты в киосках у метро. Значит, специально заходил в цветочный салон. Может, здесь же, на Малой Бронной; Саша, когда ехала на концерт, заметила какую-то незнакомую, увитую цветами витрину.

Она подумала о том, что опять в голове вертятся глупости, и сказала:

– Спасибо. Надеюсь, до тех пор, пока я попаду в квартиру, они не завянут.

– Вы забыли ключи? – поинтересовался он.

– Потеряла.

– Которая ваша дверь?

– Хотите взломать? – усмехнулась она.

– Можно вызвать спасателей, они вскроют.

– У меня паспорт в квартире, – сказала Саша. – А они без паспорта вскрывать не станут.

– Но как-то же вы собираетесь туда попасть. Ждете же чего-то.

– Вы мыслите логично, – снова усмехнулась Саша. И тут же подумала, что он вообще-то не дал ей никакого повода для того, чтобы над ним иронизировать. – Я соседку жду, – уже без усмешки объяснила она. – У нее запасные ключи.

– И когда же она придет?

– Понятия не имею. Она из дому редко выходит вообще-то. Но сегодня ее нет. Уж такой сегодня день.

– Он еще не окончен.

– Надеюсь. Надеюсь, что соседка все же вернется домой сегодня, а не завтра.

– Я не о соседке.

– А о чем?

Они перебрасывались словами, как жонглеры на арене. Его глаза блестели вороненым блеском. Все это будоражило и почти веселило. Даже то, что он не спрашивает, откуда у нее синяк на скуле, будоражило воображение.

«Может, потому и не спрашивает, – подумала Саша. – Интригует. Ну и пусть! Уж пошлости во всем этом нету точно».

– О том, что мы с вами не обязательно должны сидеть на лестнице, – сказал он.

– Мы с вами?

– Ну да. Я был бы рад куда-нибудь вас пригласить.

– В вашем павильоне есть замечательный закуток, – хмыкнула Саша. – Меня туда уже приглашали. И даже пытались там накормить. Плошки вынесли.

– Извините. – Он оторопел. – Я об этом не знал.

– А почему вы должны были об этом знать? – пожала плечами она.

– Потому что это я пригласил вас спеть на нашем празднике.

– Так это вы, значит, австрийский барон! – хмыкнула Саша.

– Какой австрийский барон? – удивился он.

– Неважно. Забудем.

– Нет, почему же.

Интересно, бывают вороненые лезвия? Саша подумала об этом, увидев, что глаза у него сузились и стали как ножи.

– Забудем, забудем, – повторила она.

Ей совсем не хотелось обсуждать с ним вопросы приличий и нравственности. Ей вообще ни с кем не хотелось обсуждать подобные вопросы, тем более что себя она образцом нравственности вовсе не считала.

– Так пойдемте? – спросил он.

Отказ выглядел бы слишком демонстративно, раз уж он знает, что все равно она не может попасть домой.

«Мужчины летят ко мне сегодня, как пчелы на цветок, – подумала Саша. – Или как мухи известно на что. Так и норовят спасти, прямо наперебой. К чему бы это?»

– Как вас зовут? – поинтересовалась она.

– Извините! Зовут меня Филипп. Прошу вас, Александра.

Он подал руку, и, взявшись за нее, Саша встала со ступенек.

Глава 6

Она так пригрелась в машине – узкой, серебристой, напоминающей спортивный болид, – что никакого ресторана ей было не надо. И общества этого мужчины – без сомнения, незаурядного, уж это человеческое качество Саша различала за версту, – не надо было тоже. Голова ее клонилась набок, она то и дело касалась виском стекла, и только это холодящее прикосновение не давало ей уснуть.

– Саша, – донеслось до нее сквозь неодолимую дрему, – может быть, вы не хотите в ресторан?

– Вы догадливый… – едва шевеля языком, пробормотала она. И, усилием воли заставив себя встрепенуться, добавила: – Да, правда. Отвезите меня обратно на лестницу.

– Зачем же на лестницу? Давайте здесь посидим.

Она глянула в окно машины. С Малой Бронной выехали на Садовое кольцо, но, оказывается, уже свернули с него и остановились теперь перед высоким массивным домом.

– А что это? – спросила Саша.

– Я здесь живу. Вон там, наверху.

При мысли о том, что не надо будет больше никуда ехать на ночь глядя, да и не на ночь глядя уже, а просто ночью, и можно будет просто сидеть в тепле – не холодно же у него дома, надо полагать, – Саша почувствовала такое удовольствие, что отказывать себе в нем было бы просто глупо. А жеманиться: «Что вы, что вы, я беспокоюсь за свою девичью честь!» – это она всегда считала крайним идиотизмом. Даже в далекие годы девичества, не говоря уж теперь.

– Что-нибудь выпить у вас есть, надеюсь? – сказала она. – Только крепкое. И молоко с медом. А то, боюсь, дорого мне сегодняшний концерт обойдется.

– Крепкое есть. Насчет молока не знаю.

– Пойдемте.

Саша вышла из машины и поняла, что они на Плющихе. Здание МИДа высилось прямо за домом, возле которого Филипп остановил свою машину.

Подъезд был ярко освещен. Дверь с жужжанием открылась, как только они поднялись на крыльцо.

Саша знала это странное ощущение – когда, войдя не в квартиру даже, а только в подъезд, ты словно в другой мир попадаешь. Оно никогда не возникало у нее ни в Европе, ни в Америке. Но в Москве, даже в такой лощеной, какой стала она в последнее время, возникало часто. Слишком уж отличался вот этот светлый, пахнущий весенней свежестью подъезд, в который она вошла, от московской осенней улицы, казавшейся неухоженной и какой-то неприкаянной, несмотря даже на чисто выметенный асфальт.

Саша чувствовала сонливость, пока поднималась рядом с Филиппом к лифту по широким ступенькам, и в лифте она ее чувствовала. Но стоило ей из лифта выйти, как сонливость исчезла. Как некстати! Она-то собиралась поскорее выпить водки и, если найдется, молока, выбрать какое-нибудь кресло поуютнее, да и подремать с полчаса в надежде на то, что Нора за это время вернется домой.

А теперь что же? Бодрость вряд ли скроешь. Придется под бокал вина вести беседу, такую же, как этот бокал, ненужную.

Филипп открыл дверь единственной квартиры на последнем этаже.

– Располагайтесь, Саша, – сказал он. – Сейчас молоко с медом поищу.

Она с удовольствием сбросила туфли – ноги уже гудели – и босиком прошла в комнату. Загорелся свет, и Саша едва сдержала восхищенный возглас.

Квартира оказалась пентхаусом. Жалюзи были подняты, и Москва во всей своей ночной красе сияла за окнами. Громада МИДа, блестящая отраженными огнями река, сверкающий прозрачный мост, перекинутый через нее, площадь Европы с яркими флагами перед Киевским вокзалом, темно-алая церковь Михаила Архангела – Саша знала все это наизусть, как стихотворение, которое выучил в детстве и потом уже захочешь, не забудешь.

И все это счастливым напоминанием сияло, сверкало, переливалось в ночном воздухе за огромным, опоясывающим комнату окном.

Ступать по полу было тепло, как по летней земле, и так же податлив он был под босыми ногами, как живая земля.

Саша посмотрела под ноги. Пол был сделан из светлого пробкового дерева. Да и вся эта огромная гостиная была светлой, и все светлое, что в ней было – кресла, диван, овальный ковер с тонким цветочным узором, – излучало тепло. Каким загадочным образом достигался такой эффект, Саша не понимала, но пользоваться этим было приятно, и она выбросила из головы размышления о причинах и следствиях данного явления. Она всегда так делала; жизнь не раз доказывала ей, что это правильно.

Она уселась в кресло, накрытое белой шкурой, и вытянула ноги с ощущением абсолютного блаженства.

– Что сначала, алкоголь или молоко?

Филипп возник перед нею, как лист перед травой из детской сказки. Он не только возник сам, но и прикатил столик, на котором были представлены все предлагаемые радости: многочисленные бутылки коньяка, виски и еще каких-то, явно крепких, напитков, можайское молоко в пузатенькой бутылочке, а также туесок из бересты – с медом, надо полагать. На этом же столике стояла спиртовка.

– А спиртовка зачем? – спросила Саша.

– Молоко, я так понимаю, должно быть горячее? Подогреем.

Что и говорить, из промозглой осенней тьмы явился перед нею идеальный мужчина. Будь Саша не Саша, а, например, Кира Тенета или Люба Маланина, она этому, наверное, удивилась бы.

А может, и ее девчонкам это не показалось бы странным. Любе – вследствие несентиментальной проницательности, а Кире – потому что она не поверила бы, что такое бывает на свете.

Саша знала, что на свете бывает все и что удивляться этому не стоит.

– Сначала давайте виски, – сказала она. – Пока молоко подогревается.

Филипп плеснул виски в стакан – такой прозрачный, что его легко было не заметить вообще, потом налил молоко в блестящую металлическую чашку, поставил ее на решеточку над фитилем спиртовки, щелкнул зажигалкой… Саша пила виски медленно, как вино – так лучше согревает, проверено, – и, прикрыв глаза, разглядывала Филиппа.

Необходимости его разглядывать, впрочем, не было. Впечатление о нем Саша составила себе с первого взгляда и теперь лишь убеждалась, что оно было правильным.

Подсвеченное синим огоньком спиртовки, его лицо казалось таким же тонким, и так же играло оно всеми своими чертами, как в тревожном свете газовых горелок в полотняном павильоне и в тусклом свете лампочки у Саши в подъезде. Возможно, в такой тонкости было однообразие, но оно не досаждало и не нагоняло скуку. А это уже немало.

– Какую музыку вы любите? – спросил Филипп.

Саша улыбнулась.

– Неуместный вопрос? – поинтересовался он.

– Просто вспомнила, как один мой знакомый, барселонский импресарио, знакомился с девушками на дискотеках. Он сразу спрашивал, нравится ли им здешняя музыка. И если они говорили, что не нравится, то предлагал: давай пойдем ко мне домой, у меня дома музыка лучше. А если тебе не понравится моя музыка, то ты оденешься, и мы уйдем.

– Счастливый, должно быть, человек, – заметил Филипп.

– Был счастливый.

– Почему был?

– Недавно прислал письмо. Пишет на пяти страницах, что превратился в бабочку. Оказывается, в аварию попал на мотоцикле, мне потом рассказали.

– Радужные перспективы вы для меня рисуете! – хмыкнул Филипп.

– Почему для вас? – пожала плечами Саша.

– Вы же из-за меня об этом своем знакомом вспомнили.

– Просто по ассоциации.

– Причудливые у вас ассоциации!

Перебрасываться с ним язвительными репликами было интересно, потому что в его ироничности сказывался ум, а не злость; это Саша тоже отметила с первых минут знакомства. И прекращал он ироническую болтовню сам, и вовремя.

На этот раз он прекратил ее потому, что снова занялся спиртовкой – снял металлическую чашку с огня и перелил из нее молоко в другую, фарфоровую. Когда Саша взяла у него из рук эту тонко расписанную чашечку, ей показалось, что у нее в руке цветок, и не роза на тяжелом стебле, а невесомая фиалка.

– Мед алтайский, – сказал Филипп, открывая туесок. – Горный и экологичный.

Все это он делал так непринужденно, что Саша сразу поняла: живет один, но домашние обязанности лежат не на нем, то есть он просто оплачивает их исполнение. Догадаться об этом было нетрудно: если бы он был женат, то вряд ли обращался бы с предметами обихода так умело, а если бы вынужден был справляться с этим обиходом самостоятельно и постоянно, то к своему возрасту был бы не умелым, а мелко суетливым.

– А я вот готовить не умею, – сказала Саша, слизнув с ложки мед и запив его горячим молоком.

– Это вы к чему говорите? – усмехнулся Филипп.

– Просто по ассоциации.

– По какой на этот раз?

– Лет сто назад я первый раз приехала в Вену. На стажировку, как только консерваторию окончила. И сразу же, понятное дело, подружилась со всей Венской консерваторией, и всех своих друзей, а заодно и соседей, кто помоложе, в первые же выходные позвала к себе в гости. Как у нас водится, не в кафе, а прямо домой.

– В Москву?

– Если бы! В Москве у мамы руки правильно приставлены, в отличие от меня. Готовить я не умела, денег, чтобы в ресторане еду заказать, у меня тогда не было и помину.

– И как же вы обошлись?

– Сделала курицу на соли. Везде же пишут, что это блюдо для ленивых хозяек, потому что готовится само собой.

– Приготовилось?

– Еще как! Курица вся соляной коркой покрылась, как окаменелость юрского периода. Я ее колотила ножом, какими-то щипцами, молотком – ни малейшего эффекта.

Он расхохотался и сквозь смех проговорил:

– Хороши вы были с курицей и молотком в руке!

– Ничего хорошего во мне не было.

– Я, между прочим, в прямом смысле говорю. Вы наверняка сердились, и это усиливало вашу красоту.

– Я была злая, красная и растрепанная.

Саша вспомнила еще, что от досады и соляных осколков, летящих из-под молотка, из глаз у нее тогда лились слезы. Красота, что и говорить, была неописуемая!

– И что же вы придумали? – с интересом спросил Филипп.

– Откуда вы знаете, что я что-то придумала?

– Уверен. Вы придумали что-то неожиданное и экстравагантное.

– Вот это точно! – Саша и сама улыбнулась. – Поднялась к себе в комнату – я у дедовых знакомых жила, в прехорошеньком австрийском домике, в мансарде, – и со всей дури швырнула курицу из окна на каменные плиты перед крыльцом.

– И что?

– Мышка бежала, хвостиком махнула, курица упала и разбилась. Тут как раз и гости подоспели. Я осколки собрала, на блюдо императорского фарфора выложила, и мы выедали курицу из соляной корки ложками.

– Догадываюсь, что ваши гости до сих пор вспоминают тот прием как один из лучших в своей жизни.

– Тут и догадываться нечего. Они такого даже во сне не видали. Конечно, вспоминают с восторгом.

О том, что за одного из тогдашних гостей она вскоре вышла замуж, Саша говорить не стала. Никому не нужны подробности жизни посторонних людей. И воспринимаются они не как подробности, а как проблемы, и навязывать их поэтому отчасти неприлично, отчасти бессмысленно.

Неизвестно, что подействовало больше, молоко, мед или виски, но она наконец пришла в то блаженное состояние полного покоя, которого ей удавалось достичь нечасто. В силу темперамента, к покою не склонного.

А теперь – действительность струилась сквозь нее, как река, текущая молоком и медом – не сбылось то библейское обещание, неласкова оказалась земля обетованная к жаждущим ее, а вот она, не земля, а женщина Александра, наполнена сейчас самым настоящим блаженством… и молочными реками… и кисельными берегами…

Что за бред! Саша тряхнула головой и вынырнула из грез в действительность. Впрочем, действительность была не менее приятна, чем грезы: и кресло, повторяющее каждый изгиб ее тела, и мягкий пробковый пол под ногами, и московский простор за окном, и мужчина, который сидит перед нею на полу и за спиной которого этот простор сверкает.

Да, Филипп сидел теперь на полу и снизу вверх смотрел на Сашу так, что сомневаться в его живейшем к ней интересе, и даже более чем интересе, было невозможно.

Наверное, надо завести с ним беседу. А что еще делать, если не собираешься отдаться ему немедленно? Отдаваться Саша не собиралась, но и расспрашивать его о работе и жизненном пути не собиралась тоже. Кира, та точно взялась бы вот именно об этом расспрашивать, но ей это было в самом деле интересно, а Саше – нисколько. И зачем бы она стала притворяться?

– Дайте мне, пожалуйста, телефон, Филипп, – сказала она.

По его лицу мелькнуло разочарование. Ясно, что он ожидал какой-нибудь другой просьбы. Или, вернее, каких-нибудь других действий с ее стороны.

Он протянул Саше телефон. Мобильный номер Норы она не помнила, но домашний знала наизусть, несмотря на свою патологическую неспособность удерживать в голове цифры.

Таблицу умножения ведь всякий помнит, потому что выучил в детстве. Вот и этот номер телефона Саша набирала с самого детства – еще диск с дырочками накручивала, – договариваясь с Любой, когда им выйти гулять во двор.

И голос Норы прозвучал сегодня точно так же, как тридцать пять, если не больше, лет назад, когда Саша впервые набрала этот номер самостоятельно.

И как же обрадовал ее этот голос! Самый замечательный чужой дом не доставлял такой радости, какую доставило сознание того, что через полчаса она будет в доме родном.

– Нора! – воскликнула Саша. – У тебя ключи наши есть?

– Конечно, Сашенька. – Голос Норы звучал с той же тихой ясностью, с какой звучал с самого Сашиного рождения, когда она пела ей и Любе казачью колыбельную песню про младенца прекрасного и месяц ясный. – Куда бы им деваться?

– Ну, не знаю… Вдруг потеряла.

– Не потеряла.

Саша услышала в ее голосе улыбку. В самом деле, смешно было и предполагать, что Нора могла бы не уберечь твердыню Сашиного детства.

– А я свои потеряла, – с таким восторгом, словно, наоборот, приобрела невесть какое сокровище, сказала Саша. – Я через пятнадцать минут зайду, ладно?

– Ну конечно.

Пока она беседовала с Норой, Филипп поднялся с пола.

– Вызовите мне, пожалуйста, такси, – сказала Саша.

– Я вас отвезу, – ответил он.

В его голосе не было слышно разочарования, но Саша была уверена, что разочарование он испытывает. Она всегда слышала такие вещи и предполагала, что причиной тому является не какая-то особая ее чувствительность, а обычный музыкальный слух. То есть не обычный, а абсолютный.

– Что ж, спасибо, – сказала она. – Тогда можно я завернусь в вашу шкуру? От подъезда до подъезда.

– В мою шкуру заворачиваться необязательно. – Он улыбнулся. Огненные глаза сразу сверкнули не разочарованием уже, а весельем. – Я вам дам пончо из альпаки.

Судя по простонародному узору, пончо было привезено непосредственно из Перу, где альпаки водятся; ни в московском, ни даже в европейском бутике такого редкостного наива не найдешь.

И мелкий моросящий дождь касался теперь, когда Саша вышла под него в пончо, только щек ее и губ, и прикосновение это было даже приятно, и собственное нетерпение – домой, домой поскорее! – наполняло такой необъяснимой детской радостью, что и расставание с мужчиной, даже таким выдающимся, как этот, не вызывало ни малейшего сожаления.

– Спасибо, Филипп, – сказала она, выйдя из его машины у своего подъезда.

– Пончо не снимайте. Мне будет приятно, если оно останется у вас.

Он говорил дежурные любезности, но смотрел совсем не дежурно. Он ей нравился. Теперь, когда понятно было, что общение с ним больше не является необходимостью, это сделалось для нее очевидным.

– Вы долго еще пробудете в Москве? – спросил Филипп.

Точного ответа на этот вопрос Саша не знала. То есть знала, что концерт у нее через неделю в Кельне, но, может быть, перед этим понадобится заехать в Вену и подписать документы по контрактам на следующий год.

Однако ему необязательно знать подробности ее профессиональной жизни. Да и понятно же, что спрашивает он сейчас не об этих подробностях.

– Еще три дня точно, – ответила Саша. И добавила, предупреждая следующий его вопрос: – Но телефон украли, а номер у меня венский, я его не сразу восстановлю. Так что пока вы можете звонить мне только домой.

Он не говорил, что собирается ей звонить, но ясно же, что собирается, и к чему в таком случае разводить церемонии? Они не дети, их тянет друг к другу, и какая разница, кто скажет об этом первым?

– Я могу даже покричать у вас под окном: «Александра, выходите!»

Он улыбнулся. Улыбка роскошная. Оттеняет его обаяние.

– Пожалуйста. – Саша улыбнулась в ответ. В обаянии своей улыбки она тоже не сомневалась. – Когда мне было тринадцать лет, все мальчишки так и делали.

– Диктуйте ваш домашний номер, Инезилья, – сказал он.

И «Маленькие трагедии» читал, и помнит про Инезилью, под окном которой стоит кавалер с гитарой и шпагой. Мечта, а не мужчина!

Мечтать о нем, впрочем, не было ни малейшей необходимости. Завтра он ей позвонит, и до ее отъезда из Москвы они встретятся.

Они оба вышли из того возраста, когда захлестывает романтика, но находятся в том возрасте, когда важны страсти, и далеко им еще до того возраста, когда ни то ни другое уже не имеет значения.

Глава 7

Едва Саша вошла наконец в свою квартиру, как зазвонил телефон. Домашний номер знали только близкие, и не было ничего удивительного в таком позднем звонке. Близким-то всем известно, что она сова природная.

– Алекс, ты что, забыла включить свой телефон после концерта?

Голос Оливера звучал раздраженно. И хотя ровные английские интонации слегка смягчали этот эффект, Саша не намерена была позволять ему раздражение по отношению к себе. Ни на каком языке.

– Не забыла, – холодно ответила она. – Я была занята и не могла разговаривать.

Перед ее отъездом из Вены они поссорились, это была очередная ссора в целой цепочке схожих ссор, и как следствие – Саша не хотела рассказывать ему о том, что произошло с нею сегодняшним вечером. Ни о гангстерах не хотела рассказывать, ни о Филиппе.

Наверное, они с Оливером расстанутся. Она еще не решила, но похоже, что решит именно так.

– Но сейчас ты уже можешь разговаривать? – уточнил он.

– Не могу. Я должна замолчать. Боюсь, что застудила горло.

– Ты сумасшедшая! – рассердился он. – В Москве дождь, я смотрел прогноз. Зачем ты выходила из дому?

– Оливер, я начинаю молчать.

Саша положила трубку. Он обидится, это понятно. Но это не имеет значения. Он инфантилен и в силу этого обижается легко, как подросток, и так же, как подросток, долго пестует любую свою обиду, даже совсем ничтожную. Глупо было бы этому потакать. Он был ей интересен, какое-то время она была в него почти влюблена. Интерес отчасти остается и сейчас, но время влюбленности, даже со знаком «почти», – прошло.

Пока, исходя паром, наливалась в ванну вода, Саша сбросила с себя одежду – прямо на ковер, лень было сейчас делать лишние движения – и села за фортепиано. Ей нужны были эти вечерние минуты за инструментом.

Вот Кирка не может завершить день, не прочитав хотя бы две книжные страницы.

Люба должна заглянуть в комнату к сыновьям или позвонить им, убедиться, что они дома и здоровы, а потом должна забраться под одеяло к мужу – без этого не уснет, и поэтому, а вовсе не из ревности, до сих пор повсюду ездит со своим Саней, ни на день его не оставляет.

А Сашин день завершается проигранной на фортепиано мелодией. Так уж она устроена, потому и включает это условие – фортепиано в номере – во все свои гастрольные контракты, и вряд ли что-либо, даже общение с самыми распрекрасными мужчинами, когда-нибудь сможет ей это заменить.

Дед был устроен точно таким же образом. Когда Саша слышала завершающий аккорд, доносящийся из его кабинета, это означало, что его день окончен и он ложится спать.

Она проиграла два этюда Шопена, потом прелюдию Рахманинова.

Фортепиано, оставшееся от деда в квартире на Малой Бронной, было особенное. Вернее, оба его фортепиано были особенные – и это, домашнее, и то, что стояло на даче в Кофельцах.

Дед Александр Станиславович, мамин отец, вырос в маленьком городке в Нижегородской области. Первое в своей жизни фортепиано он увидел в доме соседки, купчихи Фарятьевой. То есть это раньше, еще до дедова появления в городке, можно было сказать, что фортепиано стоит в ее доме. Но в первый послереволюционный год к гражданке Фарятьевой подселили других граждан, и в собственном доме стала ей принадлежать одна комната, самая маленькая. А потом по домам принялись ходить революционные солдаты, которые отбирали и уничтожали музыкальные инструменты как пережиток мещанства, хотя какое уж им дело до музыки, никто понять не мог. Ну да им до всего было дело – всею жизнью человеческой они взялись на свой лад распоряжаться.

Гражданка Фарятьева свое фортепиано пережитком мещанства отнюдь не считала, потому что его заказал для нее в Петербурге и подарил на день рождения покойный, а точнее, расстрелянный теми же солдатами папенька. Поэтому Наталья Денисовна обшила фортепиано со всех сторон досками, сверху насыпала мерзлой картошки и таким вот образом, выдав за овощной ларь, сохранила его от борцов за новую культуру.

На этом-то фортепиано она стала учить музыке соседского мальчика Сашу Иваровского, сына ссыльного поляка-сапожника, обнаружив у этого тихого ребенка абсолютный слух. Ему она и завещала после своей смерти инструмент, и Александр Станиславович, к тому времени уже профессор Московской консерватории и обладатель дорогого «Стейнвея», съездив в родной городок и похоронив незабвенную Наталью Денисовну, перевез фортепиано к себе на дачу в Кофельцы.

В детстве Саша никак не могла решить, какой из двух инструментов, кофельцевский или московский, ей больше нравится. Она выбирала не между их звучаниями, а между их историями, и обе эти истории были необыкновенные.

В каждый звук кофельцевского инструмента вплетена была трогательная печаль купчихи Фарятьевой.

Фортепиано в квартире на Малой Бронной принадлежало прабабке с маминой стороны, и говорили, что эта самая прабабка уронила в него однажды свое обручальное кольцо, и с тех пор ее семейная жизнь пошла наперекосяк: мужа она разлюбила, стала менять любовников как перчатки и с одним из них сбежала в Париж, где умерла вскоре от чахотки.

Прабабкино кольцо в фортепиано так и не обнаружилось, хотя Саша ожидала этого каждый раз, когда приходил настройщик. Но все-таки она была уверена, что оно притаилось где-то между струнами, это роковое кольцо, и, играя, всегда слышала его золотой манящий звон.

И сейчас слышала тоже. Особенно в шопеновских этюдах. Может, потому, что все они были о свойствах страсти, это Пастернак точно заметил.

Саша впервые подошла к этому фортепиано, когда ей было пять лет. Она, наверное, и раньше пыталась к нему подойти, все дети любят колотить кулаками по клавишам, но подобные действия ей были запрещены категорически. До тех пор, пока не обнаружилось, что в отличие от своей мамы Алиции – о счастье! – Сашенька обладает музыкальным слухом. Вскоре выяснилось, что не просто музыкальным, а абсолютным, в деда, и интерес к инструменту обусловлен, значит, не упрямством и свойственным Сашеньке стремлением во что бы то ни стало настоять на своем, но природными ее склонностями и способностями, а может даже, и природными дарами.

С тех пор Саша приобрела обязанность проводить за инструментом три часа ежедневно. И не только она такую обязанность приобрела, но и Нора, которая возилась с ребенком в будни, и мама, которая занималась дочкой в выходные. И если для Норы с ее адским терпением нипочем было сидеть рядом с Сашенькой и следить, чтобы та не отвлекалась, то Алиция относилась к этому занятию как к каторге и прилагала огромные усилия к тому, чтобы дочка наконец начала заниматься самостоятельно, без ежеминутного надзора.

Очередную попытку она предприняла однажды в воскресенье, когда ожидались гости. Саше было тогда уже не пять, а семь лет, она ходила уже в музыкальную школу и делала успехи, и это ее вдохновляло, и – ну сколько же можно сидеть рядом с ней все время, пока она занимается?

Все эти соображения, поскольку дедушка Александр Станиславович был в санатории, мама высказала папе. Папа не возражал. Он вообще вникал в обыденные дела, только если они действительно требовали мужского вмешательства, потому что папа был мужчиной до мозга костей; это Саша поняла, впрочем, гораздо позже. А дочкины занятия музыкой мужского вмешательства не требовали, поэтому папа соглашался со всем, что считала правильным мама, вернее, вряд ли даже вслушивался, что она говорит на этот счет.

В общем, Алиция усадила дочку за инструмент и сказала, что сегодня та будет заниматься самостоятельно.

Саша возражать не стала. Она села за фортепиано, уставилась в открытые перед нею ноты, посидела десять минут, пятнадцать… Из гостиной доносился смех и звон бокалов. Хоть родители и работали в каком-то очень научном институте, названия которого Саша даже произнести не могла, хоть и разговаривали они о своей работе так, что нельзя было понять ни единого слова, но разговоры их всегда были страстными, увлеченными, и друзья у них были веселые, и когда эти друзья приходили в гости, в доме становилось еще радостнее, чем обычно, хотя и в обычные дни все в их доме было пронизано радостью.

Не то чтобы Саша хотела посидеть со взрослыми – что ей с ними делать? – но через пятнадцать минут она заглянула в гостиную и спросила:

– Мама, а когда ты придешь со мной заниматься?

Мама улыбнулась необыкновенной своей улыбкой, в которой беспечность соединялась с убежденностью, и ответила:

– Никогда. Сашенька, ведь я тебе сказала: сегодня ты занимаешься сама.

Саша не стала спорить. Она не поверила, что это правда. Конечно, мама пошутила, и можно было бы сразу ей сказать, что Саша об этом догадалась, но раз гости, то ладно, пусть мама посидит с ними, а потом все-таки придет к ней.

Саша посидела за инструментом еще пятнадцать минут. Ноты были открыты перед нею, но она не играла – ждала, когда придет мама и все станет как всегда. Потом она снова заглянула с гостиную, снова поинтересовалась, когда мама начнет с ней заниматься, и получила ровно тот же ответ, и ровно так же не поверила. Выходя, она услышала, как папа негромко сказал:

– Алька, но она же не играет.

– Значит, завтра на уроке ей будет стыдно, – так же негромко ответила мама.

Вечером, когда гости разошлись, мама вела себя так, словно ничего особенного не произошло. Она была весела, не ругала Сашу за то, что та ни разу не прикоснулась к клавишам, и, как обычно, поцеловала ее на ночь.

В понедельник вечером вернулся из санатория дед, и именно ему мама рассказывала о том, как прошел у Саши этот понедельник.

– Я ведь ее только для того на урок отправила, чтобы Анна Тимофеевна ее постыдила. И представь, спрашиваю Нору: ну как, Сашка сильно была расстроена, когда ты ее из школы забирала? А та мне удивленно так: с чего ей расстраиваться? Учительница ее похвалила. Как похвалила?! Да так – сказала, умница, Сашенька, весь этюд наизусть выучила. Ну как такое может быть?

Голос у мамы был и возмущенный, и удивленный. Саша притаилась под дверью дедова кабинета и отлично все слышала.

– В профессиональном смысле такое может быть очень просто. – Дедов голос, напротив, звучал спокойно. – Она смотрела в ноты на протяжении четырех часов, почему бы их не запомнить? А в человеческом смысле… Что ж, это свидетельствует о неоднозначности ее характера.

– Ну при чем здесь неоднозначность, папа! – воскликнула Алиция. – Сашка упрямая как черт, вдобавок мы с Норой ее избаловали, и очень даже это все однозначно.

– И упрямая она, и избалованная, это безусловно. Я, кстати, ожидаю, когда ты сама наконец поймешь, что любить ребенка нужно с умом, и Норе это объяснишь. Да, если бы у Саши не было ее одаренности, то она была бы просто невыносима. Однако одаренность вносит коррективы. Упрямство постепенно может стать упорством, а избалованность – способностью всматриваться и вслушиваться в себя. Но чтобы Сашина жизнь не пошла прахом, как с годами идет прахом жизнь любой избалованной и упрямой девчонки, – очень большая у нее должна быть одаренность. Очень большая! – повторил дед. И добавил: – По правде говоря, я даже не очень представляю, что это вообще может быть за дар, когда речь о девочке.

– Какая разница, о девочке речь или о мальчике?

Саше показалось, что мама обиделась на дедовы слова.

– Большая разница, Аля, большая. Женщина в искусстве – явление почти невозможное или, во всяком случае, крайне редкое. Даже актрисы великие – большая редкость, а уж женщины-музыканты…

– Папа! – Теперь уж точно было слышно, что мама возмущена. – Не ожидала от тебя таких пещерных воззрений! По-твоему, женщина неполноценное существо?

– Женщина более чем полноценна. Гораздо более, чем мужчина. Но, по моему убеждению, только в той, весьма пространной, части жизни, в которой главное – быстрый ум, сообразительность, интуиция, проницательность и прочие важные, но нередко встречающиеся вещи.

– А в искусстве, по-твоему, проницательность не нужна! – фыркнула мама.

– В искусстве нужна не проницательность, а такая неординарность, такая парадоксальность, такая глубина и такая способность к необыкновенному, неожиданному, никем не ожидаемому, безоглядному прорыву, какой, не обижайся, Алечка, женской природой просто не предусмотрен. Женщина создана Богом не для прорыва и не для безоглядности. А искусство – для прорыва и безоглядности. И этого противоречия не преодолеть. Так что лучше, если Саша будет просто знать, что упрямство – это упрямство, и избалованность – это избалованность, и надо все это в себе изживать. Если она это усвоит, то можно, по крайней мере, надеяться, что ветер жизни ее не собьет. А если будет рассчитывать, что великий талант ее когда-нибудь куда-нибудь вывезет, то и риск сломанной судьбы слишком для нее велик.

– Ох, папа… – растерянно проговорила мама. – Ничего я этого не понимаю. Я же у вас получилась чистый физик, а никакой не лирик. У меня даже слуха нет.

– Слух здесь ни при чем. – Дед улыбнулся. Он улыбался так редко, что Саша удивилась, расслышав через дверь его улыбку. – Ты умница, Алечка. И Сашу вы с Андреем воспитаете правильным образом, я уверен.

Саша, как и мама, ничего тогда не поняла в дедовых словах. Она их просто запомнила, как запоминала все, что он говорил. Не очень-то трудно было это запомнить, потому что такие длинные монологи были редкостью. Дед был немногословен и отдален от всего, что составляло обычную жизнь обычных людей. Он был окружен музыкой, как волшебным туманом, и там, в этом загадочном тумане, едва мерцал его величественный силуэт.

Так, во всяком случае, представлялось Саше. И поэтому дед был единственным человеком, мнения которого она не то что слушалась – трудно было вспомнить, чтобы он чего-либо добивался от нее, он же не Нора, которая требовала, чтобы Саша ела овсянку, – но принимала как непреложное.

Она росла и помнила эти дедовы слова про женский талант, и помнила их с опаской. Они были чем-то вроде ушата холодной воды, причем ушат этот не опрокинулся на нее однажды, а опрокидывался каждый раз, когда у нее начиналось «головокружение от успехов» – так папа иронически называл Сашины удачные выступления на концертах в музыкальной школе, за которые ее награждали то грамотой, то куклой, то поездкой на зимние каникулы в Ленинград.

И только к самому окончанию школы эта опаска наконец прошла. Не потому, что умер дед и некому стало ее предостерегать – он, собственно, и при жизни никогда не предостерегал ее, и тот разговор, который Саша восприняла как предостережение, происходил ведь даже не с нею, – а потому, что к этому времени ее голос, преодолев подростковую ломку, не такую резкую, как у мальчишек, но все же значительную, превратился вдруг в такое сильное драматическое сопрано, а главное, приобрел такую задушевность, что дальнейшая Сашина судьба стала очевидной.

Она и сама не понимала, откуда эта задушевность в ее голосе взялась и что означает. В характере ее не было ни тени того, что принято называть душевностью, жалостливостью, сочувственностью или чем-либо подобным. Проницательность ей была отпущена щедро, людей она видела насквозь и очень мало среди них замечала тех, кто душевности и сочувствия заслуживал бы. Мама, папа, Нора, Кира Тенета, Люба Маланина, Федька Кузнецов – они да, они безусловно, и в любой ситуации, и без малейших сомнений. Но все остальные… С самого детства и до сих пор Саша сотни раз убеждалась: люди так склонны жалеть себя и сочувствовать себе сами, что необходимость чьего-то – в частности ее – дополнительного к ним сочувствия вызывает большие сомнения.

Но голос Сашин брал за душу, это говорили все. И хоть в консерваторию она поступила на академический вокал, но когда пела романсы или народные песни, то, как заметил один писатель, с которым дружили родители, ее голос, минуя голову и вкус, вливался прямо в сердце.

И вот странность: в обычной жизни эта самая задушевность делает человека зависимым – хотя бы от тех, на кого она направлена. А в жизни певческой эта особенность голоса дала Саше независимость настолько полную, насколько она вообще возможна в реальном мире.

Благодаря этой необъяснимой задушевности она и сидела сейчас за дедовым фортепиано и наигрывала что Бог на душу положит, успокаивая себя после бурного дня, и будущее ее дышало свободой, как дышит оно свободой только для по-настоящему талантливого человека.

Глава 8

– У вас деформированы связки.

Саша спросила бы фониатра Динцельбахера, что же теперь с этим делать. Если бы могла. Но она не могла ни о чем спросить, и не только потому, что этого не могло сделать ее горло, но и потому, что ее сковал ужас и стыд.

Что она натворила, что?! Как можно было поддаться какой-то необъяснимой лихости, беспечности, беззаботности, как можно было позволить себе то, чего не позволяет студентка-первокурсница, и не просто позволить себе все это, но даже не заметить, не отметить хоть каким-то здравым краешком внезапно одуревшего сознания, что позволяешь себе что-то совершенно непотребное?!

Почему она не отказалась петь, увидев, что придется это делать в полотняном павильоне? Что за морок ее объял? Но и это бы еще ладно – в конце концов, газовые горелки нагрели воздух так, что никакого холода не чувствовалось, за это Саша могла поручиться. Но дальше-то, дальше! Чем, если не полным непотребством, можно назвать то, что она бегала с голым горлом после того, как гангстеры утащили ее палантин, да перед этим еще орала, а потом еще болтала с первыми встречными мужчинами, и все это в сырую погоду, и после всего этого не бросилась немедленно к врачу, а понадеялась на молоко с медом и горячую ванну?

«Штормовка! Пончо из альпаки! – с ненавистью к себе подумала она. – Идиотка!»

– Это пройдет, Алекс, – сказал господин Динцельбахер. – Вы же знаете, что голос явление не физиологическое. Это ваша душа. Пройдет стресс, и голос восстановится.

«Да не было у меня никакого стресса! – хотелось воскликнуть Саше. – Я просто застудила горло, скажите же мне это!»

– Я не вижу признаков того, что была простуда, – словно услышав ее мысленный вопль, безжалостно заявил Динцельбахер. – Такое состояние связок, какое я наблюдаю у вас сейчас, всегда есть следствие сложной гормональной игры. Ваш женский цикл в порядке. Значит, гормональный сбой связан с каким-то стрессом.

«Я этих гангстеров дурацких ни капельки не испугалась!» – сердито возразила Саша.

Мысленно возразила, конечно. Что еще ей оставалось?

– Да-да, вы должны помолчать, – кивнул Динцельбахер. – Неделю по меньшей мере. Потом придете ко мне, и мы посмотрим, как дела, и решим, что делать дальше. А пока – только молчание. Погрузитесь в уединенные размышления. – Старый доктор улыбнулся. – Это придает глубины уму, душе и характеру и, следовательно, идет на пользу искусству.

Динцельбахер говорил о пользе уединенных размышлений как человек старый, человек профессиональный и человек венский. Возразить на все это было нечего. Саша со вздохом кивнула.

Уныние держало ее за горло так крепко, что даже ясная, светлая, прозрачная венская осень не ослабила эту хватку.

Клиника Динцельбахера находилась неподалеку от Оперы, и, выйдя на улицу, Саша медленно побрела по Рингам к дому, в котором снимала квартиру; это было тоже недалеко, в двух кварталах.

Горло у нее не болело, но она закутала его так тепло, что даже щеки раскраснелись. Что бы Динцельбахер ни говорил про душу и стресс, а все дело только в простуде, это же очевидно. Пройдут ее последствия, и голос восстановится.

Венская квартира Саше нравилась, и она даже подумывала, не купить ли ее, вместо того чтобы снимать. Но когда она вошла в нее сейчас, ее охватило что-то вроде недоумения: она хотела здесь жить? Зачем?

Ответить себе на этот неожиданный вопрос она, впрочем, не успела.

Посередине комнаты в ее любимом кресле, накрытом ее любимым швейцарским пледом, сидел Оливер собственной персоной.

«Разве ты не уехал?» – чуть не спросила Саша.

Да вовремя вспомнила, что должна молчать во что бы то ни стало.

«Как безропотная женщина Востока», – сердито подумала она.

Сколько дней или даже недель ей придется молчать, было непонятно, и появление Оливера казалось поэтому совсем некстати.

Или не поэтому – оно просто было некстати. Саша вдруг поняла это так ясно, что даже удивилась: о чем она думала прежде, в чем сомневалась? Их отношения изжили себя, а может, и с самого начала не было в их отношениях того, что держит людей вместе, как держит всех на себе земля. Да и не все ли теперь равно, что было вначале, что стало потом? Расставаться пора, вот в чем суть.

– Русская безответственность все-таки оказалась в тебе сильнее, чем ответственность, которая входит в понятие таланта, – сказал Оливер.

По-русски это прозвучало бы пошло, а по-английски – нет, ничего. Да и по смыслу ведь правильно. Но что бы Саша ни думала на этот счет, ответить она все равно не могла.

– Ты все-таки простудилась? – уточнил Оливер.

Она кивнула – только для того, чтобы прекратить наконец эти раздражающие расспросы.

– Теперь должна молчать?

Саша кивнула снова.

– И сколько это будет продолжаться?

Сочувствие мешалось в его голосе с едва ощутимым торжеством. Она пожала плечами. Пора, пора прекращать это соревнование! Удивительно, как раньше ей казалось естественным, что Оливер ревниво относится к ее успехам. Да ведь и она точно так же относилась к его успехам. В конце концов, они оба творческие люди, и подобная ревность естественна, так она думала раньше.

«А теперь, выходит, я так не думаю?»

Теперь, выходит, нет. А почему, и что такого произошло теперь, непонятно.

Она смотрела на Оливера в упор. Он по-прежнему казался ей красивым. Собственно, он ведь и не изменился за то время, что они не виделись. Такой же высокий, светловолосый, так же напоминает викинга, и светлые кудри так же вьются на висках. Когда он аккомпанировал ей и после концерта они выходили на поклон, зал взрывался аплодисментами не только от музыкальных впечатлений, но и от того, как они выглядели вместе. Оливер это знал, и ему это нравилось, но все же он выступал с Сашей не слишком часто. Опасался, что его начнут воспринимать как ее аккомпаниатора.

Она относилась к его опаске с пониманием все два года, которые они были вместе – не жили вместе, этого не было никогда, но считали себя парой. Но сейчас та его опаска показалась ей глупостью несусветной. Когда связки, пусть временно, вычлись из Сашиной жизни, что-то предстало ей в жизни иначе. И эта комната в венской мансарде, и вьющийся под потолком фриз, расписанный в духе Сецессиона прежним жильцом, и Оливер…

Саша провела взглядом по лицу Оливера, потом по фризу… И поняла, что хочет уехать в Москву.

Это понимание показалось ей странным, тревожным, но от странности и тревоги не стало менее отчетливым.

Да, ей не хочется оставаться в квартире, которая последние пять лет казалась уютной и даже любимой, не хочется видеть цветы и травы, нарисованные под потолком, не хочется видеть Оливера и тем более целовать его – он наконец поднялся из кресла и, подойдя к Саше, попытался ее поцеловать.

«Что ж, значит, теперь это так, – подумала она, отстраняясь. – В первый раз, что ли, одно кончается, другое начинается?»

Уж точно, что не в первый. Обрывы, перемены, преображения происходили в ее жизни постоянно, без них она и жизнь свою не могла представить. И хотя в этой вот, теперешней жажде перемен было что-то настораживающее, Саша не стала разбираться, что именно. Сегодняшний день должен отличаться от вчерашнего и тем более от завтрашнего, иначе зачем он вообще нужен, сегодняшний, да и завтрашний тоже! Так было в ее жизни всегда, и так оно всегда будет.

Отношения с Оливером стали в последнее время вялыми, только ссоры их оживляли, делая чем-то отличным от обычных отношений между коллегами, и ссоры стали им требоваться слишком часто.

«Я уезжаю из Вены, чтобы расстаться с ним», – подумала Саша.

Эта мысль ее успокоила. В ней не содержалось той непонятной тревоги, которой было пронизано ее необъяснимое стремление в Москву, когда оно только возникло. Хотя – что уж такого необъяснимого? Саша вспомнила, как в детстве, когда она прочитала «Отверженных» Гюго, ее поразило описание французского мастерового, открывшего дверь каторжнику Жану Вальжану: его лицо имело то не поддающееся описанию выражение, которое свойственно человеку, знающему, что он у себя дома…

Она хочет знать, что она у себя дома. Неделю назад подобное знание ей совершенно не требовалось, но неделю назад ее связки в любую минуту могли наполнить звуками ее тело и через него – окружающий мир. А теперь она пуста, как треснувшая колода, и лицо ее выглядит бессмысленным, а значит, ей надо наполнить смыслом если не всю себя, то хотя бы выражение собственного лица.

Глава 9

Саша проснулась перед рассветом. Тревожное, одинокое время, и только совсем бесчувственный человек ни разу в своей жизни этого не ощущал.

Единственный город, где в такое время не стоит зловещая тишина, – Нью-Йорк, с его глубоким, нутряным, утробным гулом и вечным воем сирен. А Москва в предрассветный час все же затихает, пусть ненадолго, и лучше человеку не просыпаться в такой тишине.

Но Саша отчего-то проснулась и, еще прежде чем поежилась от предрассветного неуюта, поняла, что тишина не абсолютна: какие-то неясные звуки доносятся снизу, со двора. Она прислушалась – звуки показались ей мелодичными. Она подошла к окну и посмотрела вниз сквозь прозрачную занавеску.

Во дворе под фонарем стоял Филипп в светлом плаще. Он выглядел так буднично, что на него легко было вовсе не обратить внимания. Но ведь важные события всегда совершаются буднично, и глупо думать, будто им должен предшествовать трубный глас. Гитарный разве что.

Да, в руках он держал гитару. Саша чуть было окно не распахнула, чтобы получше это разглядеть, и только в последний момент опомнилась. Не хватало снова горло застудить! Но за целый месяц, прошедший после ее знаменательной простуды, не произошло ни одного события, которое взбудоражило бы ее и взбодрило так, как явление этого мужчины с гитарой у нее под окном. Поэтому ничего удивительного не было в ее порыве немедленно распахнуть окно.

Она приоткрыла форточку и прислушалась.

– Я здесь, Инезилья! – речитативом произнес Филипп. Голос у него был приятный. – Я здесь, под окном! Объята Севилья и мраком, и сном.

Скачать книгу